Глава 7 Павловские годы

С. Н. Марин. Сатира на правление Павла I. 1799–1800

Как господин Академик Боровиковский программы своей для Академии не сделал, то препоручается ему написать в конференц-залу портрет его императорского величества во весь рост, с короною, в далматике и порфире.

Определение Совета Академии художеств от 4 июля 1798 года

Герцен писал о „весне девяностых годов“, несмотря на заключение в крепость Н. И. Новикова и ссылку А. Н. Радищева, несмотря на политические репрессии, к которым все более откровенно прибегало правительство Екатерины, и насаждение официальной доктрины культуры, к которой „просвещенная монархиня“ откровенно обратилась. Запрещенная к постановке капнистовская комедия „Ябеда“ и судьба „Вадима“ Я. Б. Княжнина свидетельствовали об этом со всей определенностью. Принципиальная разница заключалась в том, что комедия еще не была напечатана, а „Вадим“ опубликован дважды — отдельным изданием и в 39-й книжке „Российского Феатра“. Единственным воспоминанием об отвергнутом императрицей либерализме оставалось то, что следствие о кощунственной трагедии велось по возможности секретно. Именно по возможности, ибо как избежать огласки, когда весь тираж книги конфискован, полиция устанавливала через книгопродавцев имена ее покупателей, производила у них обыски, а разысканные экземпляры сжигала. Та же участь ждала и выдранные из „Российского Феатра“ тексты. Генерал-прокурор А. Н. Самойлов предписывает московскому главнокомандующему А. А. Прозоровскому допросить уехавшего в старую столицу книгопродавца Глазунова и отобрать у него оставшиеся нераспроданными экземпляры „Вадима“, оговариваясь при этом: „Благоволите исполнить все оное с осторожностью и без огласки… не вмешивая высочайшего повеления“. Формально трагедия запрету не подвергалась. Пока еще не хотелось открыто выступать против того, кому принадлежали строки „Росслава“:

Блаженством подданных мой трон крепится.

Тиранам лишь одним рабов своих страшиться!..

Бесстрашен буди, царь: но чем сильней правитель,

Тем больше должен быть он истины хранитель

И чтить священнейшим народных прав закон!..

Законов первый раб, он подданным пример!

Изменение правительственного курса в полной мере ощутили художники с приходом к руководству Академией художеств так называемого преемника президента, А. И. Мусина-Пушкина. Относительная самостоятельность академического Совета в решении хотя бы методических вопросов была уничтожена. Но пробужденное с помощью Н. И. Новикова и его изданий общественное мнение уже существовало и представляло силу, которую правительство начало ощущать. В альтернативе — найти способ скрытого воздействия на нее или постараться эту силу переломить. Екатерина, вопреки всем своим былым заверениям и излагаемым в письмах к французским энциклопедистам взглядам, предпочитает второе. И тем не менее животворящее дыхание Французской революции оказывается сильнее сложностей местной ситуации, укрепляя сознание пусть далекой, но неизбежной перспективы прав и освобождения.

Возможность появления на престоле Павла ни для кого не связывалась с возможностью ожидаемых перемен. Время панинского влияния безвозвратно ушло. Гатчинский затворник год от года определеннее утверждался на иных позициях и пристрастиях. Его казарменные увлечения и страсть к прусским образцам ни для кого из современников не составляли секрета. Со временем его сын, Николай I, делая вместе с принцем Вильгельмом смотр прусским войскам, скажет: „Помните, что я наполовину ваш соотечественник“. Это признание вполне могло принадлежать и Павлу. Вести из Гатчины не утешали и не радовали и, наконец, стали былью Зимнего дворца.

Под властной рукой матери Павел совершал немало поступков, создававших впечатление либерализма его умонастроений. Это он оказывает материальную поддержку Державину в ходе следствия 1789 года — тысяча рублей была им втайне передана жене поэта. Он подчеркивает свою заинтересованность инженерными способностями Н. А. Львова, которым Екатерина не придавала значения, поддерживает тех художников, которые заведомо не нравились императрице. Памятуя о панинских идеях, с ним ищут связей мартинисты круга Н. И. Новикова. Сдержанность Павла, незначительность его действий легко объяснить сложностью положения наследника и теми последствиями, которыми грозило всякое общение с ним. Жестокость расправы Екатерины с Н. И. Новиковым в немалой степени определялась попыткой мартинистов найти покровителя в лице великого князя. Окружение императрицы, как и она сама, отдавали себе отчет в том, что наследник престола будет играть в свободомыслие, пока эта игра сможет поддерживать их врагов. Другое дело, когда власть окажется в руках самого Павла.

Но даже самые мрачные предположения не могли нарисовать подлинных перспектив нового царствования. Та же революционная обстановка в Европе вместе с появившейся на горизонте фигурой Первого консула Республики — Наполеона Бонапарта, становящегося кумиром и русской молодежи, предопределяет ожесточение внутренней реакции, хотя на первых порах освобождение узников екатерининского правления, возвращение опальных и впавших в немилость государственных деятелей и создавало впечатление обновления царской политики, обращения к более независимым, а в чем-то и передовым умам. Иллюзорность подобных надежд стала тем быстрее очевидной для современников, что к позиции представителя монархической власти присоединяются личные черты Павла — его нетерпимость, жестокость, полное отсутствие перспективного мышления и планов государственной политики, не изменившаяся влюбленность в прусские порядки и фанатическое благоговение перед институтом императорской власти, которое приводит к созданию подлинного ее культа. „Истребить эту обезьяну!“ — приказ императора в отношении мраморной статуи Вольтера в Эрмитажной галерее повторяется повсюду и по каждому поводу. И не так уж часто удается, как то рискнул сделать А. П. Шувалов, спрятать причину гнева от царских глаз. Вольтеровская статуя была скрыта в подвалах Таврического дворца, оттуда уже во времена Александра II перевезена в Царское Село, затем в Публичную библиотеку, чтобы в конце концов вернуться в Эрмитаж.

Впрочем, Вольтеру во владениях русских императоров не везло всегда. В то время когда статуя Фарнейского патриарха должна была появиться из запасников, хранившаяся в кладовых того же Эрмитажа бронзовая статуэтка философа работы А. Гудона была продана с аукциона за 100 рублей и попала в частное собрание А. П. Шувалова.

Адъютант великого князя Александра Павловича, А. А. Чарторыйский, как и многие другие, отмечает необычайную любовь Павла к церемониалу, превращавшему придворную жизнь в род маневров, и особенно к целованию рук по каждому поводу и случаю, каждый праздник и воскресенье. Эта церемония была во всех мелочах разработана считавшимся специалистом по вопросам протокола П. С. Валуевым: „Надо было после глубокого поклона опуститься на одно колено и в этом положении запечатлеть долгий поцелуй на руке императора (это особенно рекомендовалось), затем повторить ту же церемонию в отношении императрицы и потом уже отступить назад, не поворачиваясь спиной, что заставляло наступать на ноги тем, кто шел на твое место, вызывая неизбежную неловкость, несмотря на все усилия церемониймейстера“. Павел упивался властью, не желая упустить ни малейшего ее проявления. Он уже не может и не хочет изменить дух Гатчины, который становится духом его правления. Казалось бы, ничтожные бытовые подробности говорят о нем нисколько не менее ярко, чем указы, бесконечные снятия с должностей, опалы и столь же неожиданные милости и награждения.

В Гатчине можно себе позволить любимый распорядок дня. В 7 часов утра прогулка со свитой верхом — Павел не терпит верховой езды, но император должен быть на коне, и этим все сказано.

В половине второго обед, на котором сыновья бывали только по приглашению. Из соображений экономии император предложил им иметь для себя и своей свиты собственный стол. В пять часов все великие князья и придворные являлись в Кавалерскую или Кавалергардскую комнаты, чтобы, независимо от погоды, отправиться на прогулку в линейках или пешком. Вечерами иногда бывали спектакли, гораздо чаще карты, но с тем, чтобы не позже десяти все расходились по своим комнатам. Балы становились редкостью, поскольку раздражали Павла. А. А. Чарторыйский описывает один из более интимных праздников: „Несколько раз при дворе были балы менее многочисленные, чем обычно, где каждый чувствовал себя более естественно. Император пришел один раз во фраке — костюм, которого он не носил никогда; этот фрак был, если я не ошибаюсь, красного бархата с седоватым оттенком. В этот день он танцевал с Нелидовой контрданс, который иначе называют английским, в котором пары выстраиваются в колонну, где все последующие пары повторяют движения первой. Можно представить, как плохо себя чувствовали те, кто вынужден был строиться в эту колонну. Это было курьезное зрелище, оставшееся в моей памяти, — император Павел, маленького роста, в широких круглых чулках, становясь в третью позицию, округляя руки и делая плие, как учителя танцев прошлого и имея партнершей танцовщицу, такого же маленького роста, которая принуждена была отвечать на движения и жесты своего партнера“.

Павел требовал безоговорочного повиновения монаршей власти, угрожал и приводил свои угрозы в исполнение. Страх охватывает дворец, но не армию и народ. Надежды „весны девяностых годов“ продолжают жить, несмотря на павловские порядки и вопреки им. Действия императора вызывают впервые заявляющий о себе в таком количестве поток политических пасквилей.

Скажи ты мне, в странах Российских

Кто славный акцион завел

Чтоб, кто хотел крестов Мальтийских,

За деньги в оном их нашел?

С французом кто два года дрался,

Чтоб остров Мальта нам достался,

На коем нет почти людей?

Дела то мудрости моей!

Написанные под видом пародии на третью оду Ломоносова, строки этой сатиры на правление Павла принадлежали офицеру-преображенцу С. Н. Марину. И то, что современники готовы были превратить свои мысли в дела, доказывается действиями автора сатиры. В ночь убийства Павла это он командовал караулом Преображенского полка в Михайловском замке.

Интерес к политическим вопросам пробуждается во всех слоях русского общества. И характерно, что первый кружок, специально занимавшийся вопросами государственного переустройства России, возникает в среде молодых художников, в классах Академии художеств, идейным руководителем которой долгие годы был фактически заменявший престарелого И. И. Бецкого в его президентских функциях Я. Б. Княжнин. Оставаться в стороне от происходящих в стране и мире событий посвятившие себя искусству молодые люди просто не могут. „Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний“, — замечает в дневнике один из них. К этим обстоятельствам относилась и атмосфера самой Академии, и политические события в России, и по-прежнему события во Франции. Переписка будущих художников свидетельствует о их политической зрелости.

В 1798 году только что переведенный в старший, пятый, возраст А. И. Ермолаев пишет своим товарищам, будущему академику А. Х. Востокову и книжному иллюстратору и архитектору А. И. Иванову, адресуясь к последнему: „Политическая твоя статья весьма хорошо написана, и я тебя за нее весьма благодарю, а особливо за выписку об экспедиции и характере генерала Буонапарте. Я никак не могу всему верить, что о нем пишут в Лондонских известиях, и для многих причин. Мне нет времени представить тебе их по порядку, а скажу только то, что если бы Буонапарте не имел тех талантов, чрез которые он сделался столь известен, то я уверен, что Директория Французская не поручила бы ему главного начальства над такою армиею, какова Итальянская, на которую Директория положилась в произведении главнейших своих планов против Римского императора; притом Буонапарте должен был бы во всем следовать советам Бертье; но мы напротив того знаем, что во время баталии при Лоди Буонапарте не послушался и — одержал победу. Стало быть Буонапарте имеет таланты, которые доставляют ему верх над неприятелем, в то время когда Бертье не находит в себе и столько искусства, чтоб хоть не проиграть батальи“.

Сами академисты отмечают начавшиеся изменения, подчас и не оставлявшие следа в документах Академии. Один из них со временем напишет: „В конце того года умерла Екатерина II и пошли новые преобразования. Между учениками Академии завелась игра в солдаты“. „Игра“ не имела отношения к настроениям будущих художников и, напротив, способствовала рождению в них самосознания и внутреннего протеста. В то же время сам А. И. Мусин-Пушкин, испытывавший искренний интерес к археологии и археографии, не мог предположить, какой отклик вызовут у академистов его увлеченные рассказы о Древней Руси.

„Въехав в город, я почувствовал что-то такое, чего тебе описать не умею, — отрывок из письма молодого художника, попавшего в Новгороде. — История Новгорода представилась моему воображению… В некотором расстоянии внутри крепости есть башня, которая, по уверению некоторых людей, составляла часть княжеских теремов. Не знаю, правда ли это, однако же когда мне о том сказали, то старинная башня сделалась для меня еще интереснее. Здесь может быть писана Русская Правда… Удалось мне окинуть взглядом внутренность Софийского собора и найти, что славные медные двери, привезенные Владимиром из Херсона, которые нам столько рекомендовал граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, не суть важны, как говорит Михайлов, потому что они деревянные и сделаны при царе Иване Васильевиче в 1560 году…“ Характерен акцент, который делает молодой художник на идее вольности Древней Руси, существовавших в ней законах.

