Над грустнеющим Миром белоснежными вершинами скальных хребтов нависла близость зимы. Морозная белизна с каждым днем сползала все ниже, подбираясь к прячущемуся в долинах людскому жилью, и неспешность ее приближения выдавала спокойную уверенность в беззащитности жертв.
В Галечную Долину зачастили бродячие менялы из Жирных Земель – еще одна примета близких холодов. Ведь Черноземелье богаче прочих мест не только обильно родящими огородами, но и прожорливыми едоками, а потому тамошние всегда стремились запасти к зиме как можно больше съестного, выменивая его где только возможно. Их не пугала даже дорога, из-за бесконечных дождей ставшая почти непроходимой.
Среди прочих заявился к подножию Лесистого Склона и тот бесстыжий меняла, что послужил причиной несчастья с Торковой дочерью. Никуда не сворачивая с езженой колеи, не трудясь даже предлагать что-либо редким по вечерней поре прохожим, он погнал вымученное долгим и трудным путем вьючное прямиком к корчме – словно приехал одной только браги ради.
В тот вечер многие решились заглянуть к Кутю, чтобы обогреться изнутри и снаружи. На сломе осени, когда с огородов убрано все, кроме способной произрастать в морозы малости, настает время всяческих расчетов и возвращения всевозможных долгов. А где же сыщется лучшее место для подобных занятий, чем корчма? Да нигде. Долгие вдумчивые подсчеты, для которых зачастую не хватает пальцев и памяти; многогласый спокойный гомон; чадная духота, которая в собственной хижине злит, а здесь вроде бы хороша и кстати; умощенный в удобной близости початый уже горшочек с истинной благодатью… И лица, лица вокруг – привычные, свои, человечьи, от созерцания которых заволакиваются слезами умиления глаза возвратившихся из горного безлюдия пастухов – хранителей общинного стада… Хорошо!
Вот такой-то прекрасный вечер и перепакостил собравшемуся у Кутя обществу внезапно объявившийся в корчме меняла. Глупый был он, меняла этот. Ему бы после всего держаться от Галечной Долины как можно дальше, а он… Да еще удумал выставлять себя чуть ли не победителем: вот, мол, что приключается с теми, кто меня обидеть решится! Я, мол, хоть кого под Высший Суд подведу! Нашел, чем и, главное, где куражиться, дурень трухлоголовый… Живущие в постоянной опасности привыкли стоять за своих общинников. Обычай, конечно, и поблизости от Бездонной уважаем и нерушим; решения Высших принимаются здесь беспрекословно; однако же разве означает это, что следует терпеливо любоваться наглой ухмылкой скотоподобного обидчика невызревших девок?! Так что все равно пришлось бы меняле последний раз покидать Галечную Долину во весь дух и с крепко побитой рожей, – даже если бы не коротал тот вечер в корчме столяр Хон.
Хон пришел к Кутю не для дела и тем более не для драки (это ежели у кого повернется язык наименовать дракой стремительное избиение). Хону хотелось прополоскать бражным хмелем хворающую тоской душу. В иное время за этим можно было бы не ходить так далеко, а нынче… Вот именно: нынче. Прошлогоднюю брагу Раха сменяла у соседей на огородную всячину, новой же не заквасила вовсе: побоялась, что не хватит на зиму скудных запасов. Очень уж много снеди перетаскала она Гуфе, а позже и Нурду на прокормление Лефа (старуха с Витязем пытались убеждать, спорить, ругаться – не помогало). И по хозяйству Раха теперь управлялась куда хуже, чем прежде, все у нее не спорилось, все валилось из рук. Поэтому о браге, патоке и прочих излишествах пришлось на время забыть. Но хоть бы и водилось в доме хмельное, что с того проку? Пить одному, наедине с тягостными мыслями – это ведь только еще хуже станет. Зазвать же кого-нибудь возможности не было. Сосед Руш недужен, снова кашляет кровью, не до бражничанья ему. А Торку предлагать такое не шевельнется язык. Страшным он стал, Торк, поседел, не глядит – зыркает мутно. И молчит. С тех пор как дочка его в Бездонную канула, кажется, трех слов подряд не сказал. Вечно в горах пропадает, но добычи почти не приносит. В одну из подобных его отлучек выбравшегося на Лесистый Склон беззубого Устру насмерть пришибло как-то очень уж кстати обвалившееся трухлявое дерево.
Да, Торку худо сейчас. И Хону не легче. Торкова дочь сгинула, потерялась в Бездонной Мгле, и Хонову сыну скоро подойдет срок туда же кидаться. Вот так: скоро. Столяр-то надеялся, что Лефу долго обучаться придется – прочих Витязей по нескольку лет учили, а ведь одноруких среди них вроде бы до сих пор не бывало… Но Нурд говорит, будто Леф уже теперь его самого не хуже – это Гуфа, случайно зашедшая переждать дождь, рассказала такое.
Бешеный его разберет, почему оно этак получается. То ли и впрямь парень вовсе не таков, как прочие, то ли Нурд решил, что раз Лефа за себя оставлять не придется, то и стараться нечего… Только Нурд вряд ли на подобное скотство способен. Да и неважно это – не было еще случая, чтобы витязное искусство кому-нибудь помогло из Мглы воротиться.
Ну почему, почему даже не попытался Нурд отговорить, запретить парнишке выдуманную им глупость? Ведь глупость же! И Ларду не выручит, и сам сгинет не за древогрызью отрыжку… А может, не поздно еще? Может, умолить Нурда, чтоб сам уходил, а Лефа ремнями прикрутить к хижине, не пускать? Напрасная мысль. Жизнь к телу ремнем не прикрутишь.
