Непривычно и радостно было Павлу Сидоровичу, возвращаясь поздно вечером из Совета, видеть в окнах своей избёнки свет, знать, что его ждет дочь. Дочь… Даже само слово, с тех пор как Нина здесь, звучит по-новому, вмещая в себя удивительно много.
На крылечке он очень тщательно вытер ноги, открыл дверь. В очаге ярко горели смолянки, рыжие языки пламени облизывали черные бока чугуна. Нина, отворачиваясь от огня, поправила щипцами дрова, отбросила пальцем прядь волос, упавшую на лоб, и он снова поразился, как много у Нины общего с покойной матерью. Тот же нос, маленький, слегка вздернутый, те же губы, готовые, кажется, в любой момент сложиться в улыбку, и улыбка та же: или светлая, застенчивая, или лукавая, простодушно-хитроватая, или откровенно-озорная. Только волосы… Саша их зачесывала назад и скручивала на затылке в тугой узел, а Нина заплетает в косы и укладывает короной вокруг головы. Когда дочка впервые переступила порог его избы, он даже испугался, показалось, что это пришла Саша, пришла, откуда никто не возвращается.
— Ну, дочка, угощай… — сказал он, усаживаясь за стол. И это было тоже непривычно — не топтаться у печки, готовя себе ужин, сидеть и ждать, когда она поставит на стол самовар, нарежет хлеба…
— Папа, почему здесь люди какие-то… — Нина запнулась, подбирая слово, — ну, какие-то не такие? Пошла я в лавку, а на меня со всех окон смотрят и ребятишки бегут за мной, в лицо заглядывают.
— Это потому, что ты у меня такая красивая, — пошутил он.
— Они какие-то простодушные… Да, папа? — немного смущенная его шуткой, спросила она. — Ты знаешь, у меня сердце в пятки уходило, когда собиралась сюда. И всю дорогу боялась. А встретила в Верхнеудинске Артемку, и перестала бояться. Он такой славный, папа. И все они такие же славные, наверно.
— Узнаешь в свое время, не спеши.
— Но мы же скоро уедем. Да?
— Скоро сказка сказывается, Нина…
Об отъезде ему говорить не хотелось. Сейчас он пахарь и сеятель на отведенной ему десятине. В жестокие холода он готовил семена и удобрял почву. Зерна брошены в землю, пробились первые всходы, со временем они окрепнут, пойдут в рост, и тогда он может ехать домой. Домой… Собственно, какой у него дом? Нина здесь, и дом здесь, и уже не сосет его тоска, как недавно.
— Ты бы мне рассказала, как жила без меня, — попросил он.
— Я же рассказывала. — Нина поставила на стол тарелки с кашей. — Просто скучно мне рассказывать, и нечего.
В общем-то, она говорила правду. Ее жизнь была небогата событиями. Росла у тети, Сашиной сестры, женщины доброй, но абсолютно далекой от всего, что можно отнести к политике, на всю жизнь напуганной смертью Саши в тюрьме. Окончила гимназию, потом поступила на курсы медсестер, поработала в госпитале, пока не скопила денег на дорогу. О революции, о партиях у нее были очень смутные представления, и она, кажется, не проявляла к этому особого интереса (сказывалось влияние тети), что не совсем нравилось ему.
— Ты как решилась ехать в такую даль? — спросил он. — Сама же говоришь: боялась.
— Знаешь, папа, я трусиха, каких мало. Пришла первый раз в госпиталь, увидела бинты в крови и чуть не упала в обморок. А потом ничего. И всегда у меня так. Я себя теперь знаю и страху не поддаюсь… И мне очень хотелось видеть тебя. Плохо жить без отца, без матери. Нет, я на тетю не обижаюсь, но все равно плохо. Во сне тебя часто видела, когда была маленькой. Ты брал меня на руки и подбрасывал высоко-высоко, а я смеялась. И после этого тосковала еще больше…
Кто-то хлопнул воротами, быстро взбежал на крыльцо, резко дернул двери. Это был Клим. Запыхавшись, он крикнул с порога:
— Тимошка горит!
И сразу же убежал. Павел Сидорович выскочил из-за стола, кое-как оделся. Нина испуганно смотрела на него. Он задержался у дверей, торопливо проговорил:
— Ты не беспокойся… — надо было сказать еще что-то, но он ничего не придумал, шагнул в холод ночи, застегивая на ходу пуговицы полушубка.
Полная луна освещала одну сторону улицы белым светом, другая расстилала на дорогу черные тени заборов и домов. Тимохин дом был на освещенной стороне, возле него толпились люди, пахло дымом и горелой шерстью. Горел не дом, а омшаник, приткнутый вплотную к сеновалу. Пожар почти загасили. Черная, обугленная стена, закиданная снегом, шипела и потрескивала, дым и пар клубами уходили в небо.
— А я тебе говорю: подожгли! — услышал Павел Сидорович чей-то голос.
— Так и я говорю то же самое. — Это сказал Савостьян. Он стоял чуть в стороне, опирался на лопату.
— Но за что?! — крикнул Тимоха. — Кому стал поперек горла?
Всего несколько дней назад на Трех Верстах сгорел зарод Тимохиного сена. Тогда думали, что это случайность. Курил какой-нибудь пастух, бросил окурок…
— Подожгли? — спросил Павел Сидорович у Тимохи.
— А то нет? Искру сюда не донесет. Да и не загорится сейчас стена от искорки. Жалко все следы позатоптали.
— Ты сам увидел огонь?
— Нет, Семка. Вышел на двор — светлеет что-то на задах. За что, Павел Сидорович, напасть такая?
К ним подошел Клим. Все лицо выпачкано в саже, руки без рукавиц и тоже в саже.
— Это они за Семку отплачивают, Тимошка.
И Павел Сидорович подумал об этом тоже. Повернулся к Савостьяну, вглядываясь в его лицо, спросил:
— Как считаешь, правильно говорит Клим?
— Все могет быть. Я же толковал: семейщина, она зубастая, забижать себя, супротивничать никому не даст, она кусается.
— Порассуждай-ка, порассуждай!.. — надвинулся на него Клим. — Может, сам и подпалил, а теперь проповедничаешь!
— Не кидайся, Климка, на любого встречного! Подпалил не я. А кто, дознавайся, раз ты власть. Поищи ветра в поле! — Он отбросил лопату и пошел прочь.
Народ стал расходиться. У омшаника остались Клим, Семка со своей бабенкой, Тимоха и Павел Сидорович…
Стена уже не дымилась, но они для верности обсыпали ее снегом.
— Придется нам с Глашкой куда-то подаваться, — уныло сказал Семен. — Разорят из-за нас Тимоху.
Тимофей молчал, насупясь соскребал лопатой угли со стены.
— Поговорим завтра, — сказал Павел Сидорович.
Он знал, что именно сейчас нельзя никуда уезжать Семену. Не этого ли добиваются ревнители веры и старины… Каким языком заговорил Савостьян! Куда подевалась его благодушная снисходительность. Припекло, видать. Хотят застращать мужиков, добиться, чтобы не Совет был властью в Шоролгае, а духовный пастырь и крепыши вроде Савостьяна. И знают, куда бить. Не сможет Совет защитить одного человека, какое к нему доверие будет? Все продумали. И наказать некого. И защитить дом Тимофея невозможно. Не будешь же держать возле него охрану. Да и что толку с охраны. Надо придумать что-то совсем иное.
Занятый этими мыслями, он, возвратившись домой, быстро поужинал, сел к очагу. Огонь догорал, угли покрывались пеплом. Нина молча убирала со стола, не мешала ему думать. Когда он сказал ей, что Тимофееву усадьбу подожгли и коротко рассказал историю Семена и его жены-карымки, Нина как-то сразу притихла.
Взяв полено, он отщепнул несколько лучинок, бросил на угли, сверху положил дров, и в очаге вновь вспыхнуло пламя, свет упал на окно и заискрились обмерзшие стекла. Он почему-то подумал, что, возможно, и Савостьян сейчас сидит у такого же огня, посмеивается в рыжую бороду…. А напрасно посмеивается, совсем напрасно…
— Как это ужасно, папа! — Нина придвинула табуретку к очагу, села. В больших серых глазах ее прятался испуг.
— Что ужасно, Нина?
— Да все… И поджог, и что с Семеном так обошлись.
— Конечно, это ужасно, и, к сожалению, подобного этому немало на нашей грешной земле. А ты — скорей домой.
Нина ничего не ответила, но, когда он лег спать, мучаясь думами, как оградить Семена и дом Тимохи, она сказала из темноты:
— Папа, а ты хочешь, чтобы и я с тобой осталась?
— Не знаю… Надоест тебе.
— Тебе же не надоело! А я хочу быть… хочу помогать тебе.
Он улыбнулся. Святая простота!..
Утром, все продумав и взвесив, он вместе с Климом зашел к Тимохе, и втроем они еще раз обсудили со всех сторон план действий, составили список наиболее заядлых подпевал уставщика.
Часа через два, по вызову Клима, в Совет явились уставщик и Савостьян. Лука Осипович даже не сел. Обращаясь к одному Климу, строго спросил:
— Чего надо? Зачем понадобились?
Савостьян старался держаться на короткой ноге, но взгляд его был насторожен, выжидающ.
— Мы вас долго держать не будем, — сказал Клим, протянул список уставщику. — Возьми эту бумагу, Лука Осипович, и спрячь за божницу. Храни ее пуще святого писания.
— Для чего мне ваша бесовская грамота?
— Возьми, — Павел Сидорович насупил брови. — В этом списке те, кому придется своим добром расплачиваться, если сгорит дом Тимофея или случится что другое.
— С какой такой стати? — Савостьян глянул через плечо уставщика на список. — Других глупостев не могли выдумать?
— Ты от этой глупости станешь смирней теленка! Понятно тебе? — резко оборвал его Клим. — Придумали тоже, огнем пугать. Еще раз попробуйте. Мы даже тушить не станем. Не дом Тимохи будет гореть, а твоя телочка, Лука Осипович, твои конюшни, Савостьян. За все до последней палки и тряпки с вас сдерем.
— Вот вы как? — Савостьян с откровенной злобой посмотрел на Павла Сидоровича. — Твои придумки?
Выдержав его взгляд, Павел Сидорович с язвительной усмешкой ответил:
— Советская власть — она зубастая, Савостьян.
Недели через три после крещения ударила вдруг ростепель. По колеям дорог поползли мутные ручьи, в низинах заблестели лужи. Подставив теплому солнцу бока, у заборов целыми днями грелись коровы, сонно пережевывая жвачку, а на резных наличниках окон весело чирикали воробьи, ворковали голуби.
Казалось, зима ушла невозвратно. Но с севера, через Тугнуйский хребет переползли отягощенные снегом облака, и в мутную воду луж, на плешинки проталин, на поля и крыши домов повалились мокрые хлопья. К вечеру похолодало, подул ветер, и задымилась на улицах поземка.
Захар стоял за сараем, в затишье, прислушивался к шороху ветра, ловил на раскрытую ладонь отвердевшие снежинки. Снег — это хорошо: земля насытится влагой, урожай, господь даст, добрый уродится, отдохнет малость народ, наестся досыта и станет добрее, и кутерьма, какая поднимается, затихнет.
Раздумывая о подступающей весне, об урожае, он подбросил лошади сена, потрепал ее рукавицей по шее. Лошадь подхватывала вислыми губами пахучую траву, вкусно похрустывала. Добрая еще лошадь, не изработанная, жалко — одна. Будь две таких, сколько земли поднять можно! Артем что-то примолк. Послал весточку с учителевой дочкой, и с тех пор ни слуху ни духу.
В последнее время он только о том и думал, как добыть коня на время весеннего сева. Без второго коня хозяйство не поднять. На Артемку, по всему видно, надеяться нечего. Наверно, что заробит, то и проест. Да еще, упаси бог, заведет ухажерку, фитюльку какую-нибудь городскую…
Кто-то постучал в ворота. Поставив вилы в угол, Захар вышел во двор. Над воротами возвышалась голова Базара в лохматом малахае.
— Эге-ге! Здравствуй-ка, хозяин! — весело крикнул пастух, и в улыбке сверкнули его белые зубы.
— А, тала! — обрадовался Захар. — Давай заезжай. — Он торопливо раскрыл ворота, и Базар, покачиваясь в седле, въехал во двор. Захар взял из его рук повод, привязал вспотевшую лошадь к предамбарнику.
