КАК ХЛЕБНИКОВА ЧИТАТЬ

…И даже козни умных самок,

Когда сам Бог на цепь похож

Холоп богатых, где твой нож?

О, девушка, души косой

Убийцу юности в часы свидания

За то, что девою босой

Ты у него молила подаяния…

Беда была в том, что даже на улице, когда мы всей нашей небольшой стайкой выпархивали из дверей Юношеского зала Ленинки на улицу

Маркса и Энгельса и шли в сторону Пушкинской, пересекая Горького у

Телеграфа, а потом вдоль по Столешникову, в голове само собой складывалось и звенело, выпевалось чуть не хором:

И где твой дядя честных правил?

Ужо и этот занемог,

И больше тетю убийца ранний

Уж не спасет в часы свиданий,

А только выдаст под расписку анемон…

Кто первым придумал читать Хлебникова, сматываясь с уроков? Быть может, я сам, а может быть, и Юрочка. Дело в том, что вольные, не по программе,- Песню о соколе я так никогда и не прочитал – уроки литературы нашего обожаемого Якобсона, что он давал нам в специальной математической школе, начинаясь с Блока, с дрожали желтые и синие, неуклонно утыкались в раннюю Ахматову, в Цветаеву средних пражско-парижских лет, а на позднем Пастернаке и вовсе пробуксовывали и замирали, хотя нам по первой глупости больше по сердцу были не любовные причитания доктора, а ранний и витиевато-метафоричный поэт, так что и за возом бегущий дождь соломин звучало, и исчадья мастерских, мы трезвости не ищем имело место. Но поскольку из детской мы приволокли с собой и Маяковского с

Есениным, и какого-нибудь Луговского с Тихоновым, то не могли не натолкнуться на лакуну: все-таки рядом с Маяковским возле Бурлюка маячил и Председатель Земного Шара. Мы не знали его, а наш учитель, по всей видимости, его не жаловал, как не любил и Маяковского, разве что раннего, задолго до РОСТА, когда вошла ты, резкая как нате.

Так что заполнять пробелы приходилось самостоятельно.

А путь в Ленинку той весной был прочно проторен. Там в те баснословные годы оттепели давали в наши неверные юношеские руки бесценные прижизненные издания Мандельштама и позднего Волошина,

Демоны глухонемые, – и это была одна из бесчисленных иронических гримас советских будней, – распространялись лишь в самиздате в виде перепечатанных на машинке на плохой папиросной бумаге неудобочитаемых расплывающихся строф, однако официально не переиздавались. Позже оплошность была исправлена, все эти ранние издания упрятали в спецхран почти на два десятка лет, но тогда – то ли по вредительской прихоти какого-нибудь библиотечного либерала, то ли по привычной советской расхлябанности – их запросто можно было заказать в любой читальный зал, хоть для аспирантов, хоть для школьников, выписав шифр из генерального каталога. Вот так Хлебников и залетел в наши пустые головы, мы даже его письма родне в Астрахань штудировали, при случае говорили родителям деньги получил, излучил, спасибо.


Впрочем, отнюдь не все в нашей компании, в которой готовились поступать в МФТИ, в Бауманский или на физический факультет университета, так уж любили литературу. Хотя Хлебников был всей ватаге по вкусу, потому что, как сказала бы следующая за нами генерация, под него, рифмовавшего Тютчева с тучами, отлично можно было стебаться, причем так, что было уж не понять, где строки великолепно косноязычного Велемира, а где нескладухи нашего домашнего пиита, десятиклассника и самодеятельного художника, Юрочки

Коржевского:

И дева пойдет при встрече,

Объемлема волосами своими,

И руки положит на плечи,

И, смеясь, произносит имя,

И она его для нежного досуга

Уводит, в багряный одетого руб,

А утром скатывает в море подруга

Его счастливый заколотый труп.

Этот счастливый заколотый труп приводил нас в полный восторг. Мы не верили Юрочке, когда он божился, что не сам придумал, забив косяк дури, и это что ни на есть самый подлинный Хлебников. Вы темные, говорил он, вот угадайте, кто написал:


Там будут барышни и панны,

Стаканы в руках будут пенны…


Северянин, угадывали мы хором. А вот и нет, он же, Велемир. А это:


Очи Оки

Блещут вдали.


Фет, орали мы, уже подлаживаясь к его стебу. Нет же!.. И нам хватало этой игры и на весь путь до Ямы, и на первые три кружки.

