На следующий день, сидя в виллисе и кутаясь в спасительную бурку, Иван Гаврилович вспоминал события прошлой ночи.
В щедро натопленном доме владельца паровой мельницы, который горячо доказывал свое чешское происхождение, было тихо и уютно. Может, и в самом деле Ганса Кубке звали когда-то Яном Кубкой, который в молодые годы отправился из перенаселенного Оломоуца на заработки в Восточную Германию и тут осел, женившись на вдове шваба-мельника. Все может быть. Ведь он сам позвал к себе советских воинов на постой и предупредительно проявлял славянское гостеприимство. Ему помогала жена — седая немка с двумя рядами вставных зубов, грузная женщина, намного старше своего мужа.
На сковородке шипела яичница, в четырехугольной зеленой бутылке ждал своей очереди самодельный шнапс. Узкая шейка бутылки была обтянута аккуратным разноцветным веночком из пористой резины. Капельки спиртного из начатой бутылки всасывались в резину и не пачкали скатерть.
— Выпьем, чтоб дома не грустили, — промолвил Березовский, налив рюмки.
Выпитая рюмка не развеселила, а наоборот, навеяла еще большую грусть. Ивана Гавриловича не переставало мучить то, что его нигде никто не ждет. Разве лишь сестра Настя, если осталась в живых…
Вадим Георгиевич пожаловался: давненько не было писем от жены, возвратившейся из эвакуации в освобожденный Днепропетровск. Как там поживает его Элеонора, как ведет себя сын Валерик, какова причина перебоев в переписке: задержка полевой почты в связи с частыми передислокациями или, быть может, одинокая женушка нашла себе кого-то, кто пригрел ее в холодном, неуютном городе? Что делать, если это так? Списать за счет войны? Пропади она пропадом, эта проклятая война! Даже с его оптимизмом волком взвоешь!
Вдруг инженер-майор вспомнил о записке в кармане. Будет комбриг рад или нет, в этих деликатных делах трудно заранее угадывать, но его долг — выполнить обещание, данное женщине. И Вадим Георгиевич провозгласил тост:
— За тех, кто ждет встречи с нами!
Шнапс был чистый, не отдавал ни сивухой, ни свеклой, как это часто бывало в польских селах, — во всем проявлялась немецкая аккуратность.
Березовский невесело сказал:
— Меня никто не ждет.
— Это еще неизвестно, — возразил Никольский. Он с улыбкой дернул свою рыжую клинообразную бородку, на полном лице заиграла лукавая усмешка. — А вдруг кто-нибудь да ждет?
— На что вы намекаете?
— На это. — Инженер-майор вынул из планшета маленький бумажный треугольник, объяснил: — Разыскивая вас, натолкнулся на санроту сто двадцатого стрелкового полка и встретил медсестру Пащину.
— Машу Пащину? Что она там делает?
— Очевидно, проходит службу.
— А рука? Ей ведь должны были ампутировать руку.
— Я такого не заметил. Она об этом не пишет?
— Нет. Просит лишь о встрече.
— Вот видите, я отгадал!
В санроте было относительно спокойно. Сто двадцатый полк не принимал участия в битве за Оппельн, три его батальона заняли оборону на правом берегу Одера, четвертый находился в резерве. Боевые операции сводились к артиллерийской дуэли через реку. Старых раненых уже эвакуировали в тыл, новых было немного, лишь те, кто зазевался во время артогня.
Разместилась санрота в помещении больницы, растянувшемся вдоль реки селения Шварцфельд, на южной окраине которого находилась мельница Ганса Кубке. Насмешил их утром этот Ганс Кубке, то бишь Ян Кубка, как он себя упорно называет. Когда Березовский уже собрался в дорогу, мельник подошел к нему и подобострастно начал просить дать ему справку о том, что он, Ян Кубка, является «порядочным человеком». Вот где коренилась причина его любезного гостеприимства!
Комбриг торопился, переговоры о «справке» в шутку поручил завершить Никольскому, который оставался на месте до новых распоряжений.
В машине Березовский еще раз перечитал давнишнее Машино письмо, полученное в польском феодальном замке. Пащина писала тогда о ранении в руку и просила непременно заехать к ней поговорить. О чем? Хотела восстановить прежнюю добрую связь? А как же лейтенант-артиллерист? А он… Это верно, что письмо пришло очень несвоевременно: как раз готовилось наступление, и комбригу никак невозможно было вырваться с КП и разыскать польский городок Соколув и полевой госпиталь в нем. Однако можно было связаться по телефону или послать Сашка Платонова, или, по крайней мере, написать несколько слов. Нет, не отсутствие времени, а дикая ревность стискивала ему, седеющему дураку, сердце.
Сейчас он увидит ее. Военфельдшер — старый, бывалый солдат — вытянулся перед полковником и пообещал, что медсестра Пащина «мигом появится здесь». Побрел за нею по длинному хмурому коридору, где остро пахло йодом, хлоркой, карболовой кислотой. Березовского раздражали эти специфические запахи. Слишком уж много госпиталей выпало на его долю, слишком много ран, операций и торопливых перевязок, когда с тебя вместе с бинтами и засохшими струпьями сдирают кожу.
Вышел на свежий воздух, сел на очищенную от снега и уже подсохшую скамью, прилепившуюся к больничной стене. На верхушке гибкого ясен я ритмично покачивается и самозабвенно каркает ворона — чувствует приближение весны…
Маша бежала стремглав, на ходу срывая с себя белый халат, нерешительно остановилась и тихо произнесла:
— Здравствуйте, Иван Гаврилович.
Почти механически комбриг среагировал на это «здравствуйте» вместо ожидаемого «здравствуй».
— Здравствуй, Машенька, — ответил он и, тревожно взглянув в ее ласковые глаза, на побледневшее, настороженное лицо, обеспокоенно добавил: — Идем отсюда, простудишься.
— Идем, — согласилась Маша, хотя никто из них не знал, куда им идти.
Один лишь взгляд комбрига, и от машины уже бежал Сашко Чубчик, неся черную кавказскую бурку.
Маша впервые видела Платонова, как и он ее. Ординарец у Ивана Гавриловича недавно, с тех пор как тот стал полковником и начальником штаба бригады. Зато бурка была хорошо ей знакома. Девушке стало неловко, на бледных щеках густо выступил румянец, она снова стала похожей на ту, прежнюю, — пригожую станичницу с Донского края.
Березовский накинул на Машу бурку, накрыл с головой. В этом шатре девушке было тепло, и они присели на скамью. Убаюканная собственным карканьем, ворона умолкла, размеренно покачиваясь на тонкой верхушке, словно акробат на трапеции. Чубчик возвратился в машину. Они снова были вдвоем.
— Как твоя рука? — спросил комбриг.
— Еще побаливает.
— Хорошо, что не ампутировали.
— Ага.
— Как же ты была ранена?
— Во время бомбежки.
Березовского встревожил лаконизм ее ответов. Что с нею? Вот выбежала, казалось, обрадовалась встрече, а нет в ее тоне, ее поведении того, на что он надеялся, чего ждал. Зачем же писала, приглашала к себе?
Лишь теперь до его сознания дошла деталь, на которую он вначале не обратил внимания. Ведь и письмо ее, и записка были слишком лаконичны, официальны, и обращалась она в них тоже на «вы»… Да и об ампутации… Явно ведь выдумала. Не для того ли, чтобы он непременно приехал?
Времени в обрез, его ждут в Обернигке, поэтому спросил напрямик:
— Маша… ты хотела меня видеть?
— Очень хотела, Иван Гаврилович.
— Значит, не забыла?
— О нет. Вы для меня будто родной отец.
Следовательно, так и есть: злосчастных пятнадцать лет, лежащих между ними, не переступить никогда. Вот почему появился на их пути артиллерийский лейтенант. Не был бы он, был бы кто-нибудь другой.
Маша не до конца понимала, что творится в душе Березовского, потому что воспринимала события не так, как он. В шестнадцать лет стройная, физически зрелая казачка добровольно пошла на фронт, не задумываясь над катаклизмами истории. Трещали границы, исчезали с лица земли города, села, памятники культуры, менялась карта Европы… Девушка знала другое: ломаются установившиеся нормы, вчерашние ценности сегодня становятся мелочью, сама жизнь человека фатально обесценилась. Каждый день она видела раны, боль, огонь и смерть. В этом страшном хаосе она и сама искала забвения и хотела уделить капельку счастья другим. Ее любили, влюблялась иногда и Маша, но все менялось в гигантском калейдоскопе: бои, санроты, медсанбаты, живые люди, которые через минуту становились мертвецами.
Она была счастлива с Березовским. Счастлива, давая счастье тому, кого вырвала из небытия, кто выделялся среди других умом, вежливостью, образованностью. Когда же на пути ей встретился тот — молодой, сильный, красивый, девушка почувствовала, что это нечто совсем другое, настоящее, единственное. Она не подсчитывала лет поседевшего Березовского, не взвешивала, не размышляла, а просто безоговорочно кинулась на зов сердца.
Теперь они сидели рядом, вдали от тех звезд, под которыми зажглась и погасла их зыбкая любовь. Каждый думал о своем, понимая и не понимая другого.
— Зачем же ты хотела меня видеть?
— Иван Гаврилович, помогите…
— В чем?
— Разыскать Колю.
«Колю? Кто он? Ее брат?»
— Какого Колю?
— Его… Журавлева. Николая Зосимовича. Говорят, он где-то здесь, поблизости, в артиллерийской части. Его видели в Польше, возле Вислы.
Исчезли остатки надежды, но не вспыхнули ни ревность, ни гнев. Скорее — глухая боль.
— Он покинул тебя?
— Нет, нет! Коля тоже меня ищет.
— Откуда ты знаешь?
— Сердце подсказывает.
— Маша!..
— Что, Иван Гаврилович?
— Ничего. У тебя чуткое сердце, дай боже, чтобы оно не ошиблось.
— Вам легче найти Журавлева. Он уже капитан, командует дивизионом. В каком-то корпусном артполку. Но в каком, не знаю.
— Если он в корпусном, узнать нетрудно. Корпусной артиллерии не так уж много.
— В корпусном, это точно. Мне бы только номер полевой почты…
— Ты долго будешь здесь, в санроте?
— Наверное, уже до конца.
— Хорошо. Сделаю все возможное.
— Спасибо.
Когда встали, она прижалась к его груди, прикоснулась мягкой щекой к подбородку, прошептала:
— Прости меня, Ваня.
Выскочила из бурки, подхватила скомканный халат и исчезла в черном тоннеле коридора.
Трудно сказать, чем занимались жители Обернигка в мирное время. Город сохранился полностью. Однако не видно в нем ни промышленных предприятий, ни административных зданий. Одни лишь коттеджи, веселые стайки аккуратных коттеджей под черепичными крышами среди вечнозеленых елей и пихт.
Кто здесь жид? Что делал, куда девался народ?
Все коттеджи, за исключением занятых отделами штаба армии, пустовали под белыми флагами. Лишь на одном из них развевался красный флаг, а на двери виднелась прибитая гвоздями пятиконечная звезда. Но пуст был и этот коттедж.
У шлагбаума на посту стоял приземистый сибиряк-автоматчик в полушубке и валенках. Ночью, правда, приморозило, но сейчас припекало солнце, и часовой в своей таежной одежде выглядел неуклюже. Он, наверное, чувствовал это и сам. Встав посредине улицы так, что его медвежья фигура загородила проезд, сибиряк поднял левую руку вверх, а правой сжимал автомат, стараясь придать своему лицу серьезное выражение.
Сашко Чубчик сразу узнал в нем фронтового новичка.
— Эй, парень, открывай ворота, принимай гостей!
