В начале апреля, вернувшись в Петроград, Борис Нелюбов сдал рапорт о своих приключениях в Главное резервное управление и получил двухмесячный отпуск для устройства личных дел.
Его квартира на Троицкой улице была в полном порядке: Глаша, верная своим обязательствам, два раза в неделю навещала заброшенное хозяевами жилище и делала в нем уборку. Так было и в этот пасмурный апрельский день: девушка подошла к подъезду и увидела, как из грязного запыленного экипажа пожилой бородатый извозчик выносит большой коричневый чемодан и два баула. Глаша вспомнила этот чемодан; с замершим сердцем, с нахлынувшим вдруг предчувствием, она почти бегом поднялась на второй этаж и столкнулась с выходящим из квартиры хмурым и небритым Нелюбовым. От избытка чувств Глаша ахнула, разрыдалась и бросилась поручику на шею:
– Борис Петрович! У нас такое несчастье… такое горе… – плакала навзрыд Глаша. – Не уберегла я их…
– Успокойтесь. Вы ни в чем не виноваты, – Нелюбов от такого приема несколько растерялся. – Давайте вернемся в квартиру, и вы спокойно, без слез мне все расскажите.
– Да-да! Конечно! Я вам все расскажу, – всхлипывала Глаша. – Я все время была рядом с Варварой Васильевной, – и, вспомнив про Варину одиночную поездку к Распутину, вдруг зарыдала с удвоенной силой.
Через час, после того, как Глаша закончила свой сумбурный и местами несколько не логичный и противоречивый рассказ, Борис, так и не поняв, почему же случились преждевременные роды и куда потом исчезла его жена, попросил девушку, как и прежде, взять на себя заботы об их с Варей квартире и один отправился на семеновский погост, где лежал его новорожденный сын.
Сырая земля на кладбище еще не вполне оправилась от морозов, и в некоторых местах была покрыта толстою коркою льда, перемешанного с прошлогодними листьями. Холодный весенний ветер пронизывал насквозь, и Нелюбов, не обращая внимания на мелкий противный озноб, который все сильнее сковывал его тело, не сразу нашел маленькую могилку Саши Нелюбова.
Борис не обсуждал с Варей, как они назовут сына, – слишком далекой была сама перспектива рождения, но и он, и Варя почему-то сразу были уверены, что родится мальчик. И сейчас, глядя на слегка провалившийся от талой весенней воды маленький холмик, Борис неожиданно для себя заплакал; сначала сдержанно и неумело, а затем, дав волю чувствам, – в полный голос. Несколько посетителей кладбища, стоявших на некотором отдалении от Нелюбова, поначалу с удивлением и сочувствием смотрели, как молодой, красивый офицер плачет навзрыд и никак не может остановиться в своем горе. Но через минуту, словно устыдившись такого подглядывания за чужой бедой, отвернулись и пошли по своим делам. И лишь одна маленькая, скудно одетая старушка, беззвучно шамкая беззубым ртом, подошла к Нелюбову и, взглянув на могилку новорожденного, покачала головой:
– Ты, солдатик, не стыдись своих слез… слезы, они от Бога… а таких крошечек, – старушка кивнула на холмик, – он принимает без покаяния… Потому что знает, – не понравился наш мир твоему Сашеньке…
Нелюбов вздрогнул и обернулся на эти слова старушки. Затем достал из портмоне четвертной билет и протянул его женщине. Но та отрицательно покачала головой.
– Это много, касатик! Ты мне лучше рубчик дай… я на него и свечечки твоему сыночку поставлю, и моей внучке Алечке на хлебушек хватит.
Борис молча отдал ей рубль, и она, покрестившись сначала на могилку новорожденного мальчика, потом на своего благодетеля, путаясь в тяжелых и грязных юбках, пошла дальше. А Нелюбов, простояв затем около могилки еще некоторое время и придя в себя, попытался вспомнить, когда же он последний раз так плакал; пытался вспомнить и не смог, потому что было это в далеком детстве и повзрослевшее сознание уже давно стерло эти воспоминания как ненужные и стыдные. Но эти свои внезапные сегодняшние слезы Нелюбов хотел запомнить до конца своих дней, потому что они были единственной ниточкой, связавшей его, здорового взрослого мужчину, и тот маленький кусочек его плоти, что один остался лежать в сырой питерской земле.
С кладбища Борис сразу же направился домой. Приведя себя в порядок – сменив полевую форму на парадную, – отправился делать несколько обязательных визитов к ближайшим знакомым. Но для начала решил навестить своего старого приятеля Феликса Юсупова, надеясь, что тот сможет рассказать ему что-то полезное о его пропавшей жене. Да и вообще о том, что сегодня происходит в Петрограде.
Огромный дворец князя Юсупова на Мойке был ярко освещен огнями. Подсвеченные газовыми фонарями монументальные колоны, вычищенная ковровая дорожка и огромные дубовые двери на входе повеяли на Нелюбова той веселой, беззаботной довоенной порой, о которой он уже начал забывать. На несколько мгновений Бориса вдруг охватила черная зависть ко всем тем, кто жил еще той, прошлой жизнью, кто не видел, как гибнут в сабельных атаках друзья и товарищи, и не оплакивал короткую, десятиминутную жизнь своего сына. Кто отгородился высокими заборами от людских страданий и делал все, чтобы страшное слово «война» никогда не пришло в его дом… Но через минуту Бориса передернуло от собственной слабости и недостойных мыслей. Сожаления о былом никогда не приносят душевного спокойствия: что толку бередить прошлое, если ты не в силах его изменить и исправить.
Справа от парадной двери резиденции Юсупова Борис заметил розетку электрического звонка, которая была заботливо накрыта отодвигающейся медной пластиной. Удивившись такой предусмотрительности князя, который всегда славился крайне беспечным отношением к своему хозяйству, Нелюбов с силой нажал на сигнал и услышал, как где-то в глубине дворца раздался мелодичный, но требовательный перезвон колокольчиков.
Появившийся в дверях пожилой привратник в богатой ливрее, с непроницаемым лицом выслушав намерение щегольски одетого поручика повидаться с его хозяином, произнес, как видно, дежурную фразу – что князь сегодня никого не принимает и что надобно приходить завтра. А через секунду был буквально ошарашен дальнейшими действиями посетителя, который, услышав неприятный и, как видно, неожиданный для себя ответ, без какого-либо почтения к князю отодвинул лакея в сторону и шагнул за ворота.
– Ваше благородие! Никак не можно к их светлости… князь приказывали никого не пускать, у них супруга заболела! – лакей, неуклюже рыся за Нелюбовым, пытался поначалу словами остановить поручика, а затем, словно в запальчивости, решил прихватить дерзкого посетителя за рукав мундира. Но тут же осекся, остановленный бешеным взглядом Бориса:
– Да ты, старик, совсем ополоумел!?
Нелюбов, едва владея собой, сделал маленький шаг к испуганному лакею, который, от страха прикрыв лицо руками, начал медленно пятиться назад.
– Я извиняюсь… я по горячности… мне было приказано,… – залопотал перепуганный привратник.
– Что тебе было приказано?!
– Никого… всех… не пускать…
– Я не все! – Нелюбов, брезгливо и презрительно хмыкнув, шагнул в большую общую залу и, больше не обращая внимания на семенившего рядом привратника и присоединившегося к нему дворецкого Василия, который, узнав Нелюбова, решил с ним не связываться, направился в рабочий кабинет князя Юсупова, который, как он помнил, находился в левом крыле здания. И на выходе из малой гостиной буквально столкнулся с самим хозяином дворца, который в домашнем халате и в уютных тапочках, расшитых соболями, как раз выходил из столовой.
Некоторое время, словно не веря собственным глазам, князь Юсупов разглядывал своего воскресшего приятеля, а затем, раскатисто хохотнув, крепко обнял Бориса, дыхнув на него смесью винного перегара и табачного дыма.
– А я уж думал, тебя убили, – обнимая Нелюбова, Феликс сделал знак слугам, чтобы те оставили их.
– Как видишь, жив и здоров, – Борис сразу же заметил перемены, которые произошли с молодым князем за время его отсутствия в Петрограде. Женитьба явно пошла ему на пользу: вместо тщедушного избалованного юноши, каким Феликс был еще год назад, на него смотрел взрослый, уверенный в себе мужчина. Появившаяся в висках седина придавала князю особенный шарм и выгодно контрастировала с его бледным аристократическим лицом, делая Феликса все более и более похожим на своего покойного отца.
– Пойдем скорее, я представлю тебя моей супруге, Ирине. Ты расскажешь нам о своих похождениях? – Феликс, слегка приобнимая Нелюбова за плечи, стал увлекать его в сторону бывших апартаментов покойного брата, где, как уже догадался Борис, теперь располагались комнаты княгини Ирины.
– Наверное, это удивительная история, – со свойственной ему эгоистичностью, приговаривал Феликс Юсупов, и Борис с некоторой горечью отметил, что хоть князь и изменился внешне, внутренне он остался таким, каков и был прежде: избалованный и скучающий светский бездельник, который думает только о развлечениях для своей дражайшей персоны.
– Это, верно, неудобно? Твой слуга сказал, что княгиня больна…
Феликс помрачнел.
– Она больна только для мужиков, что обманом влезли в доверие к государыне Александре Федоровне и теперь пользуются этим фавором для удовлетворения своих непомерных амбиций.
Встретив удивленный взгляд Нелюбова, Феликс с неожиданной для его изнеженной натуры горячностью и даже злостью продолжил:
– Вчера на приеме в Зимнем Ирина по свойски пожаловалась на мигрень, и надо же – рядом оказался этот черт и тут же вызвался осмотреть княгиню на предмет неких женских болезней… А сам, ирод, смотрит… так мерзко и противно, что у меня аж сердце захолонуло.
– Что? Все так плохо?
– Хуже, брат, не бывает! – князь Юсупов горестно вздохнул. – Этот государственный кобель распоряжается сейчас всем; без его ведома не назначают теперь ни министров, ни командующих армиями. И любая мало-мальски значимая протекция или денежный подряд идет только через него. А если вдруг император проявляет волю и в обход Распутина выносит решение – он получает семейный скандал: Александра Федоровна свято убеждена, что судьба России находится под гнетом ужасных черных сил, от которых могут спасти только молитвы да заступничество отца Григория, – Феликс иронически возвел очи горе.
Борис недоверчиво покачал головой.
– А что говорят в Петербур… в Петрограде? Как такое стало возможным?
– Да вот стало… – Феликс яростно блеснул глазами и тихо, но отчетливо произнес: – Убить эту тварь надо! Заманить куда-нибудь в тихое место и… – Юсупов провел ладонью по горлу, – нет больше отца Григория…
– А закон? А царь? – Борис, пораженный таким откровением князя, в изумлении посмотрел на него. – Это же убийство!
Феликс Юсупов, словно не замечая взгляда Нелюбова, всем своим видом показывая, что в этих его словах нет ничего необычного, нервно передернул плечами.
– Государь нам только спасибо скажет… Это, брат, теперь и тебя касается… – Феликс многозначительно взглянул на своего приятеля. – Распутин тебе убийство Свечникова не простил. Да и Варя твоя зря к нему поехала…
Юсупов оборвал себя на полуслове и закусил губу, словно он только что сказал лишнее, которое вырвалось у него случайно, и которое он никак сейчас не хотел сообщать Борису.
– Так Варя была у Распутина? – Борис тяжелым взглядом буквально припер князя к стене. Он и раньше ненавидел эту черту Феликса; в самый ответственный момент разговора, когда нужно было сказать главное, князь ни с того ни с сего, окольными выражениями ловко уходил от темы, имея целью, как видно, помучить своего собеседника. Но сейчас Нелюбов был не склонен терпеть подобные выходки. Гневно сверкнув глазами, он в упор смотрел на Юсупова:
– Не темни! Раз начал, договаривай…
– Ездила, вне всяких сомнений, – Феликс вздохнул и неопределенно передернул плечами, будто сдавшись под давлением Нелюблова, продолжил. – Только никто не знает, что у них там произошло. Бухвостову даже на порог не пустили, – князь презрительно усмехнулся. – Эта дура целый час на улице просидела. Ты к ней съезди, расспроси. Она, пока ты на фронте был, стала Варе за лучшую подругу…
Появившаяся Ирина Юсупова прервала разговор старых приятелей и, обрадовавшись Нелюбову, как старинному знакомому, тут же взяла с него слово, что он сегодня обязательно останется у них ужинать – вечером у Юсуповых должны были собраться несколько знатных и влиятельных семей Петрограда.
Все планы на дальнейшие визиты пришлось отменить. За ужином Борис, презрев нормы великосветского общения, был необычайно молчалив и задумчив. Те радости и заботы, каковыми жили представители высшей знати, с недавних пор перестали интересовать Нелюбова, а намеки Феликса, что здесь собралось самое что ни на есть антираспутинское общество, в конце вечера и вовсе стали раздражать Нелюбова. Борис не мог отделаться от ранее не свойственного ему чувства острой неприязни ко всем этим людям – как можно целый вечер обсуждать деревенского мужика, когда идет такая война и на фронте каждую минуту гибнут люди. Возвращаясь домой, Борис уверился в том, что Юсупов многое ему не договаривает, сообщая лишь те факты, которые напрямую влияют на мнение Бориса о Распутине, и тем самым автоматически вербуют Нелюбова в уже довольно многочисленный стан врагов этого распоясавшегося царского целителя.
Посвятив затем целый месяц поискам Варвары, Нелюбов, несмотря на содействие Феликса Юсупова и его жены, перед которыми открывались все двери государственных учреждений, так ничего и не выяснил. Обращение в церковный Синод и лично к владыке Тихону кроме разочарования, принесли только уверенность, что если Варя и приняла монашеский сан, то сделала это так незаметно и скрытно, что не оставила никаких официальных следов. Супруга брата царя, великого князя Михаила Александровича, по-родственному, как могла, тоже содействовала поискам Варвары, но и с этой стороны все было тщетно. И в один из дней Борис в отчаянии решился, наконец, поехать к этому самому Распутину в надежде, что тот хоть как-то прояснит ситуацию и прольет свет на то, что произошло в декабре, а возможно, и подскажет, куда после исчезла Варя.
Но Распутин при встрече с Нелюбовым повел себя более чем странно. Едва Борис вошел в его гостиную на Гороховой, как отец Григорий, которому уже доложили о посетителе, вышел из своей спальни и, быстрым шагом подойдя к Нелюбову, опустился перед ним на колени и принялся судорожно креститься:
– Уходи… прошу тебя… уходи! В твоих глазах – смерть! Я знаю… ты добрый человек, твоя женщина мне все про тебя рассказала, – Распутин, стоя на коленях, быстро согнулся в поясе и приник лбом к полу. – Но я не хочу умирать…
Нелюбов оторопел от такого странного поворота событий. Чувство жалости и сострадания невольно толкнуло растерявшегося Бориса к Распутину, и он, схватив мужика за плечи, попытался поднять его с пола.
– Встаньте! Я не сделаю вам ничего плохого… Мне сказали… Я пришел узнать, где моя жена, – запах немытого мужицкого тела, перемешанный с запахами чеснока, алкоголя и дешевого одеколона, ударил в ноздри Бориса, и он непроизвольно поморщился.
Распутин меж тем судорожно затряс головой:
– Нет! Нет! Нет! Я ничего не знаю. Уйди… Христом Богом заклинаю! Умоляю… уходи…
Нелюбов сделал шаг назад. В голове у Бориса промелькнула мысль, что перед ним разыгрывают комедию. Что этот дешевый фарс и эти слезы являются не чем иным, как новым трюком Распутина, на которые тот был большой мастер. Но ужас и паника, прыгавшие в красивых ясно-синих, совершенно не вязавшихся с остальным лицом глазах Распутина, были настолько искренними, что через секунду он устыдился собственных размышлений и, так и ничего не узнав, вышел из квартиры. А Распутин еще какое-то время постоял в той же позе посреди гостиной, затем попытался подняться и вдруг схватился за сердце и начал медленно заваливаться на бок: и в тот раз, при посещении Вари, и теперь, когда Нелюбов неожиданно появился у него в квартире, он явственно увидел свое будущее. Как он бежит по большому заснеженному двору, а этот офицер с холодным и надменным лицом стреляет в него из револьвера; увидел, как острые, безжалостные кусочки свинца вонзаются в его большое и сильное тело, разрывают легкие, печень, желудок, и эти ранения сразу же вызывают необратимые процессы во всем организме Распутина, за которыми следует темнота и смерть.
Появившаяся через минуту Матрена нашла отца в глубоком обмороке. Прибывший через десять минут личный врач отца Григория Кондратий Семенович Филимонов с беспокойством осмотрел лежащего без сознания Распутина и, пустив кровь, констатировал сильнейший сосудистый спазм, который, однако, не будет иметь серьезных последствий, если больному хотя бы несколько дней будет обеспечен полный покой. Но едва врач уехал, Распутин открыл глаза и потребовал вызвать автомобиль для поездки в Зимний дворец, чтобы, как он сказал домашним, «приватно поговорить с государем по срочному делу».
Однако уже через час Распутин вернулся, мрачный и сердитый, потому что царь Николай, сославшись на срочные государственные дела, не принял его. На вопрос Матрены, что приготовить ему на ужин, Григорий Ефимович, словно не слыша дочери и не обращая внимания на появившуюся Вырубову, буркнул: «Пусть будет так, как предписано Богом», и заперся в своей спальне, приказав не тревожить его до тех пор, пока он сам того не пожелает.
В середине мая Бориса вызвали в Главное резервное управление и объявили, что за августовские бои в составе 2-й армии генерала Самсонова ему полагается Георгий 4-й степени, а в особом порядке, минуя последующий чин, по личному приказу государя присвоено звание лейб-гвардии капитана. И вручили новое назначение в I Гвардейский корпус генерала Безобразова, который на тот момент входил в состав 12-й полевой армии Петра Адамовича Плеве.
Штабной подполковник, который занимался делом Бориса, после поздравления с заслуженной наградой и вручения всех необходимых подорожных документов, вдруг принял заговорщицкий вид и полуприватно сообщил Нелюбову, что им интересуется военная разведка и его просят завтра, к девяти утра, прибыть в дом по известному адресу в кабинет № 16, для ни к чему не обязывающей беседы.
Нелюбов сначала несколько удивился такому странному и неофициальному вызову, но затем, решив, что это приглашение как-то связано с его пребыванием в немецком плену, заверил штабного подполковника что он непременно посетит вышеупомянутый кабинет и, попрощавшись, направился в финансовый департамент для получения нового денежного аттестата.
На следующее утро ровно в девять часов Борис вошел в здание военной разведки и, найдя на первом этаже кабинет № 16, несколько раз громко и уверенно постучал в дверь.
Хозяин кабинета, полковник лет сорока, с круглым, гладким лицом и широкой залысиной, на секунду подняв голову от бумаг, кивнул Борису как старинному знакомому, попросил его подождать и присесть в стоящее напротив кресло.
Подобное не по уставу обращение несколько смутило Нелюбова, и он, усевшись в глубокое и удобное кресло, от нечего делать стал изучать окружающую обстановку, пытаясь составить собственное мнение о хозяине кабинета; большой портрет государя императора при орденах и регалиях, обитые зеленым плюшем стены, массивный стол из красного дерева, два мягких кресла и тяжелые, массивные шторы на окнах, – вся эта казенная обстановка, мало что поведали Нелюбову об особенностях характера его владельца. И чтобы хоть как-то развлечь себя, Борис принялся украдкой наблюдать за увлеченно пишущим полковником и через минуту неожиданно осознал, что по давней, еще довоенной привычке, ищет в этом полковнике одни лишь недостатки, которые всегда удобно подмечать в новых людях для дальнейшей словесной пикировки в разговоре.
Эта мысль и понимание собственных мотивов почему-то именно сейчас стали особенно неприятны Борису Нелюбову. И он, вздохнув, оставил это нелицеприятное занятие и стал смотреть в большое и чистое окно, сквозь которое светило не по-весеннему жаркое солнце.
Полковник тем временем закончил свою письменную работу. Убрав бумаги в верхний ящик стола, он с любопытством посмотрел на скучающего капитана Нелюбова.
– Я внимательно прочитал ваш рапорт об августовских событиях четырнадцатого. А затем про рейд по немецким тылам в марте пятнадцатого… и знаете, что меня удивило?
Нелюбов при этих словах хотел было встать, но полковник жестом предложил ему не затрудняться, и Борис остался сидеть в кресле, чувствуя некоторый дискомфорт в подобном общении со старшим по званию.
– Никак нет, господин полковник! Не знаю.
– Вам фатально везет, – полковник смотрел на Бориса каким-то особенным, многозначительным взглядом, в котором Нелюбов отчего-то разглядел только иронию, и в глубине его души вдруг зашевелилось и стало быстро нарастать презрительное чувство ко всем штабным чиновникам, которые подобно этому лощеному полковнику сидели в глубоком тылу и лишь делали вид, что занимаются войной.
– На все Божья воля, ваше превосходительство…
Полковник весело, но согласно кинул.
– Вот так всегда, случись что хорошее – Бог дал! Дурное – Бог взял… Замечательное оправдание, не правда ли? А главное, на все случаи жизни…
Полковник вдруг посерьезнел и, внимательно разглядывая молчащего капитана, словно именно в этот момент он хотел для себя что-то решить, задумчиво произнес:
– При этом вы все время действуете более чем дерзко и всегда выбираете самое опасное для себя решение.
– Я бы не назвал плен везеньем… – холодно парировал Борис.
– Согласен. Однако те, кто сидел с вами в немецком лагере, я уверен, думают по-другому.
– Это чистая случайность, господин полковник, все могло получиться иначе, – Нелюбов не мог понять, куда клонит полковник, и от этого немного нервничал.
– Вот именно, – полковник хмыкнул. – Мы, кстати, проверили ваши связи… и пришли к выводу, что вы могли бы легко получить назначение на более спокойную должность, чем командир батальона в корпусе генерала Безобразова.
– Долг русского офицера не позволяет мне употреблять дружеские и родственные отношения в собственных целях. Когда идет война и мое отечество в опасности…
– Я понял. Дальше можете не продолжать, – полковник несколько бесцеремонно перебил Нелюбова, который оказался совершенно сбит с толку подобным фамильярным обращением и в упор посмотрел на своего собеседника.
– А вы считаете по-другому, ваше превосходительство?
Полковник все же заметил промелькнувшие негативные эмоции на лице своего собеседника и поначалу досадливо покачал головой, но затем неожиданно улыбнулся приветливой и открытой улыбкой:
– Прошу прощения за резкость, господин капитан, но подобные разговоры я слышу по десять раз на дню. Надоело уж, знаете ли, – доверительно пояснил полковник и забарабанил пальцами по столу. – А ваша горячность один раз сослужила вам недобрую службу… Хотите еще раз испытать судьбу?
– Я вас не понимаю, господин полковник!
– А вот я вас очень хорошо понимаю, Борис Петрович… – немного подавшись через стол к Нелюбову, с нажимом на слово «понимаю», громко произнес полковник. – И заявляю предельно откровенно – нам нужны такие офицеры, как вы! – полковник, чуть приподняв густые брови, значительно посмотрел на Бориса. – Поэтому без обиняков предлагаю вам службу в моей секретной команде…
Полковник встал и принялся прогуливаться по кабинету. Борис, отметив кривые ноги кавалериста и мощное, в некотором роде даже атлетическое сложение офицера, тоже поднялся и, чтобы не потерять своего собеседника из поля зрения, был вынужден все время поворачиваться к нему во фронт.
– Моя команда – это небольшая группа лучших русских офицеров, которая, надо заметить, подчиняется только высшим руководителям нашего с вами отечества, – полковник, сделав умышленное ударение на слово «отечество», ожег изумленного Нелюбова быстрым и хищным взглядом. – Я мог бы, наверное, и не спрашивать вашего согласия, перевести приказом… Но мой принцип – работать только с добровольцами.
Полковник наконец остановился прямо перед Нелюбовым:
– Да! Я ведь, кажется, не представился… – он протянул Борису руку. – Александр Иванович Сиротин… Прошу любить и жаловать.
Нелюбов машинально пожал протянутую руку и встретился со смеющимися глазами Сиротина.
– Кстати! По случаю нашей с вами нечаянной встречи, передаю нижайший поклон от вашего хорошего знакомого, генерала Маннергейма… – Сиротин движением руки показал на кресло. – Да вы присаживайтесь, в ногах, как говориться, правды нет. Разговор у нас будет долгий, – и когда Борис уселся обратно в кресло, добавил самым веселым и задушевным тоном. – Мы с ним месяц назад виделись в Галиции. Он о вас и о ваших способностях очень высокого мнения… уверял меня, что будет хлопотать у Брусилова о переводе в его дивизию, – Сиротин усмехнулся. – Но затем внял моим убеждениям, что у нас таким лихим молодцам будет интереснее.
– У вас – это в разведке?
– Не совсем… У нас – это в особом армейском диверсионном подразделении, которое создано для выполнения заданий чрезвычайной сложности и важности. И которое подчиняется только четырем лицам: государю императору, Верховному главнокомандующему, начальнику Генерального штаба и вашему покорному слуге, – быстро произнес Сиротин и, заметив, что последние слова произвели на Нелюбова самое благоприятное впечатление, добавил:
– Так что с этой стороны ваше честолюбие должно быть полностью удовлетворено…
– Я должен сразу дать согласие? Или у меня есть время подумать?
– Время есть, – Сиротин широко улыбнулся, показав ровные и удивительно белые для сорокалетнего человека зубы. – Минут пять… этого вполне достаточно для того, чтобы ваша интуиция, если она у вас, конечно, имеется, подсказала вам правильное решение, – полковник Сиротин развел руками. – Ну а дальше будет только ненужное копание в собственных мыслях…
Борис удивился необычной логике полковника и вдруг ощутил знакомое и привычное чувство азарта, которое всегда возникало в опасных и критических ситуациях и которому Борис за последние годы научился слепо доверять.
