Архангельск встретил Фёдора нудной моросью, но к полудню развиднелось. Хмурное небо прояснилось, и только дали расплывались в дымке.
Город будто заснул – прохожие выглядели вялыми, движения особого не заметишь. Лошади, и те не катили бодро коляски, а влачили их по улицам, клоня понуро гривастые шеи. Да и чему удивляться? Ровно пять лет тому назад «высочайшим повелением» архангельский порт упразднили. Ни к чему‑де нам гавань на севере, коли к петербургским причалам суда не заманишь. В общем, прижали поморов окончательно.
А началось всё ещё при Петре, великом разорителе Поморья. Император ничего лучшего не придумал, чем отобрать у Архангельска морскую торговлю, переведя её на Санкт‑Петербург. Окладников, когда поддавал хорошенько, ёдко прохаживался насчёт монаршей дурости. «Што есть море Балтийское? – вопрошал купец и сам же ответ давал: – Лужа. Пруд мелкий. Захочет немец запереть нас, не дать ходу кораблям – и перекроет проливы. И всё! Запрудит – ни войти ни выйти. А Чёрное чем лучше? Всей разницы, што там вся власть у турка – чуть што не по нему, он – раз! – и свои проливы на чепь! Не‑е, одно лишь море Студёное – наше, вот уж где морская дорога истинно Божья. Плыви куда хошь…»
А кто запретил поморам кочи строить, повелев бриги да шняки иноземные на воду спускать? Он же, Пётр Алексеевич. Шибко не любил император родную землю, всё в Европу окошки тужился распахивать, а думать не поспевал.
Как Баренц‑то на бриге во льды затесался, не знал царь разве? Льдины тот бриг как скорлупку раздавили, в щепочки, а вот лодье поморской или кочу никакие торосы не страшны. Днище‑то у них кругляшом сделано – сойдутся ежели льдины, то выдавят коч наверх, не сомнут, оцарапают разве чуток, а после снова опустят в разводье. Как же можно было лучший корабль для вод северных худым посчитать?
И после всех этих горестей и бедствий, отпущенных поморам по «высочайшему повелению», сами же архангелогородцы памятник Петру затеяли ставить!5
Фёдор покривился – ниже пасть в угодничестве своём да верноподданичестве не смогли, видать. Уж лучше Ивану Грозному чего воздвигли бы, основателю Архангельска. Суров был Иоанн Васильевич, зато дело знал туго – ведал, где Руси ворота морские отворять… Не то что нынешний царь‑император. Это ж додуматься надо было – Аляску по дешёвке продать!6 Хватило ж ума…
Выйдя к порту, Чуга только головой покачал – пустота на рейде. Одни карбасы рыбацкие качаются у причалов, ловя ленивую двинскую волну, да белый пароход с высокой чёрной трубой колёсами вертит, копотные клубы дыма распуская над зелёной водой.
Не судьба, вздохнул Фёдор. Видать, придётся ему с этим пароходом до Вологды плыть, а после к Питеру подаваться али в Либаву7 – оттуда только и доберёшься до страны Америки.
Приглядевшись, помор рассмотрел у дальнего причала большую шхуну – пока к самой пристани не выйдешь, не увидишь парусника, амбаром скрыт соляным.
Чуга решительно двинулся туда и на полдороге различил флаг американский, полоскавшийся под слабым южным ветерком‑обедником. Повеселев, Фёдор прибавил шагу.
Корабль был старой постройки, но добротным – двухмачтовая гафельная шхуна.8 Ржавый низ, чёрные борта, невысокая надстройка белым крашена. Названа шхуна по‑английски, «Одинокой звездой».9 На палубу вёл широкий трап со сбитыми поперечинами; череда краснорожих подвыпивших грузчиков‑амбалов таскала тюки с паклей, загружая трюм. Рядом, на литом кнехте, восседал толстяк‑здоровяк с обширной плешью и попыхивал трубкой. Облачённый в безразмерный свитер, плоховато скрывавший объёмистое чрево, он сидел, широко расставив ноги в парусиновых брюках и уперев руки в колени. Лицо его было цвета седельной кожи, под сенью лохматых, выгоревших на солнце бровей прятались хитрые голубенькие глазки, а сломанный нос озвучивал каждый вдох и выдох, издавая громкое сипение.
– По‑русски говоришь али как? – спросил его Фёдор.
