Наряду с повседневной «текучкой», связанной с борьбой со Сталиным в Советском Союзе (конспиративной) и на Западе (более или менее открытой), Лев Троцкий в долгие годы изгнания постоянно пытался выкроить время для работы над чем-то «монументальным» – как он выразился в беседе с французским писателем Анри Мальро. Поначалу это сводилось к работе над воспоминаниями. Писать мемуары Троцкого впервые уговорили в 1927 или 1928 году Евгений Преображенский и Христиан Раковский. Первая стадия работы над рукописью «Моя жизнь» проходила в алма-атинской ссылке. Судя по наброскам, сохранившимся в Амстердамском международном институте социальной истории, первоначально воспоминания Троцкого представляли собой цикл автобиографических новелл. В этом варианте (особенно там, где Троцкий не смог обойти своих противоречий с Лениным) видны многочисленные «провалы».
Приступая к «Моей жизни», он попросту брал и переделывал свои прежние работы мало-мальски «личного» характера. Но вслед за насильственным выдворением Троцкого в Турцию в начале 1929 года на него посыпались предложения, одно другого заманчивее: напечатать воспоминания в мировой прессе, а затем издать их отдельной книгой. Для этого первоначальный вариант уже не подходил. Тогда Троцкий принялся переписывать мемуары заново и дополнил первые главы рукописи «Моей жизни» историческим фоном и портретами современников. Текст увеличился почти вдвое. Первая книга мемуаров, хронологические рамки которой достигли 1917 года, оказалась готовой к концу 1929 года.
Однако стали подгонять сроки. Тогда Троцкий решил вернуться к первоначальному замыслу – рассказывать в первую очередь о себе, а повествование о своих друзьях и противниках (особенно если требовалась работа над старыми газетами и журналами) отложить на время. Поэтому-то некоторые главы «Моей жизни» и похожи на затянувшийся монолог. В этом проявилось увлечение Троцкого самоанализом и прорвалась сквозь нарочитую скромность предельно высокая оценка собственной роли в историческом процессе. Не в последнюю очередь посему (и не только из-за утилитарных стремлений закончить мемуары побыстрее) в «Моей жизни» довлеют скрупулезные заметки о раннем детстве, о времени, проведенном за школьной партой, о проделках одноклассников, а портреты современников присутствуют лишь фрагментарно. (Обрывки воспоминаний о детстве были записаны Троцким еще в середине 20-х годов по просьбе американского публициста Макса Истмена, который работал тогда над книгой о его молодости.)
Мало о ком из виднейших политиков XX века оставил Лев Троцкий столь подробные мемуары, как о своих одесских педагогах. Не без толики самолюбования включил он в «Мою жизнь» и повесть о своих двух побегах из Сибири (опубликовав их уже в свое время на русском и немецком языках), а также великолепную по стилю автобиографическую новеллу о насильственной высылке в 1916 году из Франции и Испании. (Новелла эта увидела свет впервые по свежим следам событий в нью-йоркской газете «Новый мир», а затем в 20-е годы в переработанном виде была напечатана в журнале «Красная новь».)
Окончательный вариант «Моей жизни» кажется нам более читабельным. Зато мемуары получились действительно сугубо «личными». Многие секреты политической борьбы эпохи так и остались нераскрытыми. А вместо галереи портретов современников Троцкий на сей раз ограничился эскизами и мазками. Правда, и подобный, выхолощенный, вариант «Моей жизни» убеждает читателя: Лев Троцкий мог бы стать великолепным психологом либо отменным литератором, одним из лучших бытописателей своей эпохи, не выбери он в восемнадцать с лишним лет тернистый путь народничества, а затем не стань прозелитом «интернациональной» социал-демократии, трансформировавшейся на русской почве в «большевизм-ленинизм».
Работая по 10—12 часов в день над «Моей жизнью» на острове Принкипо (вблизи Константинополя), Троцкий вскоре понял: даже при столь напряженных темпах он подведет со сроками издателей. Поэтому-то к труду над рукописью он привлек самых близких себе людей – жену и старшего сына. Тем более что они отлично помнили многочисленные судьбоносные эпизоды из жизни Троцкого. Судя по наброскам к «Моей жизни», Наталья Седова и Лев Седов, по просьбе Троцкого, описали несколько интересных событий, происшедших со всеми ними в эмиграции, в годы гражданской войны и в алма-атинской ссылке. Некоторые пассажи их воспоминаний Троцкий включил в текст «Моей жизни», впрочем почти всегда ссылаясь на «первоисточник». Такого рода «коллективное творчество» не должно нас удивлять. И в политическом и в человеческом значении этого слова Троцкий и его окружение представляли в 1929 году как бы единое целое. К тому же Лев Троцкий, еще будучи Наркомвоенмором, председателем Реввоенсовета республики, членом Политбюро и прочая, и прочая, привык, что ему помогает в творческой работе налаженный штат помощников, секретарей и стенографистов. А вот ко времени трудов и дней в Принкипо рядом с Троцким уже больше года не было привычных сотрудников. (В последнюю минуту ОГПУ не разрешило любимым секретарям его Сермуксу и Познанскому последовать за Троцким в изгнание.)
Поэтому-то Наталье Седовой и Льву Седову и пришлось срочно научиться делать необходимые для Троцкого выписки из литературы. Вскоре Лев Седов настолько втянулся в эту работу, что порою казалось: он один сможет заменить Троцкому секретарей, попавших вместо Турции в камеры политпзоляторов. Но требовательный донельзя Троцкий не позволял своему сыну «почивать на лаврах». Когда Лев Седов переехал в Берлин, то он «направлял» его на расстоянии. Свидетельство сему, между прочим, письмо-инструкция. Его датировка – декабрь 1933 года (письмо это публикуется впервые, как и все остальные приводимые ниже цитаты из писем Льва Троцкого своему сыну):
«Как делать выписки? Во-первых, все цитаты, подлежащие переписке, отмечены на полях серым карандашом. Где это требуется, начало и конец цитаты отмечены небольшими штрихами в тексте. Во-вторых, надо оставлять поля в три-четыре сантиметра. 3. Большие цитаты стараться помещать на отдельных листах, по возможности без переноса на другую страницу. 4. Малые цитаты можно помещать по две-три на странице, но оставлять между ними промежуток в пять, шесть строк. 5. Под каждой самостоятельной цитатой указывать книгу и страницу. Если в книге несколько статей, то приводить заглавие данной статьи, наряду с заглавием книги. Если выписка приводится из судебных протоколов, то надо указывать, кто именно говорит данные слова. 6. Выписанный текст надо тщательно считывать во избежание ошибок».
