ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1.

Итак, я осознал в полной мере, что пир жизни для меня закончен. Едва мне пришло на ум это слово — пир — как дальнейшее течение событий приняло неожиданный поворот.

— Идите к нам! К нам! — закричали в несколько голосов от соснового бора на берегу Волги….

Я оглянулся: звали именно меня… не живые люди, а такие же, как я теперь.

Надо сказать, что этот бор есть главная достопримечательность нашего города. Таких корабельных сосен, небось, нет нигде, только здесь. Когда ко мне приезжают гости, я веду их сюда и «угощаю бором», как фирменным блюдом, словно он посажен мною и словно это я проложил тут множество тропинок, населил его птахами, постелил под соснами черничники, воздвиг муравейники. Каждый раз мне доставляет наслаждение слышать восторженные и восхищенные восклицания моих гостей. Тут можно выбрать широкий пень и усесться вокруг него, словно вокруг стола, и попировать, и поговорить задушевно.

В бору нашем есть стадион, всегда пустующий. Но теперь как раз отсюда и звали меня люди, чем-то очень воодушевленные. Оказывается, на футбольном поле расположилась шумная компания — человек этак пятьдесят или даже шестьдесят — и молодежь, и пожилые, но не земного, а «поднебесного» облика. Сидели они, вернее, полулежали вокруг большого стола или некоего возвышения, подобного столу, когда сдвигается их несколько, образуя один. Все это было покрыто тяжелой на вид и как бы травянистой скатертью и уставлено дивными яствами. Многие яства были совершенно незнакомы мне, я не знаю даже, как их назвать. Потому упомяну лишь те, что смог определить на вид.

Во-первых, на широких блюдах лежали два жареных поросенка в румяной корочке, а между ними огромная индейка и два гуся, фаршированные яблоками; во-вторых, я увидел икру черную и красную в серебряных ведерках; в третьих, на круглых и продолговатых тарелках лежали нарезанные тонкими ломтиками колбасы, буженина, отварное мясо крупными кусками вместе с костями, копченая рыба, сыры… На хрустальных широких блюдах — овощи и зелень.

Пирующие наливали из бутылки с широким дном и высоким горлышком черное, как деготь, густое вино в золотые / или золоченые? / кубки, а при этом необыкновенный аромат распространялся вокруг.

— Присаживайтесь! — приглашали они меня. — Будьте, как дома.

Я сел… там было несколько свободных мест. Справа от меня оказалась девочка лет двенадцати с остреньким личиком и очень приветливым выражением на лице. Впрочем, тут все были приветливы, все улыбались мне очень дружески. Возле девочки лежал здоровенный пес; глаза его смотрели на меня по-человечьи умно, внимательно.

— Это Мушкетер, он умер от любви, — объяснила девочка. — Его еще зовут Д'Артаньян.

Сидевшие поблизости засмеялись, а более дальние оглядывались на нас. Разговор за столом был общий, довольно шумный, беспорядочный, какой бывает в большой компании.

— От любви! — подтвердили сидевшие напротив меня. — Вот только сегодня умер, совсем недавно… Он очень породистый, благородных кровей… ньюфаундленд! А вот постигла его любовь, и умер.

— Ужасна смерть! — отвечал я. — Душа нетленна / Исторглась из-под ребер пса…

Д'Артаньян солидно гавкнул. Должно быть, не понравились мои стихи. Впрочем, не наоборот ли?

— Он полюбил совсем беспородную, дворняжку, — живо рассказывала девочка, — та жила в соседнем доме. А гулять Д'Артаньяна выводила Люда-беленькая, моя подруга. Как выведет она его на улицу, он ляжет напротив дворняжкиных дверей и никуда идти не хочет. Уведут его силой, он скучает, скулит. Так и умер от тоски. Люда теперь так горюет!..

— В земле ньюфаундленда кости! — продолжал я. — Но в скорби Люда неправа: / На небе, а не на погосте / Жива душа ньюфаундлендова!

2.

У меня за спиной появился некто услужающий, спросил вкрадчиво:

— Что будем кушать?

— А давайте все, что есть, — распорядился я.

— Не поместится на столе, — отвечал услужающий. — Прикажете ярусами?

— Тогда, значит, так… Суп раковый с расстегаями и суп черепаховый, ботвинью с белорыбицей…

— Вы все это съедите? — поинтересовалась моя соседка.

— Попробовать надо! — отвечал я ей. — Когда еще представится такой случай?

— Это логично, — сказал кто-то с другого края стола.

— Помимо названного, — продолжал я, — еще селяночку со стерлядкой. Да чтоб живенькая была стерлядочка, нагулянная, понимаете?

Сидевшие за столом прислушивались к тому, что я говорю. Услужающий в белом одеянии послушно кивал:

— Понимаю… Будет исполнено.

— На второе куропаточку с черничным вареньем… кулебяку с начинкой, так чтоб в двенадцать слоев, начиная от налимьей печенки и кончая костными мозгами. Ну и поросенка с кашей в полной неприкосновенности, по-расплюевски…

— Браво! — одобрила меня застолица.

Я поднапряг мыслительные способности: чего бы еще потребовать?

— Кусок мяса по-суворовски, котлетки а ля Жардиньер, два жбанчика с зернистой и паюсной икоркой… зернистая чтоб была серенькая, а паюсная этакая блестящая.

— Балычок янтаристый не желаете? — подсказал услужающий.

— Желаю! И еще телятинки… знаете, бывает такая телятинка, белая, как снег.

— Как не знать! — отозвался он, и все, что я заказывал, как-то само собой выстраивалось передо мною.

Порядки тут были явно не ресторанные. Или я до сих пор бывал только в плохих ресторанах? Серьезное упущение в моей земной жизни.

Соседку справа звали Светой. Она весело улыбалась во все стороны, и ей отвечали улыбками.

— Ты здесь давно? — спросил я у девочки.

— Сороковой день, — сказала она и лицо ее построжало. — Сегодня меня провожают. И пир этот в мою честь…

Словно услышав ее слова за общим шумом, застолица обратилась к нам лицами, кое-кто опять поднимал хрустальные бокалы с вином, как это делают живущие на земле: мол, твое здоровье, Света! Только тут уж не о здоровье тела речь, а о благополучии души ее.

— Придет срок и вас проводят так же, — добавила она как бы мне в утешение.

— Как ты тут оказалась? — спросил я у Светы тихонько.

