После завершения Силезской операции бригада Березовского форсированным маршем снова двигалась к Одеру, в район города-крепости Штейнау, расположенного на западном берегу реки.
Два моста из марочного железа соединяли когда-то берега быстротечной реки. Мосты гитлеровцы взорвали, а исковерканные брусья и рельсы свисали до самой воды — к ним накрепко пристал лед.
Гарнизон Штейнау состоял из нескольких разгромленных эсэсовских дивизий, батальонов фольксштурма, унтер-офицерской школы и штабных взводов. Благодаря удобному рельефу местности (Штейнау стоит на высоком холме у самой реки), а также старым крепостным фортификациям город стал мощным узлом обороны, который постоянно угрожал нашим левобережным плацдармам. Начальник гарнизона полковник Рейхардт получил личный приказ Гитлера во что бы то ни стало удержать город и остановить дальнейшее продвижение советских войск за Одер.
Когда Березовский и Сохань прибыли в район Штейнау, пехота Нечипоренко уже захватила плацдарм на противоположном берегу реки и удерживала его. Саперы заканчивали сооружение переправ на юг от города. Подходили новые танковые и артиллерийские части, которые с марша готовились форсировать водный рубеж.
Заканчивался февраль, но весна уже давала о себе знать. Поля вдоль Одера раскисли, прибрежный лед набух и потемнел.
Комбриг обеспокоенно посматривал на термометр: ртутный столбик упорно полз вверх выше нуля. Особенно обеспокоен был инженер-майор Никольский.
Березовский, Сохань и Никольский по нескольку раз за ночь наведывались на только что сооруженную понтонную переправу, советовались с командиром понтонного батальона, вслушиваясь в подозрительную темноту. Вода в реке заметно прибывала. С гнетущим предчувствием прилег комбриг на приготовленную Чубчиком в штабном «додже» постель.
Разбудил его Сохань. Лицо начальника штаба было серое, озабоченное.
— Пошла, проклятая.
Спросонок Березовский не сразу понял в чем дело. Он лишь слышал, как тарахтит движок полевой электростанции и радист в траншее под палаткой монотонно повторяет:
— «Пуля»! Я — «Пуля»! Откликнитесь! Да это «Пуля», откликнитесь!
Лишь немного погодя до слуха Ивана Гавриловича донесся шум, которого он так боялся: шум половодья.
— Думаете, снесет? — спросил тревожно.
Сохань, сердито посмотрев в сторону реки, выдернул изо рта трубку:
— Уже снесла.
Через несколько минут были на Одере. По широкому плесу вырывалось из леса полноводное, с белеющими льдинами течение, яростно билось в берега, пенилось, бурлило. Бойцы понтонного батальона мужественно боролись со стихией, им помогали саперы, но поделать ничего не могли. Река уже использовала преимущество того, кто нападает первым: неожиданность и стремительность. Снесла переправу, разбросала понтоны.
На том берегу, на плацдарме, послышалась пулеметная трескотня, сухой шелест мин. Немцы начали новую контратаку. А там всего лишь горсточка наших смельчаков.
Высоченный худой человек подошел к Березовскому.
— Погибнут все, товарищ комбриг.
Иван Гаврилович не сразу понял, кто он и чего хочет. Присмотревшись внимательнее, вспомнил. Это же Осика, капитан Осика — разведчик с острым, как топор, профилем Дон-Кихота!
— На плацдарме ваши? — спросил Березовский, имея в виду разведчиков.
— Нет, товарищ комбриг. Если бы там были мои, я тоже был бы с ними.
А бой за рекою клокотал. Нужно немедленно туда. Любыми средствами! Во что бы то ни стало!
— Вот когда пригодится мой высокий рост, — сказал Осика, раздеваясь: — Разрешите, товарищ комбриг, по-нашему, по-деснянскому.
— А я с берегов Сейма, — решительно снимал одежду механик-водитель Потеха.
Через несколько минут комбриг имел уже точные данные о глубине русла на юго-восток от Штейнау. Оттуда и начал переправлять бригаду.
Штурм Штейнау начался на следующий день, на рассвете. Танкистов и пехоту поддерживала артиллерия. Массированный огонь артиллеристов и удары авиации деморализовали немецкую оборону. Однако гитлеровцы сражались яростно. Танкисты Чижова перерезали магистральное шоссе, батальон Барамия пересек железную дорогу на Любен и Котценау. Путей для отступления не осталось.
За толстыми монастырскими стенами засела большая группа фашистов — остатки переброшенной с Эльзаса дивизии, которой Гитлер дал строгий приказ: «Восстановить границу Германии». Командовал группой капитан Бернгоф.
Бой за монастырь длился до поздней ночи. Это беспокоило комбрига: на следующий день бригада должна была выйти к селу Цедлиц и захватить окраины города Любена. Медлить никак нельзя — немцы лихорадочно готовились к обороне Любена.
Комбриг уже вторично вызывал по радио Бакулина, но тот не отвечал.
— Попробуйте еще! — приказал Березовский радисту.
Радист долго и однообразно кричал в эфир, но комбат не откликался. Вдруг в наушниках послышался голос:
— Докладывает гвардии лейтенант Полундин. Бакулин ранен. Я принял командование батальоном на себя. Веду бой за монастырь.
…События этого дня словно бы нарочно сложились так, чтобы вписать еще одну страницу славы в боевую биографию комбата Бакулина. Переправившись за Одер, батальон миновал лес и вырвался на широкий луг, простершийся к небольшой речке-притоку, которая с юга омывала холм Штейнау. Поросшие мхом столетий стены города ожили вспышками огня, луг простреливался насквозь. Однако это был беглый, малоэффективный огонь. Снаряды падали в размокший грунт, вздымая фонтаны песка. Скованный предрассветным заморозком луг выдерживал тяжесть «коробок». Видимость была чудесная, возможность маневра неограниченная. Низко над долиной промчались два звена «илов» и ударили по огневым позициям врага. Воспользовавшись этим, Бакулин отдал команду с ходу форсировать приток вброд.
Его тридцатьчетверка первой выскочила из воды. Голубец в упор расстрелял из пушки противотанковую преграду, а Потеха, виртуозно маневрируя, таранил остатки бетонного заграждения, пока не вырвался на старую, разбитую мостовую, которая крошилась под тяжелыми траками. Танку преградил путь интенсивный огонь из небольшого дома у дороги. Стены его были изрешечены пулями и осколками, крыша сорвана снарядом. Из темных отверстий окон зажигательными патронами бил крупнокалиберный пулемет.
— Полный вперед, на таран! — крикнул комбат.
Просвистел фаустпатрон, да поздно! Танк уже таранил здание. Под траками гусениц снова выщербленный булыжник, а за танком — груда дымящихся развалин.
Среди охваченных пламенем домов метались факельщики, поджигая эвакуированные кварталы, прилегающие к монастырю. Созданная таким образом огненная завеса должна была преградить путь советским танкам, дать возможность остаткам гарнизона закрепиться в монастырских бойницах.
Танки Бакулина, Полундина, Мефодиева, Качана били из пулеметов и пушек, уничтожая факельщиков и противотанковые засады, медленно пробивались вперед. Комбат 1, приникнув к смотровой щели, руководил боем. Но с каждым метром дым и пыль все больше ухудшали видимость. Бакулин принял решение вылезти на броню танка.
Комбат пристально всматривался вперед, и экипажи услышали еще несколько его приказов: «Внимание, опасность слева!», «Голубец, по дому с деревянной вышкой термитным!», «Мефодиев, не садись Полундину на хвост, оторвись хоть на десять метров!», «Автоматчикам спешиться, идти под прикрытием „коробок“!..»
Но сам он соскочить с брони не успел. Внезапно свет в глазах вспыхнул нежно-розовым цветом. Сознание Бакулина еще успело зафиксировать сильный толчок, а дальше все затихло, исчезло, погрузилось в черноту.
— Почему вы умолкли, Полундин? Докладывайте, что случилось с Бакулиным?
— Докладываю, товарищ комбриг. Попадание фаустпатроном из засады. По броне. Комбат горел. Пламя удалось сбить. Раненого передали санитарам.
— Выполняйте обязанности комбата, — приказал комбриг. — Монастырскую стену пробейте из пушек прямой наводкой. Действовать применительно к обстановке, но чтобы через два часа монастырь был взят!
Поздно ночью в одном из немногих уцелевших домов Штейнау перед комбригом Березовским сидели пленные: начальник гарнизона полковник Рейхардт и комендант монастыря лейтенант Готлиб Шаубе, заменивший убитого в бою Бернгофа.
— Зачем вы оказывали это бессмысленное сопротивление? — спросил через капитана Осику командир бригады.
— Нам приказано было удержать город любой ценой. Перед этим был объявлен приказ Гиммлера о том, что десять родственников каждого, кто сдастся в плен, будут расстреляны. Нам обещали помощь. Заверяли, что наступление Советской Армии захлебнется.
Равнодушие и апатия залегли в красных от бессонницы и усталости глазах гитлеровского полковника.
Лейтенант Шаубе понуро молчал. Он даже не догадывался, что именно его личность интересовала сейчас комбрига значительно больше, чем сам полковник Рейхардт.
«Хорошо Рейхардту, — думал подавленный лейтенант. — Он из Рура. Там уже англичане или американцы. По крайней мере его семья, если она не погибла от бомб, чувствует теперь себя спокойно. А что с моими родными?.. Если бы мы сумели удержать оборону, вскоре перешли бы в контрнаступление. До Обервальде совсем недалеко!..»
Вошел майор Тищенко. Лицо его было бледно. Березовский понял причину волнения майора. Слишком много крови пролилось за этот небольшой городок. А завтра новый бой. И новые потери.
— Отправьте в штаб армии.
— Обоих? — спросил Тищенко.
— Полковника. А с лейтенантом я потолкую. Капитан Осика, останьтесь.
Тищенко заговорил с Рейхардтом по-немецки, и они вдвоем вышли из комнаты. Лейтенант Шаубе удивленно поглядывал то на Березовского, то на Осику. А Березовского постепенно охватывала ярость. Профессорский выкормыш! Этот уж наверняка мог пойти по дороге старшего брата!
— Вы тоже верили, что наше наступление можно остановить?
— Я хотел бы верить в это.
— В явную бессмыслицу?
— Все мы люди, господин полковник.
— Даже тогда, когда бросаем женщин и детей в душегубки?
— Даже тогда, когда выполняем приказы своих командиров. Но я в душегубки никого не бросал.
— Вы убивали наших солдат!
— Я только выполнял приказ.
— Чей?
— Старших по званию.
— А те, старшие, еще более старших?
— Безусловно.
— А самые старшие?
— Им приказывал фюрер.
— Таким образом, за все, что случилось, несет ответственность он один?
— С него все началось.
— А чем закончилось? — И почти закричал: — Неужели же в том, что Бернард Шаубе погиб в Бухенвальде, что два его брата стали исполнителями каннибальских приказов, что их двоюродная сестра чуть не сошла с ума, что сам профессор Шаубе эксплуатировал рабыню с позорным клеймом «ост»… во всем этом повинен только фюрер и больше никто? А кто же тогда все остальные — овцы, ослы или соучастники преступления? А?
Лейтенант, бледный, подавленный, покачнулся. Осика подал ему стул.
— Вы были в Обервальде? — наконец выдавил он.
— Да.
— Кто из моих остался в живых?
— Все, кроме Бернарда. Где Альфред?
— Не знаю. Ничего не знаю. Все перепуталось…
— В самый раз начать распутывать.
Позвал Платонова, дремавшего за ширмой из плащ-палатки:
— Полковника Терпугова сюда! Мигом!
Было слышно, как ординарец вскочил и побежал. Политотдел размещался здесь же, на втором этаже.
Комбриг прошелся по шелестящим ворохам содранных со стен плакатов. Здесь размещалось уездное отделение Германской рабочей национал-социалистской партии. Не хотелось поселяться в таком доме, но вокруг были одни лишь руины. В конце концов дом ведь не виноват…
— Ваш отец передал нам фото старшего сына.
— Бедный отец!
— Почему?
— Ему всю жизнь приходилось мирить непримиримое.
В комнату вошел Терпугов. Алексей Игнатьевич был сонный, утомленный, мешки под глазами отяжелели, видно, не очень помогали и пилюли.
— Это Готлиб Шаубе, — сказал Иван Гаврилович.
— Тот самый?
— Да.
— Думаете использовать для контрпропаганды?
— А почему бы и нет? Сын профессора, брат коммуниста… С паршивой овцы, как говорится, хоть шерсти клок.
— И то верно, — согласился Терпугов.
— Так как будем распутывать запутанное, Шаубе?
Лейтенант пожал плечами.