Потому-то Хон и не отважился Лефову затею ломать, что понял: все равно парень либо тоской себя изведет, либо вовсе… Как сестрица Лардина, легкой ей Дороги… Пусть уж лучше в Бездонную – вдруг да помилует, отпустит обратно? Все-таки он Незнающий, Мгле не чужой – таких-то Витязей тоже ведь еще не бывало… Верно, и Раха похоже думала, иначе бы мужниных запретов перечить парнишке боялась, как прошлогодних плевков. Раха… Хорошо, хоть она к колодцу отлучалась, не слыхала страшных Гуфиных слов…
Принесенная старой ведуньей новость и погнала Хона от враз опостылевшей работы в корчму. Да еще страх перед тем, что не сумеет он скрыть эту самую новость от Рахи, которая вот-вот вернется домой. Да еще внезапная муторная неприязнь к собственной хижине. Просторная хижина, крепкая, долговечная – сам ведь перестраивал… Умение, душу клал… Зачем? Для кого? На их-то с Рахой век и худой берложки хватило бы. Забрезжило нынешним летом, что вот, может, Леф с Лардой… Что на вот этот сучок так и просится люльку подвесить… А теперь, похоже, десятка дней не пройдет, как Истовые объявят, будто Мгла милостиво дозволила парню владеть проклятым снаряжением (уж они-то медлить не станут, они-то знают, кому из Витязей нынче убираться из Мира). И все. Как в той песне Лефовой: «…и над могилами надежд…».
В узкий проем незавешенного оконца впархивали снежинки – впархивали и гибли, сожранные чадным пламенем трескучего факела. Леф следил за их медленным невесомым полетом с таким вниманием, словно важнее всего была теперь судьба этой мерзлой влаги, рожденной среди черноты ночного ненастного неба лишь затем, чтобы, провалившись сквозь похожую на лезвие обоюдоострого ножа щель ветхой стены, умереть от тепла и скудного света. Но, может, и впрямь не было сейчас ничего важнее?
Где-то за спиной возится Нурд, полязгивает железом, вздыхает, двигает что-то увесистое. Тихо-тихо. Или напоминать о своем существовании не хочет, или просто он далеко – очень уж велика эта неуютная пещера, которую Прошлый Витязь называет чудным словом «зал». Смешно: Нурд – Прошлый Витязь. А Нынешним Витязем со вчерашнего дня стал Леф. Только это ненадолго.
Днем Истовые присылали сюда, к Гнезду Отважных, вестуна, и тот проорал под стеной, что свершилось, что Мгла дозволила брату-человеку Лефу наложить руку на сотворенное ею и сказать: «Отныне – мое». А еще возвестил посланник, будто до рождения нового солнца заявятся двое послушников на телеге, дабы везти одного из Витязей к Бездонной. Затемно повезут, укутанного в черное, – все, как велит обычай.
Обычай мудр. Кому из Витязей уходить – прошлому, нынешнему ли – это им самим решать надлежит. Те, кто обычай выдумывали, они все-все предусмотреть догадались. Даже такую нелепость, что прошлый может остаться, а нынешний уйти. Сам. Собственной доброй волей. Да, воля-то, конечно, добрая и своя, но почему-то никак не получается заснуть. Наверное, просто жалко растранжирить на сон последнюю возможность сидеть, глядя на снежинки, на ночное окно; ощущать плечом промозглую сырость камня, пальцами – струганую прохладу лежащей на коленях виолы… Ощущать себя. Выдастся ли завтра такая возможность, ведомо одной только Мгле. Вот именно: Мгле.
И Нурд тоже не спит, мается. Нурд хороший. В тот день, когда Гуфа привела к нему увечного парня, Витязь (тогда еще просто Витязь, не Прошлый) сказал, глядя сверху вниз в Лефовы умоляющие глаза: «Не бойся. Ежели только ты сам себе помехой не станешь, то до стойкого холода я тебе все отдам, что умею». И он отдал все. Отдал и сумел заставить принять отданное, хотя Леф поначалу действительно крепко мешал и ему, и себе.
За недолгую Лефову жизнь в этом Мире многие учили его разным разностям, но никто еще не пытался учить так, как Нурд. Витязь не втолковывал, не показывал, он говорил: делай. И часто уходил, словно ему безразлично было, выполняет ли парень то, что велено.
Прыгать на одной ноге взад-вперед по заваленной битым камнем площадке, пока от изнеможения не потемнеет в глазах. Когда потемнеет – прыгать на другой ноге.
С маху валиться на щебень – спиной, животом, боком – как угодно, только чтобы с маху и не ушибаясь.
Тяжеленной дубиной попадать по не то перьям, не то пушинкам каким-то, летящим из подвешенного на ветру дырявого мешка, пока этот самый мешок не опустеет. Если чаще промахивался, чем попадал (если ты сам считаешь, что чаще промахивался, чем попадал), – наполнить мешок вновь.
Той же дубиной отбивать крохотные камушки, которые внезапно швыряет в тебя нелепый твой учитель – швыряет и вскрикивает: «Середина! Конец! Рукоять!» Прежде чем он угомонится, ты либо с голоду околеешь, либо поперек себя извернешься, чтобы отбивать каждый из этих ненавистных камней именно той частью дубины, какой приказано.
Напялить на культю почти доверху забитый песком узкогорлый горшок и выделывать им те же глупости с пухом и камешками.
А после всего этого драться с Нурдом, с умелым здоровым мужиком Нурдом, у которого две стремительные руки и в каждой зажата палка.
От тягостного непонимания Лефу хотелось бесноваться и выть. Временами мнилось ему, что Нурд решил показать, насколько несбыточно желание однорукого дурня сделаться Витязем. Или по внезапно открывшейся черствости души он просто измывается над увечным? Или (что вернее всего) вознамерился невыносимыми сложностями отвратить приятелева сынка от смертельной затеи? Чем дольше мытарил себя Леф подобными домыслами, тем сильнее озлялся, тем чаще срывалось с его кривящихся губ угрюмое «не могу» в ответ на Нурдовы изощренные выдумки. Слыша такое, Витязь не бранился, не пытался принуждать, уговаривать. Он просто вовсе переставал замечать парня, пока тот, хрипя от ярости, не принимался выполнять назначенное. Лишь однажды, когда вконец изнемогший от безуспешных попыток разогнуть скрученную узлом бронзовую полоску Леф повалился на землю с громким надрывным плачем, Нурд хмуро сказал:
– При встрече с бешеным покажи ему свою культю и заплачь. Думаешь, пожалеет? Вставай и делай, пока не сделаешь.
