Зарембе удалось при содействии босняков, принимавших участие в заговоре, добраться до своей квартиры еще до открытия застав, бдительно охраняемых казаками. Выспавшись в течение нескольких часов и переодевшись самым модным франтом, бренча цепочками и брелоками, в огромном галстуке, повязанном вокруг шеи, в котором он мог потонуть до самых глаз, в полосатом жилете, голубом фраке, узких белых панталонах, в остроконечной шляпе, красивый, благоухающий ароматом французских духов, улыбающийся, несмотря на глубокое беспокойство о Кацпере, он собирался показаться в городе, чтобы обратить на себя внимание. В это время на пороге появился Гласко. Вид у него был усталый, весь он был забрызган грязью, лицо его пылало от негодования.
— Что случилось? — забеспокоился Заремба. — Какая-нибудь неприятность?
— Большущая! Прикажите мне дать чего-нибудь поесть. И слушайте, что со мной приключилось! Помчался я из Мереча и спокойно на рассвете еще доехал до имения, где «мировские» пасут своих лошадей. Раздал дукаты, приказал держать язык за зубами и направляюсь с хорунжим в его палатку, чтобы немного выспаться. Выбегает оттуда поручик Закржевский. Ждал нас, оказывается, со вчерашнего дня, — кто-то из конюхов донес ему, что двадцать пять человек ушло неизвестно куда и зачем. Насел на меня, как на еврейскую клячу. Говорю дураку спокойно, что вы ему все разъясните. Взбесился, болван, еще больше и приказал вязать меня. К счастью, до этого не дошло, потому что его не послушались. Я думал, что с ним удар случится, — избил солдат и пообещал всех отдать под гетманский суд. Я ему рассказываю и то, и другое, советую быть спокойнее, отнестись к делу благоразумно, а он мне все твердит, как попугай: король, служба, долг. Болван неотесанный, такое мне скверное слово сказал, что я его на дуэль вызвал. Весь эскадрон он повел в Гродно, и даю голову на отсечение, что побежит жаловаться королю и гетману и подаст официальный рапорт. Дело примет для нас скверный оборот.
— Дурак этот Марцин, это верно; но солдат хороший. Из-за большой своей привязанности к королю может нам наделать много бед. Что мы рискуем своей жизнью — это пустяки, лишь бы дело не потерпело ущерба. Если вдруг примутся допрашивать солдат и расследуют, как было дело, так по нитке до клубка доберутся. Черт возьми, этого допустить нельзя, — раздумывал вслух Заремба в большом волнении. — Нельзя терять ни минуты!
— Что же вы думаете делать?
— Я должен удержать Закржевского, чтобы он не подавал рапорта, хотя бы пришлось мне употребить насилие. Нет другого выхода. Едемте, лошади ждут.
Поехали в Старый Замок, представлявший собой почти развалину, где на время сейма квартировали «мировские», несшие личную охрану его величества короля. В воротах, загороженных барьером, стоял караул с примкнутыми штыками. В длинном дворе, заваленном обломками, толпились солдаты и о чем-то совещались, так как в толпе слышались возбужденные голоса и поднимались сжатые кулаки.
— Что тут творится? — спросил Гласко вахмистра Гродзицкого, поджидавшего их.
— Я обставил караулами ворота и все выходы. Жду приказов пана ротмистра, — отрапортовал ему Гродзицкий. — Не хотел никого выпускать, — шепнул он многозначительно. — Ведь тут и наша шкура может пострадать. Всех нас уже вызывали на допрос.
— Станьте же у дверей, чтобы нам никто не помешал... и смотрите!
Закржевский жил в угловой башне, сильно потрескавшейся в верхней части. Занимал он там две комнаты в нижнем этаже, убранные с солдатской простотой. Как раз в то время, когда они вошли, он сидел перед окном и сочинял рапорт. Заслышав шаги, вскочил и, увидев друга, заговорил быстро, не обращая ни на кого внимания.
— Знаешь, что наделал ротмистр? Взбунтовал моих солдат и повел их на разбой. Ты сам офицер и понимаешь, какое это преступление — напасть в мирное время на союзных солдат, и притом еще где — под боком у короля и сейма. За такое дело можно ответить головой. Это дело сейчас же разнесется, посол потребует у короля удовлетворения, и за все придется отвечать мне, несчастному. Я ответствен за эскадрон перед королем и гетманом. Сейчас отправлюсь со служебным рапортом, а вас, ротмистр, прикажу задержать на гауптвахте. — Он стал лихорадочно одеваться. — Я не хочу потерять свою репутацию, я не переживу такого позора. Господи, чтобы меня заподозрили в разбое! — простонал он в отчаянии и, прицепив саблю к портупее, направился к двери.
Заремба загородил ему дорогу.
— Ты не сделаешь ни шагу отсюда без нашего согласия! — Голос его свистел, как взмах сабли в воздухе.
— Что это? Насилие? Пусти меня! Я имею дело с ротмистром Гласко! Дай дорогу!
— Молчи, давай поговорим, как друзья. Ты имеешь дело со мной, потому что я командовал всей вылазкой. Ротмистр исполнял только мою команду. Я тебе объясню мотивы...
У Марцина от сильного волнения на мгновение отнялся язык. Он стоял точно парализованный.
— Выслушай сначала, в чем дело, а потом поступишь, как тебе подскажет сердце и разум.
Но Закржевского не убедили, очевидно, мотивы, которые пространно излагал ему Заремба: он все время петушился, размахивал руками, не хотел слушать и прерывал его, ссылаясь на свой долг, на короля, гетмана и воинскую честь. Когда же в конце концов Заремба потребовал, чтобы он отказался от подачи рапорта и предал забвению все, что произошло, Марцин, как человек порывистый, упрямый в принятом решении и преданный королю, выхватил саблю из ножен и крикнул:
— Рота! Ко мне!
Он бросился к дверям, но два обнаженных клинка преградили ему дорогу и, выбив саблю из его рук, угрожающе направились в грудь.
— Молчи. Клянусь тебе, что ты не выйдешь живым, если не дашь честного офицерского слова, что сохранишь все случившееся в глубочайшей тайне. Выбирай! — властно говорил Заремба с такой мрачной решимостью, что Марцин, при всей своей храбрости, отпрянул назад с протестующим возгласом:
— Рубите, а короля не продам! Рубите!..