— Я не знаю, что господин полковник имеет в виду.
— Подумайте, господин лейтенант. Настало время думать.
— Что я должен сделать?
— Рассказать немецкой молодежи правду.
— В чем эта правда заключается?
У комбрига слипались глаза. Он еле одолевал усталость. В разговор вступил замполит.
— Расскажите о себе, о своей семье. И о том, как вы обороняли Штейнау. Как была напрасно пролита кровь, разрушен город, памятники старины, промышленные предприятия, кормившие людей. Война проиграна. Немцам, и в первую очередь молодежи, следует задуматься над своим будущим. Что будет завтра?
— А что будет завтра? — сухо полюбопытствовал пленный.
— Завтра на руинах повергнутого рейха встанет новая Германия. Свободная, очищенная от нацистской отравы. Об этом говорил и ваш великий писатель Гауптман. Но благосостояние Германии, ее жизнеспособность будут зависеть от того, насколько сейчас удастся сохранить людские и экономические ресурсы. Следовательно…
— Нарушить присягу? — вспыхнул пленный.
Березовский поднялся, чтобы развеять дремоту, которая наваливалась все больше и больше. С наслаждением топтал сапогами нацистские плакаты, слушал, как страстно и убедительно говорит Алексей Игнатьевич.
— Нарушить старую клятву и принять новую. Не маниакальному фюреру, не его безумным идеям, а родной земле, родному народу. Неужели вы не понимаете этого?
— Кому я должен сказать это?
Иван Гаврилович не удержался:
— Своим родителям. Брату Альфреду. Всем немцам. Всему миру!
— По радио, — уточнил Терпугов.
Готлиб Шаубе склонил голову. Потом спросил:
— А если я не сделаю этого?
Первой мыслью было: «Еще и торгуется, сволочь!» Второй: «Но не падает на колени, не прикрывается братом-коммунистом, как щитом». Поэтому сказал откровенно:
— Сейчас мы не решаем вашу судьбу. Вы пленный офицер и подлежите законам войны. Не хочу ни искушать вас обещаниями, ни запугивать угрозами. Вы должны взвесить сами.
— Ясно. Мне это нравится.
— Итак?
— Разрешите подумать.
— Времени мало. Мы стоим у ворот Берлина.
— До Берлина еще далеко.
— Ближе, чем до Сталинграда.
— До Берлина еще далеко, — упорно повторил Шаубе. — И война еще не проиграна. Но я… я дам ответ завтра утром.
— Хорошо, — согласился Березовский и приказал Осике: — Устройте пленного на ночь.
— Слушаюсь, товарищ комбриг.
— Крепкий орешек, — сказал Терпугов, прощаясь.
— Это хорошо. Не трус.
Перед тем как лечь спать, комбриг позвонил в санчасть. Ответил спокойный голос Аглаи Дмитриевны. И когда эта женщина спит?
— Бакулин у вас?
— В операционной.
— Что с ним?
— Ожоги. Переливаем донорскую кровь.
— Сделайте все возможное! — и мысленно выругал себя за бестактность. Укоренилась у него привычка всегда приказывать!..
Барвинская замялась.
Неужели обиделась? Нет. Голос у нее неизменно ровный.
— Возле него опытный хирург, — властно ответила Барвинская.
— Да, да, я понимаю. У Бакулина должен родиться ребенок.
— Знаю, — голос на другом конце провода словно бы потеплел. — Будем надеяться, товарищ комбриг, что уральский организм победит.
Безусловно, Сталин имел основания не доверять Черчиллю. И все же не из Англии, а из Америки еще в сорок втором году прибыл на Европейский континент полномочный эмиссар, о коварной цели которого знали лишь единицы.
Это был статный, пятидесятидвухлетний джентльмен с ласковыми глазами на мясистом лице, с крутым, волевым подбородком. Обведя вокруг пальца и предупрежденное воинской разведкой гестапо, и полицию французского профашистского правительства Петэна, он побывал в оккупированном Париже, где восстановил связи с давнишней американской агентурой, и далее запросто направился в Берн.
Столицу Швейцарии мистер Булл, то есть Бык, знал с юношеских лет, потому что начинал дипломатическую карьеру как секретарь американского посольства сначала в Вене, потом здесь, в Берне, и, уже в дальнейшем, в Берлине. Дослужившись до советника посольства в Пекине и начальника ближневосточного отдела государственного департамента США, респектабельный американец, которого тогда называли просто Алленом Даллесом, вышел в отставку и нанялся на работу в солидную юридическую фирму «Салливен энд Кромвелл», одним из хозяев которой являлся его родной брат Джон-Фостер Даллес. Будущий мистер Булл ведет дела могучих индустриальных и финансовых корпораций, в их интересах меняет правительства на Ближнем Востоке, продвигает к власти марионеточных диктаторов в Латинской Америке.
Кто же он — дипломат, юрист или шпион?
И первое, и второе, и третье.
Накануне второй мировой войны, когда английский филиал германского банкирского дома Шредеров значительно оживил финансовые операции в Соединенных Штатах, братья Джон и Аллен Даллесы становятся членами правления американского филиала немецкого шредеровского банка на нью-йоркской Уолл-стрит под вывеской «Джон-Генри Шредер энд К0». Аллен к тому же был назначен директором концерна «Шредер траст компани». Вся жизнь этого джентльмена, с тех пор как он покинул дом отца — пресвитерианского пастора в Уотертауне, штат Нью-Йорк, — представляет собой непрерывную цепь умопомрачительных метаморфоз.
Связанный с Даллесом немецкий вице-консул в Берне Гизевиус детально информировал его о подготовке покушения на Гитлера. В случае успеха этой операции в Берлине должны были инсценировать «государственный переворот», а новое «правительство», одобренное мистером Буллом, на выгодных условиях капитулировало бы, передав американцам ключ от Берлина.
Но покушение не удалось: бомба сработала не совсем точно. Участники покушения были казнены. Буллу пришлось начинать все сначала.
Прежде всего нужно сохранить финансовые основы германской экономики. Еще в 1926 году в швейцарском городе Базеле, неподалеку от границ с Германией и Францией, был создан Банк международных расчетов.
Его назначение: посредничество между германскими военными промышленниками и американскими и английскими банкирами, которые обеспечивали деньгами милитаризацию и фашизацию Германии. В состав правления этого Банка и сейчас входили три немецких финансовых магната: президент гитлеровского Рейхсбанка Курт фон Шредер, рейхсминистр промышленности Вальтер Функ и президент концерна «И. Г. Фарбениндустри» Герман Шмитц. Возглавлял Базельский Банк международных расчетов представитель моргановского «Ферст нейшнл бенк оф Нью-Йорк» Томас Маккитрик.
Встреча с ним успокоила мистера Булла. «Мы не даем машине остановиться — заверил Маккитрик. — Ведь когда наступит перемирие, бывшим враждующим державам может очень пригодиться такое сильное орудие, как наш банк.»
Волновало Аллена Даллеса-Булла другое. Красные успешно форсируют Одер, последнюю серьезную водную преграду на Восточном фронте. Впереди — Берлин!..
Аккуратный, с претензией на архитектурную изысканность особняк на скалистом берегу быстротечной Ааре сочетал в себе комфортабельность гостиницы с уютом частной квартиры. Островерхую черепичную крышу венчала башня с железным флюгером, смахивавшим на рыцарскую алебарду.
Аллен Даллес опустил раму окна — оно открывалось сверху вниз, как в железнодорожных вагонах, — и жадно вдохнул утренний воздух, настоенный на целебных травах плоскогорья. Солнечные лучи упали на позолоченные кресты кафедрального собора и церкви святого Руха, на башню городской ратуши, скользнули по шпилям дворца Моне, по крышам и окнам парламента, университета, Альпийского музея.
Даллеса радовало бодрящее солнечное утро. В Нью-Йорке в его оффис на Уолл-стрите редко заглядывает солнце. Цены земельных участков на Манхеттене бешено возрастают, что вынуждает застройщиков увеличивать количество этажей. Вместо солнца — тень от небоскребов. Да и окон там не откроешь, они герметически закупорены, дыши искусственным эйр-кондишн.
Постучав в дверь, в комнату вошла хозяйка дома Гелена Дитман, которая лично обслуживала наиболее выдающихся постояльцев. Яичница с беконом по американскому образцу, черный кофе, сливки, сахар, булочка с маслом и джемом — по-европейски. Для завтрака вполне достаточно, а в час дня у него состоится ленч с племянником в ресторане «Золотой грот».
Кроме трех употребляемых языков Швейцарской федерации — немецкого, французского и итальянского, госпожа Дитман свободно владела еще и английским. Даллес обменялся с нею несколькими словами, похвалил сегодняшнюю погоду, поблагодарил за завтрак. Хозяйка ушла, а постоялец быстро вышел на улицу, взял такси и приказал шоферу:
— В аэропорт!
Самолеты между Берном и Римом, хотя и с перерывами, но все же курсировали. Швейцария давала визы всем, даже тем, кто прибывал под вымышленной фамилией. Это был удивительный островок спокойствия и благосостояния в океане кровавых битв, страданий, голода.
Сын Джона-Фостера Даллеса был таким же высоким и сильным, как и все потомки пресвитера с Атлантического побережья. Унаследовав от своего деда тягу к религии, он посвятил ей жизнь, правда, отказавшись от протестантского учения и возвратившись в лоно католической церкви. Теперь Джон-Фостер, Даллес-младший, занимал значительное место среди ватиканского духовенства. Влиятельные люди пророчили ему высокую должность настоятеля собора святого Петра.
Поздоровавшись, дядя и племянник пересели в другую машину: зачем водителю такси знать, с какой целью гость госпожи Дитман ездил в аэропорт?
Говорили о погоде в Италии, о здоровье его святейшества папы римского, о семейных новостях.
К делу перешли уже в ресторане «Золотой грот». Сидели под открытым небом, рядом журчал фонтан, напоминая божественные фонтаны вечного города. Римские фонтаны высохли из-за недостатка воды. Город переживал агонию. Италия чувствовала себя, как на вулкане. Вот-вот произойдет взрыв.
Новости, которые привез из Рима Даллес-младший, опечалили мистера Булла. Проклятый Витторио-Эммануил! Пигмей на королевском троне! Раз уж удалось изгнать дегенерата Муссолини, должен был бы позаботиться о разумной развязке этой европейской заварухи.
Возглавив в Берне и Базеле пункты американской стратегической разведки, Аллен Даллес все время искал тропинки к осуществлению своей миссии. После неудачного покушения на фюрера решено было наладить контакты с обергруппенфюрером CС Вольфом, пребывавшем в Риме, и главнокомандующим гитлеровскими войсками в Италии фельдмаршалом Кессельрингом. Есть надежда втянуть их в тайные переговоры. Однако дело идет медленнее, чем продвигаются советские войска в Силезии и Пруссии.
Игру, от которой зависело будущее Европы, необходимо было усилить новой, весомой картой. Этой картой должен был стать папа Пий XII, который до сих пор трусливо медлил и сопротивлялся.
«Золотой грот» славился изысканной кухней. Свежий воздух разбудил аппетит Даллеса, заказали белое рейнское вино, спаржу, цветную капусту, лягушачьи ножки, жареных улиток, множество салатов с разнообразными соусами и приправами. У себя на родине он довольствовался более простой едой, но здесь не устоял перед европейскими искушениями!
Племянник — отец Бартоломео — не пил ничего, а ел лишь спаржу, цветную капусту в сухарях и растительные салаты. Церковное самоотречение обязывало его к трезвости и вегетарианству. Следовательно, мистеру Буллу пришлось пить за двоих. Он с наслаждением цедил терпковатый напиток, искренне расхваливая его при этом.
— Что-то вы, дядюшка, больно уж хвалите вражеское немецкое вино, — заметил отец Бартоломео.
— Немцы все-таки большие мастера, дорогой мой отец. И этого у них не отнимешь. Но что касается кухни, швабы уступают французам.
И далее принялся за лягушачьи ножки в сухариках. Косточки вкусно хрустели на зубах, а мясо было белое, мягкое, сладкое, как у молодых цыплят. Поливая их по американскому обычаю душистым кетчупом, Даллес-Булл наслаждался, как истинный гурман.
Улитки ему не понравились. Кельнер принес их на горячей сковородке, где они жарились в своих панцирях. На донышке у сковородки были углубления, в каждом из которых в растопленном масле кипел несчастный моллюск. Нужно было специальными щипцами хватать раскаленный панцирь и маленькой острозубой вилкой выковыривать из нее то, что осталось от улитки. А оставалась от нее черная щепотка горького, тягучего, как резина, мяса. Американец, быть может, и не ел бы этого сомнительного деликатеса, если бы не пряный кетчуп.