– Хорошо. Я согласен. Что нужно делать?
– Пока поставить вот здесь и вот здесь свою подпись, – Сиротин, не удивившись такому скорому решению Бориса, положил перед Нелюбовым два листа бумаги, на которых в правом верхнем углу выделялся тисненный золотом вензель Николая II.
– Затем получить новое назначение в Военном ведовстве; отныне для всех ваша должность называется штаб-офицер особых поручений при генерал-квартирмейстере генерале Данилове, – Сиротин положил перед Нелюбовым еще одну бумагу, отпечатанную на бланке Генерального штаба.
– А это приказ о вашем назначении… – выждав, когда Борис прочитает и поставит ознакомительные подписи на всех трех документах, Сиротин продолжил инструктаж: – Теперь можете распаковывать чемоданы и возвращаться домой, где будете ждать моего звонка, или… – Сиротин перевел взгляд на входную дверь. – Или появления капитана Апраксина…
В это время на пороге кабинета позади Нелюбова выросла высоченная фигура капитана лет тридцати, и Борис, поразившись такой чуткой реакции подчиненных Сиротина, с усмешкой подумал, что если этот капитан и у него в квартире появится так же неожиданно, то запросто рискует схлопотать пулю в лоб.
Через неделю лейб-гвардии капитан Нелюбов был зачислен в команду «Z» и вместе с тремя своими коллегами стал целые дни проводить то на полигоне под Петергофом, где под руководством опытных инструкторов изучал тактико-технические характеристики вооружения стран Тройственного союза, то в спортивном зале, оборудованном в подвале какой-то интендантской части, постигая странную и неудобную борьбу с мудреным азиатским названием джиу-джитсу. То в архивах Генштаба, где с небывалой быстротой заучивал целые тома секретной документации, на которой основным отличительным признаком была надпись – «Только для высшего командования».
К концу апреля левофланговые корпуса 3-й армии генерала Радко-Дмитриева, именно те, которые всю весну осуществляли поддержку отступающих частей 8-й армии генерала Брусилова, оказались развернуты фронтом на запад у села Горлицы. При этом центр и левый фланг 3-й армии были беспечно растянуты вдоль огромной территории от Вислы до Бескид, и казалось, высшее командование совершенно не беспокоит тот факт, что все боеспособные соединения 3-й армии, измотанные и потерявшие в боях треть численного списка, занимают линию фронта, которая раньше предназначалась для этой же армии полного состава. Ни сигналы от командиров дивизий о сосредоточении против них прибывших из Франции ударных немецких соединений, ни шифровки из соседней 8-й армии генерала Брусилова об увеличившейся активности противника так и не сумели убедить командующего армией генерала Радко-Дмитриева отвести свои войска назад и пожертвовать Бескидами и Западной Галицией. А может быть, он и намеревался совершить этот маневр, но, как уже не раз случалось в прошлом, не получил высочайшего разрешения от Верховного главнокомандующего великого князя Николай Николаевича, чем не преминул воспользоваться немецкий генерал Август фон Макензен, который 2 мая силами подчиненной ему 11-й армии, при поддержке соседних – 4-й немецкой армии и 3-й австро-венгерской, начал хорошо подготовленное наступление прямо на позиции армии Радко-Дмитриева.
Здесь нужно отметить, что на тот момент 11-я армия Макензена была самым боеспособным соединением во всей Германии; в ее состав входили прибывшие с Западного фронта переформированные и закаленные в боях Гвардейский и X армейские корпуса, а также Резервный – XLI, Сводный АК и VI австро-венгерский АК. Общая численность 11-й армии ко 2-му мая составляла 357 тысяч человек, при 1606 орудиях и 756 минометах.
Первый удар армии Макензена был настолько силен, что уже 4 мая русский фронт на линии Горлица-Тарнов был прорван, а IX и X русские армейские корпуса генералов Драгомирова и Протопопова, до пределов измотанные и обескровленные, начали отход к реке Вистока. Не спасло от разгрома и спешное приказание XXIV корпусу генерала Цурикова и XII корпусу генерала Леша выходить из Карпат; по этим совершавшим торопливый отход корпусам нанесла фланговый удар 3-я австро-венгерская армия. И когда 6 мая на позициях 3-й армии Радко-Дмитриева был введен последний резерв Юго-западного фронта – III Кавказский армейский корпус генерала Ирманова, положение было почти безнадежно. Эта запоздалая помощь уже не могла спасти 3-ю армию; к 7 мая остатки III Кавказского армейского корпуса были практически разбиты и частью своих потрепанных дивизий тоже начали спешное отступление, которое более было похоже на бегство.
Всего в ходе недельных майских боев только пленными 3-я армия потеряла более 150 тысяч человек. И лишь брошенные в бой 10 мая XXI корпус генерала Шкинского и XXIX корпус генерала Зуева спасли 3-ю армию от полного уничтожения.
Великий князь Николай Николаевич, узнав о чудовищных потерях в ходе Горлицкой операции, пришел в неописуемую ярость и 20 мая командир 3-й армии генерал Радко-Дмитриев был смещен, а на его место назначен генерал Леш. Однако это уже не могло оказать какого-либо благоприятного воздействия на общую ситуацию; русский фронт начал выгибаться дугой, и 24 мая генерал Макензен нанес второй мощный удар, теперь уже в стык 3-й армии генерала Леша и 8-й армии генерала Брусилова.
Шли будни первого года войны…
В один из последних весенних дней, наблюдая, как офицеры команды «Z» неуклюже, а главное, совершенно неэффективно отрабатывают силовой захват вооруженного револьвером противника и беспомощно машут руками, Сиротин в перерыве между занятиями вдруг начал расспрашивать Бориса о его побеге из плена. А именно о том, как они вдвоем с Савелием захватили лошадей и документы.
Нелюбов все это уже описывал в рапорте и не один раз рассказывал полковнику Сиротину, но сейчас он, догадываясь, что хочет от него услышать полковник, стал в мелких деталях пересказывать этот эпизод, заострив внимание на физических способностях унтер-офицера Мохова.
Внимательно выслушав Нелюбова, Сиротин недоверчиво наклонил голову и громко поцокал языком, а затем знаком подозвал стоящего на почтительном удалении японского инструктора по борьбе джиу-джитсу.
– Борьба наха-те? Вы знаете, что это такое?
Японец согнулся в поклоне и вдруг быстро-быстро заговорил по-японски, чередуя свою речь с резкими и едва уловимыми движениями рук.
Полковник некоторое время с бесстрастным лицом слушал этот монолог. Потом, как видно, решив, что он услышал все, что ему было нужно, неопределенно пожал плечами и прервал своего собеседника.
– Благодарю, вы свободны. Вы мне очень помогли.
Сиротин повернулся к Нелюбову.
– Он сказал, что знает этот стиль… На японском острове Окинава, в городе Наха, живет великий мастер Канрио Хигаонна, известность которого больше, чем этот маленький остров… ну… и так далее. Канрио Хигаонна – это тот самый японец, у которого учился ваш Мохов?
Нелюбов немного поморщился от этого умышленного ударения на словосочетание – «ваш Мохов», но, понимая, что хочет от него полковник, ответил:
– Со слов русского унтер-офицера Мохова я знаю, что он четыре года жил в додзе у этого Хигаонны. Сам же я видел, как Мохов за доли секунды привел немецкого капитана и его денщика в бессознательное состояние.
Нелюбов специально в отместку Сиротину сделал ударение на первых двух словах и теперь с любопытством ждал последующей реакции полковника. Сиротин же только улыбнулся подобной щепетильности капитана. Этот офицер нравился ему все больше и больше. Лед и пламя каким-то непостижимым образом соединились в этом человеке и, вопреки всем законам физики, благополучно в нем сожительствовали. Когда барон Маннергейм при встрече в Галиции рассказывал ему, какой Нелюбов отличный фехтовальщик, Сиротин был изумлен не рассказом своего друга о ловкости некоего поручика и удивлялся вовсе не умению Нелюбова махать саблей. Александр Иванович был в первую очередь поражен, с каким выражением лица Маннергейм ему об этом сообщал; взгляд его старого приятеля красноречиво свидетельствовал о том, что тот бы так не смог! И вообще никто из тех, кого барон знал лично, так бы фехтовать не смог. А барон Маннергейм, прослужив в русской армии около двух десятков лет, видел многих. И стрелял Нелюбов из револьвера, как бог – если только бог умеет стрелять: без подготовки, на вскидку, в движении, из любой удобной и неудобной позиции. Единственное, чему капитан Нелюбов был не обучен, так это драке голыми руками. И это было естественно. Людей благородного сословия веками готовили к поединкам с оружием, а английский бокс, который в конце девятнадцатого века хоть и проник в Россию, но в аристократической среде, к сожалению, так и не прижился. Однако Сиротин хорошо понимал, какие преимущества могли бы получить его офицеры, научись они борьбе без оружия: для этого он и пригласил японского мастера джиу-джитсу. Но дела по освоению сей мудреной науки шли очень медленно, да и время работало против его подопечных.
– Ваш протеже, насколько мне известно, не благородного сословия, – с чуть заметной усмешкой произнес Сиротин.
– Никак нет, Александр Николаевич! Он не мой протеже, – Нелюбов холодно смотрел на Сиротина. – Зная строгость отбора, я бы никогда не решился рекомендовать военнослужащих нижних чинов в ваше распоряжение…
Сиротин наигранно и шутливо покачал головой и изобразил некое подобие гнева.
– Ну, так рекомендуйте, капитан! Кто вам мешает? Нам такие головорезы нужны… Ведь случись вам действовать без шашки и револьвера – перестреляет вас всех первый же немецкий агент! Вот государю императору расстройство будет.
Нелюбов обрадованно посмотрел на Сиротина. Он сам давно думал о том, что Савелий, с его способностями, мог бы оказать немалую помощь их маленькому отряду. Занятия с японским инструктором плохо способствовали прогрессу: может быть, японец излишне трепетно относился к самурайскому (так он считал) званию своих учеников, а скорее потому что эта наука шла вразрез с устоявшимся мировоззрением дворян, которые считали драку голыми руками уделом простолюдинов. Вот и получалось, что им в группу был нужен уже готовый боец. Но найти такого из числа людей благородного сословия было очень и очень сложно. К тому же Нелюбов часто ловил себя на мысли, что в последнее время он с дружеской теплотой вспоминает Савелия и даже жалеет, что судьба разлучила их. После плена Борис несколько иначе стал смотреть на простых людей. Он вдруг понял, что благородная дворянская кровь вовсе не гарантирует высокие духовные качества и преданность Царю и Отечеству; и у обычных людей этой самой пресловутой верности, которой кичились многие из его знакомых, бывало иногда даже больше, чем у самого знатного и родовитого из вельмож. Только скрывалась эта преданность где-то в глубине человека и ни коим образом не выставлялась напоказ. И разглядеть ее бывало иногда не просто, но она присутствовала, и в этом заключалась та самая сила русского народа, о которой много говорили, спорили, рассуждали военачальники всех мастей, но, к сожалению, никогда не видели «живьем». Так озабоченный лишь собственными проблемами человек не замечает, сколько вокруг него горя и страданий, хотя признает и много говорит о том, что эти людские страдания существуют.
– Есть рекомендовать унтер-офицера Мохова, господин полковник! – Нелюбов довольно улыбнулся. – Сегодня же подам рапорт.
Однако генерал Данилов оказался категорически против зачисления в команду «Z» человека не из офицерского корпуса, мотивировав свой отказ тем, что в предписании о создании этой секретной команды, и подписанной государем императором, черным по белому написано, что служить в ней могут люди только благородного происхождения в чине не ниже поручика. И согласился лишь на некий компромисс – считать унтер-офицера Мохова временно прикомандированным к команде «Z» в качестве инструктора, без права на изменение статуса.
Через неделю Савелий Мохов прибыл в Петроград и поселился в казармах 206-го маршевого батальона, где получил персональную койку и презрение окружающих его солдат, которых как раз готовили к отправке на фронт и которые из зависти к исключительному положению Савелия стали подворовывать его личные вещи и вообще вести себя вызывающе. А еще через неделю Нелюбов, узнав, в каких обстоятельствах живет его бывший сосед по немецкому лагерю, плюнул на внешние условности и поселил Савелия у себя – места теперь в большой квартире Нелюбова хватало вполне.
Словно два огромных зверя, почти равных по силе и по выносливости, но различных по характеру и темпераменту, вцепились друг в друга Россия и Германия. Запущенные во врага клыки-дивизии и когти-армии в исступлении рвали и кусали плоть, жилы и артерии противника, по которым обильно текла густая и темная кровь, но эти раны только еще больше распаляли обоих. Как матерый волкодав не может выпустить из своих объятий огромного волка, надеясь наконец добраться до горла, так и этот волк, умелый, закаленный в прошлых схватках боец, старается лишить своего противника жизни, чтобы через некоторое время, на ходу зализывая раны, напасть на стадо беззащитных овец.
Сил, однако, было еще достаточно. Но и у одного, и у второго бойца уже начинали мелькать мысли, что в этой схватке им не победить. Ведь для победы необходимо полностью уничтожить своего врага, а оба огромных зверя уже почти знали, что полное истребление неприятеля возможно только за счет своего последнего, резервного жизненного ресурса. И через некоторое время победитель, глядя на остывающий труп своего недруга, прямо здесь же испустит дух и, агонизируя, будет с горечью наблюдать за сворой шакалов, которые, обрадовавшись гибели двух великих гигантов, начнут свой кровавый пир.
Весной и летом 1915 года эти великаны сражались и были полны энергии. Кровь, куски мяса и клочья шерсти летели во все стороны и, как ненужная, отработанная субстанция, гнили и отмирали в стороне от сражающихся противников, чтобы никогда уже больше не влиться в их вены, не прирасти к спине, бокам, брюшине.
Этим отработанным материалом были многочисленные раненые солдаты и офицеры, которые по обе стороны фронта в огромных количествах лежали в неустроенных бараках, именуемых госпиталями и полевыми лазаретами. Оторванные руки и ноги, пробитые осколками головы, разорванные шрапнелью животы – это была та небольшая плата за возможность зверю продолжать битву, битву, в которой больным, раненым и умирающим солдатам уже не было места. Да и сражающийся гигант больше не интересовался своими изувеченными частичками, словно бездушная машина, перемалывая очередную порцию расходного человеческого материала.
В маленькой польской деревне Пшехновичи к северу от Варшавы, где до войны жило всего пятьсот человек, был развернут полевой лазарет 10-й армии генерала Радкевича. По формуляру, который был составлен в сентябре четырнадцатого года, этот медицинский объект был рассчитан на девятьсот человек, но в мае пятнадцатого даже его начальник, полковник Никитин, не знал, какое количество раненых находится на его попечении. Бесконечные подводы везли все новые и новые измученные войной тела; запах крови и гниющего человеческого мяса, как ориентир, указывал санитарам с передовой месторасположение госпиталя. И санитары спешили, подхлестывая усталых лошадей, в надежде на спасение некоторых несчастных, что внавал лежали на стареньких подводах. А похоронные команды, приданные хозяйству Никитина, днем и ночью погребали умерших на соседнем деревенском кладбище, освобождая таким образом койко-места для нового человеческого материала.
После смерти своего новорожденного сына и месячного пребывания в больнице Святой Марии в Петрограде Варвара Васильевна Нелюбова решилась круто изменить жизнь. Она отказалась от фамилии мужа и, в тайне ото всех записавшись на вербовочном пункте девицей Оболенской и пройдя двухнедельные курсы медсестер, с середины февраля служила сестрой милосердия в полевом лазарете 10-й армии.
Поначалу невидимая граница, разделившая жизнь на до и после, была вполне понимаема Варей не только на физическом плане, но и на психологическом. Если раньше, до войны, она во всех внешних житейских проявлениях искала и находила только хорошее, то после случившейся трагедии Варя стала смотреть на мир так, как смотрят убежденные пессимисты, все время ожидая нового удара судьбы, который они, пессимисты, принимают как обязательное условие своего дальнейшего бытия. Прибыв на фронт, Варя неосознанно начала бороться с этой темной стороной своей души, всеми силами стараясь отрешиться от своего прошлого. И через некоторое время неожиданно сделала спасительный для себя, а главное, для своей души вывод: что именно здесь, в обычном армейском полевом лазарете, сосредоточились все беды и несчастия, которые когда-либо происходили с человечеством. Что ее собственные страдания на этом фоне ничтожны и нелепы. А недавнее желание покончить с собой – по меньшей мере выглядит просто глупо.
Наверное, с этого осмысления и началось Варино возвращение к жизни.
В марте и апреле, когда 10-я армия вела наиболее жестокие бои и нескончаемый поток раненых заполнил все подсобные помещения, отведенные персоналу, Варя, работая в госпитале по двадцать часов в сутки, мало заботилась о собственной внешности, и любые мужские знаки внимания к своей скромной персоне расценивала не иначе как обращение к своим служебным обязанностям. И когда в мае к ней на перевязку попал командир аэроплана «Киевский», легендарный летчик штабс-капитан Горшков, она, обработав легкую рану на ноге авиатора, отправила затем его обратно в свою часть и поначалу не придала значения восторженному взгляду, каковым обжигал ее известный военный летчик.
Но через три дня штабс-капитан Горшков появился снова. Кроме предписания на перевязку он принес Варе огромный букет полевых цветов, и молодая женщина впервые за много месяцев вдруг поняла, что она еще может нравиться мужчинам. С этого дня Варя незаметно для себя стала более тщательно следить за своей внешностью. Жизнь и весна – лучший лекарь от прошлых невзгод и страданий, и преображение, которое началось в один миг и продолжалось то некоторое время, какое каждой женщине отведено ее сущностью и природой, закончилось тем, что Варя, не желая того, стала центром внимания всего мужского населения госпиталя. Солдаты стали вдруг стесняться сестрицы Варвары. И если раньше многие лежачие, справив свои естественные надобности, совершенно не обращали внимания на обслуживающую их медсестру и запросто просили сходить на двор и вылить помойное судно, то с недавней поры вдруг расцветшую Варю стали стыдиться и просили другую медицинскую сестру избавить их от естественных отходов организма. В офицерских палатах, среди тех, кто получил право на жизнь и шел на поправку, как по команде, начались разговоры о женщинах: вспоминали своих жен, невест, любимых. Кто-то из офицеров принялся наводить справки – кто такая Варя, откуда, где жила раньше. А особо ретивые, подчиняясь древнему мужскому охотничьему инстинкту, принялись выяснять, могут ли они рассчитывать на особое расположение сестрицы Варвары, делая это, впрочем, деликатно и тактично.
Штабс-капитан Горшков, с первого взгляда влюбившийся в Варю и по своему характеру и темпераменту не привыкший пасовать перед женской неприступностью и глупыми, как он считал, условностями, стал частым гостем в госпитале. Через штаб армии он безуспешно попытался выяснить подробности прошлой Вариной жизни; Горшков получил лишь стандартный набор сведений, которые женщина записала о себе в личное дело, заранее страхуясь от излишней любознательности и от того, что не хотела, чтобы кто-то из родственников нашел ее до конца войны. Однако штабс-капитана Горшкова сам факт отсутствия каких-либо внятных сведений о Варином прошлом только раззадорил. Чувствуя, что эта женщина нуждается в утешении и ласке и стремится забыть какое-то горе, Горшков, ничуть не смущаясь, без обиняков предложил Варе стать его любовницей. И неожиданно для себя и для своего самолюбия получил от бессловесной медсестры резкий отпор, к тому же сопровождаемый звонкой и публичной пощечиной.
Эту пощечину и гневные чувства Варвары видело несколько человек из числа обслуги госпиталя, которые тут же разнесли эту новость по всему хозяйству полковника Никитина, и многим тогда стало обидно за свою красавицу сестрицу, которая для некоторых умирающих была единственным стимулом к жизни. И когда Горшков, как ни в чем не бывало, опять приехал с цветами, то был вызван на дуэль по выздоровлению сразу тремя ранеными офицерами.
Здесь нужно отметить, что штабс-капитан Горшков был храбрый человек и, если оказывались затронуты его честь или доброе имя, готов был драться хоть с чертом. Но в этом случае его ошеломил сам факт этой всеобщей любви к Варе: он понял, что за внешней красотой девушки и за своим природным плотским желанием он не разглядел в ней самого главного – богатства ее души. Поразмыслив ночь, Горшков наутро, при полном параде, опять приехал в госпиталь и при всех принес свои извинения: и Варе, и ее многочисленным коллегам, и трем раненым, но храбрым забиякам-офицерам. Причем сделал это так искренне и от всей души, что его сразу же простили все, и даже сам полковник Никитин, который с недавних пор тоже стал оказывать сестрице Варваре чувственные знаки внимания и которого совершенно не устраивало соперничество с красивым и известным летчиком.
Варю же поразили не эти извинения: в ее среде это было естественно. Молодую женщину тронул сам факт признания Горшковым собственной неправоты и отказа от дуэли. Когда она только-только вышла замуж за Бориса Нелюбова, зная, что у ее мужа репутация завзятого дуэлянта и забияки, в самые приятные для обоих минуты нет-нет да заводила разговор о правилах вызова на дуэль, пытаясь деликатно выяснить, какая же сила толкает мужчину рисковать собственной жизнью. Варя хотела для себя понять и определиться, имеет ли она право попытаться остановить мужа, если он опять примется за старое и начнет требовать сатисфакции от всех, кто ему чем-то не угодил. Борис тогда сначала удивился подобным витиеватым и неконкретным вопросам, а затем, когда понял, что движет Варварой, рассмеялся и дал ей почитать дуэльный кодекс от 1894 года, попутно объяснив, что только после выхода этого документа дуэли стали официально разрешены. А Пушкин, Лермонтов, и еще бог знает сколько людей были убиты на дуэли совершенно незаконно. И что только под давлением общественного мнения император Александр III был вынужден издать дуэльный кодекс, потому что для истинного дворянина есть только три абсолютные ценности – Царь, Отечество и Честь. И эти три святыни он будет всегда защищать, независимо от изданных законов.
Варя тогда немного обиделась – получалось, что она стоит лишь на четвертом месте в этой своеобразной мужской иерархии. Но затем, немного поразмыслив, пришла к выводу, что быть женой человека, который не дорожит своей честью, царем и отечеством, она бы не смогла. А Нелюбов, который по-своему понял эти Варины разговоры и тоже сделал некие выводы, через два дня признался, что ему до смерти надоело доказывать, что он не верблюд. И что не далее как месяц назад он уклонился от дуэли с заезжим французским лейтенантом и даже извинился и признал свою неправоту. Но при этом, хитро улыбаясь, добавил, что с его репутацией, это пошло ему только в плюс. Потому что уже никто и никогда не подумает, что Борис Нелюбов может испугаться.
Репутация Горшкова как дуэлянта Варе была неизвестна. Она лишь знала то, что знали все: штабс-капитан Горшков – известный авиатор и любитель женщин. И как большинство других людей, которые пешком ходили по земле, считала, что все, кто летают в небе на этих странных и хрупких конструкциях, именуемых аэропланами, – более вероятные самоубийцы, нежели отчаянные храбрецы. Однако те три офицера, которые вызывали Горшкова на дуэль, считали, как видно, по-другому. Они с достоинством приняли извинения и сразу же поклялись Горшкову в вечной дружбе, а вечером, злостно нарушив госпитальный режим, отпраздновали это событие немецким шнапсом, который в складчину купили у капитан-интенданта Горемыкина.
С тех пор Григорий Горшков на правах общего любимца стал проводить в армейском госпитале полковника Никитина все свое свободное время. Аэродром, на котором базировался «Киевский», находился всего в четырех верстах, и бравый авиатор, прикупив у местного польского крестьянина пегую кобылу-шестилетку, за двадцать минут преодолевал расстояние, что отделяло его любящее сердце от объекта грез и мечтаний. Горшков приезжал, даже если знал почти наверняка, что Варя занята и не может к нему выйти; в этом случае он проходил в палаты к выздоравливающим офицерам и развлекал их своими рассказами о ночных полетах и бомбежках. А по отъезде, если так и не удавалось увидеться с Варей, оставлял ей какой-нибудь гостинец: то коробку конфет, то польскую бижутерию, то букетик обычных полевых ромашек.
В один из первых летних дней, подгадав свой приезд под Варин выходной день, Горшков со своим другом, подпоручиком Малкиным, приехал в госпиталь на шикарном автомобиле, который он взял в аренду у одного польского заводчика, и галантно выразил желание пригласить Варю и ее ближайшую подругу – Зинаиду Черепанову, прокатиться в Варшаву, чтобы отметить день рождения его матушки Натальи Сергеевны, которой, как он шутливо обмолвился, исполнилось в этот день всего лишь тридцать лет.
Варя поначалу очень не хотела принимать это приглашение. Она понимала, что, согласившись на подобный вояж, ставит себя в двусмысленное положение. Но, заглянув в блестевшие от волнения глаза Горшкова, а затем посмотрев на свою расстроенную подругу, неожиданно для себя согласилась. Варя в тот момент еще до конца не осознавала, что настойчивость штабс-капитана уже начала приносить свои плоды – ее сердце оттаяло и было готово для нового чувства. И то, что она с каждым днем все больше думает о бравом летчике и его победах на фронте, вовсе не модное увлечение авиацией и не желание узнать первые новости с передовой. Это ее свежее, неустойчивое и беспокойное чувство уже есть влюбленность, каковая всегда предшествует настоящей любви, но может так и остаться лишь кратким мигом несбывшейся надежды на счастье.
Умышленно оборвав все прошлые связи с высшим светом и не имея письменных сношений с Петроградом, Варя для себя окончательно решила, что Борис погиб – так ей было легче жить. И может быть, именно поэтому девушка была готова строить новые отношения, но только после войны.