— Твой долг перед родиной больше, чем перед королем! Выбирай, здесь не шутки шутят!
Видя, что его ожидает неизбежная смерть, Марцин дал торжественное офицерское слово хранить тайну. Но им пришлось раз двадцать поклясться ему, что он поступил честно, не нарушив своего долга по отношению к королю.
— Хорошо, что сегодня в замке и в сейме несет караул литовская гвардия, — я не смел бы показаться на глаза его величеству, — проговорил Закржевский таким огорченным голосом, что Заремба поцеловал его, сказав ему в утешение:
— В свое время король все узнает, и именно за этот поступок повысит тебя в чине. Ты еще поблагодаришь меня. Успокой солдат! Мне надо торопиться в город.
С ним остался только Гласко и, подкрепившись как следует, лег спать на его постель.
Заремба приказал ехать к подкоморше. Он хотел попросить у нее убежища для Кацпера. День был ужасно жаркий. Город как будто весь вымер, улицы были пусты, двери магазинов прикрыты, а окна на солнечной стороне завешены чем попало, в некоторых местах женской юбкой или грязными тряпками.
— Хороша нынче жатва в Грабове! — выпалил вдруг ни с того ни с сего Мацюсь с козел.
— Дурак! Погоняй быстрее! Запахло тебе, вижу, дожинками.
Мацюсь вздохнул только и, изливая на лошадях свою тоску, погнал быстрее.
У пани подкоморши они застали весьма трогательную картину: посредине огромной прихожей двое парней сидели верхом на третьем, а четвертый хлестал его изо всех сил. Дворецкий Рустейко, попыхивая трубкой, флегматично считал удары, сопровождая их, точно целебным пластырем, благонамеренными сентенциями:
— Тридцать пять... К богу взывай, да руку прикладывай, лентяй... Тридцать шесть... Даже в святом писании сказано: дух святый, сударь ты мой, бить розгой следует... Тридцать семь... Розга никогда вреда не принесет... Тридцать восемь... Только тебя, хам, учить все равно что, сударь ты мой, горохом об стену. Сорок!.. Довольно... К вашим услугам, пан паручик. Твое счастье, бездельник, десять горячих от тебя убежало. Очухайся и марш на работу! Да не реви ты мне тут...
Заремба, не выносивший этих домашних экзекуций, быстро прошел в комнаты. Рустейко, запыхавшись, догнал его.
— Я доложил пани подкоморше — она еще в спальне. Не подать ли пивка для прохлаждения? Жарко нынче, сударь, — он обтер платком потную лысину. — Беда у меня с этими бездельниками, храни бог! Как не побеседуешь с ними плеткой, так не понимают. Присядьте же, пан поручик! Что поделаешь — распустила их моя хозяюшка. Школы велит для них устраивать, перевести на право оброка! Слыханное ли дело! — всплеснул он руками, изображая воплощенное страдание. — Чирикают там, в головенке, сударь мой, воробушки, ой чирикают! Каждому говорю: дубинка — лучший для них учитель! Только нынче в моде вольности, революции и какие-то там философии! А есть ведь еще и такие ученые дураки, что проповедуют равенство с крепостными!
— Спасибо, я принадлежу именно к таким, — проговорил Заремба со злой иронией.
Но Рустейко, не сбитый с панталыку, ловко перешел на другие предметы, начав длинный перечень всевозможных жалоб и анекдотов, повторяемых изо дня в день. Когда, однако, в комнату вошла княжна Кисель, он быстро скрылся. Княжна, приходившаяся дальней родственницей подкоморше и жившая у нее давно в приживалках, худая и сгорбленная, как кочерга, с таким же крючковатым лицом, смуглая, похожая на старую ворону, одета была по моде эпохи последнего саксонского короля и благоухала лавандой, смешанной с камфорой. С большой важностью выступая в роли заместительницы хозяйки, она повела его в отдаленные комнаты, увешанные клетками с птицами и уставленные креслами и диванами, на которых валялись собачонки разных пород. Вся эта братия, завидев ее, поднимала невероятную возню и гомон. Заремба заткнул уши, оглядываясь по сторонам и ища спасения.
— Видимо, вы, пан поручик, не любитель божьих тварей, — проговорила она чуть слышным голосом.
— Почему же, — на вертеле, в рагу и в разных других блюдах, вареных, жареных и копченых... Живыми они мне нравятся меньше, — засмеялся он бесцеремонно.
— Жаль, что в лагерях не развиваются более нежные чувства! — заметила она с язвительной улыбкой, прижимая к груди разжиревших до безобразия собачонок.
Избавил Зарембу от затруднительного ответа паюк, пригласивший его к подкоморше.
Он застал ее еще в широкой кровати из красного дерева, словно в ладье, украшенной художественной резьбой и поддерживаемой четырьмя серебряными грифами, под пунцовым балдахином, который подпирали позолоченные амуры. Золотистые занавески на окнах и обивка стен разливали приятный свет, в котором пани подкоморша казалась красивой, как никогда. Она возлежала на постели, обнаженная почти до пояса, но уже во всеоружии любовных приманок — умело расположенных белил и красок. Из-под изящного чепчика выбивались на белоснежную подушку игривые локоны. Блестящие глаза и налитые кровью губы сулили рай, а золотистое шелковое одеяло соблазнительно обрисовывало контуры ее пышных форм. Она, казалось, была поглощена разглядыванием шелков, кружев и вышивок, накиданных высоким ворохом на ковре. Торговец, стоя на коленях у раскрытых коробов, показывал все более и более красивые образцы, расхваливая их со всем своим красноречием. Негритенок стоял у изголовья, держа утренний шоколад и бисквиты и скаля ослепительно белые зубы.
Завидев входящего Зарембу, пани подкоморша сделала вид, что смущена, и, закрывая скрещенными руками почти обнаженную грудь, выслала всех из комнаты и, подавая ему красиво очерченную руку, велела сесть поближе.
Заремба изложил ей цель своего посещения и, по ее настоянию, рассказал историю ночной вылазки. Умолчал только о приключении с Марцином.