Напоследок, как и надлежит, кельнер подал десятка полтора сортов сыра. Племянник отведал тоненький ломтик местного швейцарского, а дядя нацелился на изрядную порцию излюбленного рокфора. Долго жевал острую, пропахшую гнильцой скользкую смесь сыра и плесени. Наконец, безапелляционно изрек:
— Без немцев в Европе наступит хаос. Это нужно усвоить раз и навсегда. Необходим прочный и надежный санитарный кордон. Иначе большевики, ваше преподобие, доберутся и до Ватикана.
…На письменном столе Даллеса лежала последняя сводка о положении на фронтах, только что полученная от пресс-атташе американского посольства. Фрау Дитман привыкла к серым продолговатым конвертам с федеральным гербом США: взъерошенный, будто хочет взлететь против ветра, орел с изогнутым клювом держит в когтях развернутую книгу — библию или конституцию, этого фрау Гелена не знала. Конверты приходили каждый день, всегда в одно и то же время. Она клала их постояльцу на стол возле массивного кожаного бювара. Тут хранились бумаги, которые не нужно было прятать в сейф.
Пробежав глазами сводку, мистер Булл сказал:
— Наконец-то!
— Генерал Эйзенхауэр наступает? — спросил племянник, снимая с себя длинную сутану коричневого цвета.
— Нет. И наш Айк, и фельдмаршал Монтгомери никак не наберут разгон. Да и куда им торопиться?
— То есть как куда? А Берлин?
— Берлин им не под силу. Штурмовать столицу рейха в состоянии только красные. Но этого не должно случиться. И об этом позаботимся мы с вами, святой отец.
— И я тоже?
— Да. Затем тебя и пригласили сюда.
— Я прибыл на свидание с близким и дорогим родственником.
— Ну да. Однако надеюсь, святой отец не откажется по-дружески посоветовать его святейшеству Пию немного активизироваться в своих земных деяниях. Европа стоит перед страшной дилеммой.
— Его святейшество сам ныне в трудной ситуации.
— Знаю. Как ближайший друг Муссолини и бывший папский нунций в Мюнхене, который всеми средствами способствовал укреплению нацистов, римский владыка оказался в дураках. Однако наместники божьи не подлежат земным законам, а отчитываются лишь перед всевышним, Влияние папы на католический мир по-прежнему безгранично. К тому же в его руках набитые золотом подвалы «Банко ди Ромо»…
— Не понимаю.
— Не прикидывайся наивным, мой милый мальчик. Каждый день проливается кровь. Христианская кровь! Какими должны быть деяния божьего пастыря? Мир! Мир во имя спасения душ христианских! К этому нужно призывать обе стороны. Быть может, не вердиктами и буллами, а конкретнее, действеннее. Скажем, тайные встречи, переговоры… Для начала повлиять на Кессельринга, Вольфа и всю гитлеровскую камарилью в Италии. Им легче всего создать инициативную группу государственного переворота. Пий XII старый друг фюрера, ему поверят…
— А если нет?
— Он ничего не теряет. Судить его может только бог, да и доказательств никаких не будет. Такие разговоры проводятся с глазу на глаз. Тем временем понемногу, день за днем, готовить к этому и общественное мнение. У папы могучий аппарат по всему миру. Где не проложит дороги божьим словом, пускай сыпанет золотом. Впрочем, зная скаредность римского владыки, я не уверен, что он раскошелится даже ради такой благородной цели. Поэтому передай его святейшеству вот это. На нужды святой церкви.
Дядюшка достал из кармана чековую книжку. На чистом бланке позолоченным «паркером» поставил солидную шестизначную сумму и подписался.
— Кстати, на аудиенции у его святейшества не забудь намекнуть: земля горит под ногами не у нас, американцев, а у него, божьего наместника. Хотя, признаюсь, нам тоже нелегко. Наш либеральный президент слишком уж цацкается с красными…
— Разве президенту не известно о вашей миссии, дядюшка?
— Возможно, и известно. Однако это не тот человек, который нужен сейчас в Белом доме.
Мистер Булл подошел к окну, долго слушал шум бурной Ааре. Казалось, что нить разговора прервалась. Но он снова связал ее.
— Однако, как видишь, мы свой долг выполняем.
Отец Бартоломео задумался. Божий слуга, ватиканский викарий не имел желания вмешиваться в печальные дела земной юдоли. В его представлении возник юркий остроносый человечишко, подвижные и недоверчивые глаза которого загадочно сверкают за стеклышками старомодных очков в металлической оправе. Какие бы грехи ни числились за изворотливым дельцом Эудженио Пачелли или за папским нунцием, который откровенно афишировал свои симпатии к мюнхенским путчистам, их обоих давно уже нет, они не существуют. Вместо этого появилось другое лицо — божий наместник, его святейшество папа римский. И не ему, юному янки, который взобрался лишь на первые ступеньки ватиканской иерархической лестницы, представать пред святые папские очи с будничными делами мирской суеты!..
Отец Бартоломео намеревался отказаться от поручения своего дядюшки. Но посмотрел на медвежью спину и бычий затылок своего могущественного родственника и понял, что никак не удастся отвертеться. Да и нужно ли? Если красные перейдут Альпы…
Словно бы угадав его сомнения, Аллен Даллес обернулся, заговорил быстро, с заметным нью-йоркским акцентом:
— Ты сам говорил, мой милый, что сегодня Италия напоминает пороховую бочку. Если мы будем так колебаться, красное знамя может взвиться и над Римом. Его поднимут итальянские коммунисты из гаррибальдийских отрядов Сопротивления. То же самое будет и в Париже. А уж советское командование протянет так называемую руку помощи, в этом можешь не сомневаться. Время не ждет! Спасибо провидению хотя бы за это.
Даллес подал племяннику информационную сводку за прошлые сутки. Джон-Фостер, Даллес-младший, прочел:
«Немецкие войска нанесли неожиданный контрудар в районе Штаргарда. Армии Жукова вынуждены отступить на юг на 10–12 км. Акция застигла маршала Жукова врасплох, на его участке как раз началась перегруппировка, вызванная длительным наступлением. Ситуация для красных осложняется тем, что группа армий маршала Рокоссовского тоже активно действовать не способна, ибо ждет пополнения в живой силе и технике. Вполне вероятно, что хорошо укомплектованная вторая немецкая армия ударит по флангу и тылам советских войск, нацеленных на Берлин. Наступление красных фактически приостановилось, они переходят к обороне по всей линии, в том числе и на Одере».
Божий слуга перекрестился и провозгласил:
— Господи, будь с нами!
Дядя Аллен воспринял эти слова как доброе предзнаменование и произнес:
— Фельдмаршал Кессельринг один из немногих, а может и единственный, кто может взять на себя такую ответственность, пока не поздно. Итак, запомни: Германия без Гитлера, но со спасенным вермахтом, который снова обеспечит порядок в Европе. На таких условиях мы немедленно подпишем договор о мире.
— Я сделаю все возможное, дядюшка.
На кафедральном соборе зазвонили к вечерне. Святой отец перекрестился и взял молитвенник.
— Мое место в церкви.
— А мое — в баре. Ты помолишься всевышнему, а я выпью бутылочку холодного ирландского эля. Как видишь, по своим вкусам я настоящий интернационалист, — как бы в подтверждение этих слов, сэр Аллен вынул из верхнего кармана элегантного темно-синего пиджака гладенькую английскую трубку и с наслаждением закурил.
Они вышли из гостиницы вместе, миновали несколько кварталов, а потом каждый пошел своей дорогой.
Фрау Дитман, дождавшись, пока их шаги удалятся, подошла к телефону и набрала номер немецкого посольства. Разговаривала она не с вице-консулом Гизевиусом, а со вторым секретарем посольства, поддерживавшим непосредственную связь с ведомством Гиммлера. Гелена Дитман информировала его о беседе между мистером Буллом и миссионером из Рима. С особенным презрением произносила она имена Вольфа и Кессельринга, как возможных предателей тысячелетнего рейха. Фанатичная немка швейцарского происхождения не знала лишь одного: обергруппенфюрер Карл Вольф искал контактов с американским эмиссаром не по своей инициативе, а во исполнение поручения рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера и его ближайшего помощника бригаденфюрера Вальтера Шелленберга.
Фрау Гелена не могла знать также и того, что поданные ею сведения второй секретарь немедленно закодировал и в следующую ночь по агентурному радиоканалу передал своему начальнику.
Отдельная танковая бригада полковника Березовского получила приказ достичь левобережного притока Одера — судоходной реки Нейсе, с ходу овладеть городом Котценау и закрепиться там.
Группа прорыва состояла из шести «коробок» гвардии капитана Барамия. Комбат 3 приник к стеклышкам стереотрубы, включил передатчик и еще крепче зажал в потной ладони микрофон.
— Внимание! — произнес он почти автоматически, всматриваясь в дым и пламя, надвигавшиеся на его танк. — Внимание! — повторил он еще раз. — Иду на мост! Когда буду на том берегу, идти за мной. По одному! — И сержанту Солохе, своему механику-водителю, приказал: — Впере-ед!
«Сволочи! Все-таки подожгли мост… Успели. Лишь бы только не перегорел деревянный настил… Чтобы гусеницы не провалились… Не взорвались бы баки с горючим…» — подумал комбат.
А траки гусениц уже выбивали чечетку по пылающим доскам: та-та-та, та-та-та, та-та-та… Хищно вырывается из-под них черный шлейф с мириадами искр. Комбат Барамия этого не видит. Он чуть не задыхается от чада и дыма. Видно ли хоть что-нибудь Солохе, не идет ли он вслепую? Еще миг, один только миг!.. Вдруг машина резко останавливается и начинает крениться назад. Настил провалился, не выдержав тяжести. Танк повис над пропастью. Комбат приказывает: «На мост не идти — опасно!» Сержант Солоха нечеловеческими усилиями продвигает машину вперед. Тридцатьчетверка вибрирует, будто железная лихорадка бьет ее. Еще усилие, еще миллиметр… Наконец гусеницы зацепились за металлическое перекрытие моста. Водитель прибавляет газ, вибрация уменьшается. Под гусеницами грунт.
— Ищите брод! Прикрою ваш переход огнем!
Перед тридцатьчетверкой вырастает батарея противотанковых «кобр». Набрав скорость, машина мчится на ближайшее орудие. Остается не более десяти — пятнадцати метров, когда из ствола «кобры» вырвался клубок дыма. Т-34 замирает на месте. Барамия падает вниз, на твердое днище, на острые грани стреляных гильз. В танке все измяты, поцарапаны, но боеспособны. Комбат поднимается, нащупывает Фау-1, высовывается из верхнего люка и швыряет гранату. Очень своевременно. Второй снаряд попадает в систему управления. Но экипаж живой! За первой гранатой летит вторая, третья… Наводчик Коля Арбузов и заряжающий Мазуренко на своих местах. Башня не повреждена. Замерший танк огрызался орудийными выстрелами, пулеметными очередями. Под прикрытием огня своей «коробки» Барамия и Солоха, перебегая с места на место, швыряют гранаты в расположение врага. Расчет первой «кобры» уничтожен, но орудие цело. Комбат и механик-водитель поворачивают его и открывают огонь по позициям врага. Солоха, смахивая с лица пот, торопливо подает снаряды, запас которых весьма изрядный. «Кобра» бьет прямой наводкой по оторопевшим расчетам соседних орудий. Кое-кто уже поднял вверх руки. Но на помощь им прибыл батальон фольксштурма. Над советскими танкистами нависла опасность. Все пятеро собрались возле «кобры». «Коробка» вот-вот взорвется. «Шрапнельный, давай шрапнельный!» — кричит комбат. Шрапнель расстилает по земле смертоносный веер, Пугливые фольксштурмовские фрицы залегают, но ненадолго. Кто-то вскакивает, бежит, за ним еще и еще, секут из пулеметов. «Шрапнельный, шрапнельный», — кричит Барамия, но Солоха уже не слышит, он тяжело ранен.
Но, видимо, в великой книге бытия смерть Давида Барамия и других членов его экипажа не значилась в этот день. Грохот, выстрелы и среди фольксштурмовцев — паника, бегство. Заместитель комбата гвардии старший лейтенант Горчаков за это время переправился с остальными танками. Тридцатьчетверки в упор расстреливали последних защитников Котценау.
Начальник гарнизона, в распоряжении которого осталась только комендантская рота, выбросил белый флаг.
Котценау больше города Обервальде. Но чем-то напоминает этот, первый на их пути, немецкий город. Точно такие же однотипные дома, улицы, лабиринты переулков. И непременно центральная площадь, застроенная ровным, как под линейку, четырехугольником.