Голубые бусинки блеснули разумением, но толстяк‑здоровяк не вымолвил и полслова. Чуга поднапрягся, складывая знакомые английские слова, осевшие в памяти за время плаваний. Тогда‑то он сносно говорил на «инглише», но времени сколько минуло… Фёдор осведомился:
– В Америку ходить?
Толстяк прогнусавил:
– Ходить.
– Кто шкипер?
– Я.
– До Нью‑Йорка не подбросишь?
Шкипер вынул трубку и гулко расхохотался, обдавая помора запахом крепкого табака и виски. Утерев выступившие слёзы, он сказал:
– Пассажиры у меня уже есть, а тебя, так и быть, подброшу, если матросом пойдёшь.
– Один только этот рейс? – уточнил Фёдор.
– Конечно! – вылупил шкипер глазки. – А ты что подумал?
– Подумал, – проворчал Чуга. – Вдруг ты мой… меня «зашанхаить»10 решил. На год‑другой.
Толстяк‑здоровяк с укором посмотрел на помора.
– Плавал хоть?
– Было дело. На аглицком клипере «Тайпин» в Китай хаживал за чаем. С корветом «Гридень» ходил во Владивосток.
– Вот это я понимаю! – воскликнул шкипер. – Кончаем погрузку и выходим. Идём в Лондон, оттуда в Нью‑Йорк. Плачу двадцать пять долларов в месяц, расчёт в порту прибытия. По рукам?
– По рукам!
Скрепив сделку извечно мужским жестом, толстяк‑здоровяк крикнул:
– Сай! – Повернувшись к Фёдору, он объяснил: – Это помощник мой, Сайлас Монаган. Проходимец, каких мало, но штурман отменный.
– Тебя‑то как звать‑величать?
– Я – Вэнкаутер Фокс, капитан и владелец этой лоханки, – важно сказал толстяк‑здоровяк. – Ещё вопросы есть?
– Будут, – пообещал Чуга. – Потом.
– О’кей, парень, – ухмыльнулся шкипер. – Ты мне нравишься! Сайлас! Якорь тебе в глотку…
– Тут я, Вэн, – перегнулся через перила длинный как жердь Монаган, узкоплечий и тонкошеий. Острое лицо и хрящеватый нос помощника лишь подчеркивали общую худобу. Близко посаженные зелёные глаза Сайласа светились недобрым огоньком.
Оглядев Фёдора, он сказал:
– Не понимаю, мастер, зачем нам ещё один матрос? Деньги девать больше некуда?
– Поговори мне ещё… – проворчал Фокс. Повернувшись к Фёдору, капитан резко спросил: – Пьёшь?
– Что? – спокойно поинтересовался помор.
– Водку! Виски! Джин!
– В рот не беру.
– Слыхал, Сайлас? Где Айкен?
– Отсыпается…
– Скажи Мануэлю, пускай выволакивает этого пьянчугу и скатывает на причал. Пинков надаю лично!
Монаган хмуро кивнул и пропал из поля зрения.
– Мануэль Бака – это наш боцман, – сказал Вэнкаутер. – В паре штатов его разыскивают за убийства, так что лучше с ним не задирайся, понял? А то знаю я вас, русских…
Вскоре показалась удалая тройка – уже знакомый Чуге Сайлас и плотный человек с чёрными усами, смуглый и темноглазый, видать тот самый Мануэль Бака, вели, вернее сказать, тащили третьего – нескладного и лохматого, с большими ногами и руками, в рваной матросской робе.
По трапу ведомый спустился сам, пару раз споткнувшись, но каким‑то чудом удержав равновесие. Пошатываясь, он устремил мутный взор на шкипера и промычал:
– З‑звали?
– Погуляй, Айкен, – ласково сказал шкипер и сунул ему целковый, – погуляй.
Обрадованный неожиданной добротой, матрос тут же устремился в город, на поиски ближайшего трактира.
– Занимаешь его место, – распорядился Фокс, – и ждёшь отплытия.
– Да, сэр, – пробасил Фёдор, ступая на трап.
На палубе его ждал Бака. Боцман щеголял в просторной тужурке и коротких, широких штанах. Волосатые ноги его были обуты в самодельные туфли, плетённые из кожаных ремешков, – очень удобные в штормящем море, когда волны, бывает, и палубу окатывают. Такая обувка не скользит.
– Пошли, – буркнул Мануэль, теребя сразу оба символа боцманской власти – посеребренную дудку, свешивавшуюся с немытой шеи на цепочке, и плётку‑линёк с железками‑утяжелениями для пущей убойности.
