Введение

В мае 1830 г. Адриан Моисеевич Грибовский, некогда статс-секретарь императрицы Екатерины Великой, человек, давно отошедший от дел и политики, занимавшийся тяжбами и предававшийся воспоминаниям о днях минувших, записал в своем дневнике: «В газетах напечатана речь Царя Польского представителям того царства, при открытии заседаний сейма. Странно видеть Государя самодержавного, обладающего 50-ю миллионами народов на третьей части полушария, говорящего конституционным языком и представляющего власть свою ограниченною перед горстью народа, всегда России враждебного, в то время, когда в сей последней указ, не только им подписанный, но от его имени объявленный, решает, без малейших обрядов и форм, жизнь и участь, и высших, и низших сословий, и где за малейшее против правления замечание со стороны частного человека может он ужасно пострадать»[1].

Адриан Моисеевич жил в Москве, которая всего 18 лет назад была сожжена войсками Наполеона, в составе которых было более сотни тысяч поляков[2]. Бывший статс-секретарь не мог постичь сути произошедшего: зачем Николаю I потребовалось выступать на открытии польского сейма, зачем всевластный российский император умалял свое достоинство перед, в формулировке Грибовского, всегдашними врагами. Ведь каждое Рождество было днем победы в войне против наполеоновского нашествия, а на Красной площади уже больше десятилетия стоял памятник Минину и Пожарскому. Он не мог уразуметь, почему Николай I полагает правильным говорить «конституционным языком» с поляками, тогда как для остальной России главным средством в его арсенале был произвол. Екатерининский вельможа не мог взять в толк суть происходящего или, что также вероятно, не решался высказать свое мнение – в конце концов, свои дневники он вел не только «для себя и своих». В любом случае он четко зафиксировал противоречие между Николаем – Самодержавным Государем и Николаем – Царем Польским и нашел для объяснения этого явления емкое, а главное, безопасное слово – «странно».

Если использовать формулировку Грибовского, «странности» николаевской политики в связи с Польшей не ограничивались «конституционными» речами на сейме. Вопреки укоренившемуся в исторической памяти – как польской, так и российской – представлению о том, что череду королей в истории Польши завершил Станислав Августовский Понятовский[3], последним коронованным польским королем был именно Николай I. 12 (24) мая 1829 г. он выполнил положение 45‐го параграфа Конституции, пожалованной Александром I Польше[4], и возложил на себя корону в Варшаве. Это произошло спустя три года после николаевской коронации в Успенском соборе Московского Кремля, состоявшейся 22 августа 1826 г. Варшавская коронация, во время которой император принял на себя титул польского короля, стала событием уникальным: ни до, ни после ни один из российских монархов не короновался как польский король, при этом повторная коронация шла вразрез с устоявшейся в России традицией.

Польская коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. относится к категории забытых исторических событий. В России ее перестали вспоминать почти сразу после проведения, а окончательно «забыли» спустя всего полвека. В изданиях, посвященных церемониалу коронаций российских монархов в целом, или же в более поздних коронационных сборниках, часть объема которых отводилась под историческое обозрение, коронация Николая I в Варшаве никогда не упоминалась[5]. Так, первый том двухтомного «Коронационного сборника» 1899 г., посвященного коронованию Николая II и Александры Федоровны, содержал пространное описание традиции самого обряда, но обошел своим вниманием этот исторический эпизод[6].

В исследовательской литературе вторая коронация Николая I оказывалась предметом рассмотрения (а чаще только упоминания) лишь на страницах биографий императора, в искусствоведческих обзорах и каталогах[7]. Отметим, впрочем, что церемония была известна российским полонистам[8]: именно им принадлежат две недавно опубликованные специальные статьи по этой теме[9]. В целом для широкой академической среды коронация осталась своего рода необычным сюжетом из биографии Николая I или примечательным эпизодом русско-польских отношений соответствующего периода. Чаще всего специалисты, изучающие имперскую Россию, о проведенном действе либо не знали, либо не придавали ему существенного значения. Показательно, что этот эпизод не попал в поле зрения крупнейшего современного исследователя политической символики в России Ричарда Уортмана, в работе которого о «сценариях власти» в Российской империи николаевскому «сценарию» посвящена отдельная глава[10]. Последнее, между прочим, представляется совершенно оправданным. Как будет показано ниже, коронация в Варшаве была связана с логикой презентации власти Романовых в России весьма условно. В Польше коронация известна столь же мало. Посвященные ей статьи единичны и трактуют событие как очередную, хоть и причудливую форму политического давления на Польшу. При этом работают с материалом, как и в России, главным образом искусствоведы[11].