Часовой не ответил, лишь взял автомат наизготовку.
— Остановите, — велел комбриг Наконечному. Сняв бурку, он выскочил из машины и подошел к солдату: — Давно служите?
Сибиряк растерялся. Устав караульной службы диктовал неумолимые параграфы, но полковничьи погоны…
— Первый день, товарищ гвардии полковник.
«Это хорошо, — подумал комбриг. — Значит, прибыло пополнение».
— Молодец! — вслух похвалил Березовский. — Как зовут?
— Рядовой Барских, товарищ гвардии полковник, Иван Мокеевич.
— Выходит, мы тезки, я тоже Иван.
Солдат улыбнулся широким, скуластым лицом, дернул веревку, и шлагбаум поплыл вверх.
Иван Гаврилович искренне завидовал юной наивности сибиряка, его полному радужных надежд будущему. Другое дело, конечно, что завтра этот коренастый красавец может пасть на поле боя — от этого не застрахован никто. Зато любимая девушка его не оставит и родным отцом не назовет.
Прежде всего он заехал в артиллерийское управление. Отыскал знакомого майора, с которым пришлось хлебнуть лиха еще в Восемнадцатой, и попросил его узнать и сообщить в санроту сто двадцатого стрелкового полка медсестре Марии Пащиной, в каком дивизионе корпусной артиллерии проходит службу капитан Журавлев Николай Зосимович.
Командарма застал в кабинете, на втором этаже одного из коттеджей у полудужия гор. Над входом в помещение ощерилось зубастое рыло дикого кабана, в вестибюле красовалось во весь рост чучело оленя с гигантскими ветвистыми рогами. Видимо, особняк принадлежал заядлому охотнику, потому что не было здесь недостатка и в медвежьих, и в волчьих, и в лисьих шкурах.
Генерал-лейтенант Нечипоренко сидел за столом в одной шелковой майке и сноровисто пришивал к полевой гимнастерке белый воротничок. Он так увлекся этой работой, что сначала не заметил Березовского. Поднял голову, когда тот поздоровался.
— А, это вы. Садитесь.
Ивана Гавриловича ничуть не удивило занятие командующего. Отличительная черта кадрового офицера: всюду, при всех обстоятельствах оставаться солдатом.
— Та-ак, — наконец заговорил генерал, явно удовлетворенный результатом своей работы. Перекусил нитку, положил иглу в футлярчик пластмассового медальона, кончиком большого пальца провел по шву — нет ли узелков. Еще раз убедившись, что работа чистая, привычно накинул гимнастерку на рыжий, с проседью, чуб и резко рванул ее вниз. Многочисленные ордена и медали позванивали, когда он на ощупь застегивал пуговицы.
— Товарищ командарм, — не выдержал Березовский. — Что означает ваш неожиданный вызов?
Покончив с последней пуговицей, командующий вздохнул:
— И для меня это неожиданность.
— Мы сегодня были бы на левом берегу.
— Будете в другой раз.
— Когда? Война заканчивается.
— Что?! — командарм раскатисто захохотал. — Спасибо, что рассмешили. А я был лучшего мнения о ваших стратегических способностях. — И сразу же стал серьезным: — Что, тянет за Одер, на Берлин? Совершенно закономерно. Но ваш Майстренко, хотя и поэт, однако не бог, а фронтовые базы — за Вислой. Дороги раскисают с каждым днем, автотранспорт поглощает астрономическое количество горючего. Железнодорожные пути не подведены, не забывайте о разнице в ширине колеи. Их необходимо либо перешивать, либо перегружать все в польские и немецкие составы. К тому же люфтваффе базируется на бетонированных берлинских аэродромах Иоганишталь, Шенефельд и других и поэтому покамест имеет преимущество в воздухе. Командующий группой армий «Висла» Гиммлер получает все новые и новые дивизии из разных районов Европы. По тем же причинам еще более сложная обстановка создалась на соседнем фронте. Что вы на это скажете, товарищ стратег?
Не дожидаясь ответа, командарм быстро подошел к карте на стене и продолжил свои объяснения:
— Гитлеровцам отступать некуда. Соотношение сил и конфигурация фронта диктуют им единственный выход: отсечь армии соседнего фронта, которые выдвинулись вперед, двумя встречными ударами — с севера на юг, из района Арнсвальде в Померании, и с юга на север, из района Глогау в Силезии. Реально?
Сама карта давала исчерпывающий ответ на это. Две стрелы угрожающе нацелились: одна, из Восточной Померании, — вниз, другая, из Нижней Силезии, — вверх.
— Таким образом, гитлеровцы будут стремиться зажать нас в котле. Это был бы колоссальный триумф для них. Но произойдет наоборот: мы устроим котел им. И не один, а два. Наши соседи в Померании, а мы в Силезии. Вот здесь: район Глогау — Губен. Тут противник организовал оборону группы южносилезских городов. Наша пехота ведет тяжелые бои. Города расположены близко друг от друга, местность густо покрыта шахтами и заводами, изрезана десятками шоссе и железнодорожных линий. К тому же леса, перелески, речки, каналы, яры. Не местность, а черт знает что! Фашисты надеются отсидеться там до судного дня. Вот мы и устроим им судный день! Так-то, дорогой товарищ!
Нечипоренко показал на карте, как будет закрыт силезский котел.
Вокруг карих глаз комбрига собрались мелкие морщинки — он приценивался, анализировал. Первый успех, давшийся так легко, невольно родил иллюзии: еще один-два рывка и — Шпрее, Берлин. А теперь поворачивай оглобли.
Неслышно — звериные шкуры скрадывали шаги — вошел член Военного совета генерал-майор Маланин.
— Не помешаю?
У Андрея Викторовича, как всегда, было бодрое настроение. Он поздоровался с Березовским как со старым знакомым.
— Воюете? — И смеясь добавил: — На карте бить фашистов легче, правда?
— Не всегда, — ответил Нечипоренко. — Ивана Гавриловича от этой карты тошнит. Офицер связи догнал его на берегу Одера, когда он готовился к броску.
— А это верно, — признался комбриг. — Как говорится, видит око, да зуб неймет.
— Ничего, все еще впереди, — заверил член Военного совета. — Зато какая миссия возлагается на вашу бригаду.
— Знаю, Силезия.
— А точнее?
— Район Глогау — Губен.
— Это общее направление операции, которую осуществит армия, — уточнил командарм. — А задача вашей бригады — Глейвиц.
— Это название вам ничего не напоминает? — спросил комбрига Маланин.
— Крупный промышленный город, железнодорожный узел, важный порт на Глейвицком канале…
— И все? — Андрей Викторович пришел на помощь. — Про Сараево помните?
— Сербский город, где в четырнадцатом году был убит наследник австро-венгерского престола Фердинанд и его жена. Это стало формальной причиной первой мировой войны.
— Вот-вот. Приблизительно такую же роль во второй мировой войне сыграл Глейвиц. Гитлер тогда еще побаивался беспричинно напасть на Польшу, с которой Англия и Франция заключили договор о взаимопомощи. Фюреру нужен был формальный повод. Поэтому группа немецких уголовных преступников, переодетая в форму польских жолнежей, под командованием эсэсовского генерала Отто Скорцени тридцатого августа тридцать девятого года напала на этот пограничный немецкий городок, подняла стрельбу и разгромила радиостанцию. А в ночь на первое сентября…
— Это уже и мои ученики знали, — закончил Березовский. — Немецко-фашистские войска перешли границу Польши.
— Следовательно, ваша миссия в самом деле историческая.
Командарм смотрел на Березовского с еле заметной иронией: упоминание о гражданской профессии, чрезмерная эмоциональность казались ему странными.
А член Военного совета продолжал:
— Герхарта Гауптмана читали?
— А как же. «Ткачи», «Потонувший колокол».
— Вот и хорошо.
— Что, подтвердилось? — спросил Нечипоренко.
— Да. — В голосе Маланина звучала взволнованность. — Живой. Есть данные, что, хотя Гитлер афишировал профашистские настроения писателя, старик потихоньку писал антигитлеровские стихи. Вот бы нам их раздобыть! — Он снова обратился к Березовскому: — Я уже звонил Терпугову… Это был бы серьезный козырь в работе с местным населением.
— А где сейчас Гауптман?
— В Силезии, на вашем участке наступления. Село Агнетендорф, вилла «Визенштейн». Запишите. Вы должны сделать все, чтобы гитлеровцы не успели насильно эвакуировать выдающегося писателя или чтобы он не погиб во время возможного боя.
— Задача почетная, — согласился комбриг. — Но я буду просить…
— Что там еще? — прервал Нечипоренко.
— Нужна мотопехота.
— Нет.
— А сибиряки?
— Какие сибиряки? — На лице Нечипоренко была святая невинность. Член Военного совета улыбался прищуренными близорукими глазами.
— Откуда эта информированность? — подтрунивал командарм.
Но Березовский был настроен решительно.
— Рейд обеспечиваю, а освоение территории — нет.
— Хорошо! — сказал командарм. — Дадим автоматчиков. Но с одним условием: скажите, откуда узнали о сибиряках?
Пришлось рассказать о сценке на дороге. Командарм насупился, а Маланин добродушно рассмеялся:
— Меня самого чуть было не задержали. Строгие ребята!
Попрощавшись, комбриг неслышно ступал по мягким, как сухая трава, шкурам, и не знал — радоваться ему или огорчаться? Задание важное и почетное, но… Другие тем временем пойдут на Берлин!..
Командный пункт бригады немедленно перебазировался в Гейнцдорф — силезский городок под веселыми черепичными крышами, затерявшийся в типично немецком лесу. Идеально прочищенные междурядья и просеки, каждое дерево проштамповано, имеет свой номер, записано в книге. Развернув ее, лесничий видит, какое дерево следует подкармливать или лечить, а какое — выкорчевать, дабы на его месте посадить другое. Лес от такого ухода в большом выигрыше, но в то же время он много и проигрывает. Ибо что же это за лес без единого перекошенного ствола, поваленного дерева, цветущего куста, ореховых зарослей, сказочного царства папоротника! Стоит он и вытянутыми участками молчаливых деревьев напоминает вымуштрованных солдат.
Белые полотнища капитуляции еще развевались над Гейнцдорфом, а Семен Семенович Майстренко уже распоряжался здесь, будто у себя дома. Он радостно доложил комбригу, что в селе все в порядке: три четверти населения — поляки, встречают советских солдат как освободителей и братьев.
Освоившись в отведенном ему доме, Иван Гаврилович сразу же позвонил майору Тищенко: необходимы разведывательные данные. Вместо Тищенко ответил капитан Осика: Степан Иосифович заболел, лежит в инфекционной палате. Аглая Дмитриевна подтвердила: у майора Тищенко болезнь Боткина. Состояние серьезное.
Поговорил с Майстренко и Никольским — вечные вопросы снабжения в бою, преодоление вражеских фортификаций, связался с Соханем. Штабной чародей уже договорился с Корчебоковым относительно мотопехоты. Авиаторы, несмотря на нелетную погоду, обещают штурмовики. И за это спасибо.
Вошел Терпугов с письмами. Снова эти печальные похоронки! Родителям старшего лейтенанта Коваленко, семьям других погибших. Сколько он еще подпишет их до конца войны?
После этого вызвал Осику, длинноногого, горбоносого капитана, который замещал Тищенко на время его болезни. Задание разведчикам: немедленно раздобыть информацию о позициях противника на данном участке, раскрыть его замыслы.