— Умерла, — сказала она и опять заулыбалась.

— Отчего? Ты заболела?

— Шла по улице… кто-то выбросил с верхнего этажа пустую бутылку… как раз мне на голову.

Я застонал, как от зубной боли.

— Я ничего не почувствовала! — сказала девочка опять в утешение мне. — Просто вспыхнул свет… словно голова моя стала электрической лампочкой и включили ток.

У нас в Новой Корчеве почему-то считается достойным делом выбрасывать пустые бутылки из окна.

— А вот Таню двое парней затащили в лес за железнодорожной станцией и там убили, — тихонько сообщила мне Света.

Девушка Таня сидела напротив; она догадалась, что речь идет о ней, взяла яблоко из хрустальной вазы — красивое яблоко, крупное, румяное — и бросила нам через стол:

— Светка, лови!

Яблоко летело медленно, как воздушный шарик. Света поймала его и в свою очередь бросила Тане целую горсть орехов — они летели дружной стайкой, будто воробьи.

— Рядом с нею новенький, — сообщила мне Света. — Он сегодня вечером попал в автомобильную катастрофу: гонял по городу на своей иномарке и угодил в ограждение моста. Машина перевернулась…

Дюжий малый со смешным чубчиком, спущенным на лоб, поймал мой взгляд.

— Тачку жалко, — сказал он баском. — В лепешку разбилась!

— Нашел о чем жалеть! — хмыкнула Таня.

Тут они заспорили, но дружески.

— Он был в тот вечер с теми, кто ее убил, — шепнула мне Света.

— И теперь сидит рядом? — удивился я.

— Он был с теми, но убил не он.

— Все равно. Как она может?!

— Не наше дело судить тут кого бы то ни было, — строго сказала девочка. — За то каждый ответит там, — она глазами указала ввысь. — Теперь уже скоро.

Она стала перечислять по порядку всех сидевших тут: этот умер по болезни… этот повесился на собачьем поводке… эти двое утонули на рыбалке…

Невеселое получилось перечисление, я даже затосковал. А затосковавши, погрузился в размышление.

3.

О чем я думал? Что не сбылось в моей земной жизни…

В детстве мечтал стать лесником… Чтоб у меня была маленькая избушка, упятившаяся под разлапистые ели, с крышей, поросшей зеленым мохом. Чтоб на ели той жила белка, соря на обомшелую крышу ореховой скорлупой и еловыми шишками. Чтоб мхи и травы подступали к самому крыльцу, возле которого лежала бы грозная собака-волкодав, охраняя и дом, и пасущуюся на лужку корову с теленком. Чтоб из окон дома моего выглядывала геранька, цветущая пышно с ранней весны до поздней осени. Что еще? Я не возражал бы, чтоб прямо под окнами или просто поблизости стоял муравейник… чтоб лоси подходили к сенному прикладку подкормиться…

Я выходил бы ранним утром на крыльцо, кормил с руки белочку, подсвистывал зябликам и чижам, гладил собаку и трепал ее за уши; смотрел, как дятел долбит сухой ствол дерева. Потом я шел бы по тропе или напрямик, бездорожно, обходя свои лесные владения, и отмечал: чу, там, в малиннике, медведь сопит; а на сосне столетней гнездо диких пчел; а вот барсучиха с барсучатами вырыла новую нору…

Можно без конца рисовать себе такие картины — это так отрадно!

Я хотел быть и не стал обыкновенным крестьянином, у которого дом с дворовыми пристройками; а во дворе корова опять же с теленком, лошадка с жеребеночком, свинья с поросятками… А в избе пахнет свежим хлебом, сдобными лепешками, топленым молоком и сотовым медом.

Я запрягал бы лошадку в плуг или телегу, выезжал в поле; а жаворонки надо мной пели бы, и солнце меня ласкало…

И это тоже бесконечно отрадная картина.

Еще я не стал мудрым правителем своей страны, любимым собственным народом, сделавшим этот народ счастливым. Таковой правитель должен жить в тереме с шатровой крышей, со множеством комнат, в которых теплые изразцовые печи и шкафы с книгами; с лестничными переходами, со светелками, крылечками и тронным залом.

По утрам, вставши от трапезы, я выходил бы в этот зал, садился на трон и принимал просителей, вынося самые справедливые решения: тех помирить, этих разделить, того одарить, с этого взыскать…

Я не стал и мудрецом на манер Мишеля Монтеня, то есть не достался мне по наследству фамильный замок, в котором главное — залы с книжными шкафами, с канделябрами и свечами, обширный кабинет, где несокрушимый письменный стол с многочисленными ящиками, бронзовая чернильница и гусиные перья…

Еще я не был капитаном парусника и, увы, не открыл новых земель с неведомыми племенами; не стал и просто смиренным странником или путешественником — не посетил ни Тибета, ни Палестины, не сплавал на Таити пообщаться с красивыми женщинами и на Балеарские / какое красивое название! / острова; не пожил на реке Витим / мне так нравится имя этой реки!/, не побывал в Афинском акрополе, в картинных галереях Флоренции, Венеции, Рима, на кладбище Сент-Женевьев де Буа под Парижем…

Еще я не стал владельцем обширного сада, а в нем яблони, груши, сливы — все дивных сортов! И пасека на сорок ульев, и теплица с огурчиками-помидорчиками.

Садовник встает рано утром, идет по саду, открывает ульи… К нему приходят гости — он угощает их сотовым медом и румяными яблоками…

Не стал я и хирургом-целителем, героем-подпольщиком, победителем на Олимпиаде во всех видах спорта, не вступил в контакт с инопланетянами…

Что теперь об этом говорить! Ничего больше не будет… Пир жизни закончен…

4.

Пир жизни закончен, но на стадионе в сосновом бору он продолжался. Я подозвал «официанта».

— Принесите вина. Надеюсь, у вас тут не один только церковный кагор?

— О, нет! — отвечал он, словно обрадовавшись моему проснувшемуся интересу. — Что вам желательно?

— По бутылочке фряжского, фалернского и греческого. Ну, еще мальвазию… и коньяк под названием «Наполеон».

И названные мною вина выстраивались передо мной.

— Добавьте еще красное кьянти и белое римское треббьяно бьянко шептиссимо.

Что это такое, я и сам не знал, только вчера вычитал в книге воспоминаний писателя по фамилии Осоргин. Достойный человек, он любил это самое шептиссимо. И кьянти тоже.

