Человечество чаще награждает рукоплесканиями своих губителей, нежели спасителей или благодетелей. Мысль не нова, но, кажется, справедлива. В списке наиболее известных истории людей, близких к описываемой эпохе, стоят Александр Македонский и Юлий Цезарь. Вряд ли найдутся люди в здравом уме и твердой памяти, претендующие на минимальное наличие интеллекта, кто не определил бы национальную принадлежность сих воителей, гениев насилия и жестокости. Или временные рамки их существования. Быть не может, они узнаваемы большинством, и даже почитаемы. Понтий Пилат, первосвященники Анна и Каиафа, гонители Христа — читатель, тебе знакомы эти имена, не правда ли? И Ирод Великий, и внучка его, Иродиада. А Саломея все еще танцует в твоем воображении роковой танец страсти и смерти…
Люди, собравшиеся одним зимним вечером в году 778 со дня основания Рима, в консульство Косса Корнелия Лентула и Марка Ассиния Агриппы[1], в одном из домов на окраине Рима, оставили свой, яркий след в истории человечества. Но известны гораздо менее, в кругу любителей истории и литературы. Не считая, впрочем, Понтия Пилата.
Назвать их заговорщиками не повернулся бы язык. Они себя таковыми не считали. Представители правящей верхушки Рима, добропорядочные граждане. Заговор, как правило, складывается из многих составляющих. Наличие лица, обладающего властью, круг людей, пытающихся её ограничить. Возможно, даже устранить это самое лицо — как из власти, так и из жизни вообще. Ничего этого не было в данном случае. По крайней мере, пока.
Частный вечер для небольшой группы близких по духу людей. Что из того, что были отосланы все, кто не имел отношения к этому обществу, что хозяин дома лично проверил, пройдя по отдаленным комнатам, не остался ли кто из любопытных подслушивать их беседы? Что странного в том, что на пороге дома остался верный вольноотпущенник Ант, не раз проверенный хозяином на честность и преданность? Двое рабов, Нарцисс и Палант, стояли с факелами у задней стены дома, обращенной в сад. Третий раб, по имени Феликс, время от времени огибал дом, освещая факелом его стены, вглядываясь в каждый уступ, рассматривая окна и карнизы. Они охраняли покой гостей. А хозяин и гости стремились отдохнуть в обществе друг друга, имея на то полное право. И посторонние им были просто не нужны…
И всё же собравшиеся в доме были заговорщиками. Уж им-то самим было известно, что каждый из них — член тайного общества, раскинувшего свои сети по территории Римской империи и подвластных ей государств. Что у каждого из них есть свои цели и задачи, но исполнять их они могут, лишь поддерживая друг друга и подчиняя своё — общему. Впрочем, этого и не следовало подчеркивать. Из юношеского возраста они выросли. И уже не нуждались в остром ощущении своей причастности к тайне, в осознании своей избранности. Хозяин дома на днях отправлялся в Иудею. Он был назначен прокуратором в беспокойную эту страну. Назначение не было большим событием, страна — великой. Рядовое назначение, и встреча близких людей, собравшихся проводить друга. Они возлежали за столом, где вино не лилось рекой, а еда, вопреки римскому обычаю, не отличалась изобилием, однако, надо признать, поражала своей изысканностью. Шел разговор, как общий, так и между соседями по столу.
Наличие лидера в любом человеческом сообществе неизбежно, тем более там, где плетутся нити заговоров. Кому-то приходится руководить потоком человеческих страстей, устремлений и поступков.
В этом избранном кругу многое казалось странным, начиная с того, что лидеров здесь было двое. И хотя это противоречит общему правилу (у претендующих на власть большая редкость доброе согласие), они, разные по происхождению, возрасту, характерам, казались равными друг другу. Все остальные явно были на положении если не подчиненных, то, по крайней мере, второстепенных лиц в этой истории.