Судя по текстам, сохранившимся в амстердамском архиве, почти всю рукопись «Моей жизни» перепечатала Наталья Седова. Лишь последние несколько глав Троцкий доверил машинистке, поселившейся к тому времени в их семье на Принкипо.
Первоначально в мемуары должно было войти и подробное описание фракционной борьбы в партии большевиков в 20-е годы. Именно эти главы воспоминаний обещали прозвучать особенно сенсационно. Ведь Троцкому удалось вывезти из Советского Союза уникальный архив, и он собирался использовать эти документы в борьбе со «сталинской школой фальсификации».
Однако если первый том «Моей жизни» представляет и по форме и по содержанию своему компактную рукопись, то вторая часть мемуаров Льва Троцкого кажется скомканной. Она оставляет читателей в недоумении: что же заставило прервать воспоминания? К примеру, история с высылкой Троцкого из Советского Союза показана чуть ли не час за часом, но из текста так и не ясно до конца – что привело к этой высылке?
Видимо, с последней частью воспоминаний произошла та же самая история, что и с недорисованными портретами современников. Работая над окончательным вариантом «Моей жизни», Лев Троцкий просто-напросто отложил начатые главы о фракционной борьбе на времена более спокойные. Конечно, торопили и издатели (в первую очередь берлинские «Грани»), и переводчики, и редакторы газет, а также журнальной периодики. Но, самое главное, в 1929 году Лев Троцкий в глубине души явно был еще не готов раскрыться окончательно перед общественностью во всем том, что касалось его «партийного прошлого». Отсюда столько недоговорок, намеков в «Моей жизни», особенно если речь заходила о партийных и государственных секретах пяти– либо десятилетней давности. И наконец, в мыслях Троцкого во время работы над «Моей жизнью» уже формировался замысел новой книги, скорее историографического и аналитического, нежели мемуарного содержания.
Работа над следующей книгой, родившейся в годы эмиграции, была выполнена в рекордный даже для Троцкого срок. К наброскам первых глав «Истории русской революции» Троцкий приступил, видимо, в самом конце 1929 года, а ровно через полтора года огромный первый том этой эпопеи, показывающей (не без пристрастия, естественно) события Февральской революции и последующих месяцев, вышел в свет в Берлине. Затем еще год спустя появился и второй том, с подробным изложением перипетий корниловского мятежа, предгрозовой осени 1917 года и октябрьского переворота. Непосредственно к этой работе должна была примыкать «История гражданской войны в Советской России», но на это у Троцкого из-за занятий актуальной политикой не хватило уже ни сил, ни времени. В качестве же «отходов» от «Истории русской революции» в отдельные папки – как и во время работы над мемуарами – складывались записи о самых ярких, либо по какой-то причине самых интересных для Троцкого современниках.
А ведь казалось, что в вилле на берегу Мраморного моря Троцкий, изолированный от больших библиотек мира и не питавший особых надежд выбраться из Турции (справедливо называл он себя в начале 30-х годов «гражданином планеты без виз»), не сможет выпустить историю русской революции в форме исследования. Ведь в его библиотеке первоначально хранилось лишь несколько десятков книг на данную тему. Остальные материалы остались в Москве на квартире младшего сына – Сергея Седова, и их так и не удалось вывезти. Однако неожиданная помощь пришла Троцкому из Берлина. Обосновавшийся там по «партийным» делам Лев Седов настолько серьезно принял к сердцу интеллектуальную – не только политическую – изоляцию Троцкого, что значительную часть своей воистину беспредельной энергии посвятил подборке материалов для «Истории русской революции». В Константинополь, а оттуда в Принкипо шли регулярно из Берлина письма с выписками, бандероли с газетными вырезками и увесистые посылки с библиотечными книгами. Помощь Троцкому стал оказывать также его берлинский издатель Пфемферт и владелец многих раритетов по истории русской революции Томас, один из самых загадочных деятелей Коминтерна, порвавший к тому времени со Сталиным. И наконец, Троцкому согласился содействовать в его трудах над рукописью Борис Николаевский, признанный историк международной социал-демократии, виднейший деятель меньшевистской эмиграции.
Отношения Троцкого и Николаевского – тема отдельного исследования. По словам недавно умершего в Голландии Бориса Сапира, Николаевский совсем случайно познакомился в Берлине со Львом, сыном Льва Троцкого. Николаевского подкупило трудолюбие Седова, его желание не просто быть сыном своего отца, но и превратиться в «самостоятельного» политика, при этом разобраться в истории российского революционного движения. Поэтому-то Борис Николаевский в середине 30-х годов дважды выступил в роли посредника между Львом Седовым и Международным институтом социальной истории. (Лев Седов тогда готов был поступить в только-только образовавшийся Амстердамский институт с целью разобрать переданные туда бумаги Троцкого по истории гражданской войны.)
Что же касается политических воззрений, то и Седов и Николаевский, подружившись, оставались каждый при своем мнении. Но при этом, несмотря на традиционную вражду большевиков и меньшевиков, оба они поняли, что, пока находятся в изгнании, главный противник у них тот же: хозяин кремлевских чертогов. Поэтому часто встречаясь либо переписываясь, Николаевский с Седовым обменивались доходившей за границу (и в тридцатые годы становившейся все более скудной) информацией о жизни на советском Олимпе, а иногда и о деятельности антисталинского подполья. В середине же 30-х, когда и Николаевский и Седов вынуждены были переехать из Берлина, вследствие победы «коричневой чумы», в Париж, то их политическое сотрудничество стало еще теснее: оба они старались предупреждать друг друга о деятельности «гепеуров», роящихся, как мошкара, вокруг самых активных эмигрантов.
При всем при этом Лев Седов продолжал считать себя «большевиком-ленинцем» и исповедовал взгляды порою даже более радикальные, нежели сам Троцкий; одно время он был бы не против проповедовать террор против Сталина и его окружения, по, натолкнувшись на сопротивление Троцкого, отошел от этих фантазий. Борис Николаевский же в годы изгнания являлся не просто меньшевиком, но находился на правом крыле движения. Поэтому-то он и продолжал считать Троцкого – вкупе с Лениным – могильщиком Февральской революции, ярым противником многопартийного строя в России. Не мог простить Николаевский Троцкому и гонений на меньшевиков и правых эсеров в годы гражданской войны и нэпа, глубоко осуждал его за участие в создании системы концентрационных лагерей и трудармий в Советской России. Если же заходила речь о фракционной борьбе 20-х годов, то Борис Николаевский симпатизировал скорее (да и то относительно) правым большевикам, таким, как Рыков, Бухарин, Рязанов. Но, являясь не просто политиком, а интеллектуалом с удивительно тонким историческим чутьем, Николаевский понимал, что без роли Троцкого трудно говорить об истории России XX века. Поэтому-то ему так хотелось, чтобы Троцкий продолжил работу над прерванными в 1929 году мемуарами. Ради этого Николаевский готов был подбирать для своего заклятого политического противника все необходимые для кабинетной работы материалы. В архиве Бориса Николаевского, хранящемся большею частью в Институте Гувера (Стенфорд), находится, к примеру, документ, согласно которому Николаевский лично напечатал на машинке для Троцкого текст политического завещания Ленина. И, хотя Троцкий и Николаевский, судя по всему, не переписывались непосредственно, все же через Льва Седова «Геродот социал-демократии» регулярно пересылал Троцкому сначала материалы о событиях 1917 года, а затем и источники, связанные с деятельностью Маркса, Энгельса и Ленина (Троцкий время от времени возобновлял свою работу над их биографиями).