Звено ночных бомбардировщиков У-2, которым командует Инна Потурмак, после спешных приготовлений взлетело в ночное небо. Десант разведчиков — капитан Осика, сержант Непейвода и рядовой Лихобаб — разместился в трех самолетах позади летчиц на штурманских местах. Втиснуться в узкие сиденья с громоздкими парашютами было нелегко. К тому же каждый из них кроме автомата с запасными дисками имел еще и дополнительный груз: Осика — радиопередатчик, Непейвода — ручные гранаты, Лихобаб — пакет с сухим пайком на всех. Оделись в черные суконные униформы, теплые куртки, черные береты — обычную одежду силезских горняков.
Замысел был такой: перелететь линию фронта, приземлиться на парашютах (самолеты возвратятся назад) на территории заброшенной шахты «Мациола-3», которую никто не охранял.
Эти данные получены в Гейнцдорфе от хозяйки квартиры, где поселился Осика. Матильда Бжезская, по происхождений полька, девичья фамилия Офярек, сама пришла в штаб и рассказала о себе, о своем муже, Казимеже Бжезском, которого фашисты замучили в Освенциме, и брате Болеславе Офяреке, который живет по ту сторону фронта в селении Мациола Дольная, уезд Глейвиц. Рация ее брата не раз подавала сигналы советским самолетам еще тогда, когда фронт проходил на восток от Львова. Разведчики помогли пани Матильде связаться по радио с братом. Болеслав ждет.
Иного выхода у них не было. Перейти фронт по сильно укрепленной немцами территории невозможно.
Несмотря на темноту, Сергей хорошо видит Инну. Кожаный шлем, кожаное пальто, вся она в мягкой шевровой коже — такая близкая и такая далекая. Он хорошо представляет ее напряженное лицо, сосредоточенные черные глаза, крепко стиснутые губы и нежные руки, которые уверенно держат штурвал, направляя навстречу опасности свою деревянную, ничем не защищенную машину.
Милые, бесстрашные руки!
Всего лишь несколько минут назад на размокшем черноземе, с которого не мог бы взлететь ни один другой самолет, она нежно взяла в ладони его лицо, и в этом прикосновении было все: любовь, восторг, благословение на подвиг. Хотя сама она совершала подвиг каждым своим вылетом.
Он летит с Инной не впервые. У них было общее, незабываемое приключение. Ему, офицеру связи из кавалерийского корпуса, срочно нужно было добраться на КП соседней стрелковой дивизии. Случайно из авиаполка туда же летела Инна Потурмак. Было это осенью на том берегу Вислы. Противник яростно бросался в контратаки, защищая подступы к великой польской реке. За ночь немцам удалось потеснить дивизию и захватить село, в котором вчера располагался командный пункт. Зелена Гура — называется это село. Это название Сергей будет помнить всю жизнь.
Инна мастерски посадила самолет на изрытое картофельное поле и спокойно выруливала поближе к селу. Сергей уже успел расстегнуть привязные ремни, как вдруг увидел: навстречу им бегут немцы. Времени для разворота машины не было, и летчица, набирая скорость, пошла прямо на фрицев. Всего лишь в нескольких метрах от них самолет оторвался от земли. Гитлеровцы инстинктивно прижались к пашне, а потом застрочили из автоматов, в нескольких местах прошив перкалевый фюзеляж. Но самолет с каждой секундой все дальше и дальше удалялся.
В отличие от Осики два других разведчика не знали даже имен летчиц, которые вели самолеты. Григорий Непейвода впервые в жизни поднялся выше церковной колокольни в степной Очеретовке. До сих пор для него единственной и непоколебимой реальностью была земля — с дворами, долами, реками, лесами и всем живым на ней. И поэтому он сразу почувствовал себя неуютно в таинственном ночном небе.
Леонид Лихобаб летел не впервые, но мысли у него тоже были земные, отнюдь не связанные с небом. Накануне вылета он получил письмо от матери. Евдокия Пантелеевна пишет, что дома все в порядке, дочери растут, все четверо. Про свою жену Нюську пускай не переживает, потому что, если бы она даже и захотела подурить, ничего у нее не выйдет: не только в Верхних Ростоках, но и на всем Алтае путного мужика днем с огнем не сыщешь.
— В бога, в антихриста, в сорок святых! — бормочет Леонид. — Для такой, как Нюра, найдется!
Ему и приятно и в то же время немного страшно, что у него такая приметная жена: ни один мужчина не пройдет равнодушно мимо нее. Поскорее бы все закончилось, чтобы вернуться к ней, и вернуться не как-нибудь, а героем, настоящим героем…
Самолет ревел и содрогался, вибрируя корпусом. Казалось, вот-вот мотор захлебнется и…
На линии фронта их обстреляли, но слишком малая высота и удивительная тихоходность машины и на этот раз ввели в заблуждение пунктуальных немецких зенитчиков. Снаряды взрывались либо значительно выше, либо намного в стороне от неказистых самолетов. Под ними снова простиралась бездонная пропасть. Ни один огонек не нарушал сурового режима светомаскировки.
Ночь, темнота, гул моторов… Наконец в черной бездне что-то сверкнуло раз и еще. В переговорной трубке Осика услышал голос Инны:
— Приготовиться к прыжку.
И через какой-то миг:
— По-шли!
Потом, вдогонку, от всего сердца:
— Счастливо!
«Спасибо, родная!»
Не сказал этого, а только подумал, камнем падая вниз. Осика максимально затянул прыжок без парашюта, чтобы не отнесло ветром. Так он учил Непейводу и Лихобаба, но, к сожалению, это была лишь теоретическая учеба. Сейчас он увидит, пошла ли впрок его учеба, — поняли они, как им вести себя, сумеют ли оправдать надежды, возложенные на них?
Дернув наконец кольцо и почувствовав, как раскрытый купол резко рванул его и притормозил дальнейший полет, Сергей осмотрелся по сторонам. Один за другим раскрылись в воздухе еще два купола. Орудуя ногами, Сергей направлял полет на слабый огонек мигающего фонарика.
Почувствовал под ногами твердую промерзшую землю. Быстро сложил парашют, прислушиваясь к темноте. Глухо ухнуло за терриконом, приземлился кто-то из двух его товарищей. И вдруг — стон. Приглушенный, но болезненный… Третий, судя по габаритам, Лихобаб, возился, освобождаясь от строп. Неподалеку от террикона мигнул фонарик. Со свернутым парашютом Осика направился туда.
— Кто здесь есть? — спросил по-польски.
— Свои, пан, не бойся.
— Болеслав?
— Нет, Болеслава схватили.
— Кто схватил?
— Гестапо.
— Когда?
— Под вечер.
— Вот это новость!
А голос незнакомого поляка скороговоркой информировал:
— Схватили его прямо на дороге. Но Болеслав Офярек при себе ничего не имел. Ни списков, ни листовок. И он никого не выдаст — кремень. — Говоря это, поляк быстро ощупывал ногу Непейводы. — Обыкновенный вывих.
Непейвода пытался встать.
— Не, пан, сейчас ходить не вольно. Нужно лежать. Подошел Лихобаб, целый, невредимый. «Трам-там-там, в тысячу апостолов!» — насупленно бормотал он. Эта воздушная экспедиция ему явно не понравилась.
— Пан есть один? — спросил Осика.
— А кого я мог взять, когда такое творится? — откликнулся поляк. — Хорошо, что Славик успел меня предупредить.
— Как пана зовут?
— Збигнев.
Поляк крепко схватил сержанта за вывихнутую ногу и резким движением вправил ступню на место. Сразу видно: горняк, имел дело с травмами. Развернул бинт индивидуального пакета и туго затянул ногу.
— Пожондек. Можно спускаться.
— Спускаться?
— Да. Мы не можем идти отсюда. Комендантский час. Збигнев посоветовал действовать так: спуститься в штольню, куда никто из немцев не осмелится заглянуть. Там есть лежаки, вода, харчи. Устроить на день-два пана с поврежденной ногой и самим переждать там до утра. А утром…
Збигнев пошутил:
— Утром, проше пана, прояснится не только в небе. В штольне было неплохо оборудованное укрытие. Засветив шахтерскую лампу, Збигнев нашел все необходимое и сделал еще раз перевязку Непейводе. Использовал для этого две ровные дощечки и обмотку, отрезанную от парашюта. Пока длилась эта процедура, измученный полетом Лихобаб крепко уснул. Вскоре захрапел и Непейвода.
— Будет пан спать? — спросил Збигнев Осику.
— Навряд ли.
Хотелось дышать свежим воздухом, видеть небо над головой, действовать. Нет ничего хуже неопределенности, неизвестности, бездеятельности.
Не менее активным характером обладал и Збигнев. Он вынул сложенную вчетверо бумажечку, развернул ее и расстелил на запыленном деревянном столе. Это была схема шахты.
— Проше пана, наша копальня — настоящий лабиринт. И таких здесь огромное множество. Вся Силезия, или, по-нашему, Шленск. Не смогут фашисты обыскать каждую штольню. Это, пся крев, напрасная затея. Один раз прочистили, а теперь не имеют на это ни времени, ни людей. Разве ж мы не слышим, как бьют орудия? О матка боска, уже совсем близко!
После небольшой паузы он снова наклонился над схемой.
— Ну хорошо, пускай будет так, пойдем дальше. Вот здесь, — указал пальцем, — наша жилая секция Мациола Дольная. Вот домик Болеслава Офярека, куда сейчас, пся крев, и не потыкайся, могут следить, хотя, по правде говоря, у них тут большой переполох, и они растерялись. Славика могли схватить совершенно случайно. Может, что-нибудь недозволенное говорил. Или слишком смело посмотрел какому-нибудь дьяволу в глаза. Они, холеры, этого не любят!.. Какова ваша цель? — спросил без малейшего перехода.
— «Язык». Тут допросим, передадим данные по радио, а сами подождем наших.
— Понятно.
Он сказал это по-польски («зрозумяло») как-то особенно вдумчиво и заботливо. Интересный человек! Теперь при свете лампы Осика внимательнее присмотрелся к нему: кто же он, их спаситель, возникший из темноты?
Збигнев был, наверно, на два-три года старше Сергея, который в прошлом году отметил свой первый юбилей: четверть века. Лицо у Збигнева было изнуренным, с черными точечками угольной пыли.
— Утром пойдем ко мне, — сказал горняк. — Пройдем так, что нас никто не увидит. Я живу с мамой.
— А семья? — поинтересовался капитан.
— Какая семья! Когда началась война, мне едва стукнуло девятнадцать.
«Вот оно что! Он не старше, а моложе меня…»
— А я уже был коммунистом, — гордо завершил Збигнев короткий рассказ о себе. И быстро встал с места: Будем спать, потому что времени осталось мало.
Уснул и Збигнев. Только капитан Осика долго еще лежал и думал. Удалось ли Инне и ее подругам благополучно возвратиться на аэродром? Любит ли его Инна? А его чувство к ней — настоящее или нет? Доживут ли они оба до конца войны? А если и доживут, то что будет дальше? Сможет ли он возвратиться к своей специальности зоотехника? Устроит ли Инну — храбрую летчицу, девушку с поэтической душой — жизнь в каком-нибудь животноводческом совхозе на Черниговщине?
Эти мысли наконец оборвал сон.
Ранним утром шли они по тихому поселку. Осика, Лихобаб, Збигнев. Непейводе был дан суровый приказ: ждать. Воды и пищи у него достаточно. Если же в штольне покажутся немцы, разведчик знает, как ему действовать: последний патрон для себя.
Лихобаб шел позади, спокойный и равнодушный. Его, трам тарарам, не удивишь ничем! Ему к лицу одежда польского горняка, особенно берет. Вот бы появиться в этой одежде в Ростоках да предстать перед Нюсей!
