Здесь можно по-разному относиться к частностям, но правильность основного суждения сомнений не вызывает. Однако следующие за упоминанием о Столыпине фразы некорректны и отдают попыткой объяснения (если не оправдания) собственной "отщепенской" молодости:

"Но упорствуя в своем реакционном недоверии к культурным классам, ревниво ограждая от них свои прерогативы, она систематически отталкивала эти классы в оппозицию. А оппозиция эта все больше и больше проникалась отщепенским антигосударственным духом. Так подготовлялась и творилась революция с двух концов - исторической монархией с ее ревнивым недопущением культурных и образованных элементов к властному участию в устроении государства и интеллигенцией страны с ее близорукой борьбой против государства".

Здесь все представлено с некоторой рефлекторной самооправдательной сдвижкой.

Столыпин упорно и безответно звал всю "прогрессивную общественность", в том числе Думу, к сотрудничеству, но встречал оппозицию или глухую стену. Слой, именуемый бюрократией, был достаточно интеллигентен (в "неорденском", чисто культурном значении слова), но интеллигенция (теперь уже в "орденском") не хотела множить его ряды, быть опорой легальных преобразований в рамках конституционной монархии. Ею владели заветные социалистические идеалы. Среди государственных чиновников той поры, судя по многим авторитетным свидетельствам, быстро нарастал слой "культурных и образованных элементов". В том числе и в провинции. Но правда и то, что царствующая чета не расположена была с этими элементами сотрудничать. Столыпина в последний год его жизни с трудом терпели: отставка была предрешена. Но еще больше роковой правды в том, что интеллигенция отвергла союз даже с просвещенной и реформаторски настроенной высшей бюрократией априори, с ходу и категорически. В просвещенной части светского общества хороший тон прямо-таки требовал сочувствия сокрушителям основ и традиций, а не государственным усилиям их одолеть.

"Только немногие люди, живо ощущавшие роковую круговую поруку между пороками русской государственности и русской общественности, тщетно боролись и с безумием интеллигенции, и с ослеплением власти".

Но большинство этого меньшинства, лишь после того как способствовало пожару 1905 года, ему ужаснулось. Да и нельзя уравнивать на исторических весах "безумие интеллигенции и ослепление власти". "Ошибки, пороки и преступления" (как выражается Струве чуть выше) власти были унаследованными и/или обусловливались недостатками лиц, объяснялись порой стечением трагических обстоятельств и не сокрушали целенаправленно устоев жизни и государства. В конце концов царь поддавался давлению жизни и обстоятельств, и вплоть до рокового 1914 года государство либерализовалось, не теряя структуры. А хозяйство развивалось быстрей, чем когда бы то ни было. Интеллигенция же, готовящая приход социализма и трактуя его в каждом кружке по-своему, но одинаково схематически и отвлеченно, руководствовалась девизом "чем хуже - тем лучше". Она препятствовала любой стабилизации и усиливала любую раскачку устоев. Поэтому ставить союз "и" между монархией, о которой Струве ниже пишет как о власти, "все-таки выражавшей и поддерживавшей единство и крепость государства", и силой, которая "натравливала низы на государство и историческую монархию" (там же), значит проявлять непоследовательность и алогичность. Боюсь, что это лишь некоторое дипломатическое лукавство во имя прошлого или его, этого прошлого, инерция.

Струве 1918 года еще не видит того, что он увидит и постулирует через несколько лет: принципиальную неконструктивность идеи социализма, ее абсолютный утопизм, в том числе и чисто экономический. И это неведение крайне ослабляет его позицию. В 1918 же году Струве писал:

"Торжество социализма или коммунизма оказалось в России разрушением государственности и экономической культуры, разгулом погромных страстей, в конце концов поставившим десятки миллионов населения перед угрозой голодной смерти.

В том, что произошло, характерно и существенно своеобразное сочетание, с одной стороны, безмерной рационалистической гордыни ничтожной кучки вожаков, с другой - разнузданных инстинктов и вожделений неопределенного множества людей, масс.

Таково реальное воплощение в жизни проповеди революционного социализма, опирающегося на идею классовой борьбы. Вожаки мыслят себе организацию общества согласно идеалам коммунизма как цель, разрыв существующих духовных связей и разрушение унаследованных общественных отношений и учреждений - как средство. Массы же не приемлют, не понимают и не могут понять конструктивной цели социализма, но зато жадно воспринимают и с увлечением применяют разрушительное средство.

Поэтому идея социализма как организации хозяйственной жизни - безразлично, правильна или неправильна эта идея, - вовсе не воспринимается русскими массами; социализм (или коммунизм) мыслится ими только либо как раздел наличного имущества, либо как получение достаточного и равного пайка с наименьшей затратой труда, с минимумом обязательств. Раздел наличного имущества, равномерный или неравномерный, с признанием или непризнанием права собственности, во всяком случае ничего общего с социализмом как идеей организации хозяйственной жизни не имеет и есть не конструктивно-социалистическая, а отрицательно-индивидуалистическая манипуляция, простое перераспределение или перемещение благ или собственности из одних рук в другие".

Какое поистине причудливое переплетение точных наблюдений и теоретических ошибок! В него имеет смысл вдуматься, ибо оно господствует и поныне, многократно опровергнутое и теоретически и практически. Фактически это начало пути к тому, чтобы подменить в названиях партий и теорий слово "социалистический" словом "социальный", тем самым отказавшись от социализма (как, например, Социально-христианский союз в Германии). Но это лишь начало. Вернемся, однако, к тезисам Струве.

В России не состоялось "торжество социализма или коммунизма". Там состоялась победа партии коммунистов, которая будет пытаться построить свой теоретический "социализм или коммунизм", но построит лишь тоталитарную партократию. Эта партократия будет называться коммунистической. Но она так и не достроит того, чего принципиально нельзя построить: литературного коммунизма. Все, что сказано здесь Струве о соотношении целей и средств, вожаков и массы, прозорливо и верно. Но вот "правильна или неправильна" "идея социализма как организации хозяйственной жизни" (и почему "правильна или неправильна") - это в высшей степени не безразлично. Было не безразлично тогда и не безразлично теперь. Однако, в отличие от его следствий (террора, милитаризации и идеологизации жизни, бедности, несвободы, разрушения экономики и экологии и т. д. и т. п.), этот первоосновной вопрос воспринимается с одиозным и роковым безразличием. И по одной уже этой причине (а их еще много) в общественное сознание он не включается.

Из рассуждений Струве следует, что для него "социализм как идея организации хозяйственной жизни" ценности не утратил. Но то ли недоучками, то ли злоумышленниками-большевиками эта "конструктивно-социалистическая идея" бесстыдно и бессовестно профанируется.

""Справедливое распределение" в смысле получения каждым гражданином достаточного и равного пайка с наименьшими жертвами есть в лучшем случае заключительный потребительный результат социализма. Без социалистической организации народного хозяйства этот результат безжизнен и висит в воздухе, есть чистейшее "проедание" без производства".

При таком (генетически общем с большевиками - при всех расхождениях) взгляде на социализм, даже при рудиментах этого общего взгляда, нельзя успешно противостоять большевизму в массовом сознании. Впрочем, авторы "Вех" и "Из глубины" к массовому сознанию и не апеллируют. Они, очевидно, все-таки полагают, что у них есть время.

"Отвлеченное социологическое начало классовой борьбы, брошенное в русские массы, было ими воспринято, с одной стороны, чисто психологически как вражда к "буржуям", к "господам", к "интеллигенции", к "кадетам", "юнкарям", к дамам в "шляпах" и к т. п. категориям, не имеющим никакого производственно-экономического смысла; с другой стороны, оно, как директива социально-политических действий, было воспринято чисто погромно-механически, как лозунг истребления, заушения и ограбления "буржуев". Поэтому организующее значение идеи классовой борьбы в русской революции было и продолжает быть ничтожно; ее разрушительное значение было и продолжает быть безмерно. Так две основные идеи новейшего социального движения, идея социализма и идея классовой борьбы, в русское развитие вошли не как организующие, созидательные силы строительства, а только как разлагающие, разрушительные силы ниспровержения".

А во что и куда они вошли как "организующие, созидательные силы строительства", эти две идеи? Они становятся таковыми лишь тогда, когда соглашаются на конкурентное партнерство с другими силами, на правовую конкурентную борьбу за свои социально-экономические интересы в рамках данного строя, без посягательства на его разрушение. Российские социалисты и тем более коммунисты (большевики) считали такую позицию преступным оппортунизмом.

Вообще в этой статье Струве "родимых пятен" марксизма едва ли не больше, чем в его же более ранней статье в "Вехах". Терминологическая родственность его риторики словарному составу "легального марксизма" 1890-х годов несомненна.

В дальнейшем в рассуждениях Струве есть мысль о том, что "буржуазный строй" ближе на самом деле к действительным чаяниям и устремлениям масс, чем социализм (учение, подчиняющее личность интересам отвлеченного "коллектива"). Но пережитки прежней фразеологии мешают ему выразить свою мысль отчетливо и однозначно.

Однако центральным стержнем статьи Струве является не развенчание или корректировка идеи социализма, а утверждение первенствующего - для спасения России - значения идеи нации:

"Принципиально, по существу, понятие нации есть такая же категория, как и понятие класса. Принадлежность к нации прежде всего определяется каким-либо объективным признаком, по большей части языком. Но для образования и бытия нации решающее значение имеет та выражающаяся в национальном сознании объединяющая настроенность, которая создает из группы лиц одного происхождения, одной веры, одного языка и т. п. некое духовное единство. Нация конституируется и создается национальным сознанием".

Класс - понятие чисто функциональное, вытекающее из его роли в обществе. Нация - понятие этно-генетическое, гораздо более широкое, чем класс (нация объемлет все классы общества). Ни то, ни другое (ни класс, ни нация) не предопределяется только сознанием: быть объединенными сознанием (или более узко - идеологией) - это прерогатива партий и других родственных им союзов.

Но вдумаемся в определение нации, которое предлагает Струве. Оно заключает в себе зерно противоречия, из которого вырастет весьма экзотический монстр. С одной стороны,

"принципиально, по существу понятие нации есть такая же категория, как и понятие класса. Принадлежность к нации прежде всего определяется каким-либо объективным признаком, по большей части языком".

Но с другой стороны,

"для образования и бытия нации решающее значение имеет та выражающаяся в национальном сознании объединяющая настроенность, которая создает из группы лиц одного происхождения, одной веры (выделено мною. - Д. Ш.), одного языка и т. п. некое духовное единство".

И наконец

"нация конституируется и создается национальным сознанием".

Как же тогда быть с Россией - империей или республикой многонациональной и многоверной?

"Жизненное дело нашего времени и грядущих поколений должно быть творимо под знаменем и во имя нации. Нация, как я уже сказал, есть формально такое же понятие, как класс. Национальное сознание так же образует нацию, как сознание классовое - класс. Нация - это духовное единство, создаваемое и поддерживаемое общностью культуры, духовного содержания, завещанного прошлым, живого в настоящем и в нем творимого для будущего. Но в то время как классовый признак приурочивается к скудному социально-экономическому содержанию, не имеющему ни моральной, ни какой-либо иной духовной ценности, признак национальный указует на все то огромное и нетленное богатство, которым обладает всякий член и участник нации и которое, в сущности, образует самое понятие нации",

пишет Струве.

Но класс образуется вовсе не "классовым сознанием". Классовая принадлежность определяется родом занятий и положением человека в обществе. А постулат общности веры как образующего признака нации не позволяет считаться таковой ни россиянам, ни французам, ни немцам, ни уж тем более американцам, ни евреям и т. д. и т. п. Исторически сложилось так, что большие государства, известные нам, строились и, главное, достраивались как многоплеменные и многоконфессиональные образования. И Российская империя - один из ярчайших примеров такого государства. Грозные события в современной Югославии, распад СССР и бомбы замедленного действия с тлеющими фитилями в российских автономиях показывают наглядно, чем чревато приложение этнического и вероисповедного принципов к современному государству. Отчаянная попытка евреев возродить национальный очаг, убежище от антисемитской паранойи, в бинациональной Палестине тоже доказывает: либо два народа сумеют добиться сосуществовательного компромисса, либо им суждена битва за мир до последней капли крови. От всей души надеюсь на первый вариант.

