Луначарский

За последние десятилетия политические события развели нас в разные лагери, так что за судьбой Луначарского я мог следить только по газетам. Но были годы, когда нас связывали тесные политические связи и когда личные отношения, не отличаясь интимностью, носили очень дружественный характер.

Луначарский был на четыре-пять лет моложе Ленина и почти на столько же старше меня. Незначительная сама по себе разница в возрасте означала, однако, принадлежность к двум революционным поколениям. Войдя в политическую жизнь гимназистом в Киеве, Луначарский стоял еще под влиянием последних раскатов террористической борьбы народовольцев против царизма. Для моих более тесных современников борьба народовольцев была уже только преданием.

Со школьной скамьи Луначарский поражал разносторонней талантливостью. Он писал, разумеется, стихи, легко схватывал философские идеи, прекрасно читал на студенческих вечеринках, был незаурядным оратором, и на его писательской палитре не было недостатка в красках. Двадцатилетним юношей он способен был читать доклады о Ницше, сражаться по поводу категорического императива, защищать теорию ценности Маркса и сопоставлять Софокла с Шекспиром. Его исключительная даровитость органически сочеталась в нем с расточительным дилетантизмом дворянской интеллигенции, который наивысшее свое публицистическое выражение нашел некогда в лице Александра Герцена.

С революцией и социализмом Луначарский был связан в течение сорока лет, т. е. всей своей сознательной жизни. Он прошел через тюрьмы, ссылку, эмиграцию, оставаясь неизменно марксистом. За эти долгие годы тысячи и тысячи его прежних соратников из того же круга дворянской и буржуазной интеллигенции перекочевали в лагерь украинского национализма, буржуазного либерализма или монархической реакции. Идеи революции не были для Луначарского увлечением молодости: они вошли к нему в нервы и кровеносные сосуды. Это первое, что надо сказать над его свежей могилой.

Было бы, однако, неправильным представлять себе Луначарского человеком упорной воли и сурового закала, борцом, не оглядывающимся по сторонам. Нет. Его стойкость была очень – многим из нас казалось, слишком – эластична. Дилетантизм сидел не только в его интеллекте, но и в его характере. Как оратор и писатель он легко отклонялся в сторону. Художественный образ нередко отвлекал его далеко прочь от развития основной мысли. Но и как политик он легко оглядывался направо и налево. Луначарский был слишком восприимчив ко всем и всяким философским и политическим новинкам, чтобы не увлекаться и не играть ими.

Несомненно, что дилетантская щедрость натуры ослабила в нем голос внутренней критики. Его речи чаще всего бывали импровизациями и, как всегда в таких случаях, не были свободны ни от длиннот, ни от банальностей. Он писал или диктовал с чрезвычайной свободой и почти не выправлял своих рукописей. Ему не хватало духовной концентрации и внутренней цензуры, чтоб создать более устойчивые и бесспорные ценности. Таланта и знаний у него для этого было вполне достаточно.

Но как ни отклонялся Луначарский в сторону, он возвращался каждый раз к своей основной мысли не только в отдельных статьях и речах, но и во всей своей политической деятельности. Его разнообразные, иногда неожиданные качания имели ограниченную амплитуду: они никогда не выходили за черту революции и социализма.

Уже в 1904 году, через год примерно после раскола русской социал-демократии на большевиков и меньшевиков, Луначарский, прибыв в эмиграцию прямо из ссылки, примкнул к большевикам. Ленин, только что перед тем порвавший со своими учителями (Плеханов, Аксельрод, Засулич) и со своими ближайшими единомышленниками (Мартов, Потресов), стоял в те дни очень одиноко. Ему дозарезу нужен был сотрудник для экстенсивной работы, на которую Ленин не любил и не умел расходовать себя. Луначарский явился для него истинным подарком судьбы. Едва сойдя со ступенек вагона, он ворвался в шумную жизнь русской эмиграции в Швейцарии, во Франции, во всей Европе: читал доклады, выступал оппонентом, полемизировал в печати, вел кружки, шутил, острил, пел фальшивым голосом, пленял старых и молодых разносторонней образованностью и милой сговорчивостью в личных отношениях.