Однако у человечества испокон веков не существовало рецепта счастья. И то, что мы предполагаем совершить только по истечении определенного срока, может прийти неожиданно и внезапно…
Тот пригожий летний день пролетел незаметно. Обед в ресторане, даже с учетом всеобщего плохого снабжения продуктами, оказался превосходным. Горшков при посторонних был предельно любезен и очень учтив. Но когда молодые люди вернулись в госпиталь и остались одни, он вдруг опустился на одно колено и стал так трогательно и робко признаваться Варе в любви, что у женщины защемило сердце – от этой юношеской пылкости и беззащитности, что совершенно не вязалась с возрастом и разудалым внешним видом штабс-капитана; от нахлынувшей вдруг нежности, с которой Варя была уже просто не в силах бороться; от его влюбленных глаз, которые говорили и выражали больше тех слов, что он, запинаясь, произносил.
В этот теплый летний вечер Варя сдалась. Она решилась отдать себя во власть влюбленного мужчины, потому что поняла – и этого ставшего дорогим ее сердцу человека могут завтра убить. И тогда у нее останутся только слезы сожаления о том, что перед смертью она отказала ему в минуте счастья; счастья физического единения с любимым человеком.
3 июня 1915 года в Саксонии в родовом замке графа Плее кайзер Вильгельм II проводил секретное совещание, от результатов которого, по мнению большинства немецких генералов, зависела не только дальнейшая судьба Германии, но и, возможно, всей Европы. Затянувшаяся кровопролитная война к началу лета основательно подорвала экономику стран Тройственного союза. Перебои со снабжением регулярной армии не шли ни в какое сравнение с бедственным положением мирного населения, и с начала весны в Германии начало поднимать голову революционное движение. Почти во всех крупных городах прошли массовые забастовки, сопровождаемые открытым выступлением рабочих. И хотя полиция довольно быстро справилась с беспорядками, именно этой весной император Вильгельм впервые почувствовал, что его трон поколебался и теперь от победы или поражения Германии зависит не только его престиж и авторитет в глазах большинства монарших дворов Европы, но, возможно, и сама жизнь.
Пригласив на совещание в Саксонию высший цвет германского командования, кайзер по своей укоренившейся привычке рассчитывал одним выстрелом убить сразу нескольких зайцев. Во-первых – утвердить план летней кампании пятнадцатого года со всеми коррективами и оговорками, о целесообразности которых в последнее время его настойчиво информировал немецкий Генштаб. Во-вторых – изыскать дополнительные боеспособные резервы для ведения войны на два фронта. И, наконец, в-третьих – окончательно решить вопрос о создании в России условий, которые при благоприятном развитии событий могут или должны привести к заключению с этой страной сепаратного мира на благоприятных для Германии условиях.
Первый вопрос был хорошо проработан и вполне подготовлен. И Фелькенгайн, и Мольтке, и Макензен, и Гинденбург с Людендорфом были единодушны в отношении проведения летней кампании. Мощные и неожиданные прорывы хорошо оснащенных ударных немецких соединений в Галиции и Восточной Пруссии должны были обеспечить на русском фронте необходимое стратегическое территориальное преимущество и привести наконец к полному уничтожению наиболее боеспособных русских армий.
Однако по второму вопросу мнения разошлись; большинство немецких генералов считали, что для того чтобы получить желаемый успех на русском фронте, нужно почти полностью оголить Западный фронт и на время оставить Францию в покое. О чем впрямую заявил Эрих Людендорф, вызвав своей излишне напористой и темпераментной манерой общения некоторое недовольство своего главного конкурента генерала Маккензена, который всего лишь десять минут назад предлагал более компромиссное решение: создать мобильные армейские соединения, которые в случае удачного прорыва обороны русских могли быть немедленно переброшены с Западного фронта на Восточный для развития успеха.
Талантливый военачальник, солдат до мозга костей, генерал Август фон Маккензен в последнее время пользовался особым доверием кайзера, и полученные этим утром дубовые ветви к ордену Pour le Merite («За достоинство») тому ярчайшее подтверждение. Но и Людендорф, блестяще проявивший себя при разгроме 2-й русской армии генерала Самсонова с недавнего времени претендовал на особое расположение кайзера. Вильгельм II, наблюдая как оба его любимца сцепились в жаркой дискуссии, вдруг вспомнил слова Бисмарка об истиной роли и реальном месте любого властьобладателя: «Не важно, какую должность ты занимаешь и что ты сам про себя думаешь. Важно, какую территорию ты полностью контролируешь и на что можешь влиять единолично». И Макензан и Людендорф в последнее время претендовали на звание главного военного стратега Германии, но они совершенно не учитывали, что главным, единственным и незаменимым стратегом был только он, истинный правитель Германии, кайзер Вильгельм II. А оба этих задиристых и честолюбивых генерала были обычным человеческим материалом, подвластным его мыслям, воле и желаниям.
С вялым интересом понаблюдав еще некоторое время за словесной баталией своих протеже, кайзер медленно повернул голову к генералу Фелькенгайну. Тот, казалось, только и ждал сигнала и, немедленно поднявшись, доложил, что Полевой Генштаб предложил план, который в этом году не предусматривает кардинальных изменений в военной стратегии и расстановке сил как против Франции, так и против России и рекомендует продолжать активные боевые действия сразу на обоих фронтах, с приоритетом на Восточный.
Макензен и Людендорф после такого заявления Фелькенгайна сразу сникли. Они поняли, что кайзер еще утром, во время часовой беседы тет-а-тет с начальником Полевого Генштаба, уже утвердил предоставленный план. А Эрих фон Фелькенгайн, опустившись на свое место, вспомнил, как два часа назад, в приватном разговоре с кайзером Вильгельмом он отстаивал свое истинное мнение и предлагал перебросить лучшие немецкие дивизии на Западный фронт и добить наконец слабую и агонизирующую Францию. И только бессмысленное и маниакальное желание кайзера досадить русскому царю, как всегда, оказалось сильнее его аргументов, и Фелькенгайн, в который раз приняв строну своего покровителя, в глубине души остался целиком и полностью убежден в обратном – Франция, вот главный враг немцев.
Но генерал Фелькенгайн также понимал, что только покладистость и лояльность привела его к сегодняшней должности начальника германского Полевого Генштаба, после того как граф Гельмут фон Мольтке, надломленный морально и физически первыми неудачными месяцами войны, оказался неспособен выполнять свои обязанности и был смещен. Именно в тот момент кайзер и выделил Эриха Георга Антона Себастьяна фон Фелькенгайна из своего ближайшего окружения и назначил на освободившуюся вакантную должность, дав понять новому стратегу, что вся инициатива будет исходить теперь только от его царственного гения, а Фелькенгайн был и останется лишь проводником его великих решений.
После перерыва и двухчасового обеда, на котором кроме участников совещания присутствовал самый закрытый от внешнего мира офицер, начальник разведывательного департамента генерал фон Берг, все опять вернулись в большую залу и расселись по своим местам.
Часовой доклад Генриха фон Берга, как всегда, был крайне обстоятельным. Германия никогда не жалела денег на внешнюю разведку, и с начала войны многочисленные немецкие шпионы в буквальном смысле наводнили Европу и Россию, ежедневно давая такой колоссальный объем информации, что аналитикам разведывательного департамента оставалось только фильтровать да перепроверять информацию; новые виды вооружения, кадровые перестановки, секретные шифры – все эти сведения германская разведка получала чуть раньше, чем большинство подобных секретных нововведений претворялось в жизнь их врагами. И кайзер всегда с особым удовольствием слушал своего главного разведчика. Ему доставляло особое наслаждение быть в курсе секретов своих противников; подобное знание подогревало и без того непомерное чувство превосходства, каким Вильгельм II обладал с детства и которое в последние годы он считал таким же естественным, как чувство голода, жажды или желания обладать женщиной.
Когда Берг перешел к вопросам, относящимся к России, кайзер из благодушного слушателя сразу же превратился в непосредственного участника процесса и принялся делать короткие пометки на лежавшем перед ним листе бумаги. После завершения доклада, который в большей степени был инициирован императором только для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать перед некоторыми сомневающимися в успехах немецкой разведки (все присутствующие на совещании имели полный доступ к секретным сведениям и регулярно получали подробные отчеты из разведывательного департамента), Вильгельм II поднялся, поблагодарил всех участников совещания и, пожелав Германии скорой и окончательной победы, пригласил Фелькенгайна, Мольтке и Берга в свой личный кабинет, который находился в левом крыле залы и несколько веков служил роду Плее помещением для хранения столовой посуды.
Приглашенные тут же прошли в это помещение, которое хоть с недавнего времени и приобрело другой статус, но благодаря постоянному запаху еды, ветхости стен, которые адъютанты кайзера, как могли, позакрывали привезенными из Берлина картинами, и многочисленным встроенным шкафчикам вдоль единственного узенького окна так и осталось обычным помещением для хранения тарелок, чашек и кастрюль.
Кайзер, меж тем оставшись в большой зале, казалось, никуда не спешил. Дружески побеседовав со своими университетскими однокашниками: рейхканцлером Берманом-Гольбергом и министром финансов Карлом Гельферихом о предстоящей охоте, которую он повелел устроить следующим днем, и договорившись с ними о совместных завтрашних действиях по травле оленя, он только через полчаса вошел к ожидавшим его офицерам, уселся в свое любимое кресло, каковое неизменно следовало за ним по всей Германии, и без раскачки перешел к интересовавшим его вопросам.
– Когда я получу завещание этого полоумного русского монаха? Оно вообще существует?
Вопрос был скорее адресован Бергу, но Мольтке, еще будучи на посту начальника Полевого Генштаба, с самого начала негласно курировал эту проблему, и теперь, после обидной отставки в сентябре четырнадцатого и последовавшего за ней трехмесячного отпуска для поправки здоровья, намеревался любыми путями взять реванш и вернуть себе расположение кайзера, а вместе с этим и должность начальника немецкого Генштаба.
Вытянувшись по стойке смирно и на доли секунды опередив фон Берга, Мольтке четко, по-военному доложил:
– Так точно, Ваше Величество! Существует. Мы получили подтверждение сразу из трех независимых источников, – Мольтке сделал паузу, ожидая возможных комментариев или ремарок, но кайзер молчал. И Мольтке, не обращая внимания на кислое выражение на лице генерала Берга, продолжил:
– Наши лучшие агенты месяц назад проникли в главную резиденцию русского царя и приступили к поиску секретного тайника, который, по некоторым сведениям, располагается в личных апартаментах императора Николая, куда большинству персонала доступ закрыт. Но меня заверили… – Мольтке взял небольшую паузу и сознательно покосился на стоящего рядом Берга, давая понять генералу, что тому не удастся отсидеться в стороне и он в полной мере разделит с ним, Мольтке, всю ответственность за какой бы то ни было результат.
– Меня заверили, что в начале июля этот документ должен быть в Германии, и мы с генералом Бергом намерены лично привезти его к вам.
Уверенность Мольтке, граничащая с элементарной наглостью, настолько поразили Генриха фон Берга, что он от волнения начал перекладывать свою желтую папку из одной руки в другую и от этого чуть было ее не уронил. Генерал Берг как никто другой знал, что его агенты не располагают информацией даже о приблизительном месте нахождения тайника. К тому же изъять документ – это всего лишь полдела; необходимо тайно переправить его в Германию, чтобы немецкие специалисты в лабораторных условиях могли доказать и опровергнуть его подлинность.
Однако Мольтке, взяв на себя обязательства по срокам и понимая, чем может обернуться для него этот провал, решил, что хуже уже не будет, и спокойно смотрел на кайзера, который вдруг заулыбался и покачал головой.
– О-ох! Ники, Ники! Ничего ты от меня не спрячешь… я же тебя насквозь вижу…
– По моим сведениям, русский царь не верит в послание монаха Авеля, он никогда о нем не говорит даже в присутствии своих самых преданных вельмож, – добавил вдруг Берг и тут же осекся под строгим взглядом кайзера.
– Верит ли мой друг Ники в это завещание или нет – не имеет никакого значения! – кайзер Вильгельм повысил голос. – В начале июля этот документ должен лежать у меня вот здесь, – император громко хлопнул ладонью по столу. – Вы меня поняли?!
– Так точно, Ваше Величество, – в один голос ответили Мольтке и Берг.
– Ну, хорошо. А русский революционер? Как его… Александр… Па-та-рус… Он нам обещал в России в прошлом месяце революцию?
– Настоящее имя русского – Израиль Лазаревич Гельфанд. Александр Парвус – это псевдоним.
Император презрительно фыркнул.
– Словно собачья кличка, – кайзер посмотрел на лежавщую в углу кабинета борзую собаку Алису, которая, боковым зрением уловив внимание хозяина, тут же подняла голову, как бы спрашивая: – «что? пора? на охоту?». Император Вильгельм нежно улыбнулся своей любимице, а затем опять перевел взгляд на Берга.
– Продолжайте, генерал.
– Подобный конспиративный прием принят у революционеров большинства стран Европы для придания собственной личности некого романтического статуса.
Кайзер несколько устало и немного раздраженно кивнул головой, показывая, что он и так уже давно все понял, и генерал Берг заторопился с продолжением:
– Ваше Величество! Парвус прибывает в Берлин 6 июня с отчетом о проделанной работе и использовании ранее выделенных средств. Вот скорректированный план русского мятежа, его передал наш агент, который виделся с русским в Константинополе, – генерал Берг положил на стол перед императором несколько листов бумаги, которые Вильгельм II начал тут же изучать, перестав обращать внимание на стоящих рядом генералов.
Через минуту кайзер недоуменно посмотрел на Берга.
– А почему на титульной странице нет названия?
– Сей господин назвал этот документ «планом Парвуса», – Берг позволил себе улыбнуться. – Но в Германии не может быть иных планов, кроме планов Вашего Величества… поэтому, я решил не ставить на нем какое-либо заглавие, пока вы его не утвердите.
Кайзер презрительно хмыкнул, словно показывая генералу Бергу, что эти разговоры о названии планов не должны влиять на общепринятый официальный порядок предоставления документов. Однако ничего не сказал и продолжил чтение.
Через некоторое время он поднял голову; на лице монарха блуждала довольная и мечтательная улыбка.
– Мы назовем этот проект – «Планом русской революции»… и приставьте к этому Парвусу нашего самого лучшего агента.
Кайзер поднялся и, удовлетворенно поглаживая свои большие усы, буравящим взглядом посмотрел на генерала Берга:
– Сколько он уже получил?
– Два миллиона марок… но мы еще не видели отчета по расходованию средств. Некоторые революционные выступления в России, которые Парвус обещал нам в апреле и мае, были сорваны по вине…
Кайзер резко перебил Берга.
– Сколько он еще просит?
– Сорок миллионов.
– Дайте. Половину сейчас, остальные – в следующем году.
Кайзер, не глядя на своих генералов, в глубокой задумчивости принялся расхаживать по кабинету, бросая взгляды то на своих генералов, то на листы бумаги, лежащие на столе.
Все трое – и Мольтке, и Фелькенгайн, и Берг – имели по отношению к Парвусу и плану мятежа в России свое собственное мнение, которое было совершенно отличным от мнения императора Вильгельма и не предусматривало такого щедрого финансирования, но которое они, после решения кайзера о выделении русскому дополнительных средств, были уже не в состоянии озвучить даже перед собственным отражением в зеркале.
Генерал Фелькенгайн по-прежнему считал, что глупо тратить колоссальные ресурсы на одну Россию, когда Франция, раздавленная и беспомощная, лежит у их ног. Он был уверен, что если сейчас всеми имеющимися силами навалиться на французов и показать им, что они более не могут рассчитывать на какой-либо успех, то горе-лягушатники наверняка сразу же сдадутся и запросят пощады. Вслед за Францией встанет в очередь и Великобритания. А Россия, оставшись одна без союзников против лучшей армии Европы, будет вынуждена вымаливать свой мир на коленях перед самым последним и трусливым немецким солдатом…
Его ближайший оппонент граф фон Мольтке, яростный сторонник войны на два фронта силами армейских войсковых соединений никогда не понимал, зачем вообще тратить деньги на подобных политических авантюристов, если Германия и без их помощи способна справиться со своими внешними врагами. Присутствуя на этом совещании, Мольтке не знал, что его волнения и переживания о собственной неудаче в начале кампании с недавнего времени являются бесполезной тратой энергии и остатков его скудных жизненных сил. Что уже сейчас все его планы и обязательства перед кайзером Вильгельмом в пересчете на денежную валюту не стоят ломаного гроша. Потому что смерть уже запустила свой хронометр, отсчитывая дни, когда он, Гельмут-Иоган-Людвиг фон Мольтке, ровно шестнадцать дней спустя упадет бездыханным в своем рабочем кабинете на Людвиг-штрассе и умрет от банального разрыва сердца. А император Вильгельм, узнав о смерти своего бывшего фаворита, произнесет: «Лучше уж такая смерть, чем полное забвение и прозябание в деревенской глуши». И будет потом долгие годы вспоминать это свое язвительное замечание, так как именно полное забвение станет для Вильгельма II финалом всей его долгой жизни.
Начальник немецкой разведки генерал фон Берг тоже был против выделения русскому денег. Но совсем по другим причинам. С марта месяца, после того как Парвус впервые появился в Берлине, агенты Берга по крупицам собирали информацию о жизни и деятельности этого новоявленного рыцаря пера и шпаги; те сведения, которые в этот момент лежали в желтой папке у Берга и которые он по целому ряду причин не решился показать кайзеру, говорили о том, что союз Германии и русских революционеров является крайне неустойчивым и зыбким. Парвус, хотя и имеет вес и влияние на социал-демократов и меньшевиков, в последнее время умудрился растерять былое доверие. Этому в немалой степени способствовала скандальная история с пьесой пролетарского писателя Пешкова, более известного под псевдонимом Максим Горький.
В 1907 году Гельфанд-Парвус, сбежавший в Германию после неудачной революции 1905 года, получил от партии русских социал-демократов эксклюзивные права на сборы от постановки пьесы Максима Горького «На дне», с условием, что 20 % идут автору, а остальные, за минусом небольшой комиссии самого Парвуса, должны быть в обязательном порядке переданы в партийную кассу. После полугодового триумфа по Европе (в одной только Германии пьеса «На дне» была сыграна более 500 раз) кассовые сборы достигли около 200 тысяч марок. И тут Парвус исчез. Он исчез вместе со всеми деньгами и объявился лишь через шесть месяцев, как обычно, спокойный и невозмутимый. Горький был в ярости. Но на ряд гневных писем автора Парвус ответил лишь одним единственным, в котором без тени смущения написал, что все деньги от сборов ушли на его путешествие по Италии с одной очень известной дамой, имени которой он, как истинный джентльмен, назвать не имеет права.
Горький по началу не знал, как реагировать на такое откровение. А затем разослал жалобы на произвол Парвуса всем, кому только мог: требовал партийного суда, умолял помочь вернуть деньги, но все было тщетно. И хотя Горького поддержал лидер большевиков – Ленин, взыскать деньги с Парвуса русским революционерам не удалось… Именно этот факт больше всего беспокоил генерала Берга, который понимал, что подорванный авторитет в этой среде трудно восстановить, да и сорок миллионов – очень большая сумма. Если Парвус вдруг исчезнет с этими деньгами, то в первую очередь полетит его голова – генерала фон Берга.
– Мы хотим приставить к Александру Парвусу нашу лучшую сотрудницу – мадемуазель Ковальски, которая два года назад отличилась в деле с полковником Редлем, – нерешительно начал Берг.
– Очень хорошо! Женщина – это просто великолепно, – кайзер повернулся и посмотрел на портрет Бисмарка, который висел на стене и который он всегда возил с собой. – А мировые переговоры моему другу Ники мы предлагать пока не будем, – и с хитрой усмешкой погрозил пальцем в сторону грязного, закрытого окна. – Мы с тобой, дружек, еще повоюем…
Для Лидии Ковальски это раннее июньское утро оказалось одновременно и особенным, и в то же время неприятным. Особенным, потому что за ней ровно в семь пятьдесят пришла большая черная машина и начала гудеть под окнами гостиницы, где уже несколько месяцев проживала Лидия. А неприятным, потому что ей пришлось проснуться очень рано и отправиться на вокзал, чтобы встретить некого господина, в котором был заинтересован ее личный куратор и наставник, майор немецкой разведки фон Штранцель.
Лидия давно отвыкла просыпаться в семь часов утра. Весь распорядок жизни молодой особы скорее говорил об обратном. И настойчивый стук горничной в дверь ее номера долгое время казался Лидии продолжением страшного сна, которые в последнее время с пугающей регулярностью снились девушке.
В полудреме приведя себя в порядок, наложив макияж и выпив стакан морковного сока, мадемуазель Ковальски надела свое лучшее бордовое платье, расшитое белыми лилиями, новую шляпку от Валери и, удивив в холле своим ранним появлением хозяйку гостиницы фрау Тосс, вышла на улицу.
Молодой и приятный наружностью шофер в кожаной куртке услужливо распахнул перед ней заднюю дверь черного Mercedes-Simplex, и Лидия с естественной для нее грацией уселась на заднее сиденье пахнущего бензином и дорогой кожей автомобиля.
Знакомые берлинские улицы чередой понеслись за окнами, а Лидия смотрела своими зелеными с поволокой глазами в окно и думала, почему жизнь так несправедлива. Одним все: деньги, драгоценности, шикарные мужчины, автомобили. А другие должны каждый день с утра до вечера бороться за свое существование (особенно противно для Лидии было бороться с утра), и если повезет, то к старости скопить некоторое количество денег и купить себе маленький домик на берегу теплого моря, чтобы в одиночестве встретить тихую смерть от какой-нибудь популярной старческой болезни.
В свои двадцать четыре года Лидия Ковальски уже успела поболтаться в водовороте жизни и давно перестала тешить свое воображение детскими иллюзиями и мечтами о волшебном принце, ожидая что тот однажды появится и увезет безродную, но прекрасную девушку к себе в замок, где сделает законной женой и наследницей своего огромного состояния. Родившись в пригороде Варшавы от матери полячки и заезжего русского офицера, Лидия была исключительно красива той демонической, славянской красотой, которая часто заставляет страдать безвестных поэтов и меланхоличных, неуверенных в себе мужчин. Но которая всегда нравится и притягивает мужчин-завоевателей, возбуждающе действуя на самые глубокие и низменные инстинкты, что достались представителям сильного пола от их древних предков, и которые они – мужчины – в наш просвещенный век всегда тщательно скрывают не только от своего ближайшего окружения, но и от самих себя. Скрывают до тех пор, пока «на счастие иль на беду» не встретят подобную женщину-самку, и с внезапно проснувшейся энергией первобытного человека будут долго и настойчиво преследовать ее, пока не удовлетворят свое дикое, но по-своему естественное и природное желание.
Первый жизненный опыт, он же – сексуальный, Лидия Ковальски получила в шестнадцать лет в имении графа Потоцкого, куда они с матерью устроились работать на лето. Это случилось через месяц; на одном из приемов по случаю юбилейных именин старого графа собралось несколько представителей родовитых польских фамилий, и Лидия, прислуживая за столом, – она должна была подавать гостям десерт – не сразу обратила внимание, что за ней пристально наблюдают два гостя, отец и сын Лещинские.
Старший Казимир Лещинский, дородный, красивый мужчина лет шестидесяти, богатый польский дворянин из знатного шляхецкого рода пользовался особым расположением Варшавского генерал-губернатора, с которым, поговаривали, имел общие дела по поставкам фуража и продовольствия в русскую армию. С графом Потоцким Казимир был в дальнем родстве и как родственник получил обязательное и безапелляционное приглашение отметить очередные именины.
Его сын Бронислав, окончив Харьковский университет, где он изучал юриспруденцию, отказался от гражданской карьеры и вопреки воле отца поступил на военную службу в 12-й Гвардейский уланский полк, который на тот момент был расквартирован в Киеве. Это решение Бронислава на долгие восемь лет определило отношения между отцом и сыном. Деспотичный и властный Казимир Лещинский не смог простить своему единственному чаду ослушания: пригрозил лишением наследства и снижением ежегодной ренты с имения покойной матери Бронислава. Но молодой человек был упрям и своеволен не меньше, чем его отец. Он хорошо знал, что закон на его стороне и отцу не удастся обойти его в финансовых вопросах, поэтому по прибытии в полк отправил родителю письмо, в котором с уважением, но обстоятельно и четко изложил свою позицию и свой взгляд на эту щекотливую проблему.
Отец внял настойчивой уверенности сына и раз в год через своего поверенного в Киеве выдавал положенную Брониславу сумму, не вступая, однако, со строптивым отпрыском в личную переписку.
Ситуация изменилась в конце 1905 года; узнав, что его сын отличился при подавлении революционных выступлений в Москве и заслужил боевой орден и личное оружие от государя императора, Казимир смягчился и через дальнего родственника передал, что Бронислав может приехать домой для обстоятельного и дружеского разговора с отцом. Что молодой офицер не преминул сделать, так как сам с недавнего времени тяготился этой неразрешенной семейной проблемой.
В родительском доме для бравого ротмистра развлечений было немного; доступные польские крестьянки быстро наскучили молодому человеку, а от шумных компаний и пирушек до утра, к которым он привык во время службы в полку, пришлось отказаться, чтобы не портить хорошего впечатления, произведенного на отца. Бронислав ежедневно и мучительно для себя выслушивал наставления родителя о том, как молодому человеку в его возрасте надлежит устраивать свою жизнь и судьбу, и уже собирался покинуть отчий дом раньше срока, когда узнал о прибывшем с оказией приглашении на именины графа Потоцкого. От безделья и скуки и от того же желания угодить отцу, Бронислав решил поехать, втайне надеясь на какое-нибудь маленькое и легкомысленное приключение, которое всегда может произойти на таком родственном собрании.