В доме Збигнева они застали еще двух мужчин, которых заблаговременно предупредил Болеслав. Один представился горняком Яном Колендрой, другой — маркшейдером Рудольфом Шульцем. Немец? Да. Чистокровный ариец, а потому имеет знакомых в танковой дивизии «Рейх», тылы которой размещены в их поселке. В числе этих знакомых наиболее подходящей кандидатурой для разведчиков мог бы быть радист Эдмунд Фогель. Он всегда в курсе штабных новостей, через него проходят все распоряжения и приказы. Хотя Фогель прямо об этом не говорит, за такое расстреливают, но чувствуется, что он изверился в гитлеровской авантюре и понимает неизбежность катастрофы. К тому же он по уши влюблен в Габриэлу Шульц, сестру Рудольфа. Если ему гарантировать жизнь и будущее с любимой девушкой, он, наверное, расскажет о самом необходимом даже без принуждения.
Вошла женщина с бледным, осунувшимся лицом, похожая на Збигнева.
— Прошу, панове, гербату.
Морковное пойло, дымившееся в стаканах, трудно было назвать чаем. Выручила смекалка Лихобаба, который догадался рассовать по карманам шахтерской куртки часть сухого пайка. Рафинад и галеты всем пришлись по вкусу. За гербатой и утвердили заманчивый план, договорившись о деталях.
На девять часов был назначен первый сеанс радиосвязи со своими. Капитан Осика доложил командованию бригады о первых успехах десанта, а сам с огромной радостью узнал о том, что все девчата возвратились на базу. Правда, в самолете Инны авиамеханики обнаружили шесть пробоин от осколков зенитных снарядов.
Сначала все шло как по-писаному. Габриэлла Шульц заранее договорилась с радистом Фогелем о встрече на центральной площади селения возле единственного рассохшегося без воды фонтана.
— В нашем доме семейный праздник — день рождения брата, — сказала Габи, приглашая молодого человека в гости.
Эдмунд отказывался: совсем нет времени, да и подарка еще не приобрел. Но она все-таки настояла, уговорила.
Стол уже был накрыт. Фогель поздравил «именинника», поздоровался с поляками Збигневым, Яном, с любопытством взглянул на незнакомого высокого шахтера.
— Курт Зоннтаг, мой школьный товарищ, — представил Сергея Осику маркшейдер.
Друзья договорились не пугать радиста сразу, а сначала подпоить его и, если будет возможно, потолковать по-хорошему. На всякий случай в соседней комнате стоял начеку вооруженный Лихобаб.
Выпили за «именинника», его очаровательную сестру, за представителя вооруженных сил рейха Эдмунда Фогеля. С угреватого лица радиста не сходила снисходительная и высокомерная улыбка. Он решительно отодвинул рукой рюмку, чувствовалось, боится охмелеть. Габи, по условному знаку брата, плотнее придвинулась к Фогелю и, словно в шутку, выдернула из кобуры офицерский браунинг.
— Осторожно, заряжен! — строго предупредил Фогель.
Но револьвер был уже в руках Рудольфа.
— Что это значит? — поднялся радист. На его бледном как мел лице выступили капельки пота, щеки покрылись красноватыми пятнами. — Немедленно отдайте оружие!
— Отдадим! — пообещал Рудольф Шульц. — Садись!
— Милый Эдди! — подошла к Фогелю Габи. — Я люблю тебя и не хочу потерять…
Но он резко оттолкнул ее и рванулся к двери. Дорогу ему преградили оба поляка. Вошел Лихобаб с автоматом наизготовку. Эдмунд Фогель оглянулся:
— Западня… — прошипел он в отчаянии и упал на стул.
— Послушай, Фогель, — спокойно произнес маркшейдер. — Моя сестра любит тебя, это факт, иначе я не стал бы возиться с тобой, нашли бы кого-нибудь другого для этой беседы.
— Какой беседы? Чего вам нужно? — разъяренно взглянул он на Осику и Лихобаба.
— Это советские разведчики, — невозмутимо пояснил Шульц.
— Проклятье! — в глазах Фогеля теперь был панический страх.
— Так послушай же нас. Силезия окружена, твоя дивизия в котле. Еще день-два, и всем вам — конец. За что ты будешь умирать? За кого?
Радист молчал.
— За фюрера? За того, кто, пролив реки крови, принес нам гибель? Еще день, еще неделя — и все. Позорный конец.
— Неправда! — вдруг вскочил на ноги Фогель. — Ты паникер! Мы накануне триумфа! Нового огромного триумфа!..
— Я знаю, что ты имеешь в виду, — продолжал Рудольф.
— Не знаешь, не знаешь!.. — истерично воскликнул Фогель. — Это произойдет сегодня ночью. Пустите меня, я должен быть в штабе!..
Не для всех присутствующих последние слова таили весомое содержание. Но для Осики в них вместилось много.
Березовского разбудил Чубчик-Платонов. Ивану Гавриловичу снились родные Озерца: цветет вишня, привычно гудят пчелы, хлопочет возле ульев отец. Стариковское это, говорят, занятие, но отец еще с молодых лет любил пасеку, а пчелы признавали его своим хозяином. Интересно, как это пчела привыкает к человеку, безошибочно узнает его?
В мирное время, когда вот так будили его, просыпался медленно, с неосознанным сопротивлением, с неизменным: «А?», «Что?», «Что случилось?». Теперь вскочил, будто подброшенный пружиной.
— Майор Тищенко… — доложил ординарец.
— Из госпиталя? Что ему?
— На проводе, — только и мог объяснить Чубчик.
Иван Гаврилович схватил трубку.
— Тищенко? Где вы?
— На работе, — будничным тоном ответил майор.
— А госпиталь?
— Бежал… — И перешел к существу вопроса.
— Выходит, этот Осика не зря ест разведческий хлеб, — подытожил комбриг, выслушав сообщение майора.
И закружилась средь ночи штабная карусель. У танковой бригады и других частей, которые участвуют в операции, осталось два или три часа, чтобы, выждав момент, перейти на вариант номер два. Оба варианта — первый и второй — детально разработал штаб армии. Номер один — наступательный, если придется прорывать вражескую оборону самим, номер два — оборонительный, если вылазку сделает враг, пробиваясь на соединение с померанской группировкой. Следовательно, вводится в действие вариант номер два. Танки Бакулина и Чижова и самоходки Журбы занимали заранее определенные места засад, а свежий батальон Барамия должен быть готовым к контрнаступлению.
Гвардии майор Бакулин со своим Т-34 занял позиции как можно ближе к переднему краю немцев. Во дворе заброшенного помещичьего фольварка замаскировалась тридцатьчетверка начальника штаба Соханя, которую тоже решено было бросить в бой вместо сожженной машины Коваленко. Этой «коробкой» командовал сейчас лейтенант Белокамень, который только что возвратился из госпиталя. Обоим танкам и трем самоходкам приказано перекрыть гудронированную дорогу из Глейвица на Оппельн. Также тщательно контролировались остальные дороги — от селения к селению, от шахты к шахте, между заводами, фабриками, мастерскими, фольварками. Сетчатая паутина дорог, с одной стороны, способствовала врагу, давая возможность наступать одновременно в нескольких направлениях, а с другой — упрощала задачу обороны: наступление расчленялось на отдельные сектора, силы распылялись, их легче было отсекать и уничтожать по частям. Все будет зависеть от того, сумеет ли враг добиться успеха на первом этапе боя.
Командир бронетанковой дивизии «Рейх» генерал-лейтенант Карл-Иоганнес Брукнер досконально знал рельеф местности. Она затрудняла широкий маневр, поэтому он решил осуществить прорыв по трассе Глейвиц — Оппельн. Это направление, безусловно, предусмотрит советское командование и сосредоточит здесь основные огневые средства. Поэтому русских необходимо ввести в заблуждение: имитировать наступление на трассе, а тем временем обойти их позиции двумя боковыми дорогами. Только двумя, во избежание раздробления сил. На карте генерала Брукнера начерчено три направления. Прямая красная стрела — легенда главного удара, две извилистые — синяя и зеленая — по ним с боем прорвутся основные силы дивизии.
На красной стреле ударный кулак из пятерки «тигров». Маловато, но Силезия — не Курская дуга! Танки-гиганты протаранят оборону противника, вызовут на себя огонь, прорвутся в тыл и поднимут панику. Березовский сегодня нападения не ждет, поэтому вслепую бросится спасать положение. Пока на трассе будет идти бой, дивизия двумя обходными путями выйдет на оперативный простор.
План разработан до мельчайших деталей. Полки заняли исходные рубежи. Остается разве лишь помолиться богу, дабы помог он фатерлянду в эту тяжкую годину.
Карл-Иоганнес Брукнер поднял глаза на суровое распятие из кости, которое всегда возил с собой. Приобрел его он в безоблачные годы юношеских мечтаний, когда писал стихи, увлекался философией. Философ Фридрих Ницше и привел его к ефрейтору Адольфу Шикльгруберу. От «По ту сторону добра и зла» до «Майн кампф» — таков был его путь.
— Господь с нами!
Генерал окунулся в холодную влажность февральской ночи. Привычно взглянул на небо — погода летная — и неторопливо побрел к машине. Его догнал адъютант оберлейтенант Краузе, подхватил за локоть, помогая сесть в неуклюжий штабной автомобиль. Сел рядом, укрыл ноги генерала шерстяным пледом (память о Париже триумфального сорокового года) и дипломатично кашлянул в кулак. Брукнера, который хорошо знал привычки своего адъютанта, это насторожило.
— Ну, что там? — спросил он недовольно.
— В оперативном отделе исчез радист Фогель. Посылали на квартиру, говорят, из штаба не возвращался.
— Какое предположение?
— Дезертирство.
— Поздно, — вздохнул Карл-Иоганнес Брукнер. Трудно было понять, что он имеет в виду: поиски дезертира или изменение в плане операции. Так и не объяснив своей мысли, генерал приказал шоферу:
— На позиции!
Ровно в пять тридцать на полную мощность заработал радиоузел роты пропаганды дивизии СС «Рейх». На этот раз громкоговорители не вопили о новом уничтожающем оружии и близкой победе фюрера, не призывали советских воинов сдаваться в плен, суля сказочные выгоды. Из многочисленных репродукторов понеслись звуки бодрых походных песен и бравурных воинственных маршей. Взвились в небо сотни белых, желтых, красных, розовых и сиреневых ракет.
Под эту увертюру громыхающей лавиной колонна «тигров» двинулась по гудронированному шоссе, обстреливая его обочины. Советские танки, самоходки, противотанковые батареи пока молчали. Ведущий «тигр» медленно приближался к перекрестку.
И тогда заговорил противотанковый дивизион. Отдельные снаряды, попавшие в броню из легированной крупповской стали, не причинили «тигру» большого вреда. Яростно отплевываясь огнем, он двигался на позицию взвода Полундина, несколькими выстрелами превратив строение дорожного участка в груду обломков.
В это же время по дорогам, отмеченным на оперативной карте зеленой и синей стрелами, двинулись основные подразделения дивизии «Рейх». Пробиваясь сквозь огневые заслоны Отдельной танковой бригады, они направлялись к перекрестку. Этот узел дорог, перерезанный «тиграми», открыл бы им выход в тылы советских войск.
Иван Гаврилович тревожно наблюдал за боем, который, едва начавшись, разгорался с фантастической быстротой. Тьма скрадывала от глаз детали, но общая картина вырисовывалась четко и ярко. Комбриг стоял на броне танка гвардии капитана Барамия, батальон которого в бой пока не вступал, ожидая своей очереди. Еще миг — и ведущий «тигр» раздавит огневую точку Полундина. Хотелось крикнуть в мегафон, предостеречь, дать совет, но кто сейчас его услышит…
Полундин заговорил сам. Подпустив фашиста совсем близко, он прицельно ударил по гусеницам и смотровым щелям. Удар был точный. «Тигр» утратил зрение и ход. Но он еще был страшен в своем слепом гневе. Медленно поворачивая тупую голову-башню, он извергал огненную смерть, пока снаряд противотанковой пушки не заклинил ему башню.
