– Он уже просил об этом, мадам, но думаю, это невозможно.
– И в этом вы совершенно не правы, – заверил ее Казанова. – Напрасно вы не захотели разобраться по отдельности в моих и ваших доводах и не попытались на основе этого переубедить меня. По всей видимости, из боязни, что скорее я могу склонить вас на свою сторону. К тому же, я думаю, что пари, предложенное нам мадам де Фонсколомб, совершенно справедливо, поскольку не предполагает, чтобы я вынудил вас отказаться от ваших ужасных убеждений. Разве вам не хотелось бы сделать из меня якобинца? Так попытайтесь! Я же, в свою очередь, с той же целью попытаюсь внушить нашей упрямице Полине мысли более приятные и более естественные.
Зашедший в это время в кабинет аббат Дюбуа тут же насильно был избран судьей в этом остроумном состязании. Причем дуэль должна была начаться немедленно. Окончанием поединка должен был стать разгром одного из противников, пораженного обязательно и в сердце, и в голову.
Полина вначале протестовала против этой идеи, заявив, что, поскольку независимо от результата ей будет обеспечено тесное общение с Джакомо, такая ставка естественным образом обеспечит хитроумному ловеласу верный триумф.
– Может случиться так, – заметила в ответ старая дама, – что никто из вас не возьмет верх, и Полина вовсе не должна будет дарить шевалье никакими знаками внимания.
– Тогда мне останется только склониться перед трагическим поворотом судьбы, – шутливо заверил Казанова.
– Не будем говорить о трагедии, – с улыбкой возразила мадам де Фонсколомб, – поскольку нынешние события и гак предоставляют нам достаточно поводов вздрагивать и обливаться слезами. Мне хочется, чтобы хотя бы здесь, в этом замке, который кажется совершенно отрезанным от остального мира, оставалось место для комедии.
– Которую мы для вас и постараемся сыграть, – весело пообещал Казанова.
– Вы оба уже играете ее, причем достаточно долгое время, – услышал он в ответ.
При этом последнем заявлении Полина легонько дернулась, а аббат в очередной раз перекрестился и пробормотал какие-то страшные проклятия.
Была уже полночь, когда засыпающий Казанова услышал, как кто-то скребется в дверь его спальни. Ни встать с постели, ни поменять полотняный колпак, прикрывавший голову, на парик не было времени. Злополучному обольстителю пришлось безропотно наблюдать за появлением в его владениях Полины, выглядя при этом карикатурным старикашкой, каковым на самом деле он и был.
Молодая женщина пришла не одна. Она тянула за собой Тонку, с босыми ногами и в ночной рубашке. Дотащив дрожащую и плачущую девушку до изножья кровати, Полина отпустила ее, и та рухнула на пол, зарыдав еще громче. Казанова не пошевелился и не проронил ни слова. На безобразную сцену, происходившую у его ложа, он взирал с ужасом, с каким глядит приговоренный к смерти на орудие, при помощи которого его собираются лишить жизни.
– Эта девушка скорее ваша служанка, чем моя, – с великолепным презрением произнесла Полина, – поэтому я возвращаю ее вам, мсье шевалье, и знайте, что если я у вас ее и забрала на время, то только потому, что не знала, что она принадлежит вам, и даже не могла себе этого представить. Что же касается соглашения, которое мы заключили в присутствии мадам де Фонсколомб, то считайте, что его не было! Я не собираюсь бороться за место в вашем сердце с этой девочкой, которая любит вас всей душой. Оставляю ее вам. Продолжайте и дальше осчастливливать ее, ибо она, несомненно, этого заслуживает!
С этими словами Полина выскочила из комнаты, быстро захлопнув за собой дверь.
После ее ухода Казанова некоторое время сидел неподвижно, глядя на Туанетту, которая, не смея поднять голову, орошала слезами свою рубашку. Он чувствовал себя совершенно разбитым и бесконечно усталым.
Но, видя, что Туанон все не успокаивается, он наконец нашел в себе силы поднять бедняжку с пола и усадить ее на постель. В этот момент ему больше всего хотелось утешить ее, и Полина покинула его мысли почти так же внезапно, как и исчезла из комнаты.
Сняв уродовавшую девушку повязку, он покрыл ее лицо поцелуями, в особенности пустое веко, поддававшееся под легкими нажатиями его губ. Тонка обхватила старика руками и изо всех сил прижалась к нему. Она все еще продолжала плакать. Но теперь к ее рыданиям примешивались и его слезы. Хорошо понимая, что никогда не сможет ее полюбить, он в эту минуту принял решение заботиться о ней до конца своей жизни.
Тонка понемногу успокоилась и заснула у него на руках. И Джакомо пообещал себе не обращать внимания на то презрение, которое жестокая Полина не замедлит выказать ему начиная с завтрашнего дня. Он решил также ничего не предпринимать, чтобы ускорить отъезд мадам де Фонсколомб.
На следующий день Казанова нашел старую даму, завтракавшую в одиночестве в своей комнате. Он сразу понял, что Полина ей все рассказала, но искренняя приветливость его приятельницы смягчала выражение укоризны на ее лице.
– Вы лишили меня участия в партии, которая обещала быть очень интересной. Я прослышала, что вы, как достойный соперник Керубино, соблазнили однажды дочку садовника. И наша гордая Полина решила, что таким образом вы уронили свою честь и опорочили свое доброе имя, а потому считает невозможным теперь скрестить с вами шпагу.
– Она должна была добавить, что эта девочка, которую вы, кстати, могли видеть в последнее время рядом с ней, к тому же слабоумна, что у нее нет одного глаза и она ночует на сене, которым иногда и питается.
– Она мне это сказала.
– И вы все еще разговариваете со мной?
– Мне хочется понять в вас даже то, что кажется наиболее безнравственным и непоследовательным.
– Я пожалел тогда бедняжку, мадам, а жалость иногда может вызвать желание – странное желание, которое рождается от соприкосновения с несчастьем или с какой-либо гнусностью, а иногда и с уродством. Как говорится, из навоза родятся только мухи.
Мадам де Фонсколомб отпустила Полину до вечера и приказала приготовить коляску, чтобы та смогла покататься в окрестностях Дукса. На самом деле старой даме хотелось избавить своего гостеприимного хозяина от неприятной обязанности предстать в тот день перед не знающим снисхождения судьей в лице молодой женщины.
– Позволяя себе любить простую деревенскую девушку, дорогой Казанова, вы отнюдь не потакаете демократическим чувствам Полины. Наша маленькая якобинка, конечно, тоже вышла из народа, но вспоминает об этом лишь тогда, когда ей нужно найти аргументы для меня или кого-нибудь другого, вроде нас с вами. Ее лепет напоминает мне о покорности, более присталой старому человеку, которому вскоре предстоит умереть. Именно по этой причине я и держу ее подле себя, как монахи-трапписты твердят без конца друг другу свое «mémento mori».[13]
– Чары, которые Полина испытывает на мне, заставляют меня забыть, что я стар, но в одном я с вами согласен: эта жестокая красавица прекрасно умеет показать мне мое ничтожество. И я понимаю, что способен вызывать у нее лишь презрение.
– Вы действительно так наивны? Напротив, вы вызвали ее ревность.
– Ревность к этой простушке?
– Насколько мне позволяют судить мои слабые глаза, девушка красива, даже несмотря на эту повязку на лице. К тому же у нее прелестная фигурка. И то желание, которое вы испытывали к ней, как вам самому казалось, не совсем обычное, в любом случае, было вызвано явно не ее уродством.
– Сказать по правде, оно появилось у меня, когда я подумал как раз о ее глупости и о том, какие доныне неведомые мне ощущения я могу получить, благодаря ее покорности. В этом и заключается неприглядная правда, мадам.
– Вы считаете, что причинили ей зло?
– Вне всякого сомнения, поскольку пробудил в ней чувство, из-за которого она нынче страдает.
– Кто знает, может быть, лучше страдать, чем не знать никаких чувств вообще.
И мадам де Фонсколомб в течение целого часа блистала перед шевалье искусством софистики, так что Казанова в конце концов, то смеясь, то возражая, дал убедить себя в своей собственной невиновности.
Взамен старая дама попросила прочесть ей после обеда те отрывки из его воспоминаний, которые он выберет сам. На что шевалье де Сейналь возразил, что предоставляет своей приятельнице самой выбрать место, дату и обстоятельства для его рассказа с условием, что это не будет история его побега из Пломб. За исключением этого момента, он с радостью готов поведать своей слушательнице о самых удивительных любовных приключениях, происходивших на протяжении всей его жизни практически во всех странах Европы с женщинами из всех слоев общества. Все зависело от того, с кем судьба уготовила ему встречу – со служанкой или принцессой.
– А было хотя бы раз в вашей жизни так, мсье, что вы любили с настоящей страстью, а не ради развлечения или из тщеславия?
– Я всегда любил со страстью.
