Глава VII

В тот вечер театр по каким-то непостижимым причинам был переполнен, и толстый еврей, владелец театра, встретил Дориана и его друзей с сияющим видом, приторно и заискивающе улыбаясь. Он торжественно проводил их в ложу, непрерывно жестикулируя пухлыми руками в перстнях и что-то громко рассказывая. Дориану он внушал еще большее отвращение, чем обычно, — как если бы он пришел за Мирандой[45], а наткнулся на Калибана. Зато лорду Генри еврей явно понравился. Во всяком случае, он об этом им заявил. Он даже пожал тому руку, уверяя его, что гордится знакомством с человеком, который открыл настоящий талант и не раз разорялся из-за любви к великому поэту. Холлуорд молча рассматривал публику в партере. Жара стояла удушающая, и большая люстра пылала, точно гигантский георгин с огненными лепестками. На галерке молодые люди сняли верхнюю одежду и жилеты и положили их на барьер. Они переговаривались друг с другом через весь зал и угощали апельсинами сидевших с ними рядом безвкусно одетых девиц. В партере громко хохотали женщины. Их визгливые голоса резали слух. Из буфета доносилось хлопанье пробок.

— И в таком месте вы нашли свое божество?! — покачал головой лорд Генри.

— Да, — ответил Дориан Грей. — Именно здесь я и нашел ее, богиню среди простых смертных. Когда она выйдет на сцену, вы забудете обо всем на свете. Это простонародье, эти люди с грубыми лицами и вульгарными манерами, совершенно преображаются, когда она начинает играть. Они сидят, затаив дыхание, и ловят каждое ее слово. Они плачут и смеются по ее воле. Она играет на их душах, словно на скрипке, делает их чище и лучше, и тогда я начинаю понимать: эти люди из той же плоти и крови, что и я.

— Из той же плоти и крови? Надеюсь, что нет! — воскликнул лорд Генри, разглядывая в бинокль публику на галерке.

— Не слушайте его, Дориан, — отозвался художник. — Я понимаю, что вы хотите сказать, и верю в вашу избранницу. Если вы ее полюбили, значит, она необыкновенная девушка. И если она так воздействует на людей, значит, она и сама обладает душой возвышенной и прекрасной. Делать более духовными своих современников — это ли не благородная миссия?! Если эта девушка способна вдохнуть душу в тех, кто до сих пор обходился без нее, если она будит любовь к прекрасному в людях, чья жизнь отвратительна и безобразна, заставляет их забыть о себе и проливать слезы сострадания над чужими горестями, — значит, она достойна вашей любви, и мир должен преклоняться перед ней. Я рад, что вы на ней женитесь. Сначала я думал иначе, но теперь вижу, что вы правильно делаете. Сибилла Вейн создана для вас. Вы с ней — словно две половинки одного целого.

— Спасибо, Бэзил, — сказал Дориан Грей, пожимая ему руку. — Я знал, что вы меня поймете. А Гарри только и делает, что шокирует меня своим цинизмом… Так, я вижу, появился оркестр! Он, конечно, чудовищный, но играет не больше пяти минут. Сейчас поднимется занавес, и вы наконец увидите ту, которой я готов посвятить всю свою жизнь и благодаря которой во мне открылось все лучшее, что во мне есть.

Через четверть часа под гром рукоплесканий на сцену вышла Сибилла Вейн. Ею и в самом деле можно было залюбоваться, и даже лорд Генри отметил про себя, что никогда не видел девушки очаровательнее. Своей застенчивой грацией и готовыми вспорхнуть глазами она напоминала молодую лань. Увидев, что зал битком набит восторженной публикой, она просияла, и на щеках ее, словно тень розы в серебристом зеркале, вспыхнул легкий румянец. Она отступила назад, и губы ее дрогнули. Бэзил Холлуорд вскочил и стал аплодировать. Дориан сидел неподвижно, как во сне, и не сводил с нее глаз. А лорд Генри смотрел в свой театральный бинокль и бормотал: «Очаровательна! Просто очаровательна!»

Сцена представляла собой зал в доме Капулетти. Вошел Ромео в одеянии монаха, а с ним Меркуцио и другие его друзья. Снова заиграл оркестр, и начался танец. В толпе неуклюже движущихся и убого одетых актеров Сибилла Вейн казалась существом из другого, высшего мира. Она танцевала, и стан ее покачивался, как тростник, колеблемый волнами. Гибкая шея напоминала белоснежную лилию, руки были словно выточены из слоновой кости.

