Д. Штурман
После Катастрофы
По страницам сборников "Из глубины" и "Из-под глыб"
В настоящем материале, предлагаемом вниманию читателей "Нового мира", я продолжу свои размышления о знаменательной мировоззренческой трилогии. Зачином ее были "Вехи" (см. мою статью "В поисках универсального со-знания. Перечитывая "Вехи"" - 1994, No 4), второй книгой - сборник "Из глубины", третьей - сборник "Из-под глыб"*. Финал ее пока (июнь 1994) остается открытым...
Д. Ш.
"...воззвах к Тебе, Господи!"
Сборник "Из глубины" именуется по своему эпиграфу и названию статьи С. Л. Франка - "De profundis". Эпиграф звучит так:
"Из глубины воззвах к Тебе, Господи!
De profundis clamavi al te, Domine!
Пс. CXXIX".
Сборник составлен и сверстан в 1918 году, но тогда остановлен в печатании большевистской цензурой. В 1921-м самовольно издан рабочими типографии, но в основном конфискован. Недаром "несознательные" печатники так раздражали Ленина (см. его статью "Как организовать соревнование"1). И наконец, уже совсем утратив, казалось бы, свою актуальность для России (разве что как исторический документ), сборник был опубликован издательством YMCA-PRESS в Париже в 1967 году. Его подзаголовок - "Сборник статей о русской революции" ("Вехи" имели подзаголовок "Сборник статей о русской интеллигенции"). Однако пролетело еще восемнадцать - двадцать лет, и сборник "Из глубины" опять зазвучал вполне актуально, повышая свою злободневность с каждым годом.
Очередным (после огромного перерыва со времени издания "Вех" и через шесть лет после парижского переиздания "Из глубины") стал сборник статей "Из-под глыб", появившийся в русском самиздате в 1974 году и затем опубликованный на Западе. В этом сборнике прозвучал голос Солженицына, придавший ему значительность, уравновесившую голоса знаменитых предшественников.
В двух сборниках, продолжающих традицию "Вех", явно или подспудно заявило о себе большинство нынешних проблем. Поэтому имеет смысл на них оглянуться.
* * *
Тематика сборников "Вехи" и "Из глубины" определяется Н. Полторацким в предисловии к парижскому изданию 1967 года как "Интеллигенция, революция и Россия".
Сегодня, когда революция завершается распадом гигантского "красного колеса" и неизвестно еще, чем, как и когда завершится его судорожная агония, это определение можно оставить в силе. С той, однако же, оговоркой, что Россия успела побывать в СССР и что от нее отпали большие и малые густонаселенные страны, которые мыслились тогда как ее части. Процесс этот не закончен, и я не берусь предугадывать, чем и когда он завершится.
Автор предисловия к парижскому, 1967 года, изданию "Из глубины" Н. Полторацкий, связывая единством направления сборники "Проблемы идеализма", "Вехи" и "Из глубины", определяет их мировоззренческую основу
"как такое идейное течение, характерными особенностями которого являются отрицание атеизма, материализма, социализма, интернационализма, революционизма и политической диктатуры (вплоть до тоталитаризма), предельным выражением коих является большевизм-коммунизм, - и утверждение начал религии, идеализма, либерализма, патриотизма, традиционализма и народоправства"2.
П. Б. Струве облегчает исследователям их задачи, четко формулируя в лаконичном предисловии, подписанном инициалами, выводы авторов сборника:
"...всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой коренной связи есть несчастие и преступление. Как такой разрыв они ощущают то ни с чем не сравнимое морально-политическое крушение, которое постигло наш народ и наше государство".
Этот тезис безусловно связывает "Из глубины" с "Вехами", хотя и не все авторы первого сборника участвуют во втором и не все авторы второго участвовали в первом.
Приведенные выше два коротких отрывка содержат в себе существенные противоречия. Они неотвратимо порождают вопросы, занимающие намного больше места, чем их основополагающие постулаты. Выделим последние:
1) утверждение начал религии, идеализма, либерализма, патриотизма, традиционализма и народоправства;
2) положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания, и... "разрыв этой связи есть несчастие и преступление".
Российская империя - многонациональное, многоверное, многоконфессиональное государство. Как в связи с этим неустранимым фактом трактовать два только что процитированных суждения?
Большевики полагали, что снимают этот вопрос тем, что религию они практически ставят вне закона. Они ее отменяют в принципе, всякую. А как же относятся к этому разнообразию авторы "Из глубины"? Просто не принимают его в расчет?
Традиционность (у каждого из бесчисленных народов Российской империи свою) коммунисты попытались подменить бессодержательной формулой новой культуры, "национальной по форме, социалистической по содержанию". Противоречие разрешалось лишь на словах, но им удалось воспитать вне религии три поколения и подчинить себе легализованные остатки недоубитых церквей всех вероисповеданий. Мы видим сегодня, к чему это привело. Моральный фундамент существования доброй сотни народов был разрушен. Нового - не возникло.
Православные интеллигенты, говоря о России (но подразумевая всю империю), опираются на понятия лишь своей конфессии. Они игнорируют не только мусульманство, буддизм и язычество, не говоря уж об иудейском кагале3, но и католицизм, и протестантские ветви христианства. Получается, что эта изощренно культурная группа интеллигентов посредством умолчания так же игнорирует иноверцев, как атеисты-большевики (тоже в истоках интеллигенты) - всех верующих. Впрочем, большевики верующих не игнорируют: огнем, железом и словом они их перековывают на свой лад или уничтожают. В противоположность большевикам авторы обоих сборников видятся себе в основном либералами. Но когда они говорят о вере как о фундаментальном начале государственной и общественной жизни, они не подчеркивают свободы иметь веру и категорической несвободы посягать на чужую веру. Они попросту (как и большевики) не принимают в расчет ничьей веры, кроме своей. В этом "родимом пятне" общеинтеллигентского утопизма заключен почти незаметный глазу зародыш того порядка, который подводит при последовательном своем развитии под права личности идеологическое ли, мировоззренческое ли, вероисповедное ли, но некое неравноправное обоснование. Вероисповедание грозит превратиться в правообразующий фактор. Большевик (интеллигент-атеист) перечеркивает все веры, кроме атеизма. Условно говоря, веховец забывает обо всех верах, кроме православия. Между тем четкое, ясное и воспроизводимое демократическое право оставляет за человеком свободу выбора веры (включая неверие). Оно лишает и личность, и группу (сколь угодно большую), и государство права силой навязывать свою веру другим.
В 1918 году катаклизм, разрушивший Российскую империю, воспринимается как явление исторически уникальное. Странно, что предисловия к переизданию 1967 года не отмечают этой естественной для 1918 года ошибки. Между тем Ленин был прав, называя русскую революцию "прорывом слабого звена". Разумеется, не в "цепи мирового империализма", как заканчивал свое определение он, а в цепи роковых побед утопии над бытием.
Но обратимся непосредственно к сборнику "Из глубины".
* * *
Первый по порядку печатания автор "Из глубины" С. А. Аскольдов (Алексеев), подобно большинству своих коллег по сборнику, воспринимает русскую революцию как трагедию исключительно религиозную. История всех революций, имеющих корни в интернациональном или националистическом социализме, в определенном смысле оправдывает этот подход. Нечто превышающее наш разум сообщило миру определенный порядок. Сломать его, как сучок о колено, и заменить новым невозможно. Может быть, самый грозный и сложный вопрос истории - определение границ, на которые вправе посягать разум и своеволие человека. Превышение человеком в его намерениях и действиях своей способности (возможности, права) изменять мир сыграло решающую роль в цепи трагедий, одна из которых развернулась в XX веке в России.
"Величайшей и роковой ошибкой русского либерального движения было отсутствие ясного сознания о своих реальных силах", - говорит С. Аскольдов. И хотя он вкладывает в эти слова свой смысл (русские либералы не захотели и не сумели опереться на святое начало в "свято-зверином" составе русской народной души), слова его выражают истину. Можно спорить с Аскольдовым о многом: о синонимах его начал; о русском ли только или о российском (имперском, а затем советском) человеке; о "зверином" (или как-то иначе определяемом) темном, стадном инстинкте любой (не только русской или российской) души. Но то, что к энергическим, деятельным, светлым началам человеческой души и народных множеств российские либералы-интеллигенты доступа так и не обрели, они доказали на протяжении XX века блистательно.
Я не буду анализировать концепции Аскольдова в целом. В отдельных своих наблюдениях он прозорлив; другие представляются надуманными или натянутыми. Но подчеркну еще раз симметричность большинства интеллигентских мировоззрений. У Аскольдова центральная фигура отечественной истории - некий обобщенный "Свято-Зверь Народ". У большевиков такая же центральная фигура современной истории - обобщенный и мифологизированный пролетариат. У Аскольдова православие должно стать духовной и этической основой бытия разноверного множества объединенных исторически и государственно народов и личностей. У большевиков "идеология мирового пролетариата" (в 1918 году 3 - 5 процентов населения вчерашней империи) должна стать мировоззрением ("не догмой, а руководством к действию") всех сословий, классов, слоев, "прослоек", которым позволят остаться жить. И там и тут обществу навязывается некий умозрительный, внешний универсальный "конструкт".
Аскольдов говорит, что большевики соблазнили народ, разбудив в нем звериное начало, а Временное правительство бездарно этому попустительствовало. Но большевики меньше всего пропагандировали в 1917 году основы марксизма. В силу нескольких издалека идущих причин в 1917 году большевики получили (и не упустили) возможность опереться на истинные народные настроения.
Да, Временное правительство бездарнейшим образом предоставило большевикам возможность соблазнить народ. Но чем? Призраками, конечно, но призраками чего? Мира, а не войны. Большевики очень громко, настойчиво, всепроникающе, самыми простыми словами твердили о немедленном мире, о немедленной передаче земли народу, о немедленном удовлетворении насущных нужд бедняков - вплоть до "ежедневной бутылки молока каждому пролетарскому ребенку" (Ленин). Временное правительство бормотало на чуждом народу газетном и юридическом наречии о беспощадном и безжалостном пролитии крови, своей и чужой, во имя не нужной, непонятной народу победы; во имя борьбы за не нужные народу проливы, веками он их не знал и не знал бы. И это - из верности каким-то заморским союзникам... Не зверя будила первичная (до ноября 1917 года) большевистская пропаганда, и не "святому" была адресована декламация "временных". Большевики обращались к самому что ни на есть обыкновенному человеку, измученному войной, разлукой с семьей и бедами близких. А "временные" совали ими же нарисованному народному образу свои призывы в никуда, в белый свет. В реальной народной (солдатской в том числе) массе их никто не слышал, а если и слышал, то раздражался и стервенел. Народ (живой, а не символический, воображаемый) вообще жил не в той реальности, которую умозрительно конструировали Временное правительство и либеральная интеллигенция. И в этом смысле статья Аскольдова являет собой образец такого же точно интеллигентского пустословия, что и речи "временных". Народ не понял бы в ней ни одного слова. А поняв (если растолковали бы), покрутил бы у виска пальцем: что это еще за "свято-зверь"? мира хочу, домой хочу, земли, достатка, покоя. А если путь к ним идет через разорение барских гнезд и дворцов - что ж поделаешь? Хватит, побарствовали. "Грабь награбленное" - очень понятные слова и к месту сказаны, повторены и втолкованы.
Религиозная фразеология интеллигентного автора лишь увеличивает до астрономических величин его отстояние от народной массы, тоже религиозной, но совсем иначе. К тому же он честен: всю свою возвышенную риторику он выносит на суд читателя, не упрощая, оставаясь доступным лишь тому, кто равен ему по развитию.
Образованец-большевик демагогичен. Ему важно не что сказать, а зачем и кому сказать. Он ни на минуту не забывает об уровне и круге понятий своего адресата. Если он говорит для масс, то говорит на их языке и обещает им насущно необходимое. А для завоевания или защиты насущно необходимого нетрудно разбудить в толпе зверя. Он, кстати, дремлет в той или иной мере почти в каждом, но подавляется разными людьми в разной степени. Ведь природа человека действительно двойственна: и биологична и духовна. Люди часто идут на соблазнительную приманку (вовсе, кстати, в данном конкретном случае не изуверскую, а положенную "по справедливости"), а ловушка тем временем захлопывается.
Нельзя забывать, что в 1918 году большая российская революция наблюдается и осмысливается впервые. И потому беззастенчивая демагогия своего же брата, образованного российского человека, ужасает его интеллигентных оппонентов. Но сведение социализма только к богоборчеству лишает антагонистов большевизма реальной почвы. Простонародье слышит, что большевики обещают хорошую, справедливую жизнь. Веховцы объясняют (преимущественно друг другу), что это уловка Антихриста, растолковывают (опять же преимущественно на языке друг друга), почему хорошей жизни не получится, а выйдет ад кромешный. Врут, сволочи, говорит большевик рабочему, крестьянину и солдату, потому что сытые и богатые. Дрожат за свое добро. Отнимай - и точка. И это доступно и понятно каждому. И контрдоводов вроде бы нет. Хотя по существу они есть. Но как философу и богослову опуститься до поисков такой же простой, массовой и подвигающей на немедленное сопротивление контрформулы? И существует ли она вообще, эта доступность? Правда совсем не проста: она сложна по определению. Упрощать ее не искажая - редкое и величайшее искусство. А не упрощая преподносить массам - бессмысленно: не вкусят.