Мягкая покладистость была немаловажной чертой в нравственном облике этого человека. Он был чужд как мелкого тщеславия, так и более глубокой заботы: отстоять от врагов и друзей то, что он сам признал как истину. Всю свою жизнь Луначарский поддавался влиянию людей, нередко менее знающих и талантливых, чем он, но более крепкого склада. К большевизму он пришел через своего старшего друга Богданова. Молодой ученый – естественник, врач, философ, экономист-Богданов (по действительной фамилии Малиновский) заранее заверил Ленина[88], что его младший товарищ Луначарский по прибытии за границу непременно последует его примеру и примкнет к большевикам. Предсказание подтвердилось полностью. Но тот же Богданов после разгрома революции 1905 года перетянул Луначарского от большевиков к маленькой ультранепримиримой группе, которая сочетала сектантское «непризнание» победоносной контрреволюции с абстрактной проповедью «пролетарской культуры», изготовляемой лабораторным путем.

В черные годы реакции (1908—1912), когда широкие круги интеллигенции повально впадали в мистику, Луначарский вместе с Горьким, с которым его связывала тесная дружба, отдал дань мистическим исканиям. Не порывая с марксизмом, он стал изображать социалистический идеал как новую форму религии и всерьез занялся поисками нового ритуала. Саркастический Плеханов наименовал его «блаженным Анатолием». Кличка прилипла надолго! Ленин не менее беспощадно бичевал бывшего и будущего соратника. Хоть и смягчаясь постепенно, вражда длилась до 1917 года, когда Луначарский, не без сопротивления и не без крепкого давления извне, на этот раз с моей стороны, снова примкнул к большевикам. Наступил период неутомимой агитаторской работы, который стал периодом политической кульминации Луначарского. Недостатка в импрессионистских скачках не было и теперь. Так, он чуть-чуть не порвал с партией[89] в самый критический момент, в ноябре 1917 года, когда из Москвы пришел слух, будто большевистская артиллерия разрушила церковь Василия Блаженного. Такого вандализма знаток и ценитель искусства не хотел простить! К счастью, Луначарский, как мы знаем, был отходчив и сговорчив, да к тому же и церковь Василия Блаженного нисколько не пострадала в дни московского переворота.

В качестве народного комиссара по просвещению Луначарский был незаменим в сношениях со старыми университетскими и вообще педагогическими кругами, которые убежденно ждали от «невежественных узурпаторов» полной ликвидации наук и искусств. Луначарский с увлечением и без труда показал этому замкнутому миру, что большевики не только уважают культуру, но и не чужды знакомства с ней. Не одному жрецу кафедры пришлось в те дни, широко разинув рот, глядеть на этого вандала, который читал на полдюжине новых языков и на двух древних и мимоходом, неожиданно обнаруживал столь разностороннюю эрудицию, что ее без труда хватило бы на добрый десяток профессоров. В повороте дипломированной и патентованной интеллигенции в сторону советской власти Луначарскому принадлежит немалая заслуга. Но как непосредственный организатор учебного дела он оказался безнадежно слаб. После первых злополучных попыток, в которых дилетантская фантазия переплеталась с административной беспомощностью, Луначарский и сам перестал претендовать на практическое руководство[90]. Центральный комитет снабжал его помощниками, которые под прикрытием личного авторитета народного комиссара твердо держали вожжи в руках.

Тем больше у Луначарского оставалось возможности отдавать свои досуги искусству. Министр революции был не только ценителем и знатоком театра, но и плодовитым драматургом. Его пьесы раскрывают все разнообразие его познаний и интересов, поразительную легкость проникновения в историю и культуру разных стран и эпох, наконец, незаурядную способность к сочетанию выдумки и заимствования. Но и не более того. Печати подлинного художественного гения на них нет.

В 1923 году Луначарский выпустил томик «Силуэты», посвященный характеристике вождей революции. Книжка появилась на свет крайне несвоевременно: достаточно сказать, что имя Сталина в ней даже не называлось. Уже в следующем году «Силуэты» были изъяты из оборота, и сам Луначарский чувствовал себя полуопальным. Но и тут его не покинула его счастливая черта: покладистость. Он очень скоро примирился с переворотом в руководящем личном составе, во всяком случае, полностью подчинился новым хозяевам положения[91]. И тем не менее он до конца оставался в их рядах инородной фигурой. Луначарский слишком хорошо знал прошлое революции и партии, сохранил слишком разносторонние интересы, был, наконец, слишком образован, чтобы не составлять неуместного пятна в бюрократических рядах. Снятый с поста народного комиссара, на котором он, впрочем, успел до конца выполнить свою историческую миссию, Луначарский оставался почти не у дел вплоть до назначения его послом в Испанию. Но нового поста он занять уже не успел: смерть застигла его в Ментоне. Не только друг, но и честный противник не откажет в уважении его тени.