«Германия, Котценау, Гартенштрассе, 16… Именно такие годы, когда хочется жить как можно лучше, а я все это переживаю в неволе».
Пожелтевший листик из школьной тетради сохранился в полевом планшете комбрига, а слова неведомой В. Ш. то и дело возникали в памяти. Было похоже на слуховую галлюцинацию, настолько отчетливо он слышал не только содержание слов, но и тембр девичьего голоса: низкий, грудной, проникнутый безнадежной печалью. «Не буду я, мама, вам ложечки мыть, ибо выезжаю немчуре служить…» В. Ш. …Неужели это все-таки Валя Шевчук?
Прошел не один час, пока Ивану Гавриловичу удалось отправиться по адресу, обозначенному под трагической исповедью невольницы.
Гартенштрассе… Садовая улица… Нашел ее на самой окраине города. Садов поблизости не видно. Точно такие же каменные здания, а в них — парикмахерские, кафе, магазины. Все закрыто. В шестнадцатом номере первый этаж занимает магазин бумажных изделий и канцелярских принадлежностей. На вывеске фамилия собственника: Франц Фредер. За разбитой витриной, под слоем пыли — альбомы и краски для рисования, папки для нот и служебных бумаг, почтовые марки для филателистов, карандаши, автоматические ручки, тетради…
Истертая чугунная лестница ведет на второй этаж. В ноздри бьет едкий запах плесени и кошачьих отбросов. На двери медная табличка с фамилией хозяина, почтовый ящик. Из щели торчат газеты. Дернул первую попавшуюся, вынул «Берлинер берзен-цайтунг», дата позавчерашняя, аншлаг на всю первую страницу: «Берлин мы не сдадим никогда!»
Постучал в дверь — тишина. Только эхо глухо откликнулось под мрачными сводами. Нажал на щеколду — не заперто. Видимо, хозяева очень торопились. Услышал позади себя знакомый голос:
— Разрешите, товарищ комбриг!
Первым в квартиру торговца Фредера прорвался Сашко Платонов с автоматом наизготовку. Предосторожность оказалась напрасной. В квартире действительно никого нет. Повсюду разбросаны вещи домашнего обихода, одежда, обувь, конторские книги, бумаги, фотографии. Туго пришлось господину Фредеру и его семье в последние дни гитлеровского рейха!
Одна комната, другая. Всюду следы поспешного бегства.
— Товарищ комбриг!
Это снова Сашко. Как и тогда, в лагере смерти, держит какую-то бумажку. Подает комбригу.
— Где ты ее взял?
— Вот здесь, в тетрадке.
— А тетрадь где была?
— На кухне.
Комбриг направился на кухню. Молочно-белый, недавно выкрашенный буфет с многочисленными ящичками. На каждом написано: «соль», «сода», «мука», «крупа». А рядом — специальная шкала с красной пуговкой, которую хозяйка изо дня в день передвигала, чтобы знать, сколько чего осталось: муки столько-то, маргарина столько. Напротив буфета свободный уголок, видимо, здесь стояла кровать или топчан. Кровать выбросили, когда девушку за какую-то «провинность» отправили в лагерь. Осталась только тумбочка, а в ней старенькая зубная щетка, тетрадь в черной обложке, исписанная украинскими стихами и песнями. Кроме того, в тетради записи, письма, фотография красивой девушки. Видно, взять тетрадь с собой ей не разрешили, и она вырвала из нее самый дорогой листик: о матери. Не взяла ни фотографию (зачем она ей?), ни этой бумажки, которая погубила ей жизнь.
Березовский прочел ее раз и еще раз:
«Приказ к исполнению. Список № 1. Фамилия Шовкун, имя Василина, год рождения 1923, место проживания село Красиловка. Вы обязаны непременно явиться в село Гоголев в помещение школы 3.6.1943 года в 8 часов утра для осмотра. Кто не явится, будет наказан тюрьмой.»
Вот и расшифровались загадочные инициалы. Нет, не Валя Шевчук, не она! Да разве ему от этого легче?
Наверное, у него был очень подавленный вид, потому что Сашко протянул руку:
— Разрешите, товарищ комбриг.
«Чего он хочет? Бумаги? Что с ними делать? Ага, это документы. Грозные документы обвинения…»
— Хорошо, возьми. Отдадим их в политотдел. Пускай используют в боевом листке.
Вышли из зловещей кухни. В квартире стояли сумерки, окна прикрыты шторами. Еще одна комната, в ней тоже следы переполоха. На столе незаконченный обед, недопитое вино. На стенах, в маленьких рамках под стеклом цитаты из человеконенавистнической книги бесноватого фюрера «Майн кампф». Над дверью знакомое кредо: «Мой дом, мой мир». На косяке две метки роста, над которыми химическим карандашом надписи: Вальтер и Отто. Очевидно, сыновья. Так и есть, вот семейная фотография — фатер, муттер и два долговязых болвана в форме гитлерюгенда.
Подошел Чубчик.
Очередь из автомата пробила семейное фото. Эхо отгудело в пустых комнатах, и стало тихо. Совсем тихо, словно стены были из ваты. А потом ударил колокол — один, два, три, четыре… Громкий, отчетливый звон, будто церковный. Это били настенные часы, отсчитывая тяжелым желтым маятником время…
Громкие возгласы и гомон обозов донеслись с улицы. В город вступала пехота.
Вместе с Яшей Горошко и Готлибом Шаубе Катерина составила текст обращения пленного лейтенанта к немецкой молодежи. Поручение важное, в особенности теперь, когда войска переходили к длительной обороне. Расшатанная, но еще довольно мощная геббельсовская пропагандистская машина максимально использует передышку на берлинском направлении, дабы вдолбить в головы немцев радужные надежды: новое, уничтожающее оружие — раз, запланированное мощное контрнаступление — два, разброд в лагере союзников — три, провидение фюрера — четыре…
Было бы неправильным характеризовать положение как «на Восточном фронте без перемен». Бои шли днем и ночью, особенно на северных участках. Рассчитанная на далеко идущий оперативный эффект акция гитлеровцев в районе Штаргарда сорвана, контрудар отбит, линия фронта восстановлена. Началась ликвидация вражеской группировки в Восточной Померании, на помощь которой так и не прорвались моторизованные дивизии из Нижней Силезии. В районе Кольберга советские танки вышли на Балтийское побережье, сильный танковый удар нанесен в направлении Кезлена, полностью окружен Бреслау.
В Котценау было где разместиться штабу бригады. Политотдел занял просторный особняк на тихой улице, примыкающей к Рингплацу — одной из узловых площадей. Особняк принадлежал богатому адвокату, который отдал свою послушную юриспруденцию на произвол лживой фашистской Фемиде. В его кабинете теперь хозяином был полковник Терпугов, а в библиотеке работала переводчица Катерина Прокопчук.
Вступительную часть обращения тщательно отредактировали и перешли к конкретным призывам. Решившись на важный переломный шаг в жизни, Готлиб, однако, еще не все осознал до конца. Уже более часа они, что называется, толкли воду в ступе, не находя общего языка.
— Скажи ему, Катя, — не выдержал старший лейтенант Горошко, — что мы не на дипломатической конференции. Речь идет не о коммюнике или декларации. Речь идет о призыве: «Спасайте Германию, пока еще не поздно».
Катерина добросовестно переводила.
Готлиб отвечал:
— Да, я именно это имею в виду. Судьба Германии будет решена на какой-то дипломатической конференции, к которой я вовсе не причастен. Тогда всем станет ясно…
— Но ведь сегодня еще напрасно льется кровь!
— Я очень сожалею. Я не хочу ничьей крови. Но что я могу поделать?
— Призвать своих ровесников бросить оружие.
— Их за это расстреляют. Неужели я должен хотеть, чтобы их расстреляли? — И лихорадочно доказывал: — Солдатам запрещено бросать оружие. Это противоречит воинской дисциплине. Неужели вы не понимаете?
— Я понимаю, голубчик, что ты изворачиваешься!
Катерина деликатнее переводила подобные резкие заявления политотдельского комсорга. Но все же обеим сторонам трудно было прийти к соглашению. Узнав поближе немецкие взгляды на жизнь, Катерина Прокопчук не считала молодого Шаубе коварным лицемером. Некоторые истины, очевидные для Якова Горошко, Шаубе просто не воспринимал. Ведь он принадлежал к поколению, которому с юных лет не разрешалось мыслить. А в армии и тем более. Таким был не только он, но и те, к кому он должен был обращаться с речью.
— Яков Захарович, — обратилась Катерина к Горошко. — Кое в чем он, пожалуй, прав.
Горошко удивленно поднял на нее глаза.
— Ты что… Заодно с ним?
— Не заодно, но нужно его понять. И объяснить ему…
— Я и объясняю.
— Да, но вы не хотите выслушать его.
— У нас нет времени для дискуссий!
— Готлиб до сих пор находится под гипнозом тех понятий, которые он усвоил с детских лет.
— А его брат Бернард?
— Бернард старше на много лет. Он воспитывался под знаком Рот Фронта. А этого отравили в школе, в гитлерюгенде, в так называемых трудовых лагерях. Да и дома висели цитаты из гитлеровской библии, а средний брат Альфред бредил идеями сверхчеловека…
Яша Горошко более всего презирал всяческие антимонии. Ему страшно не нравилось, когда его начинали учить люди ниже его по званию и занимаемой должности. Поэтому вскипел, но по-рыцарски удержался. Нет, инструктор по комсомольской работе даже не допускал, что испытывает какие-нибудь чувства к бывшей полонянке. Влюбиться в девушку с весьма сомнительной автобиографией (так Яша называл все формы жизнеописания) старший лейтенант не имел права. Но вот беда: Катерина ему все же нравилась. Независимо от своей автобиографии. И с каждым днем все сильнее и сильнее.
И как ты докажешь позорность примиренчества и оппортунизма, когда с самого утра выжидаешь момент пригласить эту черноглазую девушку на киносеанс, который состоится сегодня в 18.30 в зале уцелевшей гостиницы «Адлер»?
Перепалка затихла. Пленный внимательно следил за выражением лица старшего лейтенанта, которого инстинктивно боялся, и девушки, к которой испытывал симпатию. Но он не сумел разгадать смысла их фраз. Лишь чувствовал, что офицер нападает на него, а девушка защищает. Сам Готлиб искренне сожалел, что в разгаре боя на развалинах монастыря не успел пустить себе пулю в лоб. Не нужно было бы теперь решать дилеммы, которые недоступны ни его пониманию, ни тем более его возможностям. Господи милосердный! Он только что снова услышал имя своего брата. Того самого Бернарда Шаубе, которого всегда считали позорным пятном на репутации их добропорядочной семьи и которого никто вслух не осмеливался вспоминать. Теперь ставили в пример, называли образцом настоящего немца!.. А он, Готлиб, патриот Германии, солдат фюрера — раздавленный банкрот, чужой на родной земле, ничтожество. Хотелось кричать, биться о стенку головой. Однако реальная действительность неумолима: Советская Армия за Одером.
Неожиданно для Яши, но не для Катерины пленный согласился:
— Хорошо. Я скажу им об этом.
— О чем именно?
— О том, что мы банкроты, что началась агония.
— Вот-вот! — Горошко спешил как можно скорее покончить с делом. — Что пора всем честным немцам начинать новую жизнь.
— О новой жизни я ничего не знаю. Какой она будет?
— Это решит немецкий народ.
— Пускай решает. Народ, а не я. Сначала нужно, чтобы прекратился этот кровавый кошмар. Верно?
— Безусловно.
— Вот я и говорю: в Штейнау мы стояли насмерть, и это ничего не дало. Чуда не произошло и не произойдет никогда. Довольно напрасно проливать кровь! Мы окончательно погубим Германию. Ее может спасти не война, а мир.
Старший лейтенант Горошко был в восторге:
— Ты смотри! Как здорово!
— Потому что от души, — сказала Катерина, старательно записав выстраданные слова Готлиба Шаубе.
Киносеанс организовала комендатура города только для военных. Через день-два фильм будет показан и местному населению, наверное на площади, прямо под открытым небом, но сегодня еще рано, еще не подтянулись фронтовые тылы.
У картины было краткое и выразительное название «Актриса». В ней речь шла о патриотизме милой девушки, о ее любви к искусству и вообще о любви. Зрители — танкисты, связисты, саперы и представители других родов войск — воспринимали фильм очень горяче, он переносил их в очень далекий, почти призрачный мир, знакомил с неизвестными им сторонами жизни, а тема любви волновала всех. Отовсюду сыпались реплики, то и дело раздавался смех. Даже старший лейтенант Горошко, увлекшись задорной песенкой героини, похлопывал в ладоши и весело подпевал ей.