– Да полно! Количество ваших любовных приключений едва ли не соответствует списку, который Дон Джованни составил для Лепорелло.
– Ma in Ispagna son gia mille e tre,[14] – прошептал Казанова, прежде чем добавить с улыбкой, – этот донжуан в любви был настоящим чудовищем, с которым меня не стоит и сравнивать. Он соблазнял всех без разбора, лишь бы то была юбка, применял насилие к тем, кто сопротивлялся, и убивал тех, кто пытался напомнить ему о таком понятии, как честь. Что же до удовольствия, которое обычно дают или получают, этот безумец не имел о нем ни малейшего представления, слишком занятый тем, как найти наикратчайший путь в ад. Дон Джованни – распутник, заботящийся лишь о том, чтобы бравировать по поводу божеского гнева, которого он на самом деле боялся. Это изувер вроде тех ужасных мистиков, которые ищут спасение в страдании. Любовь для них лишь пытка, которой они подвергают других или самих себя.
– А вы сами разве никогда не испытывали страха перед Богом?
– Я предпочитал любить Его в себе, полагая, что во мне есть что-то от Его совершенства, и в тех созданиях, которых па счастье или на беду я по Его воле встречал на своем пути.
– Ну, хорошо, мсье, а не случалось ли так, что одно из этих созданий принесло вам однажды гораздо больше счастья или, напротив, более поводов для огорчения, чем все остальные?
– Однажды я имел несчастье встретить в Лондоне наиболее испорченную и порочную из женщин, кого когда-либо носила земля. Я написал о совершенных ею преступлениях в одной из глав своих «Воспоминаний», которую, если пожелаете, дам вам почитать. Но избавьте меня от того, чтобы рассказывать об этом, ибо я до сих пор не в состоянии воскресить в памяти это гнусное существо без того, чтобы не испытать досаду и страдание так же живо, как в самый первый день!
Хотя мадам де Фонсколомб и была сильно заинтригована этим заявлением, она не решилась настаивать. Ведь нам гораздо больше нравится вспоминать счастливые мгновения жизни, чем извлекать из памяти наши горести, потому-то и ностальгия относится скорее к чувствам, основанным на радости, а не на страдании. А старая дама хотела услышать от Казановы воспоминания именно о самых счастливых событиях. О них-то он и обещал поведать ей после обеда.
– Мне было тогда двадцать четыре года, и я остановился в Сезене. Этот городок расположен в двух днях езды от Венеции, которую мне пришлось покинуть из-за одной неприятности. Вообще-то я направлялся в Неаполь, где рассчитывал повидаться с некоей девицей, с которой у меня в недавнем прошлом был роман. По своему обыкновению я путешествовал, останавливаясь то здесь, то там. Красивый шиньон или прелестная фигурка, как правило, были достойным поводом задержаться в каком-либо городке, впрочем, лишь для того, чтобы вскоре уехать оттуда навсегда.
Я уже собирался покинуть этот маленький городишко, в котором провел несколько дней, поскольку считал, что, в сущности, попробовал всего понемногу из того, что он мог мне предложить по части любовных связей и развлечений. С собой у меня была лишь небольшая кладь, ибо, отправляясь в дорогу, я не считал нужным прихватывать огромные сундуки со своим прошлым. И в тот момент, когда я уже собирался покинуть гостиницу, почти у самой моей двери послышался невероятный шум.
Я вышел, чтобы посмотреть, в чем дело. У входа в дом толпилась шайка сбиров,[15] а сидящий посреди помещения на кровати приятного вида господин кричал на этих проходимцев на латыни так, что слушать его было сущим наказанием Господним. Попутно доставалось и находившемуся здесь хозяину, который самым злодейским образом открыл этим мерзавцам входную дверь.
Желая разобраться в ситуации, я спросил у хозяина, что происходит. «Все очень просто, – пояснил мне этот плут, – мужчина в кровати – венгерский офицер, который, по-видимому, говорит только на латыни. Он тут улегся с одной девицей, а тайные агенты епископа явились, чтобы выяснить, его ли это жена. Если она его жена, то нужно, чтобы он подтвердил это, показав им какое-нибудь свидетельство. А если нет, то, скорее всего, его отправят в тюрьму вместе с девчонкой».
– Этот городишко, о котором вы говорите, – Сезен, без сомнения, принадлежал папе, ибо только в его владениях могла происходить такая глупость, чтобы сажать в тюрьму мужчину и женщину, единственное преступление которых состояло в том, что они спали в одной постели, не будучи мужем и женой, – уточнила мадам де Фонсколомб.
– Сезен действительно находился под властью папы, и действительно двое людей имели право спать в одной постели, если были женаты или одного пола. Любить друг друга могли лишь супруги или священники, да еще молодые люди, находившиеся на содержании последних.
– Преувеличенное внимание к добродетели явно противоречило самой природе и способствовало особенно сильной развращенности, – заметила в свою очередь старая дама. – Но послушайте, этот ваш венгерский офицер спал с молодой девушкой или с молодым аббатом, с которым он обменивался любезностями при помощи латыни и предавался апостольским наслаждениям?
– Ни то ни другое, – со смехом ответил Джакомо, – компанию латинисту составлял такой же офицер, вернее тот, кто хотел за него сойти, поскольку его всегда видели одетым в форму и волочащим за собой саблю, которая колотила его по каблукам.
– А что, противоестественная любовь так же часто встречается среди военных, как и среди служителей церкви?
– Ну конечно же нет! Все вскоре заподозрили, что наш венгерский офицер вовсе не вступил в противоречие с законами природы, и под одеждой капитана или в простынях постели скрывался вовсе не смазливый юнец, а молодая красотка.
– Ну разумеется! Чтобы такой спектакль доставил вам удовольствие, было просто необходимо, чтобы главная роль в нем была отведена хорошенькой девушке.
– И она действительно там была! Еще не зная, какова она, я уже представлял, насколько она хороша, и сгорал от нетерпения ее увидеть. Но сначала следовало избавиться от стражников и хозяина. Вся эта сволочь согласилась покинуть помещение лишь в обмен на восемь цехинов и мое обещание, что за свою дерзость они будут наказаны самим епископом.
– Вы были с ним знакомы?
– Я ему не был до этого представлен, но при сложившихся обстоятельствах решился представиться и уже через час находился у него.
– И когда вы оказались наедине с этим прелатом, который с вами не был знаком, но который отныне сделался вашим знакомым…
– Он отослал меня к генералу Спада, которого я тоже никогда до этого не видел, но который, по счастью, был знаком с моим венгерским офицером.
– С тем, который сидел поверх простыней и бранился на латыни или с тем, который был спрятан под ними и не говорил в данный момент ни на каком языке?
– С первым. В том деле епископ принял самое горячее участие, заверив меня, что капитан, которому было нанесено кровное оскорбление, получит публичное удовлетворение и такую сумму денег, какую он хотел бы получить в виде возмещения за моральный ущерб.
– Но, дорогой Казанова, мы до сих пор так и не увидели второго офицера, которого вы заставляете томиться в постели, или вы так и намерены его скрывать?
– Он никуда не делся, мадам. Чтобы показать его вам, мне лишь необходимо время, чтобы вернуться в гостиницу, где оба вояки, настоящий и фальшивый, ждали меня немногим более часа. Итак, я вошел и отчитался перед нашим латинистом в том, чего мне удалось добиться. Он благодарил меня от всего сердца.
– Из какой же страны, – спросил я его, – ваш попутчик?
– Он француз и говорит только на родном языке.
– Вы тоже говорите по-французски?
– Ни слова.
– Забавно! И как же вы объясняетесь? Знаками?
– Именно так!
– Я вам сочувствую, поскольку это не так уж легко.
– Да, если говорить о нюансах мысли. Но физически мы понимаем друг друга превосходно.
– Могу ли я составить вам обоим компанию сегодня за завтраком?
– Спросите сами, мсье, доставит ли это ему удовольствие.
– Любезный спутник капитана, – произнес я по-французски, – согласны ли вы, чтобы я был третьим за вашим завтраком?
И тут же увидел высунувшуюся из-под одеяла очаровательную головку, растрепанную, со свежим личиком, смеющуюся, которая, несмотря на надетый на нее мужской колпак, сразу сделала очевидной ее принадлежность к полу, в отсутствие которого мужчина был бы самым несчастным животным на земле.
Впрочем, чтобы уразуметь, что спутник капитана вовсе не мужчина, достаточно было взглянуть на его бедра. Но прелестная женщина, пользующаяся этим маскарадом, не так уж и стремилась сойти за мужчину, прекрасно зная, что мужская одежда лишь подчеркивает совершенство женских форм и пленяет взгляд, совсем как искусный софизм поражает воображение и придает правде видимость лжи лишь затем, чтобы ее можно было лучше разглядеть.
Между тем выяснилось, что венгр направляется в Парму, чтобы вручить премьер-министру инфанта, герцога Пармского, послания, доверенные ему кардиналом Альбани. Узнав об этой новости и узрев прелестную француженку в ее истинном виде, я мгновенно передумал ехать в Неаполь и решил тоже отправиться в Парму. Я был уже целиком во власти ее красоты. К тому же возраст ее приятеля, венгра, подбирался к шестидесяти, и я вовсе не считал, что они прекрасная пара. Я был уверен, что все можно будет уладить полюбовно, поскольку заметил, что мой офицер был хорошо воспитанным человеком, к тому же относящимся к любви как к продукту чистейшей фантазии. Поэтому я рассчитывал, что он по доброй воле согласится на сделку, которую предоставил ему случай.
Итак, я немедленно купил коляску и пригласил капитана и прекрасную искательницу приключений оказать мне честь, сопровождая меня до Пармы.
– Разве вы не едете в Неаполь? – удивленно спросил меня венгерский офицер.
– У меня поменялись планы, и теперь я направляюсь в Парму.
Мы договорились выехать завтра после обеда, а пока вместе поужинали. Наша беседа за ужином состояла из диалога между мной и тем из военных, который говорил по-французски и звался именем Генриетта. Находя молодую женщину все более и более восхитительной, хотя и считая ее всего лишь продажной красоткой, я был необычайно изумлен, открыв в ней такие благородные и тонкие чувства, которые могли быть присуши лишь хорошо воспитанной особе. Так кто же эта девушка на самом деле, спрашивал я себя, как могло случиться, что в ней удивительным образом смешались возвышенные чувства с бесстыдной распущенностью?
В коляске, которую я приобрел, было всего два места и откидное сиденье. Благородный венгерский капитан хотел, чтобы я расположился рядом с Генриеттой в глубине, но я настоял на том, чтобы ехать на откидном сиденье – по двум причинам: из вежливости и для того, чтобы у меня перед глазами постоянно находился предмет моего, как уже стало ясно, обожания.
Мадам де Фонсколомб слушала Казанову с глубоким вниманием. Она больше не задавала вопросов и позволила увлечь себя повествованием до самой Пармы, куда Джакомо двигался не торопясь, на длинных поводьях. Он поведал ей, как венгр приметил Генриетту в гостинице «Чивита Веккья», где она уже расхаживала в военном мундире и делила комнату с мужчиной зрелого возраста. За десять цехинов он предложил ей сменить товарища по постели, и она отдалась ему, отказавшись от этих десяти монет и продемонстрировав неожиданное сочетание откровенного цинизма со своеобразной порядочностью. Она сразу же согласилась поехать с капитаном в Парму, заметив, что единственная причина, по которой она туда едет, та, что ей безразлично, куда ехать. Однако перед тем венгру пришлось пообещать, что в Парме они расстанутся и не будут больше встречаться. Красотка ясно дала понять, что собирается менять компанию так же часто, как экипажи и упряжь к ним. Так оно и произошло еще до того срока, о котором она говорила, поскольку перед тем, как въехать в Реджио, Казанова договорился с офицером, что тот закончит свое путешествие в одиночестве, воспользовавшись подвернувшейся почтовой каретой. В тот же вечер Генриетта стала приятельницей графа Фарусси – имя, под которым Джакомо представлялся с тех пор, как покинул Венецию.
– Приехав в Парму, я продолжал именовать себя Фарусси, это была фамилия моей матери, а Генриетта стала зваться Анной д'Арси.
Парма в то время находилась под строгим надзором нового правительства. Герцогство досталось инфанту дону Фелипе, женой которого была Мадам де Франс, старшая дочь короля Людовика XV. Многочисленный блестящий двор, состоявший из испанцев и французов, во всем подражал двум молодым правителям. В этом обществе считалось, что в Парме, чтобы быть понятым, следовало говорить лишь по-испански или по-французски, к тому же они делали вид, что живут вообще не в итальянском городе.
Такие новшества были вовсе не по вкусу итальянцам, вынужденным терпеть чужаков, нравы которых представляли в их глазах неприятную смесь из французской развязности и испанской сдержанности. Моей Генриетте здесь тоже многое было не по душе. Ей не нравилось, что на улицах Пармы было столько французов. И поскольку среди них она опасалась встретить кого-нибудь из знакомых, можно было легко сделать вывод, что она была не свободна и что случай в любой момент мог столкнуть нас лицом к лицу с ее мужем или любовником, фигура которого совсем не вписывалась в сюжет нашего романа.
Я немного развеял загадочность своей прелестной интриганки, заставив ее найти швею и обзавестись рубашками, чулками, нижними юбками и четырьмя платьями. Потеряв, таким образом, свое парадоксальное очарование, моя нежная подруга вовсе не стала менее красивой, а напротив, с успехом завершила завоевание моего сердца, в любое мгновение дня и ночи щедро одаривая наслаждением мои глаза и другие чувствительные органы.
Однако Генриетта упорно не хотела рассказывать о себе и о том, почему она скиталась по дорогам в офицерской одежде, не располагая никакими средствами, кроме своей красоты, отчего и была вынуждена жить случайными знакомствами, которые завязывала в гостиницах и просто по пути.
– Я уверена, что меня разыскивают, – однажды все-таки призналась она, – и знаю, что едва меня обнаружат, легко найдется способ нас разлучить. Еще я знаю, что как только меня вырвут из твоих объятий, я буду невыносимо страдать.
– Ты заставляешь меня дрожать. Думаешь ли ты, что это несчастье может произойти прямо здесь?
– Нет, во всяком случае, пока я не заметила кого-либо, кто бы меня знал.
– Есть ли вероятность, что этот кто-то находится сейчас в Парме?
– Думаю, навряд ли, – не без колебания ответила она.
Вскоре я обзавелся списком всех французов, находившихся в то время в Парме. Генриетта не нашла в нем ни одного имени, которое было бы ей знакомо, и мы несколько успокоились. Как-то она сказала мне, что основной ее страстью является музыка, и я взял для нас ложу в Опере, следя, тем не менее, за тем, чтобы во время спектакля моя возлюбленная поменьше показывалась на публике. Но театр оказался маленьким, и было совершенно невозможно, чтобы красивая женщина осталась в нем незамеченной.
Уже тогда можно было предвидеть, что счастье, которым я наслаждался, было слишком совершенным для того, чтобы быть продолжительным. Но не станем опережать события. Тот, кто считает, что одна женщина не может осчастливливать мужчину двадцать четыре часа в сутки, не знал моей Генриетты. Переполнявшая меня радость от общения с ней была еще полнее, когда я с ней беседовал, чем когда держал ее в своих объятиях. Она была очень начитанна, обладала врожденными тактом и вкусом, а ее суждения обо всем были на удивление верными. Не будучи этому специально обучена, она умела рассуждать, как настоящий геометр, свободно и без притязаний. И всегда в ней чувствовалось природное изящество, придающее всем ее поступкам особое очарование. К тому же, говоря о самых серьезных вещах, она обычно сопровождала свои рассуждения улыбкой, которая придавала им налет легкомыслия и делала доступными для окружающих.
В этот момент мадам де Фонсколомб прервала рассказ, произнеся грустным, взволнованным голосом:
– Теперь я вижу, мой дорогой Казанова, что неизбежно должно было так случиться, чтобы эта бедняжка Генриетта была отнята у вас насильно, и ее страхи были вполне оправданы. Не могло не случиться, чтобы вашим соперником оказался безжалостный муж, властный отец или даже сама смерть. Иначе такая беспредельная любовь, как ваша, не смогла бы дожить до сегодняшнего дня, даря вам на протяжении долгих лет все новые радости, как весна каждый год дает жизнь новым цветам.
– Именно так, мадам. Счастье, способное длиться всю жизнь, можно сравнить с букетом, составленным из тысячи цветов, сочетание которых столь прекрасно и гармонично, что они словно составляют один восхитительный цветок. Столь совершенное чувство не может длиться вечно, поэтому отведенное нам с Генриеттой время равнялось всего трем месяцам.
Да, мы были слишком счастливы, любя друг друга изо всех сил, довольствуясь все это время лишь обществом друг друга, живя и дыша только нашим взаимным чувством. Генриетта часто повторяла мне чудесные строки любимого нами Лафонтена:
Будьте друг для друга миром всегда прекрасным,
Миром всегда новым, миром всегда разным.
Станьте друг для друга в жизни самым главным.
Все же остальное да будет для вас не важно.
При этих последних словах на глазах мадам де Фонсколомб выступили слезы, и Казанова увидел собственное волнение словно отраженным в зеркале, отчего оно стало казаться еще сильнее. Почувствовав, что голос его дрогнул, он отвернулся, чтобы скрыть рвавшиеся наружу рыдания. Какое-то время друзья сидели молча, погруженные в скорбь о нежной Генриетте. Мадам де Фонсколомб – потому, что ей не довелось испытать такого полного счастья, а Казанова – потому, что когда-то испытал его и до сих пор слишком хорошо об этом помнил.