Зовя многоэтническое и многоверное государство к национальной одноверной идиллии, Струве заводит его в тот же тупик, в который привел его деспотический агрессивный "интернационализм", точнее - насильственный "безнационализм" коммунистов. Он пишет:

"В том, что русская революция в своем разрушительном действии дошла до конца, есть одна хорошая сторона. Она покончила с властью социализма и политики над умами русских образованных людей. На развалинах России, пред лицом поруганного Кремля и разрушенных ярославских храмов мы скажем каждому русскому юноше: России безразлично, веришь ли ты в социализм, в республику или в общину (выделено мною. - Д. Ш.), но ей важно, чтобы ты чтил величие ее прошлого и чаял и требовал величия для ее будущего, чтобы благочестие Сергия Радонежского, дерзновение митрополита Филиппа, патриотизм Петра Великого, геройство Суворова, поэзия Пушкина, Гоголя и Толстого, самоотвержение Нахимова, Корнилова и всех миллионов русских людей, помещиков и крестьян, богачей и бедняков, бестрепетно, безропотно и бескорыстно умиравших за Россию, были для тебя святынями. Ибо ими, этими святынями, творилась и поддерживалась Россия как живая соборная личность и как духовная сила. Ими, их духом и их мощью мы только и можем возродить Россию. В этом смысле прошлое России, и только оно, есть залог ее будущего. На том пепелище, в которое изуверством социалистических вожаков и разгулом соблазненных ими масс превращена великая страна, возрождение жизненных сил даст только национальная идея в сочетании с национальной страстью. Это та идея-страсть, которая должна стать обетом всякого русского человека".

Я не хочу оскорблять память П. Б. Струве поименным перечислением малопочтенных лиц, которые с удовольствием поставят свои подписи под этой декларацией. Я только замечу, что в условиях многонациональной России (где революция только в начале 90-х годов, а не в 1918-м "в своем разрушительном действии" дойдет почти до конца) "национальная идея" Струве носит решительно антигосударственный, деструктивный характер. Обратите внимание на выделенные мною слова:

"...России безразлично, веришь ли ты в социализм, в республику или в общину..."

И на финал статьи:

""Быти нам всем православным христианом в любви и в соединении. И вам бы... помнити общее свое... А нашим будет нераденьем учинится конечное разоренье Московскому Государству... который ответ дадим в страшный день Христова" - в этих словах бесхитростной грамоты нижегородцев к вологжанам 1612 г. и в других аналогичных документах Смутного времени, в совершенно других, менее сложных, но, быть может, не менее грозных исторических условиях, была уже возвещена стране и народу спасительная сила национальной идеи и духовно-политического объединения во имя ее.

Сим победиши!"

Я еще раз прошу прощения у тени Струве, но это обращение к энтузиазму и ведущей идее Руси 1612 года в России 1918 года уже само по себе знаменует такую оторванность от реальности, какой достаточно, чтобы предопределить поражение в борьбе с большевизмом. Если бы даже еще оставалось время для статей. Но если бы даже и оставалось еще какое-то время? Не слышится ли за этой рафинированной патетикой нынешний истошный и вульгарный вопль "Россия для русских" ("Германия - для немцев")? Германии надо было ради немецкой идеи изгнать или истребить один небольшой "неполноценный" народ. А России? Сколько ни дроби и ни очищай хотя бы только одну Российскую Федерацию (а Струве грезил о всей империи), она уже не станет этнически чистой. Я понимаю, что Струве великодушно готов позволить всем россиянам стать православными и считаться русскими. Но, повторяю, в огромной, многоверной России всех народов не окрестить и не сделать русскими - даже и после распада СССР.

Спросите себя, кто в ней сегодня станет под многопартийно-православно-патриотическую хоругвь, которую предлагает развернуть над Россией 1918 года Струве, - и у вас потемнеет в глазах, как потемнело бы и у самого Струве.

Как бы это ни ранило полные национального романтизма души, но критерий современного цивилизованного государственного права - не раса, не нация, не вероисповедание, не имущественный ценз. Современное цивилизованное существование немыслимо без полноты прав личности и равенства всех граждан перед лицом закона.

Как П. Б. Струве, человек несомненно нравственный и образованный, представлял себе совмещение своего национально-религиозного идеала с цивилизованным правом, представить себе невозможно. Боюсь, что его марксистское прошлое еще продолжало манить его к радикальным решениям, безнадежно упрощенным в приложении к многоцветию и многослойности жизни. Как, впрочем, и все утопии, бессильные в созидании, но могущественные в разрушении и умерщвлении.

* * *

По заголовку статьи С. Л. Франка "De profundis" теперь называют и весь сборник.

"Если бы кто-нибудь предсказал еще несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему. Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своем воображении до той последней грани безнадежности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли столь безнадежной, как в наши дни; и на ум приходят, в качестве единственно подходящих примеров, грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения великих древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется еще тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом.

Если мы, клеточки этого некогда могучего, ныне агонизирующего государственного тела, еще живем физически и морально, то это есть в значительной мере та жизнь по инерции, которая продолжает тлеть в умирающем и которая как будто возможна на некоторое время даже в мертвом теле".

Это 1918 год, то есть только начало. Продолжительность, формы и масштабы бедствия были для тогдашнего сознания непредставимы (разве что для Достоевского - или для Кафки). Библейские пророчества мыслятся нами отвлеченно. Всегда кажется, что это еще не о нас и не о наших ближайших потомках.

Франк оказывается пророком, ибо победители создают строй, неспособный к развитию и плодоношению, мертвый, выжимающий из страны жизненные силы и соки, накопившиеся в многовековом прошлом. Когда они будут всеми силами и средствами выжаты, тело начнет разрушаться. Возможна ли остановка в разрушении, остались ли в экологии, экономике и, главное, в психике людей резервы для поворота процесса вспять - неизвестно. В 1917 году начала разрушаться страна, еще не начиненная ядерной взрывчаткой и ядохимикатами. Это была страна со впавшим в утопические галлюцинации, в истерику, но еще нормальным, психически не деформированным населением. Поэтому несколько лет нэпа чуть было не вдохнули в нее жизнь. Сталин вовремя пресек опасный процесс.

Франк и в "Вехах" был проницательнее своих коллег, и в "Из глубины" проницательней остальных предощутил угрожающую стране бездну.

Трудно было бы и сегодня дать более точный и беспощадный анализ того, что свершилось в жизни России на протяжении истекших ко времени написания статьи Франка полутора лет. Вот малая доля этих не услышанных на родине обобщений (тем более окружающим миром: он и своих пророков не слышит):

"...ни при каком общественном порядке, ни при каких общественных условиях народ в этом смысле не является инициатором и творцом политической жизни. Народ есть всегда, даже в самом демократическом государстве, исполнитель, орудие в руках какого-либо направляющего и вдохновляющего меньшинства. Это есть простая, незыблемая и универсальная социологическая истина: действенной может быть не аморфная масса, а лишь организация; всякая же организация основана на подчинении большинства руководящему меньшинству. Конечно, от культурного, умственного и нравственного состояния широких народных масс зависит, какая политическая организация, какие политические идеи и способы действий окажутся наиболее влиятельными и могущественными. Но получающийся отсюда общий политический итог всегда, следовательно, определен взаимодействием между содержанием и уровнем общественного сознания масс и направлением идей руководящего меньшинства. Применяя эту отвлеченную социологическую аксиому к текущей русской действительности, мы должны сказать, что в народных массах в силу исторических причин накопился, конечно, значительный запас анархических, противогосударственных и социально-разрушительных страстей и инстинктов, но что в начале революции, как и всегда, в тех же массах были живы и большие силы патриотического, консервативного, духовно здорового, национально объединяющего направления. Весь ход так называемой революции состоял в постепенном отмирании, распылении, ухождении в какую-то политически бездейственную глубь народной души сил этого последнего порядка. Процесс этого постепенного вытеснения добра злом, света тьмой в народной душе совершался под планомерным и упорным воздействием руководящей революционной интеллигенции. При всем избытке взрывчатого материала, накопившегося в народе, понадобилась полугодовая упорная, до исступления энергичная работа разнуздывания анархических инстинктов, чтобы народ окончательно потерял совесть и здравый государственный смысл и целиком отдался во власть чистокровных, ничем уже не стесняющихся демагогов. Вытесненные этими демагогами слабонервные и слабоумные интеллигенты-социалисты должны, прежде чем обвинять народ в своей неудаче, вспомнить всю свою деятельность, направленную на разрушение государственной и гражданской дисциплины народа, на затаптывание в грязь самой патриотической идеи, на разнуздание, под именем рабочего и аграрного движения, корыстолюбивых инстинктов и классовой ненависти в народных массах, - должны вспомнить вообще весь бедлам безответственных фраз и лозунгов, который предшествовал послеоктябрьскому бедламу действий и нашел в нем свое последовательно-прямолинейное воплощение. И если эти бывшие вдохновители революции обвиняют теперь народ в том, что он не сумел оценить их благородное "оборончество" и отдал предпочтение низменному "пораженчеству" или смешал чистый идеал социализма как далекой светлой мечты человеческой справедливости с идеей немедленного личного грабежа, то беспристрастный наблюдатель, и здесь отнюдь не склонный считать народ безгрешным, признает, что вина народа не так уж велика и по человечеству вполне понятна. Народная страсть в своей прямолинейности, в своем чутье к действенно-волевой основе идей лишь сняла с интеллигентских лозунгов тонкий слой призрачного умствования и нравственно-беспочвенных тактических дистинкций. Когда "оборончество" основано не на живом патриотическом чувстве, не на органической идее родины, а есть лишь ухищренный тактический прием антипатриотического интернационализма, когда идеал социализма, к бескорыстному служению которому призывают народные массы, обоснован на разлагающей идее классовой ненависти и зависти, - можно ли упрекать народ в его неспособности усвоить эти внутренне противоречивые, в корне порочные сгустки морально и интеллектуально запутавшейся интеллигентской "идеологии"?"

Все это не устарело ни в одном слове. Но последуем дальше:

"Более глубокое определение источника зла, погубившего Россию, приходится отметить в лице нарастающего сознания гибельности социалистической идеи, захватившей широкие круги русской интеллигенции и просочившейся могучими струями в народные массы. Действительно, Россия произвела такой грандиозный и ужасный по своим последствиям эксперимент всеобщего распространения и непосредственного практического приложения социализма к жизни, который не только для нас, но, вероятно, и для всей Европы обнаружил все зло, всю внутреннюю нравственную порочность этого движения. На примере нашей судьбы мы начинаем понимать, что на Западе социализм лишь потому не оказал разрушительного влияния и даже, наоборот, в известной мере содействовал улучшению форм жизни, укреплению ее нравственных основ, что этот социализм не только извне сдерживался могучими консервативными культурными силами, но и изнутри насквозь был ими пропитан; короче говоря, потому, что это был не чистый социализм в своем собственном существе, а всецело буржуазный, государственный, несоциалистический социализм. У нас же, при отсутствии всяких внешних и внутренних преград и чужеродных примесей, при нашей склонности к логическому упрощению идей и прямолинейному выявлению их действенного существа, социализм в своем чистом виде разросся пышным махровым цветом и в изобилии принес свои ядовитые плоды".

Но в 1918 году социализм лишь пытались построить. Пытались действовать согласно букве утопии, что абсурдно по определению. Возник монстр. Продолжим, однако, цитировать Франка:

"Конечно, наши рабочие стремились не к социализму, а просто к привольной жизни, к безмерному увеличению своих доходов и возможному сокращению труда; наши солдаты отказались воевать не из идеи интернационализма, а просто как усталые люди, чуждые идее государственного долга и помышлявшие не о родине и государстве, а лишь о своей деревне, которая далеко и до которой "немец не дойдет"; и в особенности столь неожиданно обращенные в "эсэров" крестьяне делили землю не из веры в правду социализма, а одержимые яростной корыстью собственников. Все это фактически бесспорно, но сила этого указания погашается более глубоким уяснением самого морально-психологического существа социализма. Ибо эта внутренняя ложь, это несоответствие между величием идей и грубостью прикрываемых ими реальных мотивов, столь драстически, с карикатурной резкостью обнаружившееся в наших условиях, с необходимостью вытекает из самого существа социализма".

И все-таки мы тщетно будем искать в статье С. Л. Франка ответ на последний, на самый главный для нас вопрос: что такое социализм? Почему, победив, он разрушает и разрушается? Нет ответа. Действуют ли тут причины только духовные, нравственные, мистические? Или есть обстоятельства и чисто структурные, которые даже при бескорыстнейших намерениях устроителей новой жизни приводят общество в ад?

С. Л. Франк увидел воочию начало агонии и ужаснулся. Однако в этой статье, написанной не позже 1918 года, он структурной причины невоплотимости в жизнь гуманистических целей утопии-оборотня не констатирует. Может быть, они представлялись ему столь самоочевидными, что он не счел нужным на них останавливаться? В его поле зрения лежали вопросы более глубокие. Между тем структура и мистика возникавшей тогда Системы нераздельно связаны. При этом структурные причины ее обреченности на тиранию и саморазрушение доступны и агностическому и атеистическому сознанию. Вряд ли имеет смысл пренебрегать какой бы то ни было из сторон проблемы.