— Весь мой дом к вашим услугам, — заявила с жаром пани подкоморша. — Берите все, что вам нужно, располагайтесь, как дома. Только в солдате я вижу настоящего человека! — восклицала она, восхваляя героизм, воинственность, пыл битв. Даже крики убиваемых звучали для нее как упоительная мелодия, а шумная лагерная жизнь, походы и опасность казались ей раем. Она восторгалась так пылко, что обнаженные ноги ее выскользнули из-под одеяла, глаза заиграли прелестнейшими искорками, и вся она была охвачена жаром взволнованной крови... Все это ее возбуждало, как возбуждает благородного скакуна звук боевого рожка... Заремба не знал ее еще такою и с восторгом смотрел на ее пылающее лицо. Взгляд Зарембы ударил ей в голову, она схватила его за руку, едва сдерживая внезапно проснувшийся любовный жар.
Много труда стоило Зарембе не поддаться искушению и сидеть как чурбан, глухим к ее шепоту, изливающему жар, к ее взглядам, полным поцелуев, прикосновениям, опаляющим огнем, томным движениям и безмолвным, но выразительным обещаниям любовных ласк. Делал вид, будто не понимает языка любви. В конце концов, подавив в груди волнение и в душе — обманутые надежды, она позвонила прислуге. Словно в наказание, Заремба должен был присутствовать при церемонии завивки и причесывания волос. Она не отпустила его от себя даже тогда, когда горничные стали одевать ее с самой сорочки. Его отделяли только низкие ширмочки, совершенно не мешавшие любоваться прекрасным зрелищем. Он вынес это зрелище, хотя покраснел весь, как рак, и обливался потом.
— Сегодня, наверно, жарко на улице, — проговорила она тихо, кусая губы от досады.
— Ужасно! — заверил он ее таким тоном, что она рассмеялась, сразу простив ему все, и, решив, что он робеет перед ней, захотела сделать его послушным.
— Мы пообедаем вместе, а ужинать я повезу вас к гетманше Ожаровской, там нам будет прохладнее. Разрешите завязать вам галстук, он у вас развязался...
Она прижалась к нему выпуклой грудью, наслаждаясь его смущением и румянцем.
Заремба согласился только на ужин, так как показываться как можно больше на людях входило в его планы и отвечало создавшемуся положению.
Он уехал, ругаясь на чем свет стоит, и, несмотря на ужасный зной, слонялся по трактирам и бильярдным, внимательно прислушиваясь, не говорят ли в публике о Мерече.
Весть о ночном происшествии, по-видимому, еще не разнеслась, так как повсюду говорили с большим ожесточением об отношениях с Пруссией, которые должны были со дня на день начать обсуждаться в сейме, за что усиленно боролись Бухгольц, его клевреты, а еще больше его талеры.
— Подгорский и Юзефович много проиграли вчера Белинскому. Это значит, что прусский король расходуется уже не зря, — шептал на ухо соседям у Сулковского один из всезнаек, шляхтич из-под Ошмян, Янковский.
— Кто посмеет выступать в сейме за прусский трактат, того исполосовать саблями!
— Всемилостивейшая союзница укротит этих прусских подлецов, увидите!
— Чтобы самой наловить побольше рыбы в мутной воде.
— Чепуха на чепухе, чепухой погоняет, сударь мой! — заметил пренебрежительно Янковский. — Коссаковский именно теперь решил присоединить всю Литву к России и при ее содействии вышибить пруссакам зубы, отнять то, что они награбили, и тем самым укрепить независимость коронной Польши!
За соседним многолюдным столом поднялся шум. Кто-то произнес иронически:
Шукшта, Пукшта, Путята, Лопата.
Дураками, как видно, еще Польша богата!
Сказавший это стукнул кулаком по столу и направился к двери, не обращая внимания на оскорбленные угрожающие физиономии и еще более угрожающие слова, засвиставшие в воздухе. Обернулся вдруг и проговорил вызывающе:
— А ежели от моих слов у кого что чешется, так зовут меня Рущиц, и я всегда к услугам в доме почтамта, где квартирую, — гордо обвел он всех взглядом.
Поднялся спор из-за политики, но Заремба не стал дожидаться конца и вскоре очутился вместе с пани подкоморшей в саду пани Ожаровской, где в широком турецком шатре, разбитом между деревьями, собралось избранное общество. Там уже говорили о Мерече, по секрету сообщая друг другу новость, от души при этом посмеиваясь над приключением конвоирующих офицеров. Все считали это приключение простой авантюрой. Один только гетман Ожаровский, человек пожилой, умный и видавший много видов, понимал дело иначе, так как обратился к Анквичу, стоявшему с Войной:
— Мне в этом чуется нечто более любопытное.
— За беглецами повел казаков фон Блюм. Этот задаст им перцу. Пожалуй, уж гонит их нагайками обратно, — вставил один из адъютантов гетмана.
— Через несколько дней будет известно, как было дело и чем кончилось. Давайте не будем портить себе удовольствия, — заявил Анквич, беря под руку Воину, с которым он с некоторых пор подружился. Оба подошли к маркизе Люлли, окруженной толпой поклонников, восторгавшихся ее красотой. Поговаривали в свете, что он пользуется у нее особой милостью.
Разговор о Мерече действительно прекратился, — гости были слишком заняты собой и сюрпризами, устроенными хозяевами.
В шатре заиграл на кларнете толстяк-немец в белом парике. Он быстро перебирал толстыми пальцами и, дуя в инструмент, отчего раздувались его красные щеки, выводил нежные трели, изящные фиоритуры и томные ариетты. Его вознаградили бурными аплодисментами, так как ему протежировал сам Сиверс, которому он нередко наигрывал в личных Сиверсовых апартаментах. Но большинство гостей, предпочитая свободу, рассеялись по прохладным, тенистым беседкам, за шпалерами деревьев и в рощицах. Отовсюду доносились веселые разговоры и взрывы смеха.