Как относился Лев Троцкий к полуконспиративным контактам, установленным с Николаевским и продолжавшимся даже после убийства агентурой Сталина Льва Седова? Поначалу он реагировал на предложение Седова пользоваться услугами Николаевского весьма настороженно. Троцкий не столь боялся подвохов со стороны меньшевиков: его скорее страшили возможные обвинения сталинской прессы, узнай она о подобном сотрудничестве через органы ОГПУ. Однако, убедившись в том, что Николаевский не только глубоко порядочный человек, но и прирожденный конспиратор, Троцкий стал пересылать ему некоторые свои манускрипты на отзыв. «Пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить через твое посредничество Б. И. Николаевского за его обстоятельные и серьезные замечания. С некоторыми из них я не могу, правда, согласиться (о самозарождении марксизма, о программной позиции Александра Ульянова, о самарских спорах по поводу голода). Что касается других поправок, то я должен более тщательно справиться с текстом и с источниками, чтоб вынести окончательное заключение. Во всяком случае замечания Б. Н., без сомнения, помогут мне уточнить текст для всех других изданий (биографии Ленина, над которой Троцкий как раз тогда работал в изгнании.– М. К). Еще раз благодарю его», – говорится в письме Троцкого ко Льву Седову от 4 августа 1934 года.
И наконец, со слов Бориса Сапира, отметим: к написанию отдельной книги, в которую вошли бы мемуары о самых видных современниках, Льва Троцкого подталкивал (при посредничестве Льва Седова) все тот же Борис Николаевский. Он даже советовал Троцкому не начинать всю книгу с самого начала, а использовать свои же старые статьи о Ленине, Красине, Жоресе, Либкнехте и т. д., вышедшие в свое время в Советском Союзе, вернее, «личное» в этих статьях. Мы пока еще не выяснили, когда прозвучали эти советы. Скорее всего, это происходило в 1934—1935 годы. Ведь раньше дело сводилось к «технической» помощи Троцкому со стороны Николаевского. Правда, ни в архиве Троцкого в Гарварде и в Амстердаме, ни в бумагах Седова и Николаевского в Стенфорде мы не нашли документальных подтверждений того, с какого времени датируется помощь Николаевского Троцкому в его работе над сборником портретов современников. Известное же нам самое раннее упоминание об этой книге Троцкого, куда должны были войти мемуары и политические эскизы о деятелях XX века, – 20 января 1931 года. В письме американскому публицисту Максу Истмену говорится:
«…Хочу в нескольких словах сообщить Вам о новой книге, которую я пишу в промежутке между двумя томами „Истории революции“. Книга будет, может быть, называться „Они и мы“ или „Мы и они“ и будет заключать в себе целый ряд политических портретов: представителей буржуазного и мелкобуржуазного консерватизма, с одной стороны, и пролетарских революционеров, с другой; намечены: Хувер, Вильсон, из американцев; Клемансо, Пуанкаре, Барту и некоторые другие французы; дело банка Устрик займет главу в связи с характеристикой французских политических нравов. Из англичан войдут Болдвин, Ллойд Джордж, Черчилль, Макдональд и лейбористы вообще. Из итальянцев я возьму графа Сфорца, Джолитти и старика Кавура. Из революционеров: Марке и Энгельс, Ленин, Люксембург, Либкнехт, Воровский, Раковский и, вероятно, Красин, в качестве переходного типа».
Длинный список персонажей, перечисленный Троцким в письме, свидетельствует отнюдь не о замысле его сесть работать над субъективными мемуарами о современниках (подобный сборник выпустил уже Луначарский под заглавием «Силуэты революционеров»), а скорее о желании составить книгу, похожую на известный в то время труд Карла Радека «Портреты и памфлеты». Льву Троцкому поначалу, видимо, не мешало, что с большинством своих предполагаемых героев и антигероев он не был лично знаком, и поэтому придется то и дело «сбиваться» на публицистику. Вскоре, однако, выяснилось, что для подобной кропотливой работы на острове Принкипо действительно нет возможности, – автор не мог бы наводить справки в книгохранилище Румянцевского музея либо в библиотеке Комакадемии, как это случалось в прежние времена. Правда, Троцкий и в подобных случаях старался не сдаваться. В письме Максу Истмену он утверждал: «Этот список еще не окончательный». Однако не прошло нескольких месяцев, и перечень предполагаемых действующих лиц книги «Мы и они» пришлось значительно подсократить, ограничившись портретами знакомых деятелей российского рабочего движения.
Но и эта «минимальная программа» осуществлялась медленно за нехваткой необходимых источников. «Было бы хорошо, – пишет Троцкий сыну, – если бы ты сам проработал материалы о Воровском, сделав необходимые выписки, по крайней мере из тех книг, которые нельзя достать в собственность. Что мне нужно?
а) Отношение Воровского к Ленину, – здесь важна каждая мелочь;
б) отношение Воровского к Польше, польскому языку, польской партии и пр., отношение Воровского к католицизму и к религии вообще (все это для того, чтобы разоблачать ложь Сфорца о том, будто Воровский, в качестве поляка, считал Россию чужой страной);
в) отношение Воровского к Москве, к России, к русской литературе, к русскому языку и пр.;
г) отношение Воровского к Октябрьской революции и его роль в ней;
д) (sic!) период болезни Воровского и забота о нем Ленина;
е) смерть Воровского. Так как я в ближайшие месяцы буду полностью занят своей „Историей“, то ты мог бы работу о Воровском проделать систематически и детально, отмечая необходимые выдержки и давая их в переписку. Лучше переписать лишнее, чем упустить существенное».
В ответ из Берлина пришли первые книжные посылки и выяснилось: материалов о Воровском собралось довольно много.