Один из соседей старого графа, Юзеф Биллевич, узнав, что Казимир Лещинский прибудет со своим единственным сыном, привез двух своих перезревших, но еще красивых дочерей в надежде, что отец Лещинский польстится на богатое приданное его дочек. Однако Бронислав, мельком взглянув на широкие и румяные лица местных дебелых красавиц и разгадав сей нехитрый трюк Биллевича, стал с удвоенной силой уделять внимание тридцатилетней вдове графине Марии Старобельской, прочитав на ее лице, как в зеркале, естественное желание маленького флирта. И ко времени десерта Бронислав был уже близок к победе, проведя под столом целое наступление на все доступные части тела вдовой красавицы, до которых он только смог дотянуться.
Казимир Лещинский с великодушной улыбкой наблюдал за вниманием сына к вдовой графине, сам он уже второй год пользовался ее услугами, регулярно встречался с ней в Варшаве и, может быть, поэтому не сразу обратил внимание на юную Лидию, которая в тот момент подавала гостям воздушное крем-брюле.
Бросив один-единственный взгляд на подошедшую к нему девушку, Казимир Лещинский был сражен наповал. Красота Лидии, а особенно ее не по возрасту томные зеленые глаза, настолько поразили молодящегося польского ловеласа, что он прямо за столом, без долгих обсуждений и проволочек, договорился с хозяином, что тот уступит ему девушку, которую он, не мудрствуя лукаво, решил официально определить в экономки, а неофициально – в любовницы, о чем с плотоядной улыбкой и сообщил графу Потоцкому.
Бронислав тоже обратил внимание на исключительную красоту Лидии; она словно явилась к нему из его далеких подростковых снов, когда юный Бронислав, еще не познав женщину, именно такой представлял себе свою девушку-мечту; с невинными ресницами, большими зелеными глазами и высокой, не по возрасту развитой грудью. Словно стрелой амура, поразила его пресыщенное любовью, черствое и сластолюбивое сердце обольстительная простолюдинка, и Бронислав решил действовать немедля.
После обеда молодой человек вышел в сад и подробно расспросил у местного дворецкого о Лидии. Узнав о ее короткой жизни все, что только можно, Бронислав, не догадываясь о намерениях отца, решил этим вечером за ней приударить и отправился на кухню, чтобы договориться о вечернем свидании. Но молодая вдовица-графиня не собиралась отпускать своего красивого кавалера; она перехватила Бронислава в диванной и затем целый вечер не отпускала молодого человека от себя. А когда пришла пора гостям разъезжаться, то с претензиями великодержавной собственницы настояла на том, чтобы молодой Лещинский сопроводил ее до порога дома. И Бронислав, как галантный кавалер, был вынужден согласиться, проведя затем целых два дня в объятиях своей новой и страстной любовницы.
Когда же молодой человек, усталый и довольный, вернулся домой, то, вспомнив про прекрасную кухарку, принялся изобретать повод, чтобы навестить старого графа и увидеться с зеленоглазой колдуньей. Каково же было удивление Бронислава, когда Лидия вместе с матерью на следующий день сама появилась в отцовском доме и в первую же ночь осталась в спальне Казимира Лещинского. А наутро, счастливо напевая, принялась хлопотать по хозяйству.
Всю эту первую ночь промучившийся ревностью Бронислав проклинал своего похотливого родителя. Соперничество с отцом казалось молодому человеку чудовищным фарсом. И когда еще через день озабоченный делами родитель на несколько дней уехал в Варшаву, влюбленный ротмистр сразу же перешел в наступление и после короткой и неожиданной атаки овладел Лидией прямо в батюшкином кабинете, где внезапно притихшая при его стремительном появлении Лидия убирала разбросанные книги и бумаги.
Страстные и нежные ответные ласки юной экономки оказали еще большее влияние на пожар любви, который со свежей силой разгорелся в душе молодого человека, особенно когда он почувствовал, как это юное и прекрасное существо, плача и кусая губы, содрогается и бьется под ним, купаясь в сладостных волнах физической любви.
Вернувшись в свою комнату, Бронислав с ужасом понял, что его чувства к девушке гораздо серьезнее всего того, что он испытывал ранее к другим женщинам, и, поразмыслив немного, решил, что по приезду отца, будет честнее и правильнее поговорить с ним о своей возможной женитьбе на Лидии.
Здесь нужно подметить, что неопытная и чистая девушка Лидия Ковальски, каковой была она до первой ночи, проведенной со старшим Лещинским, тоже влюбилась в молодого и красивого Бронислава. Резкий контраст в обращении: грубые и животные требования отца и нежное и трепетное восхищение его сына – пробудили в ней природную и до поры дремавшую чувственность. Отдаваясь молодому Лещинскому, Лидия в первый раз в жизни испытала волшебный миг счастья близости с мужчиной, и от нахлынувших новых чувств, убежав после в сад, долго плакала, сама не зная отчего.
Однако юная польская крестьянка знала свое место; она понимала, что претензии на нее обоих Лещинских не могут быть удовлетворены одновременно и что ей нужно договориться с горячим и темпераментным Брониславом о сокрытии их связи, которая к тому же после отъезда ротмистра к месту службы, грозила обернуться для девушки большой и непредсказуемой бедой. Каково же было ее удивление, когда через три дня, гуляя с ней в роще, окрыленный любовью Бронислав рассказал Лидии о своем намерении сделать ее своей законной женой и по-детски наивно сделал ей, простой польской крестьянке, официальное предложение.
Пораженная Лидия, потупив глаза, долго молчала, и когда Бронислав уже начал терять терпение и в отчаянии заявил, что отказ разобьет ему сердце, она разрыдалась и в слезах молила прощенья за те ночи, которые она, не по своей воле, провела в спальне его отца.
После страстных заверений молодого Лещинкого, что это никогда не будет стоять между ними, и получения согласия обвенчаться даже вопреки воле родителя Бронислав прямо в роще овладел разомлевшей от счастья Лидией, которая от нахлынувших на нее перспектив так громко кричала и стонала от удовольствия, что этими криками привлекла внимание возвращавшегося из Варшавы Казимира Лещинского.
Увидев своего единственного сына, лежащего на девушке, которую он считал своей собственностью, старший Лещинский пришел в неистовую ярость и принялся плетью огуливать спины и головы ошеломленных любовников. А когда Бронислав, закрывая Лидию своим телом и не обращая внимания на болезненные удары отца, заявил, что он не отдаст девушку и завтра же, даже против воли своего родителя, женится на ней, старший Лещинский достал револьвер и направил его на плачущую Лидию, заявив, что он лучше убьет это исчадие ада, чем позволит какой-то потаскухе опозорить свой род.
Хорошо зная крутой характер отца и поняв, что он не шутит, Бронислав бросился на револьвер и попытался силой вырвать оружие из рук обезумевшего родителя. Ему это почти удалось, когда грянул случайный выстрел, и Казимир Лещинский мешком рухнул к ногам своего единственного сына и его юной, но порочной невесты.
Спустя месяц суд лишил Бронислава Лещинского всех прав и званий и приговорил к двенадцати годам каторги, с немедленной отправкой в Сибирь. А убитая горем Лидия Ковальски, собрав в узелок свое нехитрое имущество да разбитые девичьи мечты, поехала в Варшаву к двоюродному брату матери, где через неделю по настоянию родственников была определена в содержанки к русскому гусарскому полковнику, который, нужно сказать, очень хорошо относился к Лидии и, однажды услышав, как она поет, нанял своей любовнице преподавателей по вокалу и светским манерам.
Через некоторое время русский полковник получил повышение в звании и уехал в Россию. Лидия же, за два года сменив еще несколько подобных благодетелей, в конце концов решилась изменить собственную жизнь и отправилась в Вену, где сразу же была замечена венскими импресарио и поступила на службу во второсортное кабаре. Однако красота и сексуальность мадемуазель Ковальски с возрастом только расцветала. Женоподобные венские аристократы, богатые русские купцы, французские и немецкие дипломаты роились вокруг Лидии, и через некоторое время она, махнув рукой на свое будущее, уже плыла по течению жизни, оценивая мужчин только по толщине кошелька, когда ее заметила немецкая разведка в лице майора Штранцеля. Который в один из вечеров войдя в личную примерку Лидии, холодным и безапелляционным тоном заявил, что им нужно как можно скорее встретиться тет-а-тет, чтобы обсудить некоторые отношения Лидии с дипломатическими представителями враждебных Вене государств.
Заглянув в холодные, рыбьи глаза этого уверенного в себе господина, Лидия вдруг вначале с удивлением, а затем и со страхом, поняла, что ее отказ от встречи невозможен; как невозможно плыть против течения в бурной и стремительной реке или превратить зиму в лето.
На следующий день встретившись со Штранцелем в кафе на окраине Вены и получив недвусмысленное и довольно грубое предложение работать на немецкую разведку, Лидия несколько минут молчала, изучая своего собеседника, а потом без кокетства и жеманства приступила к откровенному расспросу о своих обязанностях (впрочем, она и так о них догадывалась). Поторговавшись некоторое время для приличия, Лидия согласилась на все условия удивленного немецкого капитана, который, несколько месяцев наблюдая за польской красавицей, приготовился к длительной осаде сей крепости, обдумывая хитроумную комбинацию, чем бы кроме денежных мотивов заинтересовать или же, напротив, скомпрометировать эту звезду околосветских сплетен в глазах всегда покорных Берлину австрийских властей. Лидия же, обозначив главным и единственным аргументом деньги, не стала посвящать Штранцеля в свои настоящие мотивы, потому что поняла, что время, когда ее использовали мужчины, заканчивается. Наступает совершенно другой этап жизни. Когда она, безвестная и одинокая девушка, у которой всех активов – только ум и красота, будет сама определять правила, каковые раньше ей навязывали эти мерзкие и похотливые животные, имя которым мужчины.
Следующие четыре года жизни и работы на немецкую разведку не прошли даром: Лидия переехала в Берлин и собрала некоторую сумму, о которой еще несколько лет назад не могла и мечтать. И которую, не доверяя польским, австрийским и немецким банкам, хранила в домике своей матери близ Вены, купив его два года назад у одного разорившегося австрийского крестьянина.
Однако для безбедной и свободной жизни этого было мало. Наблюдая за манерами и повадками великосветских прожигателей жизни, Лидия уже давно поняла, что любое состояние относительно. Нужен был человек-шанс, с чьей помощью можно было бы кардинально изменить и свою судьбу, и свое материальное положение. И уехать наконец в Америку, где ее никто не знает и где бы она могла вдали от погрязшей в разврате Европы выйти наконец замуж и начать строить новую, честную и счастливую жизнь.
Подъехав к берлинскому вокзалу, Лидия достала фотографическую карточку господина, которого она должна была встретить. Некоторое время сидя в машине, она внимательно ее изучала, а затем, кокетливо улыбнувшись восторженно глазевшему на нее молодому шоферу, вышла из автомобиля и неспешной походкой направилась на перрон, куда должен был прибыть утренний поезд из Цюриха.
У вагона первого класса встречающих как всегда было немного. Лидия остановилась у центральных дверей вокзала, подождала, пока из вагона выйдут все пассажиры и, узнав мужчину с фотографии, удивилась его плотной комплекции и огромному росту, которые были абсолютно не заметны на той фотокарточке, которую вручил ей майор Штранцель. Усмехнувшись пришедшим в голову мыслям, Лидия, назло немецкому майору, который несколько раз предупредил женщину об исключительной важности сего господина, решила немного помучить этого щеголеватого франта, а заодно и понаблюдать, как он поведет себя, не обнаружив обязательной встречающей персоны.
Стараясь не встречаться с приезжим господином глазами, грациозно виляя бедрами, Лидия направилась в его сторону и очень удивилась, что этот верзила в черном высоком цилиндре повел себя несколько иначе, чем она рассчитывала. Окинув быстрым, но пристальным взглядом перрон вокзала и не заметив ни одного направленного на него лица, он не стал растерянно топтаться на месте в ожидании. Перекинув свой небольшой кожаный саквояж из одной руки в другую, он скорым шагом направился в противоположную от главного входа сторону, где, как было известно Лидии, располагался выход для прислуги и нижних чинов.
– Месье Гельфанд? – Лидии пришлось громко позвать удаляющегося господина, чтобы он попросту не сбежал от нее своей стремительной и немного раскачивающейся, вальяжной походкой. Этот громкий окрик сразу же привлек внимание почти всех собравшихся на перроне людей, которые с удивлением смотрели то на замершего на некотором отдалении высокого и дородного мужчину, который, обернувшись на призыв изысканно одетой женщины, лишь остановился и ждал, даже не сделав и шага навстречу, то на спешащую к нему молодую красавицу, которая, все более и более приближаясь к мужчине и столкнувшись по приближении с его большими, серыми, чуть навыкате глазами, принялась невольно ускорять шаг. Потому что этот взгляд в один миг неожиданно парализовал ее собственную волю, лишив мыслей и желаний, оставив лишь те, которые исходили от него.
Через три дня Лидия Ковальски и Александр Гельфанд-Парвус вместе покинули Берлин и отправились в Цюрих.
Эти три дня изменили жизнь Лидии; покидая Берлин, она сама не заметила, как попала под гипнотическое обаяние русского революционера, и, пребывая в уверенности, что она полностью контролирует ситуацию в отношениях с Парвусом, была в какой-то мере благодарна судьбе и германской разведке за этот шанс, потому что первый раз ее задание совпадало с личными интересами. Лидия увидела в этом совпадении некий знак, который провидение посылало ей в награду за все былые невзгоды, твердо намерилась в ближайшем будущем полностью завоевать и сердце, и кошелек этого медведеобразного русского.
Парвус меж тем в отношении Лидии не строил никаких иллюзий. Приняв позицию стороннего наблюдателя, он полностью отдался этой любовно-шпионской игре без каких-либо планов на будущее. Он понимал, что немцы – и явно, и скрытно – будут всячески стараться контролировать человека, которому они платят такие большие деньги, и если уж рядом с ним должен быть их агент, то пусть это будет молодая, красивая и сексуальная женщина.
10 июня 1915 года к трем часам пополудни полковник Сиротин был срочным звонком вызван к генерал-квартирмейстеру Верховного главнокомандующего Юрию Никифоровичу Данилову на экстренное совещание с докладом по команде «Z». Удивившись такой скорой оказии: по плану, подобное мероприятие должно было состояться не раньше 20-го числа, Сиротин прихватил на всякий случай почти все документы по недавно сформированному сверхсекретному отделу, – отчего его портфель стал больше похож на надутый пузырь, – быстрым шагом вошел в приемную генерала-квартирмейстера и поразился отсутствию каких-либо посетителей.
Адъютант Данилова, подполковник Львов, поприветствовав Сиротина, которого он знал еще по совместной учебе в академии Генштаба, тут же указал на дверь кабинета своего начальника.
– Ждут-с. Велели по прибытии входить без доклада, – и, улыбнувшись едва заметному любопытству, которое вслед за изумлением промелькнуло на лице Сиротина, добавил: – Ты сегодня исключительная персона. Генерал отменил всех посетителей и после обеда распорядился обеспечивать в приемной абсолютную чистоту.
Но Сиротин это уже понял и без объяснений Львова и, проклиная в душе извечную российскую любовь к авралам, привычным движением одернул китель, открыл первую, дубовую дверь в кабинет генерала-квартирмейстера.
Пройдя по узкому двухметровому коридорчику, который отделял приемную от самой резиденции, и закрыв за собой вторую дверь, Сиротин тут же уперся в высокую долговязую фигуру Верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича (Романова), который быстрым шагом курсировал по кабинету и что-то эмоционально доказывал Данилову и седовласому генералу, которого полковник Сиротин видел впервые. В глубине кабинета стоял начальник Генерального штаба генерал Янушкевич и по своей укоренившейся привычке ни во что не вмешивался.
Своим появлением Александр Иванович невольно прервал важный разговор, который случился в отсутствие полковника, и оттого, что в кабинете находится столь значительная персона, которую он не ожидал увидеть, и от досады, что Львов его по-дружески не предупредил об этом, Сиротин на долю секунды задержался с представлением и приветствием.
Однако внук Николая I на этот промах Сиротина не обратил никакого внимания и царственным жестом указал на стол для совещаний, около которого уже находились Данилов и этот неизвестный Сиротину генерал.
– Полковник, подходите ближе… Янушкевич и Данилов уверили меня, что без вас нам теперь не обойтись, – и, когда Сиротин направился к столу для совещаний, без какой-либо паузы продолжил:
– Генерала Рощина у нас в России мало кто знает, – великий князь едва заметным кивком головы указал на седовласого генерала. – Это наши глаза и уши в ставке генерала Жоффра… Он только что прибыл из Франции, и именно его прибытие и связано с той суетой и спешкой, которая происходит в эти минуты…
Говоря это, великий князь также приблизился к столу и вопросительно посмотрел на Данилова, который, истолковав этот взгляд как команду к действию, тут же прошел к висевшей на стене карте Европы и, взяв лежащую рядом указку, начал доклад:
– Вы все знаете, господа, что 22 апреля сего года, во время ожесточенного боя на реке Ипр с союзными англо-французскими соединениями, немцы применили неизвестные ранее снаряды, начиненные смертоносным газом. Действие этих снарядов следующее: разрываясь, они выпускают концентрированную смесь, которая, взаимодействуя с окружающим воздухом, превращается в устойчивое, но небольшое и едва заметное облако. Попадание в эту среду какого-либо живого существа приводит к его немедленной смерти, как от поражения органов дыхания, так и от повреждения открытых слизистых тканей.
Указка Данилова вдруг уперлась в точку на юге Франции.
– На реке Ипр потери союзников от газовых снарядов составили более двадцати тысяч человек, – Данилов переместил указку чуть выше. – 29 апреля в Шампани – двенадцать тысяч. 14 мая в районе Сен-Мийеля – еще десять. Против наших частей и соединений подобных газовых атак пока проведено не было, но Генеральный штаб считает, что это лишь вопрос времени.
Генерал Данилов, аккуратно положив на место указку, вернулся к столу и продолжил:
– Нерегулярность, а главное, использование ограниченного количества отравленных снарядов, позволяют предположить, что массовое производство подобного оружия немцами еще не налажено, и у нас есть какое-то время для того, чтобы добыть образцы и найти противодействие этому страшному, но очень эффективному средству.
Великий князь удовлетворенно кивнул на эти слова Данилова, словно слышал все это впервые, а затем, по привычке заложив левую руку за отворот мундира, прошел к карте и стал внимательно разглядывать территорию Европы.
– Место, где производят эти снаряды, наши французские коллеги, как я понимаю, уже обнаружили? – Николай Николаевич, не поворачиваясь к присутствующим, взял лежащий рядом с картой зеленый флажок и воткнул его куда-то в середину Германии.
– Так точно, ваше высокопревосходительство! – громко ответил Рощин и быстро развернул свое тучное тело в спину великому князю.
Николай Николаевич тем временем старательно изучал карту Европы. И генерал Рощин, облизнув пересохшие губы, решил продолжить.
– Близ городка Кросбург, где сосредоточены основные Крупповские предприятия, есть небольшой химический завод, который немцы полгода назад переоборудовали и приспособили для выпуска этих отравленных снарядов. Есть еще один завод в Баварии, но там массовое производство возможно только в следующем году.
Николай Николаевич обернулся и посмотрел на Рощина.
– А что думают союзники?
– Они обещали к середине июня добыть образец – у них в Кроссбурге работает глубоко законспирированный агент, который еще до войны породнился с фельдфебелем из охраны этого завода. А сейчас тот фельдфебель отвечает за поставку живого материала для экспериментов…
– Породнился? Это как?
– Женился на старшей сестре фельдфебеля, фрау Генриетте…
– Полезное оказалось родство, – Николай Николаевич усмехнулся. – А какой живой материал немцы используют для своих опытов? Пленных?
– Никак нет, ваша светлость. До таких зверств они еще не додумались. В качестве подопытных животных они употребляют обычных овец.
– Ну и на том спасибо… – хмыкнул Николай Николаевич и, заложив руки за спину, медленно прошелся по кабинету, а затем ни с того ни с сего недоуменно пожал плечами:
– А от нас-то они чего хотят? Ведь это их агент и их операция?
Рощин едва заметным жестом показал на карту Европы.
– Позвольте?
– Конечно, конечно…
Получив разрешение, Рощин быстро подошел к карте и взял указку Данилова.
– Французский агент обещает добыть сразу несколько образцов, и основная сложность состоит как раз в том, чтобы переправить эти образцы во Францию.
Рощин концом указки обвел флажок, воткнутый великим князем.
– Вокруг Крупповских предприятий построена целая система охраны, и союзники, чтобы хоть как-то уменьшить вероятность провала во время доставки образцов, согласны один снаряд с ядовитым газом, передать нам… Они просят, чтобы наши люди не позднее восемнадцатого числа этого месяца прибыли в местечко, которое называется Лейтен – это небольшая деревенька в пятнадцати верстах от Кросбурга. На местной мельнице их будет ждать французский агент, который и передаст образец…
Рощин замолчал и посмотрел на Верховного главнокомандующего.
– А если их агенты по дороге во Францию попадутся и провалят всю операцию, то мы с ними потом поделимся секретом и расскажем, из чего состоит эта ядовитая немецкая гадость, – с довольным видом закончил великий князь.
Рощин согласно кивнул.
– Примерно так мне и объяснил генерал Жоффр.
– Ну что ж, добро! – Николай Николаевич с улыбкой гостеприимно развел руками. – Мы всегда рады помочь союзникам. – Он повернулся к молчавшему до сих пор генералу Янушкевичу.
– А вы что думаете обо всем этом?
Янушкевич вздрогнул и тихо и нерешительно произнес:
– Как же мы успеем к назначенной дате? Осталось всего восемь дней… надобно сначала государю доложить…
– Понятно, – Николай Николаевич пренебрежительно махнул рукой в сторону генерала Янушкевича, который от этого жеста как-то сразу сжался и болезненно поморщился, однако ничего не сказал, потому что знал, что его время на посту начальника Генерального штаба истекло; что уже два дня у Николая II на столе лежит приказ о его отставке и он присутствовал на этом совещании только лишь потому, что по негласному формуляру был обязан сопровождать Верховного главнокомандующего во всех его передвижениях по своему ведомству.
Великий князь повернулся к Данилову.
– А это вообще возможно? Попасть в Лейтен восемнадцатого? Или у наших агентов тоже есть родственники в Кросбурге?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство! Ни своих агентов, ни их родственников в этом районе мы не имеем…
– Как же мы тогда получим образец?
Данилов с досадой покосился на генерала Рощина; он не хотел при постороннем раскрывать некоторые карты, но Верховного главнокомандующего это, по-видимому, не волновало, и Данилов, чертыхаясь в душе на русскую безалаберность и беспечность, вздохнув, посмотрел сначала на Сиротина, а затем перевел взгляд на великого князя и четко доложил:
– Для изъятия немецкого снаряда с газом и доставки его в Россию предлагаю использовать офицеров команды «Z», о создании которой я еще в середине зимы докладывал Его Величеству и вам.
Николай Николаевич довольно хмыкнул в усы.
– Помню, помню… Никки тогда пошутил, что после Артура тема японских ниндзя стала излишне популярной… – великий князь повернулся к Сиротину.
– Ну и как успехи? Есть в русской армии чудо-богатыри?
Полковник Сиротин меж тем лихорадочно просчитывал ситуацию и пытался на ходу выработать некое подобие плана понимая, что именно этого от него ожидает генерал Данилов.
На сегодняшний день в подразделении «Z» числилось шесть офицеров, которые могли быть срочно направлены в Германию. Еще два человека были представлены на утверждение, но по разным причинам пока не одобрены Генштабом, и на них рассчитывать Сиротин сейчас не мог.
– Так точно, ваше высокопревосходительство! Несколько офицеров уже прошли необходимую подготовку и готовы к выполнению любого приказа. Но я… – Сиротин запнулся, – я предлагаю направить в тыл к немцам две группы…
– А зачем две-то? – Великий князь удивленно посмотрел на Сиротина.
– Это повысит наши шансы на успех: обе группы будут действовать независимо друг от друга и добираться до точки рандеву будут каждая по своему маршруту. – Сиротин читал в глазах великого князя сомнение, которое тот даже и не думал скрывать. И это сомнение Верховного главнокомандующего было оправдано, потому что до Лейтена от линии фронта по прямой было около 700 верст и добраться туда к восемнадцатому числу в условиях войны на первый взгляд было практически невозможно. Но у Сиротина имелась одна домашняя заготовка, про которую он три дня назад докладывал Данилову и который очень одобрительно к ней отнесся, иначе его, полковника Сиротина, сейчас бы не вызвал.
«А… была не была», – подумал Сиротин, и, чувствуя устремленный на него одобрительный взгляд генерала Данилова, продолжил:
– По нашим разведданным, в немецких тылах, в интересующем нас районе, в данный момент происходит перегруппировка войск. Это всегда приводит к общей неразберихе и способствует снижению бдительности патрульных команд. Все офицеры команды «Z» в совершенстве, как носители, владеют немецким языком. И если мы быстро сумеем доставить их в интересующий нас квадрат, то таким образом выполним почти половину задачи… – Сиротин сделал паузу, чтобы приступить к главному. Однако эта пауза была расценена великим князям как неуверенность.
– Это ясно, полковник. Но что вы предлагаете определенного?
– Я предлагаю задействовать аэроплан «Киевский», который сейчас находится в Варшаве, и перебросить обе группы по воздуху. Дальность полета «Киевского» – 250 верст, остальной путь, имея на руках надежные документы, офицеры команды «Z» проделают наземным транспортом, который у немцев, даже в условиях войны, работает неплохо.
Брови великого князя поползли вверх.