Леф обернул к нему мокрое лицо:
– Ведь это же нельзя, никак нельзя сделать такое одной рукой! Ну зачем же ты?..
– Я обещал учить тебя витязному искусству, а не считать твои руки, – Нурд устало вздохнул. – Вставай. Земля нынче холодная, захвораешь.
Но Леф не вставал. Он только дергался, ежился, словно впрямь знобило его, и вдруг почти спокойно сказал:
– Ты плохо учишь, неправильно. Иначе надо.
Витязь удивленно и чуть насмешливо заломил бровь:
– А иначе – это как?
Парнишка молчал, супился, глядел в сторону. Нурд выждал несколько мгновений, затем подхватил его под мышки и осторожно поставил на ноги.
– У меня надобность объявилась в Несметные Хижины съездить. Дней на пять, но, может, и скорей обернусь. Пока меня не будет, станешь сам себя учить. Понял?
Леф уже досадовал, что вздумал говорить Нурду обидное, но ведь сказанное не запихнешь обратно в несдержанный рот! Хороший же подарок Витязю достался: ревет, будто щенок-недоросток, да еще после такого позора поучать осмеливается… А Нурд вроде и не обиделся. Разговаривает, смотрит по-доброму – это вместо того, чтоб объедку противному на пакостном его языке узлов навязать или вовсе прогнать за нахальство. Плохо…
От понимания собственной вины и никчемности Леф надулся еще сильнее. Он даже не ответил Нурду, лишь кивнул угрюмо: понял, мол. Витязь согнутым пальцем отер с парнишкиных щек грязь и подсыхающие слезы, потянул за плечо:
– Ну-ка, пошли.
Идти пришлось недалеко – в зал, в тот его угол, где хранились проклятые клинки и доспехи. Считаные оконца скудно цедили белый ленивый свет, от очага тянуло уютным дымком… Лефу, успевшему с недавнего утра так вымотаться, что и на целый день бы хватило, сразу же захотелось спать. Он с тоской глянул туда, где под недальней стеной валялась облезлая шкура – его здешнее ложе, но тут Нурд принялся разворачивать кожаные тюки, под пальцами его заиграли тусклые холодные блики, и парнишка мгновенно забыл обо всем, кроме вымазанного круглорожьим жиром металла. А Витязь коротко взглядывал через плечо, щурился добродушно:
– Смотришь? Смотри. Отберешь себе что захочешь и, пока я не вернусь, будешь учиться. Когда вернусь, драться станем. Одолеешь меня – я к тебе в ученики попрошусь и всему Миру в этом признаюсь. Ну а уж если я тебя одолею, то будешь постигать мастерство по-моему. Уразумел, что ли? Вот и ладно. Да ты не стой, как жердь на меже, ты подойди, потрогай, к руке примерь. Только сперва… – Нурд, пряча улыбку, принялся вытирать о накидку залоснившиеся ладони, – сперва вернись-ка наружу да узел бронзовый развяжи. А то хуже нет, чем недоделанную работу забросить, – это Хон, отец твой, всегда говорит такое, когда приходится пораненных бешеных добивать.
Быстрее чем за пять дней Витязю обернуться не удалось. Восемь солнц родились и умерли, прежде чем он возвратился. Восемь. Леф за это время вконец извелся. Уже на второй день Нурдова отсутствия ему стало мерещиться, будто всю воинскую мудрость он превзошел и нечего больше ему дожидаться здесь, в изувеченных собственной древней тяжестью стенах Гнезда Отважных. Каждый растранжиренный им на пустое безделье миг подл, потому что в безжалостной Мгле, в лишенном пределов нездешнем мире, который сочится злом, – там Ларда. И если она жива, то каждый миг может оказаться мигом ее мучений и гибели.
Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились – мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей – да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?!
Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто бы не сумел ответить наверняка, и сам Леф – тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».
Нурд возвратился лишь к рождению девятого солнца. Леф, всю ночь провертевшийся на жестком ложе, отчаянно тер слезящиеся глаза, пытаясь уразуметь, сон это или на самом деле, а Витязь, в предутреннем сумраке кажущийся еще огромнее, неторопливо пристраивал под стеной принесенный увесистый сверток, раздувал огонь, грел над очагом зябко подрагивающие пальцы… В каждом его движении чувствовалась такая усталость, что Леф тихонько застонал от неловкости. Ну почему он вообразил, что Нурд попусту тянет время? Разве он знает, куда и зачем ездил Витязь? Разве не может случиться у него более важного дела, чем возня с неблагодарным щенком? Ведь даже ночью отдыха себе не позволил, и, верно, не только нынешней ночью. Вьючное, поди, загнал, себя загнал… Этак со здешней дороги легче легкого прямиком на Вечную угодить.
Нурд Лефовы стоны понял превратно.
– Что, сладко спится под утро? – улыбнулся он. – Ничего, просыпайся да грей съестное. А там поглядим, на что ты теперь годишься.
Леф теперь годился на многое. Из Нурдовых обильных запасов он выбрал для себя легкий, не закрывающий лица бронзовый шлем (не проклятая вещь, прадедовская), чешуйчатый бронзовый же нагрудник и голубое лезвие – узкое, с капризно вздернутым жалом, оно привлекло внимание Лефа завораживающей хищностью своей красоты. Его хотелось без конца трогать, оглаживать, в нем чувствовалось потаенное присутствие непостижимой жизни, самовольно вливающейся в человечью ладонь плавным извивом рукояти. И бил этот казавшийся легким клинок стремительно, страшно, внезапно, будто прежде сжимающей его руки мог угадывать хозяйскую волю.