– Пошли, – согласился Чуга.
Боцман отвёл новичка в сырой, вонючий кубрик и молча удалился, многозначительно вертя линьком.
В кубрике было грязно и душно, на нижней койке сидели два матроса и резались в карты. Ещё двое дремали на верхних местах. Лежбище для пятого обнаружилось возле пыльного иллюминатора – продавленная плетёная койка, которую по утрам полагалось сворачивать и подвешивать к переборке. Конечно, не кровать с балдахином, но на «Гридне» Фёдор и вовсе в гамаке‑«авоське» спал.
Грязь и вонь отозвались в Чуге воспоминанием об Олёне. Для неё чистота и порядок были символами веры, она постоянно мыла, чистила, скребла, стирала, тёрла, подметала…
Не здороваясь, Фёдор с трудом раздраил иллюминатор.
– Ты чего делаешь? – раздражённо повернулись картёжники.
– Проветриваю помещение, – коротко ответствовал помор и осмотрелся. – Развели срач…
– Ты кто такой, а? – С верхней полки спрыгнул мускулистый детина с волосами, выгоревшими добела. – Или жить устал?
Детина лениво почесал мощную шею, и в руке его возник, будто из воздуха, длинный и тонкий кинжал – «арканзасская зубочистка».
Такие, случается, носят в потайных ножнах на спине, подвешивая шнурком к шее.
– Как звать? – спросил Чуга хладнокровно.
– Коттон Тэй, – осклабился детина, поигрывая кинжалом.
– А я – Фёдор. По‑вашему если – Теодор. Так вот, Котт, или как там тебя… Сейчас ты спрятать… спрячешь свою ковырялку – и бегом за шваброй.
– А если не сбегаю? – промурлыкал Коттон.
Помор не стал тратить слова на объяснения – молниеносным движением перехватив руку с кинжалом, он заломил её, отбирая «зубочистку», и так крутанул Тэя, что того пронесло по всему кубрику и крепко приложило к трапу.
Не глядя на распластанного детину, Чуга показал пальцем на другого «отдыхающего», с интересом следившего за развитием событий с верхней койки.
– Ведро принести с водой, – велел помор. – Ополоснуть не забудь. Вам тоже зря не сидеть, – перевёл он взгляд на картежников. – Искать тряпки.
Матрос, занимавший место наверху, задумчиво почесал широкую грудину, размалёванную русалками, достал из‑под матраца свинчатку и мягко спрыгнул на заплёванный пол. Оба картежника одинаково ощерились, вооружаясь кастетами.
…В следующую секунду шкипер со своим помощником наблюдали забавную сцену – сначала четверо матросов, с придушенными воплями, были по очереди вышвырнуты на палубу, а потом по ступенькам поднялся Чуга – могучий, равнодушный, холодный – и спокойно повторил приказ:
– Швабра. Ведро. Тряпки.
Капитан тихонько захихикал, качая головой, и сказал в сторону Мануэля, словно размышляя:
– Может, мне и боцмана послать следом за Айкеном? Этого русского хватит, чтобы заменить обоих!
Сайлас Монаган кисло улыбнулся, а боцман сжал рукою свою дудку, словно опасаясь, что её вот‑вот отнимут. Костяшки его пальцев побелели.
Половины часа хватило, чтобы навести порядок в кубрике, – пол сиял белым деревом, иллюминатор, протёртый до невидимости, пускал «солнечные зайчики» на чистые одеяла, а медный штормовой фонарь под потолком горел надраенным металлом ярче, чем в те редкие моменты, когда его зажигали.
Матросы и сами поразились перемене. Они стояли в проходе, неуверенно переминаясь, поглядывая то друг на друга, то на помора.
– Вот так живут люди, – веско сказал Чуга. – Запомнить? И чтоб больше не путать кубрик со свинарником.
Он оглядел их всех – здоровенного Коттона Тэя; худого, но жилистого Эфроима Таггарта; кряжистого и кривоногого, схожего с крабом Табата Стовела; долговязого Хэта Монагана – то ли брата, то ли свата Сайласа. Нормальные, в общем‑то, парни. Не без мути в головах, конечно, так ведь все такие. Цельные да ладные натуры, где вы? Ау!
– И последнее, – сказал Фёдор, усаживаясь на тяжёлую табуретку, принайтованную11 к полу. – В мешке у меня тёплая одежда, денег там нет. Замечу, что лазал кто, – руки повыдёргиваю.