Старый знакомый Воровского Якуб Ганецкий вскоре после трагического покушения в Женеве стал собирать литературно-критические и политические статьи и всячески пропагандировать их в печати. Так и у предельно субъективного в других случаях, строго оценивавшего своих современников Троцкого появилось желание сказать доброе слово о Вацлаве Воровском, об одном из немногих старых большевиков, который хорошо относился к нему, несмотря на старинные распри. Для Воровского, в отличие от Бонч-Бруевича, Кржижановского, Лядова и большинства «стариков» из эмигрантского окружения Ленина, Троцкий перестал быть bete noire[1] российского социал-демократического движения с тех пор, как летом 1917-го перешел на рельсы большевизма. Троцкого и Воровского объединяло еще и то, что оба они являлись культурнейшими людьми своего круга. В мотивах, побудивших Троцкого написать портрет Воровского, естественно, сыграла свою роль и тема «выстрела Конради». В святцах большевистского движения имя убитого террористом Воровского было записано рядом с именами Урицкого, Володарского, Войкова, хотя каждый из этих политиков проделал собственный, и отнюдь не однозначный, жизненный путь. Правда, в глазах последующих поколений, вынужденных жевать жвачку агитпропа, имена эти слились воедино. Для Троцкого же они остались все теми же хорошо знакомыми ему современниками.
Интересны именно с психологической точки зрения размышления Троцкого о покушении на Воровского. Дело в том, что сам Лев Троцкий, высланный в 1929 году в Турцию и вскоре лишенный советского гражданства, почти сразу же остался без охраны. Заставив его с семьей покинуть советское консульство в Константинополе, ОГПУ обрекло Троцкого, как казалось тогда, на верную гибель. Однако Сталин и его сообщники, мечтавшие, что «мокрое дело» совершат вместо них террористы из стана «классовых врагов», глубоко просчитались. Среди молодых сторонников Троцкого в разных странах всегда находилось достаточно добровольцев охранять его от возможных покушений. Да и сам Троцкий, работая над своими книгами по много часов в день, рано или поздно, но стал зарабатывать достаточно, дабы обеспечить безопасность маленькой колонии на острове Принкипо. Правда, до него продолжали доходить сведения, что генерал Туркул и другие видные белые офицеры готовятся с ним расправиться. Все это вызывало в Троцком подавленность, чувство затравленности. И к прежней «абстрактной» мании преследования у Льва Троцкого примешался реальный страх – пасть от руки конкретных убийц. Все это, вместе взятое, и дало повод ссыльному политику для раздумий о судьбе Воровского.
И наконец, личный, кажется неизвестный, мотив в написании данных мемуаров. После убийства Вацлава Воровского Троцкий и его жена стали как бы опекунами тяжело больной туберкулезом дочери Воровского Нины. Девушка на правах члена семьи почти каждый день приходила к ним в Кавалерский корпус Кремля. Между Львом Седовым и талантливой, но очень экзальтированной Ниной Воровской завязался бурный роман. Даже и после разрыва между ними добрые отношения двух семей не прервались. Более того, дружба приобрела еще и политическую окраску. Во второй половине 20-х годов Нина Воровская примкнула к «объединенной» оппозиции, возглавляемой Троцким, Зиновьевым и Каменевым. После же раскола рядов оппозиции, последовавшего вслед за XV съездом партии, Нина продолжала считать себя троцкисткой. Серьезной подпольной работы она вести не могла по состоянию здоровья. Однако с первых же дней существования Красного Креста большевиков-ленинцев включилась в его деятельность. О ней мы читаем в «Бюллетене оппозиции» в марте 1931 года:
«Умерла Нина Воровская, 23-х лет, сгорев в огне туберкулеза. Дочь В. В. Воровского, старого революционера-большевика, убитого в Швейцарии белым террористом, Нина унаследовала от отца самостоятельный и строптивый склад характера, общую талантливость натуры, иронические огоньки в глазах, но – увы! – также и тяжкий недуг».
По всей вероятности, автором некролога является сам Лев Троцкий. Он продолжает так:
«Уже то, что сказано о психологическом складе Нины, объясняет достаточно, как и почему она в совсем еще юном возрасте примкнула к оппозиции. Примкнув, она не знала уже ни сомнений, ни колебаний. Ее комната в Москве была одним из очагов комсомольской и партийной оппозиции. Нина рвала с друзьями в тот час, когда они рвали с оппозицией. Из комсомола Воровская была исключена, о принятии в партию не могло быть и речи.
От отца – кажется, также и от матери – Нина унаследовала и артистические данные: она была оригинальной рисовальщицей. […] За границей (в Берлине. – М. К.) она подверглась тяжкой операции (тораксопластика). Прежде чем Нина успела оправиться, ее срочно вызвали в Москву, через полпредство. Полуофициально ей объяснили внезапный вызов валютными соображениями. В действительности же власти установили, несомненно, связи Нины с нами и с иностранными оппозиционерами и решили сразу оборвать ее пребывание за границей… Судьба не дала Нине развернуть свою личность. Но все, кто знал ее, сохранят в своей памяти этот прекрасный и трагический образ».
После кончины Нины доброе отношение к ней Троцкий как бы перепроецировал на Вацлава Вацлавовича Воровского. А по словам известного троцкиста Виктора Далина, хорошо знавшего Нину Воровскую, Лев Седов как-то передал тяжело больной девушке в Москву с оказией: «Старик работает над биографией твоего отца».
Упомянем еще один (правда, побочный) импульс, побудивший Троцкого написать о Воровском. Среди бумаг Льва Троцкого, которые он незадолго до своей гибели передал на хранение в Гарвард, в отдельной папке сохранились заготовки к полемике с итальянским политиком и дипломатом Сфорцей. В своей книге Сфорца вложил в уста Воровского немало пошлости, не свойственной советскому дипломату, и самой дешевой клеветы. В годы эмиграции Троцкий довольно часто встречался с измышлениями такого рода. Поэтому-то книга Сфорцы, попадаясь постоянно на глаза Троцкому в его рабочем кабинете, подталкивала его к работе над мемуарным сборником «Мы и они». «…Я хотел бы написать статью: Ленин, Воровский и граф Сфорца. Этот поганенький либерально-сиятельный итальянский дипломат гнусно оклеветал Ленина и Воровского. Разоблачить и уличить его можно беспощадно. Книга Сфорцы вышла на всех языках и широко рекламировалась в Америке. Как Вы думаете, нашлось бы место для такой статьи?» – советовался Троцкий 25 января 1932 года все с тем же Максом Истменом, который одно время служил посредником между Троцким и американскими журналами и издательствами.