Заремба, чувствовавший себя нехорошо, ощущал этот вечер, как тяжкую повинность, так как скучно ему было в этом обществе, музыка ему надоела до тошноты, а любовное воркование вперемежку с политическими спорами раздражало невыносимо. Выдерживал, однако, с мужеством и, состроив веселое лицо, порхал, как мотылек, вокруг дам, рассыпаясь в цветистых напыщенных комплиментах. И так привлек внимание всех своей красотой, остроумием и безукоризненным французским акцентом, что пани Ожаровская взяла его под особое покровительство. Бедняга отстрадал за все свои грехи, но оставался на своем посту, завоевав большие симпатии гетманши...
Сжалился над ним Воина и, вырвав из плена, отвел его в сторону.
— Ухватилась же за тебя эта старая рухлядь.
— Обещает мне протекцию в гетманский штаб, — засмеялся Заремба.
— Дорого бы тебе обошелся этот чин. Баба почти совсем труха. Но в любовных делишках имеет большой опыт. Не один мог бы об этом порассказать...
— Вот бы ей поступить в какой-нибудь полк маркитанткой.
— По вечерам играют у Анквича. Не хочешь ли померяться с Фортуной?
— Хватит ли у меня вооружения для такой борьбы! И потом, чересчур уж высокие хоромы...
— Полная мошна заполняет самые глубокие пропасти. «Фараон» легче уравнивает сословия, чем десятки социальных учений! Что это за история произошла в Мерече?
— Ты слыхал? — отвел Север глаза. — Подробностей не знаю! — ответил он, удивленный вопросом.
— Дорогой мой, как у тебя повязан на шее галстук. Если бы увидел Анквич или Нарбут, ты был бы скомпрометирован и объявлен санкюлотом.
— Я не придаю значения мнениям этих щеголей. Ты видал камергершу?
— Она не приезжала, справляет, вероятно, дома траур по Зубову. — Воина не представлял себе, как эти слова кольнули Севера. — Ты не замечал, в каких нежных отношениях кастелян с Цициановым? Это обращает на себя внимание, и по этому поводу строятся разные догадки.
— Я в немилости у кастеляна и вижу его только издали.
— Пойдешь к Анквичу? Сыграем вместе, в компанию...
— Когда-нибудь попрошу тебя ввести меня туда. Кстати, — наклонился Заремба к его уху, — если услышишь что-нибудь интересное насчет истории в Мерече, запомни и расскажи мне. Прошу тебя хранить ее в тайне и сам ручаюсь тебе в этом, — доверился он его честности.
— Я сразу понял, что ты близок к этому делу. Хорошо. Как раз у Анквича больше, чем где бы то ни было, смогу узнать, — пообещал он, протягивая руку, так как к ним подошла величественной походкой пани подкоморша со своим неразлучным негритенком.
— Смотри, чтобы дети не были в черно-белую клетку или в полоску, — бросил Воина со смехом.
Солнце уже закатилось, на небе стояло пурпурное зарево, что предвещало назавтра жару и ветер. Сумерки стлались уже по земле, когда они уехали домой. Заремба торопил с отъездом в надежде, что уже застанет там Кацпера. Его еще не было, но ждал подкоморшу главный управляющий ее имениями, расположенными в австрийском кордоне, Седлецкий, худощавый тщедушный шляхтич с редкой бороденкой, в очках. Одет он был в польский костюм, сдержан был в речи, и в глазах его светились честность и ум. Пани подкоморша заперлась с ним в конторе, предоставив Зарембе выслушивать ехидные замечания княжны, анекдоты Рустейки и визги домашнего зверинца. Заремба терпел все это, поглощенный тщетным ожиданием, и еще остался на ужин. Ужин прошел довольно весело благодаря Седлецкому, который оказался человеком со светскими манерами и обширным образованием, полученным в Краковской академии. Превратности суровой судьбы оставили его без состояния, одарив взамен более полным пониманием жизни, остроумием и кроткой примиренностью со своей долей. Он рассказывал о потешных приключения� галичан с австрийскими чиновниками, особенно о том, как поступал с ними известный воеводский сын, Гоздский. При этом он совсем не проявлял почтения к австрийским властям, однако собственных убеждений не раскрыл, несмотря на наводящие расспросы Зарембы. Ровно в десять Рустейко проводил его спать, так как он без передышки отмахал всю дорогу от Кракова. Встал и Заремба, чтобы уйти. Пани подкоморша не отпустила его и, проводив в контору, указала на разложенные книги.
— Смилуйтесь и помогите! Куда мне, бедной женщине, справиться с такими цифрами! Обкрадывают меня, обманывают и, наверное, доведут до сумы, потому что некому заступиться за несчастную вдову, — плакалась она.
Но когда он, против воли, засел за проверку, она помогала ему с большим уменьем, обнаруживая незаурядный ум и прекрасное понимание экономики. Кончил Заремба с первыми петухами, найдя все в порядке, до единого гроша. Она поблагодарила его с чувством и достоинством, скромно жалуясь только на свое неумение управлять большим состоянием.
Заремба был так утомлен приключениями предыдущих ночи и дня, что отдал Мацюсю вожжи, а сам задремал, несмотря на рытвины и ухабы, на которых подскакивала его коляска. Не заметил даже усиленных караулов и патрулей, слонявшихся по городу. Дома его ждало уже приглашение к Дзялынскому, и, как только прозвонили в монастыре к заутрене, ему пришлось поспешить во дворец Огинских. Дзялынский ждал его уже там вместе с Ясинским и Косинским, «военным комиссаром» Прозора. Дзялынский усадил их за составление инструкций для разъезжающихся депутатов относительно заготовки припасов и людей, сборных пунктов и вооружения крестьян. Отдельно составлялись списки усадеб владельцев, преданных делу, в разных местностях, где были расположены неприятельские войска, списки почтовых линий и проезжих путей. Все предполагали восстание в начале сентября. Генеральный план восстания составлял Костюшко в Лейпциге совместно с Потоцким, Коллонтаем, Вейсенгофом и другими. Он же должен был назначить день и место начала восстания.