Но при всей своей благонамеренности и безоговорочном выполнении каждого указания двора А. И. Мусин-Пушкин не устраивал Павла в качестве руководителя Академии художеств. Формально кандидатура нового президента как нельзя более отвечала чисто профессиональным требованиям. Конечно, для императора решающее значение имели политические взгляды этого французского эмигранта, искавшего в России спасения от революционных потрясений своей родины. Но в прошлом граф Г. Шуазель-Гуфье около пятнадцати лет совмещал свои обязанности королевского дипломата с художественными увлечениями. Вместе с археологами, художниками он совершал поездки по Греции, гомеровским местам, участвовал в раскопках и написал широко известную трехтомную „Живописную историю Греции“. У него широкий круг знакомых среди французских художников, и в его планы входит пригласить для руководства классом исторической живописи директора Французской академии в Риме Ф.-Г. Менажо.

Все это не помешает ему стать слепым исполнителем воли Павла. На попытки сопротивления Совета Академии его распоряжениям он ответит знаменательными словами ведомственного самодержца: „Я есмь и буду впредь лично порукою во всех данных мною приказаниях“. Правда, Г. Шуазель-Гуфье помогает академическому Совету осуществить чрезвычайно важную реформу — ввести институт вольноприходящих учеников, сказавшийся на всей системе обучения, но в остальном конфликтная ситуация лишала всякой свободы действий и Совет, и назначенного в 1799 году вице-президентом В. И. Баженова, и связанного с мартинистами, Н. И. Новиковым и Д. Г. Левицким конференц-секретаря А. Ф. Лабзина. Она не замедлила сказаться и на положении новоизбранного академика Боровиковского.

Во время царствования Павла Петровича, Петербург был вовсе невеселым городом. Всякий чувствовал, что за ним наблюдали, всякий опасался товарища и собрания, которые, кроме кое-каких балов, были редки.

А. П. Рибопьер. Записки

Логика подсказывала: те, кто работал для „Малого двора“, должны были стать официальными художниками нового правления. Так могло быть, но так не случилось. Положим, Павел тут же заказывает портрет новой императрицы у Виже Лебрен. Французская знаменитость дождалась своей русской монархини. Одновременно Павел отказывается от услуг Лампи. Если Виже Лебрен, на свое счастье, раздражала Екатерину, то австрийский мастер, на свое несчастье, слишком ее устраивал. В первые же дни правления Павел не забывает лишить его пенсиона.

Правда, это не мешает Лампи надеяться. Не зря же он в начале того же года обращался к фавориту императрицы с просьбой помочь ему продлить полученный в Венской Академии художеств отпуск, чтобы продолжить столь выгодное пребывание в России. Модный художник подсказывает, как можно выполнить его просьбу: „Граф. Я решаюсь обратиться к вашей светлости, чтобы просить оказать мне протекцию. Мне пишут из Вены, что продление моего пребывания в России грозит потерей места в Академии. Достаточно одного слова вашей светлости графу Кобенцлю (австрийскому послу. — Н. М.) или графу Разумовскому (русскому полномочному министру в Вене. — Н. М.), чтобы за мной это место сохранили. Так как все мое время посвящено службе ее императорского величества, я осмеливаюсь ласкать себя надеждой, что получу милость, о которой прошу“. Расстаться с подобной милостью далеко не просто, и Лампи со дня на день откладывает решение об отъезде. Тем не менее решение это приходит раньше, чем указывается в искусствоведческой литературе: не осенью 1797-го и тем более не в 1798 году, а весной первого года павловского правления. Его имя среди отъезжающих появляется 24 и 28 апреля и 1 мая 1797 года вместе с именами жены и камердинера Аугуста Германа.

Лампи мог ждать благоприятного для себя поворота событий, мог и просто добиваться окончательного расчета за выполненные для Екатерины работы. Однако наступает этот расчет только после его отъезда. Павел распорядился выплатить Лампи лишь часть причитавшихся ему денег в мае 1798 года, исключив, в частности, из оплаты портреты любимцев императрицы, о которых написал на полях: „кроме Зубова и Самойловой, которые сами за себя заплатят“.

С Боровиковским проблем не было — его просто забыли. Вместе с незаконченным этюдом новой императрицы, неоплаченными портретами великих княжон. Новая встреча с императорской семьей произойдет в Академии вместе с большой группой портретистов. Речь шла о официальных портретах всех представителей царствующего дома для Департамента уделов, как об этом распорядился Павел. В середине июня 1797 года Академия получает соответствующее распоряжение, спустя неделю собирает для его выполнения „собрание живописцев“. В него входили С. С. Щукин, И. Ф. Воинов, Ф. И. Яненко, Андрей Жданов, Левицкий, Боровиковский. Высказанное несколько позже пожелание императора сводилось к тому, чтобы все лица на портретах были представлены в рост, в оговоренных до мелочей, каждый особом, парадном платье. Художники могли сами делать выбор модели тем более, что ни о какой работе с натуры думать не приходилось. Исполнителям предстояло получить апробированные оригиналы. Со своей стороны, мастера просили „оказать им пособие… в доставлении оригинальных портретов для изображения лиц и разных уборов как то Далматику, Порфиру, Орденское Екатерининское платье и прочее“.

Этот список со временем был дополнен просьбой о присылке „шлейфа, корсета, робы с принадлежностью“, о чем просил и Боровиковский, остановивший свой выбор на портрете великой княжны Елены Павловны. Он не претендовал ни на портрет императора, который взялся писать „в далматике, в порфире, в короне с скипетром и державою С. С. Щукин, ни на портрет Марии Федоровны, доставшийся Левицкому. Художник явно предпочитает модель, в отношении которой располагал собственным оригиналом — натурным этюдом, но вместе с тем не решается „на слишком ответственную и хлопотливую работу с изображением императрицы. Названные художниками цены были неожиданно высокими для русских мастеров: Боровиковский называет полторы, Щукин — две, Левицкий — две с половиной тысячи.

В искусствоведческой литературе сложилось мнение, что заказчик то ли не располагал необходимой суммой, то ли не захотел ее тратить. Художникам было предложено снизить требования. Только вряд ли Департамент уделов решился бы торговаться о цене именно царских портретов, что могло быть воспринято предельно неприязненно чувствительным в отношении всего, что касалось престижа его власти Павлом как прямое оскорбление, другое дело, если он сам решил одернуть вышедших из повиновения художников тем более, что его отношение к Академии ничем не отличалось от отношения к солдатской казарме. Новый император считал, что оплачивание существования этого учреждения подразумевает беспрекословное повиновение императорскому приказу — идея, жестко и последовательно проводившаяся его ставленником Г. Шуазель-Гуфье.

Коллективный ответ портретистов заставлял вспомнить добрые старые времена относительной независимости Академии художеств под эгидой Я. Б. Княжнина и П. П. Чекалевского: „Если воля его императорского величества есть повелеть нам написать вышеупомянутые портреты, то мы не полагаем никакой своим трудам цены, а поелику предоставлена нам свобода объявить такую цену, какую каждый из нас за труды свои полагает, то и не сомневается из нас никто взять менее просимой цены…“

Поддержка академического Совета? Нет, о ней в это время уже не могло быть речи. Но подобная неслыханная в академической практике независимость ответа, в котором объединились художники очень разные и по степени известности, возрасту, положению и характерам, предполагала существование мастера, чей авторитет и твердость позиции были непререкаемыми для каждого из них. В этой роли, как и некогда в свои молодые московские годы, выступает Левицкий. В письме звучат его обороты, его чувство собственного достоинства и уважения к искусству. Ответ был адресован министру Департамента уделов А. Б. Куракину и, по-видимому, привел его в известное замешательство. Представил ли он письмо Павлу — но тогда последовала бы бурная и жестокая реакция, — или предпочел отложить выяснение щекотливого вопроса, во всяком случае, 16 сентября того же года Академия уже рассматривала первые представленные эскизы. Среди тех, кто не хотел задерживаться с работой, был Боровиковский. Он всегда одинаково трудолюбив и добросовестен независимо от того, радует или тяготит его заказ. Только на этот раз исполнительность не имела смысла. Откуда художнику было знать, что первое одобрение эскиза, подтвержденное и 6 октября 1797 года, станет всего лишь началом долгого и бессмысленного крестного пути.

Просмотры следовали за просмотрами, к замечаниям напуганной требованиями Павла Академии присоединялись замечания Департамента уделов, иначе говоря, А. Б. Куракина, тревожно следившего за сменой настроений входившего во вкус власти Павла. Отклонялись все пробы С. С. Щукина, а вместе с ним И. Воинова, Ф. И. Яненко, А. Жданова, пока, наконец, в апреле 1798 года и Боровиковскому в их числе не было предложено представить заново выполненный эскиз. Отсутствия заказанных портретов занятый множеством дел Павел мог и не заметить, зато недовольство ими наверняка губительно сказалось бы на положении А. Б. Куракина. Оттяжка была здесь явно лучше поспешности, о чем не догадывались продолжавшие свою работу художники. Один только Левицкий так и не примет участия в выполнении портрета Марии Федоровны, скорее всего решив не подвергать себя унижению, которое неизбежно ждало каждого из участников заказа.

Прославленный мастер оказался прав. После очередного обсуждения эскизов на академическом Совете 26 октября 1798 года их выполнение вообще было приостановлено. Одинаково вескими причинами подобного решения стало отсутствие „решительного положения о ценах“ — А. Б. Куракин уклонялся от окончательного ответа — и его же неудовлетворенность некоторыми эскизами. Боровиковскому и на этот раз пришлось остаться с эскизом на руках. Хотя в начале нашего столетия портрет Елены Павловны „в робе“ находился в Гатчинском дворце, в более ранних дворцовых описях его обнаружить не удалось, потому не исключено, что, подобно другим царским портретам кисти Боровиковского, он был приобретен Дворцовым ведомством позже, из частных рук, по аналогии с портретами Николая и Анны Павловичей.

Входили ли эти последние в заказ Департамента уделов? Скорее всего нет. В общем заказе портрет младшего из сыновей Павла предстояло писать А. Панову, причем, по желанию императора, в конногвардейском мундире — условие, вызвавшее естественное недоумение художника, высказывавшего предположение, что высокий сан годовалого младенца лучше обозначить символами и средствами аллегории. Не имело связи с Боровиковским и изображение Анны Павловны. Остается предположить, что портрет младшего великого князя был заказан художнику частным лицом, и он выполнил его в 1797 году (о чем свидетельствует полная авторская подпись и дата), исходя из собственного более раннего оригинала — двойного портрета брата и сестры. Боровиковский как бы увеличивает фрагмент последнего. Николай представлен на том же диване, с той же подушкой и каской, но в иной позе, позволяющей держать в руке орденскую ленту, и заметно выросшим. У ребенка уже осмысленное выражение лица, улыбка, свободные координированные движения. Опущенный за спинку дивана занавес подчеркивает и делает более значительной голову ребенка, но вместе с тем сама поза мальчика сохраняет живую непосредственность раннего детства.

В конце концов, Боровиковский получает заказ на портрет Павла, но не от Дворцового ведомства и не от Департамента уделов. Оказавшись перед необходимостью иметь в Академии художеств портрет Павла в новом парадном одеянии, — в 1799 году он возложил на себя в Зимнем дворце корону великого магистра ордена Иоанна Иерусалимского (игра в „мальтийские игрушки“ продолжалась!), — Г. Шуазель-Гуфье использует возможность заставить Боровиковского расплатиться за полученное им академическое звание. Подсказанное президентом, определение академического Совета от 4 июля 1799 года гласило: „Как господин Академик Боровиковский программы своей для Академии не сделал, то препоручается ему написать в конференц-залу портрет его императорского величества во весь рост, с короною, в далматике и порфире“. Впрочем, известное послабление относительно этой неожиданной для художника бесплатной и притом крайне трудоемкой работы академическая администрация предпочла сделать: „а в рассуждении многотрудной работы на издержки его могущие быть выдать ему по окончании оного пятьсот рублей“.