— Пусть-ка подсохнет, потом дадим ей сена. Пошли в избу. Как здоровье твоего батюшки-то?
— Здоровье батьки хорошо. Большой поклон передавать тебе велел.
Дома Захар сказал Варваре:
— Вот это и есть тот самый Базар, о котором я говорил. Видишь какой — орел прямо. А ты садись, Базар, садись. Да раздевайся, у нас тепло, не то что в юрте. Сейчас будем пить чай, разговаривать.
Базар неловко присел на табуретку. Он чувствовал себя на ней, как гусь на ветке дерева. Узкими глазами внимательно осмотрел дом, восхищенно щелкнул языком:
— Хорошо живешь. Окошки большие, солнышка много. Хорошо!
— Ну где там хорошо! — возразил Захар. — Против юрты, конечно, но наш дом хуже многих в деревне.
— Э, наша юрта совсем худая. А пастухи тоже хотят жить в доме с большими окнами.
— А чего же не живете? Стройте и живите на здоровье.
— У нас только Еши да Цыдыпка могут дома себе строить. А мы нет… У пастухов даже юрты чужие. Пастухов при царе обижали, другая власть пришла — обижали, Советская власть пришла — тоже обижать стала. Зачем обижает Советская власть?
В голосе парня горечь, узкие глаза вопрошающе смотрят на Захара. И Захар, не выдержав его взгляда, отвернулся, неуверенно и глухо сказал, скорее даже спросил:
— Не может этого быть…
— Не может, говоришь? Ай-ай, мне не веришь. Базар никогда не брехал! Базар честный человек. Советская власть тоже плохая власть, как собака у кошки последний кусок мяса хватает.
— Что-то я не пойму тебя. Вы когда поставили у себя Советскую власть? — спросил Захар.
— У нас Еши — Советская власть, Цыдып — тоже Советская власть. Налог большой берут, говорят, русские требуют.
— Тут что-то не то. Не может так Советская власть… Вообще-то надо к учителю, к Павлу Сидоровичу, сходить. Он растолкует все, как надо. А я человек маленький, — Захар беспомощно развел руками. — Давай, Варвара, ставь пока самовар.
Накормив Базара, он повел его к учителю. Павел Сидорович был дома. У него сидел Клим Перепелка.
— Вот жаловаться на Советскую власть приехал, — Захар кивнул на парня…
— Чего? — хмуро переспросил Клим.
— Жаловаться, говорю, приехал парень на то, что Советская власть занимается обдираловкой пастухов, — твердо произнес Захар.
Павел Сидорович усадил Базара, стал расспрашивать. Клим свернул самокрутку, подошел к печке, выкатил алый уголек, прикурил.
— Что тебя не видно? — спросил он Захара, часто затягиваясь.
— Я все же крестьянин, — с усмешкой ответил Захар. — Плохое ли, хорошее ли, а у меня хозяйство. Весна на носу, сеять скоро надо. Я политикой не питаюсь, как некоторые.
— Не подковыривай, бросай это дело. Скажи лучше, семена-то есть?
— Семян вроде хватит. А вот лошадку вторую надо бы. Нынче хочу побольше посеять.
— Потом продавать?
— И продавать, и кормиться.
— А у некоторых семян вовсе нету. И пахать им не на чем, — с тоской проговорил Клим. — Ты метишь в богатенькие вылезти, а кое-кто без хлеба останется.
— Не я же виноват.
— Я не говорю, что ты. Виноваты царь, война, временные, кол им в горло! Новая власть должна всех накормить. И накормит. Но помощь ей требуется, понимаешь?
— Сызнова агитацию наводить начинаешь? — перебил Клима Захар.
— Какая, к чертовой бабушке, атитация! Новой власти опора нужна. Мы воевали, видели жизнь и мировой пожар революции…
— Брось, Клим. Надоело. Долбишь одно и то же, как дятел дерево.
Лицо у Клима передернулось, вспыхнуло. Он глубоко и быстро затянулся табаком, закашлялся. Кашлял долго, с надрывом. Вытер слезы, наклонился и тихо, чтобы слышал только Захар, прошептал:
— Ты-то и есть дерево. С гнилой сердцевиной. Смотри, подует ветер — не устоишь, свалишься и будешь лежать прелой колодой.
Захар так же тихо ответил:
— Поди-ка ты к кобыле под хвост, обучатель. Самого учить надо.
— Уж не у тебя ли мне уму-разуму набираться?
— Всяк Семен про себя умен.
— Во-во! — подхватил Клим. — Ты такой. Пока не возьмут за шиворот, сопишь в две дырочки, радуешься, что стороной обходят. Но трясти зачнут — взвоешь, к нам нам же прибежишь защиты просить.
— Не прибегу, не дождешься.
Мужики друг от друга отвернулись и замолчали.
— …Себе забирает. Говорит, русская власть приказала. Совсем худо жить стало, — услышал Захар голос Базара.
Павел Сидорович молчал. Его лоб прорезала глубокая складка, брови насупились.
— Подумать только, что творят! — Павел Сидорович поднялся. — Надо бы раньше приехать, Базар. Слышь, Клим, какие дела! Еши Дылыков и Цыдып почти со всех пастухов налог собрали. Будто бы Советская власть им поручила собирать. Ну и ловкачи!
— Так я туда поеду. Живо наведу порядок, покажу им, какая это есть, наша власть! — зло сказал Клим. — Вот подлецы. Заарестовать их надо!
— Арестовать, Клим, проще всего. Но этим дело вряд ли исправишь. Нужно создать там Совет, а это посложнее. Тебе одному с таким делом не справиться. Да не обижайся ты! Туда нужен человек, хорошо знающий бурятский язык, их обычаи.
— Где же возьмешь шибко знающего человека? — возразил Клим. — Пока мы тут шель-шевель, Еши таких делов наворочает, что потом не расхлебаешь.
— Знающий человек у нас есть. Попросим Парамона. Он скоро сюда приедет и все сделает, как надо.
— Разве Парамон знает по-бурятски? — удивился Клим.
— Свободно разговаривает. Ну вот что, Базар, поезжай-ка домой. Скажи улусникам, чтобы они ничего не давали Еши, а через несколько дней мы все уладим.
Когда Базар и Захар уходили от Павла Сидоровича, Базар сказал, ударив себя плетью по голенищу унта:
— Я так и думал, что Советская власть хорошая.
— Хорошая-то хорошая, — усмехнулся Захар. — А за так и она поить и кормить не будет. Клим вот возится с ней, как кошка с салом, а ребятишки его голопузыми ходят. Ты таким не будь, упаси тебя бог. Заводи-ка себе скота поболе. Ты парень молодой, сметливый, скоро можешь в люди выйти. А богатому не каждый решится набить морду-то. Связываться же с властями не мужицкое дело.
— Морду бить мне и так никто не посмеет. Пусть только кто полезет.
Васька Баргут проснулся, как всегда, рано. Умылся, затопил печь и вышел на скотный двор.
Светало. В деревне перекликались петухи, скрипели и хлопали ворота. Под ногами похрустывал ледок, воздух был пропитан какой-то особой, предвесенней свежестью.
Баргут открыл двери сеновала. В нос ударил терпкий запах гнилого сена. Плохое сено осталось — одонья, прелые, слежавшиеся пласты. Васька быстро набросал корм коровам и пошел в конюшню. Увидев его, лошади повернули головы, рыжий жеребчик тихо заржал. Баргут погладил его по спине.
— Бедненький мой! Не скусно? Что же я сделаю? Доброго сена нету, хозяин не дает, к весне бережет.
Васька печально вздохнул и направился к выходу. Во дворе остановился, прислушался. Хозяева, видимо, спали… Он воровато оглянулся и побежал к амбару. Из щели в углу достал большой ржавый согнутый гвоздь и вставил его в скважину замка. Запоры у Савостьянова амбара были прочные, железным ломом не откроешь. Но Баргут раз, другой повернул в замке гвоздь — и двери раскрылись.
Васька шмыгнул в амбар, вскоре появился с мешком овса на плечах. Так же быстро закрыв замок, унес мешок в конюшню, высыпал в кормушки лошадям. Узнает про это Савостьян — беды не миновать. Своеволья он не потерпит…
Вернувшись в зимовье, Баргут подбросил в печку дров, стал чистить картошку. Савостьян много раз звал его питаться за общий стол, но Васька отказывался — в зимовье ему было вольготнее.
За дощатой перегородкой зимовья сопели и постукивали копытами телята. Потрескивали в печке дрова. Баргут вымыл очищенную картошку и поставил на печь.
Под окном тяжело протопали, и в зимовье вошел Савостьян.
— Кормил скотину, Васюха?
— Кормил. Не хочут кони жрать гниль.
Савостьян сел на лавку у стола, задумался.
Васька снял с печки чугунок с картошкой, поставил на стол, нарезал большими ломтями хлеб. Был великий пост: мяса, молока, рыбы есть не полагалось. Васька насыпал в солонку толченого конопляного семени и, макая в него картошины, стал есть. Савостьян покосился на него, спросил:
— Скусно?
— Угу, — промычал Васька. — Садись, ешь.
— Чай есть у тебя?
— Есть.
— Наливай. — Савостьян сбросил с себя зипун и потянулся к чугунку с картошкой. — Ты бы ее в золе испек — объеденье! Корочка похрустывает… Я, бывало, в ночное ездил, всегда с собой сумку бульбы возил. Родитель мой человек не шибко богатый был. Это я поднялся. Этими вот руками все сделал и добыл. — Савостьян положил руку на стол ладонью вверх. Она была бугристой от желтоватых мозолей. — А теперь этот кривоглазый сатана, Климка, ходит по деревне и обзывает меня грабителем, шкуродером. Ух и ненавижу подлую морду… А все от учителя идет, Васюха. Припугнуть бы, чтобы из своей избенки не вылазил, а кто решится? Трусоватым стал народишко.
Поев, Савостьян поднялся, накинул зипун на плечи:
— А за сеном ты к Еши Дылыкову сбегай. Может, даст в долг воз-другой.
— Когда ехать?
— Сегодня поезжай. Сначала вершно сбегай, договорись.
Сразу после завтрака Васька оседлал рыжего жеребчика и поскакал в улус.
За деревней, где глубокие колеи протянулись через луг, Баргут натянул поводья и перешел на шаг. Впереди двигалась телега с высокими стойками. На ней сидела девушка и что-то пела. Слов Баргут не разобрал, но по голосу узнал Дору Безбородову, тронул лошадь и быстро нагнал телегу.
Дора оглянулась, перестала петь. На ее лице, разрумяненном ветром, вспыхнула радостная улыбка.
— Далеко ли, Баргутик?
— До улуса, — Васька поехал рядом с телегой. Дора смотрела на него и чему-то улыбалась. От ее улыбки Баргуту становилось неловко: молчит и посмеивается. Уж спросила бы о чем-нибудь…
— А ты куда едешь, Дора? — нашелся наконец Баргут. Сказал это с трудом, словно перевернул камень, вросший в землю.
— Я-то? За соломой еду на поля. А люди, значит, брехали… — Дора снова умолкла и улыбнулась.
Васька спросил:
— Чего брехали?
— Девки говорили, будто ты можешь за целый день слова не сказать. Я даже загадала насчет кое-чего, заговорит, думаю, али нет.
— О чем загадала?
— Ну, уж не тебе про это знать, — Дора лукаво повела бровью. Баргут повернулся в седле, подобрал поводья. Дора увидела это, и улыбка на ее лице погасла.
— И впрямь ты нелюдимка, Баргут. Не брехали, выходит, девки.
— Я же тороплюсь, — пробурчал Баргут и снова повесил поводья на луку седла.
Степь пестрела проталинами, а на косогорах, где солнышко жарче, снега уже не осталось совсем.
— Ты одна-то наложишь соломы? — спросил Баргут.
— Да уж как-нибудь, не впервые, слава богу, не привыкать…
— Я тебе помогу, ладно?
— Ну-у? — насмешливо протянула Дора. — Ты же торопишься.
— Успею.
Баргут покачивался в седле, перебирал пальцами гриву жеребчика, посматривал на Дору. Впервые приметил, что брови у нее черные и, наверное, мягкие, как беличий мех.
У расчатого зарода он спешился, привязал своего жеребчика к оглобле и принялся за работу. Дело для него было привычное. Огромные навильники один за другим ложились на воз. Дора едва успевала укладывать.