Мемуарная канва жизни Вацлава Воровского у Троцкого в конце концов застопорилась. Зато в работе над книгой «Мы и они» он довольно успешно продвинулся, вырисовывая портрет Леонида Красина. Их многолетние отношения складывались в различные периоды жизни диаметрально противоположно. Большевик-примиренец, «техник номер один» российского подполья (кто только не пользовался бомбами и капсюлями из его подпольной лаборатории и не жертвовал ему денег «на террор»!), Красин с самого начала довольно хорошо относился к Троцкому. Их добрым контактам, установившимся в 1905 году, ничуть не мешало недавнее меньшевистское прошлое Троцкого, объявившего себя «внефракционным социал-демократом», и его упорное нежелание склонить выю перед Лениным. Судя по всему, Красин ценил тогда в Троцком и незаурядного человека и политика большого масштаба. Троцкого же с самого начала подкупал широкий размах Красина, его душевная доброта. (Будучи человеком довольно сухим, Троцкий, как правило, легко сходился со своими антиподами.)
Неизвестно, насколько интенсивно поддерживали Красин и Троцкий отношения между собой в период революционного спада, – в биографических записках Троцкого, оставшихся неоконченными, сохранилась лишь коротенькая сцена, да и то со слов Надежды Крупской, о том, как Красин отошел от рабочего движения. Зато встретились Красин и Троцкий снова в 1917 году в Петрограде, по сути дела политическими противниками. Если Троцкий находился в то время на крайне радикальном крыле российского рабочего движения, то, проштудировав письма Красина в Амстердамском институте социальной истории, остается неясным, можно ли причислять в это время Красина вообще к социал-демократии?
Как не похож Леонид Красин в этих письмах на портреты, долгие годы выполнявшиеся по заказам свыше московскими богомазами! В доверительных письмах к жене звучит самая непримиримая критика политики большевиков, насильственно взявших власть в свои руки (как считал Красин) путем вооруженного переворота в октябре 17-го; особенно резки выпады в адрес Троцкого и Ленина. Подобная позиция отчетливо прослеживается у Красина вплоть до 1919-го и даже до начала 1920 года. Однако она не помешала ему (впрочем, как и Горькому, и почти всем бывшим участникам группы «Вперед!», и запрещенной по личной инициативе Ленина редакции «Новая жизнь») совершить превращение из Савла в Павла на пути в Дамаск.
Несмотря на весь наносной цинизм богатого промышленника и сибарита «товарищ Никитич» сдавал после октябрьского переворота свои идейные позиции в муках и тревогах. И у самого начала этого нелегкого для Леонида Красина пути мы видим Льва Троцкого. Еще 5 ноября 1917 года Троцкий обратился к лидеру рабочих-металлистов Александру Шляпникову: «Нам необходим министр торговли и промышленности… Как вы относитесь, в частности, к кандидатурам Л. Б. Красина или Серебровского?» И именно по предложению того же Троцкого Красина включили (имея в виду его широкие связи в германских промышленных кругах) в мирную делегацию, которая с декабря 1917 года вела переговоры с представителями кайзера Вильгельма в Брест-Литовске. После этого между Красиным и Троцким восстановились коллегиальные, а затем постепенно наладились и старые дружеские отношения. Интенсивно общались они и в годы гражданской войны. Во время боевых действий против войск белых генералов и Антанты Леонид Красин принимал участие в работе Совета Труда и Обороны. Будучи председателем Чрезвычайной комиссии по снабжению Красной Армии и одновременно наркомом торговли и промышленности, Леонид Красин обладал воистину диктаторскими полномочиями в области снабжения армии и организации экономики всего тыла. Многочисленные источники, сохранившиеся в архивных фондах, подтверждают слова Троцкого: «Все, что он делал, он делал хорошо».
В 1920 году конкретные контакты Красина с военным ведомством ослабли. На его место по просьбе Троцкого был назначен Алексей Рыков. Однако добрые отношения Красина с Троцким из-за этого не прервались. А вскоре оба они почувствовали, что в глазах части партийного аппарата оказались «не ко двору». После того как Ленин в начале 1923 года полностью потерял работоспособность, партию большевиков (а следовательно, и высшее руководство Советской России) возглавила «тройка». Она состояла из Зиновьева, Каменева и Сталина (Зикаси – называли эту «тройку» современники с легкой руки записного остряка партийных съездов Давида Рязанова). С самого начала своего отнюдь не эфемерного существования «тройка» представляла интересы центрального, а особенно провинциального (губернского) партийного аппарата. Пользуясь столь весомой поддержкой, «тройка» уже в 1923 году de facto захватила власть на партийном Олимпе.
Неотлагательной своей задачей новоявленные «триумвиры» считали уже тогда полную изоляцию Льва Троцкого. Сталин даже помышлял об убийстве своего давнего врага, но отказался от этого замысла, боясь вызвать в ответ волну индивидуального террора со стороны молодых прозелитов Троцкого. Борьба против Льва Троцкого и многочисленной «группы 46-ти» – старых большевиков, выступивших с резким письмом в защиту внутрипартийной демократии, – детерминировала в середине 20-х годов почти всю деятельность возглавляемого «тройкой» Центрального Комитета. Более того, на партийном Олимпе была создана в помощь «тройке» еще и конспиративная «семерка» (Сталин, Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Томский, Куйбышев). «Семерка» эта располагала собственным потаенным секретариатом, особым шифром, фельдъегерями и даже ответвлениями в некоторых губкомах. Именно на тайных собраниях «семерки», по сути дела, и решались вплоть до лета 1925 года (времени разрыва Сталина с Каменевым и Зиновьевым) все важнейшие вопросы партийной и государственной жизни. Лишь после тайных постановлений на заседаниях «семерки» те же самые вопросы выносились на совещания Политбюро и Совнаркома.
Подобное положение вещей не составляло особого секрета для Льва Троцкого. Понимая, что борьбу с ним ведут самым некорректным образом, и презирая, как он любил выражаться в семейном кругу, «эту сталинскую методу», Троцкий все же весьма тяжело переносил вынужденную изоляцию. И как бы в ответ на интриги «тройки» и «семерки» он стал манкировать заседаниями Политбюро и Совнаркома. А коли Троцкий и присутствовал на этих совещаниях, то демонстративно углублялся во французские и английские газеты либо обменивался записками с Леонидом Красиным, который, видя затравленность Троцкого, непременно садился рядом с ним.
А как же складывалось положение самого Красина на пороге «новых времен»? Судя по письмам к жене, Красин сначала думал, что с ним будут продолжать считаться Более того, в 1924 году Леонида Красина после семнадцатилетнего перерыва избрали членом ЦК. Но за внешними почестями не последовали назначения на должности, от которых зависело экономическое развитие страны. Не вызвало в недрах партократии большого энтузиазма и выступление Красина на XIII съезде ВКП(б). в котором он протестовал (со своих старых позиций технократа) против дублирования управления хозяйством одновременно по партийной и по государственной линии.