Подбитый танк загородил путь остальным четырем, Не задумываясь, они пошли в обход — первые два через подворье фольварка, остальные — через придорожные заросли. После короткой огневой стычки с ними покончили Качан, Мефодиев и самоходки Журбы.
Неожиданно драматично сложилась ситуация в фольварке. Замаскированные тридцатьчетверки Бакулина и Белокаменя ничем не обнаруживали себя, немцы двигались вслепую. Этим и хотел воспользоваться Бакулин, чтобы пропустить их и ударить сзади по двигателю и бакам с горючим. Но Белокамень не понял его замысла. То ли изменила фронтовая выдержка, то ли погорячился наводчик Шульга, только они преждевременно открыли огонь и демаскировали себя. «Тигры» расстреляли их в упор.
Бакулин мгновенно оценил обстановку: «тигры» вырываются на промежуточную асфальтированную дорогу, ведущую к перекрестку. Но вот на перехват им спешат «коробки» Мефодиева и Качана, самоходки Журбы. Значит, комбриг заметил опасность. Взглянув на наводчика, Голубец понял его без слов и ударил по ближайшему «тигру». Мимо. Еще раз! На этот раз удачно: извилистой змейкой по вражеской броне побежал голубой огонек.
Бакулин спрыгнул на черную, покрытую лужами землю и побежал к расстрелянной «коробке» Белокаменя. На ходу сорвал с себя кожанку, макнул ее в лужу и начал сбивать пламя с тридцатьчетверки. Кожанка уже дымилась, а огонь не унимался. Вдруг Петро уловил характерный едкий запах — из переднего люка клубился черный дым. Там метался механик-водитель Степура, Облитый дизельным маслом, он горел, как живой факел. Комбат вытащил его и толкнул в лужу. Придя немного в себя, Степура начал кататься в холодной воде. Бакулин полез в танк. Среди стреляных гильз съежились наводчик Шульга и заряжающий Седых. Дым выедал Бакулину глаза…
— Товарищ комбат, они убиты, — услышал шепот пулеметчика Кочеряна.
— А ты ранен?
— Не знаю. Ударило в живот, кровь… Не знаю.
— А Белокамень? Где командир танка?
— Я тут, товарищ майор, — сквозь стон отозвался тот.
— Что у тебя?
— Нога…
Белокамень мог выбраться через верхний люк, но, видимо, надеялся чем-то помочь своим товарищам. Его израненная левая нога безвольно повисла.
— Знамя бригады у нас… — простонал Белокамень.
— У вас?
«Ах да, это же машина Соханя, принадлежавшая ранее Самсонову…»
— Где знамя?
Белокамень молчал. Наверное, потерял сознание.
— Знамя у меня… — задыхаясь, прошептал Кочерян.
Было невыносимо душно, угарно. Бакулин боялся угореть. К тому же в любую секунду мог произойти взрыв. Проверил пульс у Шульги, у Седых. Пульса не было.
— Кочерян, немедленно выбирайтесь наружу.
Ответа не было.
Бакулин взял из рук погибшего воина свернутое бархатное полотнище, взвалил себе на спину Белокаменя и сквозь пламя, которое уже охватило люк, вывалился на мокрую землю. Там ему помог Степура.
Едва успели они отползти за какое-то здание, сизый рассвет потрясло взрывом. Будто из вулканического кратера, метнулось вверх багровое знамя, перевитое траурными лентами маслянистого дыма.
Комбриг Березовский стоял на обгоревшем «тигре», подбитом взводом Полундина на скрещении дорог. Это была удобная позиция для наблюдения.
Бой не прекращался, растекаясь узкими ручьями по проселкам. Наткнувшись на сопротивление, бронированные полки генерала Брукнера не выполнили сурового приказа о компактности ударов — их расчленили удары танковых батальонов и артиллеристов Журбы. Невысокий энергичный подполковник Журба, командир артиллерии, в солдатской каске, в опаленном комбинезоне, доложил комбригу об успехах и нуждах артиллеристов.
Иван Гаврилович, несмотря на огорчительные потери, понесенные его подразделениями, в целом был доволен ходом боя. Теперь он ждал того переломного момента, который трудно предвидеть заранее, но который можно уловить интуитивно, благодаря опыту командира. Когда этот момент, по его мнению, наступил, комбриг ограничился одним коротким словом:
— Пора!
Давид Барамия, нервничая не меньше комбрига, мгновенно вскочил на броню своей тридцатьчетверки. Срываясь на фальцет, крикнул в мегафон:
— Вперед, орлы-ы-ы!!!
…В тот же самый день, под вечер, передовой отряд советских танков достиг шахтерского поселка Мациола Дольная. В поселке царил образцовый порядок. Его установила рабочая милиция, которую возглавил вырванный из гестаповских застенков Болеслав Офярек и его помощники товарищ Збигнев и Рудольф Шульц. Под их надзором был оставлен пленный Эдмунд Фогель для передачи армейской разведке. Осику, Непейводу и Лихобаба капитан Барамия принял на броню танков.
Танки держали курс на Глейвиц.
Галя Мартынова прибыла в Москву. С шумного Белорусского вокзала вышла на площадь, от которой начиналась улица Горького. По этой улице нужно было пройти к Садовому кольцу, здесь, неподалеку, проживала семья Самсонова.
В столице еще держалась зима, ночью выпал свежий снег, придав городу торжественную нарядность. Снег весело поскрипывал под сапогами, это подбадривало, настраивало на радужный лад. Все было здесь необыкновенным: и спокойный ритм города, и огромное множество людей, и их преимущественно гражданская одежда. Галя засматривалась на причудливые женские шляпки, на меховые шубки, о существовании которых, казалось, давно уже забыла. Однако в городе было много и военных. Где-то на полпути, между вокзалом и площадью Маяковского, она увидела на стройном гвардейце темную танкистскую шинель, и сердце ее вздрогнуло. Но нет, не он! Далеко отсюда Петр Бакулин!..
Галя шла медленно. Вещевые мешки, особенно тот, который с гостинцами для Самсоновых, врезались в плечи.
Натренированное ухо следило за воздухом — фронтовая привычка. Но небо было спокойно, в нем еле заметно покачивались аэростаты заграждения. Но вот неподалеку от площади Маяковского прохожие вдруг засуетились, началась толчея, как во время воздушной тревоги. Чтобы сориентироваться в обстановке, Галина опустила свою ношу на ступеньки крыльца невысокого старомодного здания и прислушалась. Нет, это не тревога!
Вооруженные автоматами конвоиры вели пленных фашистов. Бесконечная грязно-зеленая река текла по Садовому кольцу, сворачивая на улицу Горького, мимо Галины Мартыновой, очевидно на Белорусский вокзал.
Не только разношерстная толпа, в оцепенении застывшая по обочинам улицы, но и она, фронтовичка, впервые в жизни видела такое множество фрицев. Длинная немая колонна двигалась понурым позорным маршем, который отнюдь не напоминал тех напыщенных парадов из трофейной кинохроники, которые сержант Мартынова видела на экране полевой кинопередвижки. Безликие, худые и грязные, в обшарпанных, измятых, заляпанных грязью шинелях, в изорванных кожанках, с наброшенными на плечи замусоленными одеялами. Вот вам и высшая арийская раса!
Прошел час, полтора, два. А колонна двигалась без конца и края, будто что-то фантастическое, нереальное… Утомленная, измученная длинной дорогой, Галина присела на вещевой мешок, другой зажала в руке и сидела так с закрытыми глазами. Однообразный шорох изорванных сапожищ по истолченному снегу доносился до ее ушей, будто из очень далеких воспоминаний.
…Тамара Денисовна доставала из вещевого мешка подарки: металлические банки с американским колбасным фаршем, жестянки с консервированными черешнями — трофей из Обервальде, — плиточки французского шоколада, продолговатые блоки чайного печенья, квадратики пищевых концентратов, хрустящие синие пачки рафинада. Нашлись в мешке еще и изюм, урюк, инжир и другие деликатесы, присланные на фронт из Закавказья и Средней Азии.
Бледные губы Тамары Денисовны, к которым давно не прикасалась помада, плотно стиснуты, а из небольших серых глаз скатывались слезы, оставляя на щеках мокрые полоски.
Рядом стояла, словно в оцепенении, Валентина. В глазах ее, похожих на материнские, была боль, но Валентина не плакала.
Выложив продукты на стол, Самсонова присела на стул, вытерла платочком слезы.
— Спасибо… — тихо обронила она. — Спасибо, что не забываете.
Снова взяла в руки прочитанное уже перед этим письмо от командования, пробежала его глазами и отдала дочери.
— Спрячь, Валя. — И уже к Мартыновой: — Вы не откажетесь переночевать у нас?
Галина молча кивнула в знак согласия. Так и осталась она временно на Садово-Каретной.
На следующий день она написала два письма: коротенькое — в Кременчуг и пространное, обстоятельное, — на полевую почту. Вдвоем с Валентиной отправились на Центральный телеграф, надеясь, что оттуда письма пойдут скорее, чем из обыкновенного почтового ящика.
Знакомая площадь Маяковского. Ветер разорвал пелену туч, и город озарили косые солнечные лучи.
— Как много солнышка! — невольно вырвалось у Галины.
— Тебя это удивляет? — спросила Валя. — Разве на фронте нет солнца?
— Конечно, есть… Но мы… мы не любим его.
— Почему?
— Воздушная опасность.
— Ах, вот оно что!
Валентина не совсем понимала новую подругу. Воздушная опасность на протяжении одного-двух лет угрожала и Москве, но преимущественно ночью, когда солнца не бывает. Чтобы появиться над городом, вражеским эскадрильям нужно преодолеть заграждения могучей противовоздушной обороны, а этого им никогда так и не удалось сделать. Если же и прорывались, то лишь отдельные самолеты, сбрасывавшие бомбы торопливо, наугад.
— А что ты думаешь, глядя на солнце? — спросила Мартынова.
— Думаю о том, что мой отец уже никогда его не увидит. — И объяснила: — Он был солнцепоклонником. Помню, с малых лет, куда бы нас ни забросила судьба, а семьям военнослужащих часто приходилось менять местожительство, отец огораживал в летние дни домашний солярий и заставлял нас, особенно утром, загорать под ультрафиолетовыми лучами. Это я сейчас такая бледная, а в детстве совсем другим был цвет лица…
— Я тоже любила солнце, — призналась Галина. — Ведь у нас Днипро, пляж, песчаный, золотой, чудо! Но на фронте никто не любит солнце. При солнечной погоде непременно бомбят…
— Москву тоже бомбили, — сказала Валя с таким оттенком, будто была рада, что тоже испытала фронтовые невзгоды.
— Что-то не видно, — оглянулась вокруг Мартынова. — Все дома целы.
— Это здесь целы. А в других местах, например на Арбате, по-другому выглядит: театр Вахтангова начисто был сметен с лица земли. А на окраинах часто горело, я сама видела. С крыши нашего дома далеко видно.
— Охота тебе на крышу лазить.
— А как же! Мы ведь противовоздушную вахту несли. И я, и мать. Ты, наверное, думаешь, что мы тут потихоньку прозябали? Видела бы, как ночью, под рев сирен, рыщут по небу прожектора, как сыплются подлые «зажигалки», только успевай подбирать и тушить их. Не один дом сгорел бы, если бы не было вахты.