Потому что помимо Хлебникова мы любили разливное жигулевское с солеными сушками. Любили хотя бы потому, что эти застолья бывали дешевыми и в обратно пропорциональной дешевизне зависимости – долгими, до поздних весенних сумерек.

Пива мы, с еще не изношенным ливером, как выражаются нынче, со здоровыми мочевыми пузырями, выпивали страшно много. Кружек по десять на брата – считалось нормой. Хмель, поначалу приятный, по мере увеличения на столе количества пустых кружек, становился все тяжелее, мозги работали все туже, строки смазывались, комкались строфы, заедало рифмы, оседало тело, и подгибались ноги.

Пошатываясь, мы то и дело по очереди бегали в туалет, реже всех – единственная в нашей компании свой парень девочка Танечка, моя подружка с начала девятого класса. И мы часто стебались, иногда в рифму, на тему о безразмерности дамских мочевых пузырей.

Здесь приходится сделать небольшой вираж, чтобы рассказать о Танечке побольше. Она училась в параллельном классе Б – ароматная, желанная шестнадцатилетняя женщина. У нее были милые веснушки, прелестная, чуть застенчивая улыбка, лакомые губы и развитая фигура. У нас была любовь, то есть страсть, то есть неразлучничество. Как раз той осенью девятого класса под какими-то кронами мы впервые слились и не размыкали рук до самого выпускного бала, после которого потоки жизни неумолимо понесли нас в разные стороны мира, прочь друг от друга. Но тогда – тогда мы были столь парой, что даже учительницы из старых дев умилялись, на нас глядючи.

Танечку, когда б не ее страсть к пиву и не ее привязанность ко мне, можно было бы назвать строгой и серьезной девушкой. Во всяком случае, она не материлась, курила, не затягиваясь, от похабных анекдотов морщилась и обладала лучшими среди нас способностями к математике. Сдувая пену, она на спор брала логарифмы в уме, тогда как я, к примеру, так и не освоился по лени и любви к поэзии даже с логарифмической линейкой…

Столь молодых посетителей, кроме нас, в этом подвальном заведении с полукруглыми грязными и оттого тусклыми окошками под потолком, как правило, не бывало. Попадались какие-то одиночные поношенные мужички, прилежно чистившие на газетке принесенную из экономии с собой магазинную воблу,- в заведении тогда не подавали горячего, но закуски к пиву были в ассортименте,- компании из трех человек, под столом наливавшие себе в пиво водку из поллитровок, и вечно сидели по пять, а то и по десять человек за сдвинутыми вплотную несколькими столами бородатые художники в свитерах, те самые исчадья мастерских, с грязными от набившейся краски ногтями, с плохо отмытыми разбавителем разноцветными руками. Юрочка, охмелев и осмелев, иногда подсаживался к ним и задавал профессиональные, как ему казалось, вопросы. Они молча подвигали ему кружку пива – всегда заказывали впрок, и полными кружками был заставлен стол, – но не слушали его, конечно, как бы не замечая подмастерья. Кстати, потом

Юрочка набился-таки к кому-то из них, писавшему на заказ портреты по фотографиям, в подвальную мастерскую на Суворовском, бегал за водкой в Военторг, но вскоре разочаровался в продажном искусстве -

халтура, – разуверился в водке, устал от кваса с хреном на похмелье, вернулся к своей дури и поступил в институт нефти и газа им. Губкина…

Бывало, мы с Танечкой за столом принимались целоваться, лизаться, как говорили недовольные наши товарищи, и если бы они только знали, что после пива мы с ней, удирая от них, забивались в какое-нибудь парадное и наспех предавались торопливой неловкой любви, то умерли бы от зависти. Что ж, мы тогда любили друг друга без оглядки, не думая о будущем.

Так же бездумно и счастливо мы все вместе сидели за мокрым от пивной пены столом, болтали глупости, травили анекдоты, на которые тогда еще была память, делились сюжетами просмотренных фильмов и рецептами изготовления шпаргалок – по основным предметам в нашей школе применялась вузовская система, чтобы мы, будущие абитуриенты, загодя привыкли сдавать зачеты, тянуть билеты на экзаменах и обманывать преподавателей. И несносно раздувались наши мочевые пузыри, а вставать из-за стола не хотелось, да и сил не было, тянули до последнего.