Видя, что в результате всего этого положение начинает складываться не в его пользу, Леонид Красин, оставаясь ключевой фигурой в системе Наркомата иностранных дел, обычно не задерживался в советской столице во время своих приездов. Но как бы он ни спешил, все же всегда выкраивал время навещать Льва Троцкого. В словах Троцкого о Красине мы слышим как бы отзвуки их тогдашних доверительных бесед, хотя политическими союзниками в середине 20-х годов они так и не стали. Притом, что Леонид Красин полностью разделял воззрения Троцкого о необходимости «интенсификации» борьбы с бюрократической элитой, захватившей власть в стране, «товарищ Никитич» оставался сторонником демократизации не только в стане большевиков, но и во всем обществе. К подобным выкладкам Лев Троцкий придет гораздо позже, лишь в 30-е годы, во время своей работы над серией статей о последствиях сталинского термидора и над глубоко аналитичным трудом «Что такое СССР и куда он идет?» – книгой, не вышедшей на русском языке при жизни автора и известной на Западе под названием «Преданная революция».
Так и не опубликовав почему-то свои мемуары о Красине, Троцкий время от времени вспоминал о нем: то в политическом дневнике, а то и в манускрипте биографии Сталина. Всегда в спокойных, объективных тонах.
Если о ком-то из предполагаемых героев сборника политических портретов Лев Троцкий отзывался исключительно восторженно, то в первую очередь о Христиане Раковском. «Болгарин по происхождению…но румынский подданный силою балканской карты, французский врач по образованию, русский по связям, симпатиям и литературной работе, Раковский владеет всеми балканскими языками и четырьмя европейскими, активно участвовал в разные периоды во внутренней жизни четырех социалистических партий – болгарской, русской, французской и румынской, – чтобы впоследствии стать одним из вождей советской федерации, одним из основателей Коминтерна, председателем Украинского совета народных комиссаров, дипломатическим представителем Союза в Англии и во Франции и чтобы разделить затем судьбу левой оппозиции. Личные черты Раковского – широкий интернациональный кругозор и глубокое благородство характера – сделали его особенно ненавистным для Сталина, воплощающего прямо противоположные черты», – характеризовал его Троцкий в «Моей жизни»,
Раковский и Троцкий впервые встретились в Париже в 1903 году. Одновременно находились они и в Штутгарте четыре года спустя, на конгрессе II Интернационала. В 1910 году Лев Троцкий совершил поездку по Балканам и смог вблизи наблюдать политическую деятельность Христиана Раковского. А затем последовали новые встречи: Вена, где Раковский старался материально помочь выходу «Правды» и других «троцкистских» изданий, Бухарест (когда Троцкий снова объехал Балканы в качестве военного корреспондента в 1913 году) и, наконец, Циммервальд: в сентябре 1915 года оба они стояли на левых позициях даже в этом кругу антимилитаристски настроенных социалистов, хотя некомпетентные исследователи и по сей день клеймят их «центристами». И в Петроград Троцкий и Раковский прибыли почти одновременно, в мае 1917 года. Правда, они несколько месяцев не состояли в одной и той же партии, а это значило, что не виделись слишком часто. Троцкий стал «межрайонцем», а затем большевиком. Раковский же вступил в ряды меньшевиков-интернационалистов, его больше привлекали тогда умеренные взгляды Мартова и Мартынова, нежели радикализм Ленина и Троцкого. Но с декабря 1917-го позиции Троцкого и Раковского заметно сближаются.
«Исторической судьбе было угодно, чтобы Раковский, болгарин по происхождению, француз и русский по общему политическому воспитанию, румынский гражданин по паспорту, неоднократно изгонявшийся из Румынии за свою непримиримую революционную деятельность, оказался главой правительства в Советской Украине», – говорится в книге «Очерки политической истории Румынии», изданной в 1922 году Троцким и Раковский совместно. Однако в данном случае «историческую судьбу» отождествлял не в последнюю очередь сам Лев Троцкий, второй после Ленина по влиянию политический деятель в Советской России в годы гражданской войны. Именно стараниями Троцкого Раковский был назначен главою харьковского правительства (и одновременно наркомом иностранных дел Советской Украины) вопреки сопротивлению Пятакова и Антонова-Овсеенко. Кто бы мог подумать, что все трое вождей Советской Украины вскоре станут «троцкистами», во время внутрипартийной фракционной борьбы, а Раковский к тому же не просто «оппозиционером», а еще и хранителем номер один традиций оппозиции 1923 года после высылки Льва Троцкого из Советского Союза.
Деятельность Раковского-оппозиционера в наши дни практически не изучена. Из его (отчасти конспиративной) переписки с Троцким даже исследователям известны лишь фрагменты. Письма Раковского из Астрахани Троцкому в Алма-Ату – это как бы ключ к дружбе двух образованнейших интеллектуалов, сброшенных волею вершителей «генеральной линии» с Олимпа власти в самую гущу повседневной жизни Но и в ссылке Троцкого и Раковского волновали в первую очередь не трудности быта. Сутью их жизни являлись размышления типа Quo vadis?[2] когда речь заходила о политическом положении страны и о собственной духовной жизни.
«Переписка находится в полном расстройстве, даже с Москвой. Письма, отделенные друг от друга двумя и даже тремя неделями, получаются одновременно (если получаются вообще). Не знаю, что виною – метеорологические или иные какие силы. […] Иностранные газеты стал получать сейчас из Москвы и из Астрахани», – говорится в письме Троцкого, отправленном в первых числах апреля 1928 года сразу трем адресатам – Евгению Преображенскому, Николаю Муралову и Христиану Раковскому. Последний же, и сам находясь в трудных условиях ссылки, успокаивал Троцкого: «В сравнении со мной у тебя громадные неудобства… Тем не менее я думаю, что недостающие тебе книги можно будет выписывать из Москвы. По-моему, кроме текущей работы было бы чрезвычайно важно, если ты выбрал бы какую-нибудь тему, которая заставила бы тебя, вроде моего Сен-Симона, многое пересмотреть и перечитать под известным углом зрения».