Вряд ли нашелся бы в Риме человек, не знавший если не в лицо, то на слух, первого из этих двух. Любимец судьбы и императора Тиберия, официальный «сотоварищ» его, то есть соправитель, Луций Элий Сеян[2]. Красивый мужчина лет сорока пяти, физически очень крепкий, известный в Риме дамский угодник. Человек жизнерадостной веселости, активности, внешне подобной праздности, ничего для себя не добивающийся и в силу этого получающий всё, ценящий себя меньше, чем ценят другие, внешностью и жизнью безмятежный, но с недремлющим разумом — таким преподносит его историк[3] потомству. А был ли он таким?
«Тело его было выносливо к трудам и лишениям, душа — дерзновенна»[4]. Он признавался спасителем императора, во всяком случае, Тиберий его таковым считал. Однажды, когда Тиберий пировал в естественном гроте в одном из своих поместий, произошел обвал, и камнями завалило прислуживавших рабов, участники же пиршества в страхе разбежались. Сеян, обратившись лицом к Цезарю и опираясь на колени и руки, прикрыл его от сыпавшихся камней, и в таком положении был найден подоспевшей на помощь охраной. Мог ли Тиберий, воин и полководец, более всего дороживший преданностью и мужеством в людях и не находивший их в кругу близких и родных, не оценить такой поступок? И он оценил. Помня о проявленной Сеяном самоотверженности, император вознес его на недостижимую для прочих высоту. Он забыл о том, что Сеян был всего лишь сыном Луция Сейуса Страбона, римского всадника из этрусского города Вольсинии. Он видел в нем сына префекта претория[5] в Риме, а потом и префекта Египта Луция Сейуса Страбона. Он видел в нем потомка знатного рода Коскониев по женской линии, и помнил о Марке Косконии, наместнике Македонии. Словом, он видел в друге лишь того, кого хотел видеть, и считал его своим преемником. Он верил в его способности и деловые качества, он его любил…
Впрочем, злые языки утверждали, что обвал в гроте — драма неслучайная, а уж обвал, избирательно убивающий лишь рабов — тем более. Говорят, один из сенаторов громко и вслух сокрушался, что столь благодатная идея посетила не того, кого следовало, он и сам-де любитель фокусов, да вот не догадался, не сообразил… Оставим это утверждение на совести сенатора, им, сенаторам, виднее, как это бывает. Стоит прислушаться к беседе двух героев повествования, с которых, собственно, и начиналось всё в этой истории.
— Мой умный молодой друг, я не дождался от тебя обещанного труда. Ты занимался логическими построениями, наблюдая за игрой в кости. И даже нашел некоторые закономерности, которые интересны были бы всем, кто хоть раз играл в эти игры с Фортуной. Зная тебя, не сомневаюсь, что ты действительно набрёл на что-то невероятное. Но ты столь скромен, что стесняешься в этом признаться. Или дело в другом? Как ни грустно предположить такое, но люди есть люди, и ты не исключение. Сделал открытие и боишься зависти с моей стороны. Право же, это нехорошо. Мне хватает собственных богатств.
— Луций, все это — лишь досужие разговоры, и право же, они не к лицу нам с тобой. Никаких способов обрести богатство, я, конечно, не находил, да и не искал, ты же меня знаешь. Я лишь исследовал наиболее часто встречающиеся вероятные совпадения, и кое-что действительно открыл. Но нет в этом городе людей, способных оценить мои исследования. Пожалуй, ты один догадываешься, что это — серьезный труд. Впрочем, последнее меня не огорчает. Рукопись хранится в надежном месте, и я всегда готов поделиться с тобой своими наблюдениями.
— Ты слишком скромен, друг мой. Почему бы не сохранить для потомков этот труд? Я бы мог помочь с решением всех проблем, тем более денежных…
— Это было бы очень неразумным поступком, на который ты, конечно, не способен. Луций, мне давно приходится притворяться глупее, чем я есть, иначе я не выжил бы. Разве судьба моего брата не свидетельство тому? Кто же не знает, что, великий в своих деяниях, он заслужил за них лишь чашу с ядом?