Трудно себе представить задачу, в большей степени противоречащую творческой индивидуальности Боровиковского, более далекую от того, что художник искал в изображении каждого человека! Прошли первые годы павловского правления, и ни для кого не составляла тайны истинная сущность нового императора. В упоении властью Павел испытывает постоянную неудовлетворенность внешними формами ее проявления, стремится ко все большей пышности, остается неистощимым в выдумках, какие еще ее признаки на себя возложить. Но любимым парадным его одеянием со времени коронации летом 1797 года становится так называемый далматик. П. С. Валуев записывает о церемонии коронации: „Павел прежде других регалий возложил на себя так называемый „далматик“ из малинового бархата — древнюю одежду византийских императоров… возложил на себя венец… после чего новгородский митрополит вручил ему скипетр и державу“. Знаки власти были отложены Павлом на особую подушку, сам же он надел цепь ордена Андрея Первозванного и затем порфиру. Все перечисленные регалии вместе с орденом Иоанна Иерусалимского и высокими сверкающими черными сапогами есть на портрете Боровиковского.

Торжественно-бесстрастному тону валуевской записки противоречили отзывы современников: „Ничего не было страннее этого переодевания русского в мальтийца. Государь, поверх постоянно носимого им Преображенского мундира, надевал далматик пунцового бархата, шитый жемчугом, а поверх широкое одеяние из черного бархата; с правого плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый „страстями“, потому что на нем разными шелками изображено было страдание Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал венец гроссмейстера и выступал рассчитанным и отрывистым шагом“.

Боровиковским Павел изображен на невысоком, покрытом узорным ковром подиуме, у тонущего в складках огромной парчовой мантии тронного кресла, под высоко поднятым бархатным балдахином, в перспективе сложной колоннады, сквозь которую рисуются прорывы голубого неба. Подчеркивая сумятицу тяжелых раззолоченных тканей, художник тесно придвигает к креслу табурет с пышной бархатной подушкой для державы, помещает у ног Павла проект Михайловского замка с разбросанными на листе чертежными принадлежностями, складывает в сложнейшие складки шлейф мантии. Но рядом с этим богатством великолепно написанного разнообразия тканей, блеска жемчугов, переливов парчи становится особенно жалким лицо стареющего „фурсика“ с всклокоченными бровями, отечными мешочками, явственно набежавшим вторым подбородком и растерянно-испуганным взглядом маленьких темных глаз. Боровиковскому дано видеть человека, но он никогда не постигнет искусства модных портретистов делать императора из ничтожной особы.

Портрет был принят и все равно нуждался в исправлении. Когда понадобится повторение, его закажут не Боровиковскому, но С. С. Щукину, который получит, кстати сказать, за копию 800 рублей. Но это уже было продолжением истории заказа Удельного ведомства. При Павле он так и остается нереализованным. О нем вспоминают в 1804 году. Художники просматривают свои обязательства. Былой модели Боровиковского уже нет в живых — Елена Павловна умерла в 1803 году, двумя годами раньше не стало и Александры Павловны. Художник выражает желание реализовать свою последнюю возможность — портрет Марии Федоровны, от которого фактически давно отказался Левицкий. Но и новое решение оказывается бесперспективным. Изображать всю свою многочисленную родню Александр I намерения не имел. Сославшись на необходимость дождаться лучших оригиналов, очередной император ограничивается единственным заказом на портрет отца и то в виде прямой копии находившегося в Академии художеств оригинала Боровиковского. Самому Боровиковскому стать официально признанным придворным художником так и не пришлось.

Нужнее мне всего… иметь портрет Елизаветы Григорьевны Калагеоргиевой… Я хочу, чтобы ее списывал русский живописец Боровиковской… Мне желается чтоб она была списана так как графиня Скавронская была написана Эмпием, а ежели б не могли достать образца, то пуская Елизавета Григорьевна была написана таким образом, чтобы шея была открыта, а волосы растрепанные буклями лежали на оной без порядку…

Из письма А. И. Самойлова. 1797

Главной была мастерская — свидетельство широкого круга состоятельных заказчиков, растущего благосостояния и конечно же тесной связи с любимым учителем. Кто бы стал сомневаться в подобной, пусть и не подтвержденной документами, взаимосвязи, когда, навсегда уезжая из Петербурга, Лампи отдал свою роскошную мастерскую на Миллионной, в непосредственной близости от дворца, не кому-нибудь — именно Боровиковскому. В ней художник и кончит свои дни, старея, постепенно теряя заказчиков, все острее испытывая материальные недостатки. Отсутствующим документальным источникам противостояло принятое на веру утверждение историка искусства П. Н. Петрова, высказанное им в „Художественном сборнике“ 1866 года.

Но прежде всего существовали в Петербурге две Миллионных — Большая и Малая. Сын Лампи, задержавшийся в России до 1804 года, уезжал из квартиры и мастерской, находившихся в доме № 56 по Малой Миллионной, причем известно, что до отъезда отца он жил и работал вместе с ним, и тем труднее предположить, что Лампи-старший лишил его привычных условий работы ради постороннего художника. Кстати, ни Лампи, ни Боровиковский не упоминают друг о друге в частной переписке. Но главное — в ноябре 1798 года Боровиковский сообщает родным, что по выезде из Почтового стана живет в „Большой Миллионной в доме придворного мундкоха господина Верта под № 36“. Ни о каких иных переездах больше упоминаний не было. Решение о перемене квартиры возникло не в результате достигнутого признания — Боровиковский всегда оставался предельно скромным в своих личных потребностях, — но из-за переезда в собственный дом Н. А. Львова, благодаря чему исчезала для художника связь с распоряжавшимся Почтовым станом А. Д. Безбородко.

Боровиковский не заявляет о своей потребности в независимости, о чувстве собственного достоинства. Он просто старается их удовлетворить, избегая всякого отягощения хлопотами друзей. Теперь он может оплачивать квартиру и, естественно, старается ее снять в месте, удобном для заказчиков, но слишком несопоставимо его авторское вознаграждение с колоссальными гонорарами модного австрийского портретиста, чтобы позволить себе наследовать после Лампи его восхищавшие иностранных посланников апартаменты и мастерскую.

Боровиковский не становится придворным художником, но давняя близость к „Малому двору“ продолжает давать о себе знать. Среди его заказчиков немало лиц из ближайшего окружения Павла. Д. А. Валуева, жена так безошибочно умевшего угадывать вкусы императора обер-церемониймейстера П. С. Валуева, стареющая сорокалетняя женщина с крупными чертами лица и недоверчивым взглядом отведенных в сторону глаз. Художник нарочито усиливает это впечатление тяжеловесности Валуевой, выдвигая полуфигуру на передний план, по возможности сокращая площадь фона и упрощая его характер. Величественная кавалерственная дама рисуется на глухом темном занавесе, едва приоткрытом у ее плеча. Белое платье с глубоким вырезом по моде тех лет, голубая шаль, охвативший крупные локоны легкий тюрбан не изменяют общего ощущения суровой недоброжелательности. Сестра Р. А. Кошелева, члена Государственного совета, обер-гофмейстера, Дарья Александровна не только станет современницей Пушкина. Двое ее внуков окажутся близкими знакомыми поэта. Из них Петр Александрович женится на дочери П. А. и В. Ф. Вяземских. Молодых Валуевых будут относить к числу искренних друзей поэта, которые навещали умиравшего Пушкина. Именем Валуева поэт первоначально намеревался назвать героя своей „капитанской дочки“.

Двоюродный внук Д. А. Валуевой, „архивный юноша“ А. И. Кошелев, познакомился с поэтом после ссылки, встречался с ним у Жуковского, Карамзина, в литературных салонах. „Пушкина знал я довольно коротко, — напишет А. И. Кошелев в своих опубликованных в 1884 году в Берлине „Списках“, — встречал его довольно часто в обществе; бывал я и у него; но мы друг к другу не чувствовали особой симпатии“. Тем не менее А. И. Кошелев восторженно отзывается о чтении автором в доме Лавалей „Бориса Годунова“ как о драме, „которою всегда будет гордиться Россия“. В письме В. Ф. Одоевскому „архивный юноша“ напишет о встрече с супругами Пушкиными 20 февраля 1831 года у А. М. Щербининой: „Пушкин очень мне обрадовался… Он познакомил меня со своею женою, и я от нее без ума“.

Написанный в 1798 году портрет Д. А. Валуевой не говорил о моде на Боровиковского. Как и раньше, значение здесь имели личные связи заказчиков. Жена президента Академии художеств А. И. Мусина-Пушкина, Екатерина Алексеевна, урожденная Волконская, была воспитанницей и усыновленной племянницей М. Р. Кошелевой. В придворных кругах складывалось представление о стиле и живописной манере Боровиковского, так что заказчики могли уже говорить, что хотят себя или других видеть написанными именно его кистью. Имя художника называет А. Н. Самойлов, опекун своей двоюродной сестры, дочери Екатерины II и Г. А. Потемкина-Таврического, Е. Г. Темкиной. Сам А. Н. Самойлов был сыном родной сестры „светлейшего“. Он знал художника по написанному в 1795–1796 годах портрету своей сестры, Е. Н. Давыдовой (в первом браке Раевской, матери генерала Н. Н. Невского и декабриста В. Л. Давыдова) и по другим нравившимся ему женским портретам, сам заказывал ему в 1797 году вольную копию собственного портрета кисти Лампи. В том же году, находясь в отъезде, он пишет в Петербург своему доверенному о заказе на портрет Е. Г. Калагеоргиевой-Темкиной: „Портрета же сего никому не давай разве я письмом назначу тебе имянно кому отдать“. Портрет представлял для А. Н. Самойлова особую ценность, так как он продолжал о нем заботиться и после его выполнения: „Как будет готов портрет Елизаветы Григорьевны то возми его к себе и храни до приезда моего в Петербург, не отдавай никому: разве сам будишь отправлен ко мне, тогда с собою его возми…“

Человек ограниченный и спесивый, А. Н. Самойлов искал в это время способов поддержать свое оскорбленное самолюбие. Если при Екатерине он был назначен, благодаря протекции Г. А. Потемкина, на место А. А. Вяземского генерал-прокурором и государственным казначеем, то с приходом к власти Павла лишился всех должностей. Генерал-прокурором стал Алексей Куракин. Портрет Е. Г. Темкиной должен был напоминать о кровном родстве с императорским домом в лице этой сводной сестры Павла.

Е. Г. Темкина стоит на фоне неизменной зелени, лениво опершись на бархатную подушку обнаженной рукой, украшенной браслетом из трех рядов крупных жемчугов. Томная небрежность ее позы подчеркнута сбившимися складками слишком смело открывающего грудь платья, скользнувшей с плеча шалью, прихотливо вьющимся ожерельем. Она насмешливо и вызывающе присматривается к зрителям, едва сдерживая откровенную усмешку полных губ. Этот внутренний вызов, как и общее впечатление безразличия молодой женщины к окружающему, как нельзя более соответствуют духовным качествам дочери Екатерины. Она строптива, капризна, упряма. Двусмысленное положение побочного ребенка не мешало ей засыпать императрицу жалобами на своего кузена-опекуна и просьбами. В отношении трат и долгов она не уступала отцу, и потому замужество беспокойной наследницы не в Петербурге, а в относительно далеких южных губерниях, к тому же подведомственных Потемкину, представлялось Екатерине известным выходом из неудобного положения, в которое раз за разом продолжала ее ставить молодая женщина. А если Елизавета Григорьевна оказывается невыносимой женой, то это уже дело ее супруга, который, само собой разумеется, не смел и помыслить о разводе.

Если А. Н. Самойлов мог олицетворять связь со старым правлением, А. Л. Нарышкин из „Малого двора“ переходит в ближайшее окружение Павла-императора. Его имя по-прежнему мелькает и на более широких придворных приемах, и за царским столом, к которому Павел допускал только самых близких ему лиц. Боровиковский писал дочь Александра Львовича девяти лет. Отец заказывает художнику новый портрет, когда ей исполняется четырнадцать. Юную Елену Александровну ждет брак с единственным сыном А. В. Суворова — Аркадием. Она совсем девочка, застенчивая и нерешительная, с доверчивым взглядом задумчивых глаз с их своеобразным, удлиненным разрезом — полная противоположность уверенной в себе, разбитной Темкиной. Современники с восторгом отзывались об удивительном сочетании в ней красоты и ума, музыкальных способностей и редкого по богатству тембра голоса. Жуковский заслушивался ее пением, а Россини сочинил в честь Елены Александровны кантату, которую затем использовал в финале второго действия оперы „Севильский цирюльник“. Переписка с ней вдохновляла слепого поэта Козлова.