1 января 1934 года

Приложения

Из речи Луначарского в Большом Театре 21 января 1926 г.

Допустите на минуту, что у нас явился бы какой-нибудь человек, который бы приобрел популярность, который бы имел вес в стране, который бы захотел сорвать нашу гегемонию, он мог бы идти двумя путями. Первый путь – он мог бы стать во главе новых капиталистических элементов, он мог бы постараться опереться на нэпмана, на верхушки наших спецов, на растущее кулачество и на всякие разрозненные симпатии обывателя, на все недовольные элементы, которые бы хотели, чтобы Россия сделалась капиталистической. Они все могли бы вокруг него собраться. Трудно допустить, чтобы мы такому человеку дали просуществовать до завтрашнего дня. Если бы мы увидели, что такой человек растет, мы бы его ногтем. Поэтому выражал опасение Владимир Ильич, что такой человек может появиться в нашей Коммунистической партии. Конечно, он не может прийти и прямо бухнуть, что я хочу стать во главе капиталистических элементов, но он, может быть не совсем ясно сознавая, куда он идет, может все-таки вести такую линию, чтобы приобрести их симпатии, чтобы гнуть в их сторону. И постепенно, может быть, если в рядах нашей партии нашлись бы склоняющиеся к мелкобуржуазным элементам, он начнет собирать свою паству. Не думайте, пожалуйста, что я здесь намекаю на Л. Д. Троцкого, но я должен сказать, что тов. Троцкий вовсе этого не думал и он даже может быть дальше от этого, чем кто бы то ни было другой из нас. Но они-то этого хотели, и когда Троцкий оказался в оппозиции и говорил вовсе не такие вещи, они уже радовались и хотели на бархатной подушке нести Троцкому корону: пожалуйста, Лев 1-й, проводи эту линию против Коммунистической партии, мы тебя поддержим. Вот что хотели рявкнуть приветственной осанной хором все неокапиталисты и остатки старых капиталистов России. Троцкий, может быть, и не заметил этих симпатий и не поинтересовался этим, но нам было видно, что ему симпатизируют и его любят. А когда Л. Д. Троцкий занял нормальную позицию и пренебрег авантюрой, они его перестали любить и сказали: коммунист, как и все другие. Конечно, товарищи, нечего и говорить, что этот уклон, который можно назвать крестьянским, мелкобуржуазным, что этот уклон, который может выразиться на первых порах, скажем, в недооценке опасности кулачества, что он опасен. Но скажите, подкованы мы или не подкованы, чтобы встретить эту опасность единым фронтом? Вполне, товарищи. Мы так хорошо слышим на это правое ухо, что, можно сказать, слышим, как трава растет. Мы так хорошо знаем, что есть опасность демократического вырождения, что массу крестьян можно в эту сторону перетянуть. Мы так определенно всю нашу политику ведем на то, чтобы это дело сорвать и чтобы на буксире за нашим красным пароходом гегемоном вести деревенскую баржу, что мы всякий сучок, всякую задоринку заметим, всякого Богушевского[92], которому – далеко кулику до Петрова дня.

Письмо Луначарского Троцкому

Секретно

Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика

Народный Комиссар по просвещению

3 марта 1926 г.

Москва, Сретенский бульвар, 6, кв. 4. Телефон 40-61

Л. Д. Троцкому

Дорогой Лев Давыдович!