Матросы ему поверили.
Двумя часами позже Чугу привлёк шум на пристани. Холодное безразличие, поселившееся в нём с похорон Олёны, мешало позывам божьего мира найти отклик в душе, но остатки былого любопытства живы были – надо ж кругом‑то посматривать, для здоровья полезно. Помор поднялся на палубу. Трюм был полон, грузчики, получив свои медяки, удалились шумной ватагой. Прибыли пассажиры.
На причале стояла пролётка, двое – белый мужчина в мягкой фланелевой рубашке, в потёртых «ливайсах»,12 которые неплохо сочетались с ношеным сюртуком, и настоящий негр в коротких, не по росту, штанах и кургузой курточке – выгружали кожаные саквояжи и шляпные коробки, а по трапу поднималась молодая девушка в модном платье из джерси. Оно весьма выгодно облегало девичью грудь, подчёркивало крутизну бёдер и узину талии. Девушка шла уверенно, без ойканья, изящно придерживая подол. Когда она повернула голову в капоре и посмотрела в сторону Фёдора, Чуга увидел прелестное личико девочки‑ангелочка, обрамлённое локонами приятного каштанового оттенка.
Встретившись с твёрдым взглядом помора, голубые глаза пассажирки расширились, словно дивясь увиденному. Пухленькие губки девушки приоткрылись – вот‑вот с них сорвётся слово, но нет, длинные трепещущие ресницы опустились, пригашивая синие огонёчки.
– Пожалуйте, мисс Дитишэм, – суетился шкипер, – каюта готова, всё в лучшем виде, так сказать, а наш кок обещал нынче угостить настоящей русской ухой – из стерляди!
– Должно быть, это вкусно, – рассеянно произнесла мисс, с любопытством оглядываясь вокруг – и словно не замечая бросаемых на неё жадных взглядов. – Зеб, – обратилась она к негру, – занеси вещи в каюту, я потом их разберу.
– Да, мэ‑эм, – сказал тот на южный манер – с мягким выговором, и осклабился, сверкая идеальными зубами.
Белый мужчина, до сей поры не издавший ни звука, отпустил извозчика и поднял на борт последний, весьма укладистый баул.
– Познакомьтесь, господа, – сказала мисс Дитишэм, представляя его, – это Флэган Бойд. Он сопровождает меня повсюду, оберегая от всяческих напастей.
Флэган молча поклонился. Полы его сюртука слегка откинулись, демонстрируя ремень с двумя кобурами, из которых торчали рукоятки револьверов с костяными щёчками. Воронёная сталь блестела потёртостями, из чего Фёдор заключил – револьверы Бойд носил явно не для красоты.
После обеда стало теплее, свинцовое небо посветлело. Затрепетали листья берез, лёгкой рябью покрылась двинская вода – словно мурашки прошли по реке.
– Отдать носовой! – гаркнул повеселевший шкипер. – Отдать кормовой!
Чуга, находившийся ближе всех к полубаку,13 сноровисто ухватился за лохматый канат и перекинул его на пристань.
Рывками, с громким шуршанием, фок‑мачта оделась парусами. Набиравший силу ветер с юга выдул полотнище фока‑гафеля, белённое солнцем, и разгладил все складки. С протяжным скрипом описал дугу гик, переброшенный на правый борт, – шхуну заметно повлекло вперед, заплескала вода, рассекаемая форштевнем.
Архангельск отдалился, приблизилось двинское устье, рассечённое на рукава песчаными островами, намытыми рекой. Шхуна втянулась в одно из русел.
Постепенно рукав делался полноводнее, берега словно отходили в стороны. Вот и последний островок, покрытый высокой травой, остался за кормой. Низкий берег, окрашенный солнцем в лиловые тона, медленно тонул в белёсом тихом море. У горизонта волны загорелись, зарозовели, отражая огненно‑багровое небо. И в небе, и на море застыли сиреневые облака.
Задул шелоник,14 шкипером Вэнкаутером зовомый зюйд‑вестом. Ветер нагнал тучи, солнце едва просвечивало сквозь них и казалось бледным мохнатым шаром. Потемнело. Море заугрюмело. С грязного, низкого неба просеялась холодная морось.
Вэнкаутер приказал поднять все паруса, и «Одинокая звезда» побежала шибче.
«По пятнадцати вёрст15 парусит, – подумал Фёдор. – Хорошо поспевает».