Кстати, первобольшевики в значительной части своей верили, что - упрощая не лгут, что все обещанное исполнится. Они только откладывали его на потом, на после победы. И более того: христианство было настолько искажено церковностью и сословностью, что большевикам легче легкого было отождествлять справедливость с атеизмом. Золотые облачения и великолепие церквей им очень в том помогли. Но главное заключалось в том, что богословские размышления были не ко времени в уже начавшейся и побеждающей революции. Гремучая смесь (замедление реформ после убийства Столыпина - война - февраль) уже взорвала мирную жизнь.
Как всегда, труднее всего оказывается прогноз. И в этой своей части первая же статья сборника "Из глубины" должна вызвать на устах дьявола сардоническую усмешку.
"Мы не беремся судить, к чему фактически приведет социализм в смысле ухудшения или улучшения общего материального благосостояния. Мы готовы лишь утверждать, что социализм, понимаемый в смысле социальной справедливости, имеет полное основание рассматриваться и с гуманистической, и даже с религиозной точки зрения имеющим на себе некоторое историческое благословение. Это есть явление прогрессивное, имеющее впереди некоторое, по существу, оправдываемое торжество: нечто из его замыслов должно воплотиться в жизнь, ибо без этого воплощения эволюция человеческой природы была бы неполна и незаконченна".
Единицы в ту пору понимали отчетливо, что в массовом варианте пропаганды немедленное улучшение и выравнивание условий жизни есть не побочная, а центральная мотивация социализма и что именно этой своей основной задачи социализм выполнить никогда не сможет. Не не захочет, а не сможет, не способен изначально и принципиально.
Богоборчество не есть основной мотив социализма, имеющего и атеистические и религиозные ветви. Но оно возникает в социализме чаще и естественней, чем вера: мир несправедлив, и, значит, Бог либо зол (плохо устроил мир), либо отсутствует. И либо Ему бросается вызов ("перестройка" творения), либо Он отрицается (так проще и понятней: не к кому, кроме себя, апеллировать).
Аскольдов, возможно, и профетичен в глубинном смысле. Я не берусь об этом судить, как не берусь судить и о том, какая из религиозных интерпретаций Творца и творения ближе к истине. Но объяснение неспособности социализма решить поставленные им перед собой задачи не требовало такого глубокомыслия. Эта задача была (с XVIII века!) теоретически решимой и решенной на прикладном (математическом) уровне. Но довести это решение до большинства умов и особенно! - сердец оказывается по сей день невозможным.
* * *
Н. Бердяев эпиграфом к своей знаменитой статье "Духи русской революции" взял слова Пушкина:
Сбились мы. Что делать нам?
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
В потоках метафизических парадоксов и блестящих домыслов, которыми искрятся статьи Бердяева, останавливает современного читателя поразительно меткая фраза:
"...нет народа, в котором соединялись бы столь разные возрасты, который так совмещал бы XX век с XIV веком, как русский народ. И эта разновозрастность есть источник нездоровья и помеха для цельности нашей национальной жизни".
Очень нечасто мыслителю дано угадать, что из его предположений есть прозрение. Нередко главному суждено прозвучать среди высказываний, в глазах автора второстепенных.
Можно поистине позавидовать безмятежности, позволяющей русскому мыслителю в 1918 (!) году рассуждать и размышлять о проблемах творческих, психологических, эстетических, мистических и - в весьма своеобразной интерпретации - религиозных, совершенно забывая о необходимости сопротивления. Но случайная оговорка в потоке блестящих и чуть-чуть, самую малость, кокетливых mots (фраза - и очерчен Толстой, страница - и анатомирован Гоголь, а уж насколько основательно - за блеском сразу не разглядеть) охватывает роковое для России обстоятельство. Неожиданно вскрывается суть дела. Речь идет об очень молодой стране. Она на сотни лет моложе одних, на тысячи - других соседствующих с ней географически стран. Да еще расположена на пограничье между двумя мирами - Европой и Азией. На заре государственности она погасила в своих просторах нашествие кочевой Азии на Европу, унаследовавшую духовный опыт всего Средиземноморья и Ближнего Востока. Нашествие это замедлило естественное развитие юных государственных образований и осложнило их будущее. И вместе с тем по ряду причин, много раз обсужденных и все еще обсуждаемых, в этой молодой евразийской державе сложился примерно к началу XIX столетия вполне западноевропейский образованный слой, сперва аристократический, затем разночинский. К середине XIX столетия возникла неповторимая русская интеллигенция "с душою прямо геттингенской". Западные источники ширятся и меняются, их спектр растет. Но ведь культуры как нравственно-духовно-психологическое целое не перевозятся и не переносятся. Они вырастают из своего корня, впитывая в себя при этом и чужие влияния, принимая и чужие прививки. Русская интеллигенция заимствует на Западе мысли, теории, идеологии, философские системы, политические образцы и программы - весь свой профессиональный материал и инструментарий. А ее отечество (народ и власть) продолжает жить в своем хронотопе и своей жизнью. "Третье сословие", как низовое, массовое, так и просвещенное, быстро строилось и разрасталось. Эволюционная стабильность России была у порога. Затяжная война и чудовищные ее трудности, как того и опасался Столыпин (и жаждал Ленин), сорвали сложный процесс обретения эволюционной устойчивости. Естественно, что измученному солдату и его тыловой семье легче всего было понять не какие бы то ни было концепции государственного и - тем более - духовного строительства, а простейшие лозунги, выражавшие все, чего он безотлагательно жаждал. Повторим: не зверством и мерзостями народ прельстился, а миром, землей и волей. Домом, работой, достатком вместо крови и грязи. И той же прогрессивной интеллигенции ленинцы обещали, что репрессии против немногочисленных идиотов, не желающих всеобщего блага, будут количественно ничтожными и кратковременными. Осильте "Красное Колесо" А. Солженицына и еще две-три книги, просмотрите большевистские, эсеровские, анархистские листки тех лет - и вы в этом убедитесь.
А то, что в гражданской войне проснулся зверь? Так в какой же просвещеннейшей и христианнейшей стране он в таких обстоятельствах не просыпался? Насколько я могу судить, ни один из христианских и нехристианских народов не проявил на протяжении своей истории в этом смысле полного иммунитета. Большевики въехали в историю на пропаганде немедленного прекращения смертоубийства. Все то, чем это обернулось, было скрыто завесой миротворческой и уравнительной демагогии. И далеко не только от глаз малограмотного крестьянина, рабочего и солдата.
Авторы "Из глубины" удивляют современного читателя тем, что ужас охватил их (и объяснения потребовались), когда зверство расширило линию фронта и вошло в каждый дом. Пока просвещенный тыл ел, пил, музицировал, эстетствовал и философствовал, он только более или менее глубоко играл в мазохистские констатации, в кокетливые и некокетливые предчувствия апокалипсиса. Зато обитатели солдатских окопов уже извивались в его когтях. И тут им предложили мир, землю и волю.
Бердяев цитирует Достоевского, монолог Ивана Карамазова в споре с Алешей:
""В окончательном результате я мира этого Божьего - не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять". "Для чего признавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к Боженьке". "От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к Боженьке... Я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которые необходимы были для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены..."".
Этот крик: "Я не хочу, чтобы страдали больше" (выделено мною. - Д. Ш.), а не пробуждение зверя есть тот архимедов рычаг, который помог большевикам перевернуть мир. Но народная масса переосмыслила эти слова.
"Я не хочу страдать больше" - вот что звучало во множестве душ. "Ты не будешь страдать больше!" - вот что твердили им на все лады левые радикалы. Идеалист Иван Карамазов самоуничтожается в споре с Богом. Большевики боролись за овладение массовым настроением в решающий и подходящий момент. И выиграли. Далее у Бердяева сказано:
"Иван Карамазов - мыслитель, метафизик и психолог, и он дает углубленное философское обоснование смутным переживаниям неисчислимого количества русских мальчиков, русских нигилистов и атеистов, социалистов и анархистов. В основе вопроса Ивана Карамазова лежит какая-то ложная русская чувствительность и сантиментальность, ложное сострадание к человеку, доведенное до ненависти к Богу и божественному смыслу мировой жизни. Русские сплошь и рядом бывают нигилистами-бунтарями из ложного морализма. Русский делает историю Богу из-за слезинки ребенка, возвращает билет, отрицает все ценности и святыни, он не выносит страданий, не хочет жертв. Но он же ничего не сделает реально, чтобы слез было меньше, он увеличивает количество пролитых слез, он делает революцию, которая вся основана на неисчислимых слезах и страданиях. В нигилистическом морализме русского человека нет нравственного закала характера, нет нравственной суровости перед лицом ужасов жизни, нет жертвоспособности и отречения от произвола. Русский нигилист-моралист думает, что он любит человека и сострадает человеку более, чем Бог, что он исправит замысел Божий о человеке и мире. Невероятная притязательность характерна для этого душевного типа. Из истории, которую русские мальчики делали Богу по поводу слезинки ребенка и слез народа, из их возвышенных разговоров по трактирам родилась идеология русской революции. В ее основе лежит атеизм и неверие в бессмертие. Неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность и сострадательность. Бесконечные декламации о страданиях народа, о зле государства и культуры, основанных на этих страданиях, вытекали из этого богоборческого источника. Само желание облегчить страдание народа было праведно, и в нем мог обнаружиться дух христианской любви. Это и ввело многих в заблуждение. Не заметили смешения и подмены, положенных в основу русской революционной морали, антихристовых соблазнов этой революционной морали русской интеллигенции. Заметил это Достоевский, он вскрыл духовную подпочву нигилизма, заботящегося о благе людей, и предсказал, к чему приведет торжество этого духа. Достоевский понял, что великий вопрос об индивидуальной судьбе каждого человека совершенно иначе решается в свете сознания религиозного, чем в тьме сознания революционного, претендующего быть лжерелигией".
Но почему "ложная сентиментальная чувствительность" и "ложное сострадание к человеку"? Очень даже не ложные и весьма убедительные. И когда Бердяев говорит далее, что русский интеллигент имеет претензию "исправить замысел Бога" и что "неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность", во мне все восстает против определения этой чувствительности как ложной. Боль за умученного ребенка не может быть ложной. И вера в Бога не объясняет, почему одни войдут в Царство Божие, не пережив того, что вынес этот ребенок, а ему суждено это вынести. И как бы ни был прав Бердяев в своем дальнейшем рассуждении, обозначение этой законнейшей и естественнейшей муки как ложной отталкивает своей человеческой черствостью.
Мы оставим в стороне тонкий бердяевский анализ миропонимания Достоевского и вычленим из него только часть того, что наиболее тесно связано с русской революцией:
"Достоевский отлично понимал, что в революционном социализме действует дух Великого Инквизитора. Революционный социализм не есть экономическое и политическое учение, не есть система социальных реформ, - он претендует быть религией, он есть вера, противоположная вере христианской.
Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. Религия социализма принимает соблазн превращения камней в хлеб, соблазн социального чуда, соблазн царства этого мира. Религия социализма не есть религия свободных сынов Божьих, она отрекается от первородства человека, она есть религия рабов необходимости, детей праха. Религия социализма говорит словами Великого Инквизитора: "Все будут счастливы, все миллионы людей". "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны". "Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы". Религия социализма говорит религии Христа: "Ты гордишься твоими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех... У нас все будут счастливы... Мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей". Религия социализма, подобно Великому Инквизитору, упрекает религию Христа в недостаточной любви к людям. Во имя любви к людям и сострадания к людям, во имя счастья и блаженства людей на земле эта религия отвергает свободную, богоподобную природу человека. Религия хлеба небесного - аристократическая религия, это религия избранных, религия "десятка тысяч великих и сильных". Религия же "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", есть религия хлеба земного. Эта религия написала на знамени своем: "накорми, тогда и спрашивай с них добродетели". Достоевский гениально прозревал духовные основы социалистического муравейника".
Но ведь действительно "накорми, тогда и спрашивай" - это религия "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", а не умудренных философов, никогда к тому же не голодавших. На земле, в жизни сей, а не потусторонней, большинством будет услышан ее призыв. Потому что не могут живые и обычные не думать о живом и обычном. Хлеб духовный дается не вместо телесного. Они расположены в различных измерениях бытия. Высокомерное отношение к хлебу насущному, которым грешит Бердяев, на руку силам, подобно Великому Инквизитору эксплуатирующим любую фразеологию в своих интересах. Подмена неотложных социальных, государственно-устроительных, хозяйственных, военных и т. п. задач вопросами сугубо духовными убийственна, если она обусловливает промедление в спасительном действии против зла. Разумеется, если не решено целиком положиться на провидение и практически бездействовать. Но не означает ли это - в определенных условиях - предоставить себя и посюсторонний мир в распоряжение зла?.. Умереть или подчиниться и служить ему?