Вчера на моем выступлении в общегородском собрании работниц т. Угланов ошарашил меня известием, что Вы остались крайне недовольны моей первой речью после возвращения из-за границы на общегородском собрании, посвященном годовщине смерти Владимира Ильича. Он сказал мне, будто Вы протестовали против той части этой речи, в которой упоминалось о Вас. Меня это озадачило и огорчило. Я отнюдь не желаю, чтобы у Вас возникло впечатление, будто я отношусь к числу Ваших врагов. Я таким не был никогда, я всегда относился и всегда отношусь с глубоким уважением к Вашей личности как к человеческой, так и политической. В ту пору, когда у Вас возникли острые разногласия с партией, я, отнюдь не являясь Вашим партизаном, совершенно воздержался от всяких выступлений, считая, что Вам и так достается через меру и что на Вас все навалились. Когда вслед за Ильичем я считал необходимым бороться с развиваемыми Вами в свое время идеями о профессиональном движении, я делал это, как могут констатировать это те, кто меня слышал, с величайшим тактом и осторожностью по отношению к Вам[93]; так же поступаю я и теперь. Может быть, Вам рассказали то, что я сказал о Вас, при этом безбожно переврав, но я допускаю, что Вы могли слушать мою речь по радио, как многие слышали ее, но я могу Вас уверить, что Вы неправильно ее истолковали. Я не имею стенограммы, но я с совершенной точностью могу припомнить то, что я о Вас говорил. Я сказал, «что каждое разногласие в партии, как утверждал это Владимир Ильич, опасно, потому что чревато последствиями, каких совсем не предвидит начинающий эти разногласия». Я указал на то, что у нас есть правые и левые группировки, еще совершенно не оформившиеся, но социологически возможные и ждущие оформляющих начал, – это растущие буржуазные элементы, с одной стороны, и, с другой стороны, – наш собственный пыл, т. е. недостаточно сознательные, естественно горящие нетерпением и в значительной мере отсталые слои самого рабочего класса.

Установив это положение, которое, я надеюсь, Вы оспаривать не стали бы, я сказал:

«Когда Лев Давыдович Троцкий оказался в борьбе с центральным течением партии, когда он был обвинен в правом уклоне, большие массы обывателей создали себе иллюзию, что в нем элементы, стоящие правее партии, могут обрести своего вождя. Они готовы были поднять его на щит, они готовы были поднести ему чуть не корону на бархатной подушке и провозгласить его Львом 1-м, но у тов. Троцкого и в мыслях не было вступать в борьбу с партией. Тогда наступило разочарование, обывательские круги махнули на него рукой и с горечью заявили, что Троцкий такой же коммунист, как и другие».

В этом месте моя речь была прервана громом аплодисментов. Нужно быть совсем глупым человеком, чтобы не понять, что эти аплодисменты относились не ко мне, а к Вам. Что этими аплодисментами вся аудитория битком набитого Большого театра выражала свою радость и одобрение Вашему поведению и хохотала над этим глупым разочарованием мещанства.

Что могли бы Вы отрицать в этой моей тираде? Неужели вы не знаете, что во время Вашего столкновения с партией в широких обывательских кругах надеялись, что Вы произведете раскол? Неужели Вы не знаете, что Вам самым парадоксальным образом сочувствовали (главным образом в этих кругах, конечно) как возможному разрушителю всемогущества коммунистов, и неужели Вы не знаете, что наступило глубокое разочарование, что к Вам совершенно приложимы почтенные слова: «Такой же коммунист, как и другие». Ничего другого я о Вас в моей речи не говорил. То, что я сказал в вышеприведенных словах, конечно, остро, но никак не может счесться за направленное против Вас. Равным образом и та часть моей речи, которая была посвящена т. т. Зиновьеву и Каменеву, была средактирована остро, но в то же время в высшей степени по-товарищески. Я тысячу раз оговаривался и подчеркивал, что вовсе не обвиняю их в каком-нибудь сознательном уклоне в сторону демагогии, но вижу во всей совокупности их позиции, так сказать, намек на такой уклон и понимаю поэтому тревогу партии. Ибо сейчас тот или другой деятель и, может быть сам того не понимая, может чрезвычайно легко оказаться организатором несомненно существующего в одной части пролетариата, которая живет сумеречным сознанием, глубокого недовольства медленностью и извилистостью нашего пути. Я никогда не уклонялся от того, чтобы сказать, что я думаю, но вместе с тем я чрезвычайно высоко ценю всех вождей партии, являюсь всегда сторонником всяческого их примирения, а не разжигания и раздувания разногласий, которые возникают в руководящей среде.

Пишу Вам это письмо, чтобы избегнуть недоразумений, и льщу себя надеждой, что Вы поймете его как надо и не будете приписывать мне намерений, которых у меня не было и быть не могло.