Капризная погода снова переменилась. Шелоник дул по‑прежнему и угнал тучи за предел небес. Тепла не прибавилось, зато перестало моросить.
Чуга стоял у борта, держась за ванты, и провожал глазами родные края. «Вот тебе и весь сказ…» – мелькнуло у него. Может, и не придётся более глазами шарить по скучным песчаным берегам Двины, заваленным плавником, по беспорядочно скученным избушкам, чернеющим на золотом песке.
Не доведется видеть, как рдеет по болотистым местам морошка, как бурые мишки топчутся по ягоде, объедаясь на зиму. Как стелется вокруг ровная тундра, бугристая да ямистая, а белые совы сидят на кочках, похожие на пятна не сошедшего снега…
Может статься, что никогда более не услыхать ему благовеста, доносящегося с островерхих деревянных церквей, прилепившихся на угорьях…
Никогда?.. Ну зарекаться – тоже не дело. Кто ж судьбу свою ведает? Судьба непостоянна и переменчива, как женщина. Ни с того ни с сего так взбрыкнуть может, что только диву даёшься.
Тут на палубу вышла мисс Дитишэм. Оставаясь в прежнем платье, она сменила капор на шляпку. Не успела девушка сделать и пары шагов, как резкий порыв ветра сорвал с её головки кокетливый головной убор.
– Ах!
Фёдор мгновенным движением поймал шляпу и с поклоном передал пассажирке.
– Благодарю вас, – чопорно сказала девушка, надевая потерю и подвязывая ленту под остреньким подбородочком. – Вы норвежец?
– Русский, мэм.
– О! – Бровки мисс Дитишэм взметнулись, изображая удивление. Она продолжила на родной речи помора: – А как вас зовут?
– Фёдором кличут. А фамилие моё – Чуга.
– А я – Марион.
«Марьяна», – перевел для себя Фёдор, а вслух сделал комплимент:
– Хорошо вы по‑нашему говорите.
– А я всегда стараюсь выучиться языку той страны, где обитаю, пусть даже временно. Когда мы жили во Франции, я брала уроки французского, а потом мы переехали в Россию… Мой отец работает в американском посольстве. – Марион запнулась и договорила тише: – Работал…
Поймав вопросительный взгляд Фёдора, девушка объяснила:
– Отец… Он умер в начале весны.
Чуга покивал хмуро и вдруг, неожиданно для себя, сделал признание:
– А я жену схоронил, Олёнку…
– Ой…
Поглядев на помрачневшего Чугу, Марион осторожно спросила:
– Вы так назвали её… ласково. Любили, да?
– Любил.
Они замолчали, но общее горе словно сблизило их, размывая обычное отчуждение между случайными попутчиками.
– Мне было пятнадцать лет, – негромко заговорила мисс Дитишэм, – когда мы покинули Штаты. Тогда шла война, северяне наступали, а нас они объявили врагами. Мой отец был плантатором, у него работало много чёрных невольников, но мы никогда их не обижали, во всей округе царил мир и покой. Я помню нашу усадьбу – белую‑белую, с колоннами, и парк, и как съезжались гости – мужчины в чёрном, а дамы в длинных платьях… Как звучала музыка, и все танцевали, и смеялись, и звенели бокалами… А потом пришли «мешочники»‑северяне. Пролилась кровь. Усадьбу нашу сожгли, а маму мы похоронили на семейном кладбище…
– Чай, отец ваш за южан воевал?
– Отец вообще не воевал! – резко ответила Марион. – Даже оружия в руки не брал. «За кого мне идти в бой? – говорил он. – За этого выскочку Девиса? Не желаю. Переметнуться к „Честному Эйбу“?16 Нет уж, увольте. Я не рвусь в герои, но и предателем стать не спешу!» Мы с папой и верным Зебони бежали в Новый Орлеан, оттуда добрались до Нью‑Йорка. Там живёт мой дед, он из тех, кого называют «старыми деньгами». Дед всю жизнь работал, он честным путем нажил своё состояние. А теперь пришли иные времена, времена новых богатеев – Моргана, Гулда, Вандербильта. Это люди жестокие и бесчестные. Их бог – это доллар, нажива – их цель, а в купле‑продаже кроется смысл жизни.