В Астрахани в 1928 году Раковский усиленно работал над книгой о Сен-Симоне, однако круг его интересов был предельно разнообразен:
«…с первых дней я стал знакомиться интенсивно со старинной и новой литературой, со статистическими и научными материалами. Письма из Москвы приходят здесь на пятый, а иногда на шестой день, газеты на третий день. Здесь имеется киоск, где получаются даже и некоторые немецкие газеты, но не все номера. […] Взял с собой соч[инения] Диккенса (по-английски) и другую русскую беллетристику, с которой вообще я плохо знаком. Из русских авторов пока прочел только „Конную армию“ Бабеля… а из здешней библиотеки взял Сервантеса (полный перевод „Дон-Кихота“ с интересным предисловием Мериме) и Овидия… В обстановке, аналогичной с теперешней, я всегда перечитываю Дон-Кихота, и теперь он мне доставляет громадное удовольствие».
Наряду с чтением и работой над книгой о современниках (о которой он подробно писал Троцкому – не послужило ли это, в свою очередь, для Троцкого дальнейшим импульсом?) Христиан Раковский старался путем рукописных воззваний и статей реагировать на происходящие вокруг него тлетворные события: террор внутрипартийный и касающийся всего общества, сплошная коллективизация, провал первого пятилетнего плана, по словам сталинских статистиков-фальсификаторов якобы выполненного за четыре года. Часть своих работ (их терминология оставалась неизменно ортодоксальной, но идейный nucleum[3] вмещал в себя не только характерные черты пролетарской диктатуры, но и элементы демократии), словом, самые значительные труды времен ссылки Раковскому удалось переправить с помощью целой цепи посредников за границу, где они и публиковались в «Бюллетене оппозиции».
Резко выступал Христиан Раковский против «капитуляции» своих сподвижников. Поэтому-то Троцкий и другие лидеры международной антисталинской оппозиции упоминали Раковского всегда на первом месте, когда речь заходила о мучениях узников советских политизоляторов и колоний ссыльнопоселенцев. «Группа немецких рабочих… могла бы написать письмо Бернарду Шоу, Роллану, М. Горькому, приветствовать их за поддержку СССР и в то же время потребовать от них вмешательства в пользу Раковского», – советовал Троцкий своему сыну Льву Седову, который как раз устанавливал в Берлине контакты с рабочими лидерами.
А тем временем о Христиане Раковском доходили все более тяжелые известия. Гепеуры старались полностью изолировать его. Один обыск следовал за другим. Ссылку в Астрахань, город с тяжелым климатом, сменило изгнание в Барнаул, место с не менее трудными условиями, к тому же безо всяких культурных традиций. У дома Раковского маячило всегда пять-шесть подозрительных соглядатаев в одинаковых кепках и пальто. И чем чаще о Раковском вспоминали прогрессивные круги Запада, тем более ужесточался его режим. Поэтому-то не было и дня, когда бы Лев Троцкий не вспоминал в кругу своих домашних о Раковском и его многострадальной семье. 2 сентября 1931 года Троцкий (под псевдонимом Г. Гуров) разослал в различные страны мира специальный циркуляр, объясняющий, как следует самым эффективным способом организовать борьбу за освобождение Раковского.
«О Христиане Раковском […] надо поднять большую кампанию. Следовало бы написать хоть краткую биографию его. Я бы это сделал, если бы подобрать необходимые материалы. Я советую поручить это официально одному лицу в Берлине и Париже и болгарской организации. Надо разыскать статьи Раковского в советской печати, его старую книгу против румынского боярства (1909 г., кажется), мою книгу о Румынии с большим приложением Раковского и пр., и пр. Можно написать соответственное обращение ко всем секциям. […] Когда наберется достаточно материала, я написал бы биографию Раковского в два-три печатных листа. Это имело бы большое значение. Пока что кампанию нужно вести», – говорится в письме Троцкого Льву Седову от 27 февраля 1932 года.
Материалы о Христиане Раковском с самого начала лежали у Троцкого в кабинете в отдельной папке. 31 марта 1933 года он информировал сына: «Я сейчас работаю над биографией и характеристикой Раковского (в числе текущих работ). Толчком послужило, конечно, известие о его смерти. Хотя этот повод, к счастью, отпал, биографию надо будет все-таки выпустить, тем более что в августе ему исполняется 60 лет. К сожалению, материалов у меня здесь очень мало. Нет, в частности, ни одной его книги, ни докторской диссертации, ни книги о боярской Румынии, ни русской книги за подписью Инсарова о Франции и французах. Нет также почти ничего, что характеризовало бы деятельность Раковского как украинского предсовнаркома. Думаю, что в Париже кое-что можно добыть. Говорят, есть характеристика Раковского в книге Де-Монзи… Хорошо было б получить эту книгу.
Параллельно я работаю также над биографиями Иоффе и Воровского. По другой линии хочу дать портрет Красина. Если попадутся материалы, особенно относительно Иоффе, прошу прислать».
Последний абзац письма свидетельствует о том, что работа над портретами современников превратилась у Троцкого в сизифов труд. Он сам, если и не махнул на нее, то, не имея нужных материалов под рукой, не видел ни конца, ни края. А порой и сама жизнь вносила коррективы в мемуары Троцкого. Ведь некоторые герои задуманной книги продолжали жить, да еще и выходили из его политической орбиты. Так, к примеру, Христиан Раковский, казавшийся поистине непреклонным в феврале 1934 года, «капитулировал» (под огромным давлением сталинских властей) и обратился в ЦК ВКП (б) с просьбой принять его обратно в партию. Довольное кремлевское руководство не только разрешило Раковскому вернуться из ссылки, но и организовало ему почетную встречу. На вокзале старого оппозиционера, измученного донельзя физически и морально, встретили пионеры с цветами и… Лазарь Каганович, второй секретарь ЦК, самый близкий в этот период к Сталину политик. Осенью того же 1934 года Раковский был послан с дипломатической миссией в Токио с делегацией Красного Креста. А в 1935 году, как бы пройдя испытательный срок, он был принят в партию. После этого фарса почти никого не удивило, что во время первых концептуальных политических процессов Христиан Раковский на страницах советской прессы потребовал для своих же недавних товарищей по оппозиционной деятельности смертной казни.