Однако она казалась какой-то удивительно апатичной. Когда на сцену вышел Ромео, она не проявила ни малейшего оживления. И обращенные к нему слова Джульетты:

Святой отец, пожатье рук законно.

Пожатье рук — естественный привет.

Паломники святыням бьют поклоны.

Прикладываться надобности нет[46],

как и последующие ее реплики во время короткого диалога, прозвучали в ее устах в высшей степени неестественно. Голос был дивный, но интонации совершенно фальшивые. И этот неверно взятый тон делал стихи неживыми, выраженное в них чувство — неискренним.

Дориан Грей смотрел на нее, и лицо его становилось все бледнее. Он был поражен и встревожен. Ни лорд Генри, ни Холлуорд не решались заговорить с ним. Сибилла Вейн казалась им совершенно бездарной, и они были крайне разочарованы.

Зная, однако, что пробным камнем для любой актрисы, играющей Джульетту, является сцена на балконе во втором акте, они терпеливо ждали. Если Сибилле не удастся и эта сцена, значит, у нее нет и искры таланта.

Она была обворожительно хороша, когда появилась на балконе в лунном свете, — этого нельзя было отрицать. Но игра ее была невыносимо театральной — и чем дальше, тем хуже. Жесты были искусственны до нелепости, произносила она свою роль с преувеличенным пафосом. Великолепный монолог… —

Мое лицо спасает темнота,

А то б я, знаешь, со стыда сгорела,

Что ты узнал так много обо мне

она продекламировала с механической старательностью школьницы, учившейся у какого-нибудь провинциального учителя красноречия. А когда, наклонясь через перила балкона, она дошла до следующих замечательных строк

Не надо, верю. Как ты мне ни мил,

Мне страшно, как мы скоро сговорились.

Все слишком второпях и сгоряча,

Как блеск зарниц, который потухает,

Едва сказать успеешь «блеск зарниц».

Спокойной ночи! Эта почка счастья

Готова к цвету в следующий раз.

Спокойной ночи!..

она проговорила их так, будто не понимала заключенного в них смысла. Этого нельзя было объяснить одним лишь нервным волнением. Напротив, Сибилла вполне владела собой. Всё объяснялось проще: она очень плохо играла. Девушка была начисто лишена актерских способностей.

Даже непросвещенная публика в задних рядах партера и на галерке утратила интерес к тому, что происходило на сцене. В зале стало шумно, зрители громко разговаривали, некоторые начали свистеть. Еврей-антрепренер, стоявший за задними рядами бельэтажа, топал ногами и проклинал все на свете. И только девушка на сцене оставалась ко всему безучастной.

Когда окончилось второе действие, в зале поднялась буря шиканья. Лорд Генри встал и набросил на плечи накидку.

— Она замечательно красива, Дориан, — сказал он, — но играть не умеет. Оставаться дальше нет смысла.

— Я досижу до конца, — сказал Дориан сдавленным голосом. — Мне очень жаль, что вы из-за меня потеряли вечер, Гарри. Прошу прощения у вас обоих.

— Должно быть, мисс Вейн нездорова, — попытался успокоить его Холлуорд. — Придем сюда как-нибудь в другой раз.

— Ах, если бы дело было в этом, — уныло произнес Дориан. — Нет, она просто холодна и бездушна. Но Боже, как она изменилась! Еще вчера она была великой актрисой. Сегодня же она — сама заурядность.

— Нельзя так говорить о том, кого любишь, Дориан. Любовь выше искусства.

— И любовь, и искусство — лишь формы подражания, — произнес лорд Генри. — Пойдемте же, Бэзил. И вам, Дориан, не советую оставаться. Смотреть на плохую игру вредно для нравственности человека. Уверяю вас, вряд ли вы захотите, чтобы ваша жена была актрисой, — так не все ли вам равно, что она играет Джульетту, как деревянная кукла? Зато она очень красива, и если в жизни она понимает так же мало, как и в искусстве, то общение с ней, должно быть, доставляет огромное удовольствие. Только два типа людей по-настоящему интересны — те, кто знает о жизни решительно все, и те, кто о ней решительно ничего не знает. Ради бога, дорогой друг, не принимайте этого так близко к сердцу! Секрет сохранения молодости заключается, главным образом, в том, чтобы по возможности избегать волнений — от них человек только дурнеет. Поедемте-ка со мной и Бэзилом в клуб! Будем курить папиросы и пить за красоту Сибиллы Вейн. Она ведь действительно красавица. Разве вам этого мало?