И здесь требуется маленькое отступление, иначе не оценить важности для меня одного пустякового, в общем-то, события, вполне рядового, случившегося однажды в гардеробной этой самой пивной. Этой же зимой моего отца впервые выпустили за границу по приглашению

Брюссельского университета. Он отбыл на две недели, до этого месяца два слушая пластинки с французскими уроками, и потом мне говорили общие знакомые французы, что в языке натаскался он вполне сносно.

Семья жила в ожидании, потому что никто никогда в нашем семействе еще не пересекал государственную границу. Волновались и мать, и сестра – мать больше, поскольку пережила за свою жизнь много больше разочарований и, наверное, предвкушала очередное, хорошо зная несколько эксцентрический характер супруга. Она не ошиблась, подарки, как оказалось, он привез только мне – и себе. Возмущенной матери он сказал невинно, в ответ на ее претензии, у тебя же,

Светочка, все есть, чем вызвал бурю праведного негодования. Это она еще могла бы как-то перенести, сжав зубы. Но к форменному припадку какого-то бессильного бешенства привело ее созерцание диковинной вещи, которой папаша одарил самого себя. А именно – он приобрел себе ярко-оранжевый пробковый жилет яхтсмена.

По прошествии лет мать могла говорить об этом предмете, долгие годы пылившемся на антресолях, с оттенком юмористическим, подведя эту тему под рубрику его причуды. Но тогда она зарыдала, взывая неизвестно к кому, поскольку в Бога она не верила, зачем, зачем ты это сделал… Ее реакция несколько озадачила отца. Ведь она прекрасно знала, что он не умеет плавать, а вода, если он окунается, попадает в уши, что ему категорически вредно. А в жилете яхтсмена его тело будет сохранять положение поплавка, голова будет оставаться сухой, и таким образом он пополнит отряды пловцов или даже спасателей на водах. У нее не хватило сил спросить, куда, собственно, он собирается плыть и кого спасать. Этот вопрос непременно задал бы пытливый я, однако моя ирония была мигом погашена, когда я получил ярко-алый роскошный свитер-реглан толстой вязки и без горла, бесценный по тогдашней повальной моде тончайший плащ-болонья

воздушного палевого цвета и глянцевый диск со смеющейся простецкой рожей Сальвадоре Адамо впридачу – в СССР этот французский испанец тогда тоже был на пике популярности, все подпевали его мелахолической песенке про снег, под которым ты не придешь сегодня вечером, хотя болонья, конечно, котировалась выше.

Примерив свой новый прикид, как стали выражаться много позже, я просто раздулся от гордости. Ничего подобного не носил не только никто из моих дружков, но никто в школе, включая десятиклассников и педагогический персонал. К тому же у меня уже были выторгованные у матери и сшитые в ателье роскошные ядовито-зеленого цвета брюки-клеш, что тогда тоже было модно и в которых меня и так-то не пускали в школу. Так что вкупе с ярко-красным свитером эти зеленые штаны должны было составить просто убийственный ансамбль, вполне тянущий на отдельное заседание педагогического совета.

Так вот, во время очередного посещения Ямы я по дурости сдал свой бесценный плащ-болонью в гардероб, хотя он складывался в невесомый комочек и помещался в кармане. И сильным ударом было для меня, когда на выходе я получил плащ, но совсем не тот и не мой – какое-то грубое толстое изделие производства Румынии грязного темно-коричневого цвета. Я испытал не прилив скорби, но приступ отчаяния и пьяного негодования. Короче говоря, я стал препираться со швейцаром, который кричал что сдали, то и даю, милицию вызову, хулиганы!..


Дебош действительно разгорался. Мои дружки тоже лезли на рожон, и неведомо, чем дело кончилось бы, когда б не рассудительная Танечка.

Она произнесла сакраментальное а вот Хлебников даже не заметил бы…

Все примолкли. Я же с тоскою подумал, как буду выглядеть в глазах отца, он может подумать чего доброго, что я поменялся с кем-нибудь не без выгоды для себя. Танечка читала мои короткие мысли. Отец тоже не заметит, шепнула она. Я сдался и, чертыхаясь, напялил чужой некрасивый, такой обыкновенный, затрапезный плащ. Мы вышли из подвала, поднялись на Пушкинскую, компания была подавлена моей подавленностью, все молчали. Облакини плыли и рыдали… Отец и вправду ничего не заметил.

Загрузка...