— Браво! — опять одобрительно отозвалась застолица.

Теперь уж не могу сказать, пил ли я те вина. Может, по усам текло, а в рот не попало? Но однако же помню, что стало мне очень хорошо в этой компании веселых, печальных, мрачных, задумчивых и смеющихся людей. Помнится, я даже читал свои стихи… «Любимая, прощай, пора ко сну. Опять он нас надолго разлучает…», «Нет лучшей музыки, чем тишина! В ней магия, как в формулах и числах…», «Может быть, этот дом — мой последний приют, Потому его окна глядят на закат…»

Не могу сказать, как долго мы пировали, но наступил момент, когда я опять загрустил. Света заметила это и предложила:

— Давайте полетаем… над городом, а?

Мы поднялись над пирующими, над бором, покружили над Волгой, потом над трубами электростанции нашей, и над лесом, где я любил собирать грибы, потом проплыли над городом, над Пьяным мосточком через Донховку… Тут Света покинула меня, сказав:

— Мне пора… надо попрощаться с родителями и с братом.

Две фигуры поднебесного облика беседовали неподалеку от нас над крышей музыкально-фекального училища. Причем одна помахивала батожком, а другая жеманно пританцовывала. Василий — я узнал его по голосу, пролетая мимо, крикнул этим двоим:

— Что ты ее кадришь, Павлыч! Бесполезно.

Он засмеялся, а Батожок и собеседница его досадливо отмахнулась. Но Василий не отставал:

— Слышь, чего говорю: даже при вашем обоюдном согласии ничего не получится. Я вот в любую квартиру войду, не открывая двери, и в любой магазин; каждую бутылку могу погладить, приласкать… но видит око, да зуб неймет. Так и у вас. Ша! Конец всем забавам.

Последнее он сказал, уже обращаясь ко мне.

— Сначала-то ничего, неплохо, — стал объяснять он, — а потом все тоскливей и тоскливей. Кто тут недавно, тому даже интересно, а я уж нагостился. Скорей бы забирали меня отсюда!

И добавил совсем упавшим голосом: — Мараковато тут, граждане. В смысле, скучновато. Кабы знать, последний стакан до рта не донес бы.

— Я тебя не раз остерегала, Василий: остановись, — сказала ему женщина.

В ответ он пропел с характерной грозной хрипотцой:

И прижимаю я сургучную головку

К своей больной сознательной груди.

— Вот-вот, а ты мне: коммунары не будут рабами. И про сургучную головку.

— Что ты понимаешь, Андревна, в мужской душе! На хрен мужику такая и жизнь, если ни выпить, ни закусить! Только и радости было…

— Неужто никакой другой? А Лида? Разве она тебя не любила? Разве ты ее не любил?

— Это ты вот насчет того самого? Я тебе откровенно скажу…

— Только в пристойных выражениях, ладно?

— Лидия у меня баба неплохая сама собой, но… то больно, то стыдно, то боюсь, то спать хочу, то от тебя бензином пахнет, то некогда, то беременна… и так далее. Вся и любовь! Особо вспомнить нечего.

— Коли что упустили там, то тут уж не наверстать, — заключил Василий.

Батожок осуждающе покачал головой: неуместны, мол, твои тут шутки. А женщина сказала:

— Теперь-то пожалеет твоя Лидия, что мало тебя любила. Верно?

— Еще бы!.. Как ни загляну домой — все горюет. То ли она с мужем жила, то ли теперь вдова — разница! Вроде бы, и мужик-то пьяница, а все ж таки с ним поповадней было… Однако не воротишь.

Опечалился наш Василий! Пригорюнился.

5.

Откуда-то из-за Волги со своеобразным шумом вдруг приплыло-прилетело хрюкающее стадо… Свиньи опустились на крышу одного из жилых домов, потом перекочевали на соседнее здание и тотчас стали рыть мордами, будто в поисках желудей.

— Где-то ферма сгорела, — сообразил догадливый Василий.

— Точно говорю! Он почему-то обрадовался этому, как развлечению, и отплыл от нас.

— Татьяна Андреевна, — опять стал бубнить Батожок женщине, — позвольте вам напомнить…

— Опять про собрание?

— Вы член партии…

Батожок был вкрадчив, как змей-искуситель.

— Но это бессмысленно, Николай Павлыч! — возмутилась Татьяна Андреевна. — Не забывайте, где мы находимся.

— Вы должны… Именно теперь, когда партия переживает трудную пору, — бубнил Батожок. — Мы таким образом покажем верность принципам, которых придерживаемся, и в том наше спасение: это зачтется, поверьте. Одно дело — беспутный человек, не верящий ни во что, и совсем другое — соблюдающий принципы, близкие к христианским заповедям: не убий, уважай старших, не кради, не изменяй жене. У нас прекрасные принципы! Нам нечего стыдиться перед кем бы то ни было. Даже если это сам Господь.

— Но мы его отрицали! — Что ж, возможно, мы заблуждались. Грех простительный — искреннее заблуждение.

6.

Машина «скорой помощи» проехала под нами; навстречу ей — милицейская с мигалочкой; они разминулись, что могло означать: в городе ничего не произошло.

— Меня еще не нашли, — сказал я с обидой. — Валяюсь, как последний пьяница, на дороге… Ну и порядки в нашей Новой Корчеве! Небось, еще можно меня спасти.

— Хотите вернуться? — с интересом спросила меня Татьяна Андреевна. — Вы что-то там оставили, да?

Сказано было с иронией, даже с насмешкой.

В самом деле, что я хочу еще обрести от той земной жизни? Все, выпадающее на долю смертного, мною было обретено, я уже получил все, что мне причиталось. Разве не так?

У меня было полуголодное, но вполне счастливое детство и столь же нищая, но счастливая юность…

Я был мужем любимой женщины, познал радость отцовства… прочитал много книг, поговорил со множеством людей, попутешествовал от моря Белого до моря Черного и от Балтики до Урала и далее, до Енисея. А еще я был в Европе — скажем, в Испании, в Германии, — разве этого мало?

Так чего же я еще-то хочу? Пойти по второму кругу? Все, что могло у меня быть впереди, — лишь повторение пройденного. Разве не так? Опять книги, бумагомарание, прогулки по берегу, размышления на закате…

Вот девочка Света должна жалеть о земной жизни — и то не повидала, и это не познала…

Над больничным городком, что возле торгового центра, поднялась призрачная белая фигура и застыла в распростертом положении.