Рано и трагически лишившись мужа — А. А. Суворов утонул при переправе через реку Рымник, пытаясь спасти своего не умевшего плавать кучера, — Елена Александровна почти сорока лет выходит замуж второй раз. И хотя сын ее уже находился на военной службе, Нарышкина сохраняла, по уверению друзей, все очарование юности. Она выглядит сестрой своей замужней дочери, М. А. Голицыной, так долго занимавшей воображение Пушкина. Их знакомство началось по выпуске Марии Аркадьевны из Смольного института, в 1818–1820 годах. В 1825 году будущая жена Дельвига писала о Пушкине: „В настоящее время, если я не ошибаюсь, он занят некоей княгиней Голицыной, которой он пишет много стихов“.

Скорее всего Боровиковский был очень точен в передаче внешнего облика хорошо знакомой модели, но он остается словно бы равнодушным к ее очарованию, не касается внутренней жизни девушки. Портрет очень красив, и в этой нарочитой красивости попытка художника отойти ото всех тех волнений, которыми так богато существо его модели. И ощущая это отсутствие внутреннего контакта, Боровиковский вводит тщательно написанную розу у плеча Нарышкиной, расцветающие бутоны у нее под рукой — совершенно не обязательный для видения художника путь символики. Постоянным заказчиком Боровиковского остается и „бриллиантовый князь“ — Александр Борисович Куракин.

Вряд ли и сегодня этот список полон — художников, писавших любимца и товарища детских игр Павла. Рослен, Баттони, Бромптон, Вуаль, Виже Лебрен, Лампи, не считая бесконечных миниатюр, табакерок, медалей. Обожженный в 1810 году на пожаре в Париже, А. Б. Куракин и здесь не преминет заказать свое гравированное изображение, не упустит ни одного предлога, чтобы одарить других собственным портретом. В двадцать лет, ни минуты не сомневаясь в ценности подобного подарка, осчастливит таким образом митрополита Ростовского Самуила Миславского. Когда ему исполнится двадцать два, бабка, А. И. Куракина, будет писать любимому внуку: „Привез мне князь (брат, Степан Борисович. — Н. М.) от тебя твой портрет, который гораздо тебя хуже, и мне кажется, вся мина не твоя. Однако же, хотя портрет и не походит, только я вам благодарствую, что вы меня при всяком случае стараетесь утешить“.

Критического отзыва бабки достаточно, чтобы позаботиться о новом портрете и портретисте. А. Б. Куракин живет в Петербурге, при „Малом дворе“. Через год старая княгиня Куракина будет иметь основание для новой благодарности за неизменную память. Александр Борисович мог лениться писать письма, но у него всегда хватало времени и желания позаботиться о пересылке очередного портрета. „Князь Александр Борисович, друг мой! Благодарствую за письмо и за присланный мне ваш портрет, который очень сходен, а я всегда сходство предпочитаю мастерству. А старый отдала, по письму вашему, княгине Аграфене Михайловне (Барятинской. — Н. М.), она от него без ума: так рада“.

Восторги княгини можно было легко объяснить. А. Б. Куракин слыл записным красавцем, а бесчисленные победы над женскими сердцами делали его неотразимым в глазах современниц, тем более что он способен на рыцарские жесты. В усадьбе „Надеждино“ все аллеи носили имена друзей и поклонниц хозяина, как „Аленина дорожка“, увековечивавшая имя влюбленной в него Е. Н. Вяземской.

Мало кому удалось бы сохранить одинаковую дружбу с двумя ожесточенными соперницами — Марией Федоровной и Е. И. Нелидовой. Но здесь А. Б. Куракин поплатился, в конце концов, возникшей подозрительностью Павла, которая привела в 1798 году к отставке „бриллиантового князя“, едва ли не единственного верного друга императора. Впрочем, верность А. Б. Куракина особой цены не имела. Всю жизнь мысли первого красавца были заняты матримониальными планами, имевшими целью увеличить и без того огромные куракинские богатства. Среди его постоянно менявшихся невест была и богатейшая невеста России Варвара Петровна Шереметева, и дочь Е. Р. Дашковой, и дочь А. Г. Орлова-Чесменского.

Поверенная всех брачных замыслов племянника, тетка писала А. Б. Куракину: „Кого люблю, не могу с ним инако говорить, как прямым сердцем. Предмета нового вашего не знаю, хотя сомневаюсь быть ему достойным вашего примечания. Но дозвольте себе сказать, не совершенная ли это ветреность в сутки по 30 раз свои мысли переменять: одних уверять, что о женитьбе больше не думаете, другим давать комиссии о наведывании какого отзыва, самому ж о другой с ума сходить“. В результате бесконечных совещаний и колебаний А. Б. Куракин остается старым холостяком, к великой радости брата Алексея, рассчитывавшего на его наследство для своих детей.

Трудно сказать, по какой причине бесконечно избалованный и позировавший всем европейским знаменитостям князь останавливает выбор на Боровиковском для выполнения большого парадного своего портрета. Примеров искусства художника в этом особом роде живописи он не знал, и вернее предположить, что Г. Шуазель-Гуфье захотел иметь для Академии художеств портрет Павла кисти Боровиковского, познакомившись с портретом А. Б. Куракина в одеянии кавалера мальтийского ордена. Первоначальный эскиз был вы полнен в 1798 году, портрет — к февралю 1799 года. Бесконечно тщеславный и самовлюбленный А. Б. Куракин выбирает казавшийся современникам нелепым наряд не только для того чтобы угодить Павлу, чей бюст представлен стоящим на колонне рядом с вице-канцлером, но и потому что в таком облачении он становится подобным императору. Облитый золотом и усыпанный драгоценными камнями костюм, самоуверенная поза, указующий жест опирающейся на стол руки — все должно было утверждать триумф „Павлина“, как непочтительно называли его современники. Собственно, былой триумф — потому что когда портрет уже находился в работе, А. Б. Куракина постигла опала. Оставив Петербург, он должен был ехать в свое „Надеждино“, планы которого изображены на портрете.

Верный своему характеру, князь не думает отказываться от заказа и наоборот — требует торопить Боровиковского с окончанием работы. Портрет нужен ему для его, куракинского, двора и царства, которые он создает в „Надеждине“, почти император на берегах Хорола и Сердобы. Ироничный Ф. Вигель напишет о нем: „В великолепном уединении сотворил он себе, наподобие посещенных им дворов (не знаю, дармштадтского или Веймарского, но верно уж не Кобургского) также нечто похожее на двор. Совершенно бедные дворяне, за большую плату, принимали у него должности главных дворецких, управителей, даже шталмейстеров и церемониймейстеров; потом секретарь, медик, капельмейстер, и библиотекарь, и множество любезников без должностей, составляли свиту его и оживляли его пустыню. Всякий день, даже в будни, за столом гремела у него музыка, а по воскресным и праздничным дням были большие выходы; разделение времени, дела, как и забавы, все было подчинено строгому порядку и этикету“.

Нетерпение опального Куракина становится причиной, позволившей заглянуть в живописную кухню Боровиковского. Ныне находящийся в Ясском музее эскиз портрета должен был быть закончен до осени 1798 года, поскольку в сентябре князь получил отставку. Петербургский управляющий в конце ноября сообщает, что портрет только подмалеван и художник не обещает его закончить раньше января. В декабре Боровиковский начинает писать мантию, хотя на полотне „нет ни одной части, чтобы была окончена“. Для этого понадобилось еще два месяца, то есть в общей сложности полгода, причем оценил Куракин портрет в ничтожную сумму — 700 рублей. Зато „малинькие грудные два портрета“, которыми князь собирался наградить своего московского управляющего и будущего директора царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта, работавшего ранее под его начальством, Боровиковский пишет в течение того же февраля и получает за них 300 рублей. Известность не принесла художнику ни высоких вознаграждений, ни умения бороться за них. Он по-прежнему удовлетворяется тем, что предлагают ему заказчики, старавшиеся сберечь каждый лишний рубль как раз на живописи. То внутреннее равнодушие, с которым Боровиковский пишет эту серию куракинских портретов, нисколько не разочаровывает заказчика. Оказавшись незадолго до смерти Павла снова при его дворе, Куракин заказывает художнику новый свой портрет со всеми орденами и знаками отличия.

Теперь это настоящая победа, ничем не омраченный триумф, который останется за князем и после кончины его державного покровителя. Мантия мальтийского кавалера ложится рядом с Куракиным на ярко-синюю обивку золоченого кресла, давая удивительно глубокое по тону черное пятно, которое позволяет оттенить переливающийся золотом ткани, шитья, россыпью бриллиантов на орденах костюм „бриллиантового князя“. Обивка кресла перекликается с перечеркнувшей грудь Куракина голубой муаровой орденской лентой, как перекликаются алые ленты орденов с густо-малиновым тоном ниспадающей на пол бархатной скатерти. Золотой вензель Павла и золоченый двуглавый орел на постаменте бюста императора объясняют и утверждают основу куракинского торжества. В том же ритме больших открытых цветовых плоскостей поднимается за спиной князя грузный зеленый занавес с переливающейся золотыми всплесками бахромой. И новое напоминание о связи с императором — встающий на заднем плане фасад Михайловского замка с крохотным уголком сада.

Страсть Куракина к пышности была как никогда удовлетворена художником. Портрет становится живой иллюстрацией к словам Ф. Вигеля: „С молоду князь Куракин был очень красив и получил от природы крепкое, даже атлетическое сложение. Но роскошь, которую он так любил и среди которой всегда жил, и сладострастие, к коему имел всегдашнюю наклонность, размягчали телесную и душевную его энергию, и эпикуреизм был виден во всех его движениях. Когда он начал служебное свое поприще и долго в продолжение оного, честолюбие в России умерялось удовольствиями наружного тщеславия; никто более князя Куракина не увлекался ими, никто более его не любил наряжаться. Легкомысленно и раболепно он не хотел, однако же, подчиняться моде: он хотел казаться не модником, а великим господином и всегда в бархате или парче, всегда с алмазными пряжками и пуговицами, перстнями и табакерками; лучезарное тихонравие его долго пленяло и уважалось; но в новое царствование, с новыми идеями… оно дало повод сравнивать его с павлином“.

Вне сомнения костюм был выбран самим заказчиком. Им же оговорен бюст державного покровителя, любимая резиденция Павла на фоне, может быть, даже подробности натюрморта. Куракин относился к числу тех заказчиков, которые мелочно обдумывали подробности своих изображений. И в данном случае бумаги, печать, разложенные под „вензеловым именем“ императора, свидетельствовали о действительной власти — „бриллиантовый князь“ был восстановлен в должности вице-канцлера. Обращаясь к художнику, он волен в определении совершенно исключительных для Боровиковского-портретиста размерах, почти точно совпадающих с размерами императорского портрета для Академии художеств: у Павла 266? 202, у Куракина 259? 175 сантиметров. Художник мог варьировать предложенные компоненты, но то, в чем он оставался свободным, была единственно трактовка лица.

Располневшая фигура Куракина говорит о рано подступившей старости, хотя князю едва исполнилось сорок шесть лет. Он слишком многое в жизни успел использовать, слишком ценил собственные удовольствия и умел их себе доставлять. И художник пишет обрюзгшее, отечное лицо с расползшимися щеками и выступившим подбородком, высокими залысинами заметно поредевших волос, с привычно благожелательной улыбкой мягких безвольных губ и отведенным в сторону, словно неуверенным взглядом заплывших глаз. Все в нем полно внутренних колебаний, нерешительности, но не захваченного многообразием своих чувств человека, а придворного, служащего чиновника, привыкшего угадывать чужие настроения и желания, существовать на их волне. Можно сказать и иначе — о слабом, капризном и маленьком человеке, вся незначительность которого так явственно выступает в окружении царской роскоши регалий и обстановки.

И с каким бесконечным почтением относится „бриллиантовый князь“ к собственной персоне! Будучи удален в свое время от малого двора освобождавшейся от преданных наследнику людей Екатериной, он издаст в 1793 году в Петербурге „Описание путешествия в 1786 году князя А. Б. Куракина по Суре, от Красноярской до Чирковской пристани“. И лишь в конце жизни он вспоминает о принципах, которые пытался воспитать в нем дед. А. Б. Куракин становится одним из первых, кто ставит в своих владениях — вопрос безвозмездного освобождения крестьян. Изданное им в 1807 году „Утвержденное положение князя А. Е. Куракина для учреждения после его кончины, на вечные времена, его саратовской вотчины в Надеждине богадельни, больницы и училища и для дарования после его смерти вечно и т. д.“ предугадывал настроения нового времени. Впрочем, благосклонно отмеченный Александром I, который не лишил любимца отца своего благоволения (Куракин был отправлен послом в Вену, а затем в Париж), наделавший много шуму, куракинский рескрипт так и остался неосуществленным — очередной театральный жест желавшего оставаться в центре внимания Павлина.