С коммунистическим приветом

А. Луначарский (подпись)

Письмо Луначарскому

Анатолий Васильевич!

Я обещал Вам в первом своем ответе доказать совершенную ложность изложения Вами моих взглядов на крестьянство и его взаимоотношения с пролетариатом. За последние годы вышло, правда, немало дрянных книжонок, фальсифицирующих прошлое и вводящих в прямое заблуждение молодняк там и сям надерганными цитатами, без связи, без перспективы. Но ведь не по этим же книжонкам Вы учились! Как же могло случиться, что Вы распространяете столь искаженное и перекошенное представление о моих взглядах на крестьянство?

Вы останавливались в Большом театре в годовщину смерти Ленина на дискуссии о профсоюзах. Я мог бы спросить: почему, собственно? Почему Вы не начали с предоктябрьской и послеоктябрьской дискуссии[94]. Выдвигать искусственно одни моменты в партийной истории и умалчивать о других, более крупных и значительных, значит, по-моему, вводить в заблуждение слушателей. Почему, например, Вы не упомянули ни словом о той борьбе, которая велась в партии вокруг вопроса о построении централизованного государственного аппарата и централизованной регулярной армии? Дискуссия по этому вопросу была никак не менее важна для судеб революции, чем споры во время Брест-Литовска или эпизодические расхождения по вопросу о профсоюзах. Но партийный молодняк не знает об этом ни слова. А Вы считаете Вашим долгом пропагандиста говорить о профсоюзной дискуссии, умалчивая о предоктябрьской и обо всех других.

Правильно ли Вы, однако, оцениваете смысл самой профсоюзной дискуссии? По-моему, – ни в малейшей степени. Вопрос ведь тогда шел вовсе не о профсоюзах, а о том, как вырваться из хозяйственного тупика. Продразверстка свела крестьянское хозяйство к половинному уровню и гнала его все ниже. Промышленность ничего не давала мужику. Из-под союза рабочих и крестьян выдернута была ходом революции элементарнейшая экономическая предпосылка. На почве продразверстки и городского пайка хозяйственного выхода не было, а значит, не было и выхода политического. На этой основе каждый вопрос неизбежно заводил в тупик. Между тем вопрос о профсоюзах ставился ведь именно на этой же безнадежной, вконец исчерпавшей себя основе. Теперь, когда мы достаточно далеко отошли от того момента, следовало бы, казалось, вставить тогдашнюю дискуссию в правильную экономическую и политическую перспективу. Ведь тот самый (VIII) съезд Советов, с которого пошла дискуссия о профсоюзах, не только не отменил продразверстки, но установил посевкомы, т. е. довел военный коммунизм в отношении деревни до самого крайнего выражения. В резолюции «десятки»[95] говорилось (как и в моей) о необходимости сращивания профсоюзов с государственным аппаратом, – но лишь более медленным темпом. Поскольку хозяйство оставалось на продразверстке и пайке, профсоюзы были, по существу, мертвым учреждением, и под именем профсоюзов мы говорили о рабочем классе. При грозном недовольстве масс профсоюзы могли тогда либо противопоставить себя государству и окончательно затормозить хозяйственную машину, либо впрячься вместе с хозяйственными органами в одну и ту же безнадежно увязавшую телегу военного коммунизма. Я настаивал на этом последнем. Владимир Ильич отвечал:

– Массы не выдержат.