— В нашем полку прибыло, — отметила Татьяна Андреевна равнодушно.

— Может, нам надо утешить новоприбывшего? — предложил я.

— Кому нужно утешение, сам попросит, — сказал Батожок.

Неподалеку перед окнами квартиры на третьем этаже перемещалась фигура — это была, судя по лицу, женщина уже пожилая и усталая, не обретшая покоя и здесь.

— Что вы маетесь? — спросила Татьяна Андреевна… — О чем страдаете?

— Да как же не маяться — душа изныла! Всю жизнь берегла — дочке на черный день. И на ж ты поди! Инфаркт у меня случился. Раньше-то я Валентине сказала, что есть у меня монетки золотые, одиннадцать штучек, да браслетик золотой — от бабушки моей Фетиньи Федоровны достались. А еще бумажками я маленько скопила… а надо было показать, где лежат. Боялась, что зять-паразит выведает и пропьет! А теперь вот ищут… не найдут.

Зять-паразит под нами лежал на диване, потирая рукой пухлую грудь; практическим, деятельным умом светились его наглые глаза.

— Может, она, зараза, где-нибудь в землю закопана, а? — свирепо спросил он.

— Не ругайся ты! — испуганно обернулась к нему женщина в халате домашнем, кое-как запахнутом.

— Ишь, как он меня честит! — обиделась женщина рядом с нами.

— Как тут не ругаться, когда вы, две дуры, ценности, можно сказать, в мусоропровод выкинули! — словно ей в ответ поднажал на голос зять. — В канализацию спустили! Собаке под хвост… Мыслимое ли дело: целое богатство спрятала куда-то и померла. Тьфу! Ну, есть ли разум у вас, у баб?

Жена его заплакала.

— Не плачь, Валь, — заколыхалась ее мать рядом с нами. — Чего с дурака ума спрашивать! Тут реветь — слез не хватит. Я, конечно, виновата, но кто ж мог знать, что инфаркт случится!

Дочь не слышала ее.

— Ей-богу, я б успокоилась, если б они деньги мои нашли. А так… словно зря жизнь прошла. Ведь, все, что накопила, пропадет. Верно, будто бы в мусоропровод выбросила.

— Оставьте их, — с досадой сказала Татьяна Андреевна. — Разберутся без вас.

— Хоть бы подать знак! — беспокоилась женщина. — А вот не подашь… Вальк! А, Вальк! На даче я спрятала. Под камень. Думаю, вдруг подожгут дачку нашу, так я вот здесь закопаю, камнем привалю. А в квартире нельзя было прятать — пронюхал бы твой обормот!

Нет, не слышала ее дочь.

— Ладно, чего реветь, — сказал лежащий мужчина. — Слезами горю не поможешь. Будем искать! Я все вверх дном переверну, а найду. Это не пустяк: золотой браслет, кольца, серьги, монеты…

— Хоть бы на минуту ее оживить, — маялась жена его Валя.

— Чтоб хоть слово сказала, а там уж пусть…

— Вот она как про мать-ту, — вздыхала бледная тень. — А только что нет, не найти им. Я глубоко спрятала.

7.

Внимание наше было привлечено тем, что внизу, возле гаражей между жилыми домами, двое мужичков тяжелым ломом выворачивали большой висячий замок. Железо скрипело, скрежетало, но не поддавалось; мужики воровато оглядывались. Послышалось осторожное повизгивание пилы: перепиливали железо.

На балконе ближнего дома скрипнула дверь, вышел толстяк в сатиновых трусах, его обдало дождем и ветром, он оглядывался в темноту.

— Эй! — гаркнул он. — Вы что там делаете?

Двое у гаражей замерли, подались в тень.

Толстяк исчез с балкона и через минуту выскочил из своего подъезда кое-как одетый. Ночные грабители побежали под деревьями, повернули за дома, скрылись. Хозяин подошел к своему гаражу, осматривал покореженные петли запора…

Над маленьким, покосившимся домиком в старой части города, в котором лежала неподвижно строгая старушка самого древнего вида, высохшая при жизни, с немигающими открытыми глазами, витала бледная тень.

— Хоть бы прибрали, Господи! — услышали мы страдающий голос. — Второй день лежу, и никого. Сережа-то с Натахой только в воскресенье придут, да и то если на дачу не уедут. А ведь его в командировку могут послать. Она-то и вовсе не заявится.

Облаченная в белое душа старушки обратилась к нам:

— Невестушка-то моя не проведает свекровь, не-ет. Не проведает, толстуха этакая. Долго ли мне лежать-то?

— А полно, бабка, — сказал ей Батожок. — Чего ты беспокоишься! Что нам за дело! Как там говорится? — оставьте живым заботиться о своих мертвецах. А мы теперь вольные, то не наша печаль.

— И верно, — согласилась та, вздохнув. — А только уж прибрали бы, чтоб все честь честью.

— Ты-то лежите в постели, бабушка, а вот он, — Батожок кивнул на меня, — на грязной дороге валяется.

— Ишь, порядки-то какие. Будто война… и убирать нас некому.

Пока мы разговаривали, с окраины городской, именуемой Андронихой, доносились до нас и музыка, и песни, и гомон людской, несмотря на ночное время. Но то было иное шумство и веселье. Непохожее на наше давешнее, на месте стадиона в бору. Там и шум другой, и голоса иные, а тут гармошка взахлеб, пьяные возгласы и чье-то упорное «Горько! Горь-ко!»

— По-моему, там свадьба, — сказала Татьяна Андреевна. — Пойдемте, бабушка, посмотрим.

— То-то я не видела свадеб на своем веку! — ворчливо отвечала та. — Слава Богу, и гащивала, и плясывала. Всему свое время. Мне б вот теперь только к месту прибраться, я и успокоилась бы. Дак ведь второй день лежу, и никто не приходит. Бывало Куваиха, соседка моя, то и дело, надо иль не надо, а наведается. А ныне все как сговорились — не идут. Давеча, правду сказать, Куваиха-то явилась, постучалась, а кто ж ей отворит! Постояла у двери да и ушла. Чай, подумала, что я сплю. Ей, знамо, заботы мало: картошку в огороде выкопала, свеколку очистила, пензию почтальонка носит.