Отец просто не смог бы устроиться в Нью‑Йорке, этом «Вавилоне‑на‑Гудзоне». Он был истинным джентльменом с Юга, и волчьи нравы Уолл‑стрит были писаны не для него. Отцу повезло – его старый знакомый, Кассиус Клей, был назначен послом в Россию. Он взял нас с собой… Отец работал в посольстве, а я «украшала приёмную», как шутил дядя Кассиус. И вот я совсем одна…
– Теперь что ж, изо всей родни один дед остался?
– Дед и тётя Элспет, его вторая жена. Ещё у меня есть дядя Джубал, но он живёт далеко на Западе, в Калифорнии. У него там ранчо.
Фёдор Чуга кивал, хотя многие слова слышал впервые. Вроде и по‑русски с ним говорили, а вот поди ж ты… И где там Север, где Юг в этой Америке? Чего южане с северянами не поделили?17 А Запад тут при чём?
Помор покосился на девушку. Хороша… И молода совсем. Годков осьмнадцать ей. Или все двадцать. Глядел он на неё с удовольствием, но ретивое да игривое не шло на ум – душа будто смёрзлась и оттаивала медленно, по капле. Хорошеньких девиц Чуга завсегда примечал, да и он им гож был, однако, как женился, ни с кем не путался – Олёны было довольно. Мыслимо ли это – ещё за кем‑то ухлёстывать, когда душа полна до краю? Идёшь, бывало, по лесу, вспомнишь Олёнку – и улыбаешься… Никогда прежде не верил Фёдор, что женщина способна так круто жизнь его поменять, а вот поди ж ты… Главное, смысл появился. Раньше‑то, когда Чуга в море уходил или зверя промышлял, то цель в уме держал простую – лишний целковый заиметь к вящей пользе, чтобы, значит, на хозяйство пустить. А после женитьбы он понял своё предназначение, знал, ради кого пушнину добывает, ради кого старается. Это было так здорово – жить с толком! И вот снова ни пользы, ни смысла… Ну цель‑то у него есть, хоть и смутная, а там, глядишь, и смысл обрести удастся…
– А вы почему молчите? – обратилась к помору Марион. – Вы тоже что‑нибудь расскажите!
– Да чего там рассказывать…
Фёдор поправил ладанку с прядью Олёнкиных волос, висевшую на шее вместе с нательным крестиком, и девушке открылся страшный шрам на груди помора – четыре розовых узловатых полоски тянулись от могучей шеи наискосок, прячась под рубашкой.
– Это кто вам оставил? – округлила глаза мисс Дитишэм. – Медведь?
– Тигр, – неохотно сказал Чуга.
– Тигр?! – восхитилась Марион и велела: – Рассказывайте!
– Ну‑к что ж… Лет пять тому ходил я, вольноопределяющийся Чуга, на корвете «Гридень». Плыли мы аж до самого Владивостоку – это крепость новая, напротив Японии, в Уссурийском крае.
– Далеко как!
– Да уж… Раньше там военный пост стоял, нынче – порт, а всё одно пусто и дико кругом. Царь наш лет семь как оттяпал тот край у китайского богдыхана. Вот и старался застолбить да удержать те земли. Там бухта есть замечательная, прозвали её уподобительно – Золотым Рогом. Со всех сторон она сопками огорожена, а на берегу палатки, казармы бревенчатые, склады всякие, баня, флигель офицерский. Вот и вся крепость. Ещё домов с полсотни наберётся, казенных да частных, десятка два глинобитных мазанок и фанз – всё это на версту растянулось вдоль берега, а в бухте наши корветы стоят, джонки китайские, шхунки японские…
– А кто там живёт, во Владивостоке?
– Военные наши стоят, Четвертого Восточносибирского линейного батальону. Переселенцев мало, манзы, в основном, проживают. Туземцы попадаются, гольды и тазы.
– Я не поняла… Манзы – это кто?
– Китайцы это. Так их там прозывают – манзы. Хилые все и будто пришибленные. Все с косичками ходят, в синих халатах драных, любят трубки курить. У меня там знакомец имелся, Ю Фонтай, так он говаривал: «Циво манза нузи? Мало‑мало кулить. Шибко холосо!» Они там – всё: и огородники, и лавочники, и прислуга, – во Владивостоке по‑вашему говаривали: «бои». – Фёдор усмехнулся. – Меня дюже уважали, окрестили «тигрой‑капитаном». Ну настоящий‑то капитан ростом не вышел. В шинели ходил, очки носил. Вылитый доктор.
– Да, вас с врачом не спутаешь! – рассмеялась Марион. – А почему «тигра»? Из‑за шрама?