В этой искренней, оживленной аудитории только Катерина чувствовала себя одиноко. Как и героиня картины, она была первой певуньей и плясуньей в школе, как и та, мечтала о настоящем, большом искусстве. Но той суждены были сцена и аплодисменты, а ей — полицейские нары.
А потом, потом, потом…
Это часто случается с Катериной: мысли яростной лавиной накатываются на нее и тогда она глохнет, слепнет, цепенеет, и уже ничего не остается у нее, кроме воспоминаний — болезненных, жестоких и неумолимых.
Так случилось и теперь: на экране звучали арии, вспыхивали аплодисменты, падали к ногам цветы, преодолевала препятствия чистая и пылкая любовь, а девушка слышала тяжкие рыдания матери, душераздирающие паровозные свистки, печальный гул ветра в проводах, злобное рычание овчарок… Набитые до отказа больными женщинами и детьми блоки, утренние переклички босиком на морозе, вытатуированный на руке номер… И в перспективе — фашистский крематорий для живых.
Альфред Шаубе… Помощник коменданта. Он перевез ее в свою квартиру как прислугу и насильно совершил над нею то, что и полицаи…
Когда же тысячелетний рейх начал трещать, разваливаться, группенфюрер СС Альфред Шаубе получил направление в действующую армию на Восточный фронт. Предполагая, что не все еще утрачено, он отвез ее в Обервальде к своим родителям.
О, он считал себя ее спасителем, благодетелем, господином!.. За это она ненавидела его еще больше. Она намеревалась его убить. Испугалась? Нет! Это был тот период ее жизни, когда она уже перестала бояться смерти.
Катерина могла покончить с ним и с собой. И вероятно, так и поступила бы, если бы не заметила появившийся в глазах эсэсовцев страх, нараставший с каждым днем и часом. Заметались, завертелись душегубы! По ночам земля гудела от далекой канонады… «Так испейте же, палачи, свою чашу расплаты до дна! А я еще буду жить! Теперь я хочу жить!..»
Семья Шаубе отнеслась к рабыне с Востока весьма доброжелательно. Это была типичная либерально-интеллигентская семья, дети которой окончательно вышли из-под влияния родителей.
— Катерина! Катерина! Прокопчук!..
Сеанс закончился, зрители покидали зал. Яков Горошко смотрел на Катерину с удивлением и тревогой. Услышав свое имя, она встала, побрела, все еще находясь во власти тяжких воспоминаний, задевая коленями откидные сиденья. Горошко следовал за ней, и когда они вышли в холодный сумрак вечера, спросил:
— Что с тобой происходит?
— А что такое?
— Понимаешь, ты спала… Спала с открытыми глазами.
— Это со мной иногда случается. От переутомления.
Иначе объяснить не могла и не желала. Милый, наивный молодой человек! Не касайся моих ран, они заживут нескоро. И не приставай, пожалуйста, ко мне со своими лирическими воздыханиями. Ты не переживешь бездны моего падения и моего страдания и не сможешь понять и простить мне это никогда…
Поезд ползет сквозь ночь. Прифронтовой санитарный эшелон. В вагонах спят, стонут, бредят…
Комбат Бакулин долго сопротивлялся, но все же его отправили на эвакопункт. А там разговор короткий — в эшелон! Из эшелона, само собой разумеется, в госпиталь. Зато уж из госпиталя — куда угодно, только не в резерв. Потому что из резерва направят в ту часть, которая заново формируется, и не видать тебе родной бригады как собственных ушей. Нет уж, поищите дураков в другом месте! Из госпиталя — хоть пешком, но в одном направлении — на фронт, к своим!
Но будет ли тогда фронт?
Ожоги заживают не за один и не за два дня. Человеческая кожа слишком ненадежная оболочка против огня и металла.
Он получил сильные ожоги еще тогда, в танке Белокаменя, когда спасал Знамя бригады. Долго лечил руки белым стрептоцидовым порошком, который сушил раны, приглушал боль. Затем был Штейнау, взрыв фаустпатрона и огонь, который охватил все тело. Этих ожогов никакими порошками не уймешь.
Куда же их везут?.. Разве тут узнаешь! «Куда едем, сестричка?» — «Куда нужно, туда и едем!» — и весь разговор. Хотя бы не очень далеко упекли. Вряд ли далеко будут везти: ведь половина из них вскоре снова будет готова к бою, поэтому на кой леший зря возить людей туда и сюда?
Бакулин искренне сочувствовал когда-то Галине, что она не увидит Берлина. Но вот, выходит, не увидит и он. «Нет, дудки, убегу, увижу! Еще погуляем по берлинским проспектам, развеселим уральскую душу!»
— Раненый Бакулин, пожалуйста, не кричите, вы мешаете другим!
Это дежурный врач Софья Ароновна. Чего ей нужно? Он ведь не кричит, не бредит, он ведь слышит ее. И стук колес слышит, и пыхтение паровоза, и свой пульс, что бешено бьется…
Софья Ароновна ставит ему под мышку градусник. Высокая температура? Глупости! Ведь он прекрасно все понимает. И все помнит. Пылающий Т-34, охваченный дымом Штейнау и все, что было перед этим.
Берлин… Он бредил им еще там, на Урале. Рвался туда. Десна… Вброд! Хлопцы дерзко вторглись во владения водяного, распугивая рыб и русалок. Днепр… На понтонах. Его танк — первый. Осенние пажити возле села Лютежа. Немцы, похожие на болотных чертей. Под их огнем ремонтировал со своими ребятами поврежденную гусеницу. Вырвался на шоссе Киев — Димер. Наделал переполоху. Далее — Висла, Тарнобжег, плацдарм. За это получил Золотую Звезду… Где она? Где моя Звезда?!
— Тише, Бакулин, имейте совесть.
— Где моя Звезда? Где партбилет?..
— Все получите после выздоровления. Только не кричите!
После выздоровления? Значит, есть надежда. Он еще повоюет. Как воевал до сих пор. На Пилице, на Ниде, на Одере. Разве ж можно… Разве ж можно после всего этого не увидеть Берлина?!
А поезд двигался в ночной тьме. Медленно, на ощупь.
Галина Мартынова принимала сегодня уже 101 телеграмму. Сто событий, сто судеб, сто выкриков отчаяния (и редко когда — радости!) прошли за эту смену через ее маленькие рабочие руки, через ее изболевшееся сердце.
Уже третью неделю работает Мартынова на Московском телеграфе, а бесконечный поток печальных известий трауром плывет из смены в смену. Нет, сегодня она больше не может! Это мука, невыразимая мука, постоянно быть немым свидетелем чужого горя. Видеть бледные лица и наперед знать, каким будет лаконичный телеграфный текст.
Вдруг в окошке появилось знакомое лицо — Валя Самсонова. В глазах ни радости, ни грусти, скорее, тревога и неопределенность. Что случилось? Ведь у Вали самое страшное — смерть отца — уже позади. Вот-вот наступит счастливая минута — помолвка с высоким застенчивым композитором. Зачем же она пришла? Почему задерживается у окошка?
Наконец Валя бодрым, но не совсем уверенным тоном произнесла:
— Галинка, танцуй!
— Письмо? От Пети? Нет!..
Сразу заметила: не его рука. Чуть было не сомлела. Ох эти треугольники со штемпелями полевых почт!
Сидела, будучи не в силах развернуть скомканный листик бумаги. Валя крикнула:
— Вечером увидимся, я тороплюсь!
И уже скрылась. Наверное, на улице ее ждет Олег Кондрацкий. Галя закрыла окошко — пускай за нее поработают другие девушки. В следующий раз она выручит их.
Письмо было от Барвинской. Они сблизились между собой в те дни, когда Мартынову комиссовали на отправку в тыл. Барвинская потеряла мужа, Галина разлучалась с милым. Между ними возникло чувство близости и симпатии, хотя Аглая Дмитриевна была лет на десять старше Галины. Спасибо ей за то, что не забыла, нашла время для письма. Наконец до Гали дошел смысл ее послания: Бакулин жив, но в тяжелом состоянии. Получил ожоги, его отправили в тыловой госпиталь. Далее шли слова сочувствия, подбадривания. Так пишут всегда, хотя все понимают, что никакими словами не поможешь.
Бакулин жив… Нет, он был живым, когда писали письмо. С тех пор прошло одиннадцать суток, сотни часов, тысячи минут. В любой миг могло свершиться непоправимое.
Из глубочайших уголков сознания девушки нарастает не ясный, не выразительный, но все более ощутимый протест. Какая же она дура! Не будет конца этой проклятой войне, никогда не прекратится печальный поток писем и телеграмм, не выживет Петя Бакулин! А если выживет и на этот раз, то снова полезет в огонь, потому что не щадит он ни себя, ни ее, ни того ребенка, которого он так страстно пожелал. А она?.. Зачем ей ребенок? Куда она денется с ним? Не идти же с младенцем к Самсоновым, у них Валя сама собирается замуж, наверное, будет жить у матери, зачем же им какая-то Мартынова с ее бедой! В Кременчуг? Ни за что на свете! Если мать и примет ее с ребенком, то отчим замучит своей черствой вежливостью, педантичной порядочностью. Живьем съест ее без слов.
В эту минуту Галя ненавидела Бакулина и его ребенка. Петр значительно старше ее, опытный, овеянный славой, какое он имел право так поступить с зеленой девчонкой?!
Галя оделась и, сославшись на недомогание, ушла с работы. На улице зима из последних сил еще боролась с весной, шел противный дождь со снегом. Галя двигалась вслепую, сама не зная куда. Бичевала себя за неумные мысли, за обидные упреки в адрес Бакулина. Она была сама не своя с тех пор, как осталась без него. Думала, что работа принесет ей успокоение, однако нет, стало еще хуже. За каждой трагической телеграммой улавливала свою судьбу, свое будущее. Так изо дня в день. Замирало сердце, дрожали руки, а она ждала, ждала, ждала…
И вот дождалась. Конечно, Петя ни в чем не виноват, эти ее мысли несправедливы. Он хороший, честный, мужественный. Все ее сомнения от горя, от отчаяния. И все же, даже если он будет жить и судьба снова сведет их зачем им сразу после войны, среди развалин и неустроенности, еще и младенец на руках? Для того, чтобы привязать к себе Бакулина? Нет, это нечестная игра. Если любит, если будут счастливы, она родит ему еще ворох детей. Но только не в это лихолетье…
Это так только казалось, что она бредет наугад. Потому что и самой себе не призналась бы, что бежит в узенький переулок, по которому каждый день шагает на работу и с работы. Там ей давно уже бросилась в глаза маленькая металлическая вывеска, покрытая белой выщербленной эмалью…
Мирон Борисович Шапиро, старый, опытный врач, один из немногих, кому еще удается сохранять в Москве частную практику. Старик работал и в поликлиниках, но только консультантом, а в основном на старости лет занимался частной практикой, принимая главным образом постоянную клиентуру.
Шапиро нисколько не удивился, увидев перед собой девушку в шинели. Таких клиенток война посылала часто, они были выгодны тем, что расплачивались главным образом не деньгами, а продуктами — хлебом, сахаром, крупяными концентратами, мясными американскими консервами, папиросами.
Он предложил гостье снять шинель, уже и расстегнул ее, но девушка вдруг спохватилась, запротестовала:
— Нет, нет, простите. Я ошиблась!
И хлопнула дверью.
Мирон Борисович горько улыбнулся. Что ж, он видел и не такое…
Галина возвратилась к Самсоновым уже ночью, начисто разбитая усталостью и гнетущими мыслями. Она до сих пор жила у Тамары Денисовны, работа на почтамте была временной, московской прописки не имела, а добиваться койки в общежитии связистов в своем положении не решалась. Тамара Денисовна ждала и Галину, и дочь, которая тоже где-то запропастилась, была встревоженная и злая. Чуть было не обругала Галину, но, увидев ее состояние, сменила тон;
— Деточка моя, что с тобой?
Мартынова дрожала то от холода, то от горячки. Самсонова взяла из ее рук мокрую шинель, сняла с нее гимнастерку и сапоги, растерла сухими и сильными пальцами застывшие ноги Галины. Силком уложила девушку в постель. Галина слабо сопротивлялась, она совсем измучилась за этот бесконечно долгий день.
— Чаю! Горячего чаю! — приказывала самой себе Тамара Денисовна, и через миг шипел уже на кухоньке примус, полыхая синим керосиновым огоньком. Зажурчала вода из крана, крепкой струей ударившись об алюминиевое донышко чайника. Слегка запахло дымком, копотью, домашним теплом.
Когда возвратилась домой Валентина, Галя уже спала, а в соседней комнате потихоньку стучала по клавишам машинки Тамара Денисовна. Учреждение, в котором она работала, эвакуировалось в Куйбышев. Жена полковника не захотела отдаляться от фронта, от мужа. Поэтому приходилось теперь зарабатывать на хлеб насущный случайной работой.