Во внезапном порыве старая дама взяла руку Джакомо в свои и крепко сжала ее. И так сидели они долгое время, серьезные, глубоко растроганные, объединенные общими слезами и невозможностью выразить что-либо словами, но лишь частыми, вызванными глубоким волнением вздохами. Эти двое стариков были знакомы всего несколько дней, но уже стали вечными друзьями, тоскующими по той необыкновенной страсти, которая когда-то соединила Джакомо и Генриетту.
– Но вот и начало последнего действия, – снова заговорил Казанова. – Теперь я расскажу, как пришел конец моему небывалому счастью! Несчастный! Зачем я так долго оставался в Парме?! Какое ослепление! Из всех городов мира, кроме французских, конечно, Парма была единственным, которого я должен был опасаться, и именно сюда я привез Генриетту. А ведь мы с ней могли отправиться куда угодно, поскольку этот город был выбран всего лишь по моей прихоти! И я был вдвойне виноват, потому что она никогда не скрывала от меня своих страхов!
– Увы, – вздохнула мадам де Фонсколомб, – я слишком хорошо догадываюсь о том, чем кончилась ваша история! Было достаточно, чтобы всего один из тех французов, что находились в Парме, узнал вашу Генриетту. Также я догадываюсь, что она не была одной из тех красоток, которые предоставляют свои услуги любому, предлагающему наибольшую цену. Ее на первый взгляд распущенное поведение вовсе не было признаком развратности, а говорило о глубокой внутренней свободе и честности, которые не часто встретишь среди женщин, обычно остающихся рабынями своих мужей, отцов или собственных предрассудков. Вне всякого сомнения, ваша Генриетта была поставлена в очень трудное и даже опасное положение, поскольку, чтобы не погибнуть, вынуждена была рассчитывать исключительно на себя, не смея прибегнуть к чьей-либо помощи.
– Да, Генриетту действительно узнали. Некий мсье Антуан – она не помнила, чтобы когда-либо встречала его, но он, в отличие от нее, по-видимому, был хорошо обо всем осведомлен – в один прекрасный день предстал передо мной с просьбой передать ей письмо. Это и стало концом нашего счастья. Моя нежная подруга умоляла не задавать ей вопросов о том, что содержалось в письме, уверяя меня лишь в том, что в этом деле на карту поставлено доброе имя двух семей, и теперь мы непременно должны расстаться. Услышав об этом, я воскликнул:
«Так убежим скорее! Уедем сегодня же вечером!»
«Из этого не выйдет ничего хорошего. Судя по тому, какие серьезные усилия приложил мсье Антуан, разыскивая нас, он полон решимости предоставить моей семье доказательства своего усердия и не остановится теперь даже перед применением насилия, которого ты, конечно, не сможешь стерпеть».
Генриетте пришлось встретиться со зловещим мсье Антуаном. Их беседа длилась шесть часов, в течение которых было принято окончательное решение о нашей разлуке. Едва Антуан ушел, Генриетта сообщила мне об этом, и мы в гробовом молчании долго мешали наши слезы.
«И когда же я должен покинуть тебя, самая драгоценная из женщин?»
«Как только приедем в Женеву. Он согласился, чтобы ты меня туда сопровождал».
Из Пармы мы выехали с наступлением ночи. На пятый день приехали в Женеву, преодолев по дороге Монт Ченис при очень сильном морозе, пробиравшем нас до самых костей. Наконец мы спустились в долину и остановились в «Отель де Баланс», куда на следующий день лично явился банкир Троншин. Он должен был передать Генриетте тысячу луидоров после того, как она покажет ему то злополучное письмо. На следующее утро он же раздобыл и коляску. Эти приготовления просто разрывали мне сердце!
В течение последующих двадцати четырех часов мы могли только обливаться слезами и горестно вздыхать. Генриетта даже не пыталась обнадежить меня, чтобы хоть как-то смягчить мою боль. Скорее наоборот: «Коль необходимость заставляет нас разлучиться, мой единственный друг, – говорила она, – не старайся что-либо узнать обо мне и, если по случайности мы вдруг встретимся, сделай вид, что меня не знаешь».
Также она попросила меня не уезжать из Женевы, не дождавшись от нее письма, которое она собиралась написать во время первой же остановки, пока будут менять лошадей. Выехали они на рассвете. Я провожал ее коляску глазами так долго, покуда мог ее различать.
Уже на следующий день возничий вернулся. Он доехал с ней до Шатийона и теперь передал мне письмо, в котором я обнаружил всего лишь грустное «Прощай!». Этот человек рассказал мне, что до Шатийона они доехали без происшествий и что после этого мадам отправилась в Лион. Не имея иной возможности уехать из Женевы кроме как на следующее утро, я провел в своей комнате один из самых грустных дней в своей жизни. На оконном стекле я увидел надпись, вырезанную острой гранью бриллианта, который сам ей подарил: «Ты забудешь и Генриетту».
Но нет, я ее не забыл! Когда я думаю о том, что в моем преклонном возрасте счастлив лишь воспоминаниями, то понимаю, что моя долгая жизнь была скорее счастливой, чем несчастной, а воспоминания о Генриетте – истинный бальзам для моего сердца.
Казанова замолчал и мечтательно замер. Казалось, будто, не вполне проснувшись, он невольно пребывал во власти только что увиденного сна. Мадам де Фонсколомб тоже казалась погруженной в прекрасную мечту, которую рассказ Казановы навеял на нее так отчетливо, будто все это относилось к ее собственным воспоминаниям. Потом она спросила:
– Вы так никогда и не узнали, кем на самом деле была ваша Генриетта?
– Я даже не узнал ее настоящего имени. «Не пытайся что-либо разузнать обо мне, – сказала она, – и если по случайности ты все же узнаешь, кто я, постарайся тут же забыть об этом навсегда».
– Не правда ли, довольно странное требование для любящей женщины? – спросила старая дама.
– Генриетте хотелось остаться сном, который я видел в молодости и который впоследствии стал бы меня неотступно преследовать. Она была бы не так восхитительно прекрасна, если бы у нее имелись имя, муж и, разумеется, дети. А так ее образ будет тускнеть в моей памяти так же медленно, как годы будут изменять ее облик.
– Похоже, вы отлично поняли ее! – сочувственно произнесла мадам де Фонсколомб.
Тут Казанова и его собеседница обратили внимание, что день клонится к вечеру. Низкое солнце, словно в спящей воде, отражалось в красном и черном лаке китайских комодов. Они услышали шум подъезжающей упряжки. Это маленькая якобинка вернулась с прогулки, куда направилась по наущению мадам де Фонсколомб. Двое стариков прислушались к скрежету гравия под колесами. Казанова произнес:
– Эта молодая женщина постоянно заставляет меня чувствовать себя немощным стариком.
– Зато для Генриетты вы навсегда останетесь таким, каким были прежде, – так же, как ее образ никогда не увянет в вашем сердце. И по прошествии многих лет, должно быть, оставивших неизгладимый отпечаток на ее лице, но не затронувших ее сердца, если даже она и не ощущает себя способной, как прежде, предаться страсти, уж будьте уверены, ей непременно хотелось бы, чтобы вы были способны еще любить. И она с радостью представляет себе, как вы счастливы с другой в последний раз, – вы, такой же дорогой для ее сердца и такой же обольстительный для ее глаз, как это было прежде, когда вам было всего двадцать четыре года.
Мсье Розье поставил стол и накрыл его на террасе, выходившей в сад. После того как солнце высветило в последний раз окружавшие парк холмы, мягкие июньские сумерки медленно сгустились в тени замка и верхушках деревьев.
Мадам де Фонсколомб любила это мгновение; она заметила, что с наступлением темноты незрячие начинают видеть то, что ускользает от других людей. И, чтобы перейти к другой теме, предложила Полине рассказать о совершенной ею прогулке.
Но молодая женщина не была расположена ни описывать в подробностях красоты богемских гор, ни говорить о нравах их неотесанных обитателей, которые интересовали ее так же мало, как патагонские дикари, за исключением случаев, когда Казанова волочился за местными крестьянками.
Мадам де Фонсколомб прекрасно понимала надменную робеспьеристку: под видом осуждения та скрывала досаду, которую почувствовала, когда узнала о любовной связи Джакомо с Тонкой. Поэтому ее рассказ о прогулке был сильно сокращен ради пылких разоблачений безнравственности престарелого сердцееда, о которой она неотступно размышляла весь прошедший день. Мадам де Фонсколомб даже не пыталась прервать эти обличительные речи, тем более что они ее развлекали. Что же до самого Казановы, чья любовь была столь презренна в глазах маленькой революционерки, требовавшей его заклания перед лицом вечного женского тщеславия, то, веселясь в душе, он принял решение выслушать все обвинения молча.
Тем временем молнии все чаще освещали пока еще чистое небо. Мсье Розье принес лимонад и, окончив прислуживать, без церемоний пристроился между старой дамой и аббатом Дюбуа, в то время как Полина продолжала свою обвинительную речь против шевалье, расположившегося несколько поодаль от остальных, так, словно он действительно был обвиняемым.