Большинство людей не идут на верную гибель, если есть, как им в данный момент кажется, возможность выжить. И даже выиграть.
Надмирная высота полемики Бердяева с революционерами не перевесит "простого, как мычание", "мир, земля, воля!".
Российские интерпретаторы западных утопий, родившихся отнюдь не в XX веке, обречены, но только в эпилоге: у них нет будущего, как и у тех, кто за ними пойдет. Их цель - мираж, за которым обрыв, пропасть. Но это в будущем. И зачастую весьма отдаленном. По части же зачина, начала они реалисты: они знают, на какие клавиши нажимать, чтобы, подобно Крысолову из Гаммельна, повести за собой и крыс и детей. А живущий рядом с ними религиозный метафизик, может быть, и провидец, но он строит свои величественные модели во взрывающемся котле с поразительным равнодушием к его обитателям. Если эту леденящую черствость рождает вера в жизнь потустороннюю, то я теряю уважение к его вере. Я думаю, что на веру можно уповать, лишь совершив все посильное здесь.
Итак, одни готовы взять народ за шиворот и посредством любого соблазна, любой провокации, демагогии, лжи и крови перебросить его в счастливое будущее утопии. Другие, наблюдая этот маневр, умствуют и рассуждают о том, каковы свойства народа, позволяющие ему обмануться. Более того: кое-кому из них представляется, что нет упомянутых нами первых, что народ действует самовольно, соединяя в себе святого и зверя. Правительственных государственных реформаторов они в упор не видят или же были и остаются к ним брезгливы. Семеро повешенных и Богров вызывают у образованного общества больше сочувствия, чем их жертвы.
В том, что голодные толпы "малых сил" будут Великим Инквизитором насыщены, Бердяев не сомневается. Точнее - он не касается этого вульгарного сюжета. Как горьковский Сатин ("На дне"), он "выше сытости". "На дне" блестяще воспроизводит рассмотренные сквозь линзу придонных вод затонувшие типовые фигуры образованного слоя (не знаю, видел ли это Горький и тем более - его зрители). Но рядовой человек "выше сытости" преимущественно тогда, когда он сыт. Основная же масса человечества не может позволить себе быть "выше сытости", если заведомо не согласится на исключительно потустороннее разрешение ото всех печалей. Но ведь самоубийство - смертный грех?
А сказать (для начала себе и своим интеллигентным читателям, а потом - на доступнейшем языке - и "малым сим"), что социализм их не накормит, и объяснить почему, в этой высокодуховной среде некому. Только-только перестав быть марксистами, они реактивно откачнулись от презренной прозы жизни. Им представляется, что в христианство, а на самом деле - в философические эмпиреи. Ну, пусть социализм и накормит, и оденет, и обогреет, да ведь это низменно, утилитарно, бездуховно - вот их лейтмотив.
"Проблема о том, все ли дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым".
Да, это, разумеется, проблема. Даже более того: проблема проблем. Но ведь уже столь многие объяснили, что и блага-то человечество в социализме не обретет! Самого примитивного - блага сытости, тепла и посильной работы, не говоря уж о благе мира. Но этих не слушали, не слышали. Не только народ, но и "братья по разуму".
Большое, с выразительнейшими отрывками из Достоевского размышление Бердяева представляется написанным в таком философическом отрешении, на таком философическом досуге, словно оно опубликовано по меньшей мере в "Вехах", а не доносится "из глубины" кровавого 1918 года. Такое размышление не более понятно массе, идущей в данный миг за большевиками, чем латынь. Здесь нет ни одного слова из ее обиходного языка. Это, конечно же, не предопределяет соотношения правды и лжи в этих словах, но делает их заведомо и предопределенно беспомощными перед "безбожным социализмом" и "явлением антихристовой любви", которая говорит понятно о вещах первоосновных: мир, хлеб, земля, достаток жизнь.
Бердяева как мыслителя религиозного (правда, с весьма своеобразной концепцией) наполняет негодованием (я бы даже сказала, что несколько презрительным негодованием) предпочтение бренного и тленного (сытости, земного благополучия и мира) ценностям нетленным и вечным. Согласимся, что духовные ценности религиозного философа выше голодных слез ребенка. Но, во-первых, достаточно все же мала доля людей, которым легко внушить эту возвышенно-бесчеловечную мысль. А во-вторых, социализм не несет ни мира, ни сытости, ибо факторы, коренящиеся в тривиальных математических законах (а не только в религиозной метафизике), делают его утопией.
Но беда в том, что для Бердяева это неочевидно. Для него социализм - это низкое, смертное, бренное, преходящее земное счастье (в отличие от вечного неземного). Для него такое счастье - это не счастье, это катастрофа, еще одна потеря, утрата неба и обретение смертности. Что ж, правомерен и такой аспект. Но социализм "не тянет" на такой уровень полемики. Он может соблазнить миражем благополучия, но дать благополучие (земное, бренное, тленное, относительное, но благополучие) он по ряду своих структурных особенностей не в состоянии в принципе. Чего Бердяев не видит. И Ленин в 1918 году еще не видит (и в 1923-м вряд ли увидел). Но Ленин видит, что не святой, не зверь, а усталый, измученный войной, стоящий перед угрозой голода человек будет поднят словами "мир, земля, достаток" ("грабь награбленное!") на все что угодно. И ему, Ленину, лишь бы начать и победить. А там он надеется подыскать ключ к задаче.
Итак, большевики говорят понятные, желанные, заветные, человеческие слова в нужном месте, в решающий миг. И поднимают народный вал. А русский интеллигент (вчерашний начетчик Маркса, сегодняшний толкователь Евангелия) выписывает мудреные философемы. Кто же пойдет за ним? И куда? Меня как читателя не покидает неприятное ощущение владеющего Бердяевым в разговорах о самых страшных, самых трагических вещах самолюбования. Удовлетворение остротой собственной мысли в нем сильней чувства надвигающегося и уже надвинувшегося на Россию ужаса.
Большинство статей "Вех" оставляло впечатление, что перед Россией, перед авторами сборника простираются долгие годы мирной духовной работы. Никто не знает, чем обернется следующий миг, но в 1909 году такое чувство было естественным. Многое еще можно и должно было (бы) сделать, чтобы (если бы) обстоятельства сложились иначе, чем они сложились. Но в 1918 году такая абстрактность размышлений, такая внесобытийность мыслителя представляется уже не угрожающей, а роковой.
Мысли Бердяева о том, что в апокалиптической перспективе Россия будет спасена ее провидческим меньшинством, я не берусь обсуждать. Но отчетливо проступает другое: то ли возвышенное, то ли бесчувственное игнорирование своей личной роли в попытке остановить вал крови и тьмы, катящийся на Россию. А до высылки Бердяева в составе знаменитого интеллектуального этапа за границу остается еще три с лишним года.
* * *
Далее следует пять эссе С. Булгакова под общим названием "На пиру богов", "Pro и contra", "Современные диалоги". Эпиграфом ко всем пяти диалогам служат знаменитые строки Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Эти восемь строк поражают тем же надмирным бесстрастием, которое так потрясает в Бердяеве. Как высоко надо стоять над миром, чтобы ощущать как блаженство, как пир небожителей, как "высокое зрелище" "его минуты роковые" с их кровью и грязью? Виден ли мир с такого расстояния вообще?
Всегда, когда я читаю или слышу эти строки, я вспоминаю Надежду Мандельштам. Ее преследовала мысль о бирке на ноге мертвеца, брошенного в лагерную яму. И она отказывалась признавать какой бы то ни было романтизм за "мрачными безднами" XX века. Я не готова на цветаевское: "На твой безумный мир один ответ - отказ". Но мне страшно. И "наслаждения в бою" я не испытываю.
Сборник "Из глубины" не исследование, не воспоминания, то есть не реставрация прошлого - это кусок прошлого. Диалоги "на пиру богов" зафиксированы, а не сочинены. Что же мы в них слышим?
Собеседники: Дипломат, Общественный деятель, Писатель, Беженец, Генерал, Светский богослов. Диалогов пять плюс заключение. Генерал появляется во втором диалоге, Светский богослов - в третьем. Время записи апрель - май 1918 года.
Диалог первый открывают скептический Дипломат и прошедший, по-видимому, сквозь все обольщения и миражи сначала военно-патриотического порыва, затем "бескровной", "святой" и так далее Февральской революции Общественный деятель, ныне растерянный и сотрясенный. Чуть позднее к ним присоединяется славянофил Писатель, полагающий трагедию России в том, что из двух равно вероятных дорог она избрала худшую. Вот его резюме:
"Произошло то, что Россия изменила своему призванию, стала его недостойна, а потому пала, и падение ее было велико, как велико было и призвание. Происходящее ныне есть как бы негатив русского позитива: вместо вселенского соборного всечеловечества - пролетарский интернационал и "федеративная" республика. Россия изменила себе самой, но не могла и не изменить. Великие задачи в жизни как отдельных людей, так и целых народов вверяются их свободе. Благодать не насилует, но и Бог поругаем не бывает. Потому следует наперед допустить разные возможности и уклонения путей. Этот вопрос, вы знаете, всегда интересовал С. В. Ковалевскую и с математической и с общечеловеческой стороны, и она излила свою душу в двойной драме: как оно могло быть и как оно было, с одними и теми же действующими лицами, но с разной судьбой. Вот такая же двойная драма ныне начертана перстом истории о России: теперь мы переживаем печальное "как оно было", а тогда могли и должны были думать о том, "как оно могло быть"..."
Писателю возражает Дипломат, в реплике которого трудно не услышать отголоска жестокой правды:
"Вот в том-то и беда, что у нас сначала все измышляется фантастическая орбита, а затем исчисляются мнимые от нее отклонения. <...> Народ хочет землицы, а вы ему сулите Византию да крест на Софии. Он хочет к бабе на печку, а вы ему внушаете войну до победного конца.
...Нет, большевики честнее: они не сочиняют небылиц о народе. Они подходят к нему прямо с программой лесковского Шерамура: жрать. И народ идет за ними, потому что они обещают "жрать", а не крест на Софии".
Но почему же, господа, вы хотите кушать, а мужик обязательно "жрать"? Почему о его, мужика, естественнейшей тоске по семье, по земле, по миру говорится с такими высокомерными интонациями? Более того: и здесь, как и в статье Аскольдова, возникает роковая дихотомия, прозревающая в душе народа как некоего мистического целого две крайности: святое и звериное начала. И святое начало звало народ воевать за Царьград (за проливы), а зверское велит идти за большевиками (любой ценой прекратить войну "раз навсегда"):
"Писатель. Припомните начало войны: наши галицийские победы, дух войск, который и мы узнавали здесь по настроению раненых, общий подъем. Сделайте над собой усилие, отвлекитесь от подлого шерамурства исторической минуты и продолжите мысленно тогда намечавшуюся магистраль истории. Куда она ведет? Мы были уже накануне похода на Царьград, а ведь это целая историческая программа, культурный символ. Но нет большего горя, как в дни бедствий вспоминать о минувшем блаженстве... Будете ли вы отрицать, что народ имеет разные пути и возможности, как и душа народная имеет две бездны: вверху и внизу? Народ в высшем своем самосознании есть тело церкви, род святых, царственное священство, но в падении своем он есть та революционная чернь, которая, опившись какой-нибудь там демократической сивухи марки Ж.-Ж. Руссо или К. Маркса, таскается за красной тряпкой и горланит свое "вперед". И разве народ наш до этого революционного запоя не бывал христолюбив и светел, жертвенен и прекрасен? Станете вы это отрицать? Нет, не станете.
Дипломат. Да, в известном смысле и не стану".
Можно переписать весь диалог, поражаясь тому, насколько далеки от реальности его участники и насколько проникли в нее (манипулируют ею) большевики. Мысли о действии или, точнее, о противодействии большевикам в диалоге просто не возникает (а на дворе середина 1918 года). Интонации у собеседников такие, словно их философическое глубокомыслие имеет в запасе пусть черные, но годы.
Итак, мифический Свято-Зверь Народ, по мнению большинства участников диалога, мог стать орудием высокой миссии. Должен был по замыслу стать. Однако большевики сделали его орудием зла и сосудом мерзости. Но попытаемся после всего нами пережитого быть справедливыми. Большевизм 900 - 10-х годов руководствовался не голым стимулом власти ради власти. Ему требовалась власть для осуществления любой ценой великой альтруистической цели. Однако утопический характер цели всегда превращает власть ради цели во власть ради власти. И тут уж это "любой ценой" реализуется во всей своей (боюсь, еще недоиспытанной человечеством) полноте.