Леф рассудил, что увечному глупо тягаться с бешеными силой, а потому его белый орех в смертной игре – ловкость и быстрота. Впрочем, ущербным он себя не чувствовал. Ноги проворно носили полегчавшее тело, сила потерянной руки словно перелилась в другую… Парнишке как-то не приходило в голову, что все это – следствие Нурдовых издевательств; он просто радовался и гордился собой.
В беспризорные свои дни Леф то вымучивал себя исступленным повторением одних и тех же движений (хуже, чем Витязь вымучивал его своими затеями), то носился по лесу, распугивая случайных собирателей хвороста блеском железа и залихватскими вскриками. Хоть казалось ему, что не нужно уже это, что большего, чем есть, он все равно достигнуть не сможет, но если позволить себе бездельное ожидание, то муторные мысли вконец затерзают душу.
Очень трудно оценивать собственную воинскую сноровку, не имея возможности примерить ее к чьему-либо признанному умению. Такая догадка впервые закопошилась в Лефовой голове, когда он из-под низко надвинутого бронзового налобника разглядывал изготовившегося к схватке Нурда.
Тусклая железная глыба. Шлем с глухим наличником (лишь за узкой щелью поблескивают внимательные глаза); плотная чешуя панциря, оставившая открытыми только ноги ниже колен; тяжкое лезвие на крепко схваченной обеими ладонями рукояти описывает медленные круги… Поди подступись к такому… А ведь придется!
Конечно же, схватка предстоит не с бешеным, и бояться, в общем-то, нечего. Самое страшное, что может грозить, это потеря прикрепленной к шлему гибкой лозины. Если Витязь срубит ее, поединок будет проигран и вновь потянутся дни изнурительного обучения – так было уговорено. Если же Лефу удастся не только уберечься, но и достать клинком крашенный в желтое хвост вьючного, украшающий гребень Нурдова шлема, то Витязь, признав однорукого паренька равным себе, без промедления отпустит его во Мглу. Значит, биться предстоит все-таки за жизнь. Ну, не за свою, а за Лардину, так разве от этого легче?!
Да, Леф теперь годился на многое. Хотя бы потому, что осознание смертельной важности исхода нынешнего поединка не довело его до мерзкой дрожи в коленях, как обязательно случилось бы раньше, а внушило поразившее самого парнишку расчетливое спокойствие. Скажи ему кто-нибудь, что и это тоже следствие Нурдовых издевательств, он изумился бы еще сильней. Но сказать такое мог только Витязь, который скорее откусил бы себе язык. Да и не до разговоров пришлось ему поначалу.
Ловкость и быстрота. Леф вихрем метался вокруг казавшегося таким тяжеловесным Витязя; легкий клинок уже несколько раз успел лязгнуть о железный шлем, не дотягиваясь, правда, до заветного пучка желтой шерсти. Нурд только отбивался (с трудом, едва успевая отмахиваться от стремительных ударов наседающего паренька); он пятился, отступал, все глубже забираясь в прозрачную серость облетевшего леса, уводя за собой противника своего, как матерый круглорог уводит ошалевшего в охотничьем пылу пса. Казалось, еще миг, и случится невероятное – Леф одолеет.
Но случилось лишь то, чему надлежало случиться. Под ногами хмелеющего от собственного удальства Лефа вдруг зачавкала липкая грязь, и парень почувствовал, что упадет на скользкой крутизне, если попытается не только шагнуть, а хоть просто переступить с ноги на ногу. В следующий миг, тренькнув, отлетел куда-то его тонкий клинок, оказавшийся неспособным отбить чуть ли не первый за весь поединок полновесный удар двуручного Нурдова страшилища, и тут же кувыркнулся на землю перерубленный лозяной прут.
Несколько мгновений Витязь, опершись на меч, словно на посох, дожидался, пока парнишка уяснит произошедшее; потом заговорил наставительно:
– Запомни первое: драться надо не одним только клинком. Драться надо всем – землей, которая под ногами, солнцем, которое в глаза, дымом, тенью, холодом, дождем… Запомни второе: стремительность хороша при тяжелом клинке и крепкой руке. Иногда, конечно, всего сподручней оказывается нож, а только если научишься ловко вертеть тяжестью, так и с ножом сумеешь управиться, а вот наоборот не выходит. Запомни третье: половина бредущих по Вечной Дороге воинов сочли последнего своего противника неумехой. И теперь бредут по Вечной Дороге. Запомни четвертое: ущербным тебя делает не однорукость твоя, а поблажки, которые ты для себя выискиваешь.
Нурд подобрал в кустах Лефов клинок, отдал его хмурому, грызущему ногти парню:
– Этот все равно не мог бы стать твоим: я сохраняю его для Хона. Помнишь первый приход бешеных этой весной? Ну-ну, будет скулить-то! – он похлопал Лефа по шлему. – У тебя почти что все уже есть. Осталось только правильно выбрать оружие и привыкнуть к нему – малость осталась, чуточка.
В тот же день Леф получил новый клинок – широкий, увесистый, с очень длинной витой рукоятью, на конце которой топорщился толстыми шипами медный шар с два мужских кулака размером. Когда Леф, неуверенно приняв из Нурдовых рук оружие, едва не упустил его и, чтобы удержать, упер острием в каменный пол, шипастый шар почти достал до его груди.
А потом выяснилось, для чего Нурд ездил в Несметные Хижины.
Нурд ездил к Фунзу, ловкому в обращении с бронзой и драгоценным железом. Истовые отпустили выкраденного ими мастера вскоре после того, как известно стало про несчастье с Лардой и Лефом. Память о днях вынужденного гостевания у носящих серое Фунз не сохранил, только бормотал что-то о тяжкой хвори да послушнической доброй заботе. Однако редкостное его умение ущерба не претерпело. Что же касается прежней дружбы с Нурдом, то ей, похоже, пришел конец. Слушая бывшего своего приятеля, мастер хмурился, недовольно кривил сизое от въевшейся сажи лицо. Дослушав, процедил:
– Просьбу твою исполню, так обычай велит: ты – Витязь. Другом же моим больше не смей называться. Кто Истовых позорить хочет, тот мне не друг.