– Так, так, так… это что-то новенькое, – и, оглядев недоуменно веселым взглядом Рощина и Данилова, смешно развел своими длинными, костлявыми руками и с ехидной усмешкой посмотрел на Сиротина.
– Признайтесь, полковник, вы это только что придумали?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство! – Данилов выступил вперед. – Мы еще весной поняли, что возможности авиации как нового вида вооружения имеют гораздо больший спектр применения, и предположили, что в исключительных случаях тяжелые аэропланы можно использовать для заброски наших агентов в тыл врага.
– А кто в немецком тылу будет готовить полосу для взлета и посадки? Французы? – Великий князь кивнул на генерала Рощина. – Или сами немцы? – Николай Николаевич разочарованно вздохнул. – Идея хорошая, но, к сожалению, пока неосуществимая. А за оригинальность – хвалю! Будет, о чем рассказать сегодня вечером императору…
Сиротин тем временем бросил быстрый взгляд на генерала Янушкевича, который, в ответ едва пожав плечами, отошел к карте на стене и сделал вид, что то, что сейчас скажет Сиротин, его совершенно не касается и он увлечен изучением карты боевых действий.
– Ваше высокопревосходительство! Позвольте? – Сиротин решительно выступил вперед.
– У вас есть еще один план?
– Никак нет! План тот же, но с некоторыми коррективами.
Сиротин подошел к великому князю и протянул несколько листов бумаги.
– Мы не будем сажать аэроплан в немецком тылу. Мы сбросим наших агентов на ранцевых парашютах РК-1 конструктора Котельникова… Вот схема работы парашюта и отчет об испытаниях на нашем полигоне близ города Пскова…
Николай Николаевич молча взял бумаги и, присев за стол, начал их читать.
Янушкевич, стоя у карты, краем глаза наблюдал за реакцией великого князя, так как считал эту инициативу Сиротина глупой, а использование подобных агрегатов для прыжков с аэроплана – самоубийством; что и доказали испытания в мае под Псковом – из четырех добровольцев, участвующих в эксперименте, один разбился насмерть, двое поломали ноги, и лишь один благополучно приземлился. И хотя инженер Котельников не далее как две недели назад в этом самом кабинете уверял его в том, что он доработал свою конструкцию и готов на глазах у генерала самолично выполнить доказательный прыжок с аэроплана, начальник Генштаба по-прежнему был убежден, что законы природы неизменны и силу тяготения нельзя приручить с помощью какого-то металлического ведра, доверху набитого разноцветными тряпками.
Николай Николаевич оторвался от чтения и посмотрел сначала на Данилова, затем на Сиротина.
– Здесь написано, что после неудачных испытаний конструкция была доработана. Почему же не провели повторные испытания?
– Не успели, ваше высокопревосходительство! – громко ответил Сиротин и едва заметно покосился на мрачного генерала Янушкевича, который как раз и запретил повторные эксперименты, мотивируя отказ еще и тем, что если у летчика будет подобный агрегат, то даже при незначительных повреждениях аэроплана, он будет стараться покинуть подбитую машину, чтобы тривиально спасти собственную жизнь.
– Сколько всего человек планируете задействовать в операции?
– Две группы по три человека в каждой…
Великий князь поднялся и, поглаживая свою аккуратную седую бородку, задумчиво посмотрел на полковника:
– Ну, если хоть половина до земли живыми доберутся, и то будет дело…
– Я думаю, что все доберутся, ваше высокопревосходительство!
– Может, и так… только как они переправят образец? Тащить на себе через границу немецкий снаряд с газом… – Николай Николаевич с сомнением покачал головой. – Это же утопия!
– Никак нет! Этот снаряд мы вывезем тоже по воздуху… пошлем за ним легкий аэроплан, который будет ждать в условленном месте и который в отличие от «Киевского» сможет сесть и взлететь где угодно… Он, правда, сможет взять только снаряд и одного офицера… но это уже те частности, которые к общему делу не имеют никакого отношения.
Николай Николаевич с некоторым колебанием смотрел на Сиротина.
– Да-с. Выбора, как я понимаю, у нас нет… Или мы объявляем французам, что мы обделались, – великий князь хмыкнул, – или отправляем туда ваших летающих чудо-богатырей.
– Я думаю, стоит попробовать, ваше высокопревосходительство, – решительно произнес Сиротин.
– Ну что ж, действуйте, полковник. Понимаю, что подробные планы операции вам разрабатывать некогда, поэтому, как говорится, – ни пуха ни пера! И прошу вас, не церемоньтесь, если считаете необходимым, пользуйтесь моей подписью. Я заранее благословляю и отпускаю все грехи вам и вашим офицерам…
Николай Николаевич повернулся к Янушкевичу и Данилову.
– А вы, господа генералы, обеспечьте группу полковника Сиротина всем необходимым по литеру «Особой срочности и важности»… Если сегодня мы не найдем противоядия от этих немецких снарядов, то завтра за это будем расплачиваться на фронте жизнями наших солдат.
Вернувшись в свой кабинет, полковник Сиротин, имея карт-бланш от Верховного главнокомандующего, тут же запустил тягучий и громоздкий механизм государственной машины, которая поначалу хоть и действует медленно, но зато, когда получает разгон и набирает инерцию, начинает двигаться с постоянной поступательной скоростью и уже не зависит от воли того человека, который придал ей первый толчок. В Варшаву, в авиаотряд, на имя командира «Киевского» полетела молния за подписью самого Верховного главнокомандующего с немедленным приказанием отменить все ближайшие полеты и подготовить аэроплан к выполнению особого задания, которое командир «Киевского», штабс-капитан Горшков, получит на месте по прибытии полковника Сиротина. В мастерскую и на квартиру инженера Котельникова, что располагались совсем рядом, был направлен вестовой с категорическим распоряжением к завтрашнему утру подготовить шесть единиц аппарата РК-1 и ждать порученца на автомашине, который с письменным приказом от генерала Данилова должен будет их забрать. С управлением Петроградской железной дороги Сиротин не стал прибегать к ненужной, привлекающей излишнее внимание переписке и, воспользовавшись обычным телефоном, потребовал комфортабельный персональный вагон первого класса, который послезавтра к вечеру должен быть подан на 2-й запасный путь Николаевского вокзала и обеспечен круглосуточной охраной, как на дальних, так и на ближних подступах.
Выполнив эти дела за четверть часа, Сиротин достал затем папки с личными делами офицеров команды «Z»; стараясь учесть не только боевой опыт, физические данные и уровень подготовки своих подопечных, полковник Сиротин быстро сформировал первую группу, куда вошли подполковник Решетников, поручики Досталь и Бородин. Эти три офицера были зачислены в команду самыми первыми и успели создать в отношениях некое подобие дружбы, проводя все свободное время вместе. В этой группе явным лидером и по званию, и по опыту был Решетников, и это определило выбор командира группы.
Но с оставшимися тремя офицерами, которые составляли вторую группу, все оказалось несколько сложнее. И ротмистр Харбинин, и капитаны Нелюбов и Латушкин, были опытные, знающие и амбициозные офицеры, и выбор старшинства здесь по естественным внешним качествам был несколько затруднен. Однако Сиротин, немного подумав, остановил свой выбор на капитане Нелюбове, так как тот имел гвардейское звание, которое давало преимущество в один чин. К тому же полковник вспомнил, что Нелюбов уже дважды совершал нечто подобное: сначала, когда с казаками «гулял» по немецким тылам, а затем, когда, сбежав из плена, прошел наудачу почти шестьсот верст по занятой противником территории.
Приняв решение, Сиротин вызвал служебную автомашину и направился на 2-ю адмиралтейскую улицу, где с недавних пор располагалась основная база его секретной команды, чтобы лично провести инструктаж офицеров, а заодно и убедиться, что все шестеро в хорошей физической форме и готовы к выполнению этого сложного и необычного задания.
Сразу после того, как 25 июля 1909 года молодой французский летчик Луи Блерио на дребезжащем биплане собственной конструкции пересек Ла-Манш, аэропланы привлекли внимание большинства руководителей военных ведомств всех европейских держав. Однако до начала войны только две страны, Франция и Германия, подошли к этому вопросу серьезно и обстоятельно и выделили достаточные по тем временам средства для развития этого нового вида вооружения. Другие же государства предпочитали закупать новую технику у своих предприимчивых соседей, что впоследствии отрицательно сказалось на боеспособности их авиационных частей, потому что и немецкая, и французская индустрия после августа четырнадцатого начали работать только на внутренний рынок и полностью прекратили продажи авиационной техники даже своим союзникам.
В России к началу войны авиапарк составлял 244 самолета – на тот момент это был самый многочисленный воздушный флот. Однако даже этого количества самолетов нашей воюющей стране впоследствии оказалось недостаточно.
В первой половине короткой июньской ночи тяжелый четырехмоторный аэроплан класса «Илья Муромец», проходящий по документам военного ведомства как воздушный корабль 7-го отряда В-150 – «Киевский», скрипя всеми стыковыми соединениями своего большого и нескладного тела, начал разбег на клеверовом поле близ города Варшавы. Все заметные рытвины и ямки еще с вечера были заботливо утоптаны аэродромной командой. Но командир корабля штабс-капитан Горшков по опыту знал, что при такой спешке, в какой готовился полет, или просто по халатности нерадивого солдатика вполне могла остаться та единственная колдобина, попав в которую, аэроплан может получить фатальное повреждение в виде сломанного шасси и на несколько дней выйти из строя. Такое не раз случалось и раньше, когда на четыре счастливых взлета приходился один несчастливый. Но сейчас, при повышенном внимании столичного начальства к этому заданию, командиру «Киевского» меньше всего хотелось оказаться летчиком-неудачником и, как у них говорили, «поцеловать носом землю».
Однако все обошлось. Горшков, с привычным волнением наблюдая, как стрелка указателя скорости покинула предвзлетный участок циферблата и медленно перевалила в сектор, который означал полетный режим, с силой потянул штурвал на себя и почувствовал, как неуклюжая летающая машина задрожала и начала медленный и долгий отрыв от земли. Еще через минуту аэроплан привычно тряхнуло; восходящие потоки воздуха, сложившись в управляемые вихри, начали выталкивать летательный аппарат вверх, и Горшков, бросив короткий взгляд на исчезающую землю, прибавил газу и взял курс на запад.
На опушке взлетного поля в окружении целой свиты младших офицеров стоял полковник Сиротин и с тревогой наблюдал за этим взлетом. До встречи с французским агентом оставалось всего шесть дней; за это время его лазутчикам надлежало пройти около пятисот верст враждебной территории и выйти к деревеньке Лейтен, где их должен ждать французский агент. «Должен» – Сиротин зябко передернул плечами и поморщился; он не любил этого слова и редко употреблял его и в обычных разговорах и на официальных докладах. Но сейчас от этого слова зависели не только его личная репутация и жизни его шести офицеров. От этого слова зависела судьба еще нескольких десятков тысяч русских солдат, которых неведомая германская ядовитая смесь могла накрыть в любой момент.
Теплая польская ночь, мягко обволакивая дневным перегретым воздухом, становилась плотнее и непроницаемее. Деревья теряли свои очертания, и, нависая со всех сторон над огромным клеверовым полем, с которого только что взлетел «Киевский», превращались в огромные черные глыбы с рваными и неровными краями.
Капитан Апраксин, стоящий рядом с Сиротиным, и с некоторым удивлением наблюдавший за волнением своего начальника при взлете, решил прервать затянувшееся молчание; наклонившись к самому уху полковника, он тихо произнес:
– Господин полковник! У них шансы – один к ста. Нужно готовить следующих… а то завтра можем остаться без исполнителей…
И от того, что Апраксин, словно подслушав его мысли, выразил то, о чем только что думал сам Сиротин, и от последующего осознания, что если эти его мысли так легко пришли в голову другому человеку, значит, в них есть немалая доля правды, полковник дернулся и с некоторым раздражением посмотрел на своего помощника.
– Завтра… – тихо начал Сиротин, но тут же, заметив мелькнувшее упрямство в глазах Апраксина, резко усилил нажим, да так, что в его голосе зазвенел металл.
– Об этом, господин капитан, мы поговорим завтра! Вы меня поняли?!
– Так точно! – растерянно отрапортовал Апраксин и, стараясь больше не встречаться взглядом с полковником, принялся внимательно рассматривать темнеющий горизонт, за которым всего несколько минут назад исчез «Киевский».
– Ну, вот и хорошо, что поняли, – уже несколько мягче произнес Сиротин и, полуобернувшись к остальным сопровождающим, подвел итог:
– Всем отдыхать. А завтра… – Сиротин бросил на Апраксина ироничный взгляд и усмехнулся. – Завтра наступит не далее, как этим утром…
Через два с половиной часа полета штабс-капитан Горшков сверился с полетной картой и дал команду штурману, подпоручику Малкину, объявить первой группе, или, как их назвал столичный полковник, – группе «А», начать подготовку к выброске. Еще через минуту командир «Киевского», отчасти из любопытства, но, как он убедил себя, более по служебному долгу, передал штурвал второму пилоту поручику Берестову и отправился посмотреть, как ведут себя его подопечные «прыгуны», – так в глубине души он называл этих офицеров.
Через некоторое время, наблюдая, как они спокойно, с шутками и смехом натягивают на спину тяжелые овальные железные цилиндры, более похожие на обычные армейские термоса, Горшков вдруг понял, что за все земные и небесные блага он никогда бы не поменялся местами ни с одним из этих людей. И не потому что боялся – штабс-капитан был смелый человек. Просто Горшков, как никто другой знал, что силу притяжения земли нельзя преодолеть с помощью обыкновенной прорезиненной ткани; чтобы совершать свободный и управляемый полет, нужны, как минимум, двигатель, фюзеляж и крылья. Именно это абсолютное знание и мешало штабс-капитану Горшкову принять ситуацию и частностях, и в целом. Однако это неприятие не освобождало его от выполнения приказа, и поэтому, когда вчера утром столичный полковник объяснил суть задания, главная цель которого была не бомбежка неприятельских колон и не разведка в тылу противника, а сброс с аэроплана живых людей, Горшков не выдержал и, вопреки субординации, попросил разъяснить ему подробности; на что тут же получил ответ, «что это его не касаются», и главная задача у экипажа «Киевского» – доставить людей в определенные точки на карте и проследить, чтобы они организованно покинули воздушный корабль.
Но сомнения ни тогда, ни потом так и не оставили авиатора. Штабс-капитан Горшков был уверен, что люди, которых он сейчас сбросит со своего аэроплана, разобьются насмерть, и это так отчетливо читалось на его лице, что подполковник Решетников, стоящий первым у выходного люка, не выдержал и сквозь шум моторов прокричал:
– Ты, капитан, за нас не переживай. Ты нас высади, где приказали, а сам лети себе обратно на здоровье.
Горшков хотел было утвердительно кивнуть, но почувствовал, как «Киевский», наполовину уменьшив обороты двигателей, начал медленно крениться влево, – это Берестов совершал поворот, после которого, ровно через шесть минут первой троице суждено было покинуть аэроплан.
– Вам скоро прыгать! – постучав по циферблату часов, прокричал Горшков. – Я открою люк, вы по одному выбирайтесь на крыло и держитесь за поперечные тяги, там сильный ветер.
Решетников, в форме майора германской армии, а за ним Досталь и Бородин, тоже в немецкой форме – один капитана, другой лейтенанта – подошли к двери, которую Горшков путем несложных технических манипуляций, а именно, с помощью рожкового гаечного ключа, открыл и теперь с огромным трудом удерживал от яростных порывов ветра.
– Давайте, – наконец махнул рукой Горшков и отодвинулся в сторону, чтобы офицеры со своими железными ранцами смогли протиснуться в узкий проем.
После того как все трое оказались на большом крыле «Киевского», Решетников что-то прокричал Горшкову, а затем, выпустив из рук поручни, за которые он с огромным трудом держался, исчез в темноте, сорванный с крыла силой вихря, которой свободно гулял на размашистых плоскостях «Киевского». Следом за ним, соблюдая оговоренный временной интервал, то же самое проделали и поручики Досталь и Бородин.
Нелюбов, в форме капитана брауншвейского немецкого пехотного полка, сидящий на маленькой приставной лавочке с левого борта и наблюдавший за выбросом первой группы, улыбнулся и хотел было подмигнуть расположившемуся напротив него капитану Латушкину, но заметил, что после выброски первой группы его товарищ вдруг побледнел и стал часто и тяжело дышать.
«Нам только обморока сейчас не хватает», – без осуждения подумал Нелюбов, который в своей жизни не раз видел, как очень смелые и отчаянные люди, оказавшись в незнакомой и непривычной для себя обстановке, вдруг разом теряли все свое самообладание и мужество.
Борис поднял верх руку, привлекая внимание капитана, и показательно сделал несколько глубоких и равномерных вдохов – так, как его учил Савелий. Латушкин в ответ немного нервно, но согласно кивнул, повторил это упражнение и, почувствовав, как стало легче дышать, со смущенной улыбкой виновато развел руками, как бы извиняясь за свой неожиданный страх.
Горшков тем временем закрыл входной люк и, оглядев оставшихся на борту парашютистов, не вернулся в пилотскую кабину, а присел рядом с Нелюбовым.
– Вы женаты? – сквозь рев двигателей и свист ветра, Борис с трудом разобрал вопрос командира «Киевского» и утвердительно кивнул головой.
– А дети?
– Нет… мы с женой хотели, но… – Нелюбов собирался добавить, что его ребенок умер через десять минут после рождения, но в этот момент аэроплан так сильно тряхнуло, что Борис буквально проглотил последние слова и, схватившись за поручень сиденья, приготовился к тому, что весь обильный ужин, которым его накормили некоторое время назад, может оказаться прямо под ногами.
– Держите, – Горшков протянул Нелюбову горсть конфет. – Кислятина, но при воздушных ямах помогает.
Борис взял конфеты, одну положил под язык, а другие отдал Харбинину и Латушкину, которые, сидя напротив, страдали не меньше его и буквально через мгновение, почувствовал, как тошнота отступает.
– Да, действительно стало легче, – он с благодарностью посмотрел на Горшкова. – А вы женаты?
– Нет, но после победы обязательно женюсь, – прокричал в ответ Горшков. – Моя невеста сказала, что раньше никак нельзя, потому что меня могут убить. – Со снисходительной улыбкой добавил штабс-капитан, и Нелюбов разглядел за этой улыбкой Горшкова совершенную любовную терпимость к беспокойной невесте, которая волнуется совсем напрасно, потому что его – штабс-капитана Горшкова убить на этой войне было невозможно.
Нелюбов про себя усмехнулся самоуверенности летчика, но в ответ только пожал плечами и ничего не сказал.
– Как зовут вашу жену? – Горшков обрадовался возможности поболтать с одним из этих странных и молчаливых людей, которых он зауважал сразу, как только понял, что им предстоит сделать. И не потому, что он страдал манией величия или пренебрежительно относился к армейским офицерам; просто, когда начинаешь летать в небе, часто перестаешь обращать внимание на тех, кто живет на земле.
– Варвара, – чуть помедлив, ответил Нелюбов и подумал о том, что на самом деле он уже сам не знает – женат он или нет.
– И мою невесту зовут Варя, – прокричал радостный и довольный Горшков. – Это самое лучшее в мире имя. Она медсестра в госпитале, – и с гордостью добавил: – Ее там все любят.
Борис согласно кивнул, как будто эта всеобщая любовь к невесте Горшкова была чем-то само собой разумеющимся.
– Если бы вы знали, как она поет! – штабс-капитан мечтательно поднял глаза к грязному и закопченному потолку, а затем неожиданно запел хорошо поставленным баритоном: «В лунном сиянии снег серебрится, вдоль по дороженьке троица мчится…» – пропел Горшков. – Когда она поет, я готов слушать всю жизнь…
Нелюбов, до этого момента сидевший несколько расслабленно, быстро повернул голову и внимательно посмотрел на улыбающегося и совершенно счастливого штабс-капитана.
– Она дворянка? Как ее фамилия? – сквозь рев четырех моторов «Киевского» ни его командир, ни сидевшие рядом ротмистр Харбинин и капитан Латушкин не расслышали той предательской дрожи в голосе Бориса, которую он явственно ощутил сам.
– Оболенская, – Горшков достал из нагрудного кармана фотографию Вари, сделанную всего неделю назад заезжим корреспондентом, и показал ее Нелюбову. – Она у меня красавица…
Горшков весь в мыслях о невесте, не обратил внимания на разом изменившее лицо Бориса – слишком нереальным было то, что капитан Нелюбов только что увидел и услышал. Если бы прямо сейчас в «Киевский» попал немецкий снаряд и аэроплан, разваливаясь на куски, начал бы падать, даже тогда Нелюбов не испытал бы того отчаяния, в которое он мгновенно провалился, услышав, что его Варя теперь чья-то невеста, и увидев фотографию своей жены в руках влюбленного в нее штабс-капитана.
Сидевший в полудреме напротив него ротмистр Харбинин, заметив, как череда совершенно противоположных эмоций в одну секунду промелькнула на лице Нелюбова, резко подался вперед:
– Что? Что случилось?
Борис ничего не ответил. Он, казалось, даже не услышал этого обращения к нему Харбинина.
Из кабины пилотов в этот момент появился подпоручик Минкин. Он подошел к своему командиру и, наклонившись к самому уху, что-то сказал. Горшков утвердительно кивнул и, взглянув на часы, постучал затем по циферблату точно таким же жестом, который он сделал перед выброской группы подполковника Решетникова, и повернулся к Борису:
– Готовьтесь. Вам через пять минут прыгать… – столкнувшись с тяжелым и почти ненавидящим взглядом капитана Нелюбова, Горшков тут же осекся.
– Что с вами? Вам плохо?
– Делайте свое дело, господин капитан, а мы сейчас сделаем свое… – это неожиданное холодное презрение окончательно сбило с толку командира «Киевского», и он, так и не поняв, отчего же произошли эти перемены, поднялся:
– Пойду, сверюсь с маршрутом, – буркнул растерявшийся Горшков, а затем вместе с Минкиным быстро исчез в кабине пилотов.
Пасмурным, дождливым утром генерал-квартирмейстер Верховного главнокомандующего Юрий Никифорович Данилов имел дурное настроение. Началось все с оторванной на мундире пуговице, которую Юрий Никифорович заметил только на выходе из дома. Пока вернулся, да пока переодел мундир – потерял целых полчаса. А тут еще некстати явившийся посыльный со срочной телеграммой из Ставки Верховного главнокомандующего. Развернув депешу, Данилов понял, что сбылись его самые мрачные предчувствия: великий князь Николай Николаевич требовал немедленный и подробный отчет о заброске в немецкий тыл команды «Z», а у Данилова с этим выходила нешуточная заминка, так как полковник Сиротин должен был прибыть из Варшавы только завтра.
Прикрикнув на посыльного за то, что наследил в прихожей, и не поцеловав на прощанье жену и дочь, Юрий Никифорович отбыл в свою резиденцию в самом наиопаснейшем для подчиненных настроении. По дороге Данилов перечитал все присланные с вестовым письма и остался недоволен решительно всем. В тылу, по данным из Министерства торговли и промышленности, к 1 июня сего года приостановили работу около 900 промышленных предприятий, с общей численностью около 100 тысяч рабочих, что свидетельствовало о нешуточных производственных потерях в первую очередь в легкой и пищевой индустрии. На фронте в ходе майских боев батареи Юго-Западного фронта за три недели израсходовали по тысяче снарядов на орудие – то есть весь довоенный запас России! И чем теперь стрелять по врагу, ни Верховный главнокомандующий, ни командующие фронтами не знали и пытались выяснить, сколько же снарядов к концу лета может дать армии Особая распорядительная комиссия во главе с великим князем Сергеем Михайловичем. Но генерал Данилов прекрасно знал, несмотря на то, что именно эта высочайшая Комиссия должна была обеспечивать непосредственный контакт с заводами и мастерскими с целью размещения заказов – на деле все осталось по-старому, и последней инстанцией, которая по-прежнему снабжала воюющую армию артиллерией и снарядами, оставался Военный совет при военном министре Сухомлинове. А с этого взять было нечего. С него как с гуся вода!
Когда Юрий Никифорович вошел в приемную, подполковник Львов поднялся было навстречу своему начальнику и хотел о чем-то доложить, но был остановлен резким взмахом руки и, мигом поняв, что генерал не в духе, остался стоять навытяжку и лихорадочно размышлять о том, что же так сильно с утра разгневало генерала. Данилов меж тем молча проследовал в свой кабинет и, чтобы хоть немного протянуть время с отправкой телеграммы в Ставку великого князя, в которой он был вынужден лишь сообщить об отсутствии какой-либо информации об отряде Сиротина, принялся изучать разложенные на столе газеты, которые целиком и полностью отражали шапкозакидательские настроения военного министра и на своих страницах несли откровенную чушь.
«Надо незамедлительно мобилизовать всю промышленность и приспособить ее к нуждам фронта… А всех рабочих – немедленно перевести на военное положение!» – писала либеральная газета «Утро России».
Данилов усмехнулся:
«Дилетанты! А кушать через год что вы будете?» Он, как никто другой знал, что многие, в том числе и Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич, просят у императора отставки Сухомлинова. Но генерал Данилов также видел, что если в ближайшее время эта отставка не последует, то к концу года Россия проиграет войну; проиграет, потому что будет просто нечем и не из чего стрелять по противнику.
Через полчаса, закончив чтение утренних газет и попутной общей корреспонденции, Юрий Никифорович снял трубку телефона и получил неожиданный доклад адъютанта, что полковник Сиротин находится у себя в кабинете и ожидает аудиенции.
– Что же вы сразу мне не сказали! – радостно прокричал в трубку Данилов, у которого сразу же изменилось настроение. – Пусть немедленно войдет… – он уже хотел положить трубку, но в последний момент изменил решение. – Да! Чуть не забыл… через десять минут пришлите ко мне шифровальщика для подготовки телеграммы Верховному главнокомандующему.