Собеседники страшно упрощают ситуацию. А это значит, что они оказываются вне действительности. Народ(ы!) России не "род святых", не "царственное священство", но и не сплошь "революционная чернь, опившаяся какой-то там демократической сивухи". И большевики делали первые шаги, апеллируя не только к "нижней бездне". Апелляция к ней действительно очень легко и быстро стала одним из наиболее действенных инструментов развязывания темных сторон человеческой натуры (отнюдь не только в простонародном ее варианте). И "верхнюю бездну" большевики постарались отрезать от человека (опять же отнюдь не только массового) всей своей мощью. Но зато они сосредоточили все свои посулы на среднем (житейском, обыденном) горизонте: достаток, мир, земля здесь, сейчас. И, подчеркнем, свобода тоже. Но не сразу. Все это не сразу: с небольшой отсрочкой. Достаток надо отнять ("не отдают"), завоевать ("сопротивляются"), отстроить и т. п. С наибольшей отсрочкой - мир. А свобода - та и вовсе после всего. Но, во-первых, отсрочку объявили не заранее и не сразу. А во-вторых, ведь свобода подавляющему большинству людей нужна после мира, хлеба, крыши над головой, работы. А многим вообще - в наивысшем своем значении - не нужна.
Как уже было сказано, модели, которые строят философствующие интеллигенты, разворачиваются в одной бытийной плоскости, а большевики разворачивают свою деятельность в другой. Первые оперируют определенными духовно-интеллектуальными стереотипами, не имеющими каналов прямой и обратной связи к человеческим множествам (разве что к умам узкого круга собеседников и сочитателей). Вторые используют естественные эмоции масс, как силу воды, направляя поток на свои турбины. Массы и не заметят, как окажутся в их бетонных каналах и будут вращать их колеса.
Ведь даже собравшиеся на страницах булгаковских диалогов интеллигенты склонны считать революцию не столько кровавым потопом (он лишь начинался в 1918 году), сколько "очистительной грозой". Удивительно, до чего стары и бессмертны эти интеллигентские дискуссии в грохоте рушащегося мира:
"Писатель. Так что вы, очевидно, полагаете, что Европа, задыхавшаяся в капиталистическом варварстве, в напряжении милитаризма накануне войны, имела больше духовного здоровья, нежели теперь, когда очистительная гроза уже разразилась? Ведь ваша Европа тогда представляла собой скопидомскую мещанку, которая настолько уже обогатилась, что стала позволять себе пожить и в свое удовольствие. Только вспомните одни курорты европейские, да и все это торгашество, мелкие достижения мелких людей, на которые разменяла себя Европа. Я сделаю вам личное признание: за последние пятнадцать лет я совершенно перестал ездить за границу, и именно из-за того, что там так хорошо жилось. Я боялся отравиться этим комфортом, от него можно веру потерять...
Европа накануне войны была духовно мертвеющей страной, и лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante. Вообще ни к какой реставрации вкуса я не ощущаю, а уж тем более к духовной".
"Очистительная гроза", "духовно мертвеющая" Европа, "лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante" - в России 1918 года!.. В речах Дипломата звучат порой трезвые ноты. Но Писатель со своей великодержавно-царьградской идеей сегодня воспринимается как предтеча евразийцев, младороссов и других (ангажированных известным ведомством) романтиков советского империализма в эмиграции. Вспомните восторженное принятие эмигрантскими совпатриотами 40-х годов (с Милюковым последних месяцев жизни в их числе) продвижения Сталина к сердцу Европы. Продвижения - с необозримым лагерным Архипелагом в тылу, о котором совпатриотическая эмиграция не хотела тогда ничего слышать. Многие вскоре пополнили его бараки и могильные рвы. Сегодня эта роковая идея снова застит глаза части россиян.
Но никто не проявляет в первом диалоге ни тени столыпинского провидения опасности любых международных конфликтов, прежде чем утвердится в России крепкое, свободное крестьянство и мощное "третье сословие". Напротив: даже и более трезвый, чем собеседники, Дипломат на буржуазию более всего и ополчается, а от социализма отмахивается, как от назойливой мухи:
"Да ведь и то сказать: разве же нет и глубокой правды в этом движении "народного гнева", как и в прежней пугачевщине? Я социализм считаю, конечно, недомыслием и ребяческим предрассудком, но когда я вспоминаю о той оргии наживы, которой охвачены были наши Минины и Пожарские перед революцией, иногда не могу воздержаться от злорадства. Так им и надо! Умели кататься, умейте и саночки возить! Им, конечно, всякое пробуждение народных масс доставляет неудобства... Теперь народ все-таки получает справедливое удовлетворение за то, что нес тяжесть этой войны... А все-таки вот вам мораль войны: благодаря войне наступила не византийская, но большевистская эпоха в русской истории".
Знали бы вы, господа хорошие, тогда, чем обернется "большевистская эпоха в русской истории"! И ведь что характерно: трагический разворот российской истории, обусловленный переплетением великого множества сложнейших факторов, относится интеллигенцией на счет еще и не сложившейся буржуазии. То, что укоренение и упрочение сословия собственников, земельных, промышленных и торговых, взорвано "слева" и "справа", остановлено и сорвано войной, не воспринимается как роковая утрата. Напротив: пусть большевики всех этих гнавшихся за добычей "чумазых" потреплют за холку. Социализм, конечно, "ребяческое недомыслие" и "предрассудок", но толстосумов следует проучить: чересчур зарвались.
Диалог второй открывает реплика Генерала. Между ним и Дипломатом возникает спор, меняющий местами причины и следствия. Генерал убежден, что революция
"сгубила войну, а затем и Россию. Армия лишилась души, а война - своего смысла вследствие революции. Не знаю, какой уж - немецкий или масонский заговор здесь был, чтобы свалить Россию, но революция, да еще во время войны, явилась настоящим самоубийством для русской государственности".
По убеждению Дипломата, война породила революцию. И это хорошо:
"Низвержение старого строя есть единственное из достижений войны, которое я приемлю безусловно и без всякого ограничения. Ветхий трон разлетелся в тысячу щеп. И хотя я знаю, что из этой тысячи образовалась тысяча тысяч доходных курульных кресел для разных помпадуров от социализма да земских начальников от революции, но это все пройдет, а к прошлому все-таки возврата не будет. И день 2 марта 1917 года навсегда для меня останется светлою датой".
Только из нынешнего далека можно судить о степени того поистине хлестаковского легкомыслия, с которым собирательный Дипломат относится к революции, к ее "помпадурам" и "земским начальникам". Никто из собеседников: ни те, кто продолжает поклоняться "бескровной Февральской", ни тот, кто, подобно Генералу, трагически чувствует апокалиптичность крушения империи, не слишком разбираясь в его истоках, - не приближается к предощущению (или предпониманию) того строя жизни, который уже стоит на пороге их дома. Примечательно, что к понятию "социализм" все они, даже прогрессист Дипломат, относятся негативно, однако с достаточной долей недомыслия. Если же, как в суждениях Светского богослова, предвосхищен отчасти его, этого общественного устройства, роковой характер, то опять же в апокалиптическом, высоком смысле. Между тем для вынесения приговора этому строю достаточно было доказательств менее возвышенных, но более точных. Поспешу заметить, что свобода слова конца 80-х - начала 90-х годов тоже не поспешила распространить в толщах народных эти доказательства. Немногие исключения погоды не сделали.
Собеседники 1918 года "слева" спорят о политических ошибках разных партий, "справа" - проклинают легкомысленные посягательства на священные устои. Естественно и даже неизбежно, что перед современниками трагических событий не возникает картины рокового переплетения многих причин, которая только сейчас начинает вырисовываться в многотомных исследованиях, читаемых сотнями из миллиардов.
Льется поток ламентаций. В нем мелькают и фантастические домыслы, и проницательные наблюдения. Но, повторим снова и снова, ни разу не прозвучало (равно антипатичное по противоположным причинам и "левым" и "правым") имя Столыпина, ни разу не повторены его предостерегающие, трезвые, прозорливые речи, произнесенные между двумя революциями. Убитый противоестественным "лево-правым" симбиозом (не прообраз ли нынешнего содружества "красно-коричневых"?), при полном равнодушии спасаемой им страны и династии, он остается невостребованным.
Генерал, которому, казалось бы, никак не откажешь в патриотизме, говорит:
"Генерал. Русское войско держалось двумя силами: железной дисциплиной, без которой не может существовать никакая армия, да верой. Пока была власть, законная, авторитетная, была и основа дисциплины. Солдат знал, что он поставлен пред неизбежностью повиновения, и он с этой неизбежностью покорно, но мудро и кротко мирился. Вот почему он представлял столь первоклассный боевой материал, для него ничего не было невозможного. Но затем у него была вера, которая давала ему возможность воевать не за страх, а за совесть. Содержание же этой солдатской веры известно, оно в трех словах: за веру, царя и отечество. Но все эти три идеи нераздельно были для него связаны: вера православная, царь православный, земля тоже православная, а не какая-то patrie или Vaterland.
Общественный деятель. А сколько в армии было не русских и не православных?
Генерал. Сколько бы ни было, но ядро ее составляли русские, православные солдаты. А у других тоже есть своя вера, и не в "землю же и волю", а в Бога. Это и все. Никакого там личного начала, сознательной дисциплины, государственности у них нет и не было. Потому-то наши чудо-молодцы с подорванной верой так стремительно переродились в большевиков, и армии не стало. Для всех сделалось ясно, что армия есть тоже духовный организм, и русская военная мощь, как и русская государственность, связана с своей энтелехийной формой и основана на вере, а не на воле народной и разных там измышлениях. Вне этой формы нет и России. Развалилась, рассыпалась! Но и все-таки скажу: пусть подпадет лучше временно под иноземное иго, которое ее воспитает, нежели гниет от благополучия при кадетской власти, с европейским парламентаризмом".
Можно было бы задать ему вопрос (ведь немало генералов оказалось к началу 20-х годов в эмиграции) - что же это за вера такая, которая оборачивается за несколько месяцев "ревом племени": "За землю, за волю, за лучшую долю"? И прежде всего - "за мир" (который, вполне по Оруэллу, означает "война")? Но сейчас, по прошествии неполных восьми десятков лет, потрясает другое. Реальная и близкая альтернатива для Генерала, как и для большинства остальных собеседников, - иноземное иго или демократия (по Генералу - гнилая, для либералов - благословенная). Большевистское всевластие разумеется всеми участниками диалогов кратковременным и преходящим. Того паралича естественного развития, того обрыва всех эволюционных нитей, того почти векового саморазрушения, самоизжития без преемственности, которое несет с собой большевизм, никто не предвидит. Хотя, повторяю, немногие работы на эту тему уже вышли в свет на нескольких языках, включая русский. Этот факт - очередное свидетельство другого, более широкого феномена: то, чего никогда не было, крайне трудно себе представить. Немногочисленные его пророки остаются, как правило, неуслышанными.
И все-таки поразительно, с каким упорством интеллигенция (ведь все участники диалогов, включая образованного Генерала и Светского богослова, интеллигенты) наворачивает свои иллюзии, свои идеалы, свои предпочтения и свои неприятия на стержень простейших фактов. Народ устал и отвратился от совершенно бессмысленной для него бойни. Народу вовремя, умело и широковещательно пообещали мир и достаток (землю, фабрики, заводы с властью в придачу). Народ (солдат) возмутился против окопной крови и грязи, против бессмысленного смертоубийства и погибели. Он поверил, что тот "последний и решительный бой", который обещают большевики, будет и короче и осмысленнее. А может, его и вовсе не будет, если побрататься с немцем, таким же солдатом, как ты, и навалиться всем миром на бар и буржуев: пусть отдадут неправедно нажитое ими добро. Короткого (по историческим срокам) соблазна, вполне естественного и понятного, достаточно было, чтобы втянуться в ловушку. Тем более что тогда, в 1917 - 1918 годах, и соблазнители-то в большинстве своем веровали в близкий земной рай. Но каким туманом веет от непосредственных наблюдателей этого соблазна (по сей день планетой не изжитого)! И не они ли сами ее породили, эту обернувшуюся ловушкой утопию? Ведь это их родовая идея изменяет им с ловким демагогом и с хмельным солдатом.
Далее в диалог вступает фигура, по всей очевидности, авторская - Светский богослов. Он и прошлым своим, вскользь упомянутым, сходен с С. Булгаковым, и в настоящем не слишком далек от него, еще не принявшего священства.