Правильно ли это было? Правильно. Но массы не могли выдержать также и растущую разруху, а вместе с ней и безнадежность. На X съезде под непосредственным влиянием Кронштадта мы под руководством Ленина повернули от продразверстки к продналогу и свободе торговли. Между тем резолюция о профсоюзах оставалась старая: в ней говорилось еще о сращивании, только более медленным темпом. Уже через несколько месяцев понадобилась новая резолюция о профсоюзах. Новая резолюция, написанная Владимиром Ильичем, становилась уже целиком на почву нэпа, оттягивала союзы от «сращивания», требовала от них большей самостоятельности по отношению к рабоче-крестьянскому государству и пр. Эту резолюцию мы приняли единогласно. Она отвечала новым хозяйственным планам, а эти новые пути выводили страну из безнадежности и тупика. Дискуссия о профсоюзах началась с введения посевкомов, а закончилась переходом на нэп. Если мудрствовать задним числом, то можно сказать, что посевкомы были высшим выражением «недооценки» крестьянства, непонимания условий и методов его хозяйства и, наконец, его психологии. Между тем в дискуссии о профсоюзах никто против посевкомов не возражал, вводились они совсем не по моей инициативе, не вызывая протеста ни с чьей стороны. Как же можно игнорировать такие гигантские факты и ограничиваться дискуссионными воспоминаниями, тогдашними взаимными полемическими обвинениями и случайными цитатами, отражавшими политику и психологию хозяйственного тупика! Как можно забывать, что резолюция «десятки», победившая на съезде, была через несколько месяцев отменена! Почему? Потому что изменены были методы хозяйствования. Конечно, во время всякой дискуссии преувеличения неизбежны. Каждая сторона стремится довести точку зрения другой стороны до абсурда. Спорящие далеко не всегда отдают себе отчет в исторических перспективах спора. Больше всего это относится к профсоюзной дискуссии. Весь спор велся в тисках экономической безвыходности. Партию лихорадило, потому что невозможно было поддерживать дальше советский режим на базе военного коммунизма. Как же можно теперь, несколько лет спустя, ограничиться банальными фразами насчет того, что лозунг сращивания профсоюзов (конечно, для той эпохи совершенно безнадежный) вытекал из «недооценки крестьянства»! Ну, а сохранение продразверстки, а создание посевкомов – вытекали ли они из правильной оценки крестьянства? Можно ли допускать такую бюрократизацию мысли, когда она живые социальные процессы подменяет готовыми, коротенькими штампами!

Со времени написанной Лениным новой резолюции о профсоюзах, отменившей промежуточную и эпизодическую резолюцию X съезда, в профсоюзной области никаких разногласий больше не было. Их не было, по сути дела, и до дискуссии. Лучше всего это видно, пожалуй, из того, что Владимир Ильич незадолго до дискуссии чрезвычайно горячо настаивал на том, чтобы я стал во главе профсоюзов. Дискуссия о профсоюзах не была дискуссией о профсоюзах. Партия искала выхода из хозяйственного тупика. К концу дискуссии этот выход был указан Ильичем. И замечательно, что при этом все забыли о профсоюзах, т. е. забыли привести резолюцию о профсоюзах в соответствие с новым экономическим путем, намеченным после Кронштадта. Вот почему эту резолюцию пришлось через несколько месяцев переписывать заново. А Вы все это игнорируете.

Вы рассказываете молодым слушателям о том, будто Троцкий в эпоху профдискуссии считал, что крестьянин не пойдет с рабочим по пути к социализму. Откуда Вы это взяли? Вот как Вы излагали мои взгляды на этот счет в Большом театре:

«Пока рабочий класс помогает крестьянину отнимать землю у помещика, он будет с ним, а когда он уже получит эту землю, то он скажет рабочему, ты коммунист и мне не по пути с тобой, – и получится разрыв и гражданская война между крестьянством и пролетариатом, а пролетариата мало, и, если его не выручит соседний европейский пролетариат, то крестьянин пролетария задушит. Приблизительно так в это время думал Троцкий. Но Владимир Ильич думал иначе, он говорил: это неверно, это неправда».

Как же думал Владимир Ильич? А вот как:

«Если мы установим такого рода экономическую торговую смычку, если окажется, что мы умеем не только воевать, но умеем и торговать, то крестьянин надолго, на десятки лет окажет нам полное доверие».

Выходит ведь, что я был против торговой смычки, возражал против новой экономической политики, отрицал ее как путь к социализму? Где? Когда? Нехорошо у Вас выходит, Анатолий Васильевич. Во время дискуссии о профсоюзах не мог еще Ильич говорить о торговой смычке. А когда заговорил, никакой дискуссии не было. Неряшливо у Вас выходит. Нельзя в такой неряшливости воспитывать молодняк.

Не знаешь, поистине, как и возражать Вам. Для этого, в сущности, надо было переписать здесь все мои речи и статьи, а вернее, вообще все содержание моей работы.