Баргут поднял последний навильник, подал Доре бастрик с наброшенной на конец веревкой. Стал затягивать. Веревка тихо поскрипывала и вдруг, сухо треснув, лопнула. Дора свалилась с воза прямо на Баргута. Он подхватил ее, придержал. На своем лице ощутил ее дыхание, а под руками частые, испуганные удары сердца. Чувство сладкого оцепенения и неловкости захлестнуло Баргута.
Нехотя, через силу разжал Баргут руки, выпустил Дору. Она отряхнула с себя солому, поправила платок, скрывая неловкость, засмеялась.
— Ну и медведь же ты!
Стараясь не встречаться с девушкой взглядом, Баргут связал веревку, затянул воз, торопливо вскочил на коня, поскакал. Немного погодя оглянулся. Дора стояла у зарода, смотрела ему вслед.
Время приближалось уже к полудню, когда он подъехал к разбросанным без всякого порядка юртам. Издали заметил у дома Еши Дылыкова большое оживление. В загоне мычали коровы, блеяли овцы, у крыльца дома толпились люди. Они кричали, размахивали руками.
Привязав коня к столбу, Баргут подошел к толпе. Какой-то мальчишка в стоптанных собачьих унтах визгливо выкрикнул, будто увидел диковинку:
— Русский! Ород!
Люди повернулись к Баргуту и расступились, давая ему дорогу к дверям дома Еши. Смотрели на него враждебно. Под их взглядами Васька поежился, но громко сказал:
— Сайн байна! Здравствуйте!
Ему никто не ответил. Васька, не оглядываясь, пошел вперед, но перед ним встал высокий парень в волчьей шапке, надвинутой на самые брови.
— Воришка! Коней воровал, сволочь!
Толпа загудела, сомкнулась вокруг Васьки и парня в волчьей шапке. Васька посмотрел на парня. Всплески дикой злобы в его черных глазах резанули по сердцу. Васька повел плечами… Он слышал за своей спиной выкрики угроз, но не оборачивался. Впился взглядом в глаза парня и держался. Казалось, стоит опустить голову — и его раздавят, изорвут на клочья.
— Воровал, сволочь! — Парень ударил Ваську ногой.
Этот удар точно стряхнул с Васьки сковывавший его страх. Ноздри раздулись, в глазах промелькнул бешеный блеск.
— Драться вздумал, немытая харя!
Васька изогнулся, выбросил вперед кулаки. Парень в волчьей шапке, тихо охнув, свалился на землю.
Толпа замерла. Васька шагнул к крыльцу. Люди перед ним расступились. Но замешательство длилось недолго. На голову Баргута со всех сторон посыпались удары. Он поднял согнутые в локтях руки, но это не спасало от тяжелых кулаков. «Только б не упасть, только б выдержать, устоять. Растопчут… Грудь раздавят…» — пронеслись в голове обрывки мыслей.
Удары сыпались, не переставая. Руки у Васьки ослабели, он уже плохо понимал, что с ним происходит. Его точно посадили в железную бочку и колотили по ней сверху кувалдами. Грохот врывался в уши, переполнял голову.
Из-за угла верхом на лошади выехал Базар. Он сразу понял: происходит что-то неладное. Кого бьют и за что, он не стал расспрашивать, а направил лошадь на толпу, пронзительно свистнул и начал хлестать направо и налево витой ременной плетью. Но это почти не помогло. Тогда Базар сорвал с плеча ружье, и над толпой грохнул выстрел.
Это отрезвило людей. Толпа рассыпалась. Васька, шатаясь, пошел к крыльцу, обхватил руками столбик, поддерживающий навес над крыльцом, и сполз по нему на землю.
— Что вы делаете?! — кричал Базар. — Убили человека!
— Это вор, Баргутка-конокрад.
— Конокрад или разбойник, вы не имеете права бить. Есть Советская власть, ей надо жаловаться.
— Учить вздумал, сосунок!..
— Твоя Советская власть последнего телка сводит со двора.
— Бей его, сопляка!
Толпа стала надвигаться на Базара. Он положил на луку седла ружье и поднял руку:
— Не смейте подходить — застрелю. Вы люди или взбесившиеся псы? Вот так и стойте. А теперь слушайте. Слушайте правду, улусники! Вас обманывают, дурачат Еши и Цыдыпка. Налоги они придумали, а не Советская власть. Направьте свой гнев против них! — Базар привстал на стременах и показал на Еши и Цыдыпа, стоявших на крыльце.
Еши погрозил Базару кулаком.
— Заткни свою поганую глотку, щенок! Не слушайте его, улусники. Этот сын паршивой кобылицы клевещет на честных людей. Мне не нужны ваши крохи. Я богат. Советская власть требует от нас помощи — я тут ни при чем…
Сбитая с толку толпа молчала. Люди не знали, кто прав, кто виноват. Воспользовавшись растерянностью улусников, Еши стал что-то шептать Цыдыпу. Тот, соглашаясь, кивал головой. Базар попробовал заговорить, но его никто не слушал. Увидев в толпе Дамбу, он подъехал к нему, притронулся плетью к плечу, быстро зашептал:
— Дамба, скажи народу слово. Тебя знают, послушаются.
— Что — скажи? — раздраженно ответил Дамба.
— Про власти скажи, про налог, про обман…
— Про обман? — Дамба быстро поднялся на крыльцо, повернулся к толпе.
— Араты! — громко крикнул он. — Араты! Мы темные люди и что делается в мире, не знаем. Но власть, которая хочет выжать из нас последние капли крови, не наша власть. Советская власть хорошая на словах…
Базар сжал плеть так, что пальцы руки побелели. Он ударил лошадь и рванулся к крыльцу, крикнул:
— Продался?! — Ярость исказила его лицо. Лошадь теснила грудью людей, роняла с губ хлопья зеленоватой пены.
— Куда лезешь? — раздались возмущенные голоса. Кто-то вцепился в ногу Базара, стараясь стащить его с седла. А он словно не замечал этого. Перед ним белело лицо Дамбы… Он поднял плеть и с размаху опустил на это лицо… Лошадь поднялась на дыбы, шарахнулась в сторону и понесла его в степь. Дамба схватился за лицо, застонал. К нему подбежал Цыдып, обнял, повел в избу. Вернувшись, он хриплым голосом бросил в толпу:
— Э-эй! Тихо! Я буду говорить. Слушайте внимательно. Вы заблуждались, сородичи. Ваше счастье, что хоть немного власти сохранилось в наших руках. Пусть Советы вырывают из наших тел сухожилия, пусть ломают нам кости — все перенесем ради вас! Забирайте обратно все, что сдали большевикам!
Дважды повторять не пришлось. Люди бросились к загону, сорвали ворота и стали выгонять скот. Они проходили мимо крыльца и улыбались, кланялись Еши и Цыдыпу, выражая свою благодарность.
Когда все ушли, Цыдып опустился со ступенек крыльца, тряхнул Баргута за плечо.
— Вставай, паря, беда миновала.
Васька поднял тяжелую голову, ухватился рукой за ступеньку крыльца, со стоном встал на ноги.
— Пойдем, лечить тебя буду. — Цыдып взял Баргута под руку. Васька выдернул руку, с ненавистью посмотрел на него.
— Еще поплачете от меня, тварюги, — проговорил он и, подняв затоптанную в грязь шапку, с усилием сел в седло. Жеребчик шагом повез его прочь от улуса.
На лице синяки набухли спекшейся кровью, в голове звенело, глаза застилала пелена. Стиснув зубы, Баргут тихо стонал. Не от боли стонал он. К боли притерпелся с детства. Лютая ярость переполняла сердце, просила выхода. Если бы его отлупили раньше, когда он в самом деле воровал, Баргут бы молча снес обиду. Но ведь сейчас он не ворует, давно уже не ворует. За что же били? Этого он не простит. Никогда, никому он не прощал обид.
Савостьян, увидев Баргута, ахнул:
— Это кто же тебя так разукрасил?
Баргут рассказал, с натугой раскрывая опухшие губы. Савостьян матерно выругался. Исклеванное оспой лицо побагровело.
— Распоясались, нехристи! Опять же все из-за посельги. Он их подбивает! Должно, он и растолмачил бурятам, что мы конишек уводили. Он, Васюха, он. Вчера и позавчера были у него буряты. Сам видел. Из-за него, сволочуги, нас и прикончить могут. Уж он постарается…
В черных диковатых глазах Баргута медленно сжимались зрачки. Но Васька молчал. Он не любил попусту чесать языком.
Весна… Солнце вылизывает в логах и буераках слежалые суметы снега. Синевой наливается небо, на пригорках вспыхивают голубые цветы ургуя, закраек леса охвачен сиреневым дымом — цветет багульник.
Весна… Во дворе Федота Андроныча бьет копытом о мерзлую землю жеребец, он мечется в тесном стойле, грызет повод недоузка и призывно ржет. Ему откликаются кобылицы, гуляющие на пустыре.
Весна… Бабы на улице, засучив рукава, скоблят нижние венцы домов, моют горячей водой, верхние — красят глиной цвета яичного желтка. Улицы становятся нарядными…
Павел Сидорович не спеша идет по селу. Прислушивается, присматривается к приметам весны. Его внимание привлекает и плавленое серебро лужиц, и букеты багульника на подоконниках, и говорок голубей под кровлями.
Под крышей его избенки тоже воркуют голуби, на столе тоже стоит букет пахучего багульника. С приездом Нины избенка преобразилась. В ней стало чисто, уютно. На окнах — небывалое в Шоролгае — занавески! Пол Нина моет каждый день и, соблюдая традиции семейских, посыпает обожженным речным песком. Ей это нравится.
Идет Павел Сидорович по селу, прихрамывает. Шапка на затылке, солнечный свет падает на лицо. Навстречу ему то пешком, то на подводах попадаются мужики. Иные здороваются приветливо, иные хмуро кивают головой, а вот Савостьян даже отвернулся. Пусть отворачивается…
В Совете толпился народ. Клим сидел за столом, курил махорку. Перед ним лежала тетрадь, прошитая суровыми нитками. Павел Сидорович однажды видел, как Перепелка, потея от натуги, вносил в нее все, что должен был сделать Совет в ближайшие недели, месяцы и даже годы. Знал Павел Сидорович, что на первой странице написано: «Симиное зирно ни у всех есть. Где иго узять?» Сейчас разговор шел именно о том, где взять семена.
Тереха Безбородов язвил:
— У Климши душа теперича на месте: слобода есть, Совет есть, сам в председатели выбился. А мужички, как и в прежние времена, должны к Федотке, к Савоське с мешком идти на поклон.
Скручивая папиросу, Тимоха Носков заулыбался, стрельнул веселыми глазами в Клима.
— Э-э, Тереха, зерно — пустяк. Председатель наш сейчас об чем думает? Думает он, мужики, об том, где и как ему раздобыть портфелю с медными застежками…
— Но-но, — угрожающе предостерег его Клим. — Болтать болтай, но и чур знай! Не на посиделках…
К столу бочком придвинулся Елисей Антипыч, виновато моргнул глазами.
— Слушок есть: на бабенок тоже землицу давать будут. Правда, али брешут люди?
— Правда, Антипыч.
— А что с наделами? — спросил Никанор Овчинников. — Раньше как было? Кто побогаче, тому и кусок получше, а мне, к примеру, все время достается либо суходол, либо дресвянник.
— Со всем разберемся. Все у меня тут записано. — Клим постучал пальцем по тетради.
Павел Сидорович улыбнулся, вспомнив, что в тетради, между прочим, была запись о поголовном истреблении всех деревенских собак. По убеждению Клима, собаки — животные бесполезные. Поскольку Советская власть должна искоренить воров, уравнять всех граждан по достатку, то надобность в псах-хранителях отпадает. Вот как далеко заходил в своих преобразовательных планах председатель Шоролгайского Совета Клим Перепелка!
— Первейшее дело семена! — говорил Клим. — В город написали, ждем. Но, кажись, не дадут. Без нас туго им.
— А где же брать зерно? — спросил Тимоха. — Покупать? На какие шиши?
— Экий ты торопыга! — осуждающе покачал головой Клим. — Придет время — узнаешь. Теперь вот какое дело, мужики. Без разрешения Совета никто не должен продавать ни пуда зерна. Понятно?
— Совсем не понятно. Выходит, заарестовали мое добро? — всполошился Никанор.