Ну что ж, пусть. Это уже Гуфина забота – растолковать замороченному лукавым колдовством мастеру, кто ему друг и кто ему Истовые. Нурд же безропотно согласился терпеть неприязнь бывшего друга, лишь бы тот сделал нужную вещь. Фунз сделал. Не слишком быстро, зато старательно. И Леф, застегивая пряжки охвативших культю ремней, поражался, насколько впору пришлась ему Фунзова работа. Словно бы так и родился парень с увесистым железным бивнем вместо левого запястья. Бивень этот, напоминавший непомерной величины коготь каменного стервятника, одинаково годился и принимать вражьи клинки, и наносить удары, причем не слабые. Всем он был хорош. Одевался удобно и плотно; с хитрыми застежками ремней легко было управляться одной рукой…
Поначалу при виде назначенного ему нового оружия Леф растерялся – только свежая память о последних наставлениях Нурда удержала его от категорического «Не могу». И хорошо, что удержала. Потому что изувеченная рука очень быстро научилась орудовать пристегнутым бивнем споро и ловко, а клинок… Да, конечно, он был куда тяжелее того, который парнишка выбирал сам, но вдруг оказалось, что эта самая тяжесть не очень-то и страшна. Оказалось, что рукоять неспроста по длине почти равна лезвию; что если ухватиться за нее именно вот здесь, а не где попало, то представлявшийся нелепым шипастый шар чудесным образом помогает удару. А еще оказалось, что выдуманные Нурдом изнурительные глупости с горшком и дубиной вовсе не были глупостями.
Витязь только посмеивался, глядя на ошарашенного собственной сноровистой силой Лефа, да сокрушался, что не может подобрать ему железный панцирь получше куцего и не слишком надежного нагрудника: в чешуе проклятых парнишка барахтался, словно древогрыз в круглорожьей шкуре. Хорошо, хоть шлем удалось ему выискать взамен дедовской горшкоподобной забавки. Ладный шлем, крепкий, проклятый; затылок и лицо закрывает. И впору почти – видать, у бешеных величина головы от роста и ширины плеч не зависит.
Через десять солнц после первой пробы Нурд вновь сошелся с Лефом в поединке. Начав ранним утром, они почти до полудня метались, кружили по Лесистому Склону, гремя клинками, но одержать верх так никому и не удалось. А еще через два дня вошедший в раж парень, забыв, с кем и ради чего сражается, умудрился изо всех сил грохнуть палицеподобной рукоятью меча по наличнику Нурдова шлема. С трудом поднимавшийся на ноги Витязь смеялся, хвалил удар, но Лефа вовсе не радовали шутки учителя: холодея от ужаса, он глядел на срывающиеся из-под мятого наличника тяжкие багровые капли.
Нурд не учил парня лекарским действам (слишком долгой получилась бы такая наука); самому же Витязю очень трудно было лечить собственный проломленный нос. Пришлось Лефу бежать за Гуфой.
Явившись в Гнездо Отважных, старуха долго оглаживала раны Витязя кончиками пальцев, трогала их чудотворной тростинкой, бормотала напевно и неразборчиво. Потом смочила кусок меха принесенным с собою снадобьем и, приказав Нурду лечь на спину, мехом этим прикрыла его лицо.
Раненый задышал глубоко и бесшумно, он казался спящим – тем более неожиданными были его слова:
– Все, старая. Все. Нету здесь больше учителя и ученика.
Пока старуха занималась целительством, Леф бестолково бродил по залу и маялся всевозможными страхами. А вдруг Нурд так и не сумеет оправиться? Вдруг он все-таки обозлился и не простит – сказал же, что учителя и ученика нет здесь больше… А если Гуфа сейчас обернется да и выскажет неблагодарному, посмевшему поднять руку на своего наставника, все то, что уже сам о себе успел передумать? Но всего страшнее казались пакостные мыслишки, копошащиеся где-то на задворках души. Не мыслишки даже, а так, восторженные взвизги: «Это я, я! Смог!.. Самого Нурда!.. Вот вам и я!..» Витязь в крови, стонет, а ты… За что же ты послушников так ненавидишь, ты, увечный Незнающий Леф, Певец Журчащие Струны, мерзость ходячая? Ты же сам ничем их не лучше! Самой дрянной дряни ты не лучше – вот оно как выходит…
Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось».
Началось.
Но вовсе не то, чего ожидал робеющий парень. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони – словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени… А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы – слепящей, оглушительной, необъятной.
Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба… Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до смеха, до сладкой боли в груди…
Все оборвалось мгновенно и неуловимо – так же, как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи – осунувшееся, нетерпеливое, ждущее.
– Видел? – судорожный выдох старухи шевельнул Лефовы волосы.
– Видел.
– Ты… Может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? – Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа – робкой, просящей…
Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал – такое ни в какие слова не втиснется…
Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел – не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой – глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец.
Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело.
Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились; Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы:
На мечте вымпел: «Смерть врагу!»
И барышни на берегу
Нам машут вслед жеманно и картинно.
Они пришли глазеть, как флот
Уходит в боевой поход
К туманным берегам Лангенмарино.
Им балом кажется война.
Что ж, их восторг – не их вина.
Не им следить в бессилии угрюмом,
Как злое пламя жрет борта,
Как рвется жадная вода
В пехотой фаршированные трюмы.
По головы в воде бредет
Густая цепь десантных рот,
Но им судьба отмерила недлинно:
Они не в бой, а в рай идут
Под шквальный залповый салют
Береговых фортов Лангенмарино.