Мы уже удалялись от нее, а она бубнила свое:

— А только что прибрали бы уж да и к стороне, я и успокоилась бы…

Внизу, видно было нам, появились двое мужичков, тех самых, что давеча выворачивали ломиком замок у гаража; теперь они приглядывались к автомашине, стоявшей у подъезда девятиэтажного дома. Один из них присел, стал снимать колесо; второй сторожко оглядывался.

Я отвернулся, чтоб не видеть этого: скучно!

На соседней улице, где частные деревянные дома, тихо и неслышно растворилось окно, показалась нога в спортивной обувке, потом другая, чей-то зад, обтянутый джинсами… Еще один вор? Не много ли для маленького городка в одну-то ночь?

Молодой мужчина спрыгнул на землю, вслед ему высунулась голова с распущенными волосами, обнаженные руки обняли его за шею, потом головы разъединились, и створки окна захлопнулись.

— Хоть одно достойное дело, которым люди заняты, — проворчал я.

8.

А ко мне прибился, словно осенний листок, человек с батожком, Николай Павлыч.

Наверно, правильнее было бы сказать: белое облачко в форме человеческой фигуры с батожком… облако в штанах.

— Я вам вот что скажу, — доверительно заговорит он. — Тут, как и в земной жизни, по-моему, полное отсутствие порядка. Нет-нет, я не о верхах — там, наверху, может быть, порядок установлен даже строгий, но здесь, на нижнем уровне… аморальности много. Посудите сами: каждый занимается чем хочет, и по преимуществу бездельничает или даже, извините, развратничает.

— В каком смысле? — насторожился я.

— Имеется в виду разврат духовный, не телесный, — пояснил Батожок. — То есть опять же влекутся люди к распущенности, говоря по церковному, к земным грехам… вредных привычек не оставляют. Вот хоть бы Василий — шастает по магазинам, предается постыдной слабости: водку пить не может, так гладит бутылки, любуется на них, поет:«И прижимаю я сургучную головку к своей больной сознательной груди».

Я улыбнулся. Батожок бросил на меня осуждающий взгляд и продолжал:

— Или вот есть тут девица… как ее зовут, не знаю… она отравилась таблетками снотворного, когда ее парень женился на другой; теперь часто посещает молодоженов и слушает, что говорит муж своей молодой жене… в постели, понимаете? Я не могу этого одобрить.

Я слушал его рассеянно.

— Думаю, нам нужно провести собрание, разработать устав и программу для тех, кто здесь транзитом; чтоб люди знали, как себя вести, чем заниматься и какие их права. Нужен учет прибывающих и убывающих… Следует упорядочить весь этот процесс прохождения лиц. Нам надо овладеть ситуацией, а именно: избрать комитет или оргбюро для повседневного руководства. Будем формулировать выводы и давать характеристики тем, кто отбывает туда.

Он опять почтительно посмотрел вверх.

— Зачем… характеристики? — слегка опешил я.

— Там зачтется, уверяю вас! Зачтется и тем, кому они будут выдаваться, и нам за проделанную работу. И тот, кто проявит инициативу, покажет свои организаторские способности здесь, ему и там найдут достойное применение, понимаете?

Он очень убежденно все это говорил. Боюсь, что я был с ним нелюбезен. Я просто покинул его, отлетел.

9.

Трудно сказать, долго ли, коротко ли… Но наступил момент, когда пространство над Новой Корчевой словно бы этак всколыхнулось, и все, обитавшие тут, стали собираться в одно место — по-над Волгой, напротив устья Донховки. И меня тоже повлекло сюда.

Тут я увидел всех: и сидевших давеча за пиршественными столами, и маячивших над жилыми домами каждый со своей заботой. Но уж никто не шутил, не пел, не говорил громко.

Впрочем, Василий привычно балагурил, упоминал «сургучную головку» и «больную сознательную грудь», а Батожок пытался что-то втолковать соседям очень серьезное, но от него отмахивались, не желая слушать.

Вдруг все замолчали, стали глядеть вверх: с горних высот спускались к нам двое, похожих на нас, но в необычных одеяниях — то были свободные одежды, ниспадавшие складками с плеч до самых колен и ниже. Небесный свет волнами заливал наш бор и Волгу, и Донховку, и город весь.

Те двое ступали как бы по круто спускающейся от неба до земли плоскости, ступали легко и невесомо, словно на каждом шагу их подхватывало ветерком и опускало. На некотором расстоянии от нас, не дойдя совсем немного, они остановились, посовещались; я мог рассмотреть их лица: это были юношески-девичьи лица, похожие одно на другое, как у близнецов. Они оглядывались в нашу сторону. Один из них поднял руку, и словно эхо прокатилось над нами. Однако какое слово было произнесено, я не разобрал. В ответ на этот зов Света всплеснула руками так, словно оглаживала себя, поправляя одежду… На нас она не посмотрела — я запомнил построжавшее, взволнованное выражение ее лица — и отправилась к тем двоим, приблизилась к ним. Они как бы подхватили ее под локти, едва касаясь, увлекая с собой, при этом говорили что-то оживленно, и, по-видимому, она им отвечала… Так, беседуя, они стали удаляться от нас в горнюю высь.

А мы стояли, глядя им вслед.

10.

Сцена эта произвела на меня потрясающее впечатление. Мне захотелось остаться одному, и я отстранился; отнесло меня в сосны. Родничок тут журчал…

Я мгновенно вспомнил другой такой же родник — на Нерли, в кустах ольшняка, в небольшом распадочке берега. Неподалеку от него на опушке леса по имени Божий Дом мы каждое лето ставили палатку, а на родник ходили за водой. Идешь бывало с ведерком, жмуришься от солнца, от ласкового ветерка, от хорошего чувства в душе. И вот спускаешься к роднику, а тут прохладно, и он журчит, журчит…

Кто-то заботливо и мастеровито установил там маленький деревянный сруб, наподобие колодезного, — бревнышки меньше, чем в локоть длиной; и вот в глубине его совершалось святое таинство рождения — этакий бурунчик шевелился неустанно, перемывая желтый песок. Водица, естественно, холодная, первозданной чистоты и свежести перекатывалась через край сруба в желобок и журчала, журчала…

Я как-то очень живо представил себе это… и воочию увидел теперь перед собой! Встал, огляделся — я был один, а рядом уже не Волга — Нерль, и невдалеке темнеют избы деревни Соломидино… а сосны шумят поблизости — то не новокорчевской бор, а благословенный Божий Дом.