— Прошу вас, Гарри, уходите! — воскликнул Дориан. — Я хочу побыть наедине с собой. Бэзил, и вы уходите. Неужели вы не видите, что у меня сердце разрывается на части?

К глазам его подступили горячие слезы, губы дрожали. Отойдя в глубь ложи, он прислонился к стене и закрыл лицо руками.

— Пойдем, Бэзил, — проговорил лорд Генри с не свойственной ему нежностью в голосе.

И оба вышли из ложи.

Через несколько минут снова вспыхнули огни рампы, занавес поднялся, и началось третье действие. Дориан Грей вернулся на свое место. Он был бледен, на лице его застыло выражение высокомерного равнодушия. Казалось, спектаклю никогда не будет конца. Зал наполовину опустел, люди уходили, топая тяжелыми башмаками и пересмеиваясь. Провал был полный.

Последнее действие шло почти при пустом зале. Наконец занавес опустился. Оставшиеся зрители, расходясь, хихикали или откровенно чертыхались.

Как только спектакль окончился, Дориан Грей бросился за кулисы. Сибилла была одна в своей гримерной. Лицо ее светилось торжеством, глаза ярко блестели, от нее словно исходило сияние. Полураскрытые губы улыбались какой-то одной ей ведомой тайне.

Когда вошел Дориан Грей, она с сияющим видом на него посмотрела и радостно воскликнула:

— Боже, как плохо я сегодня играла!

— Просто ужасно! — недоуменно произнес он в ответ. — Я бы сказал, отвратительно! Может быть, вы заболели? Вы и представить себе не можете, как это выглядело из зала. Если б вы знали, как я страдал!

Девушка не переставала улыбаться.

— Дориан, — она произнесла его имя напевно и протяжно, упиваясь им, словно оно для алых лепестков ее губ было слаще меда. — Дориан, неужели вы не поняли? Но сейчас-то вы уже понимаете, ведь правда?

— Что именно я должен понять? — спросил он с раздражением.

— Причину, почему я так плохо играла сегодня. И почему всегда буду плохо играть. Я никогда уже не смогу играть, как прежде.

Дориан недоуменно пожал плечами.

— Должно быть, вы все-таки заболели. Вам не следовало играть, если вы чувствовали себя нездоровой. Ведь вы попросту опозорились. Моим друзьям было нестерпимо скучно. Да и мне тоже.

Сибилла, казалось, его не слышала. Все ее существо было переполнено счастьем, совершенно преобразившим ее.

— Ах, Дориан! — воскликнула она. — Пока я вас не знала, я жила одной только сценой. Мне казалось, что лишь играя я начинаю жить настоящей жизнью. Сегодня я была Розалиндой, завтра — Порцией[47]. Радость Беатриче[48] была моей радостью и страдания Корделии[49] моими страданиями. Для меня все это было реальностью. Бездарные актеры, что играли со мной, казались мне божествами, грубо размалеванные декорации были тем миром, где я жила. Я была среди призраков, считая их живыми людьми. Но вот пришли вы, мой любимый, и освободили мою душу из плена. Вы мне показали настоящую жизнь. У меня словно открылись глаза. Я увидела всю мишурность, фальшь и нелепость того бутафорного мира, который окружал меня на сцене. Сегодня вечером я впервые увидела, что Ромео стар, безобразен, насурьмлен, что лунный свет в саду не настоящий и сад этот — не сад, а убогие декорации. И слова, которые я произносила, были не настоящие, не мои слова, не то, что мне хотелось бы говорить. Благодаря вам я узнала то, что превосходит искусство. Я узнала любовь не искусственную, а настоящую. Искусство — лишь ее бледное отражение. О радость моя, мой Прекрасный Принц! Мне надоело жить среди теней. Вы мне дороже, чем все искусство мира. Что для меня эти марионетки, которые окружают меня в театре? Я вышла на сцену, и вдруг почувствовала, что муза покинула меня. Я шла в театр, думая, что буду играть как никогда хорошо, а оказалось, что у меня ничего не выходит. Но потом я вдруг поняла душой, отчего это, и меня наполнила радость. Я слышала шиканье в зале — и улыбалась. Что они знают о такой любви, как наша? Уведите меня отсюда, Дориан, заберите меня туда, где мы будем совсем одни. Я ненавижу театр. Я могла изображать на сцене любовь, которой не знала, но теперь, когда любовь сжигает меня, как огонь, я не могу больше этого делать. Ах, Дориан, теперь вы меня понимаете? Ведь для меня сейчас играть влюбленную — это профанация! И поняла я это только благодаря вам.