Слушая подругу, с любопытством оглядывая улицы Москвы, Галина всеми своими помыслами была на Одере. Виделся ей тяжелый танковый бой, пылающие «коробки», Петрусь в копоти и ссадинах (лишь бы только не раны), потом она снова вслушалась в горестное повествование Валентины и сказала:
— Да, всем досталось в эту проклятую войну… Ты учишься или работаешь?
— Учусь, — извиняющимся тоном ответила Самсонова. — В консерватории на дирижерском факультете.
— Ого!
Еще одну площадь миновали, поравнялись с памятником Пушкину.
— Вон там, — Валя рукой указала вниз, за памятник, — Арбат. Там упала бомба.
Так сержант Мартынова, прибывшая со станции Ченстохов в Москву, постепенно включалась в будни тыловой жизни…
Вот и Центральный телеграф — глыбистое здание, расположенное на углу широченной улицы и узкого переулка, запруженного пикапами и грузовиками. На эти машины грузили связки газет, обшитые мешковиной посылки, бумажные мешки с письмами.
Галя и тут не доверилась синенькому ящичку. Вошла в помещение, где стояли высокие деревянные ящики со специальным отверстием для писем и государственным гербом.
Опустив письма, Галя восторженно рассматривала главный зал телеграфа.
— Интересно? — спросила Валя.
— Здорово! — призналась связистка. — Какая же здесь сложная механика, сколько писем, газет, телеграмм… Ей-же-ей, здорово! — Галина даже прищелкнула языком. — Вот бы попрактиковаться.
— Устраивайся. Будем ходить вместе в театры.
Мартыновой не хотелось сейчас думать ни о работе, ни о театрах. Отдохнуть бы как следует, выспаться за все ночные тревоги и дежурства…
— Хочешь взглянуть на Московскую Государственную консерваторию имени Чайковского?
— Хочу.
— Тогда пошли.
По Газетному переулку прошли на улицу Герцена, и вот оно — величественное здание прославленной консерватории.
Мелодии Чайковского! Она вдоволь наслушалась их вечером, в филиале Большого театра, куда повела ее Валя. Шел балет «Лебединое озеро». Галина смотрела его впервые, а Валя, наверное, в сотый раз.
Перед этим Валентина с большим трудом уговорила гостью снять военную форму, которая в эшелоне за много дней пути измялась и загрязнилась. К счастью, в вещмешке сержанта Мартыновой нашлось голубое бархатное платье с белым воротничком и шевровые туфли. Но давно уже девушка отвыкла от высоких каблуков. Поэтому во время спектакля она тайком то и дело снимала туфли, давая отдых ногам. Хорошо, что в раздевалке у нее и шинель, и сапоги!
Публика очень пестрая — гражданские в гражданском, военные в своем, только она, дура, прислушалась к совету… Ведь гимнастерку можно было выстирать и просушить утюгом. Тогда не чувствовала бы себя не в своей тарелке.
Но вскоре она обо всем этом забыла. Под звуки очаровательной музыки балерины в белоснежных пачках в самом деле похожи были на игривых лебедей. И пошло, полилось, поплыло…
Когда занавес опустился, сержант Мартынова горячо хлопала в ладоши, что-то восторженно кричала, слившись в единое целое со всем залом.
В антракте к Самсоновой подошел высокий, стройный юноша. Называл ее вежливо и солидно: Валентина Михайловна. По обрывкам разговора нетрудно было догадаться, что они давние друзья и понимают друг друга с полуслова.
Второй акт был таким же чарующе-трогательным, а в антракте к ним снова подошел стройный юноша. Пригласил в буфет. Валентина официально представила их друг другу, назвав юношу молодым композитором Олегом Кондрацким.
— Я тоже побывал на фронте, — сказал композитор, когда они спустились в буфет. — Ездил с концертной бригадой.
— Олег был на Курской дуге, — дополнила его Валя.
— Да, да, — сказал он. — То, что я там увидел, не забуду никогда. — Его продолговатое худощавое лицо стало грустным и вдохновенным. — Обоянь, Солнцево, Прохорова… Самолеты, танки, звон, скрежет, огонь. И среди всего этого — человек. Я хочу воссоздать этот ужас и стойкость наших людей во Второй симфонии, которую заканчиваю.
В буфете продавали яблоки, крюшон и конфеты на сахарине. Они пили крюшон, ели горьковатые конфеты. Олег что-то энергично доказывал Валентине, которая спросила у него, скоро ли он закончит свою симфонию. Галина к их разговору не прислушивалась, снова улетев мыслями далеко.
Это было в самом деле похоже на сон. Пылающий танк старшего лейтенанта Коваленко, из которого вряд ли кто спасся, тральщики, которые пропахивают минные поля, самоходки, бьющие прямой наводкой по противотанковым укреплениям, встречные удары «тигров» и «Фердинандов», истерический вой пикирующих бомбардировщиков, охваченная пламенем и дымом земля. Это последнее, что вынесла Галина с собой оттуда. И вдруг этот зал, пестрая толпа зрителей, эта чарующая музыка…
Однако отчетливо чувствовалось: война присутствует и здесь. Об этом свидетельствовал и нетопленый зал, и полевые погоны на гимнастерках и кителях, и горькие конфетки на сахарине. А более всего — мысли и разговоры людей. Вот и Кондрацкий, оправдываясь перед своей подругой, уверял ее:
— Пишу, перечеркиваю, несу дирижеру и… забираю обратно. Это же не обычная война, поймите, это битва всего чистого и честного, что есть в человеке, против дикости и варварства. Я проштудировал Ницше, раздобыл и прочел «Майн кампф» и ужаснулся: какая чудовищная опасность угрожала человечеству. О нет! Либо я напишу что-то такое, что можно противопоставить фашистской философии звериных инстинктов, либо изорву и сожгу все до последнего клочка бумаги. Ибо иначе…
Галина не слышала конца его фразы — прозвучал третий звонок, и они направились в зал.
Но теперь музыка — мягкая, трогательная музыка Чайковского — почему-то не доходила до ее сознания. Галя мысленно была там, на далеком огненном рубеже, где сейчас сражалась ее бригада.
Даже у гардероба она не могла еще опомниться, не могла толком ответить Валентине, которая спрашивала ее о впечатлении, о постановке, не могла понять, почему она, собственно, тут.
Подбежал Олег — попрощаться. Ему нужно было встретиться с дирижером, договориться об очередной переделке своей симфонии.
…Над зимней Москвой сверкали голубые весенние звезды.
«Сегодня звезды сини, словно сливы, такие звезды выдумала ты!» — продекламировала Валя.
— Маяковский? — спросила Мартынова.
— Нет, Луговской.
Они пошли вниз, на Манежную площадь, к станции метро «Охотный ряд». В тусклом свете весенних звезд, будто на гигантском фотонегативе, выделялись темные силуэты Кремлевских башен. Рубиновые звезды на них были плотно завернуты в чехлы.
— Ты любишь его? — спросила Галина об Олеге.
— Наверное, — просто и искренне ответила Самсонова.
— А он тебя?
— Наверное. — И засмеялась.
— Почему же он так официально, по имени и отчеству?
— Стесняется.
— Чего, любви?
— А мы с ним о любви еще не говорили.
— То есть как?
— Так. Ищет меня, делится творческими замыслами, жалуется на неудачи, прислушивается к советам и — на этом все.
— Давно так?
— Второй год. Он уже закончил композиторский факультет, остался в аспирантуре.
— Сколько же ему лет?
— Двадцать семь.
— А тебе?
— Двадцать четыре. А что, и на фронте существуют анкеты?
— А то как же? Судя по всему, вам давно бы уже пора и под венец.
— Он, наверное, никогда не объяснится. Робкий.
— Так ты скажи ему сама.
— Пускай уж закончится война.
— При чем здесь война?
Сказав это, Галина запнулась. Не стремится ли она оправдать самое себя? А почему ей, собственно, оправдываться? Не искала она своего счастья, оно само пришло…
Налетел легкий ветерок, закружились в воздухе снежинки, будто лебединый пух на зачарованном озере. Галя протянула руку, снежинки таяли на ладони, приятно охлаждая ее.
Валентина предложила:
— Пошли на Красную площадь. Ночью там очень красиво.
Мартынова охотно согласилась.
Они направились к величественному силуэту Спасской башни. Остановились возле затемненного Мавзолея, и именно в этот миг на башне пробили куранты: на всю Москву, на всю страну. Этот вещий звон могли сейчас слышать и на КП танковой бригады, и в боевых порядках танкистов.
На ступеньках Мавзолея, будто высеченные из гранита, стояли часовые. Снег запорошил их шинели, и что-то торжественное и суровое было в этих статуях с влажным блеском живых глаз.
Когда подошли к воротам Спасской башни, куранты затихли. Тут тоже стояли часовые, но в непринужденных позах. Они могли снять с шапки снег, отряхнуть полы шинелей, сделать шаг-другой, чтобы размяться.
Вдруг в воротах мелодично зазвонил звонок, чем-то напоминающий театральный, который извещает о начале действия. Часовые засуетились, один подбежал к телефону, другой к воротам, из которых на полной скорости вырвалось несколько черных легковых автомашин. Пересекли площадь и скрылись в сумерках противоположной улицы.
— Наверное, от Верховного Главнокомандующего, — сказала Валентина.
Галина изумленно взглянула на зашторенные окна за Кремлевской стеной.
Этот кабинет помнил каждый, кто хотя бы раз побывал в нем. Просторная, светлая комната с настоянным запахом некрепкого ароматного табака. Три окна обращены на тихий кремлевский двор. Гладенькие белые стены обшиты внизу панелью из полированного дуба. Высокий сводчатый потолок. Над письменным столом Ленин — в широком кресле, с «Правдой» в руках. На стенах, по бокам от ленинского портрета, большие портреты Суворова и Кутузова. Они появились тут недавно, после того как были утверждены ордена в честь великих полководцев. Пол покрыт мягким ковром от двери до стола. В углу, слева от дверей, напольные часы, черный деревянный футляр, украшенный перламутровой инкрустацией. Справа от входа — небольшая витрина с посмертной маской Владимира Ильича.
Сталин только что возвратился из Ялты. Там, в Ливадийском дворце, на берегу штормового предвесеннего моря, состоялась встреча Председателя Совета Народных Комиссаров Советского Союза, президента Соединенных Штатов Америки и премьер-министра Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии.
Атмосфера была не менее напряженной, чем на предыдущей встрече в Тегеране. За восемь дней подведены итоги четырех лет борьбы против общего врага и намечены перспективы Европы и мира на много десятилетий вперед.
В целом Ялтинским совещанием Сталин был доволен. Многое удалось отвоевать. Да, именно отвоевать. Весомость твоих аргументов за дипломатическим столом прямо пропорциональна отвоеванному и завоеванному армией, которую ты представляешь.
Он только что отпустил заместителя начальника Генерального штаба Вооруженных Сил генерала Антонова и его помощников. Антонов был с ним в Ялте, информировал конференцию о положении на советско-германском фронте. Нужно было видеть, какими колючими глазами впился в него Черчилль! Типичный империалистический хищник, похожий на бульдога, каким его изображали в двадцатых годах на плакатах РОСТа. Рузвельт тоже смотрел внимательно, но куда-то мимо оратора, словно бы хотел увидеть то желанное будущее, которое придет после войны.
Антонов произвел в Ялте убедительное впечатление на всех. На войне люди быстро обретают опыт, мужество. Все время вертелось слово «вырастают», но отбросил его как шаблонное, затертое. Не самый ли большой изъян нашей пропаганды заключается в том, что кое-кто слишком часто употребляет одни и те же слова и образы, отчего они утрачивают активное влияние. Спросил об этом у Щербакова, который сидел на диване, держа в руках газетные гранки.