— Мама… — прошептала ей на ухо дочь. — Олег… — И не договорила. Да и не нужно было. Вместо слов все сказали глаза.
— Поздравляю тебя, доченька! — И заплакала. От горя и от счастья.
Комбриг Березовский приник к влажной весенней земле, с удовольствием вдыхая знакомые с детства запахи. Следил глазом за мушкой старой трехлинейной винтовки.
Выстрел ударил отдачей в плечо, вспугнул голубовато-зеленую полевую тишину. Будто огненная вспышка, пестрая птица прыгнула вверх и затем упала на пшеничную ниву. К ней бросились комбриг и ординарец, лишь владелец трехлинейки Павел Наконечный спокойно сидел в виллисе и скептически поглядывал на это развлечение.
Красавец фазан распластал широченные радужные крылья. Березовскому стало как-то не по себе: зачем это случайное, ненужное убийство?
Вокруг снова было тихо. Где-то вдали, в прозрачной голубизне, трепетал певучий жаворонок, смеялось солнце, легкий ветерок игриво шевелил зеленую ниву. Тишина, спокойствие, мир?..
Нет, только иллюзия. Вот уже рокочут в вышине «юнкерсы» и «мессершмитты». У комбрига екнуло сердце за судьбу бригады, выведенной на отдых в район уцелевшего кирпичного завода на берегу Одера. Хорошо ли замаскировались штаб и батальоны в самом заводе и соседней роще? Готовы ли к бою зенитные средства?
Но самолеты пронеслись мимо, видимо, они держали курс к другим целям, — быть может, спешили на помощь своей группировке, окруженной в Бреслау. Там ведет тяжелые бои двенадцатая армия, отвоевывая у фашистов каждый дом, каждую улицу.
Березовский мысленно уже упрекнул себя: пожалел птицу там, где гибнут тысячи людей. И все же чувство неудовлетворенности не исчезло.
Саша Чубчик поднял фазана, осмотрел рану, похвалил:
— Чистая работа, товарищ комбриг.
— Брось в машину.
Виллис мчится по асфальту. Извилистая дорога то удаляется, то приближается к бетонированной автостраде Бреслау — Берлин — Дрезден. Хорошие дороги в Германии, ничего не скажешь. И солнце приветливое, и природа щедрая, и люди, как оказалось, — не все плохие. А вот — развалины и могилы от Бреста до Сталинграда. И это еще не все.
Сегодня на совещании командарм Нечипоренко информировал: «Три полосы обороны опоясывают Берлин. Каждая состоит из переплетения противотанковых рвов, наполненных водой каналов, замаскированных ям, железобетонных надолбов, огневых точек. В районе Берлина сосредоточено около трех тысяч танков, более двух с половиной миллионов фаустпатронов. Эти данные подтверждены нашими друзьями в Берлине».
Ставка Верховного Главнокомандования Советских Вооруженных Сил отвела несколько недель для перегруппировки и подготовки к решающему штурму. Следовательно, необходимо срочно доукомплектовать подразделения, проверить материальную часть, обдумать план прорыва оборонительных зон, а главное — подучить новичков из маршевых рот.
Навстречу виллису катятся грузовики с красными флажками. Это колонна артснабжения торопится в тыл за боеприпасами. В кузовах сверкают белые и цветастые платки — возвращаются домой полонянки.
Иван Гаврилович долгим взглядом провожает каждую машину, каждое девичье лицо. Ни Насти, ни Вали нет.
Весна…. Запах теплой земли и молодой нежной зелени пробуждал тоску по родным нивам, по извечным весенним хлопотам пахарей и сеятелей.
Над Бреслау днем клубился дым, а ночью полыхало зарево. Изредка на помощь окруженному гарнизону ползли в заоблачной выси тяжелые «хейнкели», «юнкерсы», «дорнье». За ними охотились наши зенитки, стволы орудий которых разрисованы красными звездочками по количеству сбитых самолетов. До отказа нагруженные толом, аммоналом и снарядами самолеты мгновенно взрывались, падали на землю искореженными кусками дюраля. Советские летчики тоже изредка бомбили отдельные участки города, где нацисты оказывали особенно упорное сопротивление. Но основные воздушные трассы пролегли уже на север, в район Восточной Померании. Над Одером небо было относительно спокойным.
В минуты передышки танкисты играли в волейбол, вертели на турниках «солнце», купались, наяривали на скромных тульских трехрядках и роскошных трофейных аккордеонах. Трамбовали в горячем танце чужую землю, а кое-кто направлялся на соседнюю автостраду, где в придорожном поселке дислоцировалась рота несравненных регулировщиц. Вместо воды лакомились березовым соком в близлежащих рощах, сок этот оказался не менее вкусным, чем волынский или рязанский.
Иван Гаврилович смотрел на вновь прибывших новичков и двадцатидвухлетних ветеранов с любовью и завистью. Какое это счастье — молодость, устремленность в будущее.
А через неделю или две он, бывший педагог Иван Березовский, пошлет эту буйную радостную певучую юность на смерть. Пошлет, не колеблясь, сознавая суровую необходимость своих действий…
Не только на склонах алтайских гор, но и в ложбинах еще сплошняком лежал снег, вода в Катуни и в Чарыше была ледяная. Однако весна уже чувствовалась в прилете скворцов, в лесных подснежниках, в жарких снах Нюськи Лихобаб. Сны греховные, но совесть у красивой солдатки чиста. Монахиней Нюся стала непроизвольно: не найдешь сейчас в Верхних Ростоках стоящего мужчину, да и работы по горло. Мужчины на фронте, женщины в тылу. Такое маленькое счастье выпало на долю этой своевольной и острой на язык молодицы.
Встала, оделась, плеснула в лицо ключевой обжигающей водой и айда в леспромхоз. Теперь уже и на лесоразработках, на тягачах, за рулем — всюду женская гвардия. Кто постарше и послабее здоровьем — работает в конторах и детских учреждениях, а у кого возраст и здоровье в норме — нечего дурака валять.
Довольно долго Нюся как могла отлынивала от тяжелого труда, держалась за спокойную канцелярскую службу. Но потом в ее жизни произошел резкий перелом. И произошло это само по себе. Нюся вдруг испугалась. Не за себя, за детей. Это для постороннего глаза ее дети разделены: тот от Наседкина, а эти — от Лихобаба. А для нее они все одинаковы, все родные, кровные.
Детей Анюта любит больше всего на свете. Быть может, потому, что старшая дочь напоминает ей о жаркой любви к морально неустойчивому геологу, а трое остальных, — наоборот, компенсируют жизнелюбивой молодице отсутствие настоящего и глубокого чувства; так или иначе, но за своих девочек она готова на все. А пришлось сделать не так уж и много — взяться за тяжелый мужской труд, как это сделали миллионы ее соотечественниц. Это она решила в тот же день, когда увидела детишек, привезенных сюда, в хлебный край, из блокадного Ленинграда.
Каждый день слышала Нюся Лихобаб о войне. Пылали города, исчезали с лица земли села, живые люди горели в танках и самолетах, погибали в атаках и контратаках. Озверелые захватчики доползли до Волги, плодородные поля превратились в мертвую пустыню. Фашисты топтали, уничтожали, жгли, убивали. Вешали беременных женщин, живьем закапывали седых матерей, стреляли в детей, удушали газом, сжигали в печах…
Да, все это было.
Но далеко.
Из лекций, политинформаций, по радио узнавала Нюся о героическом труде на Урале и в Сибири, Средней Азии и на Дальнем Востоке. Каждый сбитый самолет, сожженный танк, разбитое орудие нужно немедленно заменить новыми, нужно давать действующей армии оружие, одежду, продовольствие, пополнение. Гигантская битва требовала титанических усилий.
Да, Нюся слыхала об этом.
Но только слыхала…
И вот война пришла в Алтайский край, в Верхние Ростоки. И пришла она в совершенно непредвиденном обличье — в виде живых детских скелетов.
В тот печальный день Анна Лихобаб впервые в жизни услышала ученое словцо: дистрофия. Противное слово. Страшное.
Вот тогда она и увидела войну вблизи. Тогда и решила: трехмесячные курсы шоферов… Первые неудачи, первые успехи, труд до десятого пота.
Ради этих детей.
Ради своих девочек.
В Очеретовке над Ингульцом начали сеять. Горький это был сев. Женщины, подростки, старики и инвалиды. Основное тягло — коровы и люди.
Среди женщин — Мотря Непейвода, солдатская мать. Высокая, с лицом желтоватым, как пчелиный воск, в неизменной черной одежде, голова повязана белым платком. Так одето большинство женщин. Издали они напоминают стаю опечаленных грачей неизвестной белоголовой породы.
Мотря боронует пашню, кормилица ее, Белозерка, еле тащится. Тянет неумело, неровно: то дергает, то берет в сторону, то внезапно пятится, как норовистый конь. Копи теперь в артели — несколько кляч-доходяг, на более тяжелых и ответственных работах: в плугах и в сеялке. Там лемеха пропахивают грунт не глубоко, как при царе Горохе, но все же раз за разом доносится скрежет и восклицание: это снова из матушки-земли извлечен еще один печальный трофей — ржавый штык, пробитая пулей солдатская каска, истлевший череп. Того и гляди на мину напорешься.
Боронить безопаснее — тут уже прошли и лемеха, и конские копыта.
Белозерка останавливается, задирает голову и ревет. Словно бы кого-то зовет. Кого же? Заботливого хозяина, который накормит досыта, или, быть может, лучшую коровью долю? Кто его знает. Мотря стегает хворостиной по худым осунувшимся бокам, корова делает еще несколько тяжелых шагов и останавливается. Уже не ревет, наоборот, понурила голову, молчит. Теперь никакие понукания не помогут. Выбилась из сил горемычная. Мотря и сама еле держится на ногах. И лета немолодые, и еда кое-какая, и печаль неистребимая извели ее начисто.
Мотря присела возле коровы, окинула взором поле, и сердце ее снова заболело: ведь было же здесь когда-то золотое море. Настоящее, как в песне поется: и необозримая ширь, и волны с бурунами, и краса первозданная. Пшеница — до самого горизонта, три сына-сокола… И вдруг загудело, загрохотало… То не скирды горели, то развеялась дымом ее материнская радость. Марк погиб под Житомиром, Карпа сгноили чужеземцы в Уманской яме. Не увидит даже их тел, не похоронит рядом с отцом на кладбище, не поставит крест или какой-нибудь другой знак. Нет, ничего нет. Лишь Григорий воюет. А она плакала, плакала, да и начала молиться полузабытому богу. Все делала, как напутствовали старые люди, как советовал отец Борис. Только бы возвратился живым и невредимым последний, самый младший…
Солнце припекает, измученную женщину клонит ко сну. А еще сильнее донимает голод. Но нельзя ей ни спать, ни засиживаться — на работе ведь! Нужно вставать. Вон уже шагает по пашне длинноногий бригадир Никон Омельченко. Не сюда ли направляется?
Не любит Мотря Никона. Не за то, что он плохой человек, а за то, что никакой: ни злой, ни добрый, ни рыба ни мясо. Потому видно, что чахоточный. Чахотка, известное дело, тоже не мед.
Пока Мотря вставала и принималась за работу, Омельченко приблизился к ней.
— Мотря, где твой Грицько?
— А ты разве не знаешь?
— Знаю.
— Так зачем же спрашиваешь?
— Потому что нашим доблестным освободителям и героям нужен хлебчик. Не так ли?
— Ох, не учил бы!
Мотря махнула хворостиной, коровенка натужно двинулась вперед.
Докатилась весна и в туманный Лондон. Город залечивал раны, полученные за пять лет разбойничьих бомбардировок пиратами люфтваффе и коварных обстрелов, управляемыми снарядами ФАУ-1 и ФАУ-2. Новости, поступавшие одна за другой с континента, подбадривали, вселяли веру в близкий крах гитлеровской авантюры.
Наконец была осуществлена долгожданная операция «Оверлорд». На гигантских баржах, которые несли на себе по сорок танков, англо-американские дивизии форсировали Ла-Манш и высадились в Северной Франции. В Европе открылся второй фронт.
Сегодня у лондонцев (да и не только у них!) снова радость: Советская Армия сломила сопротивление нацистов в Придунайских Альпах и приближается к столице Австрии Вене. Итак, на очереди — Берлин!
Правда, радовались подобному развитию событий не все.