Все трое работали в течение трех дней, несмотря на невиданный зной, запершись в небольшой комнате дворца, питаясь чем попало и укладываясь спать на разостланных бурках. Сам Дзялынский прислуживал им со своим денщиком, не забывая приносить по нескольку раз в день известия о том, что делается в городе и сейме. Как раз в первый день он сообщил им слухи, ходившие по городу о Мерече. Заремба признался в том, что принимал там участие, и рассказал все подробности происшествия. Дзялынскому это не понравилось. Косинский весь покраснел от удовольствия. Ясинский же; не вполне чуждый этому предприятию и обладавший живым воображением, воскликнул с восторгом:
— Вы готовы украсть хоть всю армию у Сиверса!
— Если будет отдан приказ, — ответил не без хвастовства Заремба. — Я должен отдать справедливость Качановскому — это, главным образом, его заслуга.
— Этот самого черта проведет. Только бы не напали на его след...
— Дивлюсь, восторгаюсь вашим молодечеством, но не хвалю! — морщился Дзялынский.
Не было времени долго рассуждать об этом.
Но на следующий день после полудня Дзялынский вбежал сильно взволнованный.
— Знаете? Конвойных офицеров разжаловали, а рядовых прогоняют сквозь строй. Поговаривают уже о Качановском. Взбешенный Раутенфельд уже бегал по этому делу к Сиверсу. Гетман Коссаковский отправил эскадрон на помощь фон Блюму и на собственный страх и риск распустил целую свору шпионов. Хочет их, несчастных, переловить, а через них, чего доброго, доберется до вашей шкуры, поручик, — забеспокоился он о Зарембе.
— Дешевой ценой меня не возьмут, — ответил тот, взволнованный его предположением.
Дзялынский, однако, не переставал беспокоиться о его безопасности. Когда работа была окончена, перед самым отъездом из Гродно, он снова сказал ему:
— Советую вам уложить свой багаж и уезжать. Раутенфельд заявил, что будет действовать не покладая рук, пока не сошлет в Сибирь Качановского и его сообщников. Мне сообщил об этом Мирославский; он слышал от Ожаровского. Я вам даю разрешение, — спрячьтесь на этот месяц где-нибудь в деревне, в глубине Польши, там не посмеют к вам приставать.
Заремба понимал опасность своего положения, но без сведений о Кацпере не хотел тронуться из Гродно, а этих сведений ждал уже шестой день и беспокоился все больше и больше. Не менее беспокоила его и его собственная судьба, и немедленно после отъезда своего ближайшего начальника он стал показываться где только возможно. Не побоялся пойти на обед к Сиверсу, где с отвращением якшался с самыми низкими и продажными людьми. Старался снискать расположение пани Ожаровской, сопровождая ее верным рыцарем во время прогулок. Постарался добиться приглашения маркизы Люлли, где было немного народу, игра велась на высокие ставки и царили манеры, достойные королевской любовницы. Стал домашним человеком у графини Камелли, у которой собрались сливки авантюристов всякого рода, царил Лайтльплэдж, хозяйничал Бокамп, а иногда украшал общество Сиверс, поклонник ее прелестного голоса. Навестил даже однажды вечером Цицианова на Городнице. Полковник казался радушным, как всегда, угощал его чаем, рассказывал ему о своих любовных делах и о новом примирении с Изой, однако осторожного вопроса Зарембы о Мерече как будто не расслышал. Это заставило Севера задуматься. «Что-то подозревает!» — решил он, бесплодно пытаясь прочесть правду в его блеклых, точно сваренных, глазах и радушно улыбающемся лице. Побывал и на воскресном приеме у епископа, и опять встревожился, так как Коссаковский, особенно выделяя его, заставил сесть рядом с собой и без обиняков приступил к нему с расспросами о том, что говорят в городе о Мерече. Смотрел при этом на него так пристально, как будто о чем-то догадывался. Заремба затрепетал под этим взглядом притаившегося василиска, но, справившись с собой, задумал дерзкий план — провести хитреца-епископа. Начал, однако, осторожно, издалека.
— Я слышал об этом происшествии столько разных версий, что не знаю, которой из них поверить.
— Неудивительно, взволнованная публика выдумывает разные небылицы, ищет виновных и требует их наказания. Нападение на солдат императрицы — это не шутка. При этом ограбили русский штаб на несколько тысяч дукатов! Ты, может быть, знаешь какого-то Качановского, капитана? — спросил он его вдруг врасплох.
— Знаю только, что это верный друг Дзялынского, картежник, пьяница и сорвиголова.
— Но, я думаю, Дзялынский не послал его на разбой, — возмутился епископ.
— Я не решился бы предположить. Рассказываю только, каким знаю Качановского. Это не его рук дело. Передают, однако, довольно единодушно, будто всю историю подстроили вербовщики прусского короля. Мне, однако, не думается, чтобы это было так.
— Вербовщики прусского короля? — задумался епископ. — А знаешь, эта версия не так уж бессмысленна, над этим нужно еще подумать.
— Случалось, что в Варшаве они выкрадывали солдат прямо из казармы, — хитро подсказывал Заремба. — В транспорте, говорят, было человек сто. Это лакомый кусок для вербовщиков и сулил бы им немалую награду. Прусский король никогда не жалел расходов на солдат, — хитроумно сочинял Заремба, отводя подозрение в другую сторону.
— А может быть, и о Качановском придумали, чтобы замести след? — попробовал было защищать капитана епископ. — Выехав из Гродно вместе с конвойными офицерами в одной компании, опоил всех в Мерече, а во время нападения куда-то исчез.
— Свое получит, если его изловят, — холодно заметил Заремба, глядя епископу в глаза.
— И поделом. Сколько ни получит, все будет мало. По его вине опять будет отложен уход русских войск, — проговорил епископ притворно опечаленным тоном. — Сиверс будет прикрываться необходимостью упрочения в стране безопасности и спокойствия. Вбил ты мне, однако, клин в голову этими прусскими вербовщиками! Что ты еще знаешь по этому поводу?
— Что и Бухгольц не чужд этой интриги, — продолжал Заремба беззастенчиво выдумывать. — Говорят, что за последнее время громче зазвенели в Гродно прусские талеры.
— Вот это уж чистые сплетни. Прусский король не найдет себе у нас пособников, даже если распустит скупой свой кошель, — возмущался епископ, стараясь развязать его язык в этом направлении.