«Капитуляция» Раковского ударила Троцкого по голове, словно обухом. Поначалу он попытался, как обычно обращаясь к марксистским постулатам, объяснить этот поступок усилением (либо ослаблением) определенных мировых классовых процессов. Во всяком случае, это следует из его письма сыну от 19 марта 1934 года:
«По поводу СССР надо указать, что процесс отчуждения от мирового рабочего движения продолжается и усугубляется: причина – в поражениях пролетариата и в ослаблении Коминтерна. В сознании рабочих процесс отражается так: везде побеждает фашизм. Мировой пролетариат оказывается не на высоте. Победа фашизма означает опасность для нас, а у нас дела идут все же на поправку, – значит надо как можно крепче держаться за аппарат, каков он ни есть. Уже в момент победы Гитлера в Германии мы писали и после не раз повторяли, что без успехов революции на Западе бюрократический режим на почве национального социализма будет в СССР только крепнуть. Истекшие 15 месяцев подтвердили это предвидение. Сдача Раковского и Сосновского (бывшего ведущего публициста „Правды“, известного оппозиционера. – М. К.) представляет одно из проявлений этой национальной реакции, вернее, интернациональной безнадежности. Держаться сейчас на позиции коммунистов-интернационалистов можно, только имея перед собой мировую перспективу, наблюдая и обобщая реальный ход развития или распада мировых рабочих организаций и реальные возможности, которые открываются перед IV Интернационалом. От этих перспектив бывшие оппозиционеры в СССР герметически отделены. Разумеется, их сдача есть известный моральный удар для нас, но если вдуматься во всю обстановку и в индивидуальное положение каждого из них, буквально жившего в закупоренной бутылке, – никогда ничего [похожего] в мировой истории революционного движения не бывало, – то приходится скорее удивляться, как они удерживались или удерживаются на своей позиции до сих пор».
Но, как бы оправдывая Раковского такими доводами, Троцкий тем не менее не мог простить ему «капитуляции». Он даже попросил своего секретаря Ван Эйенорта разорвать большой портрет Христиана Раковского, который долгие годы висел в рабочей комнате Троцкого. А в дневнике, предназначенном отнюдь не для публикации, а как бы для беседы с будущим, появилась запись Троцкого от 20 февраля 1935 года:
«Раковский милостиво допускается на торжественные собрания и рауты с иностранными послами и буржуазными журналистами. Одним крупным революционером меньше, одним мелким чиновником больше!»
Вскоре Христиан Раковский стал одной из жертв мясорубки тридцатых. В 1937 году он был арестован и подвергнут, судя по дошедшему до нас заявлению, полному слов протеста, самым изощренным пыткам. Раковского обвинили в том, что с 1924 года он являлся агентом британской Intelligence Service, а с 1934-го, после поездки в Токио, – еще и японской разведки. Заставляя Раковского признаваться в «преступных» связях с Троцким, следователи подготовили целый сценарий. Сломленный подсудимый покорно повторял заученные выражения, но вдруг посреди казенного набора фраз у него вырвалось что-то личное: «Я старше Троцкого и по возрасту, и по политическому стажу, и, вероятно, не меньше у меня политического опыта, чем у Троцкого». Иностранные журналисты, присутствовавшие в Октябрьском зале Дома союзов в один голос заметили, что на «Большом процессе» в марте 1938 года перед ними появился старый, болезненного вида, сломленный человек. Суд присудил тогда Раковского к 20 годам заключения и 5 годам поражения в гражданских правах. «…Раковский, отдавший 50 лет делу борьбы за освобождение трудящихся, может надеяться искупить свои мнимые преступления к 90-летию своего рождения!» – негодовал Лев Троцкий на страницах «Бюллетеня оппозиции». Равняется с чудом, что Раковскому дали возможность дожить до лета 1941 года. А тогда его расстреляли вместе с левой эсеркой Марией Спиридоновой и сестрой Троцкого Ольгой Каменевой во дворе Орловского централа.
После «капитуляции» Христиана Раковского у Троцкого оставался в памяти «безоблачным» образ лишь одного своего старого друга – Адольфа Иоффе. «С венских дней началась наша дружба. Иоффе был человеком высокой идейности, большой личной мягкости и несокрушимой преданности делу». Эту краткую характеристику, данную Иоффе в «Моей жизни», Лев Троцкий несколько раз готовился повторить в развернутой форме, собрав воспоминания об их совместной деятельности. Из различных упоминаний об Адольфе Иоффе у Троцкого можно в конце концов составить целую мозаику-портрет, в центре которого совместное пребывание в венской эмиграции, а затем борьба со сталинской «генеральной линией» в середине 20-х. Характерно, что о самоубийстве Иоффе, затравленного кремлевской камарильей, Лев Троцкий вспомнил именно во время своего ареста в Москве в 1928 году. В минуты высылки Троцкого присутствовали лишь самые близкие друзья. Среди них была и Надежда Адольфовна Иоффе, оставившая интереснейшие воспоминания о дружбе своего отца со Львом Троцким. Не раз вспоминал высокие интеллектуальные и деловые качества Адольфа Иоффе Лев Троцкий и в годы эмиграции. Однако фрагменты мемуаров его о Иоффе так и не увидели свет. Предполагаемая книга портретов современников «Мы и они» осталась в рукописи.
И если советский читатель все же может познакомиться с портретами Красина и Воровского, Раковского и Иоффе, то он обязан этому исключительно бостонскому историку Юрию Фельштинскому. Составляя эту книгу, Фельштинский включил в нее также несколько малодоступных в Советском Союзе статей Троцкого, близких к мемуарному жанру. Статьи эти предельно субъективны, как и все, что выходило из-под пера Льва Троцкого. В то же время они свидетельствуют и о его прозорливости: к примеру, гипотеза Троцкого, почему был арестован Авель Енукидзе, подтверждена в наши дни архивными материалами, а воспоминания Марии Ульяновой о том, каким образом тяжелобольной Ленин просил у Сталина цианистый калий, также подтверждают давнишние размышления Льва Троцкого, когда он незадолго до смерти взялся описать свои подозрения в публицистическом шедевре с характерным названием «Сверх-Борджиа в Кремле». И наконец, благодаря стараниям составителя этой книги Юрия Фельштинского перед нами предстала целая картинная галерея современников Троцкого, со всеми их трагическими и противоречивыми чертами, та самая галерея, для которой он оставил, образно выражаясь, лишь кипу неразобранных холстов.
Мне посчастливилось познакомиться с Юрием Фельштинский в Бостоне в 1984 году. Молодой тогда еще историк как раз подступал к составлению своих многочисленных изданий рукописей Троцкого. С тех пор большинство этих планов осуществилось. А благодаря крушению постсталинской системы, наследие Троцкого начало возвращаться и к себе на родину. И хотя от Юрия Фельштинского Лев Троцкий безмерно далек в совокупности его идей перманентной и мировой революции, однако, не посвяти этот проницательный ученый, которому абсолютно чужды черты фанаберии и великодержавности многих советских историков, столько лет копированию пожелтевших бумаг в Бостоне, Стэнфорде и Амстердаме, не приложи он невероятные по упорству усилия к классификации в большинстве случаев впервые публикуемых документов, то много сотен раз проклятый «сталинской школой фальсификации» Лев Троцкий вряд ли смог бы снова стать в столь широких кругах в Советском Союзе предметом исследований.
Будапешт, 30 мая 1990 года
Миклош Кун