После смерти Свердлова Владимир Ильич намечал сперва кандидатуру Каменева в председатели ВЦИКа. Идея «рабоче-крестьянского» председателя была выдвинута мною и Владимиром Ильичем одобрена. Мною же была выдвинута кандидатура Калинина. Рекомендуя ВЦИКу эту кандидатуру, я назвал будущего председателя всероссийским старостой[96]. Все это мелочи, которые в других условиях не заслуживали бы упоминания, но, согласитесь, что эти мелочи достаточно ярко характеризуют направление мысли. Во всяком случае, они более убедительны, чем поучения задним числом.

В эпоху военного коммунизма слухи о моих будто бы разногласиях с Лениным по крестьянскому вопросу распускали только белогвардейцы. Они осложняли этот вопрос «национальным» моментом. В 1919 году я написал письмо к крестьянам-середнякам о полной моей солидарности с Лениным насчет крестьянской, т. е., по существу, середняцкой политики партии. Ленин, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором полностью и целиком солидаризировался со мной. Тут не было и тени дипломатии. Задним числом кое-кто пытался, правда, представить дело так, будто эта солидаризация имела лишь внешние политические цели и прикрывала внутренние разногласия. Это ложь с начала до конца. Владимир Ильич читал мое письмо к середнякам, а я – его письмо до напечатания. О каких бы то ни было разногласиях или хотя бы малейших оттенках не было и речи. Никто этих оттенков и сейчас не назовет.

Во время войны с Польшей я читал ряд докладов на тему: «Пролетариат и крестьянство в революции и в советско-польской войне». У меня под руками имеется случайно конспект этих докладов. Я приведу из него несколько десятков строк:

«Мы вовсе не требуем, как говорят меньшевики, чтобы крестьянин отказался от всех своих интересов и усвоил себе прямо противоположную точку зрения. Нет, мы толкаем его к тому, чтобы он понял свои исторические интересы в новой обстановке, в какую его поставили революция и пролетариат… Может ли крестьянин понять условия новой эпохи и свои задачи в ней? Меньшевики начисто отрицают это. Наши заявления и действия, направленные на привлечение крестьянства к социалистической революции, оцениваются меньшевиками как утопизм, как отказ от марксизма и пр. На самом деле такого рода взгляд на крестьянство как на неподвижный замкнутый в себе класс не имеет ничего общего с марксизмом. Крестьянство есть продукт определенных условий и меняется вместе с ними. Педагогика фактов есть самая могущественная педагогика. А таких факторов, событий и ударов судьбы, какие развиваются теперь, никогда не бывало в истории. Задача коммунистической агитации в деревне состоит именно в том, чтобы использовать уроки событий и провести их в сознание крестьянина».

Где же тут мысль, что крестьянство повернет против пролетариата? А таких цитат я мог бы привести десятки. Говорилось это и писалось в начале 1919 года, в разгар военного коммунизма, в разгар надежд на быстрое развитие европейской революции.

У Вас выходит, Анатолий Васильевич, будто я чуть ли не отрицал новую экономическую политику, – верите ли Вы этому сами? – так что Вам приходится теперь, в 1926 году, разъяснять мне со сцены Большого театра, что основная цель введения новой экономической политики состояла в торговой смычке промышленности с крестьянским хозяйством. Позвольте привести Вам то, что я говорил на эту тему на общем собрании членов партии Сокольнического района 10 ноября 1921 года:

«Рабочее государство стремится путем кооперации овладеть крестьянским рынком. Начинается новая борьба из-за крестьянина. Вся революция, в сущности, была борьбой из-за крестьянина. Кто поведет за собой крестьянина, тот настоящий хозяин революции. Возьмите нашу борьбу с меньшевиками, эсерами. Она к чему сводилась? К тому, что рабочий класс руками коммунистов показал крестьянам, что только он может прекратить войну с немцами, что только он, рабочий коммунист, может действительно отнять землю у помещика и передать ее крестьянам. Из-за этого велась борьба. В борьбе с эсерами и меньшевиками большевик победил, и крестьяне это строго разбирают».

И далее:

«А что он (крестьянин) скажет теперь? Какой ситец будет дешевле, тот он и купит. И в зависимости от того, какой он ситец купит, такой и будет поворот. Будет наш ситец лучше и доступнее, он купит ситец государственный, и победит строй социалистический. А если будет лучшим ситец капиталиста, – крестьянин купит ситец частнокапиталистический, и тогда пойдет на слом социалистическая республика, и утвердится у нас капитализм».