— Нажим на спекуляцию…
Под окном промелькнули двое верховых с винтовками. В одном Павел Сидорович узнал Парамона, другой, бурят в черной папахе, был, кажется, незнаком. Когда они вошли в Совет, Павел Сидорович вгляделся в лицо бурята, скуластое, туго обтянутое смуглой кожей, поднялся.
— Цыремпил Цыремпилович? Не узнал тебя, дорогой казак!
Обнялись. Цыремпил Цыремпилович снял папаху, грустно улыбнулся.
— Тебя тоже трудно узнать. Годы не красят…
— Сколько тебе было лет, когда попал на каторгу?
— Шел двадцать третий…
— Клим, это Ранжуров, тот самый казак…
— Чую по разговору. Надолго к нам? Не подмогнете нам в улусе Совет организовать?
— Ты сразу берешь быка за рога! — улыбнулся Павел Сидорович. — Надо накормить, напоить, а уж потом спрашивать. Пойдемте ко мне обедать.
Баргут оправился быстро. Савостьян дивился: «До чего крепкий, холера, все заросло, как на собаке». Он намеревался опять направить его к Еши Дылыкову. Но Баргут, всегда послушный, на этот раз уперся. Савостьян уговаривал и так и этак. Васька слушал его молча. Савостьяну даже показалось, что он наконец согласился. Обрадовался:
— Завсегда говорю: ты у меня молодец. Утречком поезжай с богом.
Васька поднял на него удивленные глаза.
— Я сказал — не поеду.
— Но-но-о! — угрожающе протянул Савостьян. — С чего ты таким неслухом стал? Живо могу укорот дать. У меня не шибко зауросишь.
Баргут на это и бровью не повел… И Савостьян отступил. Он знал, что Ваську не уговоришь. Такой уж это человек. Заломит свое, и хоть кол на голове теши. И что за характер у проклятущего!
Самому ехать не хотелось. Отяжелел, огрузнел за последние два года. С хозяйством неплохо управлялся и Васька, сам он больше распоряжался. А тут придется ехать. Кормов мало. Осенью пожадничал, оставил двух лишних коров. А может быть, Федот Андроныч выручит? Сена у него, по словам Баргута, много, два непочатых зарода.
В доме купца Савостьяна встретил незнакомый молодой мужчина. На нем была белая рубашка, военные брюки и хорошие хромовые сапоги. В углу рта он держал папироску, щурился от дыма. Савостьян заключил: важная птица, раз курит в избе.
— Хозяин в добром здоровье? — спросил Савостьян.
— Кто там? Проходи сюда. — Дверь боковушки распахнулась, и на пороге показался сам Федот Андроныч. Волосы и борода его были всклочены, лицо пожелтело, одрябло. — A-а, это ты… — купец остановился в проеме дверей. Он был в исподнем. Из-под расстегнутой рубашки виднелась грудь, поросшая курчавой черной шерстью. В шерсти утопал золотой крест на тонкой серебряной цепочке.
В комнате у измятой постели сидел уставщик. Савостьян поздоровался, посочувствовал Федоту Андронычу:
— Выкрутила же хворость… И какой злодей на тебя руку поднял?
— Мало ли поганцев на свете. — Федот Андроныч сел на кровать, подложил под спину подушки. — Теперь грабителям честь воздается.
— Оно так… — согласился Савостьян. — Каторжники к власти подобрались — тут уж добра не жди. Диву даюсь я, откуда у них сила взялась?
— Вера в господа ослабела, — сказал Лука Осипович. — Все беды от этого. В старину семейщина соблюдала все установления веры, в бараний рог сворачивала нечестивцев. А теперь что! Властвуют антихристы в образе богохульников-советчиков, и нет на них управы. С Тимошкой ведь что выдумали!..
— Напугали! — горько усмехнулся Савостьян. — Теперь его, проклятого, хоть охраняй.
— А в городе как жмут! Я уже говорил Луке Осиповичу, что с городским купечеством сделали. Виктор Николаевич сказывал — выжали-таки из них весь налог.
— Кто такой Виктор Николаевич? — спросил Савостьян.
— А парень, который тебе встретился. Приказчиком у меня будет работать. Сам-то я обессилел. — Федот Андроныч наклонился к Савостьяну и Луке Осиповичу, зашептал: — Приехал этот парень сюда заниматься не одной торговлишкой. Но пока таится, вынюхивает, откуда чем пахнет. А еще, мужики, слух идет: на востоке атаман Семенов крошит советчиков в капусту. Даст бог, до наших доберется. Но нам сидеть сложа руки нельзя. Пока Семенов сюда дойдет, советчики разорить могут. Поговаривают, что они заново землю делить собираются. Уж тут они порезвятся. По злобе своей неуемной отведут самые бросовые земли. Вот до чего мы дожили, мужики. Спокон веков семейщина сама распоряжалась своими наделами, теперь — посельга. Наши деды и прадеды в гробах перевернутся…
— Про то же я без устали толкую народу, — со скорбью в голосе заговорил уставщик. — До стариков мои слова доходят. А молодые, особливо которые на войне побывали, беспечально глядят на погибель старинных установлений.
— Глупые они, не понимают. Молодо-зелено, — Савостьян вспомнил о сыне, добавил, озлобляясь: — Дуростью потешаются. Заветы отцовщины в тягость им стали.
— Сами виноваты, дали волю чужакам и молодятнику, — пробасил Лука Осипович.
— Попробуй не дать! — угрюмо сказал Савостьян. — Из горла вырвут, что им надо!
Савостьян расстроился так, что ушел домой, позабыв спросить у Федота Андроныча о кормах. До этого была надежда: пройдет кутерьма, прокатится половодьем, и все станет на свои места. Снова будет прочным и нерушимым уклад жизни семейских. Сейчас от надежды ничего не осталось. Уж если советчики взялись потрошить городских купцов, то здесь им и вовсе бояться нечего. Разорят, истинное слово, разорят! Пойдет прахом нажитое правдой и неправдой. За что же тогда грехи на душу принимал, если в старости придется заново сесть на скудный кусок хлеба?
Дома Савостьян обошел двор. Все сделано прочно, добротно. Во всем виден достаток: новые просмоленные колеса лежат в запасе, на колышках висят обтянутые кожей хомуты — тоже запасные, ни разу не надеванные, под сараем — штабель плах и теса. Везде полный порядок, никакого старья, ничего изношенного, гнилого. Всю жизнь думал о таком хозяйстве. И теперь, когда оно есть, кто-то придет, снимет с колышка новенький, пахнущий юфтевой кожей хомут и наденет на свою паршивую кобыленку. Как же, братство-равенство!
Со скотного двора, весь в мякине, пришел Васька Баргут. Савостьян поманил его пальцем.
— Сыми эти хомуты, Васюха, и унеси в амбар. Висят тут, глаза мозолят. Видишь, Васюха, какое добро тебе оставлю. Во век бы столько не нажил.
Баргут снял хомуты, понес в амбар. Савостьян усмехнулся. Пусть ждет наследства, злее работать будет.
Он вышел за ворота, остановился. По улице шли трое: хромой учитель, городской советчик Парамон и бурят. Парамон и бурят вели в поводу оседланных лошадей.
— Васюха, — позвал Савостьян, — иди-ка сюда.
Баргут вышел на улицу, остановился рядом с Савостьяном.
— Видишь, с винтовочками расхаживают… Я же толковал тебе: бурят сбаламутил посельга. Смотри, чуть не обнимаются. Я бы на твоем месте не стерпел… — Савостьян повернулся и ушел. Баргут стоял на улице, пока Павел Сидорович и его спутники не свернули в переулок. Васька хмурился. Лицо у него было недоброе.
Собираясь на вечерку, Нина надела белую шелковую блузку, черную юбку и черный блестящий пояс — лучшее, что у нее было. Уложила перед зеркалом волосы, подмигнула своему отражению: «Будь молодцом, Нинка». Отец говорил уже не раз, чтобы она познакомилась с семейскими девушками, но Нина все не решалась сходить к Назарихе, где собиралась на посиделки молодежь, и, по правде говоря, не очень хотела этого: вечерами отец рассказывал ей о матери, о своей молодости, о каторге и многом-многом другом, чего она совсем не знала, и эти рассказы были для нее дороже всяких вечерок. Но в последние дни отец все реже выкраивал время для таких разговоров, уходил в Совет рано утром, возвращался поздно, усталый, невеселый. Она просила, чтобы отец и ей дал какую-нибудь работу, но он, тихо улыбаясь, говорил:
— Подожди… Надо будет, сам скажу.
Было уже поздно. Нина пробежала по пустой улице, постучалась в дверь дома Назарихи. Никто не ответил, и она, вспомнив, что стучать здесь не принято, дернула дверь. В доме было полно парней и девчат, они разговаривали, смеялись, но увидели ее — и все сразу же замолчали. Молчание длилось долго. Нина стояла у порога, она боялась сдвинуться с места, не знала, что сказать. Просто стояла и смотрела на девушек в ярких цветастых сарафанах, отороченных широкими лентами всех цветов радуги, на шее у каждой сверкающие бусы из стекла, ожерелья из янтаря — от пестроты красок у Нины зарябило в глазах.
Белокурая девушка с кудряшками на висках подошла к Нине, беззастенчиво разглядывая ее, сказала:
— Вот, девки, наряд так наряд!.. Юбка на ремне, как штаны у солдата. Без этого не держатся!
Машинально, пряча ремень, Нина запахнула короткий плюшевый жакет. И девушки засмеялись.
— Ты, Дора, смотри не на наряд, — посоветовал девушке в кудряшках сипловатый мужской голос. — Ишь розовенькая какая. С городских харчей, должно.
— Ты на семейских дурех пришла полюбоваться? — спросила Дора. — Ну, гляди, какие мы!
Она повернулась на пятке, забренчав стекляшками бус, одернула ситцевый, небогатый сарафан, поправила светленькие кудряшки. Все дружно засмеялись. А Нина, сгорая от стыда, еле сдерживала слезы.
Из угла вышел взлохмаченный парень с маленькими маслянистыми глазами, дохнул на нее запахом редьки и лука, сипловато пробасил:
— В жизнь не видывал таких девах. Ну-ка, повернись, какая ты будешь с другой стороны…
Нина отшатнулась, бросилась на улицу. Дома она весь вечер плакала. Отец вернулся поздно, хмурый, озабоченный, не сразу заметил ее покрасневшие глаза, встревожился:
— Ты чего?
Она все рассказала. Павел Сидорович покачал головой, неожиданно усмехнулся:
— А говорила — помогать буду.
— Будто я отказываюсь! Но к ним больше не пойду. Они смотрели на меня, папа, как смотрят в зоосаде на обезьяну.
— Ну и что? Ты думала, тебя возьмут под руки и проведут в передний угол? Дожидайся… Чужаков они не жалуют, по себе знаю. Помню, первое время пригласят обедать, сами за стол садятся, а мне на табуретке ставят, чтобы, дескать, не опоганил стол. Что же я должен был делать, оскорбляться? Ничего подобного. Я ел, что подавали, как ни в чем не бывало…
— Дураки какие-то!
— Ну зачем так, дочка… Не они виноваты в этом. Одно запомни: тут уважают сильных и крепких. А ты у меня ведь не слабая, правда?
Она ничего не ответила, вроде бы даже немного обиделась на отца. Получается, что он чуть ли не оправдывает сумасбродство этих несносных девок. А он, не дождавшись ответа, потускневшим голосом сказал:
— Ну что ж… Пойдем завтра вместе с тобой. При мне они…
— Вот уж нет, папа! — перебила она. — За ручку водить меня не надо. Я сама пойду…
И она стала ходить на вечерки каждый день. Придет, сядет у порога, делает вид, что насмешки ее вовсе не касаются. Постепенно к ней привыкли, подшучивать и зубоскалить стали реже, но петь песни, плясать не приглашали, и это было, пожалуй, хуже всяких насмешек — чувствовать себя отверженной, никому не нужной, отгороженной непреодолимой стеной отчуждения. Она стыдилась жаловаться отцу, но он, конечно, обо всем догадывался, ни о чем ее не расспрашивал. Когда она уходила при нем на вечерку, он незаметно наблюдал за ней, и серые глаза его под тяжелыми бровями заметно теплели. Она была благодарна ему за эти взгляды и за то, что он ее ни о чем не спрашивает.