Премьер-министр правительства его величества в Соединенном Королевстве сэр Уинстон-Леонард-Спенсер Черчилль вошел в свой кабинет на Даунинг-стрит, 10. В просторной комнате с обшитыми резным деревом степами слышались шаги прежних его обитателей — хитроумного Дизраэли и красноречивого Ллойд-Джорджа. Других своих предшественников сэр Уинстон никогда не вспоминал — это были в большинстве своем ничтожные личности. Как шарлатаны-лейбористы, так и представители тори, наподобие Невилла Чемберлена или Стенли Болдуина — этих жалких ничтожеств, с которыми он воевал на протяжении целого десятилетия. Кризис… Перманентный кризис на людей, способных взвалить на свои плечи хлопоты гигантской империи.
В кабинете его уже ждала новая стенографистка. Ее предшественница, внимательная и старательная миссис Глория Харди, погибла в автомобильной катастрофе у моста Ватерлоо. Несчастный случай? Навряд ли. Катастрофа была вызвана паникой, паника — воздушной тревогой, тревога — налетом, а налет — войной. Все закономерно и логично.
При появлении премьер-министра стенографистка встала. Дымя неизменной «гаванной», Черчилль тяжелой походкой пожилого и грузного человека подошел вплотную к девушке и изучающим взглядом окинул ее с ног до головы. Давнишняя его привычка. Еще с времен колониальных войн, которые вела Британская империя и в которых он принимал участие в разных ролях: офицера, корреспондента, разведчика, дипломата. Всегда доверял первому впечатлению о человеке, стараясь оценить его качества безошибочно. «Глаза искренние, улыбка лукавая, бюст фламандки, талия осы, ноги длинные и сильные, как у кенгуру».
Налюбовавшись юной красотой, умело подчеркнутой средствами косметики, Черчилль произнес:
— Вы сотканы из контрастов, мисс… простите…
— Менсфилд. Мери Менсфилд, сэр.
— Мисс Менсфилд. Но это вам на пользу. Где вы работали до этого?
— В канцелярии премьер-министра, сэр.
— Я вас никогда не встречал.
— Извините, сэр.
Она покорно села, а он долго стоял и рассматривал ее сквозь дымку сигарного дыма. Что-то привлекло его внимание в этой девушке. Да, она — полная противоположность пожилой миссис Харди. То была серая трудовая пчела. Это — яркий тропический мотылек из джунглей Бразилии. У него цепкая память на лица. И он убежден, что видит это очаровательное создание впервые. Однако лицо незнакомки ему чем-то знакомо. Глаза, улыбка, мягкие ласковые черты. И припухлые, чувственные губы.
— Приступим к работе, мисс Менсфилд.
На коммутаторе сверкнул зеленый огонек и приглушенно зазвонил телефон. Черчилль велел:
— Возьмите, пожалуйста.
— Алло! — промолвила девушка уравновешенным деловым голосом, держа в руке трубку, она повернулась к всемогущему шефу: — Сэр Чарльз Вильсон.
— Старый, надоедливый тиран! Что ему нужно?
Неохотно взял трубку, заранее зная, что его давний друг и личный врач снова будет надоедать нудными и неосуществимыми советами.
— Слушаю, Чарли.
Голос Вильсона звучал встревоженно. Врачу не нравится последняя кардиограмма лорда Черчилля, не в восторге он и от анализа крови. Ох, эти врачи с их кардиограммами и рентгенами, со смехотворными требованиями: «Не утомляйтесь, сэр» или «Не принимайте так близко к сердцу!». И все это говорят серьезным тоном ему, от которого в значительной мере зависит не только будущее Британской империи, но и судьба человечества!
Впрочем, педантичный Чарльз прав. Сэр Уинстон и сам ощущает, что его могучий организм понемногу сдает. Беспокоит сердце, горчит во рту. Еще бы: его печень вынесла огненное нашествие не одной цистерны французского мартеля, курвуазье и отнюдь не плохих армянских и грузинских коньяков. Ими щедро одарил его в Москве Джозеф Сталин.
Разговаривая с надоедливым эскулапом, который так старательно обрисовывал его старческую немощность, Черчилль следил глазами за Мери Менсфилд и искренне пожалел, что никакого Мефистофеля не существует. Есть только старость… И смерть.
Оборвал разговор очередным обещанием непременно выполнять все предписания врачей.
— Итак, мисс…
Менсфилд застыла в ожидании. Он диктовал неторопливо, то усаживаясь за огромный стол, то расхаживая по мягкому персидскому ковру.
«Его превосходительству Франклину-Делано Рузвельту, президенту Соединенных Штатов Америки.
Сэр!
Ничто не произведет такого психологического влияния и не вызовет такого отчаяния среди всех немецких сил сопротивления, как падение Берлина. Для немецкого народа это будет убедительнейшим признаком поражения. С другой стороны, если дать возможность Берлину, лежащему в развалинах, выдержать осаду русских, то следует учесть, что до тех пор, пока там развевается немецкий флаг, Берлин будет вдохновлять сопротивление всех немцев с оружием…»
Черчилль взвешивал каждое слово. Во-первых, рождается важный исторический документ, который он опубликует в своих мемуарах, в этом духовном завещании потомкам. Во-вторых, хотя Рузвельт мудрый и дальновидный политик, все равно, там, за океаном, он не очень отчетливо представляет себе всю опасность победного марша большевистских армий. И слишком симпатизирует большевикам, учитывая понесенные ими жертвы.
Перед британским премьером предстает продолговатое лицо седого человека, навсегда прикованного параличом к креслу коляски. Умные карие глаза, большие руки с длинными пальцами, которые всегда жестикулируют. Вспоминаются многочисленные встречи, беседы, споры. Черчилль дымит сигарой, размышляет. И вдруг, взглянув на стенографистку, находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя: кого напоминает ему эта девушка.
…Линейный корабль «Принц Уэлльский» тайно отплыл под покровом ночи от пирса Скапа-Флоу. Впереди Атлантический океан, кишащий немецкими подводными лодками. Длинный путь до Пласенша-Бей на Ньюфаундленде, где должна произойти встреча премьер-министра Великобритании с президентом США. Британского премьера сопровождали: генерал-майор Чани, генерал Ли и еще несколько советников. Медленно протекают дни вынужденного досуга. Энергичный капитан линкора Лийч делает все возможное, чтобы развеселить высоких гостей. Одно из средств — просмотр новых кинофильмов, которыми он запасся в Лондоне.
— Мисс Менсфилд, вы видели фильм «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли в главной роли?
— Конечно, сэр. Чудесный фильм. Я смотрела его четыре раза.
— А я — пять. Честное слово. Вам нравится?
— Да, сэр.
— Вы очень похожи на нее.
— Благодарю, сэр. Мне об этом уже говорили.
— Вот как. И поэтому вы смотрели эту ленту несколько раз?
— Нет, сэр. Мне нравится Лоуренс Оливье, играющий адмирала Нельсона.
Сэр Уинстон замолк надолго. Перед его взором проходили кадры фильма, глубоко тронувшего его. Вивьен Ли… Как она играет, боже милосердный! Однако впечатление могло усилить и то, что он давно не видел кино, не был в театре, не слушал музыки. Ничего, кроме сигналов тревоги, воя бомб, грохота взрывов. Работа, работа, работа… И вдруг в океане бездна свободного времени! Лишь мысли, неотступные мысли путешествовали с ним. Тяжелые мысли. Это был не апрель сорок пятого, а август сорок первого…
Линкор «Принц Уэлльский» — гордость Британского королевского флота — теперь уже не существует. Навеки исчез в бездне Тихого океана вместе с моряками и их капитаном. Прямое попадание торпед, сброшенных японскими самолетами. Могучий корабль раскололся надвое.
— Так на чем мы остановились, мисс Менсфилд?
— «Всех немцев с оружием…»
— Благодарю. Пишем дальше: кроме того, существует еще один аспект, который вам и мне следовало бы рассмотреть. Русские армии, бесспорно, захватят всю Австрию и войдут в Вену. Если они захватят также Берлин, то не создастся ли у них слишком преувеличенное представление о своем вкладе в нашу общую победу…
Заметив удивление в искренних, зеленоватых, как морская вода, глазах стенографистки, раздраженно сказала:
— В святом писании, мисс Менсфилд, есть важное мудрое изречение: «Оберегай правду путем неправды». Вы согласны с этим?
— Да, сэр. Простите, сэр. Прошу, сэр.
— …И не сможет ли это привести к такому умонастроению, которое вызовет серьезные и весьма значительные трудности в будущем?
Он снова остановился. Другая картина возникла перед глазами: берег Черного моря, Крым, Ялта, Ливадийский дворец. Джозеф Сталин — резкий, прямой и беспощадный, придирчивый к каждому слову. Когда он, Черчилль, поставил вполне логичный вопрос: что будет с голодной Германией после войны, — ведь если хочешь ехать на коне, должен кормить его овсом и сеном, — Сталин сделал первый выпад: прежде всего конь не должен брыкаться. Когда же он, Черчилль, заявил: если вместо коня употребить — точно так же для метафоры — автомобиль, то для пользования им необходимо иметь бензин. Сталин резко ответил: «Аналогии нет. Немцы не машины, а люди». А какой бой дал дядя Джо в вопросе репараций по проблемам послевоенной Польши! По сути, им с Рузвельтом пришлось капитулировать. Точно так же и в вопросе Объединенных Наций, когда Сталин отклонил ряд кандидатур, предложенных союзниками, а вместо этого добился права на подписание Декларации ООН Украинской и Белорусской республиками. А ведь тогда советские войска только-только приближались к Кенигсбергу!
— Диктую, мисс. Поэтому я считаю, что с политической точки зрения нам следует продвигаться в Германии как можно дальше на восток и что в случае, если Берлин окажется в пределах нашей достижимости, мы, бесспорно, должны его взять.
Черчилль сделал еще одну паузу, пристально всматриваясь в лицо стенографистки. Миловидное личико, черт возьми! Проклятый Гете, хотя и немец, а в одном «Фаусте» сказал о трагизме старости больше, чем велеречивый Шекспир во множестве трагедий.
— Итак, мисс Менсфилд?
— «Бесспорно, должны его взять».
— Так. Именно так. Это, пожалуй, разумно и с военной точки зрения.
Задумался: стоит ли добавить к посланию несколько фраз интимного характера? Хотя бы о том, что по материнской линии он прямой потомок деда-американца, лейтенанта армии Джорджа Вашингтона, и всю жизнь чувствует себя причастным к молодой американской нации. Нет, не следует. Кажется, он уже говорил об этом президенту в Ньюфаундленде или в другой раз, когда отдыхал во Флориде.
— Благодарю, мисс. Зашифруйте и…
Снова вспыхнула контрольная лампочка, зазвонил телефон.
Черчилль сам взял трубку. Звонил начальник генерального штаба сухопутных войск фельдмаршал Брук. Он доложил об успешных действиях советских войск по ликвидации немецкой танковой группировки в Померании и о сосредоточении огромных сил Советской Армии на берлинском направлении.
Закончив разговор с фельдмаршалом, премьер-министр велел стенографистке:
— Еще маленькую телеграмму, мисс Менсфилд.
— Слушаю, сэр.
— Европейский фронт. Ставка главнокомандующего. Фельдмаршалу Монтгомери. Предлагаю тщательно собирать немецкое трофейное оружие и складывать в соответствующих местах, чтобы легко можно было снова раздать его немецким солдатам, с которыми, возможно, придется сотрудничать, если советское наступление будет продолжаться дальше. Записали?
— Да, сэр.
— Плохие новости, мисс Менсфилд.
— Лондон торжествует, сэр. Скоро конец войне.
«В чью пользу будет этот конец? — думал лорд Черчилль. — Трудновато будет нам с Рузвельтом за круглым столом переговоров после такого триумфа красных. Но я не отступлю уже ни на дюйм!»
Дальновидный политик и дипломат Черчилль даже в мыслях не допускал, что на следующей встрече «большой тройки» он будет играть второстепенную роль, а Рузвельта и вовсе уже не будет в живых. Он не мог предположить, что Англию будет представлять лидер лейбористов Клемент Эттли, а Америку — Гарри Трумэн.
Однако сегодня Черчилль держал власть в своих руках, знал ей цену, упивался ею.
— Помолитесь в душе, мисс Менсфилд, чтобы сбылось желанное.
Черчилль имел в виду поверженный Берлин и над ним два дружественных флага: британский «Юнион Джек» и американские «старз энд страйпс», а в меди армейских оркестров — памятное еще с времен военной академии в Сандхерсте: «Вперед, воины Христовы!» Неужели этого не будет?
— Помолитесь, мисс Менсфилд.
— Да, сэр. Слушаюсь, сэр. Мне можно идти?
— Идите, милая Мэри Менсфилд. И да будет с вами всегда та высочайшая сила, которая сотворила мир и управляет им.