Вот простейшая и достаточно поверхностная формулировка структурной причины неработоспособности социализма. Никакая инстанция не может охватить всей массы процессов, протекающих в обществе в каждый данный момент. Количество этих процессов бесконечно велико. Само слово "процесс" говорит о том, что все в обществе непрерывно изменяется - разнообразные параметры всех его составляющих и отношения между ними. Попытки командовать необъятным количеством разнородных взаимосвязанных и автономных процессов, планируя их заранее, неизбежно ведут к накоплению неполадок и к нарастающему расстройству общественного организма. Они, эти попытки, сравнимы с попыткой человеческого ума математически рассчитывать каждое предстоящее шевеление организма, каждую его - на всех уровнях - реакцию. Неумение или нежелание это понять и своевременно отказаться от такого способа управления заставляет ввести в Систему фактор принуждения. По мере нарастания расстройства Системы приходится принуждение наращивать. Вечно это продолжаться не может. Принуждение исчерпывает свои ресурсы, и Голем рушится.

Самоорганизация есть имманентное свойство вселенной и жизни, положенное в основу их бытия. Когда пытаются это свойство изъять, заменить своеволием, бытие рушится. Сборник "Из глубины" проникнут ощущением этой катастрофы, но обнажение ее механизма - вне его проблематики (или вне интересов его авторов).

Всех станов не боец

Свободным людям чужды наши беды.

Их на досуге зреющим умам

Грешно изобретать велосипеды

По не спеша пролистанным томам.

А узнику в темнице и крупицы,

И тени истин, словно тени птиц,

Позволят в подозренье укрепиться

И яд догадок выжать из крупиц

Целебный, но смертельно горький плод

Плененной мысли и ее забот...

Из юношеских стихов автора.

Я позволила себе предпослать раздумьям о третьей части трилогии (или, если угодно, о третьем акте идейной драмы) отрывок из собственных юношеских стихов. Не потому, что они представляют собою некую поэтическую ценность (на этот счет я не заблуждаюсь), а потому, что и они - вехи исследуемого пути. Именно так выбивалось из-под глыб лжи на магистраль познания почти все (об отдельных счастливцах не говорю) пооктябрьское поколение наследников "Вех".

Читатели и критики не сразу осознали, что сборники "Вехи", "Из глубины" и "Из-под глыб" представляют собой исторически сложившуюся трилогию, хотя название последнего из них говорит об этом достаточно ясно. На родине уже почти не помнили первого и не знали второго сборника (посвященные десятки и даже сотни - не в счет).

В русском зарубежье - по причинам естественной убыли - людей, хорошо помнящих "Вехи" и "Из глубины", становилось все меньше. Что же касается сборника "Из-под глыб", то он был воспринят большинством своих читателей, являвшихся одновременно его героями, резко отрицательно (как сборник "Вехи" его читателями и героями). Солженицын оказался вдруг не своим. Его статьи в сборнике вызвали шоковую реакцию. Они были восприняты читающей самиздат публикой как неожиданное и необъяснимое впадение недавнего ее кумира в махровую "реакционность" (повторение истории "Вех"). В этом сошлись и активнейшие протестанты-антисоветчики, авторы и организаторы самиздата (не все, но большинство таковых), и листающие самиздат с дрожью в коленках интеллигентные обыватели. Очень немногие увидели тогда в статьях одиозного сборника поворот к насильственно прерванному самоосмыслению российской интеллигенцией ее роли в отечественной истории.

В своем прочтении "Из-под глыб" я ограничусь только работами Солженицына. В одних статьях сборника нет к ним существенных дополнений. Тематика других вне моей компетенции. Так или иначе, именно статьи Солженицына продолжают и развивают проблематику "Вех" и "Из глубины" на уровне, достойном славных предшественников.

В русле общей своей задачи (осмыслить новую и новейшую историю России в качестве ключа к ее современности) Солженицын не мог не попытаться самостоятельно прощупать шаг за шагом пути российской и советской интеллигенции. Если это и была реакция, то в первичном, а не в политизированном значении слова. Ре-акция эта означала напряженное и углубленное осмысление грандиозной и еще не исчерпавшей себя до конца акции революции и ее последствий.

Солженицын в этом своем осмыслении отбросил все ограничения диссидентского хорошего тона. Не только цензурные, это ему охотно и с восхищением прощали. Его вина перед советским читающим слоем состояла в том, что путем постепенного и нелегкого преодоления он отклонил все священные штампы его мышления. Последовательно уходя все глубже в предысторию текущего времени, он осваивал разные мировоззренческие стереотипы предшествовавших победе коммунистов "отмеренных сроков". Принимая первоначально некоторые из них за искомую истину, он в дальнейшем движении их перерастал, отставлял или корректировал. В конце концов складывалась позиция, наиболее отвечающая истине - такой, какой она виделась лично ему.

А. К. Толстой писал в 1858 году: "Двух станов не боец..." Солженицын стал в этом своем поиске всех станов не бойцом. Так, по крайней мере, казалось тем, кто числил его до этого в своем стане. На самом деле все станы оказались настолько раздробленными, переплетенными и разошедшимися, что ни к одному из них он не смог примкнуть безоговорочно и бесповоротно. Оглядок на личности и обстоятельства Солженицын не принимал, условностей ни одной корпорации не придерживался, честолюбия и слабостей оппонентов (и непоследовательных, разочаровавших его союзников) не щадил. Главное же - он без колебаний пренебрегал прогрессистскими штампами своего времени (и на родине и в изгнании). Его работа требовала уединения - круг общения сузился. Всего этого ему, естественно, не простили. Но это позже. Первым ударом по его связям с диссидентской средой стали "реакционные" его статьи, объединенные в сборнике "Из-под глыб". Реакционным было, по убеждению читающей неподцензурную литературу публики, все содержание сборника. Но статьи Солженицына в нем задели ее особенно больно: ведь он был любимец, кумир, легенда - и такая измена всему прогрессивному и передовому!..

Мне уже случалось писать о каждой из этих его статей4. Но я впервые попытаюсь их прочитать в контексте мировоззренческой трилогии "Вехи" - "Из глубины" - "Из-под глыб".

Может быть, в наименьшей мере связана со сборником "Из-под глыб" как с неким целым статья "На возврате дыхания и сознания". Теснее же всего примыкает к "Вехам" одиозная в глазах большинства прочитавших ее современников "Образованщина". Именно она (как поздней - "Наши плюралисты") вырыла "бомбовый ров" (Солженицын) между ее автором и советским образованным слоем. Даже в той его части, которая не только почитывала самиздат, но и распространяла его и входила в число его авторов. Самиздат, а затем гласность показали, насколько различными были положительные идеалы мыслящего слоя, объединенного своим отрицательным отношением к советской реальности. В одиночестве Солженицын, разумеется, не остался, но оппозиция к нему в читающем самиздат слое оказалась преобладающей. Она значительна (в разных кругах и странах) и по сей день. Однако выросло и число сочувственных и заинтересованных читателей. Попытаемся же перечитать статьи Солженицына в сборнике "Из-под глыб" непредвзято.

* * *

В первом приближении резко бросается в глаза черта, которая противопоставляет позицию Солженицына его предшественникам.

Эта черта - категорический отказ от одного из центральных мотивов обоих (особенно второго) сборников, от их имперского мироощущения. Словно провидя сегодняшний день, Солженицын уже в начале 70-х годов говорит в основном о собственно России и о двух ближайших к русскому (этнически, исторически и культурно) народах - украинском и белорусском. Украинцами это нередко воспринимается как посягательство на их суверенитет (позиция белорусской интеллигенции кажется более мягкой). Народы же, которые Солженицыну уже в начале 70-х годов не видятся в будущем государственно объединенными с Российской Федерацией, часто воспринимают это как их одностороннее отторжение. И ни первые, ни вторые не видят двух оговорок: в первом случае - о безусловной добровольности союза, во втором - о теснейших и многообразных связях при государственном разделении. (Последний мотив особенно отчетлив в брошюре "Как нам обустроить Россию".)

Но мне хотелось бы остановиться на тех идеях статей Солженицына в сборнике "Из-под глыб", которые генетически восходят к "Вехам" и "Из глубины". Между первым сборником ("Вехи") и вторым ("Из глубины") произошли один за другим два взрыва (Февраль и Октябрь 1917-го), сделавшие их авторов и героев обитателями иной реальности. Авторы "Вех" не предчувствовали всей неотвратимости и близости взрыва. Авторы "Из глубины" в большинстве своем еще, по-видимому, не осознали масштабов повреждений, нанесенных этим взрывом России. Голоса третьего сборника ("Из-под глыб") пробиваются из-под развалин в некоем предчувствии возрождения. Не случайно первая статья Солженицына в этом сборнике называется "На возврате дыхания и сознания".

Существенная часть этой статьи посвящена диалогу и полемике с А. Д. Сахаровым. Я постараюсь как можно меньше касаться здесь этой темы. Дискуссия между Солженицыным и Сахаровым - предмет для особого исследования, а не повод для попутных замечаний. В данном случае меня занимает не эта дискуссия, а развитие линии, обозначенной выше ("Вехи" - "Из глубины" - "Из-под глыб"). Решив не касаться того стержня статьи, вокруг которого организовано ее содержание (темы Сахарова), я отмечу лишь несколько очень существенных моментов. Статья написана за четыре года до выхода в свет в самиздате и за границей всего сборника (в 1969 - 1970 годах). Но вот как оценивает автор ее актуальность (и вот почему я решаюсь коснуться ее вне требующей отдельного рассмотрения темы Сахарова):

"Эта статья была написана 4 года назад, но не отдана в Самиздат, лишь самому А. Д. Сахарову. Тогда она была в Самиздате нужней и прямо относилась к известному трактату. (Имеется в виду статья А. Д. Сахарова "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". - Д. Ш.) С тех пор Сахаров далеко ушёл в своих воззрениях, в практических предложениях, и сегодня к нему статья уже мало относится, она уже не полемика с ним.

Так теперь поздно! - возразят. То ли ещё у нас не поздно! Мы и полстолетия ничего не успевали ни называть, ни обмысливать, нам и через 50 лет ничто не поздно. Потому что напечатана у нас - пустота! Во всяком таком опоздании характерная норма послеоктябрьской русской жизни.

Не поздно потому, что в нашей стране на тех мыслях, которые Сахаров прошёл, миновал, ещё коснеет массивный слой образованного общества. Не поздно и потому, что, видимо, ещё немалые круги на Западе разделяют те надежды, иллюзии и заблуждения"5.

С одной стороны, будет ли России еще и через пятьдесят лет что-либо не поздно, сегодня трудно сказать. Несомненно было бы не поздно и через пятьдесят лет, если бы не прибавились во всем мире факторы, которые медлить не позволяют.

Для чего же обсуждение, ежели не для отыскания мер? Солженицын - человек высшей степени вовлеченности в события. Им всегда владеет обостренная ответственность за них. А события обрели роковой параметр: экологический со входящим в него ядерным. В этом плане управить ходом события на одной шестой части суши - значит подарить планете надежду выжить. И наоборот: не управить значит убавить эту надежду. Поэтому все опасения и предупреждения Солженицына неизменно наращивают свою злободневность. И по той же причине слово "долог" в следующем отрывке умаляет надежду: длить нынешнюю неразбериху смертельно опасно (май 1994). Солженицын предвкушал возрождение, воскресение свободного слова. Но и предвидел те противостояния, которые вместе с ним возникнут, точнее - проявятся:

"Но и обратный переход, ожидающий скоро нашу страну, - возврат дыхания и сознания, переход от молчания к свободной речи, тоже окажется и труден и долог (выделено мною. - Д. Ш.), и снова мучителен - тем крайним, прупастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга.

За десятилетия, что мы молчали, разбрелись наши мысли на семьдесят семь сторон, никогда не перекликнувшись, не опознавшись (выделено мною. - Д. Ш.), не поправив друг друга. А штампы принудительного мышления, да не мышления, а диктованного рассуждения, ежедённо втолакиваемые через магнитные глутки радио, размноженные в тысячах газет-близнецов, еженедельно конспектируемые для кружков политучёбы, - изуродовали всех нас, почти не оставили неповреждённых умов.

И теперь, когда умы даже сильные и смелые пытаются распрямиться, выбиться из кучи дряхлого хлама, они несут на себе все эти злые тавровые выжжины, кособокость колодок, в которые загнаны были незрелыми, - а по нашей умственной разъединённости ни на ком не могут себя проверить".