Право же, совестно приводить все это. Но Вы должны же согласиться, что в 1926 году Вы в своем докладе ничего не прибавляете на эту тему к тому, что я сказал в 1921 году. Это не в упрек Вам. Но зачем же запутывать вопрос? Зачем сеять невыносимую смуту в ушах слушателей?!.

Опасаюсь, что тут Вы скажете: а как же с прокламацией «Без царя, а правительство рабочее»? Этот довод является для многих последним прибежищем. Но, насколько я помню, прокламация «Без царя, а правительство рабочее» написана была весной 1905 года. Право же, Анатолий Васильевич, неправильно требовать от кого бы то ни было, чтобы он знал и понимал в 1905 году то, чему мы, под руководством Владимира Ильича, научились в 1917-м, 1918-м и последующих годах. Прошлое можно и должно цитировать, если это помогает понять настоящее. Выдергивать же цитаты из далекого прошлого для того, чтобы затемнять и искажать сегодняшний день, это уж никуда не годится. Но и это не все. Прокламации «Без царя, а правительство рабочее» я никогда не писал. Вы удивлены? Я знаю, что десятки невежественных книжонок и шпаргалок приписывают мне прокламацию под этим заглавием, которое, к слову сказать, может быть правильно понято только в связи с содержанием самой прокламации. Но суть-то в том, что я такой прокламации не только никогда не писал, но, насколько вспоминаю, никогда и не читал. Знаю, что такая прокламация написана была Парвусом в начале 1905 года за границей и издана редакцией «Искры». Я жил в то время нелегально в России. Прокламация Парвуса в России никогда не издавалась и не распространялась. Сам я в то время писал в России немало прокламаций, в том числе и для бакинской типографии ЦК большевиков. Две большие прокламации к крестьянам были написаны мною и вышли за подписью Центрального Комитета большевиков (в эпоху примерно Третьего съезда). В эпоху Петербургского Совета работали мы с большевиками в полной солидарности и совместно проводили «крестьянскую» политику (братание с Крестьянским союзом и пр.). Никаких разногласий на этой почве не было. В начале 1906 года я написал из тюрьмы брошюру «Наша тактика в борьбе за Учредительное собрание». Брошюра была напечатана Владимиром Ильичем в издательстве «Новая волна». С начала до конца брошюра эта развивает ту мысль, что революция наша уперлась в вопрос о взаимоотношении пролетариата и крестьянства. Через Кнунянца Ленин очень одобрял эту брошюру. Упомянутые две прокламации к крестьянам, как и названная только что брошюра, вместе со многими другими документами, напечатаны в недавно появившемся втором томе моих сочинений («Наша первая революция»). А прокламацию «Без царя» Вы там не найдете – по той простой причине, что я ее не писал.

Я ни в малейшей мере не хочу этим сказать, что в 1905 году не делал ошибок. Ошибок этих было немало. Основной моей ошибкой было то, что я не вошел в большевистскую партию с раскола 1903 года. У меня нет и не может быть никакого интереса уменьшать ошибки, вытекавшие из того, что я в известные периоды враждебно противопоставлял себя большевикам и даже сближался на этой почве с меньшевиками. В одном из ближайших томов я опубликую все относящиеся к этому вопросу документы и постараюсь дать им то освещение, какого они заслуживают в свете исторической ретроспекции. Никто не может переделывать свой путь задним числом. Но это, во всяком случае, тот путь, который привел меня к большевизму. Выдергивать искусственно отдельные эпизоды этого пути можно для того разве, чтобы ошарашить, а не для того, чтобы объяснить и научить. Но уж если выдергивать эпизоды, то, по крайней мере, добросовестно, хотя бы с формальной стороны, т. е. не путать дат, не приписывать мне чужих цитат и не поучать меня премудрости, которую я сам излагал гораздо раньше и ничуть не хуже.

Письмо мое, как видите, очень затянулось, а я мог бы еще многое сказать по поводу Вашего доклада в Большом театре. Ограничусь сказанным и пожелаю Вам всего хорошего.

14 апреля 1926 года

Л. Троцкий

(подпись)

P. S. Может быть, ответите, А. В.?

Загрузка...