Сегодня, когда матерная ругань затопила салоны и литературу, странное чувство вызывает отождествление матерщины и большевизма, с которым вступает в диалог Светский богослов. Но не будем останавливаться на второстепенном. В диалоге четвертом становится наконец предметом серьезного, казалось бы, обсуждения социализм. Но и здесь в подавляющем большинстве реплик и обличительных монологов речь идет о приземляющем, потребительском, богопротивном, наконец, характере социализма и нет намека на самое главное для искренне соблазненных им интеллигентов и народных масс. Ведь на самом-то деле социализм означает непоправимое крушение и всех идеальных (свободолюбивых, гуманистических), и всех житейских надежд, которые господа идеалисты презрительно называют потребительскими. Он не даст (структурно в принципе не способен дать) даже и примитивно-житейского благоденствия. Того благоденствия, ради которого измученные войной массы готовы скрепя сердце переступить через вековые моральные императивы. Напомним, что до войны жизнь стремительно улучшалась. Но, во-первых, измотала, истерзала война. А во-вторых, если можно быстрее, больше, правильней зажить "по справедливости", обрести богатство, то почему бы и нет? В конце концов, "кто не работает, тот не ест" - это и справедливо! А в глазах простонародья только зримый, вещественный труд - это работа. Если кое-где в репликах Дипломата проскальзывают намеки на понимание этого факта, то большинство собеседников окутывают его в имперско-патриотический, философский, богословский туман (что кому по вкусу и по сословию). Эти размышления, порой по высокому счету, и верны и глубокомысленны, но все вьются вокруг да около основного стержня событий, обходят его. Они подменяют народное понимание социализма своим пониманием и толкованием. Для каждого из них, в том числе и для исключенного из диалога народа (и тем более большевика или эсера), социализм означает нечто свое. Он и сегодня имеет сотни взаимоисключающих толкований со своим знаком. Для всех собеседников этот знак - минус. Но доводы высокообразованных отрицателей социализма лежат в патриотической, исторической, политической и высшей метафизической плоскостях. Для Дипломата он и вовсе народная блажь, преходящий пустяк. А народ грезит о нем (и большевики пропагандируют его, не называя по имени) совершенно в иной плоскости: бытовой, прагматической, житейской, личной. Народу обещают немедленное замирение всех воюющих друг с другом стран. Ему гарантируют землю и волю, достаток. Он, народ, не соприкасается и не пересекается со всеми теми патриотическо-философскими изысками, которые насочиняли за него и о нем участники диалогов.
Светский богослов решительнейше не прав, когда говорит:
"А я говорю, что наш народ болен и находится в состоянии острого отравления. Он, конечно, мало цивилизован и даже дик, но доселе вековая мудрость народная, учение церковное ему внедряли, что дикость есть грех, и когда он пугачевствовал, то знал, что идет на черное дело, а здесь ведь ему внушили, что он делает самое настоящее дело, что он прав, грабя и душегубствуя. Ему дали новую заповедь: будь зверь, не имей ни совести, ни чести, только голосуй за такой-то "номер" <...> Нет, все дело здесь в религиозном самосознании интеллигенции, в ее безбожии и нигилизме".
Никто никогда не говорил народу: будь зверь, не имей ни совести, ни чести. Большевики, во-первых, слишком ловкие тактики для того, чтобы так говорить. А во-вторых, в крайне "левых" (по тому делению) партиях, от большевиков и левых эсеров до анархистов, было в ту пору немало идеалистов. Напротив, солдату, крестьянину, рабочему, люмпену говорили: отнимай награбленное и дели его по справедливости. Ему объясняли: пусть кто не работает, тот не ест. А работа, подчеркнем еще раз, для него испокон веков - это физический труд да еще два-три полезных, понятных дела. Так началось. Так развязаны были и заключили союз естественные стремления и самые темные инстинкты. Последующее же слишком сложно для очерка: его и тома не исчерпали.
Генерал продолжает Светского богослова:
"Генерал. Да, проклятая интеллигенция теперь отравила весь народ своим нигилизмом и погубила Россию. Именно она погубила Россию, надо это наконец громко, во всеуслышание сказать. Ведь с тех пор как стоит мир, не видал он еще такой картины: первобытный народ, дикий и страшный в своей ярости, отравленный интеллигентским нигилизмом: соединение самых темных сил варварства и цивилизации. Нигилистические дикари! Вот что сделала с народом нашим интеллигенция. Она ему душу опустошила, веру заплевала, святая святых осквернила!
Дипломат. Слушая вас, можно подумать, что у нас нет собственного, народного нигилизма. Вспомните хоть того же Достоевского. И разве не народно это босячество духовное, которое Горький исповедует?
Генерал. У якутов, у чукчей, у ирокезов, у самоедов, у тунгузов, у кого хотите, есть своя религия, своя святыня, есть свой культ и быт, а стало быть, и культура духовная. А ведь здесь вместо Бога прямо брюхо поставили, те чурбану хотя кланяются, а эти - горячечной химере. Для дикарей даже обидно это сравнение!
Дипломат. Хорош же народ, который допускает совершить над собой подобное растление. Да и что можно сказать о тысячелетней церковной культуре, которая без всякого почти сопротивления разлагается от демагогии? Ведь какой ужасный исторический счет предъявляется теперь тем, кто ведает церковное просвещение русского народа! Уж если искать виноватого, с которого можно, действительно можно, спрашивать, таковым будет в первую очередь русская церковь, а не интеллигенция.
Светский богослов. Однако же позвольте: что иное могло получиться, если образованный класс, вот эта самая интеллигенция чуть не поголовно ушла из церкви и первым членом своего символа веры сделала безбожие, вторым революцию, а третьим - социализм? <...> На русской интеллигенции лежит страшная и несмываемая вина - гонения на церковь, осуществляемого молчаливым презрением, пассивным бойкотом, всей этой атмосферой высокомерного равнодушия, которой она окружила церковь. Вы знаете, какого мужества требовало просто лишь не быть атеистом в этой среде, какие глумления и заушения, чаще всего даже непреднамеренные, здесь приходилось испытывать. Я очень хорошо знаю русскую интеллигенцию и вполне отвечаю за то, что говорю. Да, с разрушительной, тлетворной силой этого гонения не идет ни в какое сравнение поднятое большевиками. Это последнее гонение дает силу, призывает на мученичество, исповедничество, а вот исповедовать веру в атмосфере интеллигентского шипа, глупых смешков, снисходительного пренебрежения - нет, это хуже большевизма, который в своем нигилизме есть, конечно, законнейшее порождение этой же самой интеллигенции, как она от этого ни отрекайся. И вот теперь судьба свела церковь и интеллигенцию в состоянии общей гонимости со стороны большевиков. Дай Бог, чтобы эта встреча повела и к внутреннему сближению".
Мы не будем здесь говорить о том, какое место в конце концов заняла церковь (любая, не одна только христианская) по отношению к большевизму. После жестоких гонений начала коммунистической эры церковь оказалась в том же положении, что и будущая "образованщина": уцелели, за редкими исключениями, те, кто пошел на компромисс с безбожной властью. Они явили собой некий противоестественный симбиоз государственного чиновника и формального отправителя культа.
О тлевшей все годы борьбе истинно верующих, среди них и священников, с этой властью мы тут, после "Архипелага ГУЛАГ", распространяться не будем: уже сказано. Но какая поистине трагическая чересполосица блестящих прозрений и роковых заблуждений представлена, к примеру, в следующих отрывках:
"Светский богослов. Да ведь и интеллигенция-то может быть разная, в этом же все дело. Интеллигентами были и Микеланджело, и Леонардо. И у нас и Достоевский, и Вл. Соловьев, и К. Леонтьев, и славянофилы - разве они не были интеллигентами? Борьба нужна не с интеллигенцией, а с интеллигентщиной во имя духовной культуры. И надо надеяться, что уроки истории, пережитые испытания многому научат интеллигенцию, углубят ее духовное сознание и, самое главное, подвинут ее к воцерковлению. Пока же интеллигенция действительно переживает жесточайший кризис, но он есть вместе с тем и кризис России.
Дипломат. Такие глубины для нашего брата позитивиста недоступны, но мировой кризис социализма и для меня налицо, углублять же его действительно выпало на долю тех, кто всю энергию прилагает к углублению революции. Первый удар международному социализму нанесла война, а второй - русские большевики.
Беженец. И все-таки Европе тоже не уйти от своего большевизма. Она еще содрогнется в конвульсиях мировой революции, и по ней пронесется красный конь социального мятежа. И это несмотря на то, что социализм уже мертв: начало, себя изживающее, все же должно опытно познать свое бессилие. И русская интеллигенция, как духовная виновница большевизма, есть действительно передовой отряд мирового мятежа, как об этом и мечталось революционным славянофилам от Бакунина до Ленина, при всем их интернационализме программном.
Светский богослов. Я такого низкого мнения о духовной сущности социализма, что даже отрицаю за ним способность иметь кризисы. Социальные революции вообще буржуазны по природе, если только не считать некоторые количества фанатиков, ослепленных бредовой идеей. А так как мещанство вообще бездарно и бесплодно, то такова же и социальная революция. Здесь нелицеприятнее всего свидетельствует эстетическое чувство. Попробуйте подойти к интеллигентщине, к демократии и социализму с эстетическим мерилом, как сделал это Леонтьев, и увидите, что получится. Как бездарна и уродлива русская революция: ни песни, ни гимна, ни памятника, ни жеста даже красивого. Все ворованное, банальное, вульгарное. Лоскут красного кумача да марсельеза, украденная как раз в то время, когда мы подло изменили французам. В один из первых еще дней революции мне пришлось созерцать на одной из московских улиц шествие. Я человек спокойный и, в общем, настроенный народолюбиво, но во мне тогда клокотали презрение и брезгливость. Вот если бы Леонтьев увидал эту картину! Впрочем, он ее, в сущности, уже провидел. То, что настолько безобразно, скажу даже гнусно, не может быть и правдивым.
Писатель. Не к лицу нам этот эстетический плащ сверхчеловека, и не люблю я этой нелюбви леонтьевской, лишь прикрываемой эстетикой. Притом, по существу, всякая картина требует определенной перспективы. Весенний поток прекрасен и могуч, но, рассматриваемый вблизи, он состоит из пены и грязи. Надо иметь мудрое, благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной.
Беженец. Своими словами вы сами свидетельствуете против себя же. Если социализм находится в некоторой интимной, подпочвенной связи с футуризмом, что, я думаю, верно, то в нем есть и своя глубина, он является симптомом мирового распада и кризиса. Старая красота умерла уже в мире, футуризм свидетельствует об ее разложении, о корчах и воплях, о стенаниях всей мятущейся твари... Болен мир, потому больно и искусство. А потому и улица так уродлива... Жизнь не рождает красоты. Это чувствовал остро, но не хотел все-таки принять во всей серьезности Леонтьев. Он все хотел как-нибудь "подморозить", вернуть к старому. Но ничего не надо подмораживать, ибо к великой Красоте и свету Преображения стремится стенающая тварь..."
Во всех этих разноречивых монологах и репликах есть одно общее свойство: наблюдающий как бы со стороны, вчуже, взгляд на события. Это словно пролог грядущих бессильных эмигрантских дискуссий. Правда, еще не инфильтрованный советской агентурой (это произойдет уже там, за бугром). Нынешнего читателя поражает (и учит не быть самонадеянным в прогнозах) абсолютное непредчувствие длительности того всепроникающего, разрушительного тотального кошмара, который надвигается, уже надвинулся на Россию и подстерегает мир.
Чего стоит хотя бы следующее пророчество Светского богослова:
"Вы забываете самое важное. Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле даже и оправдать все наши испытания. Это - освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казенщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима. А свободная церковь возродит и соберет и рассыпанную храмину русской государственности. Ключ к пониманию исторических событий надо искать в судьбах церкви, внутренних и внешних. Здесь лежит ее внутренняя закономерность".
Это пророчество о спасении. А теперь послушаем (из нашего "постперестроечного" далека), в чем видит главную для России опасность тот же герой. Беженец пытается заговорить о единой задаче всех христианских церквей, но Светский богослов его обрывает:
"Светский богослов. Сознаюсь, что совершенно вас здесь не понимаю. Ведь это тот же интернационализм, только иначе перелицованный. Раньше всех у нас его стали проповедовать русские иезуиты и вообще католизирующие, как, например, Чаадаев, им довольно неожиданно, хотя и по-своему, протягивает руку в своей пушкинской речи Достоевский, который вообще-то знал настоящую цену католичеству; потом за это принялись либералы, марксисты, вплоть до нынешних товарищей. Теперь вы снова проповедуете интерконфессиальное братание в то время, когда надо охранять фронт от коварного врага.
Беженец. В том-то и дело, что фронт должен быть обращен вовсе не туда. Настоящий враг наступает на эти оба раздробленные и тем обессиленные фронта.
Светский богослов. Чего же вы хотите: вероисповедного безразличия или унии, модного теперь "католичества восточного обряда"?"
Рассмотрел Светский богослов главного врага своей родины в апреле - мае 1918 года, ничего не скажешь...