– Да нет… Видать, свиреп был. Уговоры‑то бесполезны, людишки крепкой воле подчиняются. Ежели к ним с добром, так они тебе на голову сядут, и… Хм. М‑да. Послушаются окрика – хорошо, строптивы будут – силком заставляешь. Люди, они и есть люди… А тигров там – страсть! И каких! Те, што в Инднях проживают, не чета уссурийским. Здоровущи, мохнаты! Попадись такому лев в лапы – одна грива от «царя зверей» останется… Тигры в первый же год всех псов владивостокских поели, любят они собачатину. А я один раз кабана с полосатым не поделил, вот он меня и цапанул малость…
– Страшно было? – округлила глаза девушка.
– Знамо дело, страшно. Тигр одним шибом лапищи голову лошади снимает, как же тут не забояться?
– А туземцы на вас нападали?
– Да нет, мирные они. Вот хунхузы – те да.
– А хунхузы – это кто?
– А это китайские разбойники. По‑нашему если, «краснобородые». Не знаю уж, кто так назвал. Через границу к нам шастали, грабили, убивали, девок наших уводили… Олёнка моя оттудова, из Владивостока, дочерь унтер‑офицера Гурьева. Как‑то раз большая банда хунхузов налетела, еле отбились. Отца‑то Олёнкиного подранили тогда шибко, так он и не оклемался, помер. А дочку его хунхузы с собой забрали, я их у самой границы догнал, на речке Суйфун. Там всех и положил, желтопузых да краснобородых… Гурьев не отошёл ещё, когда мы с Олёной возвернулись, радовался… От боли стонет, а рот в улыбке кривит. Я как раз в обратный путь собирался, корвет наш к отплытию готовился, и упросил меня унтер дочку его с собой забрать, до дому вернуть…
Чуга вздохнул понезаметней, к морю оборотясь, и краем глаза уловил Флэгана Бойда, маячившего по левому борту. «Стережёт Марьяну…» – усмехнулся Фёдор. И в то же мгновение спину его обжёг хлёсткий удар боцманского линька.
– Почему не на вахте, флотяга? – зарычал Мануэль, отводя руку с плетью. – Кто позволил с пассажирами разговоры разговаривать?!
Второй удар боцман нанести не смог – Чуга врезал ему под дых с полуоборота и, продолжая движение, локтём той же правой дал в челюсть. Баку отнесло к надстройке.
– Ещё раз меня тронешь, – предупредил помор, – так я твою дудку тебе в гузно затолкаю и дудеть заставлю!
Мануэль не внял. Отбросив линёк, он выхватил нож‑наваху. Фёдор, однако, лишь казался добродушным увальнем, этаким русским медведем, однако мало кто знает, как резв и быстр бывает топтыгин – и коня обгонит, ежели нужда возникнет.
Метнувшись к боцману, Чуга перехватил руку с ножом и крепко приложил её к дощатой переборке. Тут же отобрал наваху и пригвоздил ею грязную скрюченную ладонь Баки к доскам.
Боцман завизжал по‑поросячьи, запрокинув голову и елозя свободной рукой по облупленной краске.
– В чём дело? – послышался сердитый окрик Монагана.
Помощник капитана выбрался из низкой двери, ведущей в надстройку. С кормы подошёл и сам Вэнкаутер. Увидев пришпиленного боцмана, он расплылся в ухмылке злобной радости, чем немало подивил Чугу, и спокойно удалился.
– В чём дело, я спрашиваю? – повысил голос Сайлас.
– Всё в порядке, сэр, – неожиданно заговорил Флэган Бойд. – Просто мекс напал на Теодора, а тот дал сдачи.
Гневно зыркнув на Чугу, Монаган с трудом выдернул нож, просекший руку Мануэлю, и подхватил сомлевшего боцмана.
Помощник капитана поволок Баку прочь, придушенно уговаривая «пострадавшего». Мануэль стонал и шипел, обещая Чугу изувечить, а Монаган бубнил, чтобы «никаких мокрых дел до Лондона». При чём тут Лондон, спрашивается?..
Фёдор проводил глазами странную парочку, чувствуя, что ему полегчало, – как громоотвод улавливает молнии небесные, так и наваха «разрядила» Чугу, сбросила накопленную ярость.
– Вы такой жестокий! – сказала Марион.
Помор глянул на девушку. Юная лицемерка выговаривала ему с осуждением, однако в глазах её сияли ужас и восторг.