Вой ядер – как безумный плач
Над смертью рушащихся мачт,
И паруса изодраны и смяты,
Но страха нет: ведь все равно,
Вобьет ли в палубу ядро
Или утопят собственные латы…
И даже тем не повезет,
Кого погибель обойдет —
Ведь смерть быстра, а жизнь невыносима,
Коль в тяжких снах все длится бой
С врагом, прибоем и судьбой —
Кровавый ад у скал Лангенмарино.
Потом они долго молчали. Еле слышно посапывал заснувший-таки Нурд; прожорливый очажный огонь с хрустом вгрызался в добычу; да еще виола ни с того ни с сего вскрикивала тихонько, хоть уже и не трогал ее никто… Леф старательно думал об этих вскриках – что плохо это, что рассыхается певучее дерево, не уберег, и надо просить отца поскорее выдумать какую-нибудь столярную уловку, пока еще не поздно спасать редкую вещь…
А потом Гуфа сказала:
– Я ни единого слова не поняла.
– Я тоже.
Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем… Первый, проигранный, а тем более – последний, с так глупо пролитой учительской кровью… Было это уже, было, было – похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутно безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться – ускользает, таится. Плохо…
– Почему я не понял ничего, Гуфа?! – Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. – Ведь я же сам это придумал… Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое?
Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки.
– Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти – нипочем не проснется. А песня… Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. – Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. – Человек – он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты – певец; ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы.
Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли… Гуфу только одна Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но… Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого?
Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась:
– В мире до Мглы было много разных племен, и каждое не понимало других.
Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг сказала:
– Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался… А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь?
Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально:
– Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря.
Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда… Сюда через Мглу пробирался – все позабыл, послушники Незнающим обозвали… А если обратно – тоже, наверное, так будет… Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел – зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?! Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством:
– Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится…
Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то, надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке.
Это была крохотная бронзовая пластина. Гладкая, тщательно отполированная, она ярко и солнечно взблескивала, принимая на себя отсветы очага. Однако чем дольше всматривался в нее Леф, тем явственнее проступали в этой радостной желтизне тонкие, неуместно голубоватые черточки – проступали и переплетались, выстраивая ряд странных значков. Похожими значками разговаривала Древняя Глина, но ее Леф понимал (Гуфа научила), а эта пластина… Либо она молчит – просто изукрашена бессмысленным нелепым узором, либо ее знакам старуха забыла научить парня.
Леф все смотрел и смотрел на занятную блестяшку. Приятно было на нее смотреть, хотелось очень – вот и таращился. Мельком подумалось: откуда это Гуфа достает такие штучки? Кольца бронзовые, всякие амулеты, теперь вот пластина эта… Ведь не сама же старуха делает их? На ничтожнейший миг он оторвался от созерцания сияющей бронзы, глянул на ведунью и, ушибившись о вернувшуюся в ее зрачки звонкую синеву, разом лишился возможности видеть, слышать и ощущать.
Когда он очнулся, за окнами уже серел ленивый рассвет. Ныли онемевшие от неуютной позы плечи и поясница, в ушах стоял докучливый гул. Леф приподнялся, озираясь. Нурд лежал, как и раньше, а Гуфа, оказывается, довольно удобно устроилась спать на парнишкином ложе. Морщинистое ее лицо казалось спокойным, благостным, она причмокивала и покряхтывала во сне, норовя подтянуть колени к самому подбородку. Просыпаться старая ведунья собиралась явно не скоро.
Давешнюю бронзовую пластину Леф обнаружил висящей у себя на шее рядом с охраняющим от каменного стервятника вонючим грибом. Вернее, даже не обнаружил – он почему-то знал, где находится эта штука, чувствовал ее. Странно… О существовании увесистого гриба Леф вспоминал лишь случайно, а эта почти невесомая штучка никак не позволяла забыть о себе. И окружающее ощущалось теперь как-то по-новому, оно будто бы четче стало, словно более настоящим, чем прежде. Ведовство? Конечно, ведовство. Чего ж еще ждать от Гуфы?
Старуха и Нурд проснулись, лишь когда возмужавшее солнце приостановилось на вершине своей жизни, собираясь с духом для спуска к дряхлости и гибели. Едва успев протереть глаза, Гуфа с Витязем в один голос потребовали еды – погорячей, побольше да побыстрее. Леф засуетился у огня. Быстро у него не получилось: одной торопливой руке куда лучше удается бить горшки, чем двигать их в очаге. Нурд, приподнявшись на локте, с видимым удовольствием высмеивал каждую Лефову неловкость, но не зло, а вполне дружески; и в душе парня затеплилась надежда, что больше не сердится Витязь, простил, будет учить до конца. Ишь, ухмыляется… Слаб он еще, конечно, однако порозовел, глаза веселые, а на лице вроде ни следа не осталось от вчерашнего дурного удара – разве что нос теперь у него набок перекосился. Так ведь для мужика кривой нос не огорчение. Нюхать может, сопению не мешает – значит, хорош. Когда же Нурд заявил, будто Леф нарочно решил погубить его голодом, потому как боится идти во Мглу (ведь никому не дано права оставить Мир без витязной обороны), до парнишки наконец-то дошло очевидное. Ведь Нурдовы слова о том, что больше нет здесь ученика и учителя, могли означать не только обиду…
И вот теперь – ночь.
Глухая, морозная.