Г. Р. Державин. Приглашение к обеду. 1795

Может быть, их так и надо было назвать — чужие портреты. Да, портретист не выбирает (и во всяком случае, так не случается почти никогда) заказчика. Его мастерство заключается в том, чтобы сказать свое слово независимо от отношения к модели, суметь ее раскрыть. Личный контакт — он возникал в XVIII веке как редчайшая удача, которая могла не посетить художника никогда.

Смысл сказанного Боровиковским в русском портрете слова в том, что впервые подобная связь заявляет о себе со всей определенностью и приобретает решающий смысл. Человек близкий и человек далекий — альтернатива успеха и неуспеха портретиста, каким бы каскадом мастерства, профессиональных навыков и расчета он ни пытался ее подменить.

С приходом Павла положение друзей, в той или иной мере связанных с львовским домом или дружбой с Державиным, должно было измениться. Новый император обращает внимание на когда-то поддержанного им Державина и предлагает поэту почетную должность правителя Канцелярии Совета. Собственно, не предлагает — Державин узнает о своем назначении, тем более важном, что Совет состоял при самом Павле. И тем не менее согласиться для человека, испытавшего всю меру разочарования в Екатерине, в позиции придворных кругов, досконально знающего малый двор и особенно Павла, невозможно. Отказ вызывает взрыв негодования Павла и распоряжение, что поэт „за непристойный ответ, им пред нами учиненный, ссылается к прежнему месту“. Понадобится специальная хвалебная ода, чтобы сменить гнев на милость. В 1797 году Державин вызывается ко двору, и положение его становится настолько прочным, что он может себе позволить приобрести и начать отстраивать „Званку“. Полученный им в июле 1800 года командорский мальтийский крест открывает самые успешные в служебной карьере Державина полгода, где сосредоточиваются сменявшие друг друга, как в калейдоскопе, назначения — президент Коммерц-коллегии, министр, государственный казначей.

Львов привлекается к строительным работам в императорской Гатчине и строит на Черном озере здание игуменства, иначе — Приорат, открытым землебитным способом — из своего рода земляных кирпичей, набивавшихся без обжига в особых переносных станках. Технология была разработана Львовым в его Черенчицах, где архитектор обучил новым строительным приемам своих крестьян. На строительство Приората львовским мастерам понадобилось всего два месяца — с 15 июля до 12 сентября 1798 года.

Правда, увлечение Павла, как и во всех других случаях, оказалось недолгим. Со смертью неизменно покровительствовавшего Львову и сохранявшего высокое положение при дворе А. А. Безбородко у архитектора возникают неприятности с проверкой расходуемых на землебитные постройки сумм, которые генерал-прокурор Обольянинов признает слишком высокими. В результате тяжелая девятимесячная болезнь, оправиться после которой Львову так и не удалось.

Снова появляется в столице на Неве Капнист, получивший возможность поставить „Ябеду“. Правда, из комедии была изъята цензурой восьмая часть стихов, а представлений состоялось всего четыре. Иначе и не могло случиться, поскольку, по словам П. А. Вяземского, „все возможные сатурналии и вакханалии Фемиды, во всей наготе, во всем бесчинстве своем раскрываются тут на сцене гласно и торжественно“. Тем не менее Павел внешне не лишает автора своего расположения и сразу после постановки „Ябеды“ причисляет его в 1799 году к Театральной дирекции для заведования русской труппой. И это Капнисту петербургская сцена была обязана приглашением из Москвы такого созвездия имен, как Шушерин, Сахаров, Пономарев.

Державин, Львов, Капнист… У всех трех это было определенное положение без малейшей возможности оказывать влияние на ход событий при дворе или на судьбу близких людей. И все-таки один Державин с такой определенностью оценит происходившие в России изменения. Смерть Суворова 6 мая 1800 года послужит поводом для рождения знаменательных строк:

Всторжествовал — и усмехнулся

Внутри души своей тиран,

Что гром его не промахнулся,

Что им удар последний дан

Непобедимому герою,

Который в тысящи боях

Боролся твердой с ним душою

И презирал угрозы, страх.

Памятью о круге лиц, связанных с Почтовым Станом, становятся портреты А. С. Хвостова, двоюродного брата графа Д. И. Хвостова, в чьем доме и на чьих руках скончался Суворов. В отличие от „чужих“ портретов, здесь Боровиковский предоставлен самому себе, и его решение оказывается совершенно неожиданным в ряду ранее созданных полотен.

На Хвостове нет никаких регалий. Немолодой человек в домашнем халате, с большим узлом небрежно повязанного галстука, он на мгновенье оторвался ради случайного собеседника от любимых занятий, не снимая рук с рабочего стола. Здесь и большой глобус — Хвостову довелось совершить путешествие в Константинополь в качестве русского посланника, откуда он писал Суворову так называемые „Письма из Цареграда“. И Георгиевский крест на краю стола — Хвостов отличился при штурме Измаила. И любимый томик Кантемира — у Хвостова у самого известность сатирика и острослова. Смолоду он переводил комедии с французского — „Любопытные оборотни“, с латинского — „Андриянка“, любимую читателями повесть „Ножка Фаншеттина, или Сирота французская“, в зрелые годы написал шуточную оду „К бессмертию“, обращенное к Д. И. Фонвизину „Послание к творцу послания“, эпиграмму на перевод трагедии Вольтера „Китайская сирота“ — вполне достаточно, чтобы быть избранным со временем в члены Российской академии, а с учреждением „Беседы любителей Российского слова“ — одним из ее председателей. Есть в аксессуарах портрета и иной, скрытый смысл. Павел при вступлении на престол исключил А. С. Хвостова из воинской службы под выдуманным предлогом „неприбытия к полку“. Георгиевский крест нельзя прикрепить к халату, но как много он значит для хозяина — об этом говорит его положение на первом плане портрета.

Хвостов весь охвачен бурлящими в его душе чувствами. Крепко сжаты сильные некрасивые руки. Резко повернута в сторону голова с горящим взглядом черных глаз. Он как готовая стремительно развернуться дружина, и ничто в портрете не отвлекает от его энергичного лица, головы с разметавшимися от резкого движения волосами, которая рисуется на однообразном фоне стены. Сила, решимость, страстность — чувства, казалось бы, далекие от Боровиковского и вместе с тем создающие удивительно впечатляющий образ.

Схема модного, точнее сказать — получившего признание, портретного изображения — как бесконечно способен ее варьировать художник в неизменном стремлении к своему, очень личному ощущению модели. Ф. А. Боровский разделяет судьбу А. С. Хвостова. В том же роковом для многих боевых русских офицеров, в том числе и для Суворова, 1797 году Ф. А. Боровский не только получил отставку, но был арестован и отдан под суд Военной коллегии. Предъявленные ему обвинения касались всяческого рода упущений по полку, которым он командовал. Поднимался вопрос и о прямых хищениях. Самое тщательное расследование коллегии установило полнейшую невиновность Боровского, ставшего жертвой клеветы шефа его полка, князя К. А. Багратиона. Введенная Павлом система взаимной слежки устанавливала для каждого полка шефа, осуществлявшего функции императорского осведомителя. В данном случае злонамеренность шефа была настолько явной, что комиссия, занимавшаяся делом Боровского, специально подчеркнула это обстоятельство и высказалась, что за подобный поступок К. А. Багратион должен быть признан „как негодный к службе“. Однако позиция комиссии в отношении им самим утвержденного человека не устроила Павла. К. А. Багратиону действительно пришлось уйти из армии под предлогом болезни, но и строптивый Боровский вернуться на службу не смог. Ссылка на долговременную и беспорочную службу „и на сведения об оной фельдмаршалов: Графа Суворова-Рымникского и князя Репнина. Генералов: Кутузова, Палена, Шевича и прочих“ результатов не дала. Из-под ареста в октябре 1798 года Боровский был освобожден, но оставлен в отставке. Единственное снисхождение Павла выразилось в разрешении залуженному генералу носить мундир.

Казалось бы, все укладывается в схему приобретших известность портретов художника: дерево, под густой кроной которого расположился генерал, спокойно сидящая фигура, глубокий прорыв в долину, голубеющую под сумеречным шатром сумеречного неба. Но вот резко повернулся к невидимому собеседнику Боровский, сжались на рукояти трости сильные худые пальцы, пороховым дымом затянуло тающие лучи солнца, помчались к пылающей на горе крепости всадники, и портрет ожил жизнью человека решительного, волевого, неспособного даже в гуще боя потерять хладнокровие, способность думать, рассчитывать, принимать решения за себя и за других. В его нарядном, украшенном орденами платье, опушенной светлым, под стать пудреным волосам, мехом венгерке щегольство офицера, для которого сражение было почетным трудом, испытанием и праздником. Через пять-шесть лет Денис Давыдов напишет:

…Но чу! гулять не время!

К коням, брат, и ногу в стремя,

Саблю вон — и в сечу! Вот!

Пир иной нам бог дает,

Пир задорней, удалее,

И шумней, и веселее…

Нутка, кивер набекрень,

И — ура! Счастливый день!

Сам по себе характер письма в портрете Боровского работает на создание образа. Стремительные легкие мазки ложатся на волосы, вспыхивают корпусными бликами на меховой оторочке воротника и становятся почти неощутимыми в мелочной разделке платья, орденов. Разнообразие живописных приемов создает сложную внутреннюю жизнь полотна.

Через Державина Боровиковский получает заказ на портрет Е. И. Неклюдовой. Со смертью в 1797 году ее мужа, обер-прокурора Сената и сенатора, поэт становится опекуном их восьмерых детей, младшей из которых едва исполнилось три года. Боровиковский пишет Елизавету Ивановну через год после кончины П. В. Неклюдова и за год до ее собственной смерти. Неклюдова находится в том возрасте, к которому особенно влечет художника. Она не молода — ей сорок три года, но сохранила чистоту и душевную ясность. Перенесенная потеря, наверно, сделала ее сдержаннее, строже и легким оттенком горечи отметила серьезный, испытующий взгляд. Кисть Боровиковского бережно набрасывает на обнаженную грудь Неклюдовой косынку, стягивает плечи нежно-голубой шалью, перекликающейся с отсветами рисующегося вдали водоема. Свободно лежащая на пышных кудрях чалма повторяет переливы гаснущего за деревьями солнца. И ощущением грустного покоя веет от всего полотна. Боровиковский не всегда подписывал свои работы, не оставлял своего имени на эскизах и повторениях. Для него подпись — знак завершенности работы, удовлетворенности ею и уважения к заказчику. Портрет Е. И. Неклюдовой несет полную подпись: „Писал Боровиковский 1798 Года“.

Но едва ли не самыми значительными среди заказчиков Боровиковского были перемены в жизни семьи Васильевых. Один из кучи приказных служителей“, по выражению современника, А. И. Васильев наконец-то может в полной мере удовлетворить свое так старательно подавляемое тщеславие. Нет, он и теперь будет сохранять доступность для всех, выдержку, невозмутимость, избегая начальственных окриков и приказаний. Да и есть ли в них необходимость, когда чины и награды сыплются на него как из рога изобилия, независимо от заслуг, которых он и не успел бы за такой короткий срок приобрести. Это те авансы Павла, за которые рано или поздно все равно приходилось расплачиваться опалой. А. И. Васильев продержался едва ли не дольше других, но разделил общую участь.

Впрочем, кто же в начале фавора думает о его конце, кто не поддается заблуждению, что милость пришла заслуженно и будет продолжаться вечно. Разве не был А. И. Васильев назначен уже 4 декабря 1796 года на должность своего былого протектора А. А. Вяземского — столь хвалимый Екатериной А. Н. Самойлов должен уступить ему должность государственного казначея. Одновременно Павел щедрой рукой надевает на А. И. Васильева ордена Анны и Александра Невского. Уже в апреле следующего года ему дается баронское достоинство и 2000 душ в Саратовской губернии, и так вплоть до декабря 1799 года, когда казначей Павла получает самое высокое в глазах императора почетное командорство ордена Иоанна Иерусалимского. Действительные заслуги новоиспеченного барона — они представляются очень сомнительными в перспективе прошедших лет. Современники также отличались сдержанностью: „Муж опытный, сведущий в своем деле и самых кротких свойств. Не было в нем гения превосходного, зато навык к делам и познание Отечества необыкновенные“. И с этим можно согласиться, если подразумевать под отечеством петербургский двор.