Александр Сергеевич согласился.
— Это верно. Достаточно просмотреть хотя бы эти гранки.
— Что это? — спросил Сталин, посасывая угасшую трубку.
— Передовые статьи центральных газет об итогах Крымской конференции. Газеты разные, а статьи словно бы под копирку.
— А может, это и неплохо?
— Не понимаю, товарищ Сталин.
— Может, в данном случае так и нужно?
— Возможно. Но хотелось бы все-таки слова более живого, образного.
— Вы так считаете?
В вопросе Сталина прозвучала нотка неудовлетворения. Сталин не любил возражений. Не дав Щербакову ответить на свой вопрос, он продолжал привычным, назидательным тоном:
— Сейчас нет необходимости растекаться мыслью по древу. Эти статьи будут читать не только наши друзья, но и враги. А они есть не только в Германии. Скажите: вы лично доверяете Черчиллю?
— Рузвельт, наверно, надежнее, — схитрил Щербаков.
Сталин взял со стола черную картонную коробку с зеленым кантом, на которой темным золотом отпечатано название: «Герцеговина Флор». Старческими пальцами разминал папиросы и вытряхивал из них табак в небольшую обкуренную трубку. Делал это неторопливо, занятый своими мыслями. Наконец сказал:
— Дело не в личных качествах того или иного буржуазного деятеля, хотя и это очень важно. Дело в социальных и политических закономерностях. Не чья-либо личная прихоть, а историческая необходимость вынудила Англию, а затем и Америку стать нашими союзниками по антигитлеровской коалиции. Необходимость!
— Так как же быть с передовыми? — напомнил Щербаков. Его подгоняла другая необходимость: газеты уже печатаются, пора подавать в ротационные машины и первые полосы.
Сталин раскурил наконец трубку и вдруг улыбнулся:
— Пишите так, чтобы было очень убедительно, но и не очень конкретно. Примерно как в Ялтинском итоговом коммюнике. — И, демонстрируя свою нестареющую память, процитировал: «Наши общие военные планы станут известными лишь тогда, когда мы их осуществим». Коротко и неясно. Покажите ваши оттиски.
— Вот они.
Взял синий карандаш, сел за стол, читал гранки, вычеркивал, дописывал.
— Ну вот. Благословляю.
Щербаков направился в соседнюю комнату — передать по телефону редакторам газет коррективы Верховного.
Воспользовавшись паузой, в кабинет вошел дежурный.
— Переделали? — спросил Верховный Главнокомандующий.
— Готово, товарищ Сталин.
Положил на стол два приказа Ставки. Один — о назначении генерала армии Алексея Иннокентьевича Антонова начальником Генерального штаба вместо маршала Василевского. Другой — о назначении Александра Михайловича Василевского на пост командующего Третьим Белорусским фронтом вместо погибшего под Кенигсбергом генерала армии Черняховского. Сталин знал содержание обоих документов и подписал их без замечаний. Спросил у дежурного:
— Членов Политбюро известили?
— Так точно. Будут ровно в час.
— Хорошо. Придется снова заседать ночью.
Дежурный вышел, возвратился Щербаков. Сталин поднялся, долго стоял молча, курил трубку, потом сказал:
— Кирпонос, Ватутин, Черняховский… Большие надежды возлагал я на них. Нет их. Ватутину было сорок два. Черняховскому тридцать восемь. Вот и приходится бросать в огонь старую гвардию: Жукова, Конева, Василевского…
Ничего не сказал Александр Сергеевич, лишь тяжело вздохнул:
— Завидую тем, кого бросают в огонь, товарищ Сталин.
— Хотите на фронт?
— Хотел бы. Да врачи, к сожалению, не имеют такого желания. Наверное, уложат все-таки в постель.
— Держитесь, товарищ начальник Главного политического управления. Победу будем отмечать широко. Вот когда пригодится нам ваш пропагандистский талант.
— Постараюсь достойно встретить победу, товарищ Сталин.
Шутка прозвучала грустно. Сталин знал от врачей о состоянии здоровья Щербакова обстоятельнее, чем сам больной, а поэтому переменил тему разговора.
— Операции на фронте развиваются более или менее удачно…
— Это называется «более или менее»? — отважился пошутить Александр Сергеевич.
— Я мог бы сказать «совершенно» лишь в том случае, если бы наши войска были на окраинах Берлина.
— К сожалению, это невозможно. Войскам необходима передышка, необходимо подтянуть резервы, тылы…
— К сожалению. — Сталин сделал длинную паузу, набивая трубку. — К сожалению. — И вдруг — совсем о другом: — На словах они — Рузвельт с Маршаллом и даже Черчилль с Иденом — миролюбивые ангелы. А на деле…
— Тянут, — подхватил Щербаков, — отказались активизировать военные действия в Италии, помешать переброске на наш фронт гитлеровских войск из Норвегии…
— Вы говорите о деталях, — начал нервничать Сталин, — а я о главном.
Щербаков не возражал. У него стучало в висках, снова поднималось давление. А Сталин приглушил раздраженность, сегодня он был в хорошем настроении.
— Главное для нас — будущее Балканских стран, Польши, самой Германии. В этом, в самом важном вопросе, мы вроде бы добились в Ялте значительного сдвига. Но где гарантии? И Рузвельт, и Черчилль заверяют, что нет оснований бояться чего-то нежелательного. Предположим, пока все мы живы, бояться нечего. Новая агрессия невозможна. Но пройдет десять лет, а то и меньше, и нас не станет. Придет новое поколение, которое не пережило, не изведало всего того, и, естественно, будет иметь свои взгляды, что тогда?
Трудно было ответить на такой вопрос. Да Сталин, очевидно, никакого ответа и не ждал. Перевел на другое:
— В тридцать девятом, когда мы предлагали им: пропустите наши войска через Польшу, они отказали. А теперь, вишь, шелковые.
— На них влияет положение на фронтах, — оживился Щербаков. — Польша полностью освобождена, наши войска в Будапеште, на Одере…
— Да, на Одере, и простоят там полтора-два месяца, а за это время…
— Разве что-нибудь может измениться?
— Все! — сказал Сталин, сделав рукой, сжимавшей трубку, характерный жест. — И прежде всего намеченные нами государственные границы Германии и Польши. Тут Черчилль чего-то выжидает, на что-то надеется. Возможны два варианта, кроме того, который мы зафиксировали в Ялте. Либо немцы подпишут сепаратный мир с нашими союзниками без нас, либо…
— Во что бы то ни стало будут стремиться добиться перелома на фронте.
— Да. Снимая для этого свои последние дивизии с Запада. А потерпев фиаско, сдадут Берлин англо-американцам.
— Гитлер на это не пойдет, — не очень уверенно возразил Щербаков.
— Гитлер не вечен. В Берлине появились весьма влиятельные силы, которые, наверное, оценивают нынешнее положение рейха более трезво, чем фюрер.
Наступила тишина.
— Изучите этот вопрос вместе с Антоновым, — приказал Сталин. — Используйте все возможности разведки. Наши союзники думают, что, возвратившись из Ялты, мы почиваем на лаврах. Пускай себе думают. Вы согласны?
— Осторожность не помешает никогда.
— До свидания.
— До свидания, товарищ Сталин!
Из всей делегации, которая должна была посетить Герхарта Гауптмана, к своей миссии надлежащим образом подготовилась разве лишь Екатерина Прокопчук. Остальные знали о выдающемся немецком писателе немного. Иван Гаврилович помнил некоторые его пьесы. Алексей Игнатьевич твердо запомнил основное: Гауптман отрицательно относился к господствующей в кайзеровской Германии юнкерской касте. Его первую зрелую пьесу «Перед восходом солнца» поставил кружок «Свободная сцена» в помещении Берлинского «Лессинг-театра», к пьесе «Ткачи», посвященной рабочему восстанию в Силезии, собирался написать предисловие Лев Толстой; один из первых переводов этой социальной драмы на русский язык осуществила Анна Ильинична Ульянова-Елизарова, а редактировал этот перевод Владимир Ильич Ленин. Все это были очень важные аргументы в пользу литератора, в творчестве которого бывали также огорчительные неудачи.
Яша Горошко был рад тому, что увидит живого немецкого классика, хотя тоже имел о нем самое общее представление.
Екатерина, узнав о своем участии в делегации в роли переводчицы, разыскала в Глейвице собрание сочинений писателя в нескольких томах, напечатанное старым готическим шрифтом. Сначала это замедляло чтение, но через час-два она привыкла. Одну за другой прочитала девушка с десяток драм, пока наконец дошла до «Розы Бернд». Эта пьеса потрясла ее. Екатерина словно бы еще раз пережила свою трагедию, свою исковерканную юность. Конечно, между уманской комсомолкой и батрачкой помещика Фламма не могло быть ничего общего. Но пришло лихолетье… Собственно, и сейчас они разные — Екатерина Прокопчук и Розина Бернд. Все у них разное. Общее только одно: растоптанная девичья судьба…
Свежевыструганный сосновый указатель извещал, что до Агнетендорфа осталось пять километров. Вскоре на двух машинах — виллисе комбрига и политотдельском газике — они въехали в большое село с ярко-красными черепичными крышами. Терпугов по-русски спросил у человека, напоминавшего типично гауптмановского персонажа: где здесь вилла «Визенштейн»? Тот указал рукой на пригорок и крикнул по-польски:
— То ест, проше папа, там!
Березовский и Терпугов вышли из машин размять ноги. Машины тронулись вперед, то и дело останавливаясь в ожидании их.
— Считаете, что об архиве и спрашивать не следует? — начал комбриг.
— Попробуем, но вряд ли что-нибудь выйдет. Сам Геббельс занимался этим вопросом. По его поручению уполномоченный министерства пропаганды Вильфред Баде совсем недавно приезжал сюда. Гауптман запретил прикасаться к архиву, но Баде вывез его.
— В Берлин?
— Если б только! Там еще можно было бы разыскать. Нет, по данным политуправления фронта, архив Гауптмана находится в замке Кайбиц, в Баварии.
— Это же не так далеко.
— Американцам ближе.
Герхарт Гауптман доживал свой последний, восемьдесят третий год. Память писателя тускнела, разум постепенно угасал, но воля оставалась непоколебимой. Когда-то кайзер Вильгельм Второй назвал его — доктора Оксфордского университета и лауреата Нобелевской премии — врагом Германской империи. Но он шел своим путем. Не сломил его и гитлеровский режим. Предчувствие фашистского вырождения он воплотил в драме «Перед заходом солнца». Гитлеровцы ответили ему глухой ненавистью. Гестапо не спускало с него глаз, а он писал. Пьесы «Магнус Гарбе» — откровенный вызов фашизму, «Смерть Агамемнона» — в защиту гуманизма, антигитлеровские стихи. К сожалению, эти стихи не сохранились. Вопреки воле автора фашисты вывезли их вместе со всем архивом, дабы скрыть это духовное наследие от нового поколения немцев. Что же теперь ему скажут эти, красные? Что он скажет им?
Гауптман сидел в гостиной своей просторной виллы, увешанной картинами на библейские и фольклорные темы, обставленной старинным фарфором, вазами из прозрачного хрусталя. День был теплый, но солнечные лучи не согревали старого писателя. Он дремал в резном кресле, причудливом шедевре мастеров, ровесников его молодости, которые умели из непокорного бука создавать такие чудеса: кресла, шкафы, фонари, королевские кареты. Эти мастаки, как и герои его пьес, ушли в небытие вместе со своей эпохой. Их проглотила техника и ее вездесущий продукт — металл.