Важно отметить, что в российской историографии в целом за положительную сторону отношений с Польшей «отвечает» Александр I, Николаю же предписаны действия сугубо отрицательные – пренебрежение Конституционной хартией 1815 г., репрессии против поляков и, наконец, подавление Варшавского восстания 1830–1831 гг. В рамках польского академического дискурса Николай I жестко соотнесен с репрессиями и травматичным опытом или вовсе выброшен из исторического контекста в силу особенностей восприятия в Польше этого периода как своего рода «перерыва в истории»[12]. Принято также говорить и о полуневротической, на грани невроза, полонофобии императора[13]. В этом смысле Николай – император Всероссийский, возлагающий на себя корону Царства Польского, то есть в каком-то смысле пропольский Николай, – образ, который плохо уживается с традиционными трактовками как личности самого императора, так и его отношения к созданному Александром I Царству Польскому. Такой Николай оказывается фигурой совершенно непонятной, а значит, и сам контекст воспринимается как случайный и в целом малоактуальный.

Объяснение, почему событие такого уровня оказалось забытым, связано с последствиями коронации, которая, как я постараюсь показать, послужила толчком к детронизации Николая I в 1830 г. и восстанию 1830–1831 гг.

Однако, прежде чем говорить о коронации, необходимо дать комментарий относительно положения польских земель в составе Российской империи. Как известно, в результате разделов Польши Австрией, Пруссией и Россией (1772, 1793, 1795 гг.) последней была аннексирована значительная территория на западных границах империи. В политическом отношении аннексия была оформлена созданием нескольких новых губерний, которые в ряде случаев формировались с включением земель, входивших в состав Российской империи до разделов Польши[14]. Иными словами, участница разделов Польши императрица Екатерина II стремилась инкорпорировать польские земли в существующую структуру административного устройства и не планировала создание на западной границе какой-либо особой в политическом отношении структуры. На символическом уровне приращение империи было оформлено как возврат «исконно принадлежавших» России, но утерянных земель. Примечательна, однако, особенность, отмеченная в литературе: вхождение польских земель в состав Российской империи не сопровождалось устроением традиционного празднования. Если присоединение Причерноморья после Русско-турецкой войны 1768–1774 гг. было ознаменовано масштабным, поразившим современников своим великолепием народным гуляньем на Ходынском поле в Москве, приобретение земель на западной границе империи не стало поводом к организации схожего мероприятия[15]. Очевидно, что равному проявлению имперской радости по поводу присоединения турецких и польских земель препятствовали как факт получения территории на западной границе в результате политической манипуляции (а не победоносной войны), так и ориенталистская модель деления мира на неравные в цивилизационном отношении части (Запад и Восток; цивилизованный мир и пространство варварства). Если вхождение в состав империи территорий варварского Востока достаточно естественно осмыслялось в рамках цивилизаторской миссии России, то вопрос расширения империи на Запад, то есть в сторону Европы, был настоящей ментальной проблемой.

Второй раунд присоединения польских территорий к Российской империи связан с правлением Александра I. В 1815 г. после победы над Наполеоном в состав Российской империи вошли польские земли, принадлежавшие с конца XVIII в. Пруссии, а затем образовавшие по решению Наполеона Герцогство Варшавское. Эти территории стали частью Российской империи в рамках совершенно иного политического статуса. Риторика присоединения не только не апеллировала категориями завоевания (как можно было бы ожидать по окончании войны), но, напротив, была развернута в сторону признания политической субъектности этих территорий. Именно такой формат был предложен Александром I во время Венского конгресса в 1814–1815 гг. После продолжительной дискуссии и не без серьезного нажима со стороны российского императора он был одобрен странами – участницами конгресса[16]. Иными словами, российский император счел необходимым не просто выдвинуть идею особости польских территорий, их политической субъектности, но и оформить это как коллективное европейское решение.

Результатом стало создание на западной границе Российской империи такой необычной в политическом отношении структуры, как Царство Польское (в терминологии, имевшей хождение в Польше, – Королевство Польское). В 1815 г. император Александр I даровал этой территории конституцию. Административный аппарат в значительной мере остался прежним, официальными языками делопроизводства были польский и французский, конфессиональная политика не имела целью насаждение православия, а налоговые сборы не уходили в казну Российской империи.

Польские земли, вошедшие в состав Российской империи в екатерининские времена, не стали при этом частью Царства Польского. Это создавало сложный комплекс отношений между Александром I и поляками, поскольку император поддерживал существовавшие надежды на присоединение аннексированных Екатериной II территорий (по крайней мере Литвы) к Царству Польскому, но так и не решился реализовать данное обещание.

Политика императора Александра I в отношении Польши – его чрезвычайное расположение к полякам, стремление почти каждый год посещать свою польскую столицу[17] – вызывала у его российских подданных самые разные, часто резко негативные реакции. Причиной тому были как события двухсотлетней давности (участие Речи Посполитой в политическом кризисе Московского царства начала XVII в., включавшее в себя военную интервенцию и захват Смоленска и Москвы), формирование памяти о которых пришлось на начало XIX в., так и события недавнего прошлого. Для представителей российской – особенно военной – элиты активное участие поляков в походе на Россию в составе наполеоновских войск в 1812 г. было частью личной памяти. Однако с вхождением Царства Польского в состав империи упоминание о военных столкновениях между Россией и Польшей не только не приветствовалось властью, но и в значительной мере перешло в зону табуирования. Забывание недавнего противостояния двух стран при Бородино и Березине, с одной стороны, и попытка выстраивания концепции единства двух народов, с другой, стали новой политической стратегией правящей элиты.

Александр I, как уже упоминалось, включил в польскую Конституционную хартию 1815 г. параграф, предписывающий его наследнику на престоле короноваться в качестве польского короля[18]. Не вполне понятно, намеревался ли сам Александр I возложить на себя польскую корону, однако известно, что по его приказу в архивах искали польские коронационные церемониалы, пытаясь параллельно узнать и о судьбе регалий, вывезенных прусской армией из Кракова. Во время Венского конгресса, а затем спустя почти десятилетие в 1824 г., не зная об уничтожении регалий, Александр I обращался к прусскому королю Фридриху-Вильгельму III с просьбой об их поиске[19]. Очевидно, что возможность коронации, по крайней мере в первые годы существования Царства, не исключали ни в Польше, ни в России. Так, в переписке А. А. Закревского и М. С. Воронцова 1816 г. обращает на себя внимание сообщение первого «под секретом», что император «к 15 сентября желает быть непременно в Варшаве, где намеревается, как говорят, короноваться». Информация сопровождалась в тексте письма ироничным комментарием – «Очень нужно!»[20]

К моменту смерти Александра I особое положение Царства Польского определялось также присутствием в Варшаве великого князя Константина Павловича, постоянно жившего в столице Царства с середины 1810‐х гг. Его отречение от престола, подписанное в 1822 г., не было опубликовано, и в глазах общества цесаревич был наследником престола. Формально Константин командовал польской армией, однако в действительности он был облечен в Польше самой широкой властью, распространявшейся не только на Царство, но вообще на польские земли Российской империи – Гродненскую, Виленскую, Минскую, Волынскую, Подольскую губернии и Белостокскую область[21]. Непопулярный в Польше, но находившийся под сильным влиянием жены – польской аристократки и католички княгини Лович, великий князь Константин видел себя человеком, выступающим от лица поляков и призванным защищать интересы Польши перед Петербургом.

Александровское установление относительно коронования в Польше стало для Николая I настоящей дилеммой. Император был человеком консервативных взглядов и не поддерживал решение брата и предшественника на престоле даровать Польше особые права. Казалось бы, ожидаемой линией поведения в этой связи должен был стать отказ от предписанного императором Александром установления. Николай I, однако, избрал совершенно иную модель поведения: после долгих сомнений он принял решение о проведении коронации. При этом монарх действовал вопреки собственным эмоциональным реакциям, главной из которых в связи с проведением церемонии он называл «отвращение»[22]. Иными словами, император отделил собственные личностные оценки от того, что, как он полагал, было правильной политической стратегией.

Вопрос о том, что заставило Николая поступить подобным образом, – ключевой. Конечно, можно рассуждать о доктринерском характере монарха[23]. Формируя собственное «я», император действительно использовал образ рыцаря и был склонен вести себя в рамках заданных норм. Показательно в этом отношении его поведение в период «междуцарствия». Николай I присягнул великому князю Константину, зная о существовании акта об отречении[24], то есть действовал именно в соответствии с формальными установками. В момент разворачивания событий сам император осмыслял свои действия исключительно в категориях долга. 14 декабря 1825 г. в письме к сестре, великой княгине Марии Павловне, он именовал себя «жертвой воли Божией и двух своих братьев», восклицая: «Наш ангел (император Александр I. – Прим. авт.) должен быть доволен – воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня»[25]. По точному замечанию историка М. А. Полиевктова, Николай счел возможным «не считаться» с документами, которые указывали на него как на наследника престола Российской империи[26]. Николай следовал букве закона до буквоедства. Интересно, что в период «междуцарствия» в нелогичном поведении Николая упрекали и императрица-мать[27], и великий князь Михаил Павлович. Последний заявил Николаю: «Зачем ты все это делал, когда тебе известны были акты покойного государя и отречение цесаревича? Что теперь будет при повторной присяге в отмену прежней и как Бог поможет все это кончить?.. Как тут растолковать каждому в народе и в войске эти домашние сделки и почему сделалось так, а не иначе»[28]. Однако даже много лет спустя император был уверен, что альтернативы его решению не было[29].

История с польской коронацией пошла по схожему сценарию – «мы исполнили наш долг – будь, что будет». Т. А. Капустина прямо пишет, что, «унаследовав от Александра I польскую конституцию, он (Николай I. – Прим. авт.) считал своим долгом ее соблюдать и не отступал от обязанностей конституционного монарха до разрыва с Польшей в 1831 г.»[30].

В позиции императора также можно увидеть и политический расчет. Николай I принял решение короноваться в Варшаве вопреки собственным представлениям и установкам, согласно которым он уже давно был помазанником божьим[31] и обладал властью над всей территорией империи, повинуясь установке чтить память императора Александра, а также реализуя потребность избавиться от давления великого князя Константина Павловича и помешать возможным (хотя и не подтвержденным в полной мере) планам Австрии короновать герцога Рейхштадтского. Однако в этом случае мы сталкиваемся с тем, что можно назвать пределом прагматического объяснения, – действие по своему масштабу оказывается намного значительнее причин, которые его вызвали. Давление, которое испытывал и которому в конечном итоге уступил император, было связано не только с практиками легитимации или внешнеполитической ситуацией, ведь к концу 1820‐х гг. Николай I уже преодолел кризис первых лет царствования и обретал все большую уверенность в своих действиях. Но все же он ощущал, что был в долгу, причем в долгу не только перед братьями. Он был должен полякам и Польше.

Главные причины, по которым Николай решил возложить на себя корону Царства Польского, очевидно, лежали в сфере скорее ментальной, нежели практической. Причины, заставившие императора действовать вопреки собственными представлениям, имели к существующей политической реальности лишь опосредованное отношение. В известном смысле император Николай стремился предписать реальности то, какой ей следует быть.

Варшава 1829 г. стала точкой, где доктринерские представления монарха и необходимость действовать в соответствии с духом и буквой александровских начал наложились на особое, выработанное русской политической элитой восприятие себя, Европы и Польши. Последняя в рамках этой парадигмы была маркирована как территория в широком смысле слова европейская. Даже утратившая государственность и уже находящаяся в составе Российской империи, она воспринималась как априори обладающая политической субъектностью. Следствием стало формирование установки, что отношения с этой частью империи надлежит выстраивать на совершенно особых основаниях.

Последнее подтверждается пропольской формой коронации, которая была реализована в Варшаве в 1829 г., и прямым отказом от распространения в Царстве трактовок и позиций, активно поощрявшихся на всей остальной территории империи. Речь идет о формировании памяти об Отечественной войне 1812 г. и Смуте начала XVII в. Используя слова самого императора из письма брату, можно сказать, что в период до начала восстания 1830–1831 гг. монарх изо всех сил и при этом вопреки личным представлениям и желаниям стремился быть «хорошим поляком»[32]. Все это ставит многочисленные вопросы, причем не столько о Царстве Польском как таковом, сколько о выборе российской политической стратегии на западных границах страны, о политической элите империи первой трети XIX в. и о том, как выстривалась логика мирного сосуществования с недавним врагом после окончания большой, разрушительной и победоносной для России войны.