Появившийся полковник Сиротин выглядел усталым; воспаленные веки и нездоровый цвет лица свидетельствовали о проведенных бессонных ночах, и Данилов в который раз подивился работоспособности Сиротина: «Мог ведь завтра прибыть, и никто бы его за это не упрекнул», – подумал он, но ничего не сказал вслух и, не дав закончить Сиротину дежурное приветствие, с нетерпением произнес:
– Как все прошло? – Данилов жестом пригласил Сиротина присесть. – «Киевский» вернулся?
– Так точно, вернулся… с первыми лучами солнца, как мы и рассчитывали, – полковник Сиротин, однако, остался стоять и легким наклоном головы показал на карту на стене:
– Господин генерал, разрешите?
– Да, да, конечно!
Сиротин прошел к карте и, не найдя указки, взял лежавший рядом карандаш со сломанным сердечком.
– Юрий Никифорович, я хотел бы сразу оговориться, что мне пришлось немного подкорректировать наш с вами план, потому что в районе выброски группы капитана Нелюбова нашей воздушной разведкой были замечены свежие колонны немецких войск.
Сиротин пристально смотрел на Данилова, ожидая его реакции, но тот молчал, и полковник, выдержав необходимую по этикету паузу, в полфронта встал к карте:
– В 23 часа 40 минут в ночь с тринадцатого на четырнадцатое аэроплан «Киевский» успешно поднялся с аэродрома в семи верстах Варшавы и взял курс на запад, – карандаш Сиротина уперся в точку на карте. Данилов теперь уже подошел к полковнику и, встав рядом, внимательно следил за всеми перемещениями карандаша-указки.
– Ровно через два с половиной часа лету, преодолев около двухсот восьмидесяти верст, «Киевский» под прямым углом повернул влево и спустя шесть минут близ населенного пункта Гранцы успешно сбросил группу подполковника Решетникова, – Сиротин обозначил на карте точку сброса. – Еще через двадцать минут правее деревни Руза была сброшена вторая группа капитана Нелюбова… – на словах «капитана Нелюбова» голос Сиротина дал небольшую хрипотцу. Сделав паузу, он откашлялся в кулак и, подняв глаза, столкнулся со сверлящим взглядом Данилова, молчаливая фигура которого была более похожа на статую командора.
– Извините… что-то горло прихватило, – Данилов нетерпеливо кивнул, показывая, что он принимает эти извинения, и Сиротин продолжил:
– Таким образом, первая часть плана была нами успешно реализована – обе группы оказались в непосредственной близости от немецких железнодорожных станций, где имеют возможность, уже этим утром, сев на поезд, добраться до деревни Лейтен, – Сиротин положил карандаш рядом с картой и повернулся к Данилову. – Если только их не подвели парашюты и по приземлении они сразу же не напоролись на немецкий патруль…
– Вы опрашивали авиаторов? Они рассказывали какие-нибудь подробности?
– Так точно! Опрашивал. Ориентиром для сброса группы подполковника Решетникова служил изгиб реки. В бликах, что шли от воды, штабс-капитан Горшков и его экипаж отчетливо видели три раскрытых парашюта… – Сиротин замолчал, пытаясь подобрать более подходящую формулировку.
Возникла небольшая пауза.
– А группа Нелюбова? Что вы молчите? – в голосе генерала Данилова отчетливо слышалась напряженность. – Сколько раскрытых парашютов видели летчики?
Сиротин вздохнул:
– Ни одного…
– Не может быть! – ахнул Данилов и с недоверием покачал головой. – Не может быть, чтобы все три парашюта отказали. Котельников заверял меня, что… – Данилов замолчал. Он понял, что все заверения конструктора сейчас не важны; важно было лишь то, что судьба второй группы была уже практически решена.
– Юрий Никифорович! Я не считаю, что вся группа капитана Нелюбова разбилась.
Данилов обреченно махнул рукой, словно для него это вопрос был уже ясен, и в крайне расстроенных чувствах посмотрел на карту:
– Бросьте, Александр Иванович! В нашем деле чудес не бывает. Если команда «Киевского» не видела ни одного раскрытого купола, значит, их не было! И они погибли…
– Я позволю себе с вами не согласиться… Они прыгали на густой лесной массив вот здесь, – Сиротин указательным пальцем правой руки ткнул в место на карте и, в то же мгновение поняв, что совершил грубую оплошность, схватил обломанный карандаш.
– Извините, Юрий Никифорович! Забылся…
– Да не извиняйтесь вы ради бога! Что за манера! – с раздражением взорвался Данилов и, сам через секунду смутившись от этого чувственного порыва, миролюбивым тоном добавил: – Продолжайте, господин полковник…
– По плану, они должны были прыгать здесь, – карандаш Сиротина сместился чуть левее. – В этом месте тоже есть маленькая речушка и также должна была быть подсветка от воды. Но прыгали они вот здесь, – карандаш Сиротина сместился на сантиметр вправо. – А в этом месте реки нет. Поэтому я считаю, что мы не должны хоронить их раньше времени. Горшков с экипажем в этой дьявольской темноте могли просто не заметить раскрытые парашюты…
Данилов с недоверием смотрел на Сиротина, но аргументы полковника вселили в него оптимизм.
Сиротин, заметив это, неожиданно улыбнулся:
– Капитана Нелюбова сам Господь Бог бережет… Он и не из таких переделок возвращался.
– Ну, хорошо, представим, что они живы… – Данилов потеребил себя за бороду и посмотрел на карту. – К эвакуации все готово?
– Так точно! В полной мере… 18-го числа два легких аэроплана класса «Фарман» на рассвете в 5 часов 30 минут вылетают к точке возврата обоих групп. Обе машины оборудованы дополнительными баками с горючим и ровно к полудню должны быть на месте. А дальше ничего прогнозировать нельзя, – полковник Сиротин развел руками. – Там сплошные поля… сесть летчики, конечно, смогут, но вот кто их там будет ждать? Один Господь Бог знает… – и, помолчав, добавил: – Как сказал капитан Апраксин, вероятность благополучного исхода операции – один к ста.
Данилов хмыкнул, однако ничего не сказал и, недоверчиво покачивая головой, направился к своему столу, но на полпути неожиданно остановился и повернулся к Сиротину.
– Добро, Александр Иванович! Значит, будем уповать на Господа Бога… и вашего капитана Нелюбова, раз он такой везучий…
Через полчаса полковник Сиротин вернулся в свой кабинет и среди поступившей на его имя корреспонденции обнаружил письмо от генерала Воейкова, в котором дворцовый комендант государя императора просил его немедленно с ним связаться. Позвонив по телефону в Царское Село, Сиротин сразу же услышал взволнованный голос Воейкова:
– Александр Иванович! Очень рад, что вы вернулись… мне кажется, я сумел вычислить тех немецких агентов, о которых весной писал барон Маннергейм!
– Владимир Николаевич! Мне не хотелось бы это обсуждать по телефону.
– Понял… Немедленно выезжаю к вам, – безапелляционная и нетипичная решительность Воейкова несколько обескуражили совершенно уставшего Сиротина, который после операции по заброске в немецкий тыл команды «Z» буквально валился с ног. Но эта же решительность дворцового коменданта неожиданно дала Сиротину ту порцию энергии, которую, как он только что думал, может заменить лишь здоровый двенадцатичасовой сон.
– Нет! Ко мне приезжать не нужно. Давайте встретимся… – Сиротин замолчал, вспомнив, что ключи от служебной конспиративной квартиры он перед отъездом в Варшаву передал своему заместителю, – давайте встретимся в том ресторане, где мы с вами виделись последний раз.
– Хорошо… – ответил Воейков и положил трубку. А Сиротин, подойдя к открытому окну и закурив сигарету, подумал о том, что уже пошли третьи сутки, как он не спал. И если так пойдет и далее, то придется опять к вечеру принимать стимуляторы, которые недавно разработали в секретной лаборатории Генштаба головастые военные медики и теперь поставляли в неограниченных количествах для оперативных работников высшего и среднего состава.
Капитану Нелюбову после ночного десантирования с «Киевского» и в самом деле повезло. Удачно приземлившись на маленькой поляне, рядом с огромным раскидистым дубом, он довольно быстро выпутался из строп и, как только глаза привыкли к темноте, дал условный сигнал своим товарищам, подражая уханью совы. И сразу же услышал в ответ два похожих совиных крика: один из глубины леса, другой совсем рядом. Через секунду на краю поляны появился капитан Латушкин. Он слегка прихрамывал на левую ногу и в полголоса бормотал проклятия.
– Борис Петрович, вы как? Целы? А я вот, кажется, ногу подвернул, – приближаясь к Нелюбову Латушкин с искаженным от боли и злости лицом старался как можно аккуратнее ступать на больную ногу. Но ему это удавалось сделать в лучшем случае через раз, и от этого он злился еще сильнее.
– Черт бы побрал эту проклятую темноту! Купол за ветки зацепился, я стропы срезал, а внизу пенек…
– Давайте, я взгляну, – Борис опустился на одно колено и попытался снять с левой ноги своего товарища сапог.
– Больно? – Нелюбов, знавший о вывихах и растяжениях почти все, что может знать человек, у которого только за время учебы в Николаевском училище подобное случалось больше десяти раз, пытался сходу определить, сможет ли капитан дальше продолжить путь.
– Да…
– Терпите… а так?
– Еще хуже…
– Перелома нет, – Нелюбов поднялся. – Но сами вы передвигаться вряд ли сможете, нужны носилки…
На краю поляны, чуть левее от места, где находились Нелюбов и Латушкин, треснула ветка, и Борис, мгновенно выхватив «браунинг», сделал знак напарнику, чтобы тот присел на землю и не перекрывал сектор обстрела.
– Это я, Борис Петрович! – в полголоса отозвался ротмистр Харбинин. – От вас такой шум, что немцы, наверное, за пять верст слышат… Право, как медведи после зимней спячки.
Нелюбов невольно поморщился от этого, в общем-то, справедливого замечания. Ему было неприятно, что Харбинин в боевой обстановке опять принялся за старое. Когда Бориса только назначили старшим в группе, ротмистр не стал скрывать разочарования, что его обошли, и принялся сразу же демонстративно обращаться к Нелюбову, как к очень большому начальнику. Причем делал он это столь вычурно и помпезно, что Борис, когда через некоторое время они остались одни, был вынужден выказать Харбинину свое недовольство.
– У вас-то как все прошло? Руки-ноги целы? – и хотя Нелюбов сдержал свои эмоции, в его голосе отчетливо и заметно, и ему самому, и Харбинину, прозвучали нотки неприязни, на которые, однако, ротмистр не обратил никакого внимания.
– Так точно, ваше благородие! Я в полном порядке. Як та невеста перед свадьбой, у которой жених надысь убег, так она погоревала-покручинилась, и за другого замуж-то и вышла, – Харбинин, продолжая балагурить и делано изображать из себя недалекого, но веселого подчиненного, подошел к Нелюбову и в отблесках света луны, заглянув в глаза капитана, вдруг испуганно отшатнулся:
– Борис Петрович… вы… я… Что с вами?! – Харбинин осекся на полуслове и быстро отвел взгляд от перекошенного ненавистью лица Нелюбова и уставился на вороненый «браунинг», дуло которого смотрело балагуру прямо в сердце. Ротмистра вдруг накрыла волна страха; он много раз в своей жизни видел подобный взгляд во время сабельных атак и знал, какое за ним следует продолжение…
– Вы меня извините… я неудачно пошутил, – с трудом выдавил из себя совершенно растерявшийся Харбинин. И чтобы скрыть свой страх и смущение, быстро присел рядом с Латушкиным и принялся деловито разглядывать голую ступню раненого товарища, словно именно от этого осмотра зависела дальнейшая судьба всей группы.
В первое мгновение увидев направленный на него ствол пистолета, Харбинин решил, что он доконал Нелюбова своими мужицкими шутками и перешел ту черту, за которой у любого уважающего себя человека заканчивается терпение. Но прошло какое-то время, и Харбинин, бросая косые взгляды на стоящего, как столб, начальника и поняв, что продолжения не последует, наклонился к Латушкину:
– Алексей Сергеевич, как же вас угораздило? Вот не везет, так не везет!
Капитан Латушкин зло хмыкнул. Он меньше всего сейчас хотел рассказывать кому-либо про тот злополучный пенек и обсуждать свое невезение. Скривившись от сильной боли, он в очередной раз попытался натянуть на больную ногу сапог; это ему не удалось, потому что уже начался отек и нога распухла, и капитан с отчаянием зашвырнул бесполезную обувь в кусты.
– До станции без малого семь верст… мне не дойти, – Латушкин зачем-то попытался подняться, но при этом непроизвольно ступил больной ногой на землю и тут же со стоном опустился вниз. – Все! Я – пас, господа офицеры. Бросайте меня здесь и уходите…
– Ротмистр, а почему вы не повторили условный сигнал? – тихо, не оборачиваясь к своим товарищам, спросил Нелюбов.
Харбинин тут же поднялся на ноги и непроизвольно одернул унтер-офицерский немецкий мундир.
– Не хотел лишний раз привлекать к себе внимание…
Борис резко повернулся и встретился с настороженным, но упрямым взглядом Харбинина. И с горечью подумал, что из-за личной драмы он секунду назад чуть было не пристрелил своего товарища; эта случайная шутка про невесту была делом его величества случая, и никто не виноват, что она попала Нелюбову прямо в сердце.
– Приказ следующий, – Нелюбов несколько повысил голос. – Бросать никого мы не будем… тем более, в этом лесу. Вы, Алексей Сергеевич, – Борис посмотрел на Латушкина, – подождете нас здесь. А мы с Павлом Андреевичем постараемся добыть вам какой-нибудь транспорт… или, на худой конец, верховую лошадь, – Нелюбов ободряюще улыбнулся Латушкину. – Держитесь, мы скоро вернемся.
Через полчаса, когда первые лучи солнца озарили верхушки деревьев, Нелюбов и Харбинин вышли на опушку леса и по прямой, через ржаное поле направились к видневшейся невдалеке деревеньке.
Нелюбов понимал, что появление в утренний час двух военных с нашивками Гвардейского брауншвейгского полка обязательно вызовет подозрение у любого армейского патруля. Но решил рискнуть, считая, что подобный риск оправдан – не бросать же своего раненого товарища на произвол судьбы. Однако Харбинин был против подобного рыцарства, о чем он и заявил Борису, когда они вышли из леса:
– Господин капитан, я имею свое мнение о сложившейся ситуации и считаю своим долгом довести это мнение до вашего сведения…
– Я вас слушаю, Павел Андреевич, – Нелюбов остановился и, старательно сдерживая неприязнь, повернулся к Харбинину. Упрямства и настойчивости ротмистру было не занимать.
– До станции, – Харбинин кивнул в противоположную от деревни сторону, – около пяти верст, мы можем разделиться; один из нас направится в деревню и попытается найти транспорт. А другой продолжит выполнение задания – пойдет пешком на станцию и сядет на поезд, идущий в направлении Лейтена. Борис Петрович, вы поймите, наше появление в этой деревне неизбежно привлечет внимание местных жителей, и они могут сообщить об этом немецким властям. И тогда нас всех арестуют… и здесь же на месте и кончат как русских шпионов. – Харбинин для наглядности жестом обозначил повешенье. – Если же только один из нас напорется на немецкий патруль, то второй, независимо от этой ситуации, сможет выполнить задание и, благополучно прибыв в Лейтен, встретиться с французом и получить у него образец снаряда.
Нелюбов хмыкнул.
– Вы испугались ареста?
Харбинин покраснел от злости.
– Вы забываетесь, господин капитан! Я ничего не боюсь…
– А вы, господин унтер-офицер, совершенно не учитываете тот факт, что немецкие патрули состоят максимум из пяти человек, – я убедился в этом на собственном опыте. И в одиночку справиться с ними будет очень сложно… Да и на станции вам не станет легче, – Нелюбов улыбнулся. – Потому что не учли, что вы сегодня не офицер русской армии, а всего лишь мой ординарец в чине унтер-офицера…
– Я не сказал, что именно я должен буду отправиться на станцию! Это можете сделать и вы…
Харбинин вдруг оборвал фразу на полуслове и посмотрел за спину Нелюбову. Борис оглянулся назад и увидел выезжающую из деревни группу верховых. Прятаться было уже поздно: всадники их заметили и, перейдя на галоп, направились в сторону Нелюбова и Харбинина.
– Вот спор и решился, – Борис кивнул на свое левое плечо. – Держитесь от меня в метре, чуть сзади… в случае огневого столкновения берите на себя двух крайних слева. С остальными я сам управлюсь…
– А давайте предъявим документы? Нас же в Петрограде убеждали, что они почти настоящие… Может, тогда отстанут?
– Не стройте иллюзий, Павел Андреевич, – Нелюбов непроизвольным движением провел по кобуре, где лежал браунинг, и по карману, где находился более привычный для него револьвер. – Наши документы эффективны исключительно на немецких узловых станциях, и выдержат они лишь поверхностную проверку. А эти, – Борис кивнул в сторону всадников. – Будут следовать инструкции и доставят подозрительных людей в комендатуру, где наш с вами маскарад будет раскрыт сразу же после получения ответа из штаба брауншвейгского полка. Хотя… чем черт не шутит! Давайте попробуем…
Борис неожиданно замолчал и закусил губу:
– Их гораздо больше… кажется, нам с вами сегодня не повезло.
Нелюбов с тревогой оглянулся на Харбинина, который, помрачнев, тоже разглядел скачущий в их сторону немецкий военный патруль.
– Раз, два, три, четыре, пять, шесть… – Нелюбов присвистнул. – Одиннадцать человек!
Харбинин тоже рассмотрел всадников и, достав из кобуры оружие, переложил его за спину, за поясной ремень.
Нелюбов краем глаза заметил эти действия Харбинина, но ничего не сказал. Он разглядел, что одиннадцатым верховым был немецкий крестьянин в синей рубахе и таких же синих штанах. И тот факт, что среди военных находился местный житель, говорил о том, что их ночное появление в лесу не осталось незамеченным.
– Павел Андреевич! Вы видите того штатского? – Нелюбов кивнул в сторону подъезжающих всадников.
– Вижу… наверное, их проводник.
– Понимаете, что это значит?
– Не совсем…
– Это значит, что мы с вами раскрыты, – Нелюбов обернулся к Харбинину и спокойно добавил: – И теперь придется их всех уничтожить…
Ротмистр удивленно посмотрел на Нелюбова, гадая, шутит он или говорит серьезно.
– Всех одиннадцать? Да вы с ума сошли!?
Нелюбов улыбнулся, но ничего не ответил. И не потому, что немецкий патруль был уже рядом; просто та душевная мука, которая терзала капитана Нелюбова с того самого момента, как он увидел в руках Григория Горшкова фотографию своей Вари, наконец-то отступила. К Борису Нелюбову вернулись его привычное самообладание, выдержка и азарт; нет, сама ситуация не изменилась – она осталась такой же, что и прежде, просто сейчас это стало уже не важно…
В последний раз полковник Сиротин и генерал Воейков виделись ровно месяц назад, сразу после того, как Сиротин вернулся из продолжительной инспекторской поездки на фронт. Документ, который этой весной попал к Маннергейму, а затем был передан Сиротину о якобы возможном появлении немецких агентов в самой главной резиденции царя – Зимнем дворце, подлежал всесторонней и обязательной проверке. Понимая всю сложность и крайнюю деликатность подобного действия, полковник Сиротин поначалу пошел по наиболее простому пути, решив, что лучше дворцового коменданта этого никто сделать не сможет.
Воейков тогда с воодушевлением пообещал, что не далее как завтра он по своему ведомству даст команду поднять личные дела всех вновь поступивших на службу с начала пятнадцатого года: таким образом они по-быстрому «вычислят» этих немецких шпионов, а заодно через них узнают и о ближайших планах кайзера.
Но через два дня Воейков позвонил и растерянно заявил Сиротину, что у него на руках имеется список из двухсот сорока трех имен – именно столько человек было принято на службу в его хозяйство за интересующий их период. Эта растерянность Воейкова тогда несколько раздражила Сиротина: полковник понял, что его старый приятель совершенно не представляет себе ни характера подобный работы, ни ее сложности, а значит, и пользы от него в этом деле будет немного. Может быть, поэтому именно сейчас, вдруг вспомнив о том лихом «кавалерийском» маневре Воейкова и отдавая себе отчет, что эта назначенная встреча вполне может оказаться совершенно бесполезной, Сиротин обреченно подумал, что в последнее время сон для него становится или неслыханной роскошью, или же недостижимою мечтой. И больше не зависит ни от времени суток, ни от сложившейся ситуации, а только от важности и срочности дел.
Но на этот раз все оказалось совершенно иначе. Воейков, появившись в ресторане гостиницы «Европейской» ровно в семь вечера в парадном генеральском мундире Императорской лейб-гвардии, без стука вошел в отдельный кабинет, где его уже ожидал Сиротин, и с довольным лицом сразу же положил перед полковником две тоненькие папки. А затем, весело подмигнув своему старому товарищу, сказал:
– Вот они, голубчики… Один приписан к интендантской продуктовой команде, – другой числится в обслуге. Оба в марте, почти день в день, были списаны по ранению. Я послал запросы в лазарет, где эти господа проходили лечение, – Воейков довольно хмыкнул. – А там пусто… И рекомендации от графа Безбородко и генерала Сумского – подделки.
Воейков положил на стол несколько листов бумаги. Пока удивленный Сиротин читал их, он усмехаясь, добавил:
– Хоть в армии сейчас и бардак, но мои требования всегда исполняются вне очереди.
– Они что, как-то внешне себя проявили? – Сиротин отложил бумаги в сторону и задумчиво посмотрел на Воейкова. – Для агентов такого уровня – это более чем странно…
– Нет, внешне все было в порядке. Работали они справно, – дворцовый комендант неопределенно пожал плечами, а затем, как бы нехотя, признался: – Если бы не записка от нашего друга Маннергейма да наблюдательность моего камердинера Ушакова – я б их никогда не вычислил…
Посмотрев затем на улыбающегося Сиротина, которого неожиданно развеселила эта неуклюжая попытка генерала Императорской лейб-гвардии использовать профессиональную терминологию разведчиков, и, приняв веселость полковника за одобрение своим действиям, Воейков поспешил добавить:
– Я приставил к ним пару надежных человек из гвардии, пусть понаблюдают… Но, мне кажется, их нужно срочно арестовать. Я обязан буду вскорости доложить государю…
На словах «приставил» и «арестовать», у Сиротина кольнуло под ложечкой, и он в крайнем волнении посмотрел на Воейкова.
– Как приставил? Зачем? Владимир Николаевич! Нужно тотчас же прекратить всяческое наблюдение за этими лицами… это может их спугнуть!
– Но я не могу оставить без внимания факт нахождения немецких агентов под боком у российского императора… – в голосе Воейкова послышались нотки упрямства. – Может случиться покушение, и я призван реагировать…
– Володя! О чем ты говоришь! Ты, как никто другой, знаешь – никакого покушения быть не может! – В голосе Сиротина слышалась такая уверенность, что Воейков, только что собиравшийся возражать и спорить, промолчал.
– Это же не революционеры, которым все едино, – уже мягче увещевал своего собеседника Сиротин. – Поверь старому разведчику – кайзер Вильгельм скорее даст обрить себе усы, чем прикажет своим шпионам убить русского царя… Он желает триумфа, но никогда не станет действовать подобными плебейскими методами.
– Хорошо, допустим, – Воейков вздохнул. – Но ты-то что предлагаешь? Оставить их без внимания?
– Нет… – Сиротин на секунду задумался. – Я сам займусь этими немцами… Как быстро ты сможешь устроить моего человека к себе? Да так, чтобы он все время был рядом с нашими подозреваемыми?
– Ну не знаю, – Воейков задумался. – Если речь идет об офицерской протекции, то может пройти целый месяц, прежде чем…
Сиротин, перебив, махнул рукой:
– Я понял. Это долго… – Сиротин, что-то решая, задумчиво посмотрел на Влейкова. – Поэтому речь пойдет только о прислуге. Есть у меня один ловкий человек… его-то мы к тебе и устроим, – полковник улыбнулся. – Например, личным императорским скороходом… так, кажется, у вас эта должность называется?
– Хорошо, я согласен, – Воейков неопределенно пожал плечами. – Только все равно нужны будут рекомендации… порядок есть порядок.
Сиротин загадочно улыбнулся.
– Личное письмо от флаг-капитана Нилова тебя устроит? Или для императорского скорохода нужна фигура повыше?
Воейков изумленно поднял брови; он не мог предположить, что Константин Нилов, лучший друг царя Николая и поверенный во всех его делах, имеет какие-либо касательства с военной разведкой. Однако, понимая, что спрашивать об этом бесполезно, потому что Сиротин по долгу службы все равно не скажет правду, чтобы хоть как-то скрыть эту свою обидную неосведомленность, сказал совсем не то, что думал:
– Вполне устроит, – достав из нагрудного кармана блокнот, Воейков чиркнул в нем несколько слов и, оторвав исписанный лист, протянул его Сиротину. – Пусть завтра с вещами и с рекомендациями явится по этому адресу, но… – Воейков в упор посмотрел на Сиротина, – все равно максимум через неделю я обязан буду доложить государю об этих агентах. И попробую поговорить с императором о завещании монаха Авеля. – Воейков замолчал, ожидая возражений Сиротина. Но полковник вдруг переменил тему:
– Владимир Николаевич! Я понимаю, что о таком обычно не спрашивают, и если вдруг тебе мой вопрос покажется излишне навязчивым, ты вполне можешь на него не отвечать. Я не обижусь. Но мы с Густавом недавно спорили, – неужто правда, что Его Величество собственноручно назначил тебя дворцовым комендантом, сделав это в обход мнения графа Фредерикса?