Это ведь в 1970 году сказано, когда казалось нам всем (или почти всем), что только бы отворить шлюзы, вырвать свободу самовыражения - и все решится наилучшим образом. Мы были уверены, что на свободе лучшее и вернейшее из слов не победить не может. Будто не пришли к власти Ленин и Гитлер в наидемократичнейших республиках, при полнейшей свободе словоизвержения.

Знаменательна (и в дальнейшем будет Солженицыным развита) его полемическая реплика о социализме (святыне подавляющего числа диссидентов 60 - 70-х годов):

"...нигде в социалистических учениях не содержится внутреннее требование нравственности как сути социализма - нравственность лишь обещается как самовыпадающая манна после обобществления имуществ. Соответственно: нигде на Земле нам ещё в натуре не был показан нравственный социализм (и даже такое словосочетание, предположительно обсуждённое мною в одной из книг, было сурово осуждено ответственными ораторами). Да что говорить о "нравственном социализме", когда неизвестно: вообще ли социализм всё то, что нам называют и показывают как социализм. Он - в природе-то есть ли?"

И еще одно совершенно еретическое (в глазах рабов) высказывание - о степени самодостаточности, самоценности свободы:

"Действительно, в нашей стране интеллектуальная свобода преобразила бы многое сейчас, помогла бы очиститься от многого. Сейчас, из той впадины тёмной, куда мы завалены. Но глядя далеко-далеко вперёд: а Запад? Уж Запад-то захлебнулся от всех видов свобод, в том числе и от интеллектуальной. И что же, спасло это его? Вот мы видим его сегодня: на оползнях, в немощи воли, в темноте о будущем, с раздёрганной и сниженной душой. Сама по себе безграничная внешняя свобода далеко не спасает нас. Интеллектуальная свобода - очень желанный дар, но как и всякая свобода - дар не самоценный, а - проходной, лишь разумное условие, лишь средство, чтобы мы с его помощью могли бы достичь какой-то другой цели, высшей".

Впоследствии Солженицын заговорит о Западе иначе, глубже, в другом тоне. Но существо его мысли, многократно искаженной и искажаемой оппонентами, останется прежним: свобода - одно из необходимых условий полноценного существования; но она не самодостаточное его условие. По убеждению и чувству Солженицына, к слову "свобода" необходимы дополнительные определения. Свобода - в чем? Свобода - для чего? Свобода - чего?

Почти невозможно было почувствовать в условиях тоталитарного рабства ущербность и разрушительность культа свободы, не оговоренного нравственным самоограничением. Солженицыну помог в этом уже тогда постигаемый многолетним изучением опыт российского Февраля. Но настороженность к свободе "без конца и без края" воспринята была современниками не как прозорливость и не как результат постижения исторического опыта, а как все та же пресловутая реакционность.

В размышлениях Солженицына будет многократно продолжена и та линия "Вех", которая заставила (в тех же "Вехах") правоведа Кистяковского - в противовес ей - отстаивать решающую и принципиальную значимость категории юридического права.

Большинство авторов "Вех" и Солженицын заняты преимущественно более высокими духовно феноменами, чем право: верой, нравственностью, этикой. Кистяковский же, с одинаковыми основаниями оглядываясь назад, взирая вокруг и пророча будущее, доказывает, что вне "четкого, ясного и воспроизводимого права" (много более поздняя формулировка Н. Винера) жизнь общества, а следовательно, долг и права личности не могут быть приближены к нравственным абсолютам. Это давний и все еще не решенный спор. Страстность Солженицына не раз порывалась поставить право ниже горения абсолютной нравственной истины. Однако история русской революции доказывает и показывает: без "четкого, ясного и воспроизводимого" права жизнь будет просто взорвана и убита хаосом взаимно противоречивых устремлений. Она, жизнь, слишком сложна и внутренне конфликтна, чтобы оставаться удовлетворительно сносной и плодоносить, не будучи постоянно вводимой в рамки не идеальных, но хотя бы ориентируемых по нравственному идеалу правовых норм. "Красное Колесо" развернуло перед нами картину жизни со взорванным правом. Между тем сколь многие полагали, его раскачивая и взрывая, что действуют "по справедливости" (и это тоже показано). В "Архипелаге ГУЛАГ" воспроизведена та стадия катастрофы, когда право полностью заменяется своеволием победителей. В "Красном Колесе" пренебрежением к правам личности закладывается фундамент права сильного. Так или иначе, в трудном подвиге постижения теме соотношения права и справедливости уделено Солженицыным одно из первенствующих мест. В этом смысле знаменательно "Добавление 1973 года" к статье, о которой мы говорим. В нем, в частности, сказано:

"Внешняя свобода сама по себе - может ли быть целью сознательно живущих существ? Или она - только форма для осуществления других, высших задач? Мы рождаемся уже существами с внутреннею свободой, свободой воли, свободой выбора, главная часть свободы дана нам уже в рождении. Свобода же внешняя, общественная - очень желательна для нашего неискажённого развития, но не больше, как условие, как среда, считать её целью нашего существования бессмыслица. Свою внутреннюю свободу мы можем твёрдо осуществлять даже и в среде внешне несвободной (насмешка Достоевского: "среда заела"). В несвободной среде мы не теряем возможности развиваться к целям нравственным (например: покинуть эту землю лучшими, чем определили наши наследственные задатки). Сопротивление среды награждает наши усилия и бульшим внешним результатом.

Поэтому в настойчивых поисках политической свободы как первого и главного есть промах: прежде хорошо бы представить, чту с этой свободой делать. Такую свободу мы получили в 1917 году (и от месяца к месяцу всё бульшую) - и как же поняли мы её? Каждому ехать с винтовкой, куда считаешь правильным. И с телеграфных столбов срезать проволоку для своих хозяйственных надобностей".

Мне уже случалось писать, что этот тезис статьи вызывает серьезные опасения. В нем не поставлена граница, не определена та степень несвободы внешней, при которой обыкновенный (не святой) человек решительно теряет "возможность развиваться к целям нравственным". Это происходит, например, тогда, когда он перестает быть человеком и становится обезумевшим от боли и ужаса существом. Когда перейдены границы психически и физически выносимого, существо превращается в организм и хорошо, если быстро - в труп. Такие обстоятельства возникали в страшном XX веке, в частности в СССР, массово. Что происходит в это время с душой, я не знаю. Мне повезло: меня не пытали в СССР (хотя я и сидела, то есть побывала в тюрьме и в лагере); меня не удушили газом и не сожгли в гитлеровском рейхе (хотя в Польше убили бульшую часть семьи моей матери); на меня не надели горящую шину друзья супруги лауреата Нобелевской премии мира Нельсона Манделы; я не испытала "укрутки" в психушке, пыток "культурной революции" в Китае и т. п. Как бы я в перечисленных обстоятельствах смогла "развиваться к целям нравственным", я не знаю. Это главное мое возражение Солженицыну в вопросе о самоценности свободы и права такого, которое исключает вышеперечисленные ситуации.

Но перечитываешь дополнение 1973 года в 1994 году, и бьет в глаза искра прозрения недалекого будущего:

"И если Россия веками привычно жила в авторитарных системах, а в демократической за 8 месяцев 1917 года потерпела такое крушение, то может быть - я не утверждаю это, лишь спрашиваю (выделено мною. - Д. Ш.), - может быть, следует признать, что эволюционное развитие нашей страны от одной авторитарной формы к другой будет для неё естественней, плавнее, безболезненней? Возразят: эти пути совсем не видны, и новые формы тем более. Но и реальных путей перехода от нашей сегодняшней формы к демократической республике западного типа тоже нам никто ещё не указал. А по меньшей затрате необходимой народной энергии первый переход представляется более вероятным".

Но опоздали в СССР с таким переходом. Не нашлось своевременно прозорливых и зорких авторитариев (преобразователей, а не коммунистических демагогов), которые провели бы необходимые реформы в осторожно смягчаемых политических обстоятельствах.

Я думаю, что следующий ниже финал статьи заключает в себе и прозрения и ошибки, общие в конце 60-х - начале 70-х годов для большинства самых вдумчивых аналитиков советской системы. Не поленимся перечитать его:

"Государственная система, существующая у нас, не тем страшна, что она недемократична, авторитарна на основе физического принуждения, - в таких условиях человек ещё может жить без вреда для своей духовной сущности.

Всемирно-историческая уникальность нашей нынешней системы в том, что сверх всех физических и экономических понуждений от нас требуют ещё и полную отдачу души: непрерывное активное участие в общей, для всех заведомой лжи. Вот на это растление души, на это духовное порабощение не могут согласиться люди, желающие быть людьми.

Когда кесарь, забрав от нас кесарево, тут же, ещё настойчивей, требует отдать и Божье - этого мы ему жертвовать не смеем!"

Советская система не авторитарна, а тоталитарна, тотальна. В этой системе высшая ее инстанция, единоличная или групповая, берет на себя командование всеми (потому и тотальна) сферами жизни: политической, экономической и духовной. Более и полнее всего духовной. В том числе - производством всех видов информации6, их распространением и обменом. По чисто математическим причинам (бесконечное количество непрерывно меняющихся параметров) центр Системы не может управить всеми взятыми им под свое начало процессами. Все его усилия волей-неволей направляются на овладение ситуацией политическими (внешними, силовыми) средствами, и главное - на запрет правдивого слова и свободной мысли. Ведь король-то голый!

Столь гигантских Систем, в такой степени централизованных, то есть экономически нерациональных, тупиковых, бессмысленных, в истории еще не существовало (были карликовые прецеденты). Солженицын прав, когда говорит, что отказ от лжи взорвет Систему. Ее и взорвала горбачевская "гласность". Она лавинообразно ускорила и без нее идущий с 1917 года фундаментальный хозяйственный, экологический, организационный распад. Но сам по себе такой взрыв не несет в себе созидательного начала. Гласность (без кавычек) лишь проявила то трагическое обстоятельство, с описания которого Солженицын начинает свою статью.

Но когда, при Горбачеве, заговорили тысячи и десятки тысяч, то сами же были и поражены (предсказанным на пятнадцать лет раньше)

"тем крайним, прупастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга".

И зинуло. И зияет по сей день все более угрожающе.

А когда за обвалом словесным ускорился до небывалых скоростей и развал вещественный, оказалось, что ничего вещественного же, в том числе и организационного, на смену рушащейся (в зародыше уже обреченной) Системе не подготовлено. И тут Солженицыным заданный вопрос ("...я не утверждаю это, лишь спрашиваю...") станет стержневым. Я не могу не процитировать, выходя за пределы сборника "Из-под глыб", развернутую форму того же вопроса, в которую он развился через несколько лет.

В одном из первых своих выступлений на Западе (пресс-конференция в Стокгольме 12 декабря 1974 года) Солженицын сказал:

"Я в своем "Письме вождям", которое было почти исключительно неверно понято на Западе, хотя можно легко перечитать его, совсем не говорил, что западная демократия вообще не годится для России, там нет этого. Там сказано только, что мы сейчас, именно мы вот, Россия, и именно сейчас, мы к ней не только не готовы, но менее готовы, чем в 17-м году. А в 17-м году, когда мы были более готовы, когда у нас было уже все-таки 12 лет общественной жизни, парламента... в 17-м году мы настолько еще были не готовы, что это привело к изнурительной гражданской войне и возникновению тоталитарного государства.

<...> развитие в сторону демократии должно происходить в России в условиях сильной власти (выделено мною. - Д. Ш.). Если же объявить демократию внезапно, то у нас начнется истребительная межнациональная война, которая смоет эту демократию вообще в один миг, и миллионы лягут совсем не за демократию, а просто будет межнациональная война".

И еще следующее:

"А - переходный период? Любую из западных систем - как именно перенять? через какую процедуру? - так, чтоб страна не перевернулась, не утонула? А если начнутся (как с марта 1917, а теперь-то ещё скорей начнутся) разбои и убийства - то надо ли будет разбойников останавливать? (или - оберегать права бандитов? может, они невменяемы?) и - кто это будет делать? с чьей санкции? и какими силами? А шире того - будут вспыхивать стихийные волнения, массовые столкновения? как и кто успокоит их и спасёт людей от резни?"

Это уже не столько вопросы, сколько суждения. Все-таки, по-видимому, наиболее целесообразный (не исключено, что единственно возможный) не катастрофический переход от окостеневающего, омертвевающего социализма к правовому и продуктивному устройству общества должен пройти через преобразующий реформаторский авторитаризм. Но как он редко случается, такой переход. За авторитаризмом ведь могут стоять хасбулатовы, руцкие и жириновские, а не Столыпин. Прыжок же в демократию из пропасти или с леденящей скалы тоталитаризма без авторитарной амортизации вряд ли мыслим (в лучшем случае - крайне рискован). Станет ли президентская конституция Ельцина таким амортизатором для России? Не берусь гадать: для выполнения миссии авторитарного раскрепощения нужен не только закон, но и достаточный круг деятелей. Имеется ли он в России? Обладает ли президент Ельцин не только доброй волей, но и силой, средствами и приемами ее осуществления? Я не знаю (1994).