Закутанный одеялами и пледами, с паровой грелкой под ногами, ждал хозяин «Визенштейна» невиданных, неслыханных гостей, словно пришельцев с иной планеты.
Екатерина почему-то представляла себе, что Гауптман похож на профессора Шаубе, ее хозяина из Обервальде. Однако никакой схожести не обнаружила, — даже старость не нивелировала их личностей. К тому же Фридриху Шаубе были не чужды радости и огорчения жизни, а Герхарт Гауптман уже почти покорился холодной власти небытия. Девушка вспомнила афоризм одного из гауптмановских героев: «Для молодых смерть — возможность, для старых — неизбежность». Ее поразила суровая правдивость этих слов.
В музейной гостиной в самом деле ощущалась неизбежность смерти. В конце концов так могло показаться Екатерине и всем остальным, ведь знали они и о преклонном возрасте хозяина, и о старческих недугах, и о длительной изнурительной борьбе, которую он вел за право быть человеком.
Тело спрятано в пледах и одеяле, видно лишь лицо, необыкновенно худое и вытянутое. Щеки побриты и напудрены: неизвестно, каждый ли день домашние так заботятся о нем или это сделано только ради сегодняшнего визита. Писатель смахивает на старого пастора-протестанта, готового идти на эшафот во имя своих убеждений. Поражают руки, белые, длинные, положенные поверх одеяла, они, как и глаза, словно бы кричат о жажде работать, действовать. Екатерина вспомнила Матиаса Клаузена, одного из последних трагических героев, созданных фантазией Гауптмана: «Я влачу мертвую душу в еще живом теле». Тут, очевидно, было наоборот: умирало тело, рвалась к жизни душа.
По бокам у старика, будто в почетном карауле, стояли мужчина и женщина. Оба еще довольно молоды, лет по тридцать с небольшим каждому из них. Женщина некрасива, но симпатична, с приветливым лицом, со спокойными зеленовато-серыми глазами, светлыми волосами, которыми она часто встряхивает по-девичьи задиристо. У мужчины квадратное лицо, выдающиеся скулы, открытая враждебность в больших, недоверчивых глазах.
Гауптман поднял правую руку и вяло махнул ею в знак приветствия. Березовский заговорил первым: пребывая в этих местах, они считали своим долгом навестить выдающегося немецкого писателя, который так много сделал для культуры и будущего своего народа. Екатерина дословно перевела эту краткую речь. Светловолосая женщина, встряхнув локонами, одобрительно улыбнулась, а мрачный мужчина еще больше насторожился. Глаза Гауптмана вспыхнули живым огоньком.
— Нет ни одной минуты, — сказал он тихо, но четко, выразительно выделяя каждое слово, — нет и не будет, когда бы я не думал о Германии. Я не знаю других мыслей, кроме мыслей о Германии.
Женщина, продолжая приветливо улыбаться, украдкой взглянула на мужчину. В ее глазах мелькнуло беспокойство. Тот стоял невозмутимо, будто глухонемой.
Екатерина поименно назвала гостей. Гауптман внимательно рассматривал каждого, потом, указав глазами на Березовского, с улыбкой обронил:
— Беккер.
Иван Гаврилович вопросительно взглянул на переводчицу, видимо студенческие знания улетучились из его памяти. Екатерина объяснила:
— Господин Гауптман говорит, что вы, товарищ полковник, похожи на героя его пьесы «Ткачи» бунтовщика Беккера.
— Да, да, — подтвердил писатель, догадываясь о чем говорит девушка.
— Передайте господину Гауптману, что я весьма польщен. Теперь я хорошо вспоминаю и другие его пьесы, которыми увлекался в молодости.
Гауптман поблагодарил за доброжелательность и представил членов своей семьи.
— Моя невестка…
— Барбара Гауптман, — добавила светловолосая и, вежливо кланяясь, встряхнула кудрями.
— Мой сын…
— Бенвенуто Гауптман, — резко, по-военному, отчеканил мужчина.
— Садитесь, господа, — пригласил хозяин, жестом указав, что это касается и его домашних.
— Я вынужден предупредить, — предостерег Бенвенуто Гауптман, — что отец нездоров и аудиенция должна быть как можно короче.
— Я позабочусь о кофе, — вскочила Барбара. — Господа пьют черный кофе?
— Если вы так любезны, — ответил комбриг.
Барбара вышла на кухню. С гостями остался неприветливый Бенвенуто. Интересно, откуда это итальянское имя?
Наверное, писательская интуиция подсказала старику, ибо он объяснил:
— Бенвенуто — мой сын от второго брака. Его мать была ревностная католичка. Она и дала сыну католическое имя.
— Я тоже убежденный католик, — с вызовом подчеркнул сын. — Но я выше религиозных постулатов ставлю земные интересы немецкой нации.
— Мой сын слишком увлекающийся, — старался смягчить впечатление Гауптман.
— Чем же именно он увлекается? — напрямик спросил Терпугов, чувствуя враждебность Гауптмана-младшего.
Бенвенуто догадался, о чем идет речь, но не отступал.
— Чем? А хотя бы и идеалами могучей немецкой империи. Да, да, великой империи! От Балтики до Каспия. Что в этом плохого?
— А что хорошего? — спросил Яша Горошко.
— Минуточку! — остановил его начполитотдела. — Пускай человек выговорится.
Но Гауптман-младший умолк. На свое откровенное высказывание он, вероятно, ждал гневного ответа ненавистных ему красных командиров, возможно, даже и угроз. А вместо этого услышал спокойную насмешку:
— Итак, до Каспия? Почему же не до Тихого океана?
Бенвенуто затравленно посмотрел на Терпугова, безошибочно угадав в нем «большевистского комиссара», по не сдался.
— Мир должен быть разделен на сферы влияния.
— Гитлер претендовал на полное владение миром.
— Гитлер просчитался.
— Только в этом?
— Да.
Воцарилось неприятное молчание. Березовский, обычно равнодушный к курению, сейчас мечтал хотя бы об одной затяжке. Ему вспомнилась смешная трубка Соханя, подумал: именно в эти минуты Гордей Тарасович и штабисты, склонившись над картами, намечают новые удары по гитлеровским недобиткам… «Мели Емеля! Твоя песенка спета!»
Алексей Игнатьевич более серьезно относился к таким стычкам. Гигантский плуг нашего наступления глубоко перепахивает ниву немецкой жизни. Позади словно бы чистая пахота. Но бурьян живуч! Нужно сейчас выявлять его и выпалывать. Потом будет поздно.
Он посмотрел на Гауптмана. Что скажет он? Старик дремал. А может, лишь прикидывался? Может, вечная, непрестанная борьба в собственном доме является главной причиной его болезни и изнеможения?
Яша Горошко не удержался:
— Товарищ полковник, разрешите мне.
— Говорите, — согласился Терпугов.
— «Идеалы Германской империи»? — горячился комсopr. — С Майданеком? С Освенцимом? С нашими пленницами? — он непроизвольно указал на Екатерину. — В середине двадцатого столетия? Варвары! Дикари! Детоубийцы! — И, оглянувшись: — Извините, товарищ писатель.
Последнее обращение Екатерина перевела, как «господин Гауптман».
Гауптман повторил:
— Он слишком увлекается. — И добавил: — Бедный мой Бенвенуто, ты гудишь, как разбитый колокол.
Был ли это намек на трагическую судьбу мастера Генриха из «Потонувшего колокола» или тривиальный образ, никто не понял. Но сынок огрызнулся:
— Колокол великой Германии поврежден, но не разбит. Он гудит, как набат.
— Несчастные дети, — сказал Гауптман. — Их отравили.
Возвратилась Барбара, неся поднос с фарфоровыми чашечками, в которых дымилась густая черная жидкость. Виновато улыбаясь, она предупредила:
— Я забыла предупредить. Вместо кофе — желудь с цикорием, вместо сахара — сахарин. Мы уже привыкли к этому.
На подносе было только шесть чашечек. Барбара объяснила:
— Мой свекор не пьет.
— Да, — подтвердил Гауптман, — даже цикорий. Хотя немцы любят его издавна. У нас есть даже исторический анекдот на эту тему.
Пока гости разбирали горячие, дымящиеся чашечки, старик попросил:
— Расскажи, пожалуйста, Барбара.
Барбара охотно выполнила его просьбу.
— Однажды Фридрих Великий, путешествуя по стране, заночевал в горном отеле. Утром ему захотелось выпить чашку черного кофе. Император позвал хозяина гостиницы. «Цикорий для кофе имеешь?» — «Имею, ваше величество». — «Неси его сюда». — «Как, весь?» — «Весь, который имеешь». Пошел хозяин и принес целый мешок этого зелья. «Это все?» — «Все, ваше величество». — «Ой врешь!» И к своим слугам: «Бить плетьми, покуда не признается». — «Смилуйтесь, ваше величество, — закричал несчастный. — Признаюсь: оставил лишь горсточку для своей семьи». — «Неси и эту горсточку». Хозяин принес. «А теперь, — сказал император, — свари мне чашку настоящего черного кофе».
Все вежливо засмеялись, обжигая губы невкусной бурдой с отталкивающим запахом.
— Цикорий еще полбеды, — закончила милая хозяйка. — За эти годы нам пришлось привыкать к значительно худшим эрзацам.
Собираясь к Гауптману, Березовский, по опыту в Обервальде, предложил Терпугову «потрясти» Майстренко и взять с собой немного продуктов. Но тот отсоветовал, думая, что это произведет неблагоприятное впечатление. Теперь комбриг решил отбросить излишнюю деликатность и хотел было просить Барбару составить список самого необходимого, но Алексей Игнатьевич, догадавшись об этом, шепнул ему:
— Потом.
А сам перешел к главной цели визита.
— Господин Гауптман! Нам известно, что во время войны вы писали стихи.
— Писал, — лаконично подтвердил Гауптман.
Иван Гаврилович обрадовался, что Терпугов остановил его, иначе можно было бы испортить все дело.
— Я писал, как велела мне совесть.
— Где эти произведения?
— Их нет, — вмешался Бенвенуто.
— Извините, я обращаюсь к автору.
— Поздно, господин полковник, — выпалил сын откровенно и цинично. — Поздно!..
— Неужели вы не помните их? — с надеждой спросил писателя Терпугов. — Хотя бы одно или два…
— Не та у меня теперь память, — горько признался хозяин виллы.
— Отец утомлен, — решительно встал Бенвенуто. — Ему необходимо отдохнуть.
Начали прощаться. Гауптман, как о чем-то особенно важном и дорогом, снова произнес:
— Запомните: нет ни одной минуты, когда бы я не думал о Германии. И если можно к этому что-нибудь добавить, то разве лишь непоколебимую веру в возрождение моей отчизны, от которой я никогда не отрекусь. Да, она возродится. Без зверства, без милитаризма. Новая, свободная, справедливая.
Бенвенуто пренебрежительно махнул рукой.
— Он отжил свое!
Березовский попросил Екатерину, и девушка от себя предложила Барбаре Гауптман помощь продуктами. Барбара обрадовалась. Она энергично встряхивала кудряшками, несколько раз повторив слова благодарности.
— Бедный старик, — сказал Терпугов, когда они сели в машину. — Ну и сыночек! — И для успокоения проглотил таблетку.
Екатерина подумала: «Тут так же неспокойно, как и там, в доме Шаубе». А вслух промолвила:
— Я узнала этого Бенвенуто.
— Вы виделись с ним раньше? — удивился Иван Гаврилович.
— Ну да. На страницах пьесы «Перед заходом солнца».
— В самом деле, как перед заходом солнца…
Комбриг с грустью взглянул на одинокую виллу, в которой угасало светило классической немецкой литературы.