Воейков, не ожидавший подобного поворота в разговоре, поначалу несколько смутился, но затем, заглянув в лицо Сиротина, на котором явственно читалось банальное человеческое любопытство, с улыбкой ответил:
– Точно так, – Воейков бросил взгляд на часы, и, решив, что времени вполне достаточно, кивнул на открытую, но нетронутую бутылку «Мадам Клико». – Давай хоть выпьем за встречу, – и хитро подмигнул Сиротину: – А то государь примет главнокомандование, и придется мне с ним в Могилев перебираться…
– Так значит, это правда? Николая Николаевича отстраняют от командования? – Сиротин, потянувшись было к бутылке, удивленно вскинул брови. – И когда?
– Я ничего подобного тебе не говорил… и не скажу… – Воейков опять посмотрел на одиноко стоящую бутылку шампанского, и, усмехаясь, сам принялся разливать вино по бокалам. – Я лучше отвечу на твой вопрос о моем назначении… В конце тринадцатого года я командовал лейб-гвардии Гусарским его Величества полком и жил в Царском Селе, – Воейков поставил ополовиненную бутылку на стол и поднял полный фужер. – За нашу встречу… и за победу!
Не глядя более на Сиротина, Владимир Воейков большими глотками быстро осушил свой бокал и продолжил:
– Ты же знаешь, что командиры гвардейских полков имеют право без заранее испрошенного разрешения являться к своему великодержавному шефу по делам, не связанным со службой? – внимательно слушавший его Сиротин утвердительно кивнул, и теперь уже сам разлил остатки шампанского по фужерам.
– Я тогда так и сделал: мне нужно было утвердить программу стрельб и спортивных состязаний, и я хотел согласовать дни, когда Его Величество изволит посетить наши мероприятия…
Заметив, что Сиротин опять поднял наполненный бокал, Воейков прервался на очередной тост, а затем, тщательно вытерев салфеткой усы, продолжил:
– Поначалу я, как обычно, начал доклад о состоянии дел в полку: кто из офицеров в отпуске, болен или подал в отставку, каков выезд и сколько конного состава необходимо закупить в следующем году… как вдруг он меня перебил словами: «Воейков! Я со вчерашнего дня имел предчувствие, что вы придете. Мне нужно с вами поговорить об одном важном деле», – заметив мелькнувшее недоверие в глазах собеседника, Воейков хмыкнул:
– Да, да! Не удивляйся. Его Величество так и сказал, что он предчувствовал мой приход… А затем, без обиняков, предложил мне быть дворцовым комендантом…
Сиротин с сожалением посмотрел на пустую бутылку.
– А граф Фредерикс?
Воейков широко улыбнулся и развел руками:
– А министр Двора Его Императорского Величества граф Фредерикс – теперь мой личный враг. Впрочем, – Воейков погрустнел, – не он один. Гришка Распутин в последнее время совсем обнаглел. Мало того, что сам за казенный счет проживает, еще и норовит своих дам облагодетельствовать…
– И ничего нельзя сделать?
Воейков на эти слова Сиротина только расстроенно махнул рукой:
– Пустое это… нет на него управы… – Воейков вдруг через стол подался к Сиротину. – Он и на тебя жалобу писал, притесняешь, мол, ты его по всем статьям…
– И что? Что ответил государь?
– Сказал, что про тебя он и так все знает… ты исполняешь свой долг честно, – Воейков немного помолчал. – Вот и я честно исполню свой долг. А посему, тянуть с этим завещанием Авеля я не намерен – максимум через неделю испрошу высочайшего разрешения на приватный разговор…
Он взглянул на часы и поднялся из-за стола.
– Извини, но я должен еще успеть на вокзал. Да и ты, наверное, тоже спешишь?
– Я, с начала этой войны постоянно куда-то спешу… мне не привыкать, – Сиротин поднялся и протянул для прощания руку. – Был рад тебя увидеть!
И когда Воейков ответил дружеским рукопожатием, с нотками грусти добавил:
– Жаль, что наши с тобой встречи не часты, а раньше, помнишь, неделями из ресторанов не вылезали… да и с женщинами все было по-другому…
Воейков, пристально взглянув на Сиротина, от которого он никак не ожидал услышать подобное проявление эмоций, невесело усмехнулся:
– Чем старше мы становимся, тем больший груз взваливаем на свои плечи… вот и бежим по жизни, как навьюченные лошади. Где уж тут думать о собственных радостях…
На следующий день Савелий Мохов поступил на должность личного императорского скорохода и, по установленному для этой должности правилу, поселился в комнатах для обслуги – в той же комнате, где проживали оба немецких агента; полковник Сиротин считал, что даже если немцы и не пойдут на контакт с Моховым, то присутствие рядом с ними постороннего будет сковывать их активность и, может быть, заставит каким-то образом проявить себя. А так как генерал Воейков сразу же после беседы с полковником Сиротиным издал распоряжение, запрещающее всем нижним чинам из обслуги Императорских резиденций куда-либо отлучаться без его личного разрешения, это предположение Сиротина было небезосновательным. Да и должность скорохода, которая позволяла Савелию Мохову свободно и не вызывая подозрений бывать в Петрограде, могла сыграть в сближении со своими соседями не последнюю роль.
Однако оба немецких агента на контакт со своим новым соседом не пошли, и надежды на то, что это состоится в ближайшее время, у полковника Сиротина уже не было никакой. Досадуя на то, что он теперь не сможет выехать из Петрограда, чтобы лично присутствовать при возможном возвращении офицеров команды «Z», Сиротин отправил в Варшаву капитана Апраксина с приказом немедленно телеграфировать при любом исходе операции. И едва Апраксин уехал, стал готовить задержание немецких агентов, потому что был полностью уверен, что, как только государь о них узнает, он тут же отдаст приказ о проведении ареста.
Когда немецкие всадники приблизились на расстояние пятидесяти метров и Харбинин разглядел пунцово-красные нашивки 2-го Гвардейского уланского полка, он убедился, что судьба столкнула их не с простым армейским патрулем. Это были отборные солдаты одного из элитных подразделений кайзера, и теперь шансы благополучно выпутаться из этой переделки у них стали равны нолю.
Харбинин с тоской посмотрел на профиль стоявшего чуть впереди капитана Нелюбова и вспомнил, как его раньше бесило это холеное лицо и высокомерная нелюбовская улыбка. Как он за день до отлета в немецкий тыл, в приватной беседе с полковником Сиротиным попытался обозначить свое нежелание отправляться на задание в группе «Б» и настойчиво просил перевести его к подполковнику Решетникову. Как он испугался этой ночью в лесу, когда почувствовал, что Нелюбов может его сейчас пристрелить…
Только в этот миг, когда ротмистр понял, что спасения нет, – именно в это мгновение он наконец признался самому себе, что всегда и во всем завидовал капитану Нелюбову: его природному аристократизму, врожденным великосветским манерам, дьявольской ловкости в обращении с холодным оружием, умению стрелять без промаха – всему тому, что у Харбинина получалось хуже. И от этого неожиданного признания на душе у ротмистра вдруг стало легко и весело. Ему захотелось именно здесь и сейчас доказать Борису Нелюбову, что и он чего-то стоит в этой жизни; потому что больше он доказать это не сможет уже никогда.
Тем временем из глубины леса, который только что покинули офицеры, послышались выстрелы, и ротмистр заметил, как Борис, бросив быстрый взгляд назад, медленной кошачьей походкой двинулся навстречу приближающему противнику.
«Вот он сейчас удивится,» – подумал гордый собой и своим решением ротмистр и, дождавшись, когда немецкие всадники начали рассредоточение и из колонны по два стали рассыпаться полукругом, явно намереваясь взять их в кольцо, Харбинин быстро выступил вперед и, закрывая своим телом капитана Нелюбова, давая тому возможность использовать себя как щит, громко закричал по-русски:
– Держись за мной, капитан! Прорвемся… – и как только Нелюбов оказался у него за спиной, открыл прицельный огонь из револьвера по ближайшим к нему немецким кавалеристам.
«Один, второй, третий… – удовлетворенно считал про себя Харбинин, наблюдая, как валятся с коней сбитые его пулями уланы, – четвертый…»
– Ох! – вскрикнул вдруг Харбинин и почувствовал, как револьвер в его руке наливается свинцом, а в тело впиваются острые, огненные пули.
В последнее мгновение своей жизни ротмистр Харбинин, полуобернувшись, сумел разглядеть, как Нелюбов умело прикрываясь его телом, с обеих рук открыл огонь по немецким уланам.
«Не стал пижонствовать…» – теряя сознание, удовлетворенно подумал ротмистр и тут же провалился в темноту небытия, оставаясь, однако, на ногах еще пару секунд, которых вполне хватило Борису Нелюбову, чтобы перестрелять оставшихся немецких всадников.
Деревенька Лейтен в июне пятнадцатого года представляла собой небольшой полустанок, на котором располагалось всего шестнадцать домов. Сойдя с поезда, Нелюбов огляделся и, поняв, что придется обращаться к местным жителям, чтобы узнать, в какой стороне находится мельница, направился к ближайшей избе. С беспокойством он подумал, что и транспорт какой-нибудь ему тоже бы не помешал, так как праздно гуляющий по полям одинокий немецкий капитан будет слишком заметной фигурой.
Пожилой, с гладким загорелым лицом немецкий крестьянин, который сидел на лавочке около дома, заметив, как сошедший с поезда офицер направился в его сторону, тут же вскочил и бросился навстречу:
– Что желает господин капитан? – громко и очень любезно спросил он, а, когда Нелюбов подошел поближе и неопределенно пожал плечами, согнулся в поясе и забормотал:
– У нас все имеется… девочки… шнапс… сало…
Нелюбов заметил привязанную около дома пегую кобылу.
– Сколько стоит, – ткнув указательным пальцем в сторону лошади, сквозь зубы процедил он.
– Две тысячи марок… – пробормотал торговец и замер в ожидании, проклиная в душе свою жадность, так как эта кобыла не стоила сейчас и полутора тысяч, и очень удивился, когда важный капитан не стал торговаться и, молча отсчитав деньги, снова ткнул указательным пальцем, теперь уже прямо в грудь барышника.
– И седло…
– Как прикажете, господин капитан, седло я мигом организую… – немец быстро развернулся и трясущейся рысцой побежал к дому.
Через несколько минут Нелюбов выехал на купленной им кобыле из Лейтена и довольно подумал, что ему опять повезло. Однако, как только Борис вспомнил про погибших Харбинина и Латушкина, он помрачнел – именно благодаря отчаянной самоотверженности Харбинина он сейчас был жив. Да и капитан Латушкин погиб не зря…
В первое мгновение, когда Нелюбов после перестрелки с уланами остался один (немецкий крестьянин после первых же выстрелов упал с лошади и, сидя на земле, с ужасом смотрел на Нелюбова), Борис хотел было броситься назад в лес, чтобы попытаться спасти своего товарища. Но когда он поймал первую попавшуюся лошадь, которые, потеряв, своих седоков, начали разбредаться по полю, то услышал, что стрельба в лесу вдруг прекратилась и, поняв, что капитану Латушкину он уже ничем не сможет помочь, бросил последний взгляд на поле битвы. На закрывшее его от первых немецких пуль мертвое тело ротмистра Харбинина, на десять трупов честно выполнивших свой долг гвардейских улан кайзера, на сидящего на земле перепуганного, но живого немецкого крестьянина.
Проклиная себя за то, что он должен был сейчас сделать, Нелюбов быстро перезарядил револьвер и, не целясь, выстрелил оставшемуся живому свидетелю в голову. А затем отправился на ближайшую станцию, откуда, беспрепятственно сев на поезд через три дня благополучно добрался до Лейтена.
Подъезжая к месту встречи с французским агентом, Борис Нелюбов был готов к любым неожиданностям, – для себя он решил, что если здесь его ожидает засада, он не будет уклоняться от боя и попытается подороже продать свою жизнь.
Но вокруг мельницы было тихо. Появившийся из дверей человек молча разглядывал переодетого русского. И когда, вместо вопроса или приветствия, Борис услышал спасительную условную фразу и отозвался так, как его инструктировал полковник Сиротин, он с облегчением понял, что самый главный этап его задания пройден.
Немецкий француз тоже обрадовался Нелюбову. Довольно заулыбавшись после ответа русского капитана, он тут же скрылся в глубине мельницы и через некоторое время вышел оттуда с тяжелым свертком, в котором, как понял Нелюбов, находился смертоносный немецкий снаряд с ядовитым газом. Прощаясь с французом, Борис все-таки не выдержал и, хотя знал ответ уже наверняка, спросил все же про группу подполковника Решетникова. И от того, как француз отрицательно замотал головой, и от понимания, что из всей команды «Z» он остался один, Нелюбов вдруг ощутил, как болезненно сжалось его сердце; он в который раз за эту войну терял всех своих товарищей по оружию, и эти потери, словно памятные зарубки, снова и снова терзали его израненную и почерствевшую душу.
«Жизнь самодержца – это великие и безграничные возможности. С момента рождения нас учат воспринимать мир как абстрактную перевернутую пирамиду, острие которой твердо и устойчиво закреплено в монаршем сознании, а широкое основание, направленное вверх символизирует огромное количество открывающихся возможностей. Мы – истинные хозяева своего народа и можем строить судьбу своей страны так, как нам хочется… Год за годом мы продвигаемся по жизни, обретаем мудрость, используем послушный государственный аппарат, издаем новые законы, но почему-то при этом еще больше упускаем, теряем или просто не замечаем. Как не замечает всех прелестей заката уставший за день человек, который вечером присел отдохнуть и никак не может отделаться от своего привычного состояния борьбы…
Наступает ночь. Приходит следующий день. Снова что-то упущено, и незримые границы перевернутой пирамиды возможностей немного сужаются… День сменяет день – годы летят, как мгновения. И вот, наконец, спустя десятилетия, всесильный монарх оглядывается назад и неожиданно осознает, что пирамида его возможностей оказалась перевернутой в обратную сторону; тяжелое основание забито материальным „хламом“, а острие направлено за горизонт, на одну единственную точку, имя которой „Смерть“! И все, к чему он стремился, ради чего жил, не сбылось. Душа пуста, иллюзии разбиты…»
Подобные мысли уже несколько месяцев волновали сознание Императора и Самодержца Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского; Царя Казанского, Царя Астраханского, Царя Польского, Царя Сибирского, Царя Грузинского; Государя Псковского и Великого князя Смоленского, Литовского, Волынского, Финляндского и прочая – Николая II, который, получая фронтовые сводки обо все возрастающих людских потерях, начинал понимать, что для Российского государства эта мировая бойня без последствий теперь уже не закончится. Сидя по вечерам в одиночестве, он все чаще и чаще приходил к мысли, что эту войну нужно немедленно прекратить, и даже принимался несколько раз сочинять в Берлин телеграммы с настоятельной просьбой начать мирные переговоры. Но затем вспоминал о союзниках, о взятых на себя обязательствах, о миллионах убитых и раненых и тут же рвал эти бумажки, а затем укорял себя за слабость духа.
Трудно сказать, понимал ли в то время Российский император Николай II, что пирамида его возможностей все более и более сужается и в скором времени он увидит свою последнюю точку, за которой уже не будет ничего…
После приватного разговора с Воейковым, когда император услышал, что агенты кайзера Вильгельма проникли в самое сердце Российской империи и намереваются выкрасть документ, который он целиком не показывал никому, кроме своей жены, царь Николай поначалу хотел, чтобы контрразведка тут же арестовала этих зарвавшихся немецких лазутчиков, но затем отложил принятие решения на неопределенный срок и приказал Воейкову следовать за ним.
Пройдя вместе с дворцовым комендантом в один из своих личных кабинетов, Николай подошел к тому самому бюро с рубинами времен Екатерины Великой, где лежало завещание монаха Авеля, достал из него небольшую шкатулку и положил ее на соседний столик.
– Вы, Воейков, мне преданно служите, и я хотел, чтобы именно вы знали, о чем мне написал этот полоумный монах… – император открыл шкатулку и достал оттуда туго свернутый пергамент.
– Я вам зачитаю… а, впрочем, нет… прочтите сами и подумайте – мог ли я что-либо сделать, – с этими словами царь Николай протянул Воейкову завещание и, когда тот взял его, отошел к окну, заложив руки за спину, повернулся к дворцовому коменданту спиной.
Через минуту, когда Воейков закончил чтение и поднял взгляд на императора, Николай II, словно почувствовав это, быстро обернулся и сказал:
– Теперь вы поняли, к чему хотел склонить меня этот сумасшедший?
– Да, Ваше Величество, понял…
Царь Николай медленно прошелся по кабинету и остановился у портрета Александра I, долго, не отрываясь, смотрел на своего предка, и Воейков, наблюдая за императором, подумал, что именно в царствование Александра I и был составлен этот документ. И что вообще подобные предсказания надобно запретить, потому что они только вводят в заблуждение потомков и пытаются навязать мнение о ситуации, которое никак не может быть справедливым, коли пророк этот жил сто лет назад.
– Он хотел, чтобы я утопил Россию в крови… Чтобы за малейшее проявление инакомыслия любого человека, независимо от его положения и сословия, ожидала смертная казнь… Чтобы я опять ввел в моем государстве опричнину Ивана Грозного, и заверял меня, что только эти меры смогли бы оградить меня и мою семью от любых покушений на престол, – император отрицательно покачал головой. – Нет, я не мог этого сделать… И пусть история меня за это осудит…
Царь Николай подошел в плотную к Воейкову и заглянул ему в глаза, словно искал у него поддержки.
– Воейков! Вы же понимаете, если бы я принял подобные меры сразу, как только получил это завещание, – сегодня перед вами стоял бы другой человек! Любой из моих подданных считал бы меня убийцей…
– Я понимаю, Ваше Величество… я полностью на вашей стороне, – быстро произнес Владимир Воейков и подумал о недавних потерях на фронте, когда только за последний месяц боев было убито более восьмидесяти тысяч человек.
– Да, я знаю, вы можете мне сказать… за последний год моих подданных убито больше, чем казнено за всю историю Государства Российского… И это будет правда, – император пристально смотрел на Воейкова, и тот непроизвольно вздрогнул и почти с мольбой взглянул на самодержца, который, поняв, что он угадал ход мыслей своего дворцового коменданта, тяжело вздохнул и устало опустился в стоящее рядом кресло.
– Я думаю, Ваше Величество, что никто и никогда не может указывать вам, что и как делать…
Николай поднял голову и, словно не услышав последней фразы дворцового коменданта, со вздохом тихо произнес:
– На фронте гибнут лучшие люди моей страны, – царь Николай вдруг резко поднялся и, повысив голос, посмотрел на Воейкова. – Но их убил не я! Их убивают враги… и это в корне меняет дело!
– Ваше Величество… гибель за Царя и Отечество – это почетная смерть для каждого из нас… мы всецело принадлежим вам, и, поверьте, вашим подданным не нужно другой судьбы…
Император не спеша подошел к Воейкову и, тепло улыбнувшись, пожал ему руку:
– Благодарю вас за эти слова, мне нужно было это услышать, – Николай II взял завещание монаха Авеля и поднес его к горевшей свече. Дождавшись, когда огонь охватил весь пергамент, он положил пылающий факел на стоявший рядом металлический поднос и, в задумчивости глядя, как догорает его тайна, которую он хранил четырнадцать лет, произнес:
– Так когда-нибудь сгорим и мы, – затем, повернувшись к Воейкову, уже спокойно и деловито добавил. – А с немецкими агентами поступайте так, как вам велит долг и присяга вашему Царю и Отечеству…
На следующий день оба немецких агента были арестованы. Сиротин лично проводил дознание обоих и сумел убедить одного из них – майора Крауса, что смертная казнь за шпионаж в пользу Германии, гораздо неприятнее, чем работа на русскую разведку. Еще через два дня в Копенгаген полетела телеграмма, в которой условленным текстом было сказано, что «операция» прошла успешно, интересующий документ изъят и находится в руках у верных людей кайзера. А затем было подготовлено «липовое» завещание монаха Авеля, которое Савелий Мохов должен будет лично передать прибывающему в скором времени немецкому курьеру.
Еще через день в сопровождении капитана Апраксина из Варшавы наконец-то прибыл Борис Нелюбов, который, доставив немецкий снаряд с отравленным газом, рассказал, как погибли ротмистр Харбинин и капитан Латушкин, и что о группе подполковника Решетникова ему ничего не известно. А затем обратился с просьбой об отпуске, которую после объяснений капитана, полковник Сиротин не выполнить просто не смог.
Когда аэроплан приземлился на том же аэродроме, с которого восемь дней назад взлетал «Киевский», и Нелюбов увидел бегущего к самолету капитана Апраксина, только в этот момент он окончательно понял, что задание выполнено и что он, вопреки всему, остался жив.
Аккуратно выгрузив из кабины немецкий снаряд, Апраксин тут же заявил, что они немедленно уезжают в Петроград, а когда услышал, что Борису Нелюбову нужно срочно кому-то позвонить по телефону, помощник полковника Сиротина посмотрел на него с жалостью, решив, что от многочисленных переживаний капитан Нелюбов сошел с ума.
Однако, когда Борис заявил, что восемь дней назад, прямо перед отлетом в немецкий тыл, он получил сведения об исчезнувшей жене, Апраксин переменил мнение и сказал, что звонок получится сделать из кабинета начальника станции в Варшаве перед самым отъездом в Петроград.
Борис Нелюбов, поняв, что выбора у него нет, лишь заскрипел зубами, но подчинился. Он ждал этого мгновения почти год, и эти два часа проволочки теперь уже ничего не решали.
Полный и совершенно лысый начальник станции долго не мог понять, почему два столичных офицера мало того, что вытребовали у него отдельный паровоз с вагоном, так теперь еще и пытаются выгнать его из собственного кабинета. И лишь повторное упоминание имени Верховного главнокомандующего умерило пыл железнодорожника, и он, решив больше не связываться с этими наглыми «штабными рожами», бормоча про себя проклятия, покинул кабинет, по выходе громко хлопнув дверью.
Как только они остались одни, Апраксин подошел к аппарату и именем великого князя Николая Николаевича через штаб Северо-Западного фронта потребовал, чтобы его немедленно соединили с госпиталем полковника Никитина. Когда услышал ответ, передал трубку Нелюбову и вышел из кабинета, деликатно оставив его одного.
– Объект номер четыре слушает, – прогудела трубка рокочущим Никитинским басом, и Борис Нелюбов с замирающим от волнения сердцем произнес:
– Добрый день, господин полковник! На проводе лейб-гвардии капитан Нелюбов, штаб-офицер особых поручений при генерал-квартирмейстере Юрии Никифоровиче Данилове, – Борис решил, что его полная должность произведет необходимое впечатление на армейского доктора и попутно избавит от необходимых, но ненужных сейчас объяснений.
Так и случилось. Голос полковника Никитина вдруг стал доброжелательным.
– Я слушаю вас, господин капитан. Чем могу служить?
– Пригласите к телефону Варвару Оболенскую…
В трубке послышалось прерывистое шипение, а затем растерявший свою доброжелательность голос ответил:
– К сожалению, это невозможно. Она сейчас на операции…
Нелюбов вдруг понял, что если он через секунду не услышит голоса Варвары, то, бросив все и разрушив таким образом свою карьеру, немедля отправится в этот госпиталь, и если и там ему помешает этот полковник, то он разрядит револьвер прямо в его толстое и набитое брюхо; Борис почему-то именно так представлял себе полковника Никитина и даже не предполагал, что тот образ, который он только что составил в своем воображении, был очень близок к истине.
– Господин полковник! Вы что, не поняли, с кем вы разговариваете?! Меня совершенно не волнует, где сейчас мадам Нелюбо… – Борис осекся. – Где сейчас девица Оболенская. Я требую, чтобы ее пригласили к телефону, – капитан Нелюбов повысил голос. – Немедленно!!!
– Ну… если вы настаиваете… подождите у аппарата… ее сейчас пригласят, – смутившись, ответила трубка.
Через минуту он услышал голос, от которого у Бориса перехватило дыхание и замерло сердце:
– Сестра Варвара на проводе, что вам угодно…
– Варя… это я… я вернулся, – тихо сказал Борис и вдруг услышал, как на том конце провода что-то загремело, а затем повисла звенящая тишина.
– Варя! Ты меня слышишь? Варя! – кричал в трубку Борис. Но через мгновение опять услышал взволнованный голос полковника Никитина:
– У Варвары Васильевны обморок, она не может продолжить разговор… Позвоните позже.
Нелюбов медленно положил трубку и почувствовал, как у него по щекам катятся слезы: «В последнее время я стал чертовски сентиментален. Говорят, это приходит с возрастом», – отрешенно подумал Борис и, увидев вошедшего начальника станции, отвернулся, чтобы скрыть свое проявление чувств от совершенно постороннего человека.
– Вы закончили? Я могу занять свой кабинет?
– Конечно, можете, – Нелюбов окончательно взял себя в руки. – Только…
Борис быстро подошел к письменному столу начальника станции, бесцеремонно пододвинул к себе его письменный прибор и, взяв чистый лист бумаги, написал:
«Варя, я вернулся. Буду в Варшаве через три дня. Я знаю, что у тебя произошло с Горшковым. Нам необходимо как можно скорее объясниться. Борис Нелюбов».
Положив записку в конверт, он написал затем на титульном листе «Варваре Оболенской» и протянул письмо начальнику станции.
– Эту корреспонденцию необходимо срочно переправить в полевой армейский госпиталь полковника Никитина…
Начальник станции согласно кивнул. Он очень хотел избавиться от этих столичных офицеров, поэтому решил больше ни в чем им не противоречить.