Солженицын весь еще вдохновлен идеей жизни не по лжи, которую он для себя лично, в своем творчестве, осуществляет. Но вместе с тем он не может не чувствовать (а вскоре и обоснует), что в той бездне, в которую впала Россия, помимо разноголосого спора многих правд и многих неправд (и даже одной, как ему видится, правды против многих неправд) нужны принципиальные и неотложные практические преобразования. И провести их могла бы только сильная и прозорливая власть.

Он осознаёт все опасности авторитарной системы:

"У авторитарных государственных систем при достоинствах устойчивости, преемственности, независимости от политической трясучки, само собой, есть свои большие опасности и пороки: опасность ложных авторитетов, насильственное поддержание их, опасность произвольных решений, трудность исправить такие решения, опасность сползания в тиранию. Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых, религиозных, веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью. Самодержцы нашего времени опасны тем, что трудно найти обязательные для них высшие ценности".

Но подчеркну еще раз: Солженицын не может не осознавать и того, что преобразования, назревшие за полвека насилия и разрушения, может более или менее удовлетворительно осуществить только по-настоящему сильная и целенаправленная власть. Впоследствии будет многократно повторена и развита эта мысль, и не одним только Солженицыным. Но никто не вспомнит, какую лавину негодования обрушили на него апостолы безграничной свободы, когда он впервые высказал эту непопулярную идею.

* * *

Вторая статья Солженицына в сборнике "Из-под глыб" называется "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни".

Человек размышляет. Он осмысливает сложнейшую действительность, ищет нравственный выход из ее лабиринтов и тупиков. Он предельно искренен. Он стремится быть объективным и справедливым. Тем не менее он в какой-то мере и пристрастен: первые крики из-под заваливших поколение каменных глыб не могут быть раздумчиво-взвешенными. Все чувства и мысли в них обострены болевой реакцией на толщу и мощь обвала.

Первая попытка самоизлечения пленного духа - перенос на постигаемую реальность оценок, применяемых к лицам и малым человеческим сообществам:

"...благородно, подло, смело, трусливо, лицемерно, лживо, жестоко, великодушно, справедливо, несправедливо... Да так все и пишут, даже самые крайние экономические материалисты, ибо остаются же людьми. И ясно: какие чувства преимущественно побеждают в людях данного общества - те и окрашивают собой в данный момент всё общество, и становятся нравственной характеристикой уже всего общества. И если нечему доброму будет распространиться по обществу, то оно и самоуничтожится или оскотеет от торжества злых инстинктов, куда б там ни показывала стрелка великих экономических законов.

И всегда открыто для каждого, даже неучёного, и представляется весьма плодотворным: не избегать рассмотрения общественных явлений в категориях индивидуальной душевной жизни и индивидуальной этики.

Мы здесь попытаемся сделать так лишь с двумя: раскаянием и самоограничением".

С такой преамбулой эта сравнительно ранняя статья Солженицына обречена была на известную долю утопизма.

При переходе от лиц, семей и малых сообществ "к тысячным и миллионным ассоциациям" (тем более к миллиардным) меняется механизм действия многих законов (природных ли, заданных ли свыше - как угодно верить). Утопия обычно пренебрегает деталью, незаметной на фоне ее грандиозных истин. Но эта незамеченная деталь и делает замысел утопическим. Утопическое "если бы все... или большинство..." есть именно такая мелочь: на бесконечно большие множества нельзя переносить законы, действительные для сравнительно малых групп. Миллионы и миллиарды - это конечные величины, но вся совокупность человеческих отношений внутри таких множеств (психологических, социальных, эмоциональных, экономических и пр., и пр.) бесконечно велика и изменчива. Это не означает, что к таким совокупностям нет ключей. Но к ним применимы принципиально иные ключи, чем к малым сообществам.

Так, раскаяние в отношениях человека к человеку может быть абсолютным и выразиться в полной самоотдаче. Человека с человеком, семью с семьей, малую группу с малой группой можно и рассудить, и повелеть возместить урон (не всегда, но часто возможно). Народ с народом уже так не рассудишь. И не может народ во всех своих поколениях искупать нанесенный когда-то другому народу даже и страшный ущерб. Тем более что у каждого большого множества свой счет и обид и грехов. Здесь, как и в вопросе о нравственных абсолютах и праве, неизбежна определенная юридическая формализация. К примеру: здесь могут действовать законы давности, здесь невозможно не округлять и не закруглять взаимных расчетов.

Представляется также, что раскаяние и самоограничение - явления не одного ряда. Без самоограничения цивилизованное человеческое общежитие вообще невозможно. В большом и многосоставном человеческом сообществе самоограничение есть обязательное условие выживания и удовлетворительных взаимоотношений. Если человечество не выйдет в правовое пространство разумного самоограничения, то оно падет жертвой собственного своеволия. Самоограничение - феномен прежде всего нравственный, но и социальный. Он распространяется и на этику, и на экологию, и на производство, и на потребление, и на взаимоотношения с соседями (как по дому, так и по планете). Стоило бы подчеркнуть, что многоаспектное самоограничение должно и может иметь выражение в праве. Не во всей, разумеется, полноте и не во всех отношениях, но с большой степенью приближения к уровню, отводящему от человечества угрозу гибели.

Раскаяние в отличие от самоограничения - категория чисто нравственная, духовная. Оно имеет характер более личностный, существенно менее нормативный, чем самоограничение. Но Солженицын в обоих случаях имеет в виду не только сугубо личные проявления того и другого. Он говорит "мы", имея в виду то ли "мы, русские" (что вероятнее), то ли "мы, россияне" (что реалистичнее). В условиях, когда писалась его статья, ни первое, ни второе "мы" не являлось реальным объектом волеизъявления. Инициатива была сосредоточена в высшей точке Системы, без санкции коей ни одно радикально-созидательное шевеление не мыслилось.

Солженицын знает, кто хозяин в стране (отсюда - "Письмо вождям"), видит принципиальную неработоспособность Системы в созидательном смысле. В те годы только и оставалось, что уповать на промыслительный поворот к свету всего "мы". Но ни вожди, ни "мы" Солженицына не услышали и к свету своевременно не повернулись. Саморазрушение неработоспособной Системы дошло до критического момента, не выпестовав к этому времени жизнеспособного ее преемника. Преемник, ищущий дорогу на ощупь, методом проб и ошибок, появился уже на краю обрыва. Его шансов и качеств мы здесь не обсуждаем. Призыв Солженицына "жить не по лжи" (подчеркиваю: жить, а не только самовыражаться) осуществился в форме всеобщего лавинного выговаривания своих правд, а не радикального массового изменения образа своей жизни. В этом словесном урагане ("рев племени"? нет: рев племен) голоса тех немногих, кто предлагал дело, заглушались хором обид, обвинений, угроз, оживших агрессивных и прекраснодушных утопий. Говорящих дело в таком реве не слышат. Но солженицынское "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" прозвучало в почти полной еще немоте. И его почти не расслышали (многие ли читали тогда нелегальщину?). А из услышавших многие осмеяли. И среди осмеявших - какие тонкие, просвещенные люди. Но не поняли. Или не захотели понять. А стоило хотя бы всерьез задуматься. Тогда очень болезненно все отозвались на запоздалый его упрек татарам. Но не заметили центральной пропозиции: предложения разрубить гордиев узел, прекратить наконец счет взаимных обид и обратиться каждому на себя. Не увидели (а если увидели, то осудили: изоляционизм), что Солженицыным обсуждаются пути государственного развития не СССР, а России (это в 1973 году!). Солженицын предвосхитил события на двадцать лет. Кто об этом вспомнил?

В этой важнейшей теме хотелось бы снова обратить внимание читателя на момент, который не раз был мною отмечен. Когда все послесталинское диссидентство, активно действовавшее внутри СССР, не подвергало ни малейшему сомнению социализм (как учение и как принцип), Солженицын в анализируемой нами статье говорил о ценности частной собственности в ее цивилизованных формах. Это было записано прогрессистами (в качестве немаловажного пункта) в состав его преступлений, в число доказательств его реакционности. А он и в этом шел впереди "прогресса", не знаю, прочитав ли к тому времени отечественные и западные исследования этой проблематики или придя к сходным результатам самостоятельно.

Солженицына часто упрекали и упрекают в том, что судьба украинцев, белорусов и русских издавна и по сей день видится ему общей. Мне же, напротив, представляется (и представлялось), что он был и остался в этом вопросе удивительно прозорливым. Более того: он недооценил и тогда, и в более поздних "посильных соображениях" вряд ли уже разделимую общность судеб большинства народов бывшей империи. Солженицын грешит не упорно вменяемым ему в вину "империализмом", а скорее излишним изоляционизмом. Он не видит, что не только одни славянские народы срослись друг с другом за имперский и советский периоды неразделимо. Разрывы дорого обойдутся, если вообще обойдутся, и другим народам бывшего СССР. Столько веков государственного единства, столько лет расселений, переселений стихийных и целенаправленных не могли не создать переплетенного различными узами и связями конгломерата. В этом вопросе большевистская эра ознаменовалась хитроумнейшими изобретениями. Во-первых, резко усилились верховно организуемые (по разным поводам и предлогам) перемещения, передвижения ("этапы") больших этнических масс в инородную им среду. Во-вторых, административно-национальные территориальные единицы, большие и малые, были нарезаны, напластованы так, что разнонациональные анклавы самым неудобным для отделения образом пересекались и входили друг в друга. В-третьих, экономика (я убеждена, что совершенно сознательно) строилась таким образом, чтобы ни один регион, даже такой огромный, как Россия, Украина или Казахстан, не оставался (научно, промышленно, аграрно) самодостаточным. В-четвертых, все существенные экономические связи организовывались не непосредственно, а через центр, через союзные наркоматы, поздней министерства. При постоянной миграции населения (в силу существования института прописки не свободной, а в меру сил контролируемой) и при целенаправленных "распределениях", переселениях и выселениях в стране практически не осталось этнически однородных районов. А крупнейшие нации русские и украинцы - оказались расселенными и смешанными семейно повсюду.

Уже ламентации авторов "Вех" по поводу русской национальной и государственной судьбы, русского национального характера, русской религиозной особости представлялись - в приложении ко всей империи - утопическими. Уже тогда Кистяковский был провидчески прав, когда выдвигал на первый государственно-устроительный план вопросы правовой регуляции, правового упорядочения, правовой универсализации общежития сложнейшей и разнороднейшей махины империи. В сборнике "Из глубины" (1918 год!) поразительны имперские споры и разговоры - без тени мысли о многоверности и многонациональности распадающегося (большевики собрали, чем и покорили эмигрантов-имперцев) полиэтнического образования. Разве что тень антисемитизма (по нынешним временам - очень корректного) в речах Генерала нарушала сосредоточенность мысли только на русских. Даже у евреев, которым вроде бы следовало не забывать о внутриимперских напряжениях, в сборнике "Вехи" русское превалирует над российским.

Смешение (или отождествление?) понятий "российский" и "русский" наличествует и в третьем сборнике, "Из-под глыб". Я хочу быть понятой правильно. Русские имеют свою историческую, культурную, социальную и т. д. судьбу. У них есть все основания (не говоря уж о правах) быть сосредоточенными в первую очередь на своих проблемах. Но они создали империю и приобщили своей судьбе десятки народов, существенно с ними смешавшись и среди них расселившись, а также позволив им расселиться на искони русских землях. Они могут желать сосредоточиться лишь на себе, но обстоятельства им этого просто не позволят.

"Даже и более жёсткая, холодная точка зрения, нет - течение, определилось в последнее время. Вот оно (обнажённо, но не искажённо): русский народ по своим качествам благороднейший в мире; его история ни древняя, ни новейшая не запятнана ничем, недопустимо упрекать в чём-либо ни царизм, ни большевизм; не было национальных ошибок и грехов ни до 17-го года, ни после; мы не пережили никакой потери нравственной высоты и потому не испытываем необходимости совершенствоваться; с окраинными республиками нет национальных проблем и сегодня, ленинско-сталинское решение идеально; коммунизм даже немыслим без патриотизма; перспективы России-СССР сияющие; принадлежность к русским или не русским определяется исключительно кровью, что же касается духа, то здесь допускаются любые направления, и православие - нисколько не более русское, чем марксизм, атеизм, естественнонаучное мировоззрение или, например, индуизм; писать Бог с большой буквы совершенно необязательно, но Правительство надо писать с большой.