Могла ли таким далеким от мира сего, от его насущных, неотложных, по сути, уже сугубо военных задач, образованным обществом быть спасена Россия середины 1918 года?
* * *
Статья А. С. Изгоева "Социализм, культура и большевизм" самим названием своим предполагает злободневность тематики. Что же сказано в ней?
С самого начала в ней наталкиваешься на множество разумных вещей и одновременно - на страшную и крайне распространенную в кругах небольшевистской интеллигенции иллюзию. Ее представители говорят так, словно у них еще есть время для рассуждений. Они не видят, что случилось непоправимое: их исключили из диалога. В эмиграции они будут продолжать говорить как участники драмы, в действительности в ней уже не участвуя. В лучшем случае - восстанавливая и сберегая ее летопись. Оставшимся на родине предстоит нечто непредставимое, во всей истории российской интеллигенции не имеющее сравнимых по ужасу прецедентов. Они не предвидят и того, что возникает государственное образование нового типа, а потому доступные им критерии окажутся к нему неприменимыми.
Так, Изгоев пишет:
"Но если случится чудо и страна воскреснет, если силой тяготения соединятся, на первых порах хотя бы и не все, части разорванного целого, сможет ли этот зародыш воскресающего государства жить и развиваться, расти и крепнуть? Это в значительной степени зависит от идей правящих, руководящих групп. Опыт доказал нам, что без интеллигенции и помимо нее нельзя создать жизнеспособного правительства. Но из того же опыта мы знаем, что интеллигенция, воспитанная в идеях ложных и нежизненных, служит могучим орудием не созидания, а разрушения государства".
Это государство создаст, однако, особый и новый функциональный слой, "образованщину", который заменит ему и интеллигенцию и "интеллигентщину". И это новообразование будет справляться со своими обязанностями не лучше и не хуже других его, этого государства, органов.
Не будем спорить с Изгоевым о фундаменте монархической власти и причинах ее падения: здесь он рассуждает как тривиальный интеллигент-прогрессист, то есть поверхностно и пристрастно. Но истоки нежизнеспособности Временного правительства и небольшевистского социализма схвачены им поистине метко:
"Монархия рухнула с поразительной быстротой. Русская интеллигенция в лице ее политических партий вынуждена была немедленно из оппозиции перестроиться в органы власти. Тут-то ее и постигло банкротство, заставившее забыть даже провал монархии. Все главные политические, социально-экономические и психологические идеи, в которых столетие воспитывалась русская интеллигенция, оказались ложными и гибельными для народа. В роли критиков выступили не те или иные литераторы, а сама жизнь. Нет высшего авторитета. На критику жизни нет апелляции. Большевики и их господство и воплотили в себе всю эту критику жизни. Напрасно интеллигенция пытается спасти себя отводом, будто она не отвечает за большевиков. Нет, она отвечает за все их действия и мысли. Большевики лишь последовательно осуществили все то, что говорили и к чему толкали другие. Они лишь поставили точки над i, раскрыли скобки, вывели все следствия из посылок, более или менее красноречиво установленных другими. Добросовестность велит признать, что под каждым своим декретом большевики могут привести выдержки из писаний не только Маркса и Ленина, но и всех русских социалистов и сочувственников как марксистского, так и народнического толка. Единственное возражение, которое с этой стороны делалось большевикам, по существу, сводилось к уговорам действовать не так стремительно, не так быстро, не захватывать всего сразу. Это не принципиальные возражения, а оговорки трусливого оппортунизма. Чхеидзе, Чернов, Церетели, Скобелев, Некрасов, Ефремов, Керенский говорили и проповедовали то, что принципиально должно было привести к господству большевизма, решившегося наконец воплотить в делах их речи <...>
В области идей должно быть твердо установлено, что между большевизмом и всеми леворадикальными и социалистическими течениями русской мысли существует тесная, неразрывная связь. Одно влечет за собой другое. Русские социалисты, очутясь у власти, или должны были оставаться простыми, ничего не делающими для осуществления своих идей болтунами, или проделать от а до ижицы все, что проделали большевики. Когда большевики на этом настаивают, они неопровержимы. Это оказалось истиной в 1917 - 1918 гг. Это истинно и для будущего".
"Для будущего" это не совсем справедливо хотя бы потому, что в середине 1918 года Изгоеву это большевистское будущее не могло еще привидеться даже в страшном сне. Но справедливость требует напомнить, что Керенский в эмиграции в своем знаменитом диалоге с "большевизаном" ("Современные записки" ("Annales contemporaines"), Париж, 1937, LXIII) утверждал дословно то же самое, что говорит Изгоев: различие было, по его убеждению, только в темпах и методах, а не в сути программ большевиков и эсеров. И в этом он видит свое оправдание, а не свой грех. Три возражения, каждое из которых самодостаточно, вызывает это суждение у тех, кто увидел большевистскую эру изнутри и в расцвете. Во-первых, программу эту (эсеровскую и литературную большевистскую) нельзя было выполнить иначе чем ее выполнили: при любом действительном послаблении ее никто не стал бы долго терпеть. Во-вторых, не литературная, а практическая программа большевиков (а после победы и укоренения - и подогнанная под практику литературная) была противоположна эсеровской в самом главном для России вопросе - в аграрном. Большевики взяли на вооружение эсеровскую формулировку этой программы лишь в тактических целях, на короткий период завоевания ими политической власти. В-третьих, конструктивные части обеих программ (все то, что должно было бы последовать после захвата власти) были невыполнимы в принципе, искони утопичны.
То, о чем говорит Изгоев в разделах, посвященных культуре и западному социализму, на большой дистанции верно, однако катастрофически несвоевременно. Это полемика, естественная для той же западной демократии, для которой характерен и западный, то есть гедонический, "буржуазный" (Изгоев) потребительский квазисоциализм. Западный - в многопартийной системе социализм есть легальный способ конкурентного увеличения своей (наемного работника и служащего) доли в национальном пироге. Он безопасен (в границах, не нарушающих здравого смысла, то есть не выходящих за рамки оплаты работника по труду его) в устоявшемся, прочном, экономически более или менее благополучном государстве. Запредельный же радикализм социализма российского для полемики места не оставлял, особенно в большевистском его варианте (коммунизм). На Запад он был позднее экспортирован большевизмом (в малых легальных и больших законспирированных метастазах).
Изгоев пишет:
"Большевики вполне поэтому правы, когда обличают огромное большинство западноевропейских социалистов в "буржуазности", в отступничестве от заповедей Корана, от заветов первоучителей. То, что есть творческого в европейском социализме, по существу своему "буржуазно", основывается на идеях, противоречащих социализму. Огромное, мировое значение деятельности русских большевиков в том, что они продемонстрировали эту истину всему миру. Вот что означает последовательное проведение социалистических идей, сказали они, вот какой вид получает социализм, осуществленный в жизни. И весь мир, в том числе раньше других социалисты, ужаснулся, когда раскрылись эти кошмарные картины одичания, возвращения к временам черной смерти, Тридцатилетней войны, великой московской смуты, неслыханного деспотизма, чудовищных насилий и полного разрыва всех социальных связей. Таковым оказался социализм, действительно осуществленный, испробованный в жизни. Невольно вспоминаются знаменитые слова Чаадаева: "Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение". Поистине в этих словах, написанных девяносто лет тому назад, слышится какое-то пророчество".
Но ведь это еще не социализм, это только война за социализм - это июнь 1918 года. И главное, ни Изгоев, ни - тем более - Чаадаев не представляли себе (и не могли представить), что урок этот, если он пересечет некую грань саморазрушения, может оказаться смертельным трюком не для России только - для человечества.
Ссылки на Достоевского, развернутые Изгоевым, стали сегодня общим местом для критиков социалистической бесовщины. Разительно, хотя и естественно, принятие 1917 - 1918 годов за апогей большевистского зверствования и распада. Изгоев весьма проницательно предвещает экономическую абсурдность и беспомощность социализма, но, во-первых, не представляет себе, как долго сумеет социализм выжимать из империи ее исторический и природный потенциал своими зверскими, насильственными приемами. А во-вторых, он так и не добирается до сугубо конкретного системного корня этой - вопреки всей мощи насилия - созидательной беспомощности и абсурдности. Главное же, что (подчеркнем еще раз) бросается в глаза и в этой статье, и в остальных статьях сборника, это отсутствие чувства необходимости немедленно что-то делать. Некая созерцательная неспешность, предполагающая, по-видимому, что большевики не посягнут на право не подкрепленного действием инакомыслия. Но они - посягнули.
* * *
Говоря о статье В. Н. Муравьева "Рев племени", мы оставим вне обсуждения ее начальные поэтические фигуры. Отметим только, что, на взгляд сухой и придирчивый, реветь должны бы племена, а не племя, ибо племен на Руси испокон веку великое множество. И чем ближе к описываемой эпохе, тем больше (уже не племен, а народов). Поэтому если и существовала в древней (какая уж тут древность - в запасе одно тысячелетие) Руси "небывалая цельность духа" (а, по словам автора, это "не легенда и не метафора"), то ни в летописях, ни в многотомных исторических монографиях (разумеется, дооктябрьских) она не отразилась. Что же до "рева племени" в многоплеменных волей-неволей современных государствах, то мы с ужасом слышим сейчас его какофонию в Югославии, или в ЮАР, или... Особенно он многообещающ при ядерной дубинке в руках ревущего. Но каждому вольно чувствовать прошлое, свое и своего рода-племени, как ему заблагорассудится. Спорить с ощущением невозможно. Бесполезно также рассматривать по пунктам, как и в чем российская история разошлась с уверенными пророчествами еще одного из ее прорицателей. Говоря о будущем, не ошибаются слишком немногие, для того чтобы остальным вменять в вину их ошибки. Зато заслуживают благодарного внимания догадки, искрящиеся в потоке домыслов. Они словно крупинки золота, отмытые от песка на лотке времени. Их значение непреходяще.
Как большинство пишущих и рассуждающих, В. Н. Муравьев констатирует зорче, чем прогнозирует. Если отвлечься от особенностей его риторики и перевести последнюю на менее патетический и более современный язык, то его констатации предстанут много более точными.
По сути, речь идет о том трагическом разрыве, о котором уже неоднократно говорилось. Он подстерегает всякий молодой народ, окруженный старшими, чем он, народами, обладающими мощной государственностью, иной историей и могучей культурой. Естественно, что во взаимодействии с новым и все более близким знакомцем участвуют прежде всего административные и образованные слои обоих партнеров. Чем массивней и самобытней младший народ (или полиэтнос), тем глубже окажется при подобном взаимодействии трещинка между основной массой такого народа и его тонким слоем, активно взаимодействующим с иноземцами в духовной области. Но ведь и этот тончайший активный слой не прошел эволюции новых знакомцев. Его духовные заимствования не имеют корней ни в родной почве, ни тем более вне ее. Врастание в чуждый мир в одном-двух поколениях - чудо для единиц и невозможность для множеств. Убеждения, заимствованные у соседей близких и дальних, имели у них (у соседей) свою органику, свои источники и, главное, свои параллельно (а то и задолго до рождения новых идей) возникавшие противовесы, обеспечивающие обществу относительную стабильность и устойчивость по отношению к духовной взрывчатке. Эти идеи являлись даже не антитезой других идей, а одной из реакций определенных общественных слоев на органическое развитие государства и общества. Идеям противостояли не только контридеи, но и прочные социальные институты, сложившееся право, могучая инерция основного мировоззренческого потока, естественный мировоззренческий иммунитет. Он создавался общими корнями как позиции, так и оппозиции. И на Руси такое (относительное, как везде) равновесие могло бы возникнуть и устояться. Но ее дооктябрьская историческая траектория была резко изменена по меньшей мере дважды: татаро-монгольским нашествием и петровскими "перестройкой" и "ускорением" (правда, без "гласности").