— Что касается брата, я не стану опровергать эти вымыслы об отравлении, хотя доказательств ни за, ни против, веских доказательств, я имею в виду, сам не нашел. Он был молод и здоров, и смерть была странной, согласен. Но он жил, он творил нечто в своей жизни. Остался в нашей памяти, более того, вошел в историю, это несомненно. А ты? При твоих возможностях, с твоим происхождением, с такими талантами, — и ничего не хотеть? Нет, это не укладывается в моем воображении.
— Не лукавь, Луций. Ты ведь прекрасно понимаешь, что хочу я многого, очень многого. Даже большего, нежели хотел брат. Но я не столь большой любитель риска, как ты или он… Ты счастливый человек, право, а я осторожничаю всю жизнь. И часто ненавижу себя за это. Когда-нибудь всё изменится. Ради этого мы и собрались тут… Я не успел спросить тебя, что там, вернее, кого ты нашел нам в Египте. Как это удачно, что связи покойного твоего отца, бывшего наместником в этой стране, могут помочь.
— Собственно, повезло не только в этом. Ты знаешь, нынешняя Александрия — город удивительный. Я сказал бы, что это некое горнило мистической жизни. Меня всегда интересовала философия, это свойственно богатым людям, особенно выбившимся из низкой среды. Да-да, можешь не улыбаться, я говорю это не потому, что пытаюсь унизить себя. Всадническое сословие[6] не самое худшее из всех. Однако, когда по праву рождения, как ты, например, принадлежишь к высшей знати, к своему особому положению привыкаешь с детства, и потом по большей части оно тебя уже не удивляет. Мне же приходилось всего добиваться самостоятельно, и я не раз задумывался о причинах, поднимающих тебя над остальной толпой, о самой сущности власти, о ее роли и прочих подобных предметах, а это, согласись, вопросы философии. Но я теперь о другом. Александрия — город самых разнообразных доктрин, город последователей многих религий, и они сталкиваются в нескончаемой круговерти идей и мнений. Там собрались учителя самых разных верований.
— И среди них есть тот, кто нам нужен?
— Во всяком случае, его рекомендовал нам Филон[7]. Ты слышал об этом мыслителе, возможно, он гордость родного города. Филон утверждает, что в человеке, за которым послали в Фивы, сочетаются все таланты жреца и знатока существующих религий. Он — любитель древностей, при этом блестящий знаток окружающей нас действительности, а это ведь редко встречается. Он знает латынь, греческий, и главное — язык страны, которая так нас интересует, — что, впрочем, не редкость в Александрии. Конечно, чего стоит наш жрец на деле, придется выяснять на месте. Его приезд в Иудею я гарантирую, он появится там рано или поздно. Ты понимаешь, что это не завтра случится, есть определенные трудности, расстояния, например…
— Надеюсь, как жрец он выполнит свои обязанности лучше меня. Помнишь, Луций, меня тоже ввели в жреческую коллегию августалов, призванную чтить Октавиана Августа. Я не умел и шагу ступить, чтоб на меня потом не шипели разгневанные знатоки традиций.
Оба собеседника разом улыбнулись. Им припомнилось театральное действо под названием «посвящение в жрецы», в котором они принимали участие. Один в качестве плохого актера, другой — неуместно веселящегося зрителя.
— Ну, это как раз о том, о чем мы уже сегодня говорили — о преимуществе принадлежности к избранным по рождению. Ты мало что умел, но тебя предназначили к роли жреца, и никто не спросил с тебя за невыполнение обязанностей. Что касается моего кандидата, насколько я знаю, он из низов. И уж если стал известен, значит, обладает выдающимися качествами. Прости, если я тебя обидел, я прекрасно знаю, насколько ты далек от обычных представителей нашей знати, и как прекрасно образован. Но это — скорее исключение, нежели общее правило. А жрец-то из тебя действительно никакой, так что я не совсем неправ… Но быть причастным к жречеству необходимо, и мы еще поговорим об этом позднее. У меня есть одна мысль по этому поводу, и придется тебе, наверное, преодолеть свою неприязнь к жреческой среде и обязанностям. Сейчас же лучше вернуться к общему разговору, слишком мы с тобой отвлеклись…
Они действительно отвлеклись от общего разговора, а он был небезынтересен.