Девушка осторожно, будто по мелкой воде, ступала по ковру своими стройными ногами. А лорд Уинстон тихо напевал строчки из излюбленного церковного гимна «Боже, наш спаситель в прошлые века!» Этот гимн четыреста лет назад пели железные всадники Оливера Кромвеля, провожая в могилу тело его двоюродного брата и ближайшего друга — храброго Джона Хампдена…
Все дороги между Одером и Нейсе запружены боевой техникой. Фронт подтягивал силы для последнего, завершающего удара.
Бригада Березовского до вечера должна была прибыть в район Западной Нейсе, Выполнение плана передислокации усложнялось перегрузкой дорог: машины — гусеничные и колесные — продвигались со скоростью пешехода. Даже юркий виллис комбрига еле-еле делал тридцать — сорок километров в час.
Иван Гаврилович приказал шоферу свернуть на боковую дорогу, надеясь, что в объезд он снова попадет на автостраду.
Колеса виллиса закрутились быстрее, стрелка спидометра показывала семьдесят миль. Вскоре проскочили мимо столбика с надписью: Шулленбург. Невольно вспомнилось, что так звали немецкого посла в Москве, который известил о начале войны…
Вдруг Иван Гаврилович чуть было не вскрикнул от радости. Навстречу им шло четверо девчат-полонянок. А среди них… нет, это была не Настя Березовская и не Валентина Шевчук.
— Оксана! — воскликнул комбриг, дав знак водителю остановить машину.
Да, он не ошибся. Перед ним стояла девушка из его родного села Озерцы Оксана Булах, самая близкая подруга Насти. Девушка всплеснула руками и бросилась к нему.
— Иван Гаврилович!.. Ой боже!.. Неужели?..
— Да, да, это я. Здравствуй, Оксана! Скажи мне правду: Настя жива?
— Жива, Иван Гаврилович. Здесь она, в Шулленбурге.
«Наконец-то! Сколько дней… сколько километров… уже утратил всякую надежду…» А вслух:
— Садись же, показывай!
— Можно и пешком, здесь близко, — и к подругам. — Я возвращаюсь, девчата. Ауфвидерзеен!
— Куда нам?
— К Кугелю. Вон там, видите, дуб у ворот, — показала Оксана на высокое ветвистое дерево.
— Гони туда, — приказал Березовский шоферу, соскочив на землю. — Рассказывай же, — торопил он Оксану.
— А что рассказывать? Согнали нас, как стадо овец, постригли наголо. Вот, видите? — смахнула с головы платок, открыла мальчишеский ежик. — Потом в запломбированных вагонах кого куда… Мы с Настей и еще несколько озерянских попали прямо сюда, на станцию, а дальше — под плети бауэра.
— Били?
— Не спрашивайте об этом. Никогда не спрашивайте. Ни у меня, ни у Насти. Ведь все это миновало, правда?
— Ужели не веришь?
— Верю, но и побаиваюсь. Не будут ли упрекать дома?
— За что?
— За слезы, за муки… Разве дуракам законы писаны?
— Это верно. Однако после войны… После такой войны…
Березовский задумался, не закончив фразы. Разве после войны люди превратятся в ангелов? Вероятно, по всякому будет… И спросил наугад, потому что прямо не решался:
— Кто еще из озерянских здесь?
— Немного, — Оксана перечислила нескольких девчат из разных уголков села, однако Валентины Шевчук не назвала. А красавец-дуб уже шелестел над ними.
— Вот мы и пришли.
Подворье богатого бауэра. Могучее дерево у ворот, словно вывеска, свидетельствует о древности и солидности этого рода. Невысокий, приземистый и продолговатый дом в несколько комнат. И просторная рига. И конюшня. И хлев. Достаток! Здесь из года в год гнули спину батраки, а во время войны их заменили полонянки.
В хлеву ревут голодные, недоенные коровы. Им откликаются коровы из соседних усадеб. Полонянки единодушно заявили: «Пропадите вы пропадом!» И перестали разносить корм, забросили куда-то подойники. Нужно было бы хозяевам самим позаботиться о своих коровках, но они почему-то не торопятся. С тревогой ждут чего-то…
Вчерашний хозяин Насти герр Леопольд Кугель, изрядно выпив, слоняется по подворью, подбирая какие-то вещички. Возле риги ржавеет недействующий привод, лишь следы от конских копыт, будто иероглифы, на утоптанном кругу. Коней тоже проглотила тотальная мобилизация. Из дома доносится веселый гомон девушек и парней, а с кухни вкусно пахнет жареной гусятиной.
Леопольд Кугель горько улыбается:
— Дас ист аусганг. Шлюсс, пан, шлюсс.
Тут еще ощущается влияние польского языка и заметно стремление хозяина выдать себя за поляка или полуполяка. Оксана спросила о Насте. Кугель поднял глаза на полковника, догадываясь, видимо, что перед ним Настин родственник. На потном лице бауэра мелькнула еще более подобострастная улыбка.
Оксана метнулась в дом, и вот уже…
— Ваня! Братик!..
Сестра бросилась ему в объятия.
Чорна гречка, білі крупи,
Тримайтеся, дівки, купи.
Не будете триматися,
Будуть люди сміятися!..
А может, это просто кошмарный сон? Годами думал о ней. Выглядывал. Искал. И вот, найдя, теряешь снова…
А із гречки буде каше,
А Настуня вже не наша.
Нам іі вже не видати,
Гречку з нею не збирати!..
Настя играет свадьбу. Странную, непривычную…
Рядом с нею сидит ее суженый — высоченный светловолосый Гуго Граафланд. Обычная история: встретились на чужбине, в горьком, подневольном труде сдружились, полюбили друг друга. И счастливая развязка — оформили брак у пастора местной лютеранской кирхи, уезжают к молодому на его родину.
На его родину!.. В страну тюльпанов, в королевство Голландия или Нидерланды…
Есть такая маленькая держава в Европе на берегу Северного моря, отгородившаяся от него каменными дамбами. А на бывшем морском дне — плантации красных, розовых, оранжевых, желтых тюльпанов. Цветы и молочные изделия — основные статьи экспорта этой страны. Сейчас дамбы, кажется, разрушены, часть Голландии залита водой. Но плотины можно восстановить. Люди там трудолюбивые, почва плодородная. Но какая же все-таки это далекая, какая недостижимая чужбина!
Ох, война, война, распроклятая война!..
А Настя, чернявая девчонка, не очень и красивая (у девушки большой, мясистый, как у всех Березовских, нос), прижимается к похожему на белоперого гуся Гуго, будто ничего больше ей не нужно. Любовь!.. И возражать ни к чему, и примириться невозможно. Как они, черт возьми, нашли общий язык, как они между собой разговаривают? Прислушался: по-немецки…
Распоряжалась на свадьбе Оксана Булах (вчера шла она с подружками созывать гостей, а встретив Ивана Гавриловича, побоялась признаться ему), и невысокий, курчавый, атлетического сложения парень с Полтавщины — не Оксанин ли суженый?
— Ну, споем, что ли? — крикнул курчавый полтавчанин и первым начал: «Побреду, побреду по колени в лебеду…»
На дворе скучали Наконечный и Чубчик. Шофер категорически отказался от рюмки — за рулем. Чубчик опрокинул одну-единственную за здоровье молодых и убежал от искушения: ведь прифронтовая зона, к тому же едут отсюда на КП армии.
По этой же причине воздержался от спиртного и комбриг. А потому ему, трезвому, среди подвыпивших, было еще грустнее и тягостнее…
Вошел Кугель — непрошеный гость в собственном доме. Кривляясь и жестикулируя, показал, что хочет выпить. Кто-то смилостивился и налил ему граненый стакан темнобурого, закрашенного цикорием самогона. В каком-то болезненном отчаянии, словно бы упиваясь позором самоунижения, хрипло воскликнул:
— Hex жие совет зольдатен! Гитлер капут!
Выпил, закашлялся и пошел прочь, вытирая губы рукавом старенького, замусоленного пиджака. Долго торчал у входной двери. Да и что он должен был делать? С другой половины дома, сквозь немытые стекла окон боязливо выглядывала его семья. Кажется, одни лишь женщины. Никто из них не решался выйти из дому. А коровы ревели…
— Что же будет, Настя?
— Ничего, братик. Писать буду.
«Куда? В Озерки? По школьному адресу? Село, конечно, восстановят. И новую школу построят. Да уже никогда, наверное, не будет вести уроков в этой школе учитель математики Иван Березовский…»
Он и сам не знал, что будет делать после войны. Зачем думать об этом, когда война еще не закончилась? Настя уловила его настроение, придвинулась к нему поближе:
— Не горюй, Иванко, не пропаду. У родителей Гуго — свой цветник. Небольшой, но прибыльный.
«И все уже она знает! Это его слова, его влияние. Вот этого белобрового гусака!»
Однако пора. В соседнем селе его ждет маленький, быстрый, как ртуть, командарм.
— Прощай, сестра!
— Сейчас, братик! Минуточку!
Оторвала кусочек обоев. Гуго Граафланд нацарапал несколько слов корявым крестьянским почерком.
— Вот тебе, Ваня, наш адрес.
Взял эту бумажечку, сложил вчетверо и почувствовал, как впервые за все эти годы у него — стреляного-перестреляного пехотинца, мятого-перемятого танкиста, выступили слезы на глазах…
Потом стоял на шоссе, будто слепой и глухой.
Развернул бумажечку. Корявые буквы, голландские слова. Снова свернул, спрятал в планшет. Если останется в живых, напишет. Обо всем. Одна она у него. Одна-единственная.
Вдруг вспомнил, что так и не решился спросить еще об одной близкой душе.
— Сашко!
— Слушаю, товарищ комбриг!
— Вернись-ка ты на свадьбу. Расспроси у Оксаны или же у самой Насти… — он немного замялся, — что случилось с их ровесницей Валентиной Шевчук. Ясно?
— Ясно, товарищ комбриг.
А шоссе гремит. Танки, самоходки, «катюши», понтоны, грузовики. И все в одном направлении: на северо-запад. Вдали, на горизонте, синеет лес. Туда! Там начинаются Бранденбургские лесные массивы. Там Бранденбургские озера. А за ними — Берлин!
Возвращается виллис, на нем трое. Настя! Она обрадовалась возможности еще раз увидеть брата. Хотя везла ему невеселую весть.
…Валю схватили вместе с Настей и Оксаной. Тряслись в запломбированном вагоне. Все утратили надежду на побег, только Валя верила. Она ни за что не могла смириться с рабством. Все ждала случая для побега.
Случилось это тут, на полустанке Шулленбург. На какой-то узловой станции их вагон отцепили от общего состава и пригнали сюда. Было холодное осеннее утро, моросил дождь.
— Мы молча выходили из вагона по шаткой доске, одна за другой. Отклоняться в сторону запрещено. Разговаривать — тоже. Вдруг услышали: «Девчата, прощайте!» Валя Шевчук выскочила из шеренги и побежала. Вслепую, наугад. Охрана не торопилась. И только после того, как Валя отбежала на сотню шагов, хлипкий обер-ефрейтор вскинул автомат и выпустил очередь. Стрелял вверх. Валя изо всех сил мчалась по мокрому, вспаханному полю, перепрыгивая через ямы и купы ботвы. «Гуля-ля!» — кричал обер-ефрейтор и строчил из автомата в серое, хмурое небо. Валюшка тем временем бежала все дальше и дальше, и в наших сердцах уже закралась надежда на ее спасение. Но почему же хохочут охранники? Через миг все выяснилось: они спустили с поводков овчарок. Специально натренированные собаки сбили Валю с ног и…
Виллис повез назад родную и чужую, близкую и бесконечно далекую Анастасию Граафланд, а ее брат, Иван Березовский, не мог прийти в себя. Снова все перевернулось в его душе, все умерло, погибло, кроме одного: мстить! Мстить подлым выродкам, которые затравили волкодавами красу, юность, живой пытливый ум…
Колонна пленных двигалась на него зловещим привидением. Вот они! Вот!.. Кто докажет, что это не те, которые спускали на девичью красоту голодных собак?!
Стрелять их, стрелять! Хотел лишь предупредить конвоиров, чтобы не мешали, чтобы не попал случайно кто-нибудь из них под пулю.
Но конвоиров не было. Ни спереди, ни сзади, ни с боков. Пленные шли сами. Четким, маршевым шагом. Вел их плюгавый обер-ефрейтор. В руках он держал какую-то бумажечку, видимо, адрес ближайшего пункта сбора, куда им приказано явиться. Никто не сбился с шага, никто не убегал, не искал укрытия в окрестных лесах и селах, на родной земле. Мертвецы… Колонна мертвецов.