Муравьев пишет:
"Петр явился как бы повивальным мастером в процессе "европеизации" России. Великий император, рубя головы стрельцам или урезывая бороды боярам, тем самым внедрял в Россию Европу, вколачивал в московские головы на место старых идей новые, перенятые с Запада. И то страшное сопротивление, которое встретил Петр, не было сопротивлением отдельных фанатиков и отсталых варваров, но сопротивлением всего древнерусского миросозерцания <...>
Со времени Петра начинается отрыв образованных русских классов от народа и усвоение ими нового, западного миросозерцания. Народ остался при старом. Вплоть до нашего времени он жил запасом идей, верований, психологических и действенных навыков, накопленных в средних веках русской истории. Он продолжал жить исторически, воспринимая события и участвуя в них целостным, действенным образом. Но трагическое положение народа нашего заключалось в том, что народ не может существовать без связи с выделяемыми им постоянно образованными слоями. Они для народа то же, что цветок плодоносный для растения, необходимый орган, обновляющий его жизнь и двигающий его развитие. Мы же находились в таком положении при наличии двух культур, что часть народа, получавшая образование, немедленно этим самым воспринимала чуждое народу миросозерцание, отрывалась от народа, жила вне связи с русской историей. От этого древнее миросозерцание наше не могло развиваться. Не развиваясь же, оно должно было зачахнуть и умереть. Три века держалось оно, несмотря на ожесточенную войну, объявленную ему интеллигенцией, и три века им держалось русское государство. Наконец, к началу XIX века народ оказался вовсе без миросозерцания. Старое умерло, нового он не усвоил. <...>
Русское интеллигентское миросозерцание в том виде, в каком оно существовало в XIX веке, очень определенно. В него вошла совокупность идей, отражавших все главные течения европейской мысли. Но отличительная черта всего этого миросозерцания заключалась в том, что идеи эти усвоены были со свойственным русской душе максимализмом. Они доводились без колебаний до конца. Из них сделаны были бесстрашно все последние, самые суровые и нелепые выводы. Русские интеллигенты остались русскими людьми, искали в европейских откровениях последнюю религиозную правду. И в каждой идее, в каждой теории старательно, ни перед чем не останавливаясь, ее выводили".
Соглашаясь или не соглашаясь с тем, каким видится Муравьеву Запад (важно, что иным, чем Россия, и это верно), нельзя не признать его правоты в отношении русской интеллигенции:
"Русское интеллигентское миросозерцание есть доведенное до конца отвлеченное построение жизни. В основах русского социализма и в значительной мере либерализма лежит отрицание истории, полное отрицание и отвержение действительности совершающегося. Интеллигентская мысль есть мысль о человеке, о мире, о государстве вообще, а не об этом человеке, об этом мире, об этом государстве".
Страшная умозрительность и схематическая беспочвенность радикалистских моделей, навязывавшихся интеллигенцией России с середины XIX века, бесспорны. И консервативно-либеральное меньшинство русского общества тщетно пыталось объяснить это радикалистскому большинству образованного слоя.
В статье Муравьева вопреки ее экзотическому названию знаменательно понимание одного (и тогда и теперь) непопулярного обстоятельства: народную массу качнули в решающий момент "влево", в сторону крайних радикалов, вовсе не "звериные" элементы народной души, а естественная человеческая жажда благополучия, достатка и мира. Инородцы были в этом порыве активней, чем русские, потому что у них было еще больше поводов искать "заступников" и делегировать своих представителей в их ряды. Муравьев, правда, говорит только о русских. И постулирует право православия игнорировать все инославное:
"Для православия, в настоящем, наиболее чистом его учении, нет неправославных, ибо есть только те, кто православен".
Но это парадоксальное суждение лежит за рамками проблемы, о которой мы говорим ("игнорировать все инославное" - тоже утопия, ибо само инославное, а его много, себя игнорировать не станет и не позволит, да и все православное не сумеет и не захочет замкнуться в себе). Но в контексте этой весьма спорной и сложной идеи трудно не согласиться со следующим суждением:
"Революция произошла тогда, когда народ пошел за интеллигенцией. Конечно, народ по совершенно не зависевшим от последней причинам должен был куда-то идти. Великое народное движение, во всяком случае, должно было произойти в результате кризиса русской жизни, усугубленного войной. Но путь, по которому пошел народ, был указан ему интеллигенцией. И в том, что революция приняла такой вид, виновны не одни большевики, но вся интеллигенция, их подготовившая и вдохновившая.
Народ в очень короткий срок усвоил интеллигентскую идею. Но он усвоил ее не отвлеченно, а по-своему, конкретно. Он не мог в несколько месяцев изменить свою сущность, научиться понимать умственно, уйти от своих давних психологических навыков. Он остался в своих способах разумения и действия целостным и действенным, и то, о чем мечтали, думали, говорили, писали интеллигенты, - он осуществил.
Нельзя не признать вместе с тем, что в народе был возвышенный идеализм. Конечно, шкурные инстинкты были сильны в массах и подвинули народ на измену, на грабеж, на разорение родины. Народ не предал бы России, если бы не было у него страха и усталости на фронте и приманки земли и обогащения в тылу. Но народ не послушался бы этих темных чувств, если бы рядом с ними, сплетаясь с ними, не вырастал в нем идеальный порыв и не было идеального оправдания этим темным инстинктам. Оправданием этим была вера в какую-то новую, внезапную правду, которую несла с собой революция. То была вера в чудо, то самое чудо, что отвергла презрительно интеллигенция и тут же народу преподнесла в другом виде - в проповеди наступления всемирной революции, уравнения всех людей и т. п. Главная вина интеллигенции в том, что она этой проповедью дала освящение низменным влечениям. Социалистический рай был для простых людей тем же, чем были для него сказочные царства и обетованные земли религиозных легенд. И так же как в старину подвижники и странники, народ был готов все отдать ради этого царства. В иностранной карикатуре, изображавшей русский народ слепым и потерявшим рассудок, идущим с глазами вверх, тогда как снизу угрожают ему штыки, содержится образ действительного величия.
И тем более виновны те, кто сугубо обманул народ, дав как пищу его великолепному порыву ложные и бессмысленные идеи. Виновна революция, виновно интеллигентское миросозерцание, создавшее революцию, виновна западная современная культура, создавшая интеллигентское миросозерцание.
Обман вскрылся тогда, когда в русской революции встретились и соединились две расщепленные части русской души - душа умствующая и душа действующая. Народ проверил интеллигенцию. Он судил ее не так, как судила она сама себя дотоле, теориями отвечая на теории, рассуждениями на рассуждения. Он принял ее на слово и судил действием".
"Западная современная культура", положим, ни в чем не виновна, ибо никого не обязывала и не принуждала принимать за откровение одну краску из пестрой мозаики ее идей. Не она силой навязывала это лжеоткровение России, а россияне же - радикальные интеллигенты, воспринявшие одну из западных социально-экономических утопий как абсолют. Но народ услышал в речах интеллигенции лишь то, что хотел и был способен расслышать. Здесь Муравьев безупречно прав. Добавим, что люди всегда слышат в чужих речах только то, что дремлет в их собственном опыте или в их сокровенных желаниях. И этой особенностью человеческого мышления, о которой забывали радикалы более или менее совестливые, совершенно сознательно воспользовались большевики-ленинцы. Во всяком случае - Ленин, Троцкий и еще несколько инициаторов, самая прагматичная и наименее отягощенная нравственными "предрассудками" группа радикалов. Качнув свинцово-тяжелую глыбу массы на свою сторону, они дадут ей очнуться только тогда, когда из ее же наиболее хваткой и цепкой части наберут достаточное число насильников и загонщиков. И тут же подавят это опамятование железом, кровью и ложью.
Те же, кого Муравьев называет интеллигентщиной, лишь подготовили почву для победы особой своей породы, которая перегрызет глотки всем непокорным, а для острастки - и великому множеству покорных (большевиков - тоже).
Да, конечно, поработали на революционной ниве многие поколения. Приложили, так сказать, к светлому будущему руки. Но большевики откололись от обреченного ими на гибель родового древа и создали строй, которого никто из предшественников, современников и оппонентов не мог предвидеть. В том числе, конечно же, и Муравьев. А потому в его рассуждениях "все прочее - литература".
* * *
Интересной и не утратившей злободневности представляется статья П. И. Новгородцева "О путях и задачах русской интеллигенции". Так как издание 1918 года почти все было уничтожено на выходе, а второе появилось в 1967 году в Париже, статья, как и весь сборник, не могла повлиять на роковой ход событий. Но драма еще идет. И потому плоды размышлений ума глубокого и просвещенного должны наконец быть затребованы его родиной. Статья начинается напоминанием о еще недавнем тогда прошлом:
"В 1909 г. появился сборник статей о русской интеллигенции под заглавием "Вехи". Участники этого сборника писали свои статьи, как они высказали это в предисловии к сборнику, не с высокомерным презрением к прошлому русской интеллигенции, а "с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее родной страны". Они хотели призвать русскую интеллигенцию к пересмотру тех верований, которыми она до того жила, которые привели ее к великим разочарованиям 1905 г. и которые, как предвидели они, должны были привести к еще более тягостным разочарованиям в будущем. Сами видные представители русской интеллигенции, они не ставили себе целью отвратить интеллигенцию от присущей ей задачи сознательного строительства жизни. Они не звали ее ни к отказу от работы творческого сознания, ни к отречению от веры в свое жизненное призвание. Они хотели лишь указать, что путь, по которому шло до сих пор господствующее течение русской интеллигенции, есть неправильный и гибельный путь и что для нее возможен и необходим иной путь, к которому ее давно призывали ее величайшие представители, как Чаадаев, Достоевский, Влад. Соловьев. Если вместо этого она избрала в свои руководители Бакунина и Чернышевского, Лаврова и Михайловского, это великое несчастие и самой интеллигенции, и нашей родины. Ибо это есть путь отпадения, отщепенства от положительных начал жизни".
Сегодня мы всё еще ждем вынесения историей окончательного приговора тому выбору, которым ответила интеллигенция на вдумчивый призыв "Вех". Она, интеллигенция, не была, разумеется, единственным определителем того пути, по которому пошла в XX веке Россия. Но интеллигенция - профессиональный мыслительный орган народного тела, и она отвечает за ход событий больше тех, для кого думание не является профессией. Суждено ли России дойти до конца в своем саморазрушении? Обратима ли нынешняя фаза крушения? Как воздействуют на этот вопрос ядерный и экологический факторы? На краю обрыва слабые руки цепляются за кустарник. Но притча о двух лягушках в крынке с молоком заставляет барахтаться. Поскольку все еще длится цепная реакция распада "Великой Октябрьской", стоит вернуться к размышлениям проницательного очевидца об ее истоках.
П. И. Новгородцев движется к самой сердцевине вопроса, когда он, во-первых, подчеркивает не исключительно русский характер интеллигентской (я бы сказала, вообще человеческой) мысли, а во-вторых, когда этим главным пороком он называет рационалистический (добавим: социально-строительный) утопизм:
"Выразив эту мысль в привычных формулах философского словоупотребления, мы должны будем сказать, что основным проявлением интеллигентского сознания, приводящим его к крушению, является рационалистический утопизм, стремление устроить жизнь по разуму, оторвав ее от объективных начал истории, от органических основ общественного порядка, от животворящих святынь народного бытия. Если высшей основой и святыней жизни является религия, т. е. связь человека с Богом, связь личного сознания с объективным и всеобщим законом добра как с законом Божиим, то рационалистический утопизм есть отрицание этой связи, есть отпадение, или отщепенство, человеческого разума от разума Божественного. И в этом смысле кризис интеллигентского сознания есть не русское только, а всемирно-историческое явление. Поскольку разум человеческий, увлекаясь силою своего движения, приходит к самоуверенному сознанию, что он может перестроить жизнь по-своему и силой человеческой мысли привести ее к безусловному совершенству, он впадает в утопизм, в безрелигиозное отщепенство и самопревознесение. Движение сознания, критикующего старые устои и вопрошающего о правде установленного и существующего, есть необходимое проявление мысли и великий залог прогресса. В истории человеческого развития оно представляет собою момент динамический, ведущий сознание к новым и высшим определениям. Значение критической мысли в этом отношении велико и бесспорно. Но когда, увлекаясь своим полетом, мысль человеческая отрывается от своих жизненных корней, когда она стремится сама из себя воссоздать всю действительность, заменив ее органические законы своими отвлеченными требованиями, тогда, вместо того чтобы быть силой созидательной и прогрессивной, она становится началом разрушительным и революционным".
Возводя рационалистический утопизм к его античным истокам, Новгородцев пишет:
"Когда Сократ и Платон нападали на софистов за их безбожное и разрушительное дело, они имели в виду именно это отпадение разума человеческого от его вечной и универсальной основы. Сами они были также носителями критической мысли и также подвергали своему суду существующее и установленное. Но они совершали этот суд в сознании высшего божественного порядка, господствующего в мире, связующего "небо и землю, людей и богов". В противоположность этому просветительная деятельность софистов представляет собою классический пример утопического сознания, стремящегося построить и философию и жизнь на началах рационалистического субъективизма. В области философии эти стремления приводят к релятивизму и скептицизму, что составляет кризис философского сознания. В области общественной жизни они ведут к отщепенству и самопревознесению, к отрыву индивидуального сознания от объективных начал истории, что влечет за собою кризис общественности. Право и государство, утверждали софисты, существуют не от природы, а по человеческому установлению, и потому весь общественный порядок - дело человеческого искусства. Человек сильный может разорвать все связи общественные, может отринуть все чары и заклинания, которыми его удерживают в общем строе, и создать для себя свою собственную справедливость. Так индивидуальный разум человеческий объявляется всесильным и самодовлеющим, и нет над ним никакой высшей силы, перед которой он мог бы преклониться. Крушение софистов есть один из самых ярких примеров кризиса такого интеллигентского самопревознесения, а борьба с софистами Сократа и Платона есть величайший образец восстания религиозно-философского сознания против интеллигентского утопизма".