— Уже называют даже их имена... Кто-то пустил по городу список...
— Низкая клевета, как и многое другое. Хотел бы я знать фамилии этих Катонов, поносящих достойнейшие имена в своих подлых пасквилях, — посмотрел он выжидающе на Зарембу. — Много бы я дал за это. Не представляю себе, кто бы это мог быть?
— Право, я в глаза не видал еще никого из пишущих, — отпирался Заремба самым искренним тоном.
— Наверное, какой-нибудь брехун из коллонтаевской кузницы, — быстро успокоился епископ и, протягивая Зарембе руку для поцелуя, спросил дружеским тоном: — Когда же я увижу тебя в моей канцелярии? Не очень что-то торопишься приняться за работу. Больше тебе нравится кутить с молодежью, заводить любовные интриги, в картишки играть. Что? Рассказывал мне Воина, как ты тут повесничаешь! — засмеялся он, грозя пальцем.
Заремба пообещал через несколько дней быть в его распоряжении и удалился, дав себе торжественную клятву никогда в жизни больше не переступать порога его дворца. Сам же отправился дальше бродить по местам всяких сборищ, забав, кутежей, по компаниям картежников и вообще повсюду, где только рассчитывал услышать о Мерече, — так терзало его беспокойство о судьбе Качановского, Кацпера и отряда отбитых солдат. Повсюду можно было видеть и слышать его, к удивлению всех, знавших его возвышенный, строгий образ мыслей и горячий патриотизм. Оппозиционеры, с которыми он встречался иногда у Зелинского или у вдовы-подкоморши, не скупились на осуждения, находя неподобающим его разгульный образ жизни.
— Кто водится с отбросами, того свиньи слопают, — рубнул с плеча Краснодембский.
— С кем поведешься, таким и станешь! — досказал его мысль Скаржинский, с отеческой серьезностью предостерегая его от компании модных, франтовски одетых бездельников.
Не имея возможности раскрыть причину, он поблагодарил их за совет, не обещая, впрочем, исправиться, и продолжал толкаться по всем клубам гродненского света, с возрастающим нетерпением ожидая возвращения Кацпера или какого-нибудь известия о нем.
Однажды, после тяжелой внутренней борьбы, он навестил кастеляна. В гостиной застал только Тереню и Марцина. Поручик сидел посреди гостиной верхом на стуле, вытянув вперед руки, на которых висели желтые шелковые нитки, сматываемые Тереней в клубок.
— Смотрите, вспомнили о нас! — упрекнула она его с первых же слов. — Не оправдывайся, мы знаем, как ты занят по балам и ассамблеям, знаем!
— Мало тебе, Тереня, одного поручика в гарнизоне? Каждый ищет, где ему лучше. Ты здесь не плакала обо мне?
— Зато кто-то другой льет горькие слезы, если не видит тебя каждый день, — тараторила она, наматывая нитки с большой ловкостью. — Все дамы рассказывают друг дружке по секрету о твоих любовных делах, приключениях и победах! Марцин, по рукам получишь, — пригрозила она Закржевскому за какой-то совершенно невинный жест.
Явился камергер в сопровождении неразлучного Кубуся с лекарствами, кучей пледов и печальных жалоб, но поздоровался с Зарембой с демонстративным радушием. Вскоре явилась и кастелянша, более печальная, чем всегда, еще более тихая и задумчивая, созерцательно устремленная в нездешние миры, а за нею — белой тенью испанец, пугающий своим бледным, как бумага, лицом, бездонно черными глазами и всем своим иконописным обликом. Совсем уже под вечер, когда прислуга зажигала канделябры, явилась наконец и Иза. Заремба едва не вскрикнул от удивления, такой странно изменившейся она ему показалась. Она ступала, окутанная полной меланхолии печальной улыбкой, в длинном темном платье, со взглядом монашенки в минуты блаженных видений, такая красивая, величественно благородная и влекущая, что взгляды всех склонились перед ней в безмолвном восторге.
«Базарная красавица! Лживое божество! Солдатская Афродита!» — говорил презрительный взгляд Зарембы, но тем не менее, хотя он и очень торопился, остался у них на весь вечер. И с необычным любопытством смотрел на Изу, интересовавшуюся теперь вещами высшего порядка, разговорами с монахом и кастеляншей, пытавшимися разобраться в запутанных цитатах святой Терезы.
— Напялила на себя теологию, как модный наряд, — шепнул Заремба Марцину. Но тот не замечал никого, кроме Терени, и не видел происходящего вокруг.
Интересовал Зарембу и камергер, его ехидные взгляды, которые он бросал то на жену, то на монаха, и частый, с трудом скрываемый смех. По-видимому, его забавляла эта комедия, разыгрываемая с большим искусством и глубоким проникновением своей ролью. Но меру его изумления в этот день переполнил кастелян: явившись к ужину, он подал ему руку, словно между ними ничего не произошло, не затрагивал даже этой темы и, только уходя, заявил ему:
— Мать настаивала в письме, чтобы я поторопил тебя уехать из Гродно. По тебе соскучились дома.
Слова были сказаны таким тоном, что он должен был понять их как предостережение перед какой-то опасностью. Он глубоко задумался над ними; окунувшись опять в уличную толпу, почувствовал безошибочным инстинктом заговорщика и солдата, что за ним бродят какие-то подозрительные личности. Это не была градская полиция пана маршала, так как приключение в Мерече не подлежало его юрисдикции и к тому же сошло уже со сцены общественного внимания, поглощенного в данный момент во сто крат более важным вопросом трактата с Пруссией. Следить за ним могли только польские ищейки, а это грозило похищением и отправкой бог знает куда. В том, что он не ошибался, убедило еще его столкновение с фон Блюмом на вечере у графа Анквича, где он очутился в ту же ночь.
Явился он довольно поздно, когда игра шла уже во всех залах. Первым попавшимся ему навстречу лицом был фон Блюм, который сначала будто не заметил его, но немного погодя подошел с дружеским приветствием и, отведя в сторону, рассказал ему о своей погоне за беглецами. Он дал понять, что не слишком старался нагнать их и предоставил им возможность улизнуть, расхваливая при этом храбрость и находчивость Качановского.