Эта книга не о Польше. Она о России.

***

Последнее обстоятельство требует от меня прояснить несколько позиций относительно исследовательской оптики и терминологического аппарата.

В первом случае речь идет прежде всего о критической оценке ряда историографических установок в связи с русско-польскими отношениями первой трети XIX столетия. К настоящему моменту в литературе сформирована устойчивая парадигма восприятия событий этого периода. Возникнув в рамках польской публичной сферы и интеллектуальной традиции, эта парадигма в большинстве своем разделяется современной российской и англо-американской историографией. Иными словами, анализ русско-польских отношений указанного периода зиждется – с тем или иным уровнем приверженности со стороны конкретного исследователя – на польской исторической интерпретации событий.

В рамках существующих конвенциональных установок можно отметить несколько ключевых позиций. Во-первых, политическая субъектность Польши рассматривается как существующая объективно, безотносительно потери государственности. Эта трактовка определила, в частности, широкую дискуссию о статусе польских земель в составе Российской империи. Оценки разнятся от указаний, что в это время Царство Польское обладало широкой автономией или было связано с Россией личной унией, до утверждений о политической независимости территории в период до восстания 1830–1831 гг.[33] В последнем случае главным аргументом является указание на решения Венского конгресса. При этом само Царство Польское традиционно определяется как территория, развивающаяся автономно в социальном, культурном и экономическом отношении, однако вынужденная в силу ряда обстоятельств взаимодействовать с Россией (как правило, отражая враждебные действия с ее стороны). Рассуждения подобного рода проистекают из представления о существовании в Царстве польской администрации и из оценки уровня культуры и образования в Польше как более высокого по отношению к России[34]. В рамках этой интерпретации особое положение Царства считается естественным, само собой разумеющимся и не связывается с политическими решениями российских властей. Не имеет никакой связи с Российской империей и устоявшееся в польской и англо-американской историографии наименование, отсылающее к столетней истории российских польских земель, – «Królestwo Kongresowe» и «Kongresówka» (на польском) и «Polish Congress Kingdom» (на английском). На первый план здесь выдвигается идея коллегиального и, очевидно, не соотнесенного с Россией решения о новом статусе этих земель[35].

Стоит отметить, что похожим образом в историографии зачастую оформляется и статус Великого княжества Финляндского в составе Российской империи: согласно распространенной трактовке, в 1809 г. Финляндия обрела государственность, что представляло собой акт суверенной воли, лишь опосредованно сопряженный с результатами очередной русско-шведской войны и территориальными приобретениями Российской империи[36].

Во-вторых, оценка политического развития Польши в составе Российской империи интерпретируется исходя из апелляции к набору дуальных моделей (добро – зло, жертва – агрессор, красота – восхищение). В рамках этих оппозиций России, как правило, приписывается второй, отрицательно маркированный или объектный элемент. При этом дискурс борьбы за свободу (в советском изводе – борьбы с царизмом) и указание на виктимность Польши выступают как универсальное легитимирующее основание.

В исследовательской литературе, посвященной русско-польским отношениям этого периода, часты рассуждения о непонимании в России мотивов, которыми руководствовались поляки, или указания на спектр эмоциональных реакций, которые предписывалось испытывать русским, – чувство вины и стыда за разделы Польши, восхищение храбростью польских войск, преклонение перед культурой страны и личностными качествами ее жителей, сочувствие к сосланным в Россию[37]. Кроме того, академическая литература в России, находясь в сложных отношениях с советским интеллектуальным наследием, зачастую анализирует тот или иной материал в границах рассуждений о виктимизации или виктимности, с одной стороны, и братстве народов, с другой.

В целом в этом сегменте исследований анализ произошедших событий с позиции Польши изложен исключительно хорошо. Российский же взгляд на ту или иную ситуацию, напротив, в академических работах практически не представлен[38].

С учетом выбранной исследовательской оптики в книге используются наименования, имевшие хождение на территории Российской империи (например, «Царство Польское», а не «Королевство Польское»). В ряде случаев само существование двойной номенклатуры становится предметом рассмотрения (см. параграф 6.2).

Даты событий, происходивших на территории Польши, приведены по юлианскому и григорианскому календарям. Во всех цитатах выделение курсивом принадлежит мне.

Загрузка...