Подход Новгородцева к этой теме - редчайший пример обнаружения в российской трагедии общечеловеческих, а не специфически "племенных" заблуждений. Он прослеживает определенный тип (или порок) мышления, проявлявшийся и проявляющийся на всем протяжении истории человеческой мысли. Высшая Сила - Объективная Сущность Творения и Строения - Бог - Закон Новгородцев дает разные наименования тому порядку, в котором только и может существовать мир (мiръ). Порядок этот можно улучшать, совершенствовать и ухудшать только в границах заложенных в нем принципов.
В блистательных размышлениях Новгородцева о генезисе, параллелях, прецеденте и причинах российской катастрофы есть два момента, один из которых вызывает опасения, а другой требует развития сказанного:
"Важно признать, что в смысле влияния на развитие русской государственности отщепенство русской интеллигенции от государства имело роковые последствия. И для русской общественной мысли нисколько не менее важно выяснить эту сторону дела, столь важную для будущего, чем искать объяснений прошлого. Важно, чтобы утвердилось убеждение, что отщепенство от государства этот духовный плод социалистических и анархических влияний - должно быть с корнем исторгнуто из общего сознания и что в этом необходимый залог возрождения России".
Здесь еще нет и не может быть предвидения того типа государства, которое построят большевики, государства, примирение и сотрудничество с которым есть гибель и преступление. Поэтому нет и не может быть соответствующего предупреждения. Новгородцеву, как большинству его коллег по сборнику, большевизм представляется тяжелейшим, но эпизодом: они не могут представить себе его устояния почти на столетие. В приведенном выше отрывке говорится о сотрудничестве интеллигенции с нормальным правовым государством. Сменовеховцы, младороссы, евразийцы и другие коллаборанты тоже заговорят о сотрудничестве интеллигенции с государством. Но - с каким?! Новгородцев умрет в 1924 году и не увидит фальсификации своего тезиса.
И второе: П. И. Новгородцевым сказано много прозорливых и точных слов о рационалистическом утопизме. Но он подходит к нему как философ, а не как экономист. Поэтому он не может вооружить свои размышления еще и расчетом, зачатки которого были уже у Адама Смита, развитие - у Герберта Спенсера, первые разработки - у Бориса Бруцкуса (Россия - Берлин - Иерусалим). Математических же (то есть неумолимых и непреложных) доказательств незыблемости закона и объективной немыслимости рационалистического произвола по отношению к нему, появившихся в 40-х годах, он и вовсе не мог увидеть. Но в прозрениях ему не откажешь. Хотя бы в следующем:
"Все чаще и чаще слышатся сомнения, тем ли путем мы шли; и нет сейчас вопроса более жгучего, как вопрос о судьбах нашей интеллигенции. Стихийный ход истории уже откинул ее в сторону. Из господствующего положения ее стало служебным, и в тяжком раздумье стоит она перед своим будущим и перед будущим своей страны. Те, кто ранее этого не видел, все более настойчиво повторяют, что беда интеллигенции в том, что она была оторвана от народа, от его подлинного труда и от его подлинной нужды. Она жила в отвлечении, создавала искусственные теории, и самое понятие ее о народе было искусственным и отвлеченным. Погруженная в свои теоретические мечты и разногласия, она жила в своем интеллигентском скиту, и когда пришло время действовать, ответственность пред своим скитом, пред своими теориями и догматами она поставила выше своей ответственности пред государством, пред национальными задачами страны. В результате государство разрушилось и скит не уцелел".
На наших глазах рушится и монстр-псевдопобедитель, детище утопии-оборотня. Что и кто останется живым и жизнеспособным на его обломках, мы еще не знаем.
Новгородцев говорит о 1918 годе:
"...это - падение в бездну, спасение от которой может быть достигнуто только чрез самоотречение, только чрез подвиг духовного освобождения от иллюзий рационалистического утопизма".
"Подвиг духовного освобождения" спас бы, возможно, Россию. Но только в том случае, если бы он безотлагательно обернулся делом, подвигом бранным, объединившим все трезвые силы в стране. Большевиков уже в 1917, тем более в 1918 году нельзя было одолеть иначе как силой и без всякого промедления. Но этому не дано было произойти.
* * *
П. Б. Струве в своей статье "Исторический смысл русской революции и национальные задачи" берет на себя миссию поистине грандиозную. Солженицын в многотомном "Красном Колесе" решился на куда более скромную задачу: проследить шаг за шагом за тем, как это было, что на деле произошло. Если говорить о хронологии, то Солженицын выполнил половину своего замысла. По смыслу же завершил основное: восстановил роковое течение событий почти до момента их политической (на данном витке развития) необратимости. Солженицын считает, что такой момент наступил в апреле - мае 1917 года; некоторые полагают, что только в июле. Это вряд ли существенно. П. Б. Струве же и в августе 1918 года думает, что у России есть еще время для самопознания и самоочищения. Впрочем, у него это время было: Ленин его не убил, а выдворил.
В своей обширной статье Струве пишет:
"Разыскание причин той поразительной катастрофы, которая именуется русской революцией и которая, в отличие от внутренних кризисов, пережитых другими народами, означает величайшее во всех отношениях падение нашего народа, имеет первостепенное значение для всего его будущего. Конечно, судьбы народов движутся и решаются не рассуждениями. Они определяются стремлениями, в основе которых лежат чувства и страсти. Но всякие такие стремления выливаются в идеи, в них формулируются. Явиться могучей движущей и творческой силой исторического процесса страсть может, только заострившись до идеи, а идея должна, в свою очередь, воплотиться в страсть. Для того чтобы создать такую идею-страсть, которая призвана покорить себе наши чувства и волю, заразить нас до восторга и самозабвения, мы должны сперва измерить всю глубину того падения, в котором мы оказались, мы должны прочувствовать и продумать наше унижение сполна и до конца. Это важная очистительная работа самопознания. Отрицательного самопознания, смешанного из раздумья, покаяния и негодования, недостаточно, однако, для возрождения нации. Необходимы ясные положительные идеи и превращение этих идей в могучие творческие страсти.
Я хочу наметить, как я понимаю те реальные психологические условия, которые привели нас к национальному банкротству и мировому позору, и затем развить, какие идеи-страсти могут и должны своим огнем очистить нас и спасти Россию".
В воздухе эпохи, очевидно, еще не чувствовалось, что сдвиг угрожает стать роковым. Не понималось, что это за сдвиг. Народная война возможна тогда, когда ее ведет против общего противника большинство народа. В 1917 - 1918 годах такой войны не возникло. Опасность была смертельной, но большинство народа опомнилось поздно (если опомнилось). В такую минуту те, кто видит опасность во всей мере ее, хватаются за оружие и (или - если стары и недужны) побуждают к тому всех, кого могут, а не философствуют. Но П. Б. Струве вдумчиво погружается в историко-философские и мистические глубины событий, в их, как ему представляется, истоки.
Считает ли Петр Бернгардович в начале 1918 года, что есть еще время для философствования? Или, напротив, думает, что на данном витке спирали дело проиграно, и готовится к следующему витку? Трудно сегодня вникнуть в миропонимание 1918 года. На Россию надвигалось совершенно инокачественное бытие. Ощутить мертвенное дыхание непознанного сумели слишком немногие.
Струве отказывает российской катастрофе в праве на "все-таки морально (выделено Струве. - Д. Ш.) значительный титул" революции. А ведь это была революция из революций по степени перемен и последствий, которые она принесла. Но у этого слова - "революция" - оставался еще реликтовый ореол. Бывший марксист, даже и легальный, не может дойти до логического конца в посягательстве на вчерашнюю святыню. Ведь как-никак он вслед за Плехановым открывал России Маркса и выводил в свет Ульянова-Ленина. И какая же (прошу прощения) хлестаковская "легкость в мыслях необыкновенная" сквозит в нижеследующем уподоблении:
"Революция, низвергшая "режим", оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив ее в красный колпак, и советская власть есть, по существу, николаевский городничий, возведенный в верховную власть великого государства. В революционную эпоху Хлестаков как бытовой символ из коллежского регистратора получил производство в особу первого класса, и "Ревизор" из комедии провинциальных нравов превратился в трагедию государственности. Гоголевско-щедринское обличие великой русской революции есть непререкаемый исторический факт".
Когда бы так!.. Но гостиная Городничего окаменела бы от ужаса, одним глазком заглянувши в уездную чрезвычайку. Да и сам Струве без интервала, в следующем абзаце, пишет:
"В настоящий момент, когда мы живем под властью советской бюрократии и под пятой красной гвардии, мы начинаем понимать, чем были и какую культурную роль выполняли бюрократия и полиция низвергнутой монархии. То, что у Гоголя и Щедрина было шаржем, воплотилось в ужасающую действительность русской революционной демократии".
Так зачем же пустословить?
Я не буду касаться общих мест в статье Струве (общих с его статьей в "Вехах", общих с другими авторами обоих сборников, просто - общих). Затрону лишь некоторые основные моменты. Струве пишет:
"Владимир Ильич Ленин-Ульянов мог окончательно разрушить великую державу Российскую и возвести на месте ее развалин кроваво-призрачную Совдепию потому, что в 1730 году отпрыск династии Романовых, племянница Петра Великого, герцогиня курляндская Анна Иоанновна победила князя Дмитрия Михайловича Голицына с его товарищами-верховниками и добивавшееся вольностей, но боявшееся "сильных персон" шляхетство и тем самым окончательно заложила традицию утверждения русской монархии на политической покорности культурных классов пред независимой от них верховной властью. Своим основным содержанием и характером события 1730 г. имели для политических судеб России роковой предопределяющий характер".
Но еще раньше органическое, хотя и медлительное развитие гражданского общества в рамках монархии шло при двух первых Романовых и продолжалось при Софье, окруженной далеко не одними обскурантами и ретроградами. Государство Российское несколько раз имело возможность и время для не петровски свирепых, а более или менее плавных шагов вперед и их делало. И уж во всяком случае с 1860-х годов до 1914-го при всех рецидивах реакции и осложнениях, при всем трагизме террористического самозванства революционеров и причиненных им невосполнимых утрат Россия жила и росла.
"Владимир Ильич Ульянов-Ленин мог окончательно разрушить великую державу Российскую и возвести на месте ее кроваво-призрачную Совдепию" (когда бы "призрачную"! очень даже реальную и цепкую) в силу сложнейшего переплетения исторических и современных ему обстоятельств. Какие же видит Струве?
"Запоздание личного освобождения крестьян на столетие, и во всяком случае на полустолетие, было лишь выражением и следствием, в области социальной, той победы самодержавия над конституционализмом, которую русская монархия одержала в 1730 г. Крепостным правом русская монархия откупалась от политической реформы. А запоздание личного крестьянского освобождения отсрочило и прочное установление мелкой земельной собственности и землеустройство. Теперь для нас должно быть совершенно ясно, что русская монархия рушилась в 1917 г. оттого, что она слишком долго опиралась на политическое бесправие дворянства и гражданское бесправие крестьянства. Из политического бесправия дворянства и других культурных классов родилось государственное отщепенство интеллигенции. А это государственное отщепенство выработало те духовные яды, которые, проникнув в крестьянство, до 1861 г. жившее без права и прав, не развившее в себе ни сознания, ни инстинкта собственности, подвинули крестьянскую массу, одетую в серые шинели, на ниспровержение государства и экономической культуры.
До недавнего времени в русском обществе был распространен, даже господствовал взгляд, по которому в России освобождение крестьян, к счастию, не было предварено дворянской или господской конституцией. Этот народнический взгляд, как в его радикальной, так и в его консервативной (монархической) версии, совершенно превратен. Историческое несчастье России, к которому восходит трагическая катастрофа 1917 г., обусловлено, наоборот, тем, что политическая реформа страшно запоздала в России. В интересах здорового национально-культурного развития России она должна была бы произойти не позже начала XIX века. Тогда задержанное освобождение крестьян (личное) быстро за ней последовало бы, и все развитие политических и социальных отношений протекало бы нормальнее. Народническое же воззрение, гоняясь за утопией спасения России от "язвы пролетариата", считало и считает счастьем России ту форму, в которой у нас совершилось освобождение крестьян. Между тем теперь уже совершенно очевидно, что крушение государственности и глубокое повреждение культуры, принесенные революцией, произошли не оттого, что у нас было слишком много промышленного и вообще городского пролетариата в точном смысле, а оттого, что наш крестьянин не стал собственником-буржуа, каким должен быть всякий культурный мелкий земледелец, сидящий на своей земле и ведущий свое хозяйство. У нас боялись развести сельский пролетариат и из-за этого страха не сумели создать сельской буржуазии. Лишь в эпоху уже после падения самодержавия государственная власть в лице Столыпина стала на этот единственно правильный путь".