Всё это вместе у них называется русская идея. (Точно назвать такое направление: национал-большевизм.)

"Мы русские, какой восторг!" - воскликнул Суворов. "Но и какой соблазн", добавил Ф. Степун после революционного нашего опыта",

говорит Солженицын, опровергая избраннические и ксенофобийные тезисы национал-большевизма ("русской идеи"). И какая ответственность - это вытекает из его дальнейшего рассуждения. Русские как исторические создатели империи даже и после ее крушения не могут избавиться ни от этого восторга, ни от этого соблазна, ни от этой ответственности. Ведь рушатся только связи, а расчлененное, но живое тело с его этногенезом, с его культурогенезом, с его еще недавно единым, а теперь бесцеремонно и безумно дробимым хозяйственным пространством - осталось существовать. И части этого исторического тела грозят передраться между собой, как в фильме ужасов.

Задолго до наступления этой ирреальной реальности Солженицын (осмеянный за то наиславнейшими россиянами) думал о надвигающемся крушении и набрасывал первую приближенную (позднее последуют уточнения) схему выхода из (почти уже) тупика:

"По отношению ко всем окраинным и заокраинным народам, насильственно втянутым в нашу орбиту, только тогда чисто окажется наше раскаяние, если мы дадим им подлинную волю самим решать свою судьбу".

Я вынуждена привести большой отрывок, без которого не ясна будет позиция Солженицына, ее сильные и слабые или непроясненные стороны:

"Наша внешняя политика последних десятилетий представляется как бы нарочито составленной вопреки истинным потребностям своего народа. За судьбы Восточной Европы мы взяли на себя ответственность, не сравнимую с нашим сегодняшним духовным уровнем и нашей способностью понимать европейские нужды и пути. Эту ответственность мы самоуверенно готовы распространить и на любую страну, как бы далеко она ни лежала, хотя б на обратной стороне земного шара, лишь бы она проявляла намерение национализировать средства производства и централизовать власть (эти признаки по нашей Теории - ведущи, все остальные национальные, бытовые, тысячелетних культур - второстепенны) (выделено мною. Д. Ш.)..."

Здесь я на мгновение прерву цитирование и попутно замечу: многие ли из прославленных диссидентов начала 70-х годов сказали с такой определенностью, как (обруганный за это ретроградом) Солженицын:

"Исходные понятия - частной собственности, частной экономической инициативы - природны человеку, и нужны для личной свободы его и нормального самочувствия (выделено мною. - Д. Ш.), и благодетельны были бы для общества, если бы только... если бы только носители их на первом же пороге развития самоограничились, а не доводили бы размеров и напора своей собственности и корысти до социального зла, вызвавшего столько справедливого гнева, не пытались бы покупать власть, подчинять прессу. Именно в ответ на бесстыдство неограниченной наживы развился и весь социализм".

Но вернемся к прерванному рассуждению:

"Мы - устали от этих всемирных, нам не нужных задач! Нуждаемся мы отойти от этого кипения мирового соперничества. От рекламной космической гонки, никак не нужной нам: чту подбираться к оборудованию лунных деревень, когда хилеют и непригодны стали для житья деревни русские? В безумной индустриальной гонке мы стянули непомерные людские массы в противоестественные города с торопливыми нелепыми постройками, где мы отравляемся, издёргиваемся и вырождаемся уже с юных лет. Изнурение женщин вместо их равенства, заброшенность семейного воспитания, пьянство, потеря вкуса к работе, упадок школы, упадок родного языка - целые духовные пустыни плешами выедают наше бытие, и только на преодолении их ожидает нас престиж истинный, а не тленный. Дальних ли тёплых морей нам добиваться или чтобы теплота разлилась между собственными гражданами вместо злобы?"

Но - не отошли вовремя, и последствия успели стать страшными: развалилась насильственно слепленная постройка, а заменить оказалось нечем.

Однако далее следует сквозное для всех трех сборников игнорирование (или необсуждение) важнейшего и судьбоноснейшего момента. Беженцев, реальных и потенциальных, со всех окраинных и не преимущественно русскими заселенных земель, ранее входивших в империю и/или в СССР, окажется лет через двадцать непосильно много для истощенной социализмом России. А кроме того, и в самой России, в Российской Федерации народов пребудет множество, и невозможно выделить из них для какой-то созидательной миссии собственно русских. Если же речь идет о россиянах, то терминология не должна сбивать с толку. Ее определенность в данном контексте нужна не менее, чем в точных науках:

"Как семья, в которой произошло большое несчастье или позор, старается на некоторое время уединиться ото всех и переработать свое горе в себе, так надо и русскому народу: побыть в основном наедине с собою, без соседей и гостей. Сосредоточиться на задачах внутренних: на лечении души, на воспитании детей, на устройстве собственного дома".

Не остаться уже русскому народу наедине с собой после стольких веков имперского и стольких десятилетий советского существования и смешивания. А потому примем, что речь идет обо всех народах и национальностях, не отделяющих своих судеб от российской. И тогда нам в отличие от многих острословов-насмешников нечего возразить против следующих (в 1973 году своевременных, а сегодня как бы уже не опоздавших) строк:

"К счастью, дом такой у нас есть, ещё сохранён нам историей, неизгаженный просторный дом - русский Северо-Восток. И отказавшись наводить порядки за океанами, и перестав пригребать державною рукой соседей, желающих жить вольно и сами по себе (выделено мною. - Д. Ш.) - обратим своё национальное и государственное усердие на неосвоенные пространства Северо-Востока, чья пустынность уже нетерпима становится для соседей по нынешней плотности земной жизни.

Северо-Восток - это Север Европейской России - Пинега, Мезень, Печора, это и - Лена и вся средняя полоса Сибири, выше магистрали, по сегодня пустующая, местами нетронутая и незнаемая, каких почти не осталось пространств на цивилизованной Земле. Но и тундра и вечная мерзлота Нижней Оби, Ямала, Таймыра, Хатанги, Индигирки, Колымы, Чукотки и Камчатки не могут быть покинуты безнадёжно при технике XXI века и перенаселении его.

Северо-Восток - тот ветер, к нам, описанный Волошиным:

В этом ветре - вся судьба России...

Северо-Восток - тот вектор, от нас, который давно указан России для её естественного движения и развития.

Северо-Восток - это напоминание, что мы, Россия, - северо-восток планеты, и наш океан - Ледовитый, а не Индийский, мы - не Средиземное море, не Африка, и делать нам там нечего! Наших рук, наших жертв, нашего усердия, нашей любви ждут эти неохватные пространства, безрассудно покинутые на четыре века в бесплодном вызябании. Но лишь два-три десятилетия ещё, может быть, оставлены нам для этой работы: иначе близкий взрыв мирового населения отнимет эти пространства у нас.

Северо-Восток - ключ к решению многих якобы запутанных русских проблем. Не жадничать на земли, не свойственные нам, русским, или где не мы составляем большинство (выделено мною. - Д. Ш.), но обратить наши силы, но воодушевить нашу молодость - к Северо-Востоку, вот дальновидное решение. Его пространства дают нам выход из мирового технологического кризиса. Его пространства дают нам место исправить все нелепости в построении городов, промышленности, электростанций, дорог. Его холодные, местами мёрзлые пространства ещё далеко не готовы к земледелию, потребуют необъятных вкладов энергии - но сами же недра Северо-Востока и таят эту энергию, пока мы её не разбазарили.

Северо-Восток не мог оживиться лагерными вышками, криками конвойных, лаем человекоядных. Только свободные люди со свободным пониманием национальной задачи могут воскресить, разбудить, излечить и инженерно украсить эти пространства.

Северо-Восток - более звучания своего и глубже географии будет означать, что Россия предпримет решительный выбор самоограничения, выбор вглубь, а не вширь, внутрь, а не вовне; всё развитие своё - национальное, общественное, воспитательное, семейное и личное развитие граждан направит к расцвету внутреннему, а не внешнему".

И заключительная оговорка:

"Это не значит, что мы закроемся в себе уже навек. То и не соответствовало бы общительному русскому характеру. Когда мы выздоровеем и устроим свой дом, мы несомненно ещё сумеем и захотим помочь народам бедным и отсталым. Но - не по политической корысти: не для того, чтоб они жили по-нашему или служили нам.

Возразят: но как далеко могут нация, общество, государство зайти в самоограничении? Ведь роскошь произвольных и вполне самоотверженных решений, какая есть у отдельного человека, не может быть допущена целым народом. Если народ перешёл к самоограничению, а соседи его - нет, - должен ли он быть готов противостоять насилию?

Да, разумеется. Силы защиты должны быть оставлены, но лишь подлинно защиты, но лишь соразмерно с непридуманною угрозою, не самодовлеющие, не самозатягивающие, не для роста и красы генералитета. Оставлены - в надежде, что начнёт же меняться и вся атмосфера человечества.

А не начнёт меняться, - так уже рассчитано: жизни нам всем осталось менее ста лет".

* * *

Самую бурную реакцию советской элитарной читающей публики 70-х годов вызвала статья Солженицына с провоцирующим на такую реакцию названием "Образованщина". Конечно же, это была прямая преемственность от "Вех" (вспомним бердяевскую "интеллигентщину"). Но многие ли тогда, особенно вне Ленинграда и Москвы, читали "Вехи"? В сознании даже весьма нестандартно начитанного меньшинства советского образованного слоя "Вехи" ассоциировались не только с ленинской, но и с досоветской либеральной критикой. А на досоветский либерализм интеллигенция начинала привыкать полагаться.

Итак, сложился уже устойчивый стереотип дважды опосредованного восприятия "Вех": из советских оценок (в учебниках и литературе) и из досоветских леволиберальных и левых оценок вплоть до ленинской. Солженицын же в "Образованщине" с доверием апеллировал к "Вехам". И в глазах образованной публики это оказалось дополнительным голом в его ворота - еще одним доказательством его постыдной реакционности.

Некий оттенок страстного неофитства в "Образованщине" определенно присутствует (как и во всем сборнике "Из-под глыб"). Все впервые (или вновь) открытое воспринимается открывателями с чрезмерной горячностью. Особенно если они чувствуют, что открывают несомненные ценности, и при этом видят, что в оппозиции к ним находится большинство их же социального слоя. Кроме того, страстное желание убедить часто воспринимается и выглядит как не менее страстное желание обличить. Между тем бесчисленные тогдашние оппоненты Солженицына давно уже не замечают, что понятия "образованщина", "образованец", "образованщицкий" не сходят ныне у них с языка. Слова эти прочно вошли в русский язык и, подобно термину "интеллигенция", потеряли авторскую принадлежность.

Солженицын подхватил эстафету российского самоосмысления "на возврате дыхания и сознания". В начале 70-х годов у него появилась надежда, что дно бездны достигнуто и надо искать уступы и поручни для подъема. Он торопился разделить это чувство с теми, чей слух, как ему представлялось, был открыт.

Вот как более чем через полвека после "Вех" подводит Солженицын итог победы-поражения ""революционно-гуманистической" интеллигенции" на заре новой жизни:

"Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, да не сумела управить ее обломками (выделено мною. - Д. Ш.). (Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался "народ - не такой", "народ обманул ожидания интеллигенции". Так в этом и состоял диагноз "Вех", что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадёжно отобщена! Однако незнанье - не оправданье. Не зная ни народа, ни собственных государственных сил, надо было десятижды остеречься непроверенно кликать его и себя в пустоту.)

И как та кочерга из присказки, в тёмной избе неосторожно наступленная ногою, с семикратной силой ударила олуха по лбу, так революция расправилась с пробудившей её русской интеллигенцией. После царской бюрократии, полиции, дворянства и духовенства следующий уничтожительный удар успел по интеллигенции ещё в революционные 1918 - 20 годы, и не только расстрелами и тюрьмами, но холодом, голодом, тяжёлым трудом и насмешливым пренебрежением. Ко всему тому интеллигенция в своём героическом экстазе готова не была и - чего уж от самой себя никак не ожидала - в гражданскую войну потянулась частью под защиту бывшего царского генералитета, а затем и в эмиграцию, иные не первый уже раз, но теперь - вперемешку с той бюрократией, которую недавно сама подрывала бомбами".

А затем беспощадно очерчен и соблазн, лишь немногих из дооктябрьской интеллигенции и ее детей миновавший:

"...понять Великую Закономерность, осознать пришедшую железную Необходимость как долгожданную Свободу - осознать самим, сегодня, толчками искреннего сердца, опережающими завтрашние пинки конвойных или зашеины общественных обвинителей, и не закиснуть в своей "интеллигентской гнилости", но утопить своё "я" в Закономерности, но заглотнуть горячего пролетарского ветра и шаткими своими ногами догонять уходящий в светлое будущее Передовой Класс. А для догнавших - второй соблазн: своим интеллектом вложиться в Небывалое Созидание, какого не видела мировая история. Ещё бы не увлечься!.. Этим ретивым самоубеждением были физически спасены многие интеллигенты и даже, казалось, не сломлены духовно, ибо с полной искренностью, вполне добровольно отдавались новой вере. (И ещё долго потом высились - в литературе, в искусстве, в гуманитарных науках - как заправдашние стволы, и только выветриванием лет узналось, что это стояла одна пустая кора, а сердцевины не было.) Кто-то шёл в это "догонянье" Передового Класса с усмешкою над самим собой, лицемерно, уже поняв смысл событий, но просто спасаясь физически. Парадоксально, однако (и этот процесс повторяется сегодня на Западе), что большинство шло вполне искренно, загипнотизированно, охотно дав себя загипнотизировать".

Набросав пунктирно, с предельной краткостью, но весьма точно историю перерождения и слоя и слова, Солженицын приходит к выводу, оскорбившему многих (сегодня - 1994 - эти же многие цинично и горько именуют себя и своих соотечественников совками):

"Всем строгим регламентом интеллигенция была вогнана в служебно-чиновный класс, и само слово "интеллигенция" было заброшено, упоминалось почти исключительно как бранное. (Даже свободные профессии через "творческие союзы" были доведены до служебного состояния.) С тех пор и пребывала интеллигенция в этом резко увеличенном объёме, искажённом смысле и умалённом сознании. Когда же, с конца войны, слово "интеллигенция" восстановилось отчасти в правах, то уж теперь и с захватом многомиллионного мещанства служащих, выполняющих любую канцелярскую или полуумственную работу.

Партийное и государственное руководство, правящий класс, в довоенные годы не давали себя смешивать ни со "служащими" (они - "рабочими" оставались), ни тем более с какой-то прогнившей "интеллигенцией", они отчётливо отгораживались как "пролетарская" кость. Но после войны, а особенно в 50-е, ещё более в 60-е годы, когда увяла и "пролетарская" терминология, всё более изменяясь на "советскую", а с другой стороны, и ведущие деятели интеллигенции всё более допускались на руководящие посты, по технологическим потребностям всех видов управления, - правящий класс тоже допустил называть себя "интеллигенцией" (это отражено в сегодняшнем определении интеллигенции в БСЭ), и "интеллигенция" послушно приняла и это расширение.

Насколько чудовищно мнилось до революции назвать интеллигентом священника, настолько естественно теперь зовётся интеллигентом партийный агитатор и политрук.

Так, никогда не получив чёткого определения интеллигенции, мы как будто и перестали нуждаться в нём. Под этим словом понимается в нашей стране теперь весь образованный слой, все, кто получил образование выше семи классов школы7.

По словарю Даля образовать в отличие от просвещать означает: придать лишь наружный лоск.

Хотя и этот лоск у нас довольно третьего качества, в духе русского языка и верно по смыслу будет: сей образованный слой, всё то, что самозванно или опрометчиво зовётся сейчас "интеллигенцией", называть образованщиной".

И как мы ни сопротивлялись (вслух и внутренне) этому публицистическому крещению, слово вросло в язык. Иногда, чтобы выделить из общей стихии "образованщины" интеллигентного человека (не интеллигента в веховском или в советском смысле слова, а интеллигентного человека), мы подчеркиваем: настоящий интеллигент. Ибо "Вехи" критиковали "интеллигентщину", а Солженицын портретировал "образованщину". И ни первые, ни второй не посягали на развенчание и принижение интеллигентного человека. Напротив: на него возлагались в обоих случаях спасительные надежды.

"Так вот, на этом пепелище, сидя в золе, разберёмся. Народа - нет? <...>

Но интеллигенции - тоже нет? Образованщина - древо мёртвое для развития?

Подменены все классы - и как же развиваться?

Однако - кто-то же есть? И как людям запретить будущее? Разве людям можно не жить дальше? Мы слышим их устало-тёплые голоса, иногда и лиц не разглядев, где-нибудь в полутьме пройдя мимо, слышим их естественные заботы, выраженные русской речью, иногда ещё очень свежей, видим их живые готовные лица и улыбки их, испытываем на себе их добрые поступки, иногда для нас внезапные, наблюдаем самоотверженные детные семьи, претерпевающие все ущербы, только бы душу не погубить, - и как же им всем запретить будущее?

Поспешен вывод, что больше нет народа <...>

Поспешен и вывод, что нет интеллигенции. Каждый из нас лично знает хотя бы несколько людей, твёрдо поднявшихся и над этой ложью, и над хлопотливой суетой образованщины. И я вполне согласен с теми, кто хочет видеть, верить, что уже видит некое интеллигентное ядро - нашу надежду на духовное обновление. Только по другим бы признакам я узнавал и отграничивал это ядро: не по достигнутым научным званиям, не по числу выпущенных книг, не по высоте образованности "привыкших и любящих думать, а не пахать землю", не по научности методологии, легко создающей "отраслевые подкультуры", не по отчуждённости от государства и от народа, не по принадлежности к духовной диаспоре ("всюду не совсем свои"). Но - по чистоте устремлений, по душевной самоотверженности - во имя правды и прежде всего - для этой страны, где живёшь. Ядро, воспитанное не столько в библиотеках, сколько в душевных испытаниях. Не то ядро, которое желает считаться ядром, не поступясь удобствами жизни центровой образованщины. Мечтал Достоевский в 1877 году, чтобы появилась в России "молодёжь скромная и доблестная". Но тогда появлялись "бесы" - и мы видим, куда мы пришли. Однако свидетельствую, что сам я в последние годы своими глазами видел, своими ушами слышал эту скромную и доблестную молодёжь, - она и держала меня как невидимая плёнка над кажущейся пустотой, в воздухе, не давая упасть. Не все они сегодня остаются на свободе, не все сохранят её завтра. И далеко не все известны нашему глазу и уху: как ручейки весенние, где-то сочатся под толстым серым плотным снегом".

Интеллигенция в узком слое своем (многие ли тогда прочли "Из-под глыб"?) возлагаемых на нее Солженицыным надежд либо не разглядела, либо сочла их реакционными причудами вчерашнего своего кумира. Между тем наблюдения Солженицына были верны, но надвигалась другая опасность: не успеть.

"Народ", обособленный от интеллигенции, не создает новых социальных конструкций ни в теории, ни на практике. Тем более в том скоростном темпе, который мог бы предупредить катастрофу. У него специализация иная: он делает вещи. В политике и в истории он разбирается слабо. Поэтому он и стоит сейчас с красными флагами, кастрюлями, свастиками и хоругвями и грезит об убившем добрую треть его прошлом.

"Интеллигентное ядро"? В том и беда, что в России оно всегда себя смешивало и смешивает с политиками, а теперь и с чиновниками - с профессионалами государственного строительства и государственного управления. Между тем у интеллигенции должны быть свои, особые, профессиональные задачи и заботы.

Основная масса интеллигенции-образованщины накричалась в эпоху "гласности" и разошлась, изверилась, утомилась, умолкла, увидев, что ни рек молочных, ни берегов кисельных от освобожденного голошения не появилось. Отдельные фигуры из этого слоя удержались (или застряли) в кабинетах власти.

Более полувека "образованщина" не вырабатывала свободно идей государственного строительства. До этого (почти век) она разрабатывала в основном разрушительные и утопические, да еще к тому же заимствованные, на другой почве выросшие идеи. Мудрено ли, что в судьбоносный час возвращения речи она оказалась при своем извечном вопросе: что делать? Ответы Чернышевского и Ленина провалились. Других у нее подготовлено не было.

Солженицын (в еще более одиозных в ее глазах, чем "Образованщина", "Наших плюралистах" /1983/) заблаговременно обращался к ней с этими вопросами. Но тогда ей все было ясно как день. Вспомните, как допек Солженицын в "Наших плюралистах" еще "доперестроечных" своих оппонентов:

"Сколько среди них специалистов-гуманитаристов - но почему ж нам не выдвигают конкретных социальных предложений? - да разумными давно бы нас убедили! Чем восславлять себя безграничными демократами (а всех инакомыслящих авторитаристами), да расшифруйте же конкретно: какую демократию вы рекомендуете для будущей России? Сказать "вообще как на Западе" - ничего не сказать: в Америке ли, Швейцарии или Франции - все приноровлено к данной стране, а не "вообще". Какую вы предлагаете систему выборов: пропорциональную? мажоритарную? или абсолютного большинства? (От выбора системы резко меняется состав парламента, и большие меньшинства могут "проглатываться" бесследно, либо, напротив, никогда не составится стабильное правительство.) Должно быть правительство ответственно перед палатами или (как в Штатах) - нет? - ведь это совсем разно действующие схемы, и если, например, парламентское большинство обязано поддерживать "своё" правительство из одних партийных соображений - то это опять власть партии над народным мнением? А степень децентрализации? Какие вопросы относятся к областному ведению, какие к центральному? Да множество этих подробностей демократии - и ни об одной из них мы ещё не слышали. Ни одного реального предложения, кроме "всеобщих прав человека"..."

А в "Образованщине", в 1973 году, как ему видится путь российского возрождения? Я вынуждена цитировать обширно, ибо статья эта полузабыта:

"И слой, и народ, и масса, и образованщина - состоят из людей, а для людей никак не может быть закрыто будущее: люди определяют своё будущее сами, и на любой точке искривлённого и ниспадшего пути не бывает поздно повернуть к доброму и лучшему.

Будущее - неистребимо, и оно в наших руках. Если мы будем делать правильные выборы.

<...> не в том ли заложена наша старая потеря, погубившая всех нас, - что интеллигенция отвергла религиозную нравственность, избрав себе атеистический гуманизм, легко оправдавший и торопливые ревтрибуналы, и бессудные подвалы ЧК? Не в том ли и начиналось возрождение "интеллигентного ядра" в 10-е годы, что оно искало вернуться в религиозную нравственность - да застукали пулемёты? И то ядро, которое сегодня мы уже, кажется, начинаем различать, - оно не повторяет ли прерванного революцией, оно не есть ли по сути "младовеховское"? Нравственное учение о личности считает оно ключом к общественным проблемам. По такому ядру тосковал и Бердяев: "Церковная интеллигенция, которая соединяла бы подлинное христианство с просвещённым и ясным пониманием культурных и исторических задач страны". И С. Булгаков: "Образованный класс с русской душой, просвещённым разумом, твёрдой волею".

Это ядро не только не уплотнено, как надо быть ядру, оно даже не собрано, оно рассеяно, взаимонеузнано: его частицы многие не видели, не знают, не предполагают друг о друге. И не интеллигентность их роднит - но жажда правды, но жажда очиститься душою и такое же очищенное светлое место содержать вокруг себя каждого. Потому и "неграмотные сектанты", и какая-нибудь неведомая нам колхозная доярка тоже состоят в этом ядре добра, объединяемые общим направлением к чистой жизни. А какой-нибудь просвещённый академик или художник вектором стяжательства и жизненного благоразумия направлен как раз наоборот назад, в привычную багровую тьму этого полувека <...>

Обществу столь порочному, столь загрязнённому, в стольких преступлениях полувека соучастному - ложью, холопством радостным или изневольным, ретивой помощью или трусливой скованностью, - такому обществу нельзя оздоровиться, нельзя очиститься иначе как пройдя через душевный фильтр. А фильтр этот ужасный, частый, мелкий, имеет дырочки, как игольные ушки - на одного. Проход в духовное будущее открыт только поодиночно, через продавливание.

Через сознательную добровольную жертву.

Меняются времена - меняются масштабы. 100 лет назад у русских интеллигентов считалось жертвой пойти на смертную казнь. Сейчас представляется жертвой - рискнуть получить административное взыскание. И по приниженности запуганных характеров это не легче, действительно <...>

Из прошедших (и в пути погибших) одиночек составится эта элита, кристаллизующая народ.

Станет фильтр для каждой следующей частицы всё просторней и легче - и всё больше частиц пойдёт через него, чтобы по ту сторону из достойных одиночек сложился бы, воссоздался бы и достойный народ (это своё понимание народа я уж высказывал). Чтобы построилось общество, первой характеристикой которого будет не коэффициент товарного производства, не уровень изобилия, но чистота общественных отношений.

А другого пути я решительно не вижу для России <...>

И если написать крупными буквами, в чём состоит наш экзамен на человека:

НЕ ЛГАТЬ! НЕ УЧАСТВОВАТЬ ВО ЛЖИ! НЕ ПОДДЕРЖИВАТЬ ЛОЖЬ!

то будут смеяться над нами не то что европейцы, но арабские студенты, но цейлонские рикши: всего-то столько от русских требуется? И это - жертва, смелый шаг? а не просто признак честного человека, не жулика?

Но пусть смеются грибы другого кузова, а кто в нашем давится, тот знает: это действительно очень смелый шаг. Потому что каждодневная ложь у нас - не прихоть развратных натур, а форма существования, условие повседневного благополучия всякого человека. Ложь у нас включена в государственную систему как важнейшая сцепка её, миллиарды скрепляющих крючочков, на каждого приходится десяток не один.

Именно поэтому нам так гнетуще жить. Но именно поэтому нам так естественно и распрямиться! Когда давят безо лжи - для освобождения нужны меры политические. Когда же запустили в нас когти лжи - это уже не политика! это вторжение в нравственный мир человека, и распрямленье наше - отказаться лгать - тоже не есть политика, но возврат своего человеческого достоинства".

Для 1974 года много тут было верного, много трезвых прозрений, но... Снова возникает ряд возражений, связующих "Из-под глыб" с двумя предыдущими сборниками условной трилогии.

Мы уже не раз говорили, что "с русскою душой" (очень аморфное и разночитаемое определение) неустранимо многонациональную и многокультурную в своих корнях Российскую Федерацию не обустроить. Подчеркивалось и другое: уже в 1909 - 1911 годах чистое философствование (в своем кругу) и духовное подвижничество без заботы об эффективном пропагандистском влиянии на широкую общественность, без активной поддержки организационно-политических усилий государства (а они были) угрожали не повлиять на события. Революционной взрывчатке радикалов никогда не противопоставлялась с такой же мощью и распространением либерально-конструктивная мысль. В 1918 году, в столпотворении взрыва и всеобщей ошеломленности, можно было уже разве что воевать (банально: оружием), а не размышлять за письменными столами. Размышляющих за выстрелами и грохотом уже никто не слышал. Да и типографии реквизировались победителями. Но и в 1973 году, когда осмысление происшедшего вырвалось "из-под глыб", только духовно-самосохранительные, только духовно-самосовершенствующие усилия не поспевали за противоположно направленными процессами, духовно омертвляющими и вещественно разрушительными. Однако сопротивление этим процессам в его (сопротивления) традиционных для революционеров формах вызывало у складывающихся оппозиций (духовной и правозащитной) глубокое рефлекторное отвращение. Пожалуй, это неприятие традиционных форм борьбы (пропаганда, организация, конспирация) было единственным, что объединяло обе силы (осмыслителей и правозащитников).

При современном разделении общественных обязанностей интеллигенция профессиональный думатель и учитель (за все общество и всего общества). Это ее общественная роль. В этом смысле оппозиции были правы, ибо стремились к своим естественным функциям. Но обстоятельства не были естественными: они были уникальными. Слепая махина наращивала свою энтропию и катилась к гибели - не режима, а всего в ней сущего. В таких обстоятельствах фактор времени может самую блистательную работу души и разума "помножить потихонечку на нуль" (Ю. Ким). И даже не "потихонечку": скорость распада неотвратимо росла.

Что же делать (опять роковой вопрос) и, главное, как это делать, если только не махнуть окончательно рукой на посюстороннюю жизнь?

Все перечисленные Солженицыным в его "Образованщине" потери (и более того - вплоть до потери хлеба, воды и воздуха) надвигались и шли на весь народ, на все население, на сопротивляющееся малое меньшинство и ничему не сопротивляющееся большинство. В том числе и на персонифицированных носителей и защитников адских начал тоже. Уже в 1973 году не хватало времени на медленное "продавливание через фильтр": пропаганда "жизни не по лжи" должна была соперничать в своем темпе с распадом. В 1994 году времени остается еще меньше. Четвертое измерение земного бытия - время - требовало уже тогда, в 1973 году, не убоимся этого слова, прагматизации, самой незамедлительной, всех пропагандистских, перестраивающих массовое сознание плодотворных процессов. Но многие ли это понимали? И кто бы это позволил в те времена?

Диктатура рушилась не стараниями интеллигенции или какой-то другой сознательной силы. Она развалилась под грузом собственной тяжести, собственной нерациональности и неработоспособности. Трагедия состояла в том, что (как и можно было в сфере такого гнета предвидеть) к моменту крушения диктатуры в СССР не было преемника, не было организации, способной перенять власть. Перенять так, чтобы уверенно, без политических помех строить из обреченного на развал монстра (где же взять другой материал?) нормальный государственный механизм. Солженицын в "Письме вождям" попытался подвигнуть на эту задачу верхушку партократии, но его не захотели услышать.

Ельцин и его единомышленники 1991 года пришли тогда, когда Горбачев исключил возможность авторитарной ("тихой") трансформации нежизнеспособного монстра в жизнеспособное государство. Михаил Сергеевич долго силился подновить, омолодить безнадежный строй и добил своими попытками, своими метаниями то "влево", то "вправо" рушащегося Голема. Ельцин пришел достаточно поздно для того, чтобы его (подчеркну: осознанная им) задача: изменить, а не охранить строй, - оказалась титанически трудной. Но эта статья не о Ельцине и не о его отношениях с Солженицыным. Эта статья о трилогии "Вехи" - "Из глубины" - "Из-под глыб".

* * *

Авторы "Из глубины" находились в центре сокрушительного урагана и еще не успели осознать масштаба катастрофы.

Авторы "Из-под глыб" составляли свой сборник на грани того периода, когда еще можно было предупредить предстоящий удар радиоактивной махины о дно пропасти сознательными совместными усилиями власти и общества. Но власть оказалась невменяемой. А времени для медленных, внутренних, органично-духовных подвижек сознания миллионов людей недоставало уже и тогда.

После поражения революционной попытки 1905 года часть российской интеллигенции очнулась от страшного своего, столетнего уже, "недосыпа" (см. гениальную пародию Н. Коржавина на статью Ленина "Памяти Герцена"; Коржавин ее недооценивает, а зря). Авторы "Вех" высказали много глубоких мыслей, но к последним примешивалась немалая доля ретроактивного и перспективного утопизма. Большинство из них недостаточно отчетливо видело главную опасность (социализм, дефицит времени и, прошу прощения за банальность, пропасть между своим языком и языком масс). Никто из них не "опустился" (не поднялся) до того, чтобы увидеть союзника в Столыпине, в других государственных деятелях его типа. За исключением Кистяковского, они пренебрегали вторичной, на их взгляд, категорией права. Они отвернулись от революционерской практики и возвратились в естественную область обитания осмыслителей всего сущего, бывшего и предстоящего - в сферу мысли. Но парадокс уже тогда состоял в недостатке времени для работы только в этой сфере. Уже тогда надо было защищать нормальный ход жизни практически, в союзе с тем, что они все еще именовали реакцией.

Надо было реагировать на нарастающую революцию практически и общедоступно - они рефлектировали интеллектуально и рафинированно. Это не обвинение, а констатация: иначе и не могло быть.

Вторично мыслящая часть общества очнулась уже не от "великого недосыпа", а от Иродова избиения, от полувекового безжалостного затаптывания всего мало-мальски независимого (а заодно и зависимого). Нельзя забывать, что чудовищная власть, осуществлявшая эти смертоубийства, выросла из общих для нее и для большинства веховцев корней, но изменилась до полной неузнаваемости. Авторы "Из-под глыб", восстанавливая преемственность русской мысли, обратились к "Вехам". По сравнению с официальной советской словесностью "Вехи" представлялись откровением. Они и открывали пласты мысли, советской образованщине неведомые. При первом знакомстве ускользало, что авторы "Вех" за восемь лет до роковой революции ничего не сумели ей противопоставить. В том, что идеи "Вех" исторически не сработали, целиком обвинялась не принявшая их среда, а не (частично хотя бы) постановка самих идей. Это и естественно для неофитов, осваивающих запретные пространства мысли (запретное выступает синонимом истинного).

То, что и авторы "Вех" были больны многими хворями своего родового слоя российской интеллигенции, разгляделось не сразу. Статьи Солженицына в сборнике "Из-под глыб" несли уже в себе созревшие зерна его мыслей, того опыта, которого у веховцев не могло быть.

По сравнению с авторами первых двух сборников авторы "Из-под глыб" находились в совершенно особом положении. Они тоже принадлежали к интеллигенции. У них было высшее образование, а у некоторых - ученые степени. Но они постигали свою действительность и обретали опыт предшественников в совершенно непредставимых для отцов и дедов условиях. Они заново изобретали каждый велосипед.

Солженицын, нисколько не преувеличивая, писал в "На возврате дыхания и сознания" (повторю, дополнив):

"За десятилетия, что мы молчали, разбрелись наши мысли на семьдесят семь сторон, никогда не перекликнувшись, не опознавшись (выделено мною. - Д. Ш.), не поправив друг друга. А штампы принудительного мышления, да не мышления, а диктованного рассуждения, ежедённо втолакиваемые через магнитные глутки радио, размноженные в тысячах газет-близнецов, еженедельно конспектируемые для кружков политучёбы, - изуродовали всех нас, почти не оставили неповреждённых умов.

И теперь, когда умы даже сильные и смелые пытаются распрямиться, выбиться из кучи дряхлого хлама, они несут на себе все эти злые тавровые выжжины, кособокость колодок, в которые загнаны были незрелыми, - а по нашей умственной разъединённости ни на ком не могут себя проверить.

Мы же, остальные, до того иссохли в десятилетиях лжи, до того изжаждались по дождевым капелькам правды, что как только упадут они нам на лицо, - мы трепещем от радости: "наконец-то!", мы прощаем и вихри пыли, овеявшие их, и тот лучевой распад, который в них ещё таится. Так радуемся мы каждому словечку правды, до последних лет раздавленному, что этим первым нашим выразителям прощаем и всю приблизительность, и всякую неточность, и долю заблуждения даже бульшую, чем доля истины, - только за то, что "хоть что-то сказано!", "хоть что-то наконец!"..."

Для поколений, сформировавшихся умственно после Октября и бульшую часть жизни (тем более всю жизнь) питавшихся казенной умственной пищей (ведь даже и классика и переводы селекционировались), было подвигом сохранить стремление к истине, научиться отличать ее ото лжи. Мыслящим людям приходилось пробиваться сквозь тесную, с режущими уступами штольню. И сколько жизней повисло клочьями на ее стенах. А если не жизней, то изуродованных умов и поврежденных душ. Я не могу примириться с высокомерием тех (а они есть), кому либо обстановка и опыт семейные, либо собственная уникально ранняя проницательность уже в детстве и юности позволили не поддаться лжи. Ими все было понято так рано, что они отказываются видеть трагедию в жизни тех, кто постигал сущее с трудом или вовсе его не понял. Сегодня на улицах Москвы и на страницах российских газет мы видим, кто преобладал в поколениях 20-х годов рождения: ранние прозорливцы или слепые и обманутые.

Для Солженицына "Вехи" и "Из глубины", как и его собственные статьи в сборнике "Из-под глыб", явились лишь вехами осмыслительного пути. Не зная его публицистики и эссеистики, не обретя интереса к панораме "Красного Колеса", нельзя оценить того, что им сделано. Мыслители "Вех" и "Из глубины" обрели в нем продолжателя, но не эпигона. Он ничего не потерял из выполненной ими работы, но и не остановился на ими постигнутом. Вырваться из тюрьмы, осилить вколоченную в сознание ложь, вернуться к пройденному предтечами и наново, под другим углом зрения осмыслить, прощупать собственными руками множество нитей в узлах отечественной истории - много ли в истории мировой мысли таких примеров? Осталась самая малость: чтобы современники Солженицына его прочитали и поняли. Захотят ли? И успеют ли - вот в чем вопрос.

1994.

* В прошлом году сборники "Из глубины" и "Из-под глыб" рассматривались в опубликованном на страницах нашего журнала (в No 8) эссе Модеста Колерова "Самоанализ интеллигенции как политическая философия". (Прим. ред.)

1 Ленин В. И. Полное собрание сочинений, т. 35, стр. 195 - 205.

2 Все цитаты из статей сборника "Из глубины" даются по изданию: "Вехи. Из глубины". М. 1991.

3 Кагал (на иврите) - общественность, публика, община.

4 См.: Штурман Д. Городу и миру. "Третья волна". Париж - Нью-Йорк. 1988.

5 Все цитаты из статей А. Солженицына, помещенных в сборнике "Из-под глыб", даются по изданию: "Из-под глыб". М. 1992.

6 Слово "информация" употреблено здесь в наиболее общем и точном смысле (все сигналы, циркулирующие в Системе).

7 Я бы сказала - выше десяти классов школы.

Загрузка...