– Вы никогда не любили, – утверждала девушка. – Вы всегда были настолько заняты самим процессом обольщения, что вам было недосуг рассмотреть, кого вы обольщаете. Для этого вам годился кто угодно, и поэтому вы никем не дорожили. Вы даже не были способны по-настоящему желать, поскольку, и в этом надо отдать вам должное, вожделение владело вами меньше, чем непомерное и жалкое самодовольство. Вы умели завоевывать лишь кокеток, не демонстрируя при этом иных достоинств, кроме необычайного сходства с ними, что как раз льстило их ничтожности.
Правдивости в вас всегда было меньше, чем в персонажах итальянских фарсов, которые так нравились прежде, но мода на которые, увы, прошла. Вы ищете в женщинах надежности, которой сами напрочь лишены, и искренности, которая от вас постоянно ускользает, но искренность, и не без основания, не хочет иметь с вами дело, поскольку вас можно назвать олицетворением лжи. Что вы искали в течение многих лет на дорогах Европы? И чего вам так и не удалось найти? Вы никогда никого не любили, кроме себя, и единственной вашей компаньонкой была ваша тень. Ваша жизнь – это своего рода небылица, которую вы наивно пересказываете: но верили ли вы во все это когда-нибудь сами, мсье Казанова?
Джакомо не нашел ничего лучше, как приподняться и, склонившись в порыве, который мог быть истолкован как жест обычной любезности, поцеловать руку мадам де Фонсколомб. Старая дама не могла не оценить всю нежность этого поцелуя, предназначавшегося Генриетте, и ничего не имела против, чтобы в том ее заменить. Она улыбнулась Казанове, лицо которого в этой полутьме ей одной представлялось лицом красивого и нежного двадцатичетырехлетнего возлюбленного. Когда шевалье снова сел, она обратилась к нему:
– Я знаю, вы способны на самую большую любовь, дорогой мсье де Сейналь, и наша Полина должна бы понимать, что ваша привлекательность объясняется той неординарностью, которая есть в вас и которая так возбуждает. Женщина должна быть начисто лишена души, чтобы этого совсем не замечать и оставаться совершенно бесчувственной.
Полина никак не могла остаться равнодушной к таким провокационным речам и, едва сдерживая гнев, ответила своей госпоже:
– Как мне кажется, вся привлекательность мсье Казановы происходит, скорее, от его репутации, которая напоминает мне славу памятников, оставленных нам античностью, как, например, Колизей в Риме. Таким образом, получается, что мсье Казанова не мужчина, которого любят, а памятное место, которое посещают.
– Это досада вводит вас в заблуждение, – быстро произнесла мадам де Фонсколомб. – Не горячитесь так, доказывая, что наш дорогой хозяин ничего для вас не значит, моя девочка, никто вам все равно не поверит. Шевалье может возомнить, что уже сумел вам понравиться, коли вы выказываете такое красноречие, чтобы защититься от этого предположения. Так что лучше откажитесь от этого несправедливого и бесполезного дела!
– Прошу извинить меня, мадам. И вас тоже, мсье Казанова. Действительно, не стоило делать из этого историю, поскольку воистину повода для этого нет, и я признаю, что говорила все это из тщеславного удовольствия задеть нашего хозяина, не найдя для разговора с ним лучшей темы.
Эта новая дерзость окончательно рассердила мадам де Фонсколомб:
– Скажите лучше, что мсье де Сейналь не смог вам угодить так, как вам бы этого хотелось. Но в этом не легко сознаться, не правда ли? Вам интересно было вызвать его ревность, чуть ли не отдавшись на его глазах капитану де Дроги! Очень хорошо! Так терпите, коли он отвечает вам той же монетой, к тому же с процентами, привечая вашего дежурного возлюбленного и предаваясь наслаждениям с прекрасной каббалисткой! Хотя и это для вас не самое худшее. С чем вы на самом деле не могли смириться, так это с тем, что заинтересовавший вас мужчина, которому, возможно, вы боялись показаться недостаточно интересной, когда-то скомпрометировал себя связью с простодушной и скромной дочкой садовника. Вот кто на самом деле ведет себя нетерпимо, не так ли? Вот что, оказывается, не в состоянии вынести настоящий друг народа!
– Да, мадам, – воскликнула Полина, – это действительно преступление! И соблазнитель отвратителен особенно тем, что воспользовался простодушием этой бедной девушки. Он даже не потрудился купить ее, поскольку считает, что кружево на его рубашках и золото, которым изукрашена его одежда, достаточная плата для этой невинной простушки.
Тут Казанова вмешался в спор, решив, что на этом этапе процесса обвиняемый уже сам должен осуществлять свою защиту: ведь даже самый чуткий и преданный из адвокатов не сможет проникнуть в глубь его сознания. Даже Господь Бог, который взвешивает души и видит насквозь наши сердца, порой забывает посещать тайные закоулки нашего разума. Эти места недоступны как для нас самих, так и для всевидящего ока Всевышнего. Мысли и деяния, зарождающиеся в таких укромных уголках, превосходят все возможные представления о добре и зле и, таким образом, даже сам Создатель не в состоянии верно их оценить.
– Я сын танцора и комедиантки и внук сапожника, – начал Казанова. – И тем не менее было время, когда я беседовал с великой императрицей Екатериной и королем Фредериком. Я вел споры с мсье Вольтером по некоторым тонким вопросам философии. Я был другом кардинала-министра де Берни, и мне покровительствовал герцог де Шуазель. Да, я много поездил на своем веку, но самые удивительные открытия я делал, заглядывая в души ближних, и мне вовсе не нужен был корабль господина де Бугенвиля,[16] чтобы совершить кругосветное путешествие. Для этого мне достаточно было открыть глаза и внимательно слушать. Я узнал все или почти все о том, что представляет собой человеческая натура. Я исследовал самые цветущие в этом смысле местности и самые унылые уголки. Я наблюдал в людях проявления самого низшего и самого возвышенного, причем одно то противопоставлялось другому, то смешивалось в самых удивительных и привлекательных сочетаниях. Я сам состою из одного и другого одновременно, причем в равных пропорциях. Я отнюдь не претендую на безупречную добропорядочность, которая кажется вам единственно достойной восхищения, но которая на самом деле сводится к гнусному фанатизму…
– Подумайте сами, мсье, – сухо прервала его Полина, – после того, как вы при помощи блистательных софизмов показали мне, что даже ваши пороки надежно укрывают вас от моих упреков, могу ли я долее вас уважать? Или, может быть, вы полагаете, что после этого я должна променять свои убеждения на дурное вино вашей распущенности, щедро разбавленное водой вашего красноречия?
– Оставайтесь при всех ваших убеждениях, Полина! Будьте такой, какая вы есть! Я ни о чем вас не прошу, разве что лишь изредка прислушиваться к другим людям и допускать, что они не всегда похожи на вас.
– Именно это труднее всего для головы, забитой революционными идеями и более привычной к тому, чтобы требовать голов остальных граждан, вместо того чтобы выслушивать длинные речи, – шутливо вставила мадам де Фонсколомб.
– Да, я много говорю, – согласился с улыбкой Казанова, – но я не хочу при этом выглядеть краснобаем и признаю, что расплачивался с моими ближними словами чаще, чем звонкой монетой. В мире торговцев и банкиров, куда нас однажды приведет ваша демократия, моя дорогая Полина, эти бесполезные изустные ценности не будут стоить ничего. Все прелести беседы будут изгнаны из вашей республики лавочников, где на часы будут смотреть гораздо чаще, чем на небо. Надеюсь, этот мир будет процветать, в нем не будет несправедливости, а самое надежное правосудие будет там неотступно на страже закона, ибо всякое благородство и великодушие будут изгнаны оттуда навсегда. И там совсем не останется места для бедных и несчастных, ибо естественное чувство милосердия будет тоже изгнано из вашего мира, и бедняки будут вызывать уже не чувство сострадания, а лишь отвращение.
– Да, там не будет ни чрезмерного богатства, ни крайней нищеты, – важно подтвердила маленькая якобинка. – И я с вами согласна в том, что недостойное чувство жалости, о котором вы говорите, исчезнет из сознания. Что же касается вашего так называемого благородства, этой кривляющейся маски, которую принадлежавшие ранее к привилегированному классу носили при дворе и в салонах как на карнавале, то республиканское законодательство сумеет доказать его возмутительную бесполезность.
– Я сдаюсь, – согласился Казанова с грустью. – Мир, который вы нам обещаете, создан не для меня, и, слушая вас, я утешаюсь сознанием того, что доживаю свои последние дни. И тем не менее вы заставляете меня жалеть о том, что мне удалось украсть у судьбы минуту удовольствия в объятиях Туанетты. Да, Полина, я находил любовь в разных кругах, от самых благородных до самых простых, поскольку сам являюсь производным от смешения всех имеющихся классов. Я неразделим со временем, в котором жил. И там, где мне видится счастье и свобода, вы не хотите видеть ничего, кроме несправедливости и распутства.