Насмешки градом сыпались на Понтия Пилата. Луций Вителлий[8], сын римского всадника и управителя имений императора Октавиана Августа, Публия Вителлия из Нуцерии, веселился больше всех. Этот молодой человек был подающим надежды представителем известного в Риме семейства, давшего уже стране не одного консула. Причиной его нападок на Понтия была собственная, всем хорошо известная, страсть ко всему восточному, загадочному и прекрасному, как он это себе представлял. Втайне он завидовал Понтию, ибо тот отправлялся в те страны, в которые так рвался сам Вителлий, назначения в которые добивался, используя свои семейные связи, — но пока безуспешно.
— Наш Понтий непременно ворвется в храм Изиды[9] прямо на коне, и в доспехах!
— Раздетым, и с личным оружием наперевес, — вторил Вителлию Луций Анней Сенека[10].
— Понтий, как большой поклонник женщин, прогонит Анубиса[11] и станет сам любить всех иудеянок подряд, и Тиберий ему не указ!
— Жрецы поддержат Понтия, поскольку все казенные деньги он отдаст им, и они, побежденные громадностью суммы, забудут об Анубисе и подчинятся Понтию!
Все эти насмешки были связаны с историей, некоторое время назад случившейся в Риме. Тогда тоже немало смеялись над наивностью героев истории, в особенности почему-то над горем обманутого мужа, ославившего невольно глупенькую жену и самого себя, а заодно выгнавшего из Рима ни в чем не повинную Богиню.
Некий знатный юноша по имени Децим Мунд страстно влюбился в замужнюю римлянку Паулину, но не смог добиться взаимности, даже пообещав ей двести тысяч аттических драхм[12] за ночь любви. В отчаянии юноша решил умереть голодной смертью, но вольноотпущенница его отца, Ида, видя, как тот чахнет, пообещала ему, что он изведает любовных утех с Паулиной, причем ей для устройства этого достаточно лишь пятьдесят тысяч драхм. Получив деньги, и зная, как ревностно Паулина относится к культу Изиды, Ида договорилась с продажными жрецами. Те, «побежденные громадностью суммы»[13], сообщили Паулине, что сам бог Анубис воспылал к ней любовью, и зовет её в храм. Польщенная вниманием Бога и потерявшая голову от радости Паулина сообщила сию новость мужу. Тот, зная скромность своей жены, не стал ей препятствовать, предполагая, что это один из обрядов. Вечером после трапезы жрецы оставили Паулину в храме, потушили огни и заперли все двери. Спрятанный в храме Мунд вступил в обладание Паулиной, и та отдавалась ему в течение всей ночи, предполагая в нём Бога. Мало того, покинув храм и вернувшись домой, с упоением рассказывала мужу и всем остальным желающим, «как ласкал её Бог». Слышавшие это домочадцы, хоть и не верили в сошествие Бога, но не знали, что и думать, зная целомудрие и порядочность Паулины. Все сошло бы хитрецам с рук, но Мунд не выдержал и через три дня победительно рассказал Паулине о том, как взял её, назвавшись Анубисом. Дурочка Паулина, разодрав на себе одежды, бросилась к ногам мужа, тот — к ногам императора. Тиберий же, проведя тщательное расследование, приговорил виновных жрецов и Иду к распятию на кресте, а Деция Мунда — к изгнанию.
Самое же печальное для молодых римских повес, и не только молодых: храм, в стенах которого многие из них испытывали и не такие приключения, был разрушен, а изображения Великой Богини сброшены в Тибр. Можно было позавидовать Понтию Пилату, едущему в Иудею, да еще в качестве прокуратора: храм Ашторет[14] был там к его услугам!