Дориан бросился на диван и, отвернув лицо от Сибиллы, пробормотал:

— Вы убили мою любовь…

Сибилла удивленно на него посмотрела и рассмеялась. Дориан больше ничего не добавил. Она приблизилась к нему и коснулась пальцами его волос. Затем опустилась на колени и прильнула губами к его рукам. Дориан вздрогнул и резким движением высвободил руки. Потом вскочил и отошел в другой конец комнаты.

— Да, — повторил он, — вы убили мою любовь! Раньше вы поражали мое воображение, а теперь поражаете своей посредственностью. Вы стали мне безразличны. Я вас полюбил, потому что вы так чудесно играли, потому что я видел в вас огромный талант, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов, облекая в живую, реальную форму бесплотные образы искусства. Теперь вы не способны на это. Вы оказались такой же пустой и ограниченной, как самые заурядные люди. Боже, как я был глуп! Каким безумием была моя любовь к вам! Сейчас вы для меня ничто. Я не хочу вас больше видеть. Я никогда не вспомню о вас, никогда не произнесу вашего имени. Если бы вы могли представить, чем вы для меня были! Да я был готов… Нет, мне невыносимо даже думать об этом. Лучше бы я вас никогда не знал! Вы уничтожили самое прекрасное в моей жизни. Как же мало вы знаете о любви, если можете говорить, что она в вас убила актрису! Да ведь без вашего искусства вы — ничто! Я мог бы вас сделать великой, блистательной, знаменитой. Весь мир преклонялся бы перед вами, и вы носили бы мое имя. А кто вы теперь? Третьеразрядная актриса с хорошеньким личиком.

Сибилла побледнела и вся дрожала. Судорожно сжав руки, она с трудом проговорила, словно слова застревали у нее в горле:

— Вы ведь говорите не всерьез, а, Дориан? Вы играете какую-то роль?

— Играю? Нет, играть я предоставляю вам, — вы ведь делаете это бесподобно! — язвительно произнес Дориан.

Девушка поднялась с колен и, еле сдерживая слезы, подошла к нему, коснулась его рукой и заглянула в глаза. Но Дориан оттолкнул ее и закричал:

— Не прикасайтесь ко мне!

У Сибиллы вырвался глухой стон, и она упала к его ногам. Как растоптанный цветок, лежала она на полу.

— Дориан, Дориан, не покидайте меня! — умоляла она. — Я так жалею, что плохо играла сегодня. Но это лишь потому, что я все время думала о вас. Я снова постараюсь играть, как прежде. Я очень буду стараться… Любовь ко мне пришла так неожиданно. Я, наверное, не знала бы, как сильно я вас люблю, если бы вы не поцеловали меня… если бы мы не поцеловали друг друга… Поцелуйте же меня еще раз, любимый мой. Не уходите, я этого не переживу. Не бросайте меня! Мой брат… Нет, лучше этого не говорить. Он ведь это сказал не всерьез… Ах, неужели вы не можете меня простить? Я буду стараться изо всех сил, чтобы вас больше не разочаровывать. Не будьте ко мне жестоки, я люблю вас больше всего на свете. Ведь я только раз не угодила вам. Вы, конечно, правы, Дориан, — мне не следовало забывать, что я актриса… Я поступила глупо, но я ничего не могла с собой поделать. Не покидайте меня, Дориан, не уходите!..

Она корчилась на полу, словно раненое животное, ее хрупкое тело сотрясалось от судорожных рыданий, а Дориан Грей смотрел на нее своими голубыми, прекрасными глазами, и его изысканно очерченные губы кривились в утонченно-презрительной улыбке. В страданиях тех, кого разлюбили, всегда есть что-то жалкое и смешное. Рыдания Сибиллы только раздражали Дориана.

— Я ухожу, — произнес он ровным, спокойным голосом. — Не хочу причинять вам боль, но больше я к вам приходить не буду. Вы меня полностью разочаровали.

Сибилла зарыдала еще безутешнее и, ничего не сказав в ответ, пододвинулась ближе к его ногам и протянула к нему руки, словно слепая. Но он повернулся и вышел из комнаты. А вскоре он уже шагал по улице.