Я прошелся по берегу, узнал место, где ставили мы свою палатку не одно лето и не два, а несколько. Какая то была счастливая пора! Жаль, что мы тогда не отдавали себе в том отчета.

Господи, спасибо Тебе, что Ты подарил мне тогда эти дни на родине моей! Теперь есть что вспомнить, теперь это мое достояние — словно шкатулка с фамильными драгоценностями.

Утром проснешься — птицы лесные щебечут как раз над тобой, ветерок живой веет сквозь противокомарную сетку, пахнет хвоей и смолой. И ощущаешь себя в родной среде, в родственном тебе мире, ты его частица, и от сознания того спокойно на душе.

Я поднялся выше и увидел колокольню церкви — это село Спасское. Ни одно окно не светилось тут, все спали. Петух пропел и ему откликнулся еще один и третий. А над сельским кладбищем замерла в горестной позе фигура, вроде моей. Лицо женщины показалось мне знакомым, но я не стал отвлекать ее разговором, переместился на берег Нерли в то место, где впадает в нее ручей под названием Ир. Прошелся по берегу Ира, потом лесом по имени Малое Родионово, узнавая тропы и поляны; по меже пересек поле и увидел деревню свою… Чем там было любоваться посреди-то ночи да при пасмурном небе, при сеющем иногда дождике? Но отчего, скажите, так изнывала от любви и нежности душа моя, когда я видел все это — темное поле, молчаливые кусты, купы тополей и ветел над крышами родной деревни?

Я постоял тут… и все вокруг оживало.

Вон на краю Ремнева, дом наш… Он сгорел вскоре после того, как продан был. Я уверен не от оставленной керосинки загорелся он, а вспыхнул сам собой, не желая служить новым хозяевам. Так умирают оставленные на чужое попечение собаки…

Вот он теперь стоит, освещенный солнцем, я его ясно видел: три больших окна на фасаде — я любил украшать их березовыми ветками в Троицын день; крылечко, с которого я сошел и уехал в Сибирь; дверь «черного хода» и ворота в коровье стойло — там жила наша корова Дочка…

На поле, называемом Спасскими Платками, боронили ребята-подростки. Лучших лошадей взяли на пахоту, а на бороньбу дали им похуже, молодых да норовистых. Потому каждый боронильщик имел по водильщику — парнишка помладше вел лошадь под уздцы. Среди тех, кто вел лошадку, и я; мне лет десять, я бос — валенки с дырявыми калошами оставил на канаве, в них тяжело ходить по полю, скоро устанешь, босиком-то легче, но вот пальцы ног уже сбиты о камни. Какая озабоченность и важность на моем лице — работа серьезная! Жаворонки поют над нами, солнышко светит…

А на соседнем поле за Новым прудом еще жара июньская, опять же жавороночьи песни, и опять же я. Мне лет шесть или семь, тут и старший братец мой, и мать, и все наши деревенские… мы пропалываем лен. По льну желтуха цветет дружно, победно. Впереди перед нами широкая желтая полоса, позади прополотый зелененький ленок… А пить хочется непереносимо! Мы с братом бежим к дороге, там еще сохранилась в колее вчерашняя дождевая лужа, мы к ней припадаем, как к роднику…

А с другой стороны от Ремнева моего еще только светает; я иду — мне восемнадцать лет — в волосах у меня гребень девичий, подковкой от уха до уха — не подарок, нет, просто дадено поносить в знак особого ко мне расположения; я выну его, поднесу к лицу, улыбаюсь…

Картины одна другой знакомее и потому поразительнее проходили перед моими глазами, и не было им конца — все это пространство вокруг деревни Ремнево жило-шевелилось, звенело, шумело… но потом исчезли живые картины, и я остался один в поле.

Так сиро молчало все, беззащитное перед природными стихиями и бурями социальных потрясений!

— Господи! — воззвал я со всей силой, на какую только был способен. — Спаси и сохрани, Господи, мою малую родину, ибо она прекрасна… спаси и сохрани Россию, состоящую из таких вот малых родин, где посеяны наши сердца!

И тут произошло чудо…

11.

Произошло чудо: оранжевый свет полыхнул зарницей по всему небу и просеялся до земли и остался во всем этом пространстве. Мгновенно подняло меня на высоту птичьего полета и выше, кто-то надо мной сказал голосом всеобъемлющим:

— Чего просит этот младенец?

Сказано было с грозностью, но с добродушной усмешкой; и смех многих раздался, хороший смех.

Я увидел шествующих небесным путем людей… ну да, они имели человеческий облик: трое в сияющих, ослепительной белизны одеждах, без головных уборов и, кажется, без обуви / не могу вспомнить точно / с непередаваемо блистающими взорами… и вокруг неисчислимое количество… свиты или воинства. Впрочем, я все время видел только этих троих, устремясь к ним зрением, слухом, душой. Я вовлечен был их движением, как перышко проходящим мимо поездом.

— Отче, — молвил тот, что справа /одесную /, — выслушай его. Он что-то хочет сказать.

Шествующий в середине Старец ликом был ясен, высок ростом, с могучими плечами и с белой бородой ниже пояса. Все в нем дышало непостижимой, непередаваемой мощью — то была и физическая, и совсем иного рода мощь, которую я лишь ощущал, но сознавать не мог. Я понял, Кто передо мной, и тотчас потупился, не вынеся силы Его очей.

— Господи! — обратился я к Нему, охваченный внезапной догадкой. — Давно-давно, когда еще мальчиком я шел вот этой проселочной дорогой от своей деревни в Спасскую школу… то было весной, в мае: мир вокруг меня вдруг озарился неземным, вот таким же как бы оранжевым светом, совершенно заворожившим меня тогда… это был Ты, Отче наш?

— Да, — ответил Старец великодушно.

— Я понял тогда: в мире что-то произошло, но причины и источник света остались неведомы мне… Верно ли, что ко мне было слово Твое, которое я услышал не ушами, а сердцем?

— Да, и к тебе тоже.

— Тот свет в душе моей никогда не потухал…

Третьей в той троице была женщина… или я ошибаюсь? Не было возможности рассмотреть внимательней — слепило глаза, но я мгновенно запечатлел в памяти своей зрительной, что черты лица ее нежны и несли отражение необыкновенной кротости.