Последняя ночь в одном Мире с Хоном, Витязем, Рахой, старой ведуньей… Последняя возможность для струнной игры – ведь не тащить же с собой увесистое певучее дерево! Впрочем, виолы должны водиться и по ту сторону Мглы… Нет, не хочется трогать струны, думать о них. Ни о чем не хочется думать, и шевелиться тоже не хочется. Хочется просто быть…
Леф вздрогнул, потому что плечо его внезапно стиснули крепкие пальцы, и неслышно подобравшийся Нурд сипло задышал чуть ли не в самое ухо:
– Вставай, собирайся. Разве не слышишь – вьючное храпит под стеной? Приехали уже, бешеному бы их на забаву…
Окаменевшая от мороза грязь поросла обильными снежными иглами. Иней казался таким беззащитно чистым, что Лефу никак не удавалось заставить себя спрыгнуть с телеги – ему казалось, будто под ногами непременно раздастся мучительный звон, похожий на предсмертные вскрики. Но спрыгнуть все же пришлось, потому что за спиной послышалось сдавленное шипение послушников-провожатых: «Боится… Трусливого щенка Витязем выставили…»
Конечно же, никакого звона не было – лишь скрипнуло тихонько, и все. Леф заметил вдруг, что от его ног ползет, удлиняясь, густая тень, а иней наливается алыми бликами: где-то позади в кровавых муках рождался рассвет. Далеко-далеко. За скальными хребтами, за скудными обиталищами горных общин, за так и оставшимся непознанным Черноземельем… Далеко. На другом конце Мира. А впереди – вот она, Бездонная Мгла, волнующееся озеро тяжкого серого тумана, и твоя тень уже достает до берега, ты, Незнающий, Певец Журчащие Струны, Теперешний Витязь Леф. Кем же ты станешь через несколько шагов по искрящемуся рассветной алостью скрипучему инею?
Скрипит, скрипит под ногами; придвигается, нависает над головой огромное утесоподобное строение, Обитель Истовых… Там, наверху, еле виднеются на фоне еще темного неба несколько человечьих голов. Следят. Радуются. Не надо, нe надо смотреть вверх и ни в коем случае нельзя оглядываться на то, чему суждено навсегда потеряться, оставшись по эту сторону… Навсегда ли? Может, не так уж все безнадежно?
Может.
Но щиколотки уже тонут в тумане.
Когда Мгла дошла Лефу до груди, он приостановился, выпутался из предписываемого обычаем душного черного покрывала, скомкал его и не глядя швырнул зa спину. Потом ощупал оружие (клинок, нож, дареная Хоном дубинка – все вроде под рукой… и железный бивень подвязан надежно, плотно…). Показалось, будто наличник сполз на сторону – поправил, туже стянул подбородочный ремень. Все. И нечего мешкать.
Не дрекольем же тебя гнали сюда!
Изнутри Мгла оказалась вовсе не тем, чем представлялась снаружи. Внутри себя она не притворялась мглой. Мягкое розоватое мерцание – не крепнущий ли это рассвет пробивается сквозь туман? И все видно – каждый камешек, каждый из жухлых стеблей, стелющихся по земле редкими космами.
Идти было легко. Лефу казалось, что он спускается по узкому пологому оврагу, боковые склоны которого состоят из непроглядной тьмы. Во тьму эту, наверное, можно было бы войти безо всякой помехи, как в тень, только приближаться к ней совсем не хотелось. Ну ее, посередине оно спокойнее будет.
Правда, с середины довольно скоро пришлось сойти, чтобы обогнуть огромный, странным образом искривленный валун… Да нет, не просто валун. Вымученный ожиданием чего-нибудь нехорошего, Леф едва не закричал с перепугу, когда среди избороздивших ноздреватый камень трещин примерещилось ему подобие злорадной многозубой ухмылки.
Испуг был напрасным. Наверное, уже не одну сотню лет щерил грубо вырубленную пасть этот съеденный Мглою забытый бог. Неприятный бог, неласковый. Остроконечная голова утонула во вздыбленных плечах; уродливые трехпалые руки пытаются сдержать что-то, рвущееся из вспученного живота; лицо – клыки да бугры выпученных глаз, а на большее, видать, фантазии не хватило ваятелю. Камень. Изгрызенный временем, мертвый. Но людские черепа, ожерельем повисшие на замшелой груди, кажется, настоящие. Хорошего же покровителя выискали себе Древние! Как это называла его Гуфа – Пожиратель Солнц? Плохое название. Похоже, не одними только солнцами он обжирался…
А память покуда жива – вот даже мельком слышанное имя утонувшего во Мгле бога не забылось. Так, может, обойдется? Может, Бездонная милует тех, кто уже проходил сквозь нее? Или это Гуфин амулет охраняет?
Опасливо миновав каменную тушу, Леф неожиданно очутился в лесу. Увечные деревья, напрочь лишенные листвы и коры, корячили голые ветви, словно давным-давно в предгибельных судорогах пытались дотянуться друг до друга, переплестись, встретить смерть в близости. Пытались, но не успели. Дыбящаяся по сторонам Лефовой дороги чернота рубила собой иссохшие древесные руки, а навстречу обрубкам из черных отвесов выпирали такие же изломанные сучья, скрюченные стволы, застывшие в нелепых извивах корни… Нависшая тишина ужасала – даже отзвуки осторожных шагов сглатывала упругая труха, толстым слоем устилавшая землю. Оглохшему от полного беззвучия Лефу стало казаться, будто кто-то крадется за ним, догоняет неслышным скользящим шагом, таит дыхание, хищно скалится, глядя на беззащитную спину… Чтобы избавиться от этого наваждения, достаточно было бы одного-единственного взгляда назад, но именно возможность подобного взгляда пугала всего сильнее. А вдруг окажется, что и вправду?..
Только бояться следовало вовсе не того, что осталось сзади. Леф понял это, когда между древесными трупами мелькнули вдруг тусклые взблески чищеного железа, – понял и замер, нашаривая рукоять меча, некстати удумавшего поиграть в прятки со взмокшими суетливыми пальцами. И вывернувшийся из-за деревьев бешеный тоже замер (Леф готов был клясться, что тот обалдело хлопает глазами, упрятанными в черноте смотровой щели). Вот ведь угораздило нездешнюю мерзость забраться во Мглу именно теперь! Впрочем, нездешняя ли она, мерзость эта? Больно уж хлипкая тварь запряталась под проклятую броню… И клинок у нее – таким не врага рубить, а в зубах ковыряться. И медлит, словно робеет. Робеющий бешеный – вот так диковина! Уж не Истовые ли опять какую-нибудь гнусность выдумали?