Куда он идет, он и сам не знал. Ему смутно вспоминалось потом, что он бродил по каким-то плохо освещенным улицам, мимо зловещего вида домов, под высокими арками, где затаилась черная тень. Женщины, громко смеясь, что-то кричали ему вслед хриплыми голосами. То и дело ему попадались по пути пьяные. Они были похожи на больших обезьян и брели шатаясь и бормоча себе что-то под нос. Дориан видел грязных, оборванных детей, лежавших, свернувшись калачиком, под входными дверями домов, и слышал пронзительные крики и брань, доносившиеся из черных подворотен.

На рассвете он очутился вблизи Ковент-Гардена[50]. Мрак рассеялся, и пронизанное бледными огнями небо сияло над землей, как жемчужина. По отполированным мостовым безлюдных улиц громыхали большие повозки, полные лилий, покачивавшихся на длинных стеблях. Воздух был напоен ароматом цветов. Их красота смягчала его душевную боль. Идя за повозками, он оказался на рынке. Там он некоторое время наблюдал, как их разгружают. Один возчик в белом фартуке предложил ему вишен. Дориан поблагодарил и стал рассеянно есть их, удивляясь тому, что возчик отказался взять деньги. Вишни были сорваны в полночь, и от них словно исходила прохлада лунного света. Мимо Дориана, пробираясь между высокими грудами нежно-зеленых овощей, прошли длинной вереницей мальчики с корзинами полосатых тюльпанов и желтых и красных роз. Под портиком, между серыми, залитыми солнцем колоннами, слонялись простоволосые, неопрятно одетые девицы. Другая их группа теснилась у дверей кафе на Пьяцце[51]. Неповоротливые ломовые лошади спотыкались на неровной мостовой, дребезжали сбруей и колокольцами. Некоторые возчики спали на мешках. Розовоногие голуби с радужными шейками суетились вокруг, клюя рассыпанное зерно.

Спустя некоторое время Дориан кликнул извозчика и поехал домой. Минуту-другую он постоял в дверях, озирая тихую площадь, окна домов, наглухо закрытые ставнями или пестрыми шторами. Небо теперь было чистейшего опалового цвета, и на его фоне крыши блестели, как серебро. Из трубы соседнего дома поднималась тонкая струйка дыма и лиловатой лентой вилась в перламутровом воздухе.

В большом золоченом венецианском фонаре, некогда, вероятно, похищенном с гондолы какого-нибудь дожа и свисавшем теперь с потолка в просторном холле с дубовыми панелями, еще горели три газовых рожка, мерцая узкими голубыми лепестками в обрамлении белого огня. Дориан погасил их и, бросив на столик шляпу и плащ, прошел через библиотеку к двери в спальню, большую восьмиугольную комнату на первом этаже, которую он, в своем новом увлечении роскошью, недавно отделал заново и увешал редкими гобеленами времен Ренессанса, найденными на чердаке его дома в Селби. В тот момент, когда он уже взялся за ручку двери, взгляд его упал на портрет, написанный Бэзилом Холлуордом. Он вздрогнул и отпрянул назад, словно его что-то поразило в этом портрете, затем вошел в спальню. Однако, вынув бутоньерку из петлицы, он в нерешительности остановился — его, видимо, что-то смущало. В конце концов он вернулся в библиотеку и, подойдя к своему портрету, долго всматривался в него. В слабом свете, проникающем сквозь желтые шелковые шторы, лицо на портрете показалось ему неуловимо изменившимся. Выражение лица было каким-то иным, — в линии рта чувствовалась жестокость. Как странно!

Отвернувшись от портрета, Дориан подошел к окну и раздвинул шторы. Яркий утренний свет залил комнату и разогнал причудливые тени, прятавшиеся по темным углам. Однако в лице на портрете по-прежнему была заметна какая-то странная перемена, она даже стала еще явственнее. В скользивших по полотну ярких отблесках солнца складка жестокости у рта была видна настолько отчетливо, словно Дориан смотрел на себя в зеркало после совершенного им ужасного преступления.

Он вздрогнул и, торопливо взяв со стола овальное ручное зеркальце в украшенной купидонами рамке из слоновой кости (один из многочисленных подарков лорда Генри), посмотрел на себя. Нет, никакой складки у своих алых губ он не увидел. Что же это могло значить?