В дни своей работы в Медицинской коллегии А. И. Васильев хотел иметь собственные портреты, в павловские годы ему уже нужны портреты всей семьи, и он сохраняет верность полюбившемуся Боровиковскому. В 1798 году художник пишет старшую дочь Васильевых, семнадцатилетнюю Екатерину, все также на фоне парка, у стола с принадлежностями для рисования. Она некрасива и грубовата, и Боровиковский не пытается смягчить особенностей ее внешности. Но в мягком наклоне повернутой в сторону головы, в задумчивом взгляде, выражении лица угадывается и сила воли, и та внутренняя отчужденность, которая позволит будущей княгине Е. А. Долгорукой оставить после десяти лет семейной жизни мужа и предпочесть одиночество в любимой ею Москве.

И какой же простушкой смотрится рядом со старшей сестрой тоже достигшая семнадцати лет Мария на портрете 1801 года. В ее простом лице с крупным носом и большим ртом есть и доверчивость, и наивность, и трогательная детскость. Она будет самой любящей женой и заботливой матерью девяти детей, не думая ни о чем, кроме семейных забот. Но другой супруги и не нужно было графу В. В. Орлову-Денисову, сыну природного казака и самому с двенадцати лет сидевшему на коне. Перевод в разъездной полк в Петербург и покровительство Державина позволили ему лишь очень относительно пополнить пробелы скудного образования, которое не помешало ему в канун Отечественной войны 1812 года стать особенно любимым генерал-адъютантом Александра I. Но во времена женитьбы для В. В. Орлова-Денисова еще немало значила дружеская поддержка Державина, продолжавшего сохранять дружеские отношения с Васильевской семьей.

История парных портретов супругов Васильевых напоминает историю портрета А. Б. Куракина в платье мальтийского ордена. Поток милостей Павла прервался так же неожиданно, как начался.

В конце 1800 года А. И. Васильев был уволен от всех должностей. Закончил ли Боровиковский к этому времени подписанные тем же годом полотна или только их завершал — утверждение триумфа скромного приказного превращалось всего лишь в воспоминание промелькнувших, как сон, жизненных успехов. Полная горделивого достоинства поза увешанного орденами новоявленного барона с готовой для подписи рукой с пером и строго и самодовольно рассматривающая зрителей кавалерственная дама с орденским знаком, на фоне пышного занавеса с тяжелой золотой бахромой — такими видит Боровиковский Васильевых на этих портретах. Но если портрет мужа несет отпечаток сухости, в портрете Варвары Сергеевны художник не может уйти от живого ощущения этой хорошо знакомой ему стареющей женщины. Привычными, модно взбитыми локонами рассыпается из-под широкой повязки пышная прическа, круглится тончайшими кружевами отделки глубокое декольте; свободно ложится соскользнувшая с плеч шаль, сложены на столике полные красивые руки. Но Боровиковский в лепке лица подмечает запавшие глаза пятидесятилетней женщины, помятое лицо, перечеркнутое набежавшими у крыльев носа складками, расплывшуюся линию подбородка, грузную шею, около которой такими ненужными смотрятся кокетливые завитки распустившихся локонов. И еще рука — потерявшая гибкость, с расставленными пальцами, владелица которой перестала следить за красотой жестов.

По сравнению с этими чертами насколько уютнее и в чем-то человечнее, трогательнее смотрится портрет сестры В. С. Васильевой — А. И. Безобразовой, в ее темном платье с глухо закрывающей вырез плотной белой косынкой, удобно легшей на плечи шали и чепце с бантом на аккуратно собранных на спине пышных волосах. Это годы, ничем не скрытые и бесконечно привлекательные своей откровенностью, непритязательностью и простотой.

У Боровиковского в этот период появляется целый ряд портретов-аналогов. Написанные с разных лиц, они до мелочей повторяют композицию, обстановку, положение модели и даже — что самое удивительное — платье и драгоценности. Если совпадение композиционного решения и обстановки было само по себе опасным для портретиста, обрати оно на себя внимание заказчиков, — имея в виду одну и ту же среду, для которой работал Боровиковский, это представлялось вполне вероятным, — то повторение костюма и украшений просто непонятно. Известно, насколько зависела репутация портных от их умения находить для каждой заказчицы иную модель, ювелирные украшения и вовсе не имели тиража. Между тем портрет Скобеевой, воспитанницы и гражданской жены Д. П. Трощинского, точно повторяет положение Е. Н. Арсеньевой: положение фигуры, платье — вплоть до одинаковых складок шали, рисунок локонов на обнаженной груди, наконец, руки, украшенные браслетом из трех рядов крупных жемчугов и одинаковым жестом держащие яблоко. Причем рука с яблоком написана со всеми теми же анатомическими и перспективными ошибками в ее построении. Тем более странное впечатление производят при этом две совершенно разных человеческих характеристики — лукавого подростка и пышно расцветшей чувственной женщины, ленивой и равнодушной к окружающему миру. Подобное совпадение, имея к тому же в виду двусмысленное положение Скобеевой, в прошлом дочери кронштадтского матроса, вне сомнения, возмутило бы Арсеньевых. Отсюда напрашивается любопытный вывод.

Портреты Боровиковского пользовались такой известностью, что заказчики легко могли ссылаться на понравившиеся им образцы. Значит, Д. П. Трощинский бывал в доме Арсеньевых и заказал портрет любовницы вскоре после окончания художником портрета Е. Н. Арсеньевой — отправная точка для временной атрибуции Скобеевой, потому что иначе перестал бы быть модным изображенный туалет. Трощинский не мог дать Скобеевой положения в обществе, но зато вознаграждал ее жизненными благами и предупреждал каждое желание в отношении гардероба. Вместе с большим портретом он заказывает маленький овал на картоне, представляющий Скобееву в виде Дианы с обнаженной грудью, к которой она прижимает стрелу. Кстати, первоначальная атрибуция этого неподписного портрета принадлежала В. А. Серову.

Оборот картона несет надпись: „По мнению В. А. Серова этот портрет принадлежит кисти Боровиковского“.

Общение с Д. П. Трощинским возвращало Боровиковского в круг ближайших друзей Капниста. В 1799 году художник пишет его портрет, возможно, задуманный как парный к изображению Скобеевой. Кто мог предположить, что оно станет всего лишь воспоминанием о невозвратном прошлом. В том же году, когда Трощинскому пришлось уехать по очередному поручению Павла, Скобеева порвала их многолетний союз и вышла замуж за мелкого помещика.

Знакомство Боровиковского с Трощинским уходило своими корнями еще в миргородские годы. Вельможа павловских лет, он происходил из одной с художником среды — был сыном войскового писаря, родился в Глухове и начинал службу самым мелким чиновником Малороссийской коллегии. Первым камнем фундамента его блестящей карьеры послужило поступление секретарем к князю Н. В. Репнину, направлявшемуся представлять Россию в Константинополь и на Тепенский конгресс. Официальные биографы, как и многие современники, видели в Д. П. Трощинском пример выдающихся деловых способностей, которыми одними он и проложил себе дорогу к высшим должностям: „С умом обширным и образованным, с сердцем чувствительным и твердостью духа… соединял особенную любезность“. Слог составлявшихся им бумаг, почти по грибоедовской комедии, ставили в образец.

Но у Трощинского нельзя отнять и другого таланта — использовать и выискивать любую возможность для продвижения по служебной лестнице, а главное — находить выгодных покровителей, не предавая старых. Последнее обстоятельство делало его в глазах придворных кругов порядочным человеком. Под начальством Н. В. Репнина он, благодаря своей безропотности и деловитости, из секретаря вырастает до начальника канцелярии, становится человеком незаменимым и потому остающимся при своем начальнике независимо от того, на какие должности его направляла служба. Зато Трощинский незамедлительно меняет патрона, коль скоро в лице своего земляка А. А. Безбородко получает поддержку для того, чтобы обосноваться в столице. Он превращается в такого же незаменимого помощника Безбородко теперь уже в почтовых делах, в частности в руководстве Почтовым станом, — уже по одному этому не знать Боровиковского как художника он не мог, — а затем и на дипломатическом поприще, которое открывается перед его новым покровителем в 1784 году. В связи со своим отъездом в Яссы семь лет спустя Безбородко, боясь конкуренции со стороны сильных противников, просит у Екатерины разрешения, чтобы его временно заменил в качестве докладчика по дипломатическим делам незаметный Трощинский. Этого достаточно, чтобы по возвращении он оказался отстраненным от былых „понедельничных“ докладов. Императрица отдает предпочтение Трощинскому, который становится вскоре статс-секретарем Екатерины.

Правда, последний усиленно отводит от себя подозрение будто добивался подобного назначения. „Место сие не по мне, — утверждает он в одном из частных писем, — и дано мне совсем против чаяния и желания моего“. Настаивает Трощинский и на мнимой принципиальности своей позиции: „Я стараюсь так вести себя, чтоб никто ничем дурным упрекнуть меня не мог, но нельзя полагать, чтоб не было мною и недовольных, поелику в правилах моих никому не льстить, не трусить и говорить правду. А с таковыми правилами, признаюсь, хотя они мне и приятны, я, однако, не всем приятным быть могу“. Сколько было в этих словах от желания и сколько от правды, и как мог преданный слуга престола Екатерины пользоваться полным доверием Павла, который — вещь неслыханная! — оставляет его в должности статс-секретаря, жалует тысячью душ, орденами вплоть до мальтийского командорского креста. Если с кем-то у Трощинского и не сложатся отношения, то только с не любившим его Александром I.

Что знал о Трощинском Боровиковский? То, что он выгодно выделялся среди окружения Екатерины и Павла преданностью делу, твердостью в изложении своих точек зрения, мнений, которые так легко менялись в зависимости от придворной ситуации у других высоких чиновников. Что не брал взяток и довольствовался пожалованными ему богатствами, удалялся от явных интриг, а свои ходы осуществлял незаметно для окружающих. Что, наконец, интересовался театром и заботился о библиотеке, которая после его смерти поразила книгопродавцев своим подбором и богатством. И разве не говорило в пользу высокого сановника то, что театр в своем украинском поместье Кибинцах он поручит отцу Н. В. Гоголя, бывшему там одновременно драматургом, режиссером и актером. Мать великого писателя была родственницей Трощинского, а после смерти мужа и экономкой, так что в Кибинцах существовал ее флигель.

Окружение Александра I будет обвинять Трощинского в консерватизме. Он в самом деле был консерватором, резко восставал против образования министерств, но оставался им и во внутренней верности тем принципам сословного долга, с которыми некогда выступал Сумароков, — образцовый дворянин, видевший смысл жизни в служении обществу и отечеству. И портрет Боровиковского предельно точен в выражении этого необычного для павловских лет образа. Художник пишет Трощинского на фоне могучего тела колонны, вносящего в композицию ноту официальной суровости, которую смягчает густота зелени, растворяющейся в дымке голубовато-зеленого, подернутого облаками неба. Введенные в теневую часть листвы оливковые полутона переходят в глубокий оливково-зеленый тон бархатного кафтана, перехваченного переливающимися алыми лентами орденов. Заложенная за борт кафтана рука, зажатая подмышкой треуголка подчеркивают сосредоточенно-деловой вид Трощинского. Очень мягко художник пролепливает лицо, немолодое, суровое, с настойчиво-требовательным взглядом из-под взлета широких, надломленных на кончиках бровей. Если в последнем портрете А. Б. Куракина богатство тканей, сверкание орденов составляют как бы смысловой стержень изображения, у Трощинского они уходят с первого плана восприятия, позволяя сосредотачивать внимание на лице. Важным становится человек и только человек, его внутренняя позиция, о которой современник говорил, что Трощинский „друзьям был друг, а врагам — враг“.

Боровиковский не оставил рассуждений о своих жизненных идеалах, но если поставить рядом портреты Ф. Д. Боровского-воина и Д. П. Трощинского — государственного деятеля, то это и будет круг идеалов художника, „свои“ портреты в его творчестве.

С. Н. Марин. Сатира на Павла I. 1799–1800

Была власть. Неслыханная. Немыслимая. Которой раньше невозможно было себе представить. И были две женщины, почти помирившиеся, одинаково неотвязные в своих требованиях и заботах. „Твоя Маша“, теперь уже императрица, торопившаяся испытать всю полноту императорской власти, но по-прежнему искавшая способов руководить каждым шагом, предугадывать и поправлять по своему разумению каждое желание мужа. И „мадемуазель Нелидова“, втянувшая в свою игру всех ближайших друзей, то уезжавшая, то возвращавшаяся во дворец в капризном запале теряющей свое влияние фаворитки. Совсем недавно достаточно было ее слова для удаления от двора любимиц Марии Федоровны, теперь ей самой надо выбирать между дворцом и высланной из Петербурга ближайшей подругой — симптом, не суливший хороших перспектив.

Во время поездки Павла по России Ф. В. Растопчин и неизменный Кутайсов успевают подобрать замену надоевшей фаворитке. Анна Петровна Лопухина не девочка — ей 21 год, и именно поэтому с ней проще найти общий язык. Ей ли остаться равнодушной к возможности занять первое место при дворе! Выбор оказывается безошибочным. Анна Петровна понимает вступившего в переговоры Кутайсова с полуслова, ее отец и мачеха в восторге от открывающейся перспективы. Павел обратил внимание на А. П. Лопухину во время коронационных торжеств, остается разжечь запавший в душу уголек. Когда-то И. М. Долгоруков писал о характере тогда еще великого князя: „Нелидова вскружила ему голову, он ни о чем уже не думал, как о ней, замуравился в Гатчине. Прекратились все съезды к его двору, одна Нелидова составляла его забавы и удаляла от взора великого князя всякое лицо для нее опасное, а ей страшны были все женщины вообще, потому что ее дурнее во всех частях найти нельзя было в целом городе. Это удалило многих от двора их высочеств и мы почти перестали к ним ездить“.

Годы не ослабили темперамента Павла. Остановив свой выбор на А. П. Лопухиной, он не может дождаться ее переезда в Петербург, перестает разговаривать со своей семьей и приближенными, готовит для избранницы апартаменты во дворце, торопит с отъездом на этот раз замешкавшуюся Нелидову. Ни о каких сантиментах, ни о каком внешнем соблюдении приличий не может быть и речи. Последняя встреча с былой фавориткой происходит случайно: „Император по возвращении с маневров вошел во дворец и встретил m-lle Нелидову и M-me Б[уксгевден], которые уезжали по его распоряжению. Его величество снял перчатку и остался со шляпой в руке пока коляска не тронулась“.

Не меньшее волнение царило в Москве. Переговоры о переезде в Петербург велись Кутайсовым с мачехой будущей фаворитки. Торг был непростым, поскольку Лопухина-старшая имела в виду удовлетворить интересы всех членов семьи и своего „друга сердца“, подполковника Екатеринославского гусарского полка Ф. П. Уварова, — перевод в столицу должен был коснуться и его. Сама Лопухина-старшая была пожалована в статс-дамы, муж ее получил должность генерал-прокурора, Анна Петровна — фрейлины. Когда со временем П. В. Лопухин будет назначен министром юстиции, появится пасквиль „Грамматическая надпись к портрету министра юстиции Лопухина“:

Вопрос.

В изображеньи сем что за похабна рожа?

Ответ.

Министр юстиции — светлейшая вельможа.

Вопрос.

Да как достигнул он сей знати?

Ответ.

Он сводник и отец известной Благодати“.

Если семейство Лопухиных чего-то и боялось, то не общественного мнения, не осуждения своего поступка окружающими, но недолговечности чувства императора, которое всеми силами старается заранее закрепить. Дочь рвется в Петербург, мачеха ищет помощи всех московских святынь. К ней, по словам Тургенева, возили со всех сторон чудотворные иконы: „Иверскую, Всех Скорбящих, Утоления Печали, Взыскания погибших; да всех, прости господи, не перечтешь; служили напутственные молебны, святили воду, окропляли Анну Петровну, заставляли ее ложиться на пол и через нее переносили святые иконы“.

Переезд так нетерпеливо ожидаемой семьи в Петербург едва не задерживается из-за того, что Кутайсов вовремя не успевает выполнить обязательств в отношении Ф. П. Уварова. Отец иронически наблюдает за происходящим, ничем не выдавая своего отношения к откровенному сопернику, зато проявляет недюжинный характер дочь. Если мачехе некуда спешить, она одна переедет в столицу на Неве и не упустит единственной в своем роде возможности. Лопухиной-старшей остается подчиниться и продолжать добиваться своего иными путями уже в Петербурге.

По существу, сразу по приезде Лопухины обращаются к Боровиковскому. И речь идет не об одном портрете, а о целой семейной галерее, в которую должна была войти и покойная мать новой камер-фрейлины, не дожившая, как вежливо писали историки XIX века, „до возвышения“ дочери. Иначе говоря, перед художником все то разнообразие портретных работ, которые приходилось выполнять портретистам тех времен.

Прасковьи Ивановны Лопухиной уже больше десяти лет нет в живых, но трудно себе представить более живой и свободно трактованный образ, чем тот, который предстает на полотне Боровиковского. Молодая женщина с подхваченными лентой по моде конца девяностых годов волосами, в таком же модном с широким вырезом платье, перехваченном поясом под самой грудью, придерживает обеими руками спадающую с одного плеча узорную шаль. Она, кажется, на минуту задержалась во время своей прогулки по парку, строптиво и чуть капризно глядя на зрителя. Ее склоненная вперед голова, расположение складок платья на спине как бы продолжают движение, а тонкая двойная нитка ожерелья на обнаженной груди своим сбившимся рисунком подчеркивает поспешность походки. Может быть, это была достаточно точная характеристика умершей, о которой сохранилось слишком мало свидетельств, разве то, что, попав в Тверь, И. М. Долгоруков увлекся молоденькой губернаторшей, просрочил ради нее отпуск, забыл о делах, но больше никогда не встречался и в зрелые годы мог единственно сказать, что была она „милая и пригожая женщина“, — дань пережитым и незабывшимся приятным чувствам.

Капризная строптивость Лопухиной-первой сменяется тупым упрямством Лопухиной-второй. Боровиковский пишет ее на нейтральном фоне, отказавшись от пейзажа, сидящей на диване, на подлокотнике которого покоится ее рука. Тончайшее глубоко вырезанное муслиновое платье украшено оттягивающим плечо шифром, плечи охвачены шалью с широкой темной каймой. Темные глаза презрительно смотрят на зрителей, полные чувственные губы складываются в легкую усмешку. В Москве смеялись, что своим браком она была обязана любопытству красавца П. В. Лопухина, заинтересовавшегося дамой сердца А. А. Безбородко. У современников Е. Н. Лопухина симпатий не вызывала из-за своего ханжества, суеверности, необразованности и из-за того, что „со всей благоговейной набожностью она служила богине любви; у нее был муж наружу и пять в сундуке“, по отзыву Тургенева. Еще более враждебное отношение она встретила в петербургском свете. Павел, заметив, что знаменитая своим острым языком и независимым нравом Н. К. Загряжская не кланяется мачехе фаворитки, сделал той внушение. В тот же вечер на балу взбешенная Загряжская подошла к Е. Н. Лопухиной и громогласно заявила: „По именному его величества приказанию, мною сегодня полученному, честь имею поклониться вашей светлости“.

Портрет П. В. Лопухина — один из немногих чисто официальных портретов Боровиковского. В мундире, при множестве орденов, с эполетами и белым высоким галстуком, он представлен у колонны, почти скрытой тяжелым бархатным занавесом. Заложенная за борт мундира рука, трехчетвертной поворот головы подчеркивают его сановитость. Снисходительный взгляд полон иронии. „Случай“ дочери завершил карьеру Лопухина, которую он и так делал достаточно успешно. В 1769 году прапорщик в Преображенском полку, через десять лет полковник и обер-полицеймейстер Петербурга, которому расположение Екатерины позволяет вскоре перебраться на должность губернатора Твери, получить чин генерал-майора и уже в 1784 году стать губернатором Москвы. Дальше шло генерал-губернаторство в Ярославле и новый чин — генерал-поручика. Без выезда из Москвы повышение в чине было бы гораздо более трудным.

Лопухин всю жизнь ищет легких дорог, но мыслями остается в старой столице. Одновременно с назначением в Ярославль он приобретает в Москве великолепный дворец Н. П. Румянцева на Волхонке, в непосредственной близости от Кремля, в котором и удается так выгодно показать на балу свою дочь приехавшему в связи с коронационными торжествами Павлу. Где, как не у Лопухиных, можно достойно принять и почтить нового императора. Документы свидетельствуют, что Павел останавливался в этом доме, в прошлом екатерининском Пречистенском дворце. Хранящийся в музее архитектуры план первого этажа несет надпись карандашом: „у Пречистенского дворца, где помещался его высочество, а ныне казармы“. Коль скоро старый дом сделал свое дело, в перспективе переезда в столицу на Неве, бригадир Лопухин угодливо (и выгодно!) продает его в 1797–1798 годах в казну под казармы Астраханского полка. Тем не менее за ломом, перешедшем при Александре I под гимназию, сохраняется название Лопухинского.

Материальные преимущества — только они в действительности способны интересовать Лопухина. Он радуется „успеху“ дочери, но вполне отдает себе отчет в непостоянном и капризном нраве ее державного покровителя. Лопухин охотно принимает последовавшее в 1799 году назначение генерал-прокурором, еще более охотно — княжеское достоинство, полагающийся к нему новоизобретенный герб, но без восторга относится к титулу „светлейшего“ — Павел не знал, какими еще почестями отметить семью фаворитки. Сохранятся насмешливые слова Лопухина: „Природа всех равно на свет производит, и титул светлости не просвещает ума, не греет на морозе, не делает светлее темную комнату, а только дает повод думать о нем хуже“. Редкая наглость и откровенность четы Лопухиных не оставила безразличными современников, Ни одно лицо не вызвало столько беспощадных пасквилей, как „светлейший“ Лопухин.

Ты ж велико сделал дело

Для верховнейших судей,

Ты на сей свет пустил тело,

Видно, в красоте своей…

Прежний ты держи обычай,

Прежнею пари стезей!

Коей шел ты в прежне счастье,

Пред собою дщерь ведя,

Пусть еще придет ненастье

И еще спасут тебя.

Сам Лопухин не питал подобных надежд. Удовлетворившись полученными знаками отличия, он в том же 1799 году просит императора об увольнении ото всех дел, тем более что дочери предстоял брак с кем-либо из придворных для придания ее положению более благопристойного характера. Подобный рубикон мог повлечь за собой самые различные последствия, и Лопухин предпочитал закрепить за собой то, что уже имел.

Но сначала все обещало долгое и безоблачное счастье. Надо отдать должное новой фаворитке: несмотря на то что Павел чуть не обожествляет ее имя, она достаточно осторожна и старается держаться в стороне от придворных интриг. А ведь в этом не было ни малейшей необходимости, когда император чутко стоит на страже ее чести и интересов, не допускает ни малейшего неуважения к ней даже со стороны старших своих сыновей и невесток — Мария Федоровна и вовсе предпочитает быть любезно предупредительной. Павел проводит у камер-фрейлины все свободное время, а в Гатчине вбегает в ее дворцовые апартаменты в пыли и дорожных ботфортах, чтобы отдохнуть от бесконечных смотров и военных экзерциций. Он игнорирует вкусы жены, строго следившей за фасонами придворных платьев, и разрешает запрещенные ею „круглые“ платья, удобные для так любимых Лопухиной танцев. „Туалет двора, — пишет в своих воспоминаниях В. Н. Головкина, — определялся танцем M-lle Лопухиной; она нашла его недостаточно элегантным, и это послужило разрешением для всех дам советоваться только с собственным вкусом, не обращая внимания на существовавшие до того времени достаточно суровые правила“.

Дочь не уступала отцу в дальновидности. Несмотря на все отсрочки, которые придумывала ревность Павла, зимой 1800 года Лопухина выходит замуж за П. Г. Гагарина и уже не выезжает в Гатчину, предпочитая жизнь в Петербурге. Павел не изменил своих чувств по отношению к ней, но она за все время пребывания двора в Гатчине появляется там всего два раза на свадьбах двух фрейлин как посаженная их мать. У старого окружения Павла появляется даже надежда помирить императора с Нелидовой, впрочем, так и оставшаяся всего лишь надеждой. Именно в это время княгиня А. П. Гагарина заказывает Боровиковскому свой портрет.

Черноглазая молодая женщина еще сохранила задорную живость взгляда, почти девичью веселость простоватого лица. В нарочитой небрежности позы и готового соскользнуть с плеча платья ленивая томность уверенной в своей силе женщины, в чем-то переставшей заботиться о себе и своей внешности. Потому так тяжело опирается Лопухина на мраморный столик, потому такими грузными становятся складки ее лишенного украшений платья. Таким же простым и ясным разворачивается за ее спиной пейзаж: пологие холмы, купы деревьев — идиллический фон для сентиментального романа, о настроении которого говорила ветка мелких тянущихся к руке Гагариной цветов. Полотно выдержано в светло-зеленых, мягких серых и серебристых тонах, среди которых ложится пятно белого платья, розовой шали и густо синего неба, рождающего ощущение пронизанного зноем погожего летнего дня.

Но чем бы ни было вызвано обращение семьи фаворитки именно к Боровиковскому, оно повлекло за собой обращение и к Н. А. Львову. Лопухин заказывает архитектору проект своей усадьбы Введенское (Першино) в шестидесяти верстах от Москвы. Что взаимосвязь заказов была именно такой, подтверждается не только тем обстоятельством, что портреты по времени предшествовали переговорам о строительстве, но и тем, что Львов, как архитектор, не был в фаворе у Павла. Вокруг императора мелькают иные имена. Это Висконти, А. Д. Захаров, В. И. Баженов, В. Бренна. Последний, в частности, строит домики для приближенных на манер будущих дач в Ингеберге, предместье Гатчины. Занятый „земляными“ работами в той же Гатчине, начавший вызывать недовольство значительными, как казалось, затратами, Львов скорее мог вызвать опасения острожного Лопухина, если последний не искал связи с лицами, поддерживавшими художника. Так вблизи Москвы-реки, на берегу запруженной речки Нахабни появляется выдержанный в стиле классицизма архитектурный ансамбль. Двухэтажный деревянный дом с полукруглой колоннадой и прозрачными крыльями протянувшихся к одноэтажным флигелям колоннад, флигеля с декоративным мотивом лоджий, конный двор, партерный сад и двухкилометровая березовая аллея в сторону московской дороги — здесь и хранились находящиеся в настоящее время в Лондоне и Париже портреты Боровиковского, представлявшие старшее поколение Лопухиных. И необязательная подробность. Введенское, в конце концов, оказалось местом работы художницы М. В. Якунчиковой, где рядом с ней работали В. Э. Борисов-Мусатов, Константин Коровин, П. И. Чайковский и А. П. Чехов. К его истокам был причастен Боровиковский.

Н. М. Карамзин. Меланхолия. 1800

Сравнение приходило само, подсказанное к тому же обстоятельствами жизни художника. Конечно, Державин, давний и близкий знакомый, пусть не даривший Боровиковского прямой дружбой — расстояние между „поручиком в живописном деле“ и высоким государственным сановником слишком велико, — но постоянно обращавшийся к нему с заказами, откликавшийся на его живопись. Ведь не Капнист же, уединившийся на Украине. Не Ю. А. Нелединский-Мелецкий и даже не Н. А. Львов, далекие в своей поэзии от решавшихся Боровиковским живописных задач. Державинский „дождь златой“, „златые лучи“ солнца, „теплы легки ветерки“, „белизной блестящи снежной“ руки можно было как крупинки мозаичной смальты соотносить с фрагментами живописи Боровиковского, но общий строй восприятия природы у поэта и художника не совпадал. Державин — это безграничная щедрость красок и чувств, ярких, определенных, до конца высказанных и — общих. Это определенный строй восприятия, который доступен каждому и в котором нет места неуловимым оттенкам ощущений, возникающим в нем у отдельного человека. Мир Державина не знает полутонов, ему незнакомы легкая грусть и тихая полуулыбка. Он восхищается, негодует, ненавидит и любит одинаково открыто, страстно, весь отдаваясь охватившей его страсти. Его природа ослепляет каскадом цветов и звуков:

Уже румяна осень носит

Снопы златые на гумно,

И роскошь винограду просит

Рукою жадной на вино.

Уже стада толпятся птичьи,

Ковыль сребрится по степям;

Шумящи красно-желты листья

Расстлались всюду по тропам.

В опушке заяц быстроногий,

Как колпик поседев, лежит;

Ловецки раздаются роги,

И выжлят лай и гул гремит…

Такого пиршества человеческих чувств не знал Боровиковский. Для него природа всего лишь отражение человеческих настроений, музыкальный инструмент, струны которого отзываются на прикосновение руки и сердца, как и каждая модель — повод для проникновения в те оттенки настроений, которыми, в представлении художника, так богата человеческая душа. Не столько композиция, прямое физическое сходство, сколько сложность колористического решения, разнообразие самой манеры письма позволяют Боровиковскому подойти к его главной задаче, отвечают тем меланхолическим раздумьям, в которые он погружает свою модель. В этом соответствии стремлению художника или противоречии с ним возникают черты реального характера, оставляющего в конечном счете равнодушным Боровиковского. Подобно тому как Карамзин строит стихотворную строку по принципу мелодической фраз, вслушиваясь в ее звуковой строй, так и Боровиковский находит в лучших из своих портретов аналог меланхолическим переживаниям в бесконечно разнообразном сочетании цветовых полутонов, предвосхищая новый язык русской живописи.

…О ней знали меньше, чем о любой другой модели Боровиковского, и писали больше, чем о любом другом его портрете. Если говорить о символе творчества художника, то первым в памяти возникнет образ еще одной Лопухиной, иначе — Марии Ивановны Толстой, потому что портрет был написан за четыре года до ее недолгого замужества со Степаном Авраамовичем Лопухиным — в 1803 году чахотка унесла двадцатичетырехлетнюю красавицу, ничем не отметившую своего короткого жизненного пути.

В ней все дышит непринужденностью и покоем. Она удивительно удобно оперлась на мраморную столешницу, положив на край шали красивую обвитую. несколькими рядами золотой цепочки кисть руки. От белоснежного в голубых и золотистых отсветах платья веет свежестью. Перехвативший высоко поднятую талию голубой пояс, перекликаясь с голубизной дремлющего в жаркой дымке летнего дня неба, рождает ощущение воздушности девичьей фигуры, как и отведенная в сторону косынка на груди — знойного полуденного часа. В чуть наклоненной к плечу головке, свежем, окаймленном мелкими светлыми локонами лице есть и насмешливость, и легкое кокетство, и уверенность в себе юной женщины, ленивая кошачья мягкость балованного ребенка, своевольного, где-то капризного, но где-то умеющего быть неуступчивым и твердым, ироничным и скрытным. Здесь вся гамма женских чувств, которые ей придется использовать и испытать.

Нет, она не была похожа на брата. На него невозможно быть похожим. Справочники не жалеют самых резких определений в его адрес — авантюрист, бретер, карточный игрок. Двоюродный племянник, Л. Н. Толстой назовет его „необыкновенным, преступным и привлекательным человеком“, ни словом не обмолвившись о Марье Ивановне. Грибоедов увековечит Федора Ивановича Толстого в строках своей комедии:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на руку не чист;

Да умный человек не может быть не плутом,

Когда ж об честности высокой говорит,

Каким-то демоном внушаем;

Глаза в крови, лицо горит,

Сам плачет, и мы все рыдаем…

Пушкин всю жизнь будет колебаться от самой тесной дружбы до такой же открытой вражды и желанием выяснять отношения на дуэли. Он вспыхнет, как порох, от известия, что Ф. И. Толстой — „Американец“ участвует в распространении о нем неблаговидных слухов. В двадцать лет таких обид не прощают. Поэт снимет задуманный эпиграф „Кавказского пленника“, которым должны были быть строки посвященного „Американцу“ стихотворения П. А. Вяземского, заявит о желании „резкой обидой отплатить за тайные обиды человеку, с которым расстался приятелем“ и удовлетворит это желание сатирическими строками в послании „Чаадаеву“ и злейшей эпиграммой:

В жизни мрачной и презренной

Был он долго погружен;

Долго все концы вселенной

Осквернял развратом он.

Но исправясь, понемногу

Он загладил свой позор,

И теперь он — слава богу,

Только что картежный вор.

Ответная эпиграмма Ф. И. Толстого приводит к тому, что все время южной ссылки и жизни в Михайловском Пушкин готовится к дуэли и, едва добравшись до Москвы, в день приезда поручает одному из друзей передать вызов „Американцу“. По счастью, Толстого не оказывается дома, и былых приятелей удается помирить. Восстановленная дружба приводит к тому, что Пушкин поручает „Американцу“ сватовство к Н. Н. Гончаровой, приглашает его на дружеские пирушки, на чтение „Полтавы“. После встречи с А. П. Ермоловым он пишет свату: „Я нашел в нем разительное сходство с тобою“. А Толстой почти одновременно отзывается в письме П. А. Вяземскому: „Пушкин с его страстью к картам и нежностью к Гончаровой — для меня погиб“.

Рядом с колебаниями Пушкина отзывы тех, кто неизменно сохранял дружеские отношения с „Американцем“, П. А. Вяземский берет Толстого под защиту в письме к А. И. Тургеневу. Суровый в оценке людей А. И. Герцен отзовется о нем с подчеркнутой почтительностью: „Я лично знал Толстого и именно в ту эпоху, когда он лишился своей дочери Сарры, необыкновенной девушки с высоким поэтическим даром“. В „несуразном характере“, по выражению москвичей, Толстого было жениться на таборной цыганке и ввести ее хозяйкой в знаменитый дом на углу Староконюшенного переулка и Сивцева Вражка. Но в его характере — а этого многие из современников не замечали за эксцентричностью поступков — было и дать обеим дочерям от графини-цыганки превосходное образование. Сарра Толстая считалась очень хорошей музыкантшей. Она увлекалась Моцартом, Бетховеном, но хорошо знала и русскую народную музыку. „Поэтический дар“, о котором говорит А. И. Герцен, позволяет ей писать стихи на немецком и английском языках. Только с помощью переводчика М. Н. Лихонина они стали известны через год после смерти поэтессы в русском издании.

В доме „Американца“ и особенно в его родовом сельце Глебове Звенигородского уезда всегда гостят литераторы и артисты. Толстой принимает посильное участие в трагической судьбе композитора А. А. Алябьева, несправедливо обвиненного в нечестной карточной игре и убийстве своего партнера майора Времева. Толстой утверждал, что игра была самая честная, но несчастливая, поскольку все связали достигший шестидесяти тысяч рублей проигрыш майора с его скорой кончиной, хотя произошла эта смерть от апоплексии и притом не в доме А. А. Алябьева, а спустя несколько дней, на первой от Москвы почтовой станции.

По возвращении из ссылки композитор посвятил один из своих романсов второй дочери „Американца“ — Прасковье, жене московского губернатора В. А. Перфильева, в чьем доме постоянно бывал и останавливался Л. Н. Толстой. В перфильевском доме хранился и портрет М. И. Лопухиной, увиденный здесь поэтом Я. А. Полонским и вызвавший посвященные произведению Боровиковского строки. Поэт так и назвал их — „К портрету Лопухиной“:

Она давно прошла, и нет уже тех глаз

И той улыбки нет, что молча выражали

Страданье — тень любви, и мысли — тень печали,

Но красоту ее Боровиковский спас.

Так часть души ее от нас не улетела,

И будет этот взгляд и эта прелесть тела

К ней равнодушное потомство привлекать,

Уча его любить, страдать, прощать, молчать.

Лопухиной-Толстой на портрете еще далеко до первой любви, до первых разочарований и сердечных ран. Все же она во многом напоминает брата — в независимости нрава, безразличии к чужим суждениям, в интересе к музыке и литературе, в самом выборе мужа, наконец. Возникшая в нашем веке, несомненно под впечатлением Полонского, версия о неудачном замужестве М. И. Лопухиной не находит подтверждений в фамильных архивах. Зато известно, что молодую графиню увлекает образ опальной царицы Евдокии, с входившей в эту ветвь рода Лопухиных, ее преданного мучительной казни брата Аврама Федоровича, ярого противника Петра и покровителя царевича Алексея, чье достаточно необычное имя передавалось из поколения в поколение и жило в имени и отчестве ее мужа. Семейные легенды рассказывали о паломничестве супруги егермейстера в Петровско-Разумовское, находившееся в роду Лопухиных со времен отца опальной царицы и помнившее недолгие счастливые дни первого супружества Петра. В этом „графине Маше“ нетрудно было найти общий язык с „Американцем“.

…Работы было много. Слишком много для скрупулезного в выполнении профессиональных обязательств художника. Известность, заказы не изменили привычного метода работы, размеренного и неторопливого ее хода. Боровиковский мог работать больше и дольше каждый день, урывая часы у отдыха, сна, приятельских встреч, но не мог писать быстрее, и это в лучший период жизни, которым стали для него павловские годы. Просто его полотна стали отражением не состоявшейся на деле, но жившей в человеческих сердцах „весны девяностых годов“. Весна кончилась на рубеже нового столетия вместе с роковыми событиями в ночном Михайловском замке. Они были тоже во многом следствием той весны, может быть, самым неотвратимым. И вот один из появившихся в рукописных списках откликов — „Разговор в царстве мертвых, носившийся в народе 1801 года“:

Суворов (Павлу I)

Давно ли, государь, такая стала мода

У русского народа,

Что шарф на шее вижу я у вас?

Павел

Надели те его, которых я любил,

Которых милостьми я щедро наградил.

За милости вот чем они мне заплатили,

Что шарфом сим меня тирански умертвили.

Суворов

Жалею, государь, что с вами сие сталось,

Знать, средства всех спасти другого не осталось.

Загрузка...