– Я сегодня же переправлю вашу депешу с вестовым, – начальник станции улыбнулся. – Он у меня шустрый…
– Спасибо, – Нелюбов с благодарностью кивнул ставшему вдруг покладистым начальнику станции, вышел из кабинета и сразу же столкнулся с капитаном Апраксиным.
– Борис Петрович! Нам нужно ехать немедленно… на главном перегоне сейчас окно, и путь свободен до… – Апраксин взглянул на часы, – до двух двадцати…
– Да, да, конечно… я готов, – ответил Нелюбов и бросил взгляд на давно не крашенный, грязный фасад станции, на мусор, что лежал вокруг вокзала, на вновь прибывшие, строящиеся в колонны маршевые роты. Он словно хотел закрепить в памяти то место, куда теперь уже, вопреки всем противным обстоятельствам, должен был вернуться во что бы то ни стало.
Россия середины второго десятилетия двадцатого века представляла собой давно сложившийся, самодостаточный организм. Война, однако, довольно сильно изменила и перемешала социальные слои: многие ключевые позиции в государственном аппарате заняли выходцы из более низших сословий, мировоззрение которых было еще не вполне сформировано. Вековые традиции, вся славная история огромной державы не могли сразу, в одно мгновение, проникнуть в этот нарождавшийся класс, и началось брожение идей о свободе и равноправии, где основным посылом стал призыв к изменению существующего строя и свержению самодержавия.
Подобные шальные мысли словно витали в воздухе, пронизывая энергетическое поле огромной страны – от Варшавы до Владивостока, – тревожа несформировавшиеся умы людей, которые вдруг начинали искать подтверждение или же опровержение этим взглядам и теориям и, не находя, обращались к уже имеющимся учениям. Может быть, поэтому бредовые идеи и рассуждения экстремистски настроенных марксистов-социалистов о всеобщем равенстве и братстве и привели огромную страну на стык революций.
Прибыв в Цюрих, Гельфанд-Парвус и Лидия поселились в одном из самых дорогих отелей города, где они сняли для проживания целый этаж общей площадью около семисот метров. Парвус держал себя так, будто бы он праздный восточный паша, который только из-за скуки приехал посмотреть старушку Европу, но и здесь вдруг опять заскучал и теперь не знает, чем себя развлечь. Он каждый день, иногда в сопровождении Лидии, иногда в одиночестве, отправлялся делать дорогие и в некоторой степени совершенно ненужные покупки: автомобили, меха, брильянты, золотые украшения, дорогие костюмы и платья. Поток их был нескончаем, и Лидия, в обязанности которой входило раз в три дня через связного передавать сообщения в Берлин, была просто вынуждена упоминать об этих, в буквальном смысле слова дорогих забавах своего подопечного.
Реакция немецкой разведки оказалась предсказуемой; в Цюрих тут же прибыл майор Штранцель и, запершись с Парвусом в его кабинете, имел с ним двухчасовую беседу.
После отъезда германского майора Александр Парвус быстро собрался и, не заходя в комнаты, которые были отведены Лидии, куда-то уехал.
Так произошло и на следующий день. Лидия начала беспокоиться. Она решила, что Парвус ее игнорирует умышленно, затаив на женщину обиду за то, что она выставила его перед немцами в неприглядном свете, и если так будет продолжаться и далее, то этот человек-шанс совсем от нее отдалится; а значит, Лидии придется вернуться в Берлин и опять ублажать угодных майору Штранцелю особей мужского пола.
«Неужели он не может понять, что я не могу не сообщать о его публичных выходках? Ведь кроме меня здесь и так хватает агентов кайзера, которые тоже шлют свои депеши в Берлин», – весь день думала расстроенная и озабоченная Лидия.
Поздно вечером, едва услышав, как хлопнула входная дверь, она встала с кровати и принялась накладывать вечерний макияж, намереваясь идти в спальню к Парвусу, чтобы объясниться с ним и открыто рассказать о своем задании. Но тут посторонние звуки привлекли ее внимание, и Лидия в ужасе замерла – в прихожей отчетливо слышался веселый и развратный женский смех.
Набросив на плечи халат, женщина вышла в гостиную и увидела картину, от которой у нее на некоторое время пропал дар речи. На Парвусе буквально повисли две совершенно пьяные молодые блондинки, причем одна из них уже успела расстегнуть ему брюки и запустила свою красивую и белую руку ему в ширинку.
Это продолжалось несколько секунд, в течение которых Лидия сумела взять себя в руки и, издав звук, более похожий на стон, чем на покашливание, привлекла наконец к себе внимание.
Однако Парвуса не смутило появление Лидии. Как не смутил сей факт и блондинок. Окинув появившуюся женщину взглядом и переглянувшись между собой, обе блондинки с удвоенной энергий принялись за свое.
– Познакомься, дорогая, – сказал вдруг Парвус совершенно трезвым голосом. – Это Долли, – он кивнул на блондинку, что рылась у него в штанах. – А это Грета, у нее сегодня день рождения…
– Очень приятно, – выдавила из себя Лидия и хотела уже повернуться и уйти, но Парвус неожиданно произнес то, что заставило ее замереть на месте:
– Ты к нам сегодня не присоединишься, дорогая?
На следующее утро Лидия одной из первых поднялась с постели. Голова гудела от выпитого шампанского, словно церковный колокол. Оглядев разбросанные по большой постели спящие обнаженные тела, резиновые фаллосы и другие неизвестные ей ранее принадлежности для занятия сексом, она тут же вспомнила все, что происходило минувшей ночью, и испытала внезапный приступ отвращения: к Александру Парвусу, к этим двум голым девицам, к своему истерзанному животной любовью телу.
С трудом сдерживая рвотные позывы и проклиная себя за то, что она вчера позволила уговорить себя на подобные сексуальные эксперименты, Лидия отправилась в туалетную комнату и, набрав ванну горячей воды, долго лежала в ней, размышляя о своей дальнейшей судьбе.
Лидия была умна. Она понимала, что один раз ступив на скользкий путь и начав продавать свое тело за деньги, очень трудно потом остановиться и вернуться на исходные позиции. Но до сегодняшней ночи она всегда была уверена, что сможет это сделать.
Заметив лежавший на туалетном столике бритвенный прибор, Лидия вдруг вспомнила, как покончила с собой одна ее знакомая: перерезав в теплой воде вены, она умерла со счастливой улыбкой на устах, потому что, как узнала потом Лидия, в теплой воде кровь покидает тело безболезненно и незаметно.
С трудом поборов желание повторить подвиг своей знакомой и навсегда избавить себя от всех последующих унижений, Лидия через полчаса вышла из ванной. Проходя через гостиную к себе, она увидела Парвуса, который, развалившись на кожаном диване в одиночестве пил свое любимое шампанское за четыреста марок.
– Как вам спалось? – прогудел Парвус, и Лидия, восприняв это как насмешку, решила ничего не отвечать и хотела, было, пройти дальше, но следующий вопрос русского заставил женщину замереть в дверях.
– Вам нужны деньги?
Лидия повернулась и внимательно посмотрела на своего ночного мучителя. Этой ночью она поняла, что Парвус – сексуальный садист и извращенец, и теперь думала, что ему мало было издеваться над ее телом – ему была нужна ее душа.
«Да, нужны!» – ответил ее разум. – «Не такой ценой!» – сказало ее сердце.
– Сколько вы заплатили этим проституткам? – Лидия задала этот вопрос не потому, что желала узнать, во сколько он оценивает ее услуги этой ночью. Она хотела понять, до какой степени падения она дошла, если ее, Лидию Ковальски, теперь используют оптом, одновременно с уличными торговками телом.
– Сядьте, – Парвус показал на кресло напротив. – И перестаньте строить из себя леди. У меня к вам деловое предложение…
Лидия презрительно хмыкнула, однако быстро прошла и села в кресло, попутно подумав, что сейчас наконец она узнает свою истинную цену.
– Я знаю, вы работаете на немецкую разведку – это для меня давно не секрет, – продолжал меж тем Парвус, не забывая прихлебывать из бокала шампанское. – Вот здесь, – он достал из кармана халата большой конверт и положил его на стол, – номер счета в швейцарском банке «Гольц и сыновья». На этом счету сейчас лежит, ни много не мало, сто тысяч английских фунтов, – Парвус пододвинул конверт к Лидии. – Они ваши…
Сумма была настолько огромна, что Лидии вначале показалось, будто она ослышалась.
– Вы… вы… меня покупаете? – хрипло спросила Лидия и удивилась, каким непослушным и чужим стал ее голос.
– Именно так, – Парвус кивнул. – И когда я закончу с Германией все свои дела, вы получите еще столько же.
Лидия быстро придвинула к себе конверт, и Александр Парвус, внимательно наблюдая за ее реакцией, расслабленно улыбнулся.
– Я убедился сегодня ночью – мы с вами одной крови… Я тоже люблю деньги больше всего на свете.
– Что я должна делать? – Лидия деловито спрятала конверт в карман и теперь лихорадочно пыталась сообразить, куда ей перевести эти деньги, чтобы даже могущественная германская разведка не смогла до них дотянуться. От ее утренних мыслей о заблудшей душе не осталось и следа.
– Все то же, что и раньше, но с одной оговоркой – вашим истинным хозяином теперь буду я!
Через два дня Лидия Ковальски и Александр Гельфанд-Парвус вошли в ресторан, в котором обычно завтракали русские эмигранты, и направились к столику, за которым сидел маленький лысый мужчина в черном фраке с желтым галстуком и две скромно одетые женщины.
– Это лидер партии большевиков Владимир Ульянов-Ленин, со своей женой и любовницей, – по дороге к столику Парвус быстро вводил Лидию в курс дела. – Отвлеките женщин, мне нужно поговорить с ним с глазу на глаз…
Однако Ленин совершенно не обрадовался компании. Заметив Парвуса, он скривился, словно только что целиком съел лимон, и лишь заступничество Надежды Крупской, которая мягко положила свою руку на его ладонь, заставило Ленина сдержать эмоции и пригласить пару к своему столу.
Гораздо более молодую и эффектную, чем Крупская, любовницу Ленина звали Инесса Арманд. Она с чисто женским интересом оглядела богатый туалет мадемуазель Ковальски и, повернувшись затем спиной к Крупской, принялась с явным удовольствием обсуждать с Лидией последние тенденции парижской моды.
Парвусу меж тем удалось завязать с Лениным довольно странную беседу. Эта странность выражалась в том, что все время говорил он, а лидер большевиков с полупрезрительной улыбкой его слушал, при этом не забывая заглядывать в глубокое декольте Лидии.
Выполнив часть поручения, а именно втянуть в разговор Инессу Арманд, Лидия попыталась теперь заговорить и с Надеждой Крупской.
– В какой гостинице вы остановились? – спросила она жену Ленина и услышала ответ, который поколебал ее уверенность в том, что революционеры – одни из самых богатых людей на земле.
– У нас очень скромные возможности… Мы с Владимиром Ильичем снимаем квартиру в пригороде Цюриха и не можем позволить себе жить в гостиницах, – кротко ответила Надежда Крупская.
Лидия несколько растерялась от такого ответа. Но затем, бросив взгляд на жемчужное ожерелье Инессы Арманд, которое стоило не менее трех тысяч швейцарских франков, она понимающе улыбнулась и как можно загадочней произнесла:
– Я почему-то уверена, что ваши с Владимиром Ильичем возможности в скором времени возрастут. И вы будете иметь все, что пожелаете…
Надежда Константиновна удивленно посмотрела на Лидию и хотела, вероятно, что-то сказать, но в этот момент Парвус, словно неумышленно, повысил голос и громко, да так, что его услышали даже за соседними столиками, обращаясь к Ленину, провозгласил:
– Я готов немедленно передать в ваше распоряжение десять миллионов немецких марок!
Крупская перевела взгляд на мужа, поведение которого мгновенно изменилось. Ленин быстро и воровато огляделся вокруг и, повернувшись к Парвусу всем своим телом, забыв и про прелести Лидии, и о присутствии своих женщин, стал что-то быстро, но тихо говорить довольному произведенным эффектом Гельфанду. По заблестевшим вдруг глазам своего нового работодателя Лидия поняла, что тот наконец достиг цели разговора и привлек внимание своего собеседника.
Через несколько минут Ленин и Парвус одновременно поднялись из-за стола.
– Мы с моим коллегой должны отъехать по одному очень важному делу, – Ленин учтиво поклонился Лидии. – Разрешите откланяться, желаю вам всего самого наилучшего.
Быстро обежав столик и не глядя более на жену и любовницу, Ленин сбоку подошел к мадемуазель Ковальски и, согнувшись в почтительном поклоне, поцеловал ей руку, попутно в очередной раз заглянув за глубокий вырез платья.
Все присутствующие при этом вели себя совершенно по-разному. Крупская, вперив взгляд своих выпученных базедовой болезнью глаз в пустую тарелку, делала вид, что ничего этого она не замечает. Госпожа Арманд, не скрывая ревности, вслед за своим любовником тоже поднялась из-за стола; при этом было заметно, что все отрицательные чувства, промелькнувшие в эти мгновения на лице законной любовницы, совершенно не касаются Ленина и относятся к одной только Лидии. Парвус же, расплачиваясь за всю компанию с официантом, с довольной улыбкой наблюдал за этими шалостями лидера большевиков; при этом, встретившись с вопросительным взглядом Лидии, он незаметно для окружающих сделал ей знак, чтобы она более милостиво обходилась с Владимиром Ульяновым. И польская красавица вдруг подумала, что если ей придется спать с Лениным, то он наверняка окажется плохим любовником, потому что у таких, как он, бывает лишь маленький член да непомерно огромное самомнение.
Но спать с Лениным Лидии, к счастью, не пришлось. Прибывший в Цюрих этим же вечером майор Штранцель тет-а-тет встретился с мадемуазель Ковальски и, передав Лидии лист бумаги с подробными инструкциями, сказал, что ей необходимо сегодня же ночью выехать в русский Петроград, где женщина должна будет забрать у его агента документ исключительной важности. После чего незамедлительно вернуться в Цюрих.
Заметив, что немецкий майор сильно нервничает, Лидия удивилась. Она считала майора большим человеком, все время с ужасом ожидая, что он разоблачит ее фальшивые донесения, которые она с недавних пор начала писать под диктовку Парвуса. Но Штранцель в этот раз совершенно не интересовался Парвусом, и Лидия, успокоившись, вернулась в гостиницу, где принялась со знанием дела упаковывать в дорогу весь свой дорогостоящий гардероб.
Парвус поначалу несколько удивился необычному заданию Лидии и попытался выяснить подробности, но затем, убедившись, что его любовница сама ничего толком не знает и ее используют лишь в качестве курьера, пожелал мадемуазель Ковальски счастливой дороги и отбыл в клуб, где с недавнего времени пристрастился играть в карты по-крупному.
Прибыв утренним поездом в Петроград, Лидия взяла извозчика и поехала, как ей рекомендовал майор Штранцель, в гостиницу «Астория», где, сдав багаж коридорному, прямо из вестибюля гостиницы сделала звонок по телефону, сообщив неведомому абоненту, что готова встретиться с ним завтра в полдень. Поднявшись затем в свой номер, Лидия с чувством выполненного долга принялась развешивать свои многочисленные платья и шляпки, намереваясь сегодня же вечером посетить легендарный Мариинский театр, о котором она столько слышала в Вене и Берлине.
Настроение у Лидии было прекрасным. Этот загадочный русский город, который она давно намеревалась посетить, был родным городом ее отца, и Лидия была почти уверена, что всегда испытывала к Петрограду родственные чувства. Отправив посыльного узнать, есть ли билеты в Мариинку, она набрала полную ванную горячей воды и с наслаждением погрузила свое холеное тело в водную стихию.
Через сорок минут, которые были необходимы Лидии, чтобы полностью завершить свой ежедневный ритуал, она вышла из ванной комнаты и увидела сидящего в кресле приятного господина лет сорока:
– Wer… sind Sie? Wie sind Sie hier hingeraten? [1]
Мужчина поднялся и, игнорируя вызывающую наготу Лидии, произнес хорошо поставленным голосом:
– Es wäre besser, wenn Sie sich anziehen, gnädige Frau. Wir haben ein langes Gespräch vor… [2]
И когда заметил, что его слова не произвели на женщину должного впечатления, добавил холодным и официальным тоном:
– Я – полковник русского Генерального штаба, извольте одеться и выполнять мои команды. В противном случае вам придется разговаривать в другом месте и с другими людьми.
Лидии показалось, что в этот момент на нее обрушился потолок и сейчас она упадет в обморок. Но, пошатнувшись и схватившись за спинку стула, она быстро взяла себя в руки и, набросив на голое тело халат, повернулась к полковнику, который галантным жестом показал на кресло напротив того, в котором сидел он:
– Присаживайтесь, – на этот раз Лидия безропотно выполнила его просьбу, и полковник продолжил самым миролюбивым тоном:
– А мы ведь с вами, мадемуазель Ковальски, почти знакомы. Помните австрийского полковника Редля?
Лидия молча и обреченно кивнула и подумала, что теперь она точно погибла – если русским известен даже этот эпизод в ее биографии, значит, они знают все.
– Да, – словно прочитав мысли женщины, продолжал полковник. – Мы действительно знаем все… ну или почти все. А вот то, чего не знаем, вам предстоим нам рассказать.
Лидия обреченно кивнула и произнесла дрожащим голосом:
– Wenn ich Ihnen alles berichte, lassen Sie mich am Leben? [3] – и быстро продолжила по-русски, словно хотела убедить русского полковника, что она знает достаточно много, чтобы обменять свою любимую и единственную жизнь на секреты чужих ей людей. – Я много знаю… и о майоре Штранцеле, и об австрийском полковнике Редле… и о русских революционерах, которые находятся на службе у немецкой разведки… – Лидия вдруг заплакала. – Только умоляю, оставьте мне жизнь.
Через два часа, прочитав целое сочинение, написанное покорной и сдавшейся на милость победителя Лидией, полковник Сиротин пригласил из коридора переодетых в штатское платье Апраксина и Нелюбова и, когда они вошли, сказал, показав на капитана Апраксина:
– Этот господин теперь будет днем и ночью находиться при вас все три дня, что вы пробудете в Петрограде… В Берлине скажете, что подцепили этого офицера на свои прелести, и что он готов к активному сотрудничеству…
Лидия попеременно оглядела обоих подчиненных Сиротина и, капризно улыбнувшись, сказала:
– Darf ich einen Anderen? Er passt mir besser für die heutige Abendspromenade. [4]
– Ja, moeglich. [5] – ответил Сиротин и посмотрел на совершенно мрачного капитана Нелюбова. – Es steht Ihnen frei, Frau Kowalski. Aber Sie sollen wissen, dass diese Notizen, – Сиротин чуть поднял двухчасовое сочинение Лидии, – ausreichend sind, um Sie dreimal zu erhängen: sowohl in Berlin als auch in Wien und Petersburg. [6]
– Я знаю, – тихо сказала Лидия и, поднявшись, уже с обворожительной улыбкой, более адресованной Нелюбову, чем всем остальным, поинтересовалась: – Я могу пойти переодеться?
Получив сигнал, что немецкий курьер в городе, и что этот курьер – Лидия Ковальски, Сиротин испытал сразу два противоречивых чувства. Во-первых, разозлился на эту вопиющую наглость немецкой разведки, которая прислала именно ту женщину-агента, которая два года назад провалила самое удачное приобретение разведки русской – полковника Редля. При этом немцы до того обнаглели, что совершенно не опасались, что мадемуазель Ковальски в Петрограде могут опознать. Во-вторых, испытал некое подобие легкой паники, что случалось с ним крайне редко, так как теперь приходилось менять весь план операции и попытаться с ходу без какой-либо подготовки осуществить вербовку этой особы. Послать же на встречу к Лидии, хоть и очень способного, но деревенского парня, унтер-офицера Мохова он уже не мог – три класса образования были просто написаны на лице Савелия. А так как почти весь оперативный состав его бюро был в командировках, Сиротин мог сегодня рассчитывать только на подполковника Рыкова, да на капитана Апраксина. Но Рыков был обычный аналитик и никогда не имел дела с вражескими агентами – оставался лишь один Апраксин… и капитан Нелюбов, который в этот момент собирался в отпуск в Варшаву, где неожиданно нашлась его жена. И теперь, после высказанного Лидией предпочтения, ему придется отложить свою поездку на три дня, до тех пор, пока мадемуазель Ковальски не покинет Петроград.
А Борис, когда понял, что поездка в Варшаву откладывается, в отчаянии подумал, что его воскресшая жена воспримет эту задержку, как окончательный разрыв, и их объяснение уже не состоится никогда. «Зачем я написал ей про Горшкова?», – с тоской корил себя Нелюбов. С трудом сдерживая рвавшееся наружу раздражение, он, однако, приветливо улыбнулся Лидии и ответил привычной фразой, которую он в своей холостяцкой жизни произносил бессчетное количество раз:
– Mademuaselle, ich bin sehr froh Sie heute abend begleiten zu können. Gegen sieben Uhr wird meine Kutsche Ihnen zur Verfügung stehen. [7]
Лидия плотоядно улыбнулась в ответ и решила, что этот красивый брюнет от нее сегодня не уйдет; раз уж она по воле случая стала тройным агентом, то и жить она с этой минуты будет за троих.
28 июня 1915 года, ровно в 11 часов 03 минуты, на Николаевском вокзале в Петрограде было, как обычно, суетливо и людно. Отбывающие и прибывающие пассажиры спешили по своим им одним ведомым делам, и эта вокзальная спешка была так привычна для большинства завсегдатаев, что они совершенно не обратили внимания на одну очень эффектную пару, которая, хоть и выделялась из общей пассажирской массы своей красотой и аристократизмом, но не производила впечатления пары семейной; лейб-гвардии капитан русской армии в парадной форме под руку с красивой жгучей брюнеткой вышел из главных дверей вокзала и направился к швейцарскому поезду, который через пять минут должен был отправиться в Цюрих. Подойдя к вагону первого класса, в котором было забронировано только одно место, капитан галантно поклонился даме и, не проявляя любви и сердечности, которую как раз и следовало бы ожидать от обычной семейной четы, отстраненным тоном произнес:
– Желаю вам приятного путешествия, – и, заметив мелькнувшую усмешку в глазах дамы, добавил. – И дай нам бог никогда больше не встречаться.
– Не загадывайте, Борис Петрович. Как знать, как знать, – с томной улыбкой произнесла Лидия Ковальски. – Но в любом случае, я буду вспоминать эти дни, что мы провели вместе… – Лидия быстро, вплотную приблизила свое лицо к лицу Нелюбова и закончила словами, в которые она вложила столько страсти, что капитан Нелюбов помимо своей воли ощутил вдруг такое звериное желание вновь и вновь обладать этой женщиной, что у него закружилась голова. – И эти ночи, что вы подарили мне…
Лидия отстранилась. Заметив, что ее цель достигнута и она произвела то впечатление, на которое рассчитывала, мадемуазель Ковальски засмеялась веселым и беззаботным смехом, и, без помощи Нелюбова ловко забравшись в вагон, уже стоя в тамбуре, помахала ему веером.
– До встречи, капитан! Мы с вами еще увидимся… я знаю, – с улыбкой крикнула она в полный голос и тут же исчезла в глубине вагона.
Нелюбов мрачно вздохнул и подумал, что теперь его счет с Варей сравнялся… Но подобная арифметика ему была теперь противна вдвойне.
– Борис! – услышал вдруг он знакомый до боли голос и, вздрогнув всем телом, обернулся и увидел стоявшую невдалеке Варю.
«Это платье ей очень идет», – отстраненно подумал он, и вдруг неведомая сила толкнула Нелюбова к жене, которая, заметив, что муж рванулся к ней, тоже бегом бросилась навстречу.
– Прости меня, прости… – шептал Нелюбов, целуя жену в мокрое от слез лицо, в мягкие, податливые губы и, задыхаясь от нежности и любви, вдруг почувствовал, что Варя плачет и что-то ему говорит.
– Это ты меня прости… я не знала… я думала, тебя убили, – беззвучно кричали ее губы. Но Нелюбов, не слыша этих слов, понимал, все, что она ему говорит.
– Нет, это ты меня прости, – чуть слышно шептал он в ответ. Борису стало все равно, что сейчас думают о них многочисленные прохожие, и он вновь и вновь целовал губы, глаза, лоб, щеки…
Но прохожим было одинаково безразлично и чужое горе, и чужое счастье. Их совершенно не интересовала эта нечаянная встреча мужа и жены, и лишь два человека пристально наблюдали за этой сценой. Первым любопытствующим была Лидия Ковальски, которая из окна вагона смотрела на Нелюбова и Варю и думала, что в этой жизни уже никто и никогда не будет так беззаветно и нежно ее любить. И не потому, что она, Лидия Ковальски, не может вызвать подобной любви; чтобы тебя любили такой любовью, нужно уметь самой так любить: без оглядки, без памяти и без грязи и корысти в душе.
Вторым человеком был полковник Сиротин. Наблюдая на некотором отдалении за проводами своего нового агента, который увозил с собой фальшивое завещание монаха Авеля, он только по долгу службы оказался свидетелем этой драматической семейной сцены. И когда Сиротин увидел, что поезд с Лидией Ковальски медленно тронулся и начал набирать ход, а Нелюбов с Варей, обнявшись, медленно идут по перрону, повернулся и, взглянув на вокзальные часы, пошел по свои делам.
Он шел и думал, что ровно год назад, в эту самую минуту, серб по национальности, гимназист по статусу и террорист по призванию, некто Гаврила Принцип, в городе Сараево на глазах у многочисленных свидетелей застрелил наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. И именно в этот миг началась мировая война…
Но полковник Сиротин еще не знал, и даже не мог предположить в самом страшном сне, что последствиями этой войны будут не только смерть, голод и нищета десятков миллионов людей, но и волна революций, которые полностью изменят политический облик большинства европейских держав.
Москва, декабрь 2009 г.