– А иначе никак, – проворчал Фёдор.
– Я навидалась русских мужиков, но вы совсем иной…
– Я – помор, а не холоп! – отрезал Чуга. – В предках у меня сплошь вольные новгородцы да пираты‑ушкуйники. Мы ни перед кем спин не гнули, а кланялись Богу одному. Мужики!.. – хмыкнул он. – Пока тех мужиков баре делили, поморы весь Север держали. А Сибирь кто воевал? Ермак, из ушкуйников. Он у нас был, как этот… слово такое мудрёное есть, на «К»…
– Конкистадор? – подсказала мисс Дитишэм.
– Во‑во! Он самый и есть.
Тут Марион несколько смешалась. Фёдор был не её круга человек, но своеволие, доминировавшее в характере девушки, не позволяло победить кастовой спеси. И с Чугой было так интересно… Вот только как ей продолжить разговор?
Украдкой глянув на потомка новгородцев, Марион заметила ещё один шрам у него на щеке – тонкий вертикальный порез, как кто полоснул лезвием по лицу.
– А это у вас откуда? – указала она пальчиком.
Фёдор задумчиво погладил старую рану. Говорить ему не хотелось, и так разоткровенничался не по делу. Но не молчать же…
– Зулус пометил, – сказал он. – Хватил ножом так, што чуть лицо не развалил. Хорошо хоть глаз цел…
– Расскажите! – взмолилась Марион.
– Да чего там… Когда наш «Гридень» в обрат двинулся, надо было почту закинуть в Кейптаун. А туда, помню, много переселенцев понаехало. Делали они себе фургоны, сбивались в караваны, да и отправлялись землю добывать, именуясь – я запомнил – «фоортреккеры». По‑нашему, наверное, «первопроходцы». А местные белые звались бурами. Ну вот. Стоим мы в кейптаунском порту, Столовой горой любуемся, на буров поглядываем, и вдруг – на тебе! Олёнка пропала. Я сутки по всему городу мотался, пока не вызнал – первопроходцы её прихватили, понравилась она какому‑то фоортреккеру недоделанному. Я хватаю штуцер, хватаю коня – и за ними. И живо уразумел, пошто переселенцы по одному не ездят. Угодил я в засаду к зулусам. Выскочило их человек десять, чёрные все, голые, копьями потрясают, по щитам колотят и всё норовят живьём взять. Ну, когда я пятого пристрелил, они передумали и достали луки…
– Вы их победили, – уверенно сказала девушка.
– Да‑к што в том сложного‑то? Они на меня со стрелами, а я по ним из ружья! Нет, разок попали – стрелой руку мне продырявили… И коня закололи. Ну я руку кое‑как перемотал и дальше пешком двинул. Да‑а… Дикая страна – Африка. Иду я, значит, по той саванне, головой верчу туда‑сюда. Гляну налево – три львицы на скале развалились, лежат, морды в крови – видать, откушали. Гляну направо – слоны бредут и эти, шеистые такие… жирафы. Шёл я, шёл, пока не увидел пыль впереди. Догнал‑таки караван. Повстречал я того паскудника, что Олёнку увёл, поговорил с ним за жизнь, пока тот не помер. Тут все прочие на меня кинулись. Ну, думаю, всё, отжил своё Фёдор Чуга. Нет, зулусы «помогли»! Как навалятся на караван, как дадут нам, белым, жару! Што ты… Пыль кругом, крики, ружья палят, стрелы свистят… Весь день бились, до самого вечеру. Фургоны в круг выставили, залегли, кто где мог, и пошла веселуха. Вот там‑то я и сцепился с этим зулусом. Шибко прыгучий был – с дерева на верх фургона сиганул, а оттуда на меня. Распорол мне всю харю… извиняйте. Чуть зрения не лишил, зараза чёрная. А у меня, как назло, патроны кончились, один нож в руке. Ну справился же как‑то… Фоортреккеров тогда сильно поубавилось, почти всех извели зулусы. Кто выжил, конями отдарились, и мы с Алёнкой вернулись до своих… А привёз я её до дому и понял, что жить не могу без дочери унтер‑офицера Гурьева. Обвенчались мы с нею и прожили аж четыре года, душа в душу, слова худого друг дружке не сказавши… И вот опять я в море. Один.
Марион вздохнула сочувственно, а Чуга вытащил из кармашка большие серебряные часы, глянул, сколько времени натикало, и откланялся – подходил его черёд вахту стоять.