Заремба не дал поймать себя на удочку коварных расспросов и зевнул, уверяя фон Блюма, что лучше гоняться за счастьем у зеленого стола, где царил уже вовсю «фараон». Понимал уже, что его подозревают. Мороз пробегал у него по коже, однако он сел за карты и играл с большим увлечением и удачей, не обращая внимания на частые испытующие взгляды фон Блюма.
Вечер у графа Анквича отличался избранной компанией первейших игроков и пьяниц, игрой на высокие ставки и великолепным угощением. Собрания были исключительно мужские, и хозяйские обязанности нес сам граф, пока все не усаживались за столики. Играли обычно до утра, иногда и позже.
Было уже совсем светло, и гостям разносили закуски. Многие игроки уже разъезжались. Улизнул потихоньку и Заремба, но, по странному совпадению, наткнулся перед самым дворцом на фон Блюма. Указывая на то, что, несмотря на ранний час, в воздухе пахнет грозой и молнии рассекают грозно склубившиеся тучи, фон Блюм во что бы то ни стало предлагал ему отвезти его домой в своем экипаже. По дороге они дружески беседовали и расстались в самых приятельских отношениях.
«Не без причины оказывает он мне столько внимания. А может быть, ему хотелось выследить, как я живу?» — размышлял он подозрительно, входя в свою квартиру. И как он обрадовался! На его постели спал монах в рясе и сапогах, как приехал. От скрипа дверей он проснулся и сразу вскочил. Тут же выяснились причины его запоздания. В пути у него чуть не умер в тряской бричке Кацпер, и ему пришлось уложить его у знакомого крестьянина, а потом, когда казаки фон Блюма стали перетряхивать всю округу Мереча, спасаться и как лиса колесить зигзагами по лесам и прятаться в шалашах угольщиков. Рассказывал он веселым тоном, в глазах его блестела отважная предприимчивость и энергия, не останавливающаяся ни перед какими препятствиями.
Заремба уже не ложился, а пешком, чтобы не обращать на себя внимания, пробрался переулками на квартиру подкоморши.
Посвященный в тайну Рустейко проводил его к Кацперу. Трудно рассказать, как обрадовался парень, как рвался поскорее уехать, как мечтал в эту минуту очутиться подальше от пределов Гродно. Но приглашенный доктор, основательно выслушав и выстукав его, не хотел и слушать об этом.
— Недели через две, не раньше! Иначе не ручаюсь за его жизнь, — уверял он.
Кацпер со слезами умолял, чтобы его немедленно увезли. Но он был так изнурен всеми треволнениями и раной, что не мог встать без посторонней помощи. Таким образом, увозить его можно было, только рискуя его жизнью.
После разговора с подкоморшей было решено, что больной останется на ее попечении до своего выздоровления, а потом им займется отец Серафим. Заремба же уедет завтра утром, как только откроются шлагбаумы у застав.
Немало слез пролили прекрасные глаза пани подкоморши, немало нежных признаний и жарких вздохов вырвалось у нее, когда наступила минута расставания. Она утешалась только надеждой, что вскоре увидится с ним в Варшаве. Ему же хотелось очутиться поскорее за Гродно, а еще больше — попасть в родной дом, увидеть своих. Он приказал Петреку уложить багаж, а сам отправился еще до ночи за Неман и поджидал его в корчме за францисканским монастырем, где помещалась почта и тайная квартира заговорщиков. Мацюсь с бричкой и парой лошадей должен был остаться. Отдав распоряжение, несмотря на бушевавшую грозу, темень, ветер и частые громовые раскаты, он побежал по лавкам и ларям покупать гостинцы. Истратил много денег, но не забыл ни о ком, для каждого купил что-нибудь. Почти с детским восторгом укладывал все эти сокровища в корзину, заранее представляя себе удивление и радость тех, кому предназначались гостинцы.
Решил уехать ни с кем не прощаясь и только уже из Грабова написать всем объяснительные письма. Вечером, однако, явился к нему Прозор, опоздавший на съезд заговорщиков из-за каких-то приключений в дороге, и потребовал от него подробного доклада. К несчастью, все посвященные уже разъехались, даже Ясинский уехал из Гродно, и Зарембе волей-неволей пришлось исполнить свои обязанности.
Кароль Прозор, генерал-квартирмейстер литовский, был опорой в планах повстанцев и первым инициатором вооруженного восстания. Человек он был образованный, богатый, с широкой душой и пользовался уважением по всей Литве. Приручить его старалась даже сама царица, тщетно пытаясь склонить его на свою сторону обещаниями милостей и орденами.
Заремба провел с ним несколько часов и только вечером вернулся к себе домой. Петрека уже не было, Мацюсь подал ему какое-то письмо, напоминавшее с виду любовное послание, сильно надушенное, но с совершенно неожиданным содержанием: «Беги как можно скорее, тебе грозит опасность». «Твой благожелатель» было приписано внизу по-итальянски. Письмо принес какой-то человек, не пожелал сказать, от кого оно, и поспешил уйти, — как объяснил Мацюсь.
Предостережение было таким недвусмысленным и так явно исходило из дружественного источника, что Заремба, не ломая головы над тем, кто его писал, сразу же, без всяких оговорок, поверил ему. Необходимо было уезжать немедленно. Но, на беду, пробило девять часов, а уже в восемь закрывались заставы. Сегодня уже было поздно. Побежал посоветоваться с отцом Серафимом.
На дворе была тьма, дождь лил как из ведра, ветер бушевал, и частые молнии слепили глаза.
В келье было темно, монах стоял на коленях, поглощенный молитвой.
— Ничего не остается, как бежать, — посоветовал он, выслушав сообщение Зарембы. — Бегите немедля. В хате у Трояковского переждете до утра, переоденетесь в какие-нибудь лохмотья и потом догоните своих людей и лошадей. Могут явиться к вам еще в эту ночь, посадят в кибитку и — прости-прощай. Кто сможет вас тогда вырвать из этих лап?..
Заремба, лихорадочно расхаживавший взад и вперед, остановился вдруг и проговорил с жаром:
— Нет, пся крев. Чтоб я в своей стране вынужден был прятаться и убегать, как вор? Нет, этому не бывать! Кто я, ссыльный, каторжник, разбойник?