Они продолжали свое шествие, и я за ними был увлекаем. Словно бы грома дальние, сдерживаемые, сопровождали нас, грома, туго давившие на уши мне… Не было облаков под нами, они раздвинулись за горизонт, не было ночи — темнота ушла в землю… а шум от шагов идущих был подобен шуму морского прибоя.

Тот, что шел одесную от Старца, был ближе ко мне и смотрел сострадательно, ласково… пожалуй, именно его взгляд ободрил меня и подвигнул к бесстрашным вопросам.

— А в том сне моем, когда я жил на Селигере, в городе Осташкове, на втором этаже деревянного дома с печкой… был мне сон: море в крутых бирюзовых волнах, играющие красноперые рыбы, и дом мой качался подобно кораблю, и свет с небес, подобный солнечному… это был Ты, Отче наш?

— Да, — ответил Старец, наполнив меня еще большим светом и радостью, и одновременно ужасом. — О чем ты просишь?

— Спаси и сохрани родину мою… Ты видишь, сегодня она сира и убога… но нет ее прекраснее! Спаси и сохрани Россию — это лучшее творение Твое: светло пресветлая и красно украшенная Земля Русская! Спаси и сохрани русских людей — их ноша ныне непосильна.

— Я знаю это, — молвил Старец. — То мой промысел, моя и защита.

Под нами плыли поля и леса, Волга с притоками — Нерлью, Медведицей, Сестрой; светили огни городов Калязина, Кимр, Дубны… Я даже видел вдали и Углич, и Кашин, а где-то по горизонту Москву и Тверь… Но я всего лишь раз бросил взгляд вниз — весь охвачен был стремлением к шествующим.

— А что ты просишь для себя? — спросил шедший одесную от Старца. — Сокрушения врагов? Богатства? Многолетней жизни?

Я мог его видеть совсем близко: Он был лет тридцати, строен, голубоглаз, с молодыми руками, с молодой бородкой — пожалуй, не похож на свои многочисленные изображения. А впрочем, в какой-то мере и похож.

Я смутился и промедлил с ответом, потом сказал:

— Если что-то и нужно мне, Господи, то потому лишь, что это нужно им.

Тут я кивнул вниз — мы были как раз над Новой Корчевой.

— Городок наш погряз в суете и безветрии, в злобе и корысти — это безмерно удручает меня. Здесь жируют мерзавец и плут, здесь ликуют прохвост и бездельник. Люди утратили понятие о цели и смысле своего существования; живут, как трава растет…

Всего на миг остановились Они над Новой Корчевой, глядя вниз, но этот миг вместил в себя разговор, потребовавший от меня напряжения всех сил.

— У них должны быть благородные стремления, — говорил я, — чистые помыслы, взаимная любовь и любовь к земле, на которой они живут.

Доныне владеет мной волнение, не позволившее мне выразиться достойнее.

— Почему Ты, Господи, так редко посещаешь нас? — спрашивал я не с упреком или укоризной, а с сожалением и мольбой. — Мы неразумны, легко впадаем в заблуждение — то не вина, а беда наша! Не гневайся на нас… поговори с людьми, выслушай их. Одного Твоего появления будет достаточно, чтобы люди уразумели Добро и Зло, приобщились к Истине, чтоб просияли они…

Присные легко засмеялись: мол, экий младенчески наивный человек! — но я продолжал: — Прости меня, если скажу: Ты создал нас по образу и подобию своему, но оставил без постоянного отеческого наставления, без присмотра и поучения. Или в том промысел Твой, которого мы не в силах постичь?

Кажется, я был слишком дерзок, и женщина, стоявшая ошую от Господа, что-то сказала Ему, должно быть, предупреждая возможный гнев.

— Ведь раньше, Отче наш, ты был ближе к людям — так свидетельствует Библия. Ты обращался к нам непосредственно, и мы слышали Твой глас. Явись у нас в Новой Корчеве, сиротском городе, не имеющем храма.

— А кто тут окормляет моим именем паству? — спросил Старец, обращаясь к присным.

— Отче, — сказали Ему, — тут несколько священников в подгородной Ильинской церкви, но все в своих руках держит один. Он суетен и грешен, увлечен сугубо мирскими, очень личными карьерными делами. Увы, он нарушает Твои заветы слишком часто!

Старец нахмурился, и ропот среди присных смолк. Наступила краткая пауза, после которой были произнесены слова, не для моего слуха предназначенные, потому я их не слышал.

— Закончил ли ты свои земные дела? — спросил меня Старец, как показалось мне, вполне благосклонно.

— Нет, Отче, он еще не завершил их, — сказал стоявший одесную и видевший мое смущение.

Почему-то с ясностью запомнилась мне его рука — словно в камень, врезалась в память мою! Она была тонка в кисти, с удлиненными чуткими пальцами, словно бы измождена, но в ней была сила — это от ее взмаха плеснула вода в Волге, местами обнажая дно.

— Возвращайся, — сказано было мне, и великое шествие продолжалось.

Ветра не было, но волосы и складки их одежд отвевались… наверно, напряжением света, однако совсем как дуновением ветра.

Они уходили от меня, от Новой Корчевы, и от земли, подобно тому, как удаляется залетевшая из глубин космоса комета. И вот странность: самое большое воздействие на меня произвели не услышанные мною слова и даже, может быть, не лицезрение небожителей / я все-таки не мог воспринимать их во всей полноте/, и не свет, исходивший от Них — меня совершенно потрясло это шествие: казалось, Земля прогибается, леса шумят, как при сильнейшей буре, и Волга выплескивается из берегов… сам же неостановимый ритм шествия был прекрасен.

12.

Как-то вдруг, ничего не успев осознать, я оказался на главной улице Новой Корчевы, возле того злополучного фонарного столба. Тут стояла машина, светила фарами на мое нелепо лежащее тело. Как я понял, «скорая помощь» просто ехала мимо и вот заметила совершенно случайно, остановилась.

— Нет, не пьяный, — сказал врач, склонившийся надо мной.

Девушка в белом халате, должно быть, медсестра, держала запястье моей руки.

— Пульса нет, — сказала она.

— Открытый перелом голени… Толя, давай носилки!

Шофер вышел из кабины, открыл задние дверцы, грохнул носилками.

— Холодный, — сказала медсестра. — Можно сразу в морг.

Врач потрогал пальцами мою шею.

— Вроде, что-то есть, — возразил он. — Только слабо очень.