На вечерках не всегда было хорошо и семейским девушкам. Лохматый парень, тот, что в первый вечер хотел посмотреть ее «с другой стороны», нередко приходил на посиделки под хмельком — куражился, тискал девчат, лез к ним целоваться. Однажды он пристал к Доре — девушке, что вертелась перед Ниной на пятке. Отбиваясь, девушка толкнула его в грудь. Парень покачнулся и чуть не упал, схватил Дору за пройму сарафана, потащил к себе.
— Как тебе не стыдно! — крикнула ему Нина.
— А, это городская птичка голосок подает, — парень отпустил Дору, пошатываясь, подошел к Нине. — Завидки берут, да? Хочешь, чтобы я и тебя чмокнул в алые губки?
Он облапил Нину. Она ударила его по руке. Девчата затихли, испуганно глядя на Нину. Парень криво усмехнулся и опять протянул к ней руки. Нина отступила на шаг и вдруг одну за другой влепила ему две звонкие пощечины.
— Ах ты, язва! — заревел парень. — Я же тебя так отлупцую, что и родители не признают.
— Бей, негодяй! Бей, если посмеешь руку поднять! — Лицо Нины горело от негодования.
Неожиданно у нее нашлись союзники. Дора подскочила к парню, закричала:
— Попробуй только тронь! Я вцеплюсь в твои бесстыжие бельма и не отпущусь, пока не вырву!
Зашумели и другие девушки. Парень плюнул себе под ноги, скверно выругался и ушел. А Дора села рядом с Ниной, с одобрением сказала:
— Молодец ты, ей-богу. Ловко его… — Она заливисто рассмеялась. Девчата придвинулись к ним ближе и стали наперебой рассказывать о парне. Зовут его Мотькой, он друг Федьки, того, что в город от батьки убежал. Чуть выпьет — начнет над девчатами измываться. Все его боятся.
А Нина почти не слушала то, о чем ей говорили девчата. Она поняла, что стена отчуждения сломана, и это наполняло ее такой радостью, какой она никогда до этого не испытывала. Она улыбалась глупой от радости улыбкой, и все девчата, и даже сама Назариха казались ей милыми, славными и красивыми.
Поздним вечером Павел Сидорович возвращался с заседания Совета. Улица села тонула в густой тьме. Лишь кое-где сквозь щели ставней пробивался тусклый свет. Когда-нибудь окна перестанут закрывать, и село засверкает живыми огнями. Это придет не скоро. Еще долго будет прятаться семейщина за глухие ставни. Медленно, туго, со скрипом входит в село новая жизнь. Но входит. Она разламывает тупой страх и окостенелое недоверие к новому. Она уже разрубила семейщину на три неравные доли. С одного края — Клим Перепелка и его товарищи, с другого — Савостьян, Федот Андроныч, в середине — Захар Кравцов, Никанор Овчинников и многие, многие другие, их подавляющее большинство. Они угрюмо посматривают то в ту, то в эту сторону. Каждый из них может стать другом, но может стать и врагом.
Павел Сидорович подошел к своему дому. На двери висел замок. Нина, стало быть, на посиделках. Он нашарил ключ за притолокой, отомкнул замок, взялся за скобу двери и вдруг круто повернулся. На крыльцо вскочил человек, взмахнул белой дубиной. Павел Сидорович отпрянул в сторону. Дубина обрушилась на балясину. Сухо хрустнуло дерево. Павел Сидорович метнулся вперед, обхватил железными руками гибкое, пружинистое тело, пригнул к земле, придавил коленом и, коротко взмахнув кулаком, ударил в белое пятно лица.
— Вот тебе, гадина!
В ответ ни звука. Только под коленом судорожно билось тело. Павел Сидорович повернул его вниз лицом, заломил руки за спину и, сняв с себя поясок, туго связал. Встал, отдышался.
— Теперь пойдем в избу, — он открыл двери, переволок через порог связанного, зажег огонь и отступил.
— Баргут!
Васька лежал на полу, сверкая черными, ненавидящими глазами. Из разбитого носа текла кровь.
— Ты что, с ума сошел! — Павел Сидорович поднял его на ноги, встряхнул. — Кто тебя послал? Кто? Говори, или я из тебя душу вытряхну.
— Никто, сам…
— Врешь! Говори, кто послал!
Васька твердил одно: сам пошел.
Павел Сидорович разглядывал его потемневшими от гнева глазами.
— Ты это что же, никак на тот свет вздумал меня отправить?
Баргут отвернулся, выдавил:
— Нет. Отдубасить хотел.
— За что же?!
— А за что меня буряты били?
— При чем здесь я?
— Ты их подговорил. Я все равно припомню это. Посадят в тюрьму — вернусь и дам тебе за бурят и за тюрьму.
— Ты, Васька, дурак. Я думал, ты умный, а ты — дурак.
Развязал ему руки, приказал снять зипун. Васька подчинился. Он хлюпал разбитым, опухшим носом, вытирал кровь подолом рубахи.
— Иди умойся. Да не вздумай убегать. Я тебя тогда лучше бурят отделаю. Мало они тебя били, если дурь из головы не вышибли. Видишь? — Павел Сидорович показал увесистый кулак. — Этой штукой я из тебя могу покойника сделать. А ты — «бурят подговаривал».
Васька подошел к умывальнику, набрал в ладони воды, плеснул в лицо. Павел Сидорович сидел на лавке, положив руки на стол, смотрел на Баргута. Этот тоже может стать и врагом, и другом. А возможно, уже стал злобным, непримиримым врагом? Этого не должно быть. Невежество, безрассудство правят его волей или лукавые, ловкие негодяи?
— Эх, Васька, Васька, голова твоя пустая… — с сожалением и грустно сказал Павел Сидорович. — Ты прости, что помял тебя в горячах. Нехорошо это, своих бить…
Пришла Нина. Баргут не ответил на ее приветствие. Он старательно и долго вытирал лицо. Нина подошла к нему, заглянула в лицо, спросила:
— Ты здешний, да? Почему я тебя ни разу не видела?
Баргут скосил на нее злые глаза, бросил полотенце на колышек, сел на лавку. Павел Сидорович попросил Нину налить чаю, приказал Баргуту:
— Двигайся к столу.
Баргут не пошевелился.
— Двигайся, тебе говорят!
Баргут присел к столу, уставился на стакан с чаем.
— А ты веселый парень, — засмеялась Нина.
Павел Сидорович пил чай, из-под бровей смотрел на Баргута. Нина, почувствовав неладное, тихо спросила:
— Что-то произошло?
Неторопливо допив чай, Павел Сидорович отодвинул стакан.
— Произошло. Василий споткнулся и упал носом на камень. Видишь, какой у него нос? Но он счастливо отделался. Мог бы и шею сломать. В такой темноте все может случиться.
— На нос надо примочку сделать, опухоль быстро пройдет, — посоветовала Нина.
— Примочка ему нужна, только не на нос, на другое место.
— Еще есть ушибы?
— Ты спроси у него.
Васька не поднимал головы, уши его стали малиновыми. Павел Сидорович сжалился над ним:
— Иди домой. И никому не рассказывай, что ты такой глупый. И лучше под ноги смотри, иначе голову расшибешь.
Васька ушел.
— Что случилось, папа? — спросила Нина.
— Ничего особенного. Мужской разговор, дочка.
Дамба Доржиев всегда знал, что надо делать. Но тут случилось такое, что голова кругом идет. Черт те что творится. Где искать справедливость? Кто научит, кто укажет к ней дорогу?
Был царь. Трудно жилось аратам. Выгнали царя. Кричали: «Свобода! Народная власть! Все люди братья!» Потом оказалось — обман. Дамба понял это еще там, на тыловых работах, и обрадовался, когда опрокинули эту обманную власть. Большевики обещали, что Советы не будут обижать бедняков, что они — власть тех, кто работает. А что переменилось? Советская власть поручила Еши и Цыдыпу собирать с улусников налог. Почему Еши и Цыдыпу? Они не работают, это не их власть. Опять, выходит, обман…
Дамба потрогал пальцем рубец на щеке, оставленный плетью Базара. Рубец горит. Кажется, не ременной плетью ударил Базар, а раскаленной докрасна проволокой. Уши выдрать ему надо. Каков, а! При всем народе опозорил. Стоит вспомнить, жарко становится. Стыдно, горько, обидно и, главное, непонятно, за что его ударил Базар. Не скажешь же, что он подлый парень. Нет, этого не скажешь.
Дамбе вспоминается тот день. Сидит он в избе Еши, прикладывает к щеке мокрую тряпку, унимает жгучую боль. Хозяин, толстый, потный, хрипит под ухом:
— Базар продался русским. И он и его отец. А русские скоро резать нас будут. Советская власть отберет у бурят всю землю, все табуны, отары и все отдаст семейским мужикам.
— Меня и абагая не сегодня-завтра в каменный дом посадят. Не увидим мы больше родных степей. Закуют нас в цепи. Ой-ой, пропали мы! — причитал Цыдып. Но Дамба чувствует: врет, собака. Нельзя волка заставить блеять по-овечьи. Дамба не любит Цыдыпа. И никогда не любил.
— Ты, Дамба, правильно поступил. Верно Доржитаров говорил, что ты смелый человек. Все улусники были бы такими!.. А то трусливые как зайцы, глупые как овцы. Скажут большевики, что мы налоги собирали не для них, а для себя, они поверят. — Это говорит Еши. Он не смотрит в лицо Дамбе. — Нас выдадут русским, а потом и сами попадут в тюрьму.
Цыдып наклоняется к уху Дамбы и шепчет:
— На востоке начинается рассвет, с востока восходит солнце. И там атаман Семенов собирает под свои знамена воинов. Тысячи лучших бурятских всадников у него в отрядах. Пробьет час, и атаман Семенов раздавит Совет, как скорлупу пустого ореха. Мы должны ждать и вооружаться. Мы пошлем тебя в Верхнеудинск. Ты привезешь винтовки.
— Чем Семенов лучше Советской власти? Он тоже русский и нашу руку держать не будет.
— Да, русский. Но тут не это главное. Атаман Семенов даст нам самостоятельность. Захочем, будем жить сами по себе, — Еши прищурился. — От берегов Байкала до священных хребтов Тибета раскинется новое государство. Буряты не станут больше платить русским, не будут содержать на свои деньги их чиновников. Мы сами начнем править своей страной. Отбрось сомнения, Дамба, как сухой помет, попавший под ногу. Народ будет тебе благодарен, боги пошлют награду.
— Надо подумать.
— «Подумать, подумать», — передразнивает Цыдып, — абагай поумней тебя, он пустых советов давать не станет.
— Ничего, пусть подумает. Через сутки ты должен дать ответ, Дамба. А сейчас иди домой…
И вот сутки на исходе. А Дамба все еще не решился. Мысли совсем перепутались в его голове. Одна противоречит другой, и они словно ворочаются там, распирают череп до боли в глазницах.
Давным-давно, в детстве еще, пас он табун Дылыка, отца Еши. Стояла сухая осень. Пожелтели травы. И вот в такое время возник в степи пожар. Дул ветер. Дымом заволокло все вокруг. Лохматое пламя, будто хороший бегунец, летело по равнине. Обезумевшие от страха лошади сбились в кучу и с диким храпом понеслись прочь от огня. Дамба оказался в середине табуна. Он до крови разодрал удилами рот своего коня, бил плетью налево и направо, но выбраться из катящейся лавины не мог…
Теперь то же самое. События его влекут за собой, и он бессилен перед ними. Но почему он должен идти рядом с Еши и Цыдыпкой? Родня они ему, дружки? Нет. И почему они, лизавшие недавно сапоги царским чиновникам, получавшие от них подарки и награды, вдруг возненавидели всех русских? Почему Дамба должен поднимать оружие против семейских мужиков? У него нет там врагов. А друзья есть. Незадолго перед войной, когда зима была холодной и снега навалило столько, что ни лошади, ни овцы, ни коровы не могли достать из-под него сухую прошлогоднюю траву и начали гибнуть, русские мужики отдали своим соседям-улусникам всю солому. А сородич Еши, у которого тогда кормов было много, назначил такую цену, что только отчаяние могло бы заставить пастухов покупать у него. Еши был тогда страшно зол на русских за то, что они не дали ему нажиться на беде улусников. Тогда русские поступили, как братья…
«А теперь, говорит Еши, они будут резать пастухов, — рассуждал про себя Дамба. — Неправда! Врешь, жирная свинья, врешь, сын лисы и шакала!»
Дамба никак не мог решить, где враг. Еши врет, что все русские против бурят. Но он прав, когда говорит, что русские Советы хотят отобрать у бурят все. Иначе они не стали бы назначать такой непосильный, разорительный налог. Значит, враги они. Но и Цыдып, и Еши тоже враги…
Скрипнула дверь юрты. Вошла жена. Она села возле ребятишек, обняла их. Лицо у нее было испуганное, руки дрожали.
— Горе нам, несчастным! — Слезы поползли по ее щекам.
Дети прижались к ней, притихли. Самый маленький, Насык, захныкал.
— Ты чего? — похолодев от предчувствия беды, спросил Дамба.
— Лама нашел в священных книгах страшную запись. На нашу землю придут пожиратели детей…
— Ну, еще когда-то придут… — раздраженно буркнул Дамба. Она не дала ему говорить:
— Уже пришли. Это большевики. Лама сказал, что дети останутся только у тех, кто прольет нечистую кровь… Дамба, спаси детей от гибели.
— Замолчи! Кто тебе это сказал?
— Лама говорил людям.
— Не мог сказать этого лама. Какая-нибудь шабаганца[9] выдумала.
Жена опять всхлипнула, запричитала:
— Ой-ой, пропадем мы с таким отцом.
— Не реви! — Дамба вскочил, толкнул кулаком в ее сгорбленную спину. На разные голоса заплакали ребятишки.
Дамба вышел из юрты. Линялой клочковатой шкурой расстилалась степь. Дул ветер. По степи катились шары хамхула. Иногда шары цеплялись за голые ветки золотарника, останавливались. Новый порыв ветра срывал их и гнал дальше.
Подтянув кушак, Дамба быстро пошел к дому Дылыкова.
Еши, увидев его возбужденные глаза, изменился в лице и попятился от дверей, быстро спрашивая:
— Ты что? Ты что?
— Поеду, чтобы вам сдохнуть! — крикнул Дамба, сорвал с головы шапку и бросил ее в угол.
— Поедешь?! Ай, как хорошо! — Еши вынул из-за кушака свою серебряную трубку с табаком.
— На, кури, Дамба. Табак у меня хороший. А я схожу за Цыдыпом.
Дамба набил трубку, высек кремнем искру, запалил кусочек трута и прикурил. Затягиваясь едким дымом, он смотрел на тонкие узоры, выбитые на серебре трубки. Работа Дугара Нимаева. Может быть, не сюда, а к Дугару надо было идти? Забыть обиду, нанесенную его сыном. Сейчас не время для ссор с друзьями.
Но он не пойдет к Дугару Нимаеву. И его сын, и сам Дугар много говорят о русских Советах. У них затуманились мозги. Он не будет слушать ни Дугара, ни Еши. Сам во всем разберется, сам разглядит, где огонек правды, где едкий дым лжи. Он поедет в город. Еши нужно оружие — ему тоже нужно оружие, А куда стрелять, покажет время.
В избу вошли Цыдып и Еши. Цыдып похлопал Дамбу по плечу.
— Молодец! С такими, как ты, мы развернемся. Большевики побегут с бурятской земли быстрее, чем крысы из горящего амбара. Поедешь в город, Дамба, сейчас. Надо спешить. Пара лошадей уже ждет тебя. В городе найдешь Доржитарова. Все остальное он сделает сам. Как видишь, тебе остается немногое — привезти оружие. Но будь осторожен. Попадешься большевикам — не помилуют, с живого шкуру сдерут, — стращал Цыдып.
— Нечего пугать меня, не маленький, — перебил его Дамба. — Что передать Доржитарову?
— Вот это, — Еши подал запечатанный конверт. — Здесь все написано. Пусть он даст подробный ответ на все вопросы. Попроси, чтобы приехал сюда сам.
Вышли на улицу. У крыльца стояла пара лошадей, запряженных в легкий на рессорах ходок. В ходке лежало сено, мешок с овсом.
— Сейчас тебе принесут хлеба, мяса и кирпич чая на дорогу, — сказал Еши, отвязывая от столба повод уздечки коренника. Подошла его жена, подала кожаный мешок. Еши вынул из него берестяной туес:
— Масло! — Затем подмигнул и достал из мешка половину жареного бараньего задка: — Мясо! И хлеб еще тут есть.
— Спасибо, — хмуро поблагодарил Дамба. Он никак не мог отделаться от чувства, что делает неладное.
Кивнув головой Еши и Цыдыпу, он сел на ходок и шагом поехал к себе. Остановился против дверей, взял мешок и вошел в юрту.
— Еду в город, — ответил он на молчаливый вопрос жены. — А ну-ка, ребята, идите сюда. Берите ложки.
Дамба усадил детей прямо на полу, постелив выделанную шкуру. Раскрыл и поставил перед ними туесок с маслом. Потом подумал и вынул мясо, положил его рядом с туеском.
— Ешьте!
— Зачем в город? — спросила жена.
— По делу, — уклончиво ответил Дамба.
— Где мясо, масло взял?
— На дороге нашел, — усмехнулся Дамба, — прямо у нашей юрты.
Дамба ласково погладил ребятишек по черным головкам:
— Баяртэ![10]
Жена вышла провожать. Она стояла на пороге юрты, прикрыв ладонью глаза, до тех пор, пока повозка не скрылась за холмом. Женщина опустила руку, вздохнула, посмотрела еще раз на дорогу, ведущую в город, где она никогда не была, и вернулась в юрту.
Там она села на пол, поджав под себя ноги, и стала мять в руках выкисшую овчину. Ребятишки наелись и теперь играли в углу на рваном войлоке. Насык, толстый коротышка, переваливаясь на кривых ногах, подошел к двери, нажал на нее и вывалился за порог. Мать вскочила и бросилась поднимать сына.
— Эх ты, малыш, рано еще на улицу, — услышала она знакомый голос и увидела Базара, подхватившего ее сына на руки. — Ну, чего кричишь? Кричать не надо, ты же пастух будущий, а пастухи не плачут, малый. — Базар поставил мальчика на пол. — Дамбы разве нет дома?
— Нету, в город уехал.
— Когда?
— Да вот только что.
— Тьфу, черт возьми, не мог я пораньше приехать! А он не сердится на меня, не знаешь?
— Не знаю. Ничего не говорил. Ходил беда сердитый. Все молчал, думал. Днем думал, ночью думал, даже лицо желтым стало.
— А зачем он в город уехал?
— Не знаю, Базар. Ничего он мне не говорит. Пошел к Еши — вернулся на паре лошадей. Ребятишкам мяса принес, масла. Скажи, Базар, а это правда, что большевики людей едят?
— Ерунда. Так говоришь, он уехал на лошадях Еши? Эх, Дамба, Дамба.
— На лошадях Еши. Две лошади, игреневая и саврасая, с белой звездочкой на лбу. А скажи, Базар, детишек в лесу можно спрятать?
— Зачем их прятать? Ты что выдумала? — Базар внимательно посмотрел на женщину.
— Большевики — пожиратели бурятских детей.
— Ты с ума сошла! Кто тебе это сказал?
— Люди говорят.
— Врут, а вы, бабье пустоголовое, слушаете. Какие большевики пожиратели? Разве я пожиратель? Я — большевик.
— Ты большевик? — женщина всплеснула руками.
— Ну, не совсем большевик, — смутился Базар. — Но большевиком буду… Они народу добро несут. Этого у нас еще не понимают такие умники, как твой Дамба. Передай ему: сдружишься с хорьком — вонять будешь, с лисой — воровать, с вороной — падаль жрать. Скажи ему: с миром приходил Базар Дугаров, но рассердился. Не забудь…
В юрте Дугара Нимаева на старых потниках, застилавших земляной пол, сидели, поджав под себя ноги, мужчины. Их было четверо: Дугар Нимаев, батрак Сампил, Парамон Каргапольцев и Цыремпил Ранжуров. На низеньком столике перед каждым стояли чашки с чаем, посредине возвышалась горка пресных лепешек, испеченных в золе. В стороне от мужчин, за другим столиком, ужинала Норжима. По старому обычаю, женщины должны были есть отдельно от мужчин.
Время от времени Норжима вставала, молча доливала гостям в чашки чай, подкладывала в огонь поленья.
В юрте было тесно и жарко. Цыремпил Ранжуров расстегнул воротник гимнастерки, вытер вспотевшую шею носовым платком. Продолжая начатый разговор, он сказал, обращаясь к Дугару:
— Бурятским казакам тоже жилось не сладко. Кое-кому, конечно, звание это приносило пользу, но бедным было обузой. Помню, собирался я на службу… Коня, шапку, мундир, две гимнастерки, две пары сапог, шинель, шубу, папаху, башлык, две пары шаровар — всего и не перечесть, что требовалось казаку. Пришлось мне с топором и пилой за плечами в Кяхту идти, строить дома купцам, деньги зарабатывать.
Ранжуров незаметно для себя увлекся воспоминаниями и рассказал о своей службе. Взяли его в конце 1904 года, привезли в Читу. Сначала каждодневные учения, рубка лозы, скачки… Когда начались волнения, казаки были приставлены к рабочим, чтобы не допустить забастовок и манифестаций.
Казачьи наряды бродили по территории мастерских, прислушивались к разговорам. Рабочие смотрели на них зло и угрюмо. Цыремпил не раз слышал брошенные сквозь зубы слова, полные ненависти и презрения: «Сволочи! Кровопийцы!» Он втягивал голову в плечи, его жгли обида и стыд. Какой он кровопийца? У него, как и у них, руки черны от мозолей, как у них — пусты карманы. То же чувствовали, вероятно, и другие казаки. Вечерами в казарме тихо разговаривали, передавали друг другу слухи и новости…
Пришел 1905 год. Рабочие взялись за оружие. Над многими зданиями города взвились красные флаги. Казаки не захотели идти против рабочих. Стихийно возник митинг. На нем выступил Виктор Курнатовский, ленинец, друг Бабушкина. Многое понял казак Ранжуров из его слов. Будто в кромешной тьме вспыхнула вдруг перед ним молния и озарила все вокруг. Думы и сомнения, разговоры в казарме и, наконец, речь этого большевика…
Так забайкальский казак Цыремпил Ранжуров стал солдатом революции.
По Сибири под начальством немцев — генералов русской службы прокатились карательные эшелоны, оставляя за собой трупы расстрелянных и повешенных. Цыремпил Ранжуров вместе с двадцатью семью другими военнослужащими оказался на скамье подсудимых.
— Не поскупился суд генерала Ренненкампфа. Всех нас приговорили к расстрелу. — Ранжуров поднял чашку с чаем, отхлебнул глоток, поставил на место, замолчал.
— Ну и потом?… — тихо спросил Парамон. Он боялся, что Ранжуров перестанет рассказывать. Проехали вместе уже не одну сотню верст, а о себе он заговорил впервые.
Ранжуров еле заметно улыбнулся.
— Генерал оказался человеком «милосердным»… Расстрел заменил десятью годами каторги. Заковали нас в кандалы и отправили землю копать. Десять лет, день в день, отбухали. В пятнадцатом году срок кончился, и меня погнали в ссылку, в Иркутскую губернию. Я убежал домой. Из дому — в Монголию. Там работал на русских золотых приисках. Удалось сколотить небольшую организацию, но кто-то донес начальству. Пришлось бежать. Вернулся домой. Но станичный атаман арестовал меня и передал жандармам. Отправили на поселение. — Ранжуров повернулся к Дугару: — Где же люди? Время идет…
— Придут. Всем сказал. За Дамбой уехал мой парень. Норжима, наливай чаю гостям.
— Я не буду, спасибо, — отказался Парамон.
Убрал от себя чашку и Ранжуров, лишь батрак Сампил робко сказал:
— Еще маленько пить можно.
— Пей, кушай, Сампил, я не такой, как твой хозяин Еши, — подбодрил его Дугар.
— Худой человек твой хозяин? — спросил у Сампила Парамон.
— Ничего человек, — не поднимая головы, пробормотал Сампил. Он даже здесь боялся осуждать всесильного Еши.
— «Ничего»! — захохотал Дугар. — Теленок ты, Сампил. Расскажи, как хозяин тебе лошадь подарил.
— Зачем ему дарить? Незачем… — беспокойно заерзал на месте Сампил.
Дугар сам рассказал о хитрой выходке Еши Дылыкова, Парамон и Ранжуров долго смеялись. А Сампил виновато улыбался.
— Ничего, парень. Возьмешь еще из табуна своего хозяина хорошего бегунца. Любого выберешь. Будет у тебя и своя юрта и свой конь, — все еще улыбаясь, сказал Ранжуров. — Только надо быть посмелее.
У дверей юрты застучали копыта лошадей. Дугар поднялся и заковылял встречать приехавших. Прибыли три скотовода — один пожилой, степенный и два парня… Не раздеваясь, они сели к столику.
Базара все не было. Дугар послал Норжиму посмотреть на дорогу. Она скоро вернулась.
— Едет. Одни едет. Дамбы с ним нету.
— Отстал, наверное, собирается, — высказал предположение Дугар. Но как только в юрту вошел Базар, он сразу же забеспокоился. Лицо у сына было сердитое. Он повесил плеть на гвоздь, размотал кушак и тогда сказал:
— Дамба — продажная тварь. Плохо я его плетью ударил. Надо было сильнее отстегать… В город укатил на лошадях Еши.
— Ты, хубун,[11] молод еще говорить такие слова, — остановил сына Дугар. — Зачем смешивать белое с черным, путать росомаху с кошкой? Дамба не друг Еши и Цыдыпу. А в город поехал по делу, наверно. Зарабатывать надо. Есть захочешь, так поедешь. Мы с тобой тоже табуны Еши пасем, но нас никто не чернит, не обзывает худым словом.
Базар не стал спорить с отцом. Сел рядом с Парамоном, начал набивать трубку. Парамон попросил его рассказать, что за улусники избили Ваську Баргута. Базар примял большим пальцем табак в трубке.
— Коней он воровал. Это все знали, но поймать не могли. Баргут как ветер. Налетит, заарканит лучшего скакуна, и не успеешь оглянуться, а его уж и след простыл. Злы были на него люди. А тут еще Цыдып с Еши собрали налоги и сказали, что русские скоро все отберут у бурят… В это время Баргут заявился…
— Как говорится, попал бедняга под замах, — пожалел Баргута Парамон. Его он видел всего лишь один раз. Но, неизвестно почему, угрюмое лицо парня со жгучими, черными глазами запомнилось ему. Он слышал о детстве Васьки, об его увлечении резьбой по дереву. Говорили мужики, что животные, особенно лошади, получаются у него, как живые.
— Цыдып и Еши ловкий ход сделали, — проговорил Ранжуров. — Теперь придется поломать голову, чтобы придумать, как их проучить…
Базар выбил трубку, сунул ее за пазуху и торопливо, словно опасаясь, что его не станут слушать, высказался:
— А мы еще ловчее сделаем. Поедем ночью, запрем их в избе и подожжем. Злой дух Еши и Цыдыпа улетит на небо, в степи просторнее станет. А табуны, стада и отары поделим. Я правильно говорю? — Базар дернул Сампила за рукав. Батрак побледнел, испуганно пролепетал что-то. Посмеявшись, Базар заговорил опять, придумывая тут же для Еши казни, одну страшнее другой. И вдруг Ранжуров будто холодной водой окатил его:
— Ты думаешь, мы разбойники, грабители? — негромко прозвучал его голос. — Ни жечь, ни убивать мы никого не позволим, Базар. Не только в Еши и Цыдыпе дело. На полях есть пырей, сорняк. Каждый мужик знает, каких трудов стоит очистить от него пашню. Срежешь пырей у самой земли, а через два-три дня он еще гуще становится. Пырей нужно выворачивать из земли плугом. Вот и нам, друзья, жизнь нашу перепахать надо, вырвать из нее все сорняки без остатка. Положим, мы избавились от Еши и Цыдыпа. Но в улусе у них, наверное, найдутся сторонники?
— Есть, — подтвердил Дугар. — Еши для них как бог. Они его тени готовы молиться.
— Вот-вот, — продолжал Ранжуров. — Сделаем так, как говорит Базар, прихвостни Еши смешают Советскую власть с грязью. Мол, налоги они собрали для Советской власти. Потом все возвратили улусникам, а Советы их за это уничтожили. Понимаете? В страдальцев произведут…
Пастухи переглянулись. Правильно говорит этот человек. Справедливые и умные слова. Еши хитрый. Он, как змея, выползет из-под колоды, ужалит и спрячется.
— С Еши надо иначе… Власть у него отобрать надо! — Ранжуров сжал кулак. — Созовем завтра собрание, выберем Совет.
— Да, да, большой суглан созвать надо, — кивнул головой Дугар. — Пусть люди узнают правду, пусть сами выберут власть. Сампил и Базар, скачите по заимкам и летникам, созывайте аратов.
Сампил из юрты Дугара направился прямехонько к Еши. Вошел, низко поклонился своему хозяину.
— Мне приказали завтра ехать в степь собирать людей на суглан. Можно лошадь взять, абагай?
— Кто приказал? Какой суглан? Ты сегодня много араки выпил?
Батрак переступил с ноги на ногу.
— К Дугару приехали два больших начальника. Шибко, видно, большие начальники, абагай. С винтовками, тебя совсем не боятся, ругают…
Еши сидел перед батраком с закрытыми глазами, толстыми пальцами лениво перебирал четки. При последних словах Сампила рука его дрогнула, пальцы перестали шевелиться.
— Меня ругают? — переспросил он. — Так… А что они говорят, Сампил?
— Я уже не помню, абагай. Много говорили. Не помню… Приходи на суглан, все узнаешь, — простодушно сказал он. — Там они тебя так же ругать будут. Может, и бить станут. Ну, я поеду созывать?
Еши побагровел.
— Не помнишь, о чем они говорили?
— Нет, абагай.
— Иди сюда ближе. Нагнись.
Сампил робко приблизился к хозяину, наклонился. В тот же миг Еши размахнулся и с силой хлестнул его четками по бритой голове. Нитка лопнула, костяшки, обгоняя друг друга, раскатились по полу. Сампил отпрянул от хозяина, сжался в ожидании нового удара.
Еши поднялся, подошел к кадке, зачерпнул полный ковш воды и, роняя капли на халат, выпил.
— Садись, — глухо и устало сказал он. — Разговор поведем… Не бойся, бить больше не буду. Мне почудилось, что в твоем теле сидит злой дух, потому и ударил. Видно, ты грешен, Сампил? Молиться надо. Молитва оградит от несчастий. Тебе велено собрать людей на суглан? Собирай, Сампил. Седлай лучшего бегунца и поезжай. И помни: начальники поживут здесь несколько дней. Поговорят на суглане и уедут. А я, Еши Дылыков, твой хозяин, тут останусь. В степи родился, в степи и умирать буду. Помни это, Сампил. Пусть об этом не забывают и улусники.
Выпроводив Сампила, Еши с отвращением плюнул ему вслед, бессильно опустился на кровать, но тут же вскочил, словно напоролся на шило, спрятанное в постели, и забегал по избе.
В верхнем углу окна торчал сияющий рог луны, в избу заглядывали звезды. А Еши все ходил и ходил, не зажигая света, полы его халата развевались, и он напоминал огромную птицу, запертую в клетку.
Доржитаров предупреждал, что с большевиками придется встретиться лицом к лицу, рано или поздно они доберутся до улуса. Но Еши надеялся, что эта встреча будет не скоро. Однако они уже здесь. Прилетели черные вороны, глаза хотят выклевать… Но его, Еши, не так-то просто свалить на землю. С ним табуны лошадей, стада коров и кошельки с золотом. С большевиками — пастухи-оборванцы, голодная орава, способная только жрать да завидовать чужому достатку. Бросить им, как бродячим собакам, по куску мяса, все забудут — и большевиков, и Советы.
Так успокаивал себя Еши. Но эти мысли не возвращали ему уверенности. В памяти вспыхивали недавние события: драка в юрте Дугара, свалка у крыльца, когда чуть не убили Ваську Баргута… Правда, гнев улусников тогда он разжег сам. Хотел, чтобы они поднялись против русских и Советской власти. Получилось не совсем так, как он думал, но и то не плохо. Еще раза два-три сделать так же, как с Баргутом и налогами, и все вокруг забурлит, закипит… Только бы чаша с этим кипятком опрокинулась туда, куда хочется.
А как быть, если приезжие начальники возьмут за полы и поволокут к ответу? Что ж, не было еще на свете начальства, которое бы не любило деньги. Отдать им половину золота? Звон денег закроет уши, блеск ослепит глаза. Жалко денег… Жалко, но ничего не поделаешь.
Еши подошел к постели, сбросил с ног гутулы, лег. Но ему не спалось. Все казалось, что в чем-то он допускает ошибку. Ломал над этим голову до тех пор, пока не вспомнил слова Доржитарова: «Не вздумай лезть к большевикам со взяткой. Это тебе не царские чиновники…» Будто знал сын нойона, что придет для Еши трудный час и он начнет действовать, как в старое, тихое время…
Забылся Еши лишь под утро. Во сне он увидел, будто у дома собрались пастухи со всей степи. Кто с колом, кто с топором. Он трясущимися руками запер двери, но они выбили окна и с криками полезли в дом. Впереди два большевика с большими ножами…
Еши проснулся.
В избе было темно и тихо. За окнами занимался рассвет. На грязном полу валялись костяшки четок, из угла, с божницы, на Еши смотрел бронзовый бурхан.
Еши стал собирать костяшки. За этим занятием его застал Цыдып. Он уже знал о суглане.
— Как думаешь, посадят нас в тюрьму? — спросил Цыдып. — Я уже мяса нажарил…
— Тебя обязательно посадят, — прохрипел Еши.
— А тебя — нет? — Худое лицо Цыдыпа, с глазами навыкат, удивленно вытянулось. «Неужели этот мешок требухи успел сговориться с большевиками?» — со страхом подумал Цыдып.
— Меня сажать в тюрьму не за что, — Еши медленно, неторопливо начал нанизывать на крепкую нить костяшки четок. — Ты голова хошуна, тебе и отвечать за все.
— Э, нет, абагай, так не годится… Все хочешь на меня свалить? Меня — в тюрьму, а сам дома останешься?
— А ты как думал? Я тебя посадил хошуном править? Посадил. Денег давал? Давал. Почет тебе был? Был. Ты думаешь, что все это даром?
Цыдып молчал. Еши продолжал со злобой:
— Почет и власть у тебя отберут на суглане, а деньги отдай мне сейчас же.
— И отдам. Но ты, — Цыдып ткнул тонким пальцем в мягкую грудь Еши, — но ты тоже пойдешь в тюрьму. Вместе со мной пойдешь!
— Дурак! Оглобля березовая. Я знал о твоей тупости. Но никогда не думал, что ты глуп настолько. Пойми, шелудивый, мы с тобой как вот эти корольки, нанизанные на нитку, — Еши потряс четками перед лицом Цыдыпа. — Пустая твоя башка, в тюрьму собрался. Ты лучше подумай, скотина захудалая, как проучить большевиков.
Еши срамил Цыдыпа, как только хотел. Голос его скрипел, точно немазаная телега, обвислые щеки тряслись.
Цыдып сидел неподвижно, виновато моргал глазами.
Наконец Еши сменил гнев на милость, и они вместе стали прикидывать, как вывернуться из трудного положения. Дылыков сказал, что надо поговорить с улусниками до собрания. Мысль эта была далеко не мудрой, но Цыдып, стараясь загладить вину перед хозяином, льстиво вильнул:
— Голова у тебя, абагай, не хуже, чем у ламы из Тибета.
Еши не стал от этого добрее. Натянув шелковый халат, он вышел с Цыдыпом из дома.
Жизнь в улусе текла своим чередом. Женщины доили коров, выбивали пыль из потников и кошмы, развешивали сушить на солнце овчины. Мужчины, собираясь кочевать на летники, чинили телеги, увязывали скарб. Но никто, отметил про себя Цыдып, не запрягал лошадей. Поедут, видно, после суглана.
— Куда пойдем? — спросил Еши.
— К Жимбе Жамсаранову, он ближе всех….
— Нечего у него делать. К Жагдуржапу, Бадме и Лубсану тоже не пойдем. Это наши люди. Они у нас, как жеребята, на аркане. Пойдем к тем, у кого о большевиках душа болит.
Встречали их люди по-разному: одни — испуганно, другие — с суетливым подобострастием, третьи — с удивлением.
Цыдып и не подозревал, что его толстый, обрюзглый хозяин может быть таким любезным. Казалось, Еши по меньшей мере дважды в день посещает юрты своих сородичей-пастухов.
Протиснувшись в юрту, Еши у порога снимал шапку, протяжно и громко произносил приветствие: «Сайн байна!» Жал руки всем, кто был в юрте, трепал ребят за подбородки, приговаривал: «Хороший наездник будет!» — если это был мальчик, или «Красавица невеста вырастет, много калыма возьмете за нее. Богатый человек за такую невесту пригонит косяки быстроногих коней и стада жирных коров!» — если это была девочка.
По обычаю гостям наливали чашки густого, пахнущего дымом чаю. Еши пыхтел, отдувался, вытирал полой халата ручьи пота с лица. Всем своим видом показывал, что уважает гостеприимных хозяев, не гнушается их простым угощением.
Пил Еши в каждой юрте, пил много. Цыдыпу наказал делать то же самое.
— От их вонючего чая, может быть, все нынче зависит, — сказал он, когда они вышли из первой юрты.
Цыдып тоже старался, но чем дальше шли, тем хуже он себя чувствовал. Начало мутить. Принимая новую чашку, он содрогался от отвращения.
А Еши — ничего. Он только кряхтел.
— Ай-ай, плохие мы соседи. Совсем не заглядываем друг к другу. Не посидим у очага, не поболтаем. Все работа, заботы, — вздыхал Еши. — Хорошо, что сегодня приехали большевики. Суглан соберут, все отдохнем маленько.
После этого Цыдып в каждой юрте печально говорил, как его научил Еши:
— Не всем отдых, абагай. Нас с тобой большевики заарканят… Будут крутить хвосты, как диким лончакам.
Цыдып выдавливал из себя эти слова и незаметно выливал чай себе под ноги. Еши он уже не слушал, потому что тот в каждой юрте говорил одно и то же.
— Хвосты крутить будут, ты правильно говоришь. Налог с народа мы не собрали, пожалели голодных ребятишек наших сородичей-улусников. Теперь надо держать ответ. Да еще, чего доброго, такие, как ты, — Еши впивался глазами в лицо хозяина юрты, — в нас грязью станут кидать. А? Не будешь? Другие будут. Есть у нас такие… Им сколько ни давай, все мало. Всем они недовольны, всего им не хватает — старайся не старайся, им не угодишь. Но тебя я знаю. Ты честный, душа у тебя добрая. Ты не станешь бить по рукам человека, тонущего в проруби. А для хороших и я хороший. Приходи ко мне во всякое время. Соседи должны дружно жить, советоваться, помогать… Вот у тебя, смотри, заплат на халате не меньше, чем листьев на березе. И на суглан в нем пойдешь? Ай-ай, как плохо! Что же ты раньше не сказал? Я бы свой халат отдал. Но ничего, выгоним большевиков, придешь в гости, я тебе дам халат, дам телку и все без денег. Года через три, когда телка станет коровой, вернешь мне теленочка. А тот, кто вздумает клеветать на меня, последнего лишится.
В речи Еши была угроза и обещание щедро уплатить за молчание. Мало кто верил его посулам, хорошо помнили все, как он обманул батрака Сампила. Он человек такой: глядит лисой, а пахнет волком.
Не тешась пустыми надеждами что-нибудь получить от Еши, многие зато поняли угрозу. Тут он выполнит свое обещание, разорит каждого, кто осмелится сказать против него хоть одно слово. Все у него в руках. Большевики, может, и вправду добра желают аратам, а только, что они могут сделать? Вчера приехали, а завтра уедут. У них ведь свои дела…
Поразмыслив таким образом, многие решили помалкивать на суглане, не заводить ссоры с сильным человеком, пока новая власть не укрепится, не покажет, что может его пересилить.
На суглан люди шли хмурые. Ничего хорошего от этой сходки они не ждали. Зато Еши был спокоен: самых вредных и горластых предупредил…
Люди все прибывали. Весть о том, что приехали большевики и собираются судить Еши, быстро разлетелась по окрестным улусам. Многие приехали на суглан за шестьдесят — семьдесят верст. Они привязывали взмыленных лошадей к столбам и заборам, смешивались с толпой. Там и здесь вспыхивали короткие споры. Одни доказывали, что Еши будут судить за несобранный налог. Другие кричали, что нет, мол, большевики будут судить его за то, что он налог собрал да снова вернул все улусникам.
Над улусом клубилась пыль. Ржали, грызлись и лягались у коновязей разномастные монгольские лошадки, в толпе сновали вездесущие ребятишки, беспечная молодежь танцевала ёхор, в сторонке стояли любопытные женщины. Издали было похоже, что люди собираются на большой праздник, не хватало лишь котлов с саламатом и дымящейся бараниной, да необычно выглядели стол, покрытый красной далембовой скатертью, и трепещущий над ним алый флаг. Стол установили посредине поляны, древко флага воткнули в землю.
Еши протискался вперед и увидел своих недругов. Парамон снял косматую шапку, ветер ерошил его рыжеватые волосы, и они словно вспыхивали неярким пламенем. Парамон пригладил их рукой, сказал что-то Ранжурову, улыбнулся.
Молодежь перестала танцевать. Пастухи замолчали, окружили стол с трех сторон. Некоторые догадались прихватить из дому небольшие войлоки или снять седла. Место у стола заняли старики и наиболее почетные люди улуса. В первом ряду оказались и Цыдып с Еши. За ними расположились те, кто не заслужил еще уважения своим возрастом, но скота имел не меньше самых состоятельных. Дальше пестрели халаты бедных пастухов, батраков.
Цыдып привстал на колени, подался вперед, стараясь уловить то, о чем говорят между собой большевики. Еши дернул его за полу, взглядом приказал сесть. Сам он напустил на себя равнодушный, скучающий вид. Пусть приезжие видят, что он их ни капельки не боится…
Первым начал говорить Парамон. На чистом бурятском языке он спросил, все ли в сборе, можно ли начинать. По рядам сидевших пробежал одобрительный шепот: русский начальник говорит на их родном языке!
Речь Парамона была короткой. Он просил скотоводов хорошо все обдумать и без боязни высказать свои мысли. Бояться теперь некого и нечего. Все отныне равны. Слово каждого весит одинаково.
— Говорите, что надо сделать для улучшения вашей жизни, и как суглан решит, так и будет, — Парамон оглянулся на Ранжурова, тот кивнул головой. — Вам хочет сказать несколько слов Цыремпил Цыремпилович Ранжуров, большевик.
По рядам опять прошелестел шепот: «Большевик, большевик». И в этом шепоте Ранжуров уловил удивление.
— Что, товарищи, не верите? — спросил он с усмешкой. — Большевик, а ничего ужасного в нем нет, да? Дети глядят на меня и не падают замертво. У вас тут ходят слухи, будто большевики каждый день съедают по малолетнему ребенку.
Ранжуров вдруг оглянулся, лицо его с лукавыми, смешливыми глазами приобрело таинственно-значительное выражение. Тихо, почти шепотом, он сказал:
— Вы знаете, в моем родном улусе один почтенный лама распустил точно такой же слух. Дома я много лет не был. Приехал в гости, встретили меня хорошо. В каждой юрте угощают, расспрашивают о жизни в чужих краях. Но как только узнали, что я большевик, сразу же все двери позакрывали. А с чего — понять не могу. Утром я пошел в лес, рядом с нашим улусом. В лесу любили играть ребятишки. Ну, я с ними и подружился: сяду, разговариваю, сказки рассказываю, дудки им делаю из тальниковых прутьев. И что ни день, ребятишек возле меня больше. Но вот узнали об этом родители, прибежали целой толпой, похватали своих ребят, растащили по домам. Ну, ребятишки рассказали им, конечно, чем мы в лесу занимались. Стыдно стало честным людям за свои подозрения. Так стыдно, что они просили меня никогда никому не рассказывать про эту глупость. Если встретите кого-либо из улуса Цаган-Челутай, — молчок о нашем с вами разговоре.
Улусники закивали головами. Этот человек сразу стал им ближе. И они отвечали на его улыбку…
Еще не погасли улыбки на обветренных лицах пастухов, а Ранжуров уже выпрямился, сурово сдвинул брови.
— А ламу, который распускал слухи про большевиков, мои одноулусники прогнали. Он был не только клеветником… Прикрываясь именем богов, он обманывал бедняков. У вас тоже водятся такие. Они клевещут на Советскую власть, хотят поссорить нас с братским русским народом. Им это выгодно. Вот в вашем улусе есть Еши и его верный слуга Цыдып. Я их не знаю, сроду с ними не встречался. Мой друг, — Ранжуров кивнул в сторону Парамона, — тоже их не знает. Но за себя и за него скажу: мы никогда не сядем с ними за один стол, не станем здороваться с ними за руку. Они обманывают трудовых людей. Возьмите, к примеру, налоги…
Ранжуров раскрывал их замыслы, выворачивал наружу то, что было спрятано от людей.
И улусники заволновались. Еши затылком почувствовал назревающую вспышку. Он потихоньку толкнул в бок Цыдыпа. Тот сразу же вскочил, визгливо выкрикнул:
— Я хочу говорить! Не выносит мое сердце клеветы!
Ранжуров кивнул головой.
— Говори!
— Араты! Этот большевик насказал на нас столько, что я сам на себя, как на врага, смотрю. Сижу и думаю: «Ох, какой я негодяй, какой худой человек». Вот что может сделать нечистый язык! Я не стану удивляться, если он назовет нас старухами и велит нам вырядиться в бабий дыгыл. Он говорит, что мы хотели поссорить вас с Советской властью. Смешно слушать! Кто у нас в улусе Советская власть? Я, как глава хошунной управы… Выходит, я сам натравляю улусников на себя? Смешно! Не верьте ему! Большевики хотят посадить нас в тюрьму. Мы не выполнили их приказаний, не отобрали у вас последних овец. Вот этот большевик и плюет на нас. Он…
— Ты расскажи лучше, кто тебе приказал собирать налоги? — перебил бойкую речь Цыдыпа Парамон.
Цыдып оглянулся, искоса посмотрел на Парамона.
— Почему не сказать? Скажу. Была бумага с печатью.
— А где она? Ты можешь ее показать? — быстро спросил Парамон.
— Показать ее не могу. Привез ее человек с кожаной сумкой, дал мне прочитать и увез обратно.
— Какая ерунда! Вранье! — возмутился Парамон.
Но Цыдып ловко извернулся.
— Старших надо уважать, — высокомерно сказал он. — Или большевики вежливость считают пороком?
Улусники не могли взять в толк, кто прав, кто виноват.
— Вот что, пастухи, — сказал под конец суглана Ранжуров. — Вы скоро поймете сами, что Советская власть — это народная власть, ваша защитница. Сейчас давайте создадим в улусе Совет. Выбирайте в него самых достойных, тех, кто будет честно служить народу, не даст бедняков в обиду.
Тут улусники разбились на группы. Те, что побогаче, увидев, что Совет создавать все-таки придется, старались протащить в него своих людей. Другие поняли: Совет может избавить их от цепких лап Еши, и выдвигали в него людей, известных своей честностью. Были и третьи. Они боялись Еши, не хотели его сердить, но то, что в Совете будут такие же, как они, бедняки, притягивало их, вселяло надежды. Они поднимали руки и за тех и за других.
Когда улусники немного угомонились, было объявлено, что в Совет избраны Дугар Нимаев, Дамба Доржиев, Цыдып Баиров…
Парамон остался недоволен сугланом. По дороге к юрте Дугара он говорил Ранжурову:
— Чего-то мы здесь недосмотрели. Еши и Цыдып остались безнаказанными. И Совет получился неважный. Есть явные сторонники Еши.
— Ты думаешь, они долго продержатся? Беднота очень скоро вышибет их с треском. Нет, я доволен. В первые дни Советской власти во многих улусах вообще нельзя ничего было сделать, настолько ламы и богачи запугали народ. Они, брат, еще крепко держатся… Но каждый день прибавляет Советской власти в улусах десятки и сотни сторонников. А Еши свое получит, не беспокойся…
— Так-то оно так, но я ждал большего…
— Ничего, не огорчайся, — Ранжуров хлопнул Парамона по плечу. — Мы с тобой еще увидим другие улусы. Без дымных юрт, без рахитичных ребятишек…
Он сидел на лошади, покачиваясь в такт ее шагам. Глухо стучали по земле копыта, поскрипывали седла.