Он протер глаза и, подойдя к портрету как можно ближе, снова стал внимательно всматриваться в него. Краска, несомненно, была не тронута, никаких следов подрисовки. А между тем выражение лица явно изменилось. Увы, ему это не почудилось — страшная перемена бросалась в глаза. Сев в кресло, Дориан принялся размышлять. И вдруг в его памяти всплыли слова, сказанные им в студии Бэзила Холлуорда в тот день, когда портрет был окончен. Да, он отлично их помнил. Он тогда высказал безумное желание вечно оставаться молодым, чтобы красота его никогда не блекла, а вместо него чтобы старел его портрет и печать страстей и пороков ложилась на изображенное художником лицо. Да, он хотел, чтобы следы страданий и тяжких дум бороздили лишь его изображение на полотне, а сам он сохранял весь нежный цвет и прелесть своей тогда еще почти не осознанной юности. Неужели его желание исполнилось? Нет, такое абсолютно невозможно. Чудовищно даже думать об этом. И тем не менее перед ним был его портрет со складкой жестокости у рта.

Но разве его поступок был жестоким? Виноват ведь во всем не он, а Сибилла. Она поразила его воображение как великая актриса, и за это он ее полюбил, а потом жестоко его разочаровала. Она оказалась недостойной его любви. И все же сейчас он с безграничным сожалением вспоминал о том, как она лежала у его ног и горько рыдала, как малое дитя; с каким черствым равнодушием он смотрел на нее. Зачем он создан таким, зачем ему дана такая душа?

Но разве он и сам не страдал? За те ужасные три часа, пока шел спектакль, он пережил целые столетия терзаний, целую вечность мук. Ведь его жизнь имеет такую же ценность, как и ее. Да, он жестоко ранил Сибиллу, но и она надолго омрачит его жизнь. К тому же женщины переносят горе легче, чем мужчины, — так уж они созданы! Они думают лишь о своих чувствах. Они и любовников заводят себе лишь для того, чтобы было кому устраивать сцены. Так говорит лорд Генри, а он хорошо знает женщин. Зачем же, в таком случае, тревожить себя мыслями о Сибилле Вейн? Она больше для него не существует.

Ну а портрет? Как объяснить это другим? Портрет хранит тайну его жизни и может открыть ее всем. Портрет научил его любить собственную красоту — так неужели он заставит его возненавидеть свою душу? Сможет ли он когда-нибудь взглянуть на него снова?

Нет, нет! Все это только обман чувств, вызванный душевным смятением. Он пережил ужасную ночь — вот ему и мерещится бог знает что. Это просто временное помешательство. Портрет ни в малейшей степени не изменился, и воображать такое совершенно абсурдно.

Но лицо с портрета взирало на него с жестокой усмешкой, искажавшей его совершенную красоту. Золотистые волосы сияли в лучах утреннего солнца, голубые глаза смотрели в глаза живого Дориана. Чувство беспредельной жалости проснулось в сердце Дориана — жалости не к себе, а к своему портрету. Изображение на полотне уже изменилось и будет изменяться все больше и больше! Потускнеет золото кудрей и сменится сединой. Увянут свежие розы юности. Каждое его согрешение будет ложиться пятном на портрет и портить его красоту…

Нет, он не станет больше грешить! Будет ли портрет меняться или не будет — все равно он станет для него его совестью. Надо теперь не уступать искушениям, какими бы они ни были. И больше не встречаться с лордом Генри — во всяком случае, не слушать его опасных, как яд, речей, которые в тот день, в саду у Бэзила Холлуорда, впервые пробудили в нем жажду невозможного.

И Дориан решил вернуться к Сибилле Вейн, загладить свою вину. Он на ней женится, он постарается снова ее полюбить. Да, это его долг. Она, наверное, страдает больше, чем он. Бедняжка! Он поступил с ней, как бессердечный эгоист. Любовь вернется, и они будут счастливы. Его жизнь с Сибиллой будет чиста и прекрасна.

Он встал с кресла и, с содроганием взглянув последний раз на портрет, заслонил его высоким экраном.

— Как это ужасно! — пробормотал он и, подойдя к стеклянной двери, распахнул ее. Затем вышел в сад и вдохнул полной грудью свежий утренний воздух. Казалось, утро прогнало темные страсти из его души, и он думал теперь только о Сибилле. В сердце своем он слышал отзвук прежней любви. Он без конца твердил имя возлюбленной. И птицы, распевавшие в росистом саду, рассказывали о ней цветам.

Загрузка...