Они уложили меня на носилки. Я застонал от сокрушительной, все подавляющей боли. Но еще через мгновение восстал… опять на уровень птичьего полета.

Далее случилось вот что: рядом со мной оказалась… Вита. Но не в плаще и не в комнатных тапочках — она была сгущением облака, в «поднебесном» виде, как и я сам.

— Куда вы исчезли? — спрашивала она встревоженно. — Я видела вас мельком там, когда провожала эту девочку. А потом вы пропали.

— Был призван, — кратко объяснил я. — Но почему, почему ты здесь?!

— Убили, — сказала она просто и довольно равнодушно. — Впрочем, нет: я сорвалась с балкона, значит, не убита, а просто погибла. Несчастный случай. Муж кинулся… он был с ножом. Я испугалась, хотела перелезть на соседний балкон… Я и раньше так делала, когда он напивался и буянил. Но сегодня дождь, перила мокрые… нога соскользнула.

— Ви-ита…

— Вы покидаете меня, — сказала она печально. — Я так обрадовалась, узнав, что мы будем вместе… а теперь вот вы оставляете меня здесь одну?

— Ну, еще неизвестно, — утешил я ее. — У меня очень мало шансов выжить: голова разбита вдребезги.

— Если эскулапы совершат чудо, и вы вернетесь к жизни, помните: я здесь, и я люблю вас…

Разговор наш был прерван: я оказался в приемном покое больницы. Но тотчас снова рядом с Витой. Она говорила:

— У нас мало времени… а мне необходимо сказать, что я люблю тебя… давным-давно, с тех самых пор, как мы рассказывали друг другу сказки в нашем тереме-теремке.

Я был смущен ее признанием, к тому же она взяла меня за руку, и это ласковое прикосновение отозвалось во мне вполне по-земному.

— Я хочу быть с тобой, — говорила она. — Хочу быть с тобой…

В следующее мгновение я уже лежал… то есть моя материальная оболочка лежала на операционном столе в ярком электрическом свете. Одежду с меня уже сняли… вид моего голого тела был ужасен. Врач как раз подошел, сказал бодрым тоном:

— Ну что, будем оперировать или пусть живет?

После чего я опять был с Витой… мы гуляли и беседовали задушевно. Однако это особая история, которую я не хочу здесь излагать.

13.

Я пролежал в больнице полтора месяца.

Из больницы меня выписали в самый канун Нового года. И в новогоднюю ночь я чистосердечно рассказал жене, кого видел, о чем говорил, будучи ТАМ. И о том, что встретил ТАМ женщину по имени Вита, и что она меня полюбила, и как трогательно мы расстались.

Эта история с Витой почему-то понравилась моей жене. Она очень смеялась и сделала вывод:

— Ты у меня бабник… иначе говоря, дамский угодник. Надо же, и там за кем-то ухаживал!

Весь январь я проходил на костылях, но под коленом нога срослась неправильно, и в феврале мне сделали операцию.

С середины марта я опять ходил на костылях, а в конце апреля просто с палочкой.

К этому времени я твердо знал, что случившееся со мной ТАМ было лишь игрой моего воображения. Ну, стукнулся головой о бетонный столб, вот и… что тут удивительного! Я даже приглядывался к встречным и поперечным в городе: вдруг встречу Батожка, живого и здорового, или Светочку, или пьяненького Василия. Да где там! Скорее всего, они просто приснились мне.

14.

В один из первых майских дней я дохромал до автобуса, именуемого в Новой Корчеве «двойкой»; мне уступили место… (впервые в моей жизни уступили место!) и я доехал до конечной остановки на окраине города. У меня не было определенной цели, поскольку я не мог рассчитывать на дальнее путешествие. Но что-то подталкивало меня в определенном направлении: иди, иди…

День был ясный, солнечный; жаворонки пели-заливались, и я этак слабенько улыбнулся, приободрился. Дул несильный влажный ветер, насыщенный запахами столь обычными в эту пору: талой водой, отогревшейся земли, молодой зелени.

Я медленно побрел, дивясь, как чуду, тому, что люди копают огороды, что тут и там слышен бодрый стук топора, перекличка работающих. Окраина строилась, тут собирались жить, несмотря ни на что.

«Кто видит день нынешний, тот видел и бывшее тысячу лет назад, и на тысячу лет вперед», — вспомнилось мне.

Я уже вышел за крайние дома; тропинка вела в поле; за ним и за железной дорогой виднелась вдали колокольня Ильинской церкви. Там старое кладбище, но гораздо ближе на опушке леса за насыпью кладбище новое, на котором я еще не был. Вот если б умер, меня похоронили бы на новом. Мне почему-то хотелось теперь посмотреть, где могла бы быть моя могила.

Возле железной дороги как раз на окраине леса я присел на траве, не в силах двигаться дальше: больная нога давала о себе знать. Сидел, отдыхая, а из трухлявого пенышка, увенчанного двух или трехлетней березкой, совсем рядом со мною вылетела птаха — я не успел ее даже рассмотреть. Нетрудно было догадаться: там у нее гнездо. В сумраке круглой норки различались маленькие крапчатые яички, каждый с ноготок детского мизинца. Меня охватило чувство приобщения к птичьей тайне, я даже ощутил запах теплого птичьего гнездышка, знакомый мне с детства… и поспешил встать и отойти, чтоб понапрасну не беспокоить птаху.

Когда я перешел железную дорогу и пробирался между могилами кладбища, мимо промчалась электричка. Как раз в эту минуту на могильном памятничке, изготовленном из оцинкованной жести, я прочел:

Потехин Николай Павлович

И годы рождения, смерти.

Пожалуй, я усомнился бы в том, кому принадлежит эта могила. Но была тут одна безделица, увидев которую, я вздрогнул: за оградкой прислонена была в углу палочка, этакий батожок, какие берут в руку старые люди, отправляясь в путь.

Я побрел дальше и скоро попалось на глаза:

Волков Василий Петрович

Потом была могила с надписью:

Тихонова Света.

А далее за новенькой оградой из пруткового железа — могильная плита «под мрамор», и на ней портрет красивейшей на свете женщины. Только этот портрет и больше ничего. Никакой надписи.

Я поднял глаза к небу — лицо Виты Ивлевой проявилось там, как на фотобумаге. Улыбка ее, сиявшая над этим суетным миром, была прекрасна.

2000 г

Загрузка...