– Распутничать – это единственное, что вы умеете, мсье. Вы извлекли из этого неплохие барыши, и меня ничуть не удивляет, что вы находите в этом счастье и свободу.
– Распутство, – подхватил Казанова, – вкус к роскоши, азарт в игре, постоянные поиски удовольствий составляли аромат этого века, это был запах весны. Мир, который описываете вы, столь безупречен, что о таком можно мечтать только в юности. Наш век стал блудным сыном цивилизации. Вы осудили его за ошибки, которые на деле оказываются мелкими проступками и шалостями, но не преступлениями. Что ж! Вы хотите ввести повсюду царство Справедливости и Закона? Я мог бы поприветствовать это славное дело, если бы считал его возможным на земле. Но, мне кажется, воплотить его может только Бог. Мы – всего лишь наиболее благородные из Его творений, и наше благородство дано нам именно для того, чтобы мы сознавали свое несовершенство и никогда не забывали о нашей слабости.
На что же походит эта свобода, которую вы пытаетесь повсюду установить? В худшем случае, как мы это уже увидели, на гильотину! А в лучшем, как мы это, возможно, увидим, – на лабиринт законов, раскинувшийся по всему миру, чудовищный лабиринт, откуда никто и ничто не сможет ускользнуть, в центре которого затаится Бог знает какой ужасный Минотавр, в любой момент готовый наброситься на весь род человеческий, если только не пожелает продлить свое удовольствие и не станет медленно пожирать нас век за веком.
Туанетте, этой скромной крупинке пыли, несомой куда-то случаем вкупе с миллионами ей подобных, уже не было более места в потоке сталкивающихся аргументов и доводов. Это странное состязание было больше похоже на любовную борьбу, которой нанесенные удары и полученные раны придавали жестокое и сильное сладострастие. Ближе к полуночи мсье Розье и аббат Дюбуа вернулись в замок, уведя с собой мадам де Фонсколомб, которая надеялась, что в столь поздний час и в такую теплую ночь борьба мнений постепенно примет менее философское направление. Но Полина, предвидевшая подобный исход, в свою очередь также поднялась и покинула своего противника.
Охваченный грустью Казанова остался на террасе один. Более часа провел он в состоянии полной бездеятельности. Потом с усилием встал и медленно поднялся по ступеням большой лестницы с двумя крыльями. В отделанной раковинами, освещенной луной нише старый каменный Сатурн все еще пытался овладеть нежной, ускользающей красотой молодости. Казанова остановился на середине лестницы, чтобы рассмотреть этих двух персонажей, которые, затаившись в полутени, казалось, слились в страстном объятии. Он вдруг подумал, что желание – это вечное клеймо нашей слабости и несовершенства и что даже обладание возлюбленной лишь укрепляет нашу зависимость. Ему подумалось также, что неудержимое притяжение, которое влечет нас к противоположному полу, – это наиболее постоянный и единственный закон человеческой деятельности, откуда берут начало все остальные, управляющие жизнью и обществом. Еще он подумал, что начиная со времен Солона[17] и вплоть до века, который стал свидетелем рождения гнусно-то Робеспьера, никто из философов, этих законодателей, которые пытались подарить человеческому роду как можно больше справедливости и счастья, так и не понял, что вечный закон влечения людей друг к другу и постоянная жажда наслаждений не смогут быть ограничены безнаказанно. Но безумцы, которых считают мудрецами, не могут придумать ничего лучшего, кроме как попытаться уничтожить ту восхитительную энергию, которая влечет нас, чтобы соединить с объектом нашего желания, даря нам при этом полноту ощущений и саму способность испытывать страсть.
Еще он подумал, что Полина и подобные ей, все эти вооруженные люди, обрушившиеся внезапно на Европу и захватившие даже Венецию, порабощающие во имя свободы, грабящие во имя равенства, истребляющие ближних во имя братства и намеревающиеся заставить мир жить по новому закону, который больше не собирается считаться с божественным несовершенством нашей природы, желая опираться единственно на авторитет так называемого разума, избавленного от всяких случайностей, даже не понимают, что эта идея настолько же безумна, как и мысль остановить движение небесных светил.
Казанова вновь спустился по лестнице и двинулся по направлению к парку. Он был слишком взволнован для того, чтобы заснуть. Слова Полины задели его, как если бы он вдруг вынужден был признать, что его долгая земная жизнь была на самом деле лишь нескончаемой чередой ошибок или, что еще хуже, состояла из обманов и низостей.
Он шел, разговаривая с самим собой то еле различимым шепотом, то во весь голос и сопровождая свою речь порывистыми жестами.
Потом он прекратил споры с совестью, заодно заставив замолчать доброго и злого гениев, для бесконечной борьбы между которыми, тщетно длившейся в течение долгих лет, оставалось все меньше поводов. Чтобы избавиться от чувства смятения и подавленности, пытаясь утешиться, он прибегнул к уже не раз испытанному средству – стал вызывать в памяти самые приятные или самые лестные для себя воспоминания.
На этот раз он увидел себя сорок лет назад в загородном домике, предназначенном для развлечений, который он снимал в Малой Польше, около заставы Мадлен, и вспомнил обстоятельства, при которых там оказывался. Он был тогда в большой моде и должен был уметь с блеском и изобретательностью проводить время, которое намеревался посвятить женщинам и удовольствиям.
Располагая в то время почти миллионом ливров, добытых при помощи ловких спекуляций, он вдруг захотел остепениться и попытаться заставить свой капитал честно приносить прибыль. Обладая всеми необходимыми знаниями в области химии, Джакомо предпринял попытку наносить на шелковые ткани способом набивки те прекрасные узоры, которые делают в Лионе при помощи медленного и трудоемкого тканья, и благодаря этому торговать шелком по гораздо более низким ценам.
Итак, Казанова пустился в промышленную аферу. Но он не был бы самим собой, если бы к организации этого почтенного и прибыльного предприятия, возвышавшего его в собственных глазах, не добавил радость обладания всеми двадцатью работницами, которые стали у него трудиться. Все они были прехорошенькие, и самой старшей едва исполнилось двадцать пять. Разумный предприниматель и рассудительный химик, каким ему подсказывал быть его добрый гений, никогда бы не предпринял столь неудачной попытки изображать из себя султана в самом сладострастном из гаремов.
При темпераменте Казановы и его явной любви к разнообразию двадцать обворожительных молодых девушек были именно тем подводным камнем, из-за которого его добродетели ежедневно приходилось терпеть кораблекрушение. Казанова проявил интерес почти ко всем одалискам, которые не преминули этим воспользоваться, продавая свою благосклонность так дорого, насколько это было возможно. Пример первой из них стал правилом для остальных, также пожелавших получить дом, обстановку, столовое серебро и украшения. Каждое увлечение султана длилось не более недели. Едва он останавливал свой выбор на новой фаворитке, как сразу терял интерес ко всем предыдущим, но тем не менее продолжал их содержать. Дело так быстро пошло на лад, что через самое короткое время был наложен арест на все имевшееся в мастерской имущество, за исключением самих двадцати девушек, содержание которых обошлось бы слишком дорого. Заодно Казанова потерял домик в Малой Польше, лошадей, коляски, – словом, практически все, что имел, и ему едва удалось избежать тюрьмы.
Теперь он испытывал бесконечное удовольствие, вспоминая тот период своей жизни, несмотря на его досадное завершение. В итоге всегда получалось так, что злой гений находил для него гораздо больше развлечений и радостей, чем те, что заключались в мудрых советах разума. Казанова никогда ни о чем не жалел, но старость его отнюдь не была спокойной; он терзался воспоминаниями о сбывшемся и несбывшемся. Как когда-то прежде, он мечтал о славе и удаче, но не так, будто они его еще ожидали, а так, как это могло бы быть в прошлом. Он жил всегда то как принц, то как нищий. А теперь находился почти на положении прислуги, поскольку ему не хватило мужества быть нищим, а граф Вальдштейн оказался столь добр, что взял на содержание – не самого Казанову, но его тень.
Изгнанная из времени, ставшего для нее чужим, душа его едва нашла успокоение, затерявшись в аллеях обширного парка, подальше от людских жилищ. Удивительная тишина царила этой ночью на земле. Вспышки молний еще озаряли небо, остававшееся ближе к востоку почти чистым. За кустами Казанове вдруг открылась поляна, и он присел на торчавший из травы пенек. Так и просидел он до самого рассвета, в полной неподвижности, подобный окружавшей его листве, которую не тревожило даже малейшее дуновение ветерка. Он размышлял о мадам де Фонсколомб, тонкая и благородная душа которой столь легко находила общий язык с его собственной; о Полине, которая, казалось, взялась отомстить ему за всех, кого он когда-то погубил своей любовью. Но больше всего он думал о Генриетте – единственной женщине, которую ему никогда бы не захотелось покинуть. От этих мыслей на глаза Джакомо навернулись слезы, и он позволил им струиться по щекам, а дыхание его при этом оставалось спокойным и ровным. Он даже не чувствовал, что плачет, и не смог бы сказать, был ли счастлив или, напротив, несчастен в ту ночь, как, впрочем, и во все другие ночи в течение последних двенадцати лет – с тех пор, как он удалился в замок Дукс и, став чем-то вроде не заслуживающего внимания фантома, занял свое место в галерее прославленных призраков Валленштайнов.
Так, отрешенно, встретил Казанова прозрачную и холодную утреннюю зарю. Легкий озноб заставил его очнуться. Он уже собирался подняться, когда внезапно, в нескольких шагах от него, заволновались заросли, словно какой-то проворный зверек пытался поспешно скрыться. Джакомо затаил дыхание. Кусты были теперь вновь неподвижны, а еще не отступившая темнота мешала что-либо разглядеть. Тем не менее было очевидно, что в них прятался какой-то зверь, поджидавший удобного момента для того, чтобы убежать или, возможно, броситься на неосторожного пришельца. Это могла быть и какая-нибудь безобидная куропатка, и один из медведей, которых немало водилось в соседнем лесу.
Казанова ужинал в простой куртке, поэтому на сей раз у него не было при себе шпаги. Немного подумав, он крадучись удалился с поляны, найдя убежище за толстым деревом. Ветра по-прежнему не было, и затаившееся животное не должно было заметить или унюхать его.
Оставалось только ждать. Казанова ничуть не походил на Нимрода,[18] и он совсем не был знаком с лесными обитателями, разве что в виде дичи на своей тарелке.
Заросли вновь заволновались, подрагивая на этот раз гораздо медленнее и как-то ритмично. Казанова по-прежнему держался настороже за скрывавшим его стволом. Продолжая наблюдать за кустарником, он старался сохранять полную неподвижность. Примерно через минуту листва вдруг раздвинулась, позволяя отчетливо рассмотреть находящееся там животное, совершенно безопасное и очень знакомое Джакомо.
Испуг мгновенно исчез, и ему на смену пришло веселье, поскольку существо в кустах на самом деле оказалось сродни животному, и оно ничуть не было смущено занятием, которому предавалось. Напротив, развернув весьма активную деятельность, оно совершенно не собиралось ее прерывать. Пора наконец сказать, что это была Туанетта. Это точно была она! Наклонившись вперед, с задранными до плеч юбками, красотка предоставила свои прелестные и совершенно беззащитные тылы мощному авангарду негодника Шреттера, который, захватив крепость, с упоением предавался узаконенному грабежу.
Хорошенькая дурочка, по всей видимости, не собиралась просить ни пощады, ни благодарности. Она казалась вполне довольной своим поражением и добровольно отдавала всю добычу своему завоевателю. Триумф Шреттера проявлялся в рычании, которое минутой ранее воображение Джакомо сочло бы принадлежащим какому-то дикому зверю или вообще ужасному, не имеющему названия чудовищу.
Джакомо не почувствовал ни малейшей ревности, обнаружив малышку Туанон разграбленной подчистую, и единственные мучения, которым он подвергался, были приятные муки сдерживаемого веселья. Казанова обладал настолько разносторонним вкусом к наслаждениям, что ему нравилось наблюдать за чужой любовной игрой, получая от нее удовольствие почти как от собственной. Единственное, что было ему не по нутру, это то, что завоевателем Туанетты оказался этот прохвост Шреттер. Разве для такого негодяя он самолично открыл дорогу в этот храм воплощенной невинности и отдал, сам не ведая кому, ключи от алтаря? Что бы там ни говорили, но, если к сладострастию приучаются те, кто не обладает в нужной мере разумом, оно обыкновенно прививает им безудержный вкус к разврату.
Закончив свое жертвоприношение чрезвычайно возбужденным хрюканьем и восхитительными взбрыкиваниями, этот грубиян Шреттер, походивший одновременно и на свинью, и на лошадь, натянул свои штаны на то, что в нем было наиболее человеческим. Туанон, тоже не терявшая времени даром, старательно взбивала юбки и поправляла повязку на возбужденном лице.
Однако Казанова был не единственным свидетелем этой захватывающей сцены, ибо, едва одевшись, Шреттер внезапно бросился в сторону ближайшей к ним лесной поросли. Яростно ломая переплетенные ветви, он ухватил странную черную птицу огромного размера. То был, конечно, не орел, но, судя по пронзительным крикам, птица все же принадлежала к семейству орланов.
При ближайшем рассмотрении неизвестной науке птицей оказался аббат Дюбуа, и Шреттер, так же решительно настроенный в улаживании этого дела, как и предыдущего, уже награждал его частыми пинками и тумаками.
Из жалобных криков одного и брани другого Казанова разобрал, что Шреттеру удалось застать врасплох аббата, подглядывавшего за тем, как они с Тонкой исполняли извечное повеление природы. Причем, вовлеченный вопреки его воле в непристойные действия, неблагоразумный Дюбуа предавался в то же время как неким собственным манипуляциям, так и энергичной молитве. Шреттер был не из тех, кто выпускает из рук попавшуюся добычу, поэтому он закончил любовные возлияния, не дрогнув от присутствия столь возмутительного свидетеля. Но теперь он был настроен дать священнику сполна почувствовать, насколько гнусно тот поступал, оскверняя породившую нас землю.
Возраст и в особенности характер аббата не позволили ему достойно ответить на аргументы возмущенного Шреттера, и посему несчастный духовник мадам де Фонсколомб был вынужден покорно сносить побои этой грубой скотины.
Чувство долга заставило Джакомо броситься на помощь безответному сопернику Онана, преступление которого заслуживало наказания лишь в виде смеха. Стремительным и благородным движением он втиснулся между двумя противниками, в то время как Туанетта, вскрикнув от изумления, разразилась бурными слезами. Ей было нестерпимо стыдно встретить здесь того, кого она считала своим благодетелем и чуть ли не отцом.
Поскольку из уха и носа Дюбуа текла кровь, Казанове пришлось одолжить ему платок. Больше всего бедного аббата беспокоило, что о нем подумают в замке, увидя его до такой степени избитое и распухшее лицо.
– Скажете, что какие-то бродяги напали на вас и попытались ограбить.
– Думаете, мне поверят?
– Я засвидетельствую, что видел все и спас вас, и, если понадобится, поклянусь на Библии.
– Скажите им так, прошу вас, только, умоляю, не клянитесь!
– Непременно поклянусь, – повторил свое обещание Казанова, – поскольку ложь, как и правда, не терпит компромиссов.
– Лжесвидетельствовать на Библии – смертный грех.
– Это касается только моей совести, святой отец.
– Это касается вашего спасения.
– Спасение стоит на втором месте после моей совести, а совесть, как вам известно, стоит после моих удовольствий.
– Вы богохульствуете!
– Я? А чем же тогда занимались сейчас вы в тех зарослях?
– Не будем больше говорить об этом!
– Согласен! Но, чтобы доказать вам мое уважение и дружбу, обещаю, что в тот вечер, когда мадмуазель Демаре ляжет в мою постель, я оставлю для вас местечко в своем шкафу.
– Избавьте меня от ваших насмешек, мсье, даже если я их и заслужил!
– Мадам де Фонсколомб назначила вас судьей в любовном состязании между мной и мадмуазель Демаре. А ведь судье положено следить за испытанием от начала до конца для того, чтобы всегда быть уверенным, что противники проявляют стойкость и лояльность по отношению друг к другу.
– Я вновь умоляю вас, мсье Казанова, прекратить ваши насмешки.
– Какие насмешки, святой отец! Подумайте сами – сидеть в шкафу! Сначала вы окажетесь в шкафу, а после собственными руками коронуете победителя – не лавровым венком, конечно, а потихоньку, так, как вы любите это делать. Если же вы из скромности затрудняетесь взяться за эту роль, можете быть спокойны, о нашем маленьком уговоре никто не узнает.
– Ваш серьезный и уверенный тон заставляет меня поверить, что вы говорите искренне, мсье, – озадаченно произнес аббат; непристойное предложение Казановы, разумеется, не смогло оставить его равнодушным.
Увидев, как у Дюбуа загорелись глаза, Джакомо не смог удержаться, чтобы не пойти еще дальше и не попытаться превратить назначенного мадам де Фонсколомб судью в своего услужливого помощника.
– Я дам вам возможность заработать это место в шкафу, – пояснил он.
– Что я должен сделать? – поинтересовался падре, для которого эта проделка внезапно стала представляться наиболее важным делом в мире, а вожделенный шкаф в его глазах обрел притягательность рая.
– В спектакле, который я хочу вам предложить, отсутствует режиссер, и эту роль я предлагаю вам.
Озадаченный вид Дюбуа яснее всяких слов говорил о том, что почтенный кюре из Вожирара никогда не бывал за кулисами театров и совсем не представляет тамошних обычаев. Но Казанова тут же вызвался быть его наставником, лишь бы все происходило так, как он задумал, и с фантазией, что так было ему свойственно.
– Главная задача режиссера, – доверительно сообщил он, – помочь актерам исполнить свои роли с наибольшим блеском. Если по мизансцене необходимо, чтобы исполнители сидели, режиссер должен раздобыть стулья или кресла. Если они должны ужинать, режиссер накрывает на стол. Если автор драмы требует, чтобы героиня принимала любовника в своей постели, то режиссер обязан его туда привести и, коли необходимо, немного подтолкнуть к алькову. Без этого, мой дорогой отче, возможно, не будет никакой постели и уж наверняка – никакого шкафа.
Аббат ничего не ответил на последнее замечание, но Казанова прекрасно видел, что тот просто сгорал от желания услышать продолжение.
– Допустим, – снова начал коварный шевалье, – нашей дражайшей Полине не понравится комедия или, по крайней мере, то, что она задумана в несколько разнузданном жанре, кстати, единственном, в каком я чувствую себя порой настоящим мастером!..
Со всем этим служитель культа с самым серьезным видом согласился: да, это совершенно ясно, мадмуазель Демаре скорее предпочла бы церемонную торжественность трагедии или кровавое великолепие какой-нибудь эпопеи, чем очаровательную легкость галантного жанра.
– И тем не менее нам необходимо сделать так, чтобы наша дива все же исполнила со мной на пару финальный дуэт, – продолжил свою мысль Казанова, – ибо история, в которой отсутствует развязка, это уже совсем не история, и публике смотреть на такое ничуть не интересно.
Публика, о которой шла речь (в лице нескромного аббата), снова с готовностью со всем согласилась. Причем с таким пылом, что Джакомо едва удержался от смеха. Отныне он мог быть абсолютно уверенным в том, что Дюбуа поддержит любые ею намерения и собственной, хотя и освященной, но твердой и решительной рукой подтолкнет Демаре прямо к алькову, где и должен будет разыграться последний акт этой комедии.
Дюбуа не покидал своей комнаты до самого вечера, по-видимому, находя неприличным демонстрировать дамам свое безобразно распухшее лицо. Казанова, как и обещал, засвидетельствовал, что на святого отца в замковом парке напали какие-то пьяницы, которые там бродили, поскольку ворота в этот день были плохо затворены. Мадам де Фонсколомб сделала вид, что поверила в эти россказни, но сделала она это так, чтобы все поняли, что она притворяется. И тут же сообщила Казанове, впрочем, нисколько этим его не удивив, что на протяжении всего их совместного путешествия милейшего Дюбуа с завидным постоянством таким же точно образом отделывают практически во всех странах, где они побывали.
Догадавшись, что милая гостья не прочь позабавиться, выслушивая какую-нибудь новую ложь, Казанова с энтузиазмом добавил, что аббат, этот истинный мученик, выказал такое удивительное мужество и столько веры в Господа, терпя выпавшие на его долю страдания, что менее чем за час сумел убедить лично его, Казанову, вернуться в лоно церкви и окончить свои дни в вере.
– Вас? – расхохоталась старая дама.
– Да, меня!
– Вы, наверное, выпили или случилось чудо?
– Мадам! Не верить в чье-либо обращение означает самому иметь слишком мало веры, даже если, я это признаю, это кажется похожим на чудо.
– Это действительно произошло! Это произошло! – воскликнула старая дама, едва не поперхнувшись от смеха. – И я, конечно же, верю вам, мой друг. Я нахожу эту выдумку настолько забавной, что постараюсь поверить в нее изо всех своих сил.
Как раз во время этой увлекательной беседы в китайский салон, где за минуту до этого Казанова объявил, что на него снизошла благодать, вошла Полина Демаре.
– Подумать только, это произошло менее чем за час, – с преувеличенным энтузиазмом произнесла мадам де Фонсколомб.
– Похоже, с Господом мсье Казанова умеет договариваться так же быстро, как и с женщинами, – заметила Полина.
– И главное, так же успешно, – подхватила старая дама. – Вдыхайте, вдыхайте этот пленительный аромат добродетели, который исходит от всего его существа! Сам Господь не смог устоять перед обаянием нашего друга.
На смех и шутки Полины и мадам де Фонсколомб Казанова реагировал с самым серьезным и суровым видом, который, разумеется, никого не мог обмануть, но зато вызывал новые замечания и многочисленные вопросы к новообращенному.
В ответ он поведал, что в течение своей жизни дважды испытывал снисхождение благодати и что даже собирался сделаться монахом. Старый распутник вложил в свои слова столько искренности, что мадам де Фонсколомб, несмотря на все свое лукавство, едва не поверила ему. Что же до Полины, то она, напротив, притворно удивилась, отчего после двойного откровения он все же не облачился в монашеское одеяние и не нацепил на грудь вместо этого претенциозного рубинового креста Золотой шпоры простые четки из священного самшита.
– В молодые годы мне было несвойственно постоянство, – ответил шевалье де Сейналь. – Я стремился к благу, но, как говорит философ, с гораздо большей охотой следовал своему жребию.
– Принимающему облик разных хорошеньких женщин, – вставила мадам де Фонсколомб.
– Конечно, – заметила в свою очередь Полина, – ведь путь, ведущий к разврату, гораздо шире и легче, чем дорога к спасению.
– Пути, ведущие к удовольствиям, – возразил на это Казанова, – напротив, очень узки, пролегают за тяжелыми дверьми и ведут по темным лестницам, где можно легко сломать себе шею. Наслаждение почти всегда дается лишь в награду за смелость.
Спор и далее продолжался в том же шутливом тоне. Именно этого и добивался Казанова, прекрасно зная, что именно смех и простая болтовня легче всего приводят женщин на ристалища, где и разыгрываются настоящие любовные поединки. Ведь именно женщины имеют неумеренную склонность к словам и гораздо более, чем мужчины, пристрастны к разговорам. Они окончательно пьянеют от сладкого ликера пустых слов, и вот тогда-то руки, губы, а вскоре и основное орудие удовольствия без особого сопротивления завоевывают территорию противника. Как правило, у женщин гораздо более бедное воображение и их желания вспыхивают не так быстро, как у мужчин, но зато, когда их, наконец, начинает пожирать огонь сладострастия, этот пожар уже невозможно остановить, и самая крепкая добродетель разом улетучивается, как дым.
Непреклонная Демаре еще, конечно, не была готова ответить на притязания шевалье, но на этот раз хотя бы получала удовольствие от беседы, кажется, не догадываясь о том, что противник незаметно направляет ее к месту, где должно произойти генеральное сражение. Можно ли придумать лучший предлог, чтобы, затеяв спор о добродетели и религии, как бы ненамеренно перейти к разговору о распущенности и наслаждении?
Полина, разумеется, не верила в чересчур красноречивое исповедание веры давешнего волокиты. Молодая женщина отнюдь не была введена в заблуждение его поведением. Но, несмотря ни на что, ей нравилась манера, с которой он говорил, и на этот раз она таки поддалась его обаянию. И неудивительно, ведь она слушала человека, который всю жизнь считал одной из своих главных задач заставлять женщин внимательно выслушивать его.
Ближе к вечеру объявился аббат Дюбуа: голод выгнал зверя из логова. Мадам де Фонсколомб позвала Розье, и тот накрыл на стол. Дюбуа расположился немного в стороне, являя собой живое олицетворение покорности судьбе, и старая дама попросила его рассказать об ужасном происшествии, едва не стоившем аббату жизни. Но старый плут отказался удовлетворить ее любопытство, дав понять скромным жестом руки, что не считает нужным вспоминать о столь незначительном событии.
На следующий день, в воскресенье, Казанова с утра не показывался в комнате мадам де Фонсколомб, где та пила шоколад с Полиной. Беседа их текла довольно вяло, поскольку рядом не было шевалье с его блестящими софизмами, которые так нравилось опровергать маленькой робеспьеристке.
К десяти часам дамы отправились в церковь. Ее портал выходил к деревне, но они могли попасть внутрь, не покидая замка, а войдя с обратной стороны, через апсиду.
В обязанности Полины входило быть в это время глазами своей госпожи и вести ее в это, как она считала, логово мракобесия. Она садилась возле старой дамы и терпеливо ждала конца службы, не забывая принимать при этом осуждающий вид и старательно показывая, что не прислушивается к тому, о чем здесь говорят.
Однако в тот день мужественный атеизм молодой женщины оказался захваченным врасплох спектаклем, который разыграл Джакомо Казанова, усевшийся впереди других правоверных в кресло, предназначенное для графов Вальдштейнов. Спрятав лицо в ладони и содрогаясь плечами на манер безутешных рыданий, он демонстрировал все признаки безудержного религиозного исступления.
Мадам де Фонсколомб узнала Казанову благодаря его бесподобным вздохам и мольбам. Из уважения к святости этого места она все же удержалась