— Не думаете же вы защищаться? — испугался монах его безумных слов.
— А хоть бы и так. — Голос его звенел, как вытаскиваемая из ножен сабля. — Не дамся! И пусть поднимется шум на всю Речь Посполитую. Пусть знает народ, как поступают со свободными гражданами ее союзники! Клянусь дорогой отчизной, не сдамся живым! И горе тому, кто посмеет поднять на меня руку! — угрожал он, охваченный неудержимым гневом. — Если я виновен, пусть судят меня трибуналы и подвергнут наказанию, — я подчинюсь закону; на насилие же отвечу мечом! Не сложу покорно голову перед наглым насилием. Я солдат, и стыдно мне бежать. Вернусь к себе на квартиру и буду их ждать до утра. Не придут, — уеду утром, как решил раньше!
Он говорил с такой решимостью, что тщетны были и уговоры, и просьбы. В конце концов отец Серафим заявил ему решительно:
— Если ты так настойчив и готов рисковать собой, то я тоже присоединяюсь к тебе. Будем надеяться, что сегодня они еще не придут...
Пришли, однако, в ту же ночь, под самое утро.
Заремба был уже готов: сам привел в порядок пистолеты и три короткие двустволки, приказал Мацюсю отточить саблю, как бритву, научил его, как действовать, надел лосиный полушубок, в котором обычно отправлялся в дорогу, и, бросившись на постель, заснул сном праведника.
Около четырех часов Мацюсь дернул его за рукав.
— Смею доложить: приближаются, слышен уже конский топот...
Заремба встал, владея собой, как никогда, и с каменным выражением лица стал прислушиваться. Только дождь барабанил в стекла и ветер гудел в трубе. Не прошло, однако, и нескольких минут, как на крыльце послышались удары прикладов и бешеный стук в дверь.
— Открой! Отбеги сразу назад и становись рядом со мной, — шепнул он Мацюсю и, переставив свечу на камин, положил руку на эфес сабли.
Парадная дверь затрещала, и от тяжелой поступи ворвавшихся солдат задрожали балки и стены. Потом раскрылась настежь дверь в комнату, лес штыков наперевес сверкнул перед его глазами. Солдаты ввалились лавиной. Во главе их шел фон Блюм с шашкой наголо.
— Отдайте вашу саблю, вы арестованы! — проговорил он, не решаясь взглянуть ему прямо в глаза.
— А, это вы, капитан! Какой же это счастливой случайности я должен быть благодарен за ваш визит? Какая необычайная свита! — иронизировал Заремба, придвигаясь к столу. — И по какому праву вы осмеливаетесь нападать ночью на свободного гражданина? — В голосе его звучала металлом гневная угроза.
— Я прикажу вас сейчас же связать, если вы не отдадите сабли.
— Возьми ее сам, подлый раб. Ну что ж, подойди и бери, негодяй, разбойник! Злодей! Бери!
— Связать его! Пошевеливайся! Быстрей! — крикнул фон Блюм, давая дорогу солдатам, двинувшимся со штыками наперевес в атаку. Заремба с молниеносной быстротой толкнул на них длинный стол с такой силой, что они рассыпались во все стороны, а сам бросился на фон Блюма. Засверкали сабли, зазвенели клинки, и когда они скрестились в третий раз, капитан, получивший сильный удар по уху и через все лицо, зашатался, откинулся к стенке и упал.
Закипел беспорядочный бой в тесной комнате и в сенях, поднялся ураган криков и ругательств. Заремба выстрелил в кучу солдат и, вырвав у одного из них ружье, бросился в самую гущу. Мацюсь с неистовым криком работал железным ломом, и осколки летели от черепов и от ружей. Солдаты были оттеснены в сени. Из массы поминутно вырывался нечеловеческий крик, и то тот, то другой падали на землю.
Оставшиеся без командира, захваченные врасплох неожиданной ожесточенной защитой, столпились они в темных сенях и отступали в беспорядке на крыльцо, с трудом отбиваясь от сыпавшихся на них градом ударов нападающих. Грянуло несколько ружейных залпов. Это оставшиеся на дворе казаки стали стрелять в окна, в стены, куда попало.
Вдруг стало светло, — крыша была вся в пламени, каким-то непонятным образом все строение было сразу охвачено огнем. Поднялся непередаваемый шум. Монастырские колокола забили тревогу. Сбежались люди с вилами и косами, вооружившись всем, что было под рукой. Напали на солдат в помощь Зарембе.
— На помощь! Разбойники! На помощь! Караул! — раздавалось из нескольких десятков глоток.
Прибежали градские стражники, союзнические караулы, даже казацкие патрули. Бой прекратился, так как солдаты убегали куда глаза глядят от ярости сбегающейся толпы. Удрала даже кибитка с конвойными казаками. Остался только тяжело раненный фон Блюм, лежавший без сознания, и несколько зарубленных его соратников. Их связали, как баранов, и, вытащив из пылающего дома, бросили тут же на грязную дорогу, под охрану градских стражников.
Заремба, обливаясь кровью от многочисленных сабельных ран, в изодранной одежде, но с сверкающими глазами, кричал беспрестанно прибывающей толпе, что на его квартиру напали с целью грабежа союзные солдаты под командой офицера.
Вставал уже зеленоватый от дождя, слезящийся и холодный рассвет, когда пылающая постройка обрушилась с треском, брызнув в пространство снопом искр и огненными языками. Сбежалось почти полгорода, и в толпе бушевало такое негодование против злодеев, что стражникам приходилось охранять связанных, иначе их разорвали бы в куски.
Совсем уже рассвело, когда встревоженные волнением, охватившим весь город, приехали на место происшествия градский маршал Мошинский, главнокомандующий Ожаровский и Сиверсов комендант Гродно генерал Раутенфельд, знавший уже, очевидно, о неудачном исходе экспедиции, но молчавший, стиснув зубы и поводя вокруг грозным взглядом.
Заремба с Мацюсем пропали, точно в воду канули.
Толпа волновалась, и все чаще, все грознее раздавались крики о том, что их забрали в кибитки и увезли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .