Мы с моими товарищами по заключению были фанатами телевидения. Нам нравилось большинство передач (кроме идиотских комедийных сериалов, которые ненавидели почти все). Но больше всего мы любили программы, где речь шла о преступлениях и законе. Мы обожали «Беглеца»[3]. Я читал глубокомысленные разборы этого сериала, где говорилось, что в нем воплотились мечты американской публики — Кимбл невиновен, но ему приходится все время быть в бегах, а потому вполне естественно, что он ведет беспорядочную жизнь, не связывая себя ни с кем прочными узами, и т. д. и т. п. Для нас это было воплощением мечты. Полиция преследовала беглеца, но ему удавалось оставаться на воле, по эту сторону, и на воле он знакомился с абсолютно неправдоподобным числом красивых женщин.
За несколько лет я ни разу не пропустил ни одной серии «Беглеца». Летом я смотрел повторы. Но, несмотря на это, я не научился бегать от правосудия. Теперь я убедился, что то, что я неделями напропалую следил, как Дэвид Джанссен[4] бегает от правосудия, в практическом смысле ничего мне не дало. Он всегда попадал в интересные места и занимался интересными вещами. Он находил работу, интересную работу, и скрывал свою подлинную личность с ловкостью Кларка Кента[5]. А еще он точно знал, кому из людей можно доверять. Но прежде всего он, казалось, руководствовался неким планом. Он никогда не сидел сложа руки и не задавался вопросом, что делать, или куда идти, и не лучше ли взять и утопиться. Если дело принимало уж совсем дурной оборот, он мог снова начать охоту за одноруким. А меж тем ему всегда было куда пойти и чем заняться. Перед ним были открыты новые дороги.
Мне катастрофически не везло в роли беглеца. Я прошел от центра к Четырнадцатой улице, а затем на запад к Юнион-сквер. Взял в закусочной «Автомат» жареные бобы, мясо, яичницу, выпил несколько чашек кофе. На подземке добрался до Таймс-сквер и вышел из метро с семьюдесятью пятью центами в кармане. Купив билет за пятьдесят пять центов, я зашел в кинотеатр на Сорок второй. Моему вниманию предлагались два вестерна, с Оди Мерфи и Рэндольфом Скоттом[6]. Десять центов я потратил на шоколадный батончик. Я сидел на балконе, курил сигареты и смотрел кино. У меня осталось десять центов, которые я решил приберечь для покупки второго батончика — как только снова проголодаюсь. Беглец я был никудышный, но на это мне было в общем наплевать.
Оди Мерфи с Рэндольфом Скоттом вели силы добра к неизбежной победе над силами зла, а я сгорбившись сидел в кресле и следил за действием на экране. Кино восстанавливало мои душевные силы, как турецкая баня освежает тело. Меня отпустило. Перестала трещать голова, отступили страх и боль. Кино действовало как анестезия.
Время шло незаметно. Если бежать из Нью-Йорка, то именно сейчас. Через считанные часы полиция примется разыскивать меня, и тогда автовокзалы, аэропорты и железная дорога сразу станут для меня опасны. Чековую книжку все же стоило взять, ведь авиакомпании принимают чеки. Прежде мне это в голову не пришло. Но теперь это уже не важно. Я смотрю кино и буду дальше смотреть кино; пока я здесь, ничего плохого со мной не случится. Страусиная политика.
Когда я вошел в кинотеатр, треть фильма с Оди Мерфи уже прошла. Я досмотрел его до конца, потом посмотрел картину с Рэндольфом Скоттом, а после нее — какую-то рекламу, мультфильм и двухминутный ролик, посвященный тем товарам, которые можно было купить в киоске в главном фойе. Потом я посмотрел фильм с Оди Мерфи до того места, на котором вошел, и, поскольку податься мне было некуда, остался и еще раз досмотрел картину до конца.
Вспоминай, сказал внутренний голос.
Нет. Нет, лучше не надо.
Вспоминай, что произошло ночью.
Нет. У меня был провал в памяти. Со мной такое случается.
Подними занавес. По частям восстанови целое...
Зачем?
Тот, кто не хочет учиться на прошлых ошибках, обречен их повторить.
Но все уже повторилось. Зачем снова вспоминать? Смотри, вот Оди Мерфи, сейчас он врежет продажному шерифу, смотри, сейчас...
Вспоминай.
Я сдался, откинулся назад, закрыл глаза, забыл про кино и начал вспоминать.
Этот день, говоря попросту, ничем не отличался от всякого другого. По эту сторону решетки, как и по ту, я научился ценить безопасность и надежность раз навсегда установленного распорядка, привычки. Я научился не торопить события, а давать всему идти, как оно идет, проживая свою жизнь аккуратно и упорядоченно, что вполне могло заменить цель, раз уж никакой настоящей цели в ней не было. Я жил скромно, в двух плохо обставленных комнатах на Восточной Девятой улице. Я разогревал себе готовую еду или шел в кафе за углом. Каждый день я брился, каждый день надевал чистую одежду и каждый день был чем-то занят, хотя, казалось, особенно заниматься мне было нечем. Я гулял в парке на Томпкинс-сквер, играл в шахматы с пенсионерами, которые приходили туда греться на солнышке. Я ходил в публичную библиотеку и читал там разнообразные книги и журналы. Я частенько покупал «Таймс» и читал раздел объявлений, делая аккуратные пометки карандашом напротив тех из них, где предлагалась работа, для которой, по моему мнению, я был достаточно подготовлен.
Поначалу я действительно звонил по некоторым объявлениям, но скоро понял, что это напрасная трата времени. У меня еще оставалось несколько тысяч долларов, а мой образ жизни позволял думать, что этого хватит надолго. Когда деньги подойдут к концу, я найду способ не умереть с голоду. Какая-нибудь временная работа, что-нибудь, где не нужно будет указывать имя.
За все время с момента освобождения мне лишь раз предлагали работу. Предложение исходило от Турка: нужно было смешивать героин с сахаром и хинином и складывать его для продажи многочисленным оптовым покупателям. «Хочешь жить на воле, — доказывал он, — найди себе местечко потеплей. Того, кто срок тянул, — вроде нас с тобой — президентом Соединенных Штатов не сделают. Такова жизнь. Найди верную масть».
О том же говорил и Дуг Макьюэн. Правда, он имел в виду пути, более принятые в обществе. Дуг считал, что мне следует начать собственное дело: тогда мне не придется никому предъявлять рекомендательные письма и автобиографию. Мне трудно было представить себя хозяином кондитерской лавки, равно как и подельником Турка. Максимум, на что я был способен, — это заняться доставкой товаров почтой. Такой род деятельности, по крайней мере, позволял мне держаться подальше от себе подобных, и я, пересиливая себя, снова и снова брал в руки взятую в библиотеке книгу, где содержались основы этой науки. Пока у меня были деньги, я спал и видел снова вернуться к работе преподавателя. И пусть я сознавал всю невозможность своей мечты, пока у меня теплилась хоть слабая надежда, я все равно не мог всерьез рассматривать никакую другую карьеру. Другое дело, когда деньги подойдут к концу...
Но я отвлекся. Сидя в кинотеатре, я вспоминал, я заставил себя вспоминать не просто обычный день из моей жизни и не последние несколько месяцев моего существования, а только тот самый день.
Я проснулся. Принял душ, побрился, оделся. Позавтракал дома стаканом восстановленного апельсинового сока, чашкой растворимого кофе, двумя бутербродами...
Частности. Забыть как несущественные подробности.
После завтрака я вышел из дома. На мне была та самая одежда, которую я потом обнаружил в крови, в номере 402 отеля «Максфилд». Я пошел... Куда же я пошел? В библиотеку? В парк?
Нет. Нет, я пошел к Таймс-сквер. Стоял чудесный день, было не слишком жарко и не слишком холодно, воздух был чище обычного нью-йоркского воздуха. И я пошел к Таймс-сквер. Идти нужно было долго, и я не торопился. Кроме того, в этот день я спал допоздна. Поэтому, когда я добрался до Таймс-сквер, было около двенадцати. Может быть, начало первого.
А что потом?
Конечно, я не бросился сразу пить. Почему же я больше ничего не помню? В чем дело?
А, вспомнил.
Я прошел вдоль Сорок второй улицы, — мимо тира, салона красоты, книжных магазинов, кафе, — всю ее целиком, со всей ее мишурой и кричащей безвкусицей, от Бродвея до Восьмой улицы и обратно. Я вспомнил, что просто бесцельно шатался по Сорок второй. Стоило мне в тот момент внимательнее прислушаться к себе, я сразу понял бы, в чем дело. А дело в том, что я не в первый раз отправился гулять по Сорок второй улице. Именно отсюда начинались мои шатания. Отсюда я отправлялся в запойное и разгульное плавание в те полузабытые дни, предшествовавшие убийству Евангелины Грант.
В ярко освещенном книжном магазине, заваленном легкомысленными журналами и дешевыми романами с названиями вроде «Хижина греха», «Блудница из трейлера», «Распутница из университетского городка», брошюрами вроде «Признания развратника», «Сладкое рабство» и «Странная сестра мадам Адисты», я взял пачку фотографий с девушками в разной стадии раздетости. Я быстро просматривал их, останавливая взгляд то на одной, то на другой, без особенного интереса и без всяких эмоций, как вдруг мне попался снимок, который, бог знает почему, сразу бросился мне в глаза. Я ощутил, как внезапно, без предупреждения, меня обожгло мучительное желание и отнесло от пачки фотографий, словно бык с разбега пырнул меня рогами.
После Евангелины Грант, которую я убил, у меня не было женщин. У меня не было женщин больше четырех лет, почти четыре с половиной, и, откровенно говоря, я думал, что навсегда утратил желание. За эти годы мне на глаза попадалось множество фотографий девушек, в одежде и без одежды. Я рассматривал их с восхищением, с интересом, но никогда они не вызывали во мне похоть. Я привык думать, что навсегда вычеркнул это чувство из своей жизни, что я убил его вместе с Евангелиной Грант.
И вот теперь одна фотография в пачке, фотография, неотличимая теперь от десятков ей подобных, доказала, что я был неправ.
Да. Теперь я вспомнил. Я вышел из магазина нетвердой походкой, оглушенный — именно оглушенный, — смущенный сверх всякой меры силой и недвусмысленностью реакции своего организма. Я шел неловко сгорбившись. Мне хотелось спрятаться, хотя я осознавал всю тщету своих попыток. Мне казалось, что глаза прохожих устремлены на меня, что все смотрят, как я поспешно и глупо удираю из маленького грязного магазинчика. Бездумно, в ослеплении, как дурак, идя на поводу у своей эрекции, я пошел дальше, вниз по улице, за угол, в ближайший бар, где на месте с точностью установил и доказал, да так, что не осталось и тени сомнения, что вкуса к алкоголю я тоже не потерял.
Я вспомнил этот бар. Место, где цену за каждый напиток пишут на больших картонных ценниках и выставляют поверх барной стойки, а за три сразу предоставляется скидка. Бар, где пьют мужчины. Где нет ничего лишнего и все без затей. "Вы платите за то, что пьете, а не за то, где пьете". «Хорн и Хардарт»[7] для алкоголиков.
Я вспомнил, как вынул бумажник и достал долларовую банкноту. Как посмотрел на нее и положил назад, а потом вытащил банкноту в десять долларов и положил на стойку. Еще не начав пить, я уже знал, что выпью гораздо больше, чем на доллар.
Больше четырех лет у меня не было женщины. Больше четырех лет я не пил. Я выпил — я даже смог вспомнить это пойло, дешевое разбавленное виски. Я влил его себе в горло, закашлялся и поставил пустой стакан на стойку, жестом попросив налить еще. Теперь я это вспомнил. До малейших подробностей.
Картина с Оди Мерфи закончилась, но я едва это заметил. Я зажег сигарету. Снова начался фильм с Рэндольфом Скоттом. Я взглянул на часы, висевшие слева, в нескольких ярдах от экрана, синие стрелки, синие цифры. Было уже почти пять. Сейчас уже все известно. Полиция поставлена на уши, и через несколько часов на улицах появятся свежие выпуски «Таймс» и «Дейли ньюс» с моей фотографией для всеобщего обозрения. Может быть, об этом уже передают по радио. И скорее всего, с этого сообщения начнется одиннадцатичасовой выпуск теленовостей.
Я остался сидеть на своем месте. Я опять уставился в экран, и неожиданно фильм показался мне совершенно незнакомым, словно я и не видел его сегодня целиком, от начала и до конца. Внешний вид действующих лиц, диалог ни о чем мне не говорили. Как интересно устроен мозг.
О том, как и почему случаются провалы в памяти, известно очень мало. У одних запойных пьяниц их не бывает вообще. У других они случаются регулярно. Большинство же пьющих людей сталкиваются с тем, что не помнят, что происходит в короткие промежутки времени. Например, у них может выпасть полчаса перед сном. Или в периоды запоя в их памяти образуются отдельные «белые пятна».
Часто потерянные участки памяти можно восстановить. Вспомнить все удается редко, но порой со дна можно извлечь отдельные кусочки и фрагменты, обломки и осколки. Одно воспоминание дает ключ к другому элементу памяти, и, даже если эту головоломку так и не удается сложить до конца, нередко удается собрать достаточное количество фрагментов, чтобы получить представление о рисунке в целом.
Так было с Евангелиной Грант. Я помнил, как заговорил с ней. Я не помнил, как привел ее в гостиницу — очень похожую на «Максфилд» и всего в нескольких кварталах оттуда. Я помнил, как входил с ней в комнату. Помнил, как ее тело двигалось подо мной; я и теперь помню — впрочем, без всякого намека на желание — все особенности строения ее тела. Я настолько отчетливо помню ощущение ее тела, что это превосходит возможности обычной памяти. Я даже спрашивал себя, не случай ли это так называемой «ложной памяти», поскольку мне кажется совершенно неправдоподобным так ясно помнить тело уличной девки, с которой я был лишь однажды, смертельно пьяный, — вспышка памяти в океане беспамятства, — ведь я мог представить себе это тело гораздо более ясно, чем, скажем, тело собственной жены, с которой спал много раз.
Вот что я помню. Я не помню убийства: рассекающего горло ножа, брызг крови и тому подобного. Ничего из этого я не помню.
Нет.
Причина проста. Дело в том, что провал в памяти носит выборочный характер, и в то же время в его механизме, по-видимому, есть что-то от чистой случайности. Я, например, помню вечера, приятные вечера, проведенные в обществе, приятные вечера, когда мы с моими приятелями по факультету и их женами пили и разговаривали, приятные вечера в обществе, после которых я всякий раз просыпался с трех— или четырехчасовыми лакунами и ужасной уверенностью, что в этот темный промежуток беспамятства я совершил нечто непростительное, ни с чем не сравнимое злодеяние, которое невозможно искупить, оскорбил лучших друзей, короче говоря, сделал что-то, чему нет названия, но что само по себе ужасно. Потом выяснялось, что я не сделал ровным счетом ничего плохого, что на моих друзей я произвел впечатление вполне здравомыслящего человека, разве что слегка навеселе.
И тем не менее это выпало, стерлось из памяти.
Да.
Теперь, пока Рэндольф Скотт расстреливал команчей, я жевал сигарету и копался в содержимом собственных мозгов, как привередливый едок. После первого стакана события уже не выстраивались в четкую последовательность, полная хронология отсутствовала. Были лишь вспышки памяти, одни — ярче, другие — туманнее, третьи — вовсе на грани небытия. Я перекладывал эти обрывки памяти так и эдак, как археолог, который работает с поврежденным свитком папируса, пытаясь распрямить отдельные кусочки, разложить их в правильном порядке и понять смысл.
Громкий разговор с рыжим амбалом, моряком торгового флота. Мы по очереди заказываем выпивку, потом он что-то говорит (слов память не удержала), и я бросаюсь на него с кулаками. Я промахиваюсь и растягиваюсь на полу. Он, по-моему, пинает меня ногами. Потом несколько человек вытаскивают меня из бара и бросают на тротуар. Их действия не были ни грубыми, ни деликатными, они просто вынесли меня, как мусор, вынесли и бросили.
Потом я стараюсь попасть в будку телефона-автомата, но он занят. Внутри женщина, толстуха с огромным количеством пакетов. Она звонит из автомата, а я пытаюсь войти. Потом меня относит от будки к бордюру тротуара, потом ужасно тошнит в канаве. Поздний вечер, на улице горят фонари и неоновые вывески, я блюю на тротуар, а люди опасливо сторонятся меня.
До этого или уже позднее коп решает, нужно ли забирать меня в участок. Мне плохо? Или уже нет? Могу я сам добраться домой? Господи, почему он меня не забрал?! Господь всемогущий, если бы он только меня забрал!
Но когда же я раздобыл нож? Когда и где я подцепил эту девушку?
Лицо девушки, я отчетливо его помню, не таким, как я увидел его в то утро, но каким я увидел его накануне вечером, на Седьмой авеню, где-то между Сорок шестой и Пятидесятой. Лицо девушки, бледная кожа, длинные черные волосы распущены, тонкий острый нос, красные губы, ярко-голубые глаза и запавшие восковые веки наркоманки. Красивые голубые глаза — девушка слегка под кайфом. Стройная девушка, прямо тростинка. Никакой косметики, кроме помады. Туфли на низких каблуках. Ноги как спички. Черная юбка, влажная блузка. Под блузкой неожиданно большая для такой худенькой девушки грудь. Возраст? Вечно старая и вечно молодая — как настоящая уличная девка.
Ее звали Робин. Теперь я вспомнил, ее звали Робин. По крайней мере, так она назвалась мне, а я сказал, что меня зовут Алекс.
Эхом:
— Привет, золотце.
— Ну, привет.
— Хочешь прогуляться со мной?
Я все еще не забыл, как они выражаются. Четыре года, четыре с половиной года, а я все еще помнил, как они выражаются. Некоторых вещей не забываешь никогда. Например, умения плавать.
— Конечно.
Она взяла меня под руку.
— Сколько ты мне дашь?
— Десять?
— Можешь дать мне двадцать?
— Пожалуй.
— Ты не слишком пьяный, а, золотце?
— Я в порядке.
— Ведь если ты слишком пьяный, это нехорошо.
— Я в порядке.
— У тебя есть комната?
Нет.
— Ладно, я тут знаю одну гостиницу...
Потом провал, как будто засветили пленку.
В памяти — ничего, как ни старайся. Ноль. Очевидно, до гостиницы мы шли или ехали. Точнее сказать трудно. Может быть, мы взяли такси, а может, прошли пешком. Вероятно, я узнаю об этом из газет. Возможно, с чьих-нибудь слов станет известно, что нас видели, когда мы шли вместе. А может, шофер вспомнит, как подвозил нас к «Максфилду». Но воспоминания об этом у меня начисто отсутствовали.
Так-так. В гостинице я записался под своим именем. Настоящее имя, настоящий адрес. Единственная ложь относительно «мистер и миссис», обычный в таких случаях обман. Но имя — настоящее.
Это облегчит работу полиции. Впрочем, вряд ли это дело будет представлять для них сложность.
Помню, как мы записываемся в книге, но не помню, как заходим в комнату. Вот мы в комнате — это я помню, — даю ей деньги и раздеваюсь. И Робин тоже раздевается.
Это последнее воспоминание было слишком живо, слишком ярко. Я съежился в кресле на балконе и закрыл глаза, чтобы отключить Рэндольфа Скотта. Белая блузка, черная юбка, то и другое — долой. Грудь в белом бюстгальтере колышется — сначала я даже подумал, что она не настоящая.
— Ты мне поможешь, золотце?
И она поворачивается ко мне спиной, чтобы я мог расстегнуть крючки. Пальцы касаются ее шелковистой кожи, давно забытое чувство. Мои руки обхватывают ее, ее грудь, эту невероятную грудь.
(Воспоминание причиняет боль. Боль в паху, боль под ложечкой. Память с неожиданной силой возвращает образы и ощущения. Я вдруг ясно вспоминаю, какой была она на вид и на ощупь. Узкие запястья, тонкие ноги, круглая попка, плоский живот, все такое мягкое, мягкое!..)
Мне хотелось без конца трогать ее, ласкать и обнимать ее всю, каждый квадратный дюйм ее тела.
— Ну, ляг, золотце. Вот так, дай я сделаю тебе по-французски.
Плывя — на кровати, на облаке, на волнах. Безкостный, безвольный, плывущий. Воспоминание о тех руках, тех губах. Индус, заклинающий игрой на флейте змею. Робин — Малиновка Красная Грудь, Робин Гуд. Сладкая Робин. Вот так, дай я сделаю тебе по-французски.
Четыре с половиной года.
Некоторые вещи, стоит им раз выучиться, уже не забываешь. Как умение плавать.
На этом воспоминания заканчивались. Я пытался бороться, переставлял их то так, то эдак, но все никак не мог продвинуться дальше. Я хотел вспомнить момент убийства и одновременно ничего не хотел вспоминать. Я вел с собой молчаливую борьбу, но в конце концов сдался и спустился по лестнице в фойе. Истратив последние деньги на шоколадный батончик, я и вернулся наверх. Я отыскал свое место, развернул батончик и задумчиво съел его, глядя на экран.
Потом снова появились воспоминания.
Мы закончили. Я лежал с закрытыми глазами, пресыщенный, удовлетворенный. Открылась дверь — Робин уходит? Что там такое? Какие-то звуки... Но я поленился открывать глаза.
Потом...
Я уже готов был вспомнить, но в первый момент испугался. Я сидел в кресле, изо всех сил зажмурившись, сжав пальцы в кулаки. Я боролся и победил. Воспоминания приобрели нужную четкость.
Рука обхватывает голову Робин, закрывая ей рот, — но это не моя рука, пальцы сжимают нож — но это не мои пальцы, Робин бьется в чьих-то руках — но это не мои руки, нож режет плоть — но это не мой нож, повсюду кровь, но я не могу пошевелиться, я не могу пошевелиться, я только могу открыть рот и застонать, а потом снова погрузиться в темноту.
Я резко выпрямился. Со лба лил пот, сердце колотилось. Я не мог дышать.
Я вспомнил.
Я не убивал ее. Не убивал. Кто-то другой убил ее, взял нож, перерезал ей горло цвета слоновой кости, убил. Убийство совершил кто-то другой.
Я вспомнил!