Не пришлось Лефу долго раздумывать обо всех этих странностях. Узкий клинок бешеного выглядел никчемной забавкой, но был он, в отличие от Лефового, обнажен и готов к удару; сам же бешеный вряд ли умел вымучивать свою голову хитроумными размышлениями. Глупым он оказался, безмозглым, как и все бешеные, а потому едва не спровадил парня на Вечную Дорогу первым же взмахом. Несколько мгновений Лефу только чудом каким-то удавалось отбиваться от стремительных наскоков проклятого. По боку уже ползла медленная горячая струйка – сказалось-таки убожество куцего панциря. Не исхитрись парень в последний миг вывернуться, кончик гнутого лезвия не по ребрам бы полоснул, а из-под лопатки выткнулся. И тут же снова достал, укусил вражий клинок, и еще раз – в ногу… Тяжесть брони не мешала прыжкам бешеного, оружием своим он вертел ловко и споро. Ну вот, снова достал. Этак и до беды недолго!
От боли, стыда (ведь таким хлипким казался противник, чихнешь – переломится) Леф вконец озверел. Нет-нет, это была не самоубийственная ярость, мутящая кровавым туманом разум и взгляд, а ледяное расчетливое неистовство, половина победы. Больше чем половина. Тяжкое острое лезвие закружилось вокруг хозяина с какой-то ленивой грацией и вроде бы не по-боевому медленно, только куда бы ни норовил ударить бешеный, Лефов меч непостижимым образом оказывался на пути его клинка. А потом… Проклятый, скорее всего, даже не заметил случившейся перемены, ведь он, как и раньше, метался вокруг своего врага, отпрыгивал, наседал, ловко перекидывая оружие из руки в руку… Но теперь ему чаще приходилось отбивать удары, чем бить самому, и бросаться на противника все время приходилось вверх по склону, потому что тот больше не позволял обойти себя.
Леф уверенно теснил бешеного, загонял его все глубже и глубже во Мглу. Он не спешил. Пусть проклятая тварь выматывает себя собственной суетой, пусть. Вот уже и прыти у нее поубавилось, и дыхание все слышней – надсадное, сиплое. А тот, обучавший… Как eго – Мурд? Пурд? Он, помнится, все твердил: «Быстрота, быстрота…» Он хороший, очень хороший, только где уж ему рассуждать о воинском мастерстве, он ведь, кажется, столяр? Быстрота – это вроде ножа с двумя остриями: при нерасчетливости против себя самого обернуться может.
Умерло время, окружающее стерли холодные железные сполохи, вскрикивает воздух, кромсаемый умелыми взмахами, злобно лязгают, сталкиваясь, голубые клинки… Почему голубые, откуда такая глупость? Всякий знает, что боевая сталь серая! Почему проклятый – проклятый? Неправильно это – проклятый он. Умелый боец, отважный и ловкий, да только не ему тягаться с Пенным Прибоем…
А спуск как-то незаметно оборотился подъемом – назад, что ли, повернули ослепленные схваткой бойцы? Леф понемножку теснит своего врага, но тот теперь забирается все выше, отбиваться ему сподручнее, чем Лефу нападать. Неважно. Бешеный устал, резвость его вытекает вместе с брызжущими из-под наличника мутными струйками. Скоро, видать, конец придет смертной работе…
В следующий миг Лефу показалось, будто в глаза ему плеснули горячим и ярким, земля встала вкось, жутко завыло в ушах. Перепуганный непостижимостью произошедшего, решив, что пропустил-таки нежданный могучий удар, что все кончено, он прыгнул на теряющегося во внезапном сиянии противника, ткнул мечом почти наугад.
Наверное, бешеного тоже ослепил невесть откуда взявшийся свет безоблачного яркого дня, иначе бы он обязательно сумел увернуться от быстрого, но чересчур уж размашистого выпада. Но он не сумел. Острие тяжкого Лефового клинка грохнуло его по налобнику, высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу взлетел проклятый шлем, словно крыльями, трепыхая обрывками подбородочного ремня…
Еле удержавшийся на ногах парень видел, как покатился по земле враг, как голова его с отчетливым стуком ударилась о валун и разметавшиеся стриженые волосы цвета темной бронзы прилепило к камню алое… А прятавшееся под железной маской лицо оказалось неожиданно хрупким, бледным до синевы, знакомым-знакомым… Смилуйтесь, Всемогущие, да что же это за гнусную шутку сыграла со своей добычей Серая Прорва?
Внезапное понимание ужаса, непоправимости произошедшего вырвалось из груди звериным сдавленным воплем, швырнуло на колени – тормошить, плакать, звать… И когда, дрогнув, приподнялись розовеющие веки, он, едва не обезумев от счастья, сорвал с головы шлем, попытался зарыться губами во влажные от пота и крови рыжие волосы. А она, ожившая, дернулась было, напрасно пытаясь вырваться, но вдруг всхлипнула, прижалась лицом к его бронированной груди: узнала.
– Вернулся… Это ты вернулся… – Голос ее был невнятен и еле слышен. – А злой где? Тот, что мне в Прорве встретился, где он? Страшный такой, с зубом вместо руки… Ты прогнал его, да? Прогнал?
– Прогнал. Нету здесь больше злого. Не бойся, Рюни…
Парень смолк, тяжело дыша. Нелепым, невозможным казалось ему случившееся. Почему, едва приняв, Прорва выплюнула его назад? Почему Рюни снаряжена как воин, кто доверил ей боевую сталь? Как мог за считанные дни разлуки появиться на нежной, с детства знакомой щеке глубокий, крепко подживший рубец? Много, много было этих «как» да «почему», недоступных пониманию возвратившегося из Прорвы кабацкого певца и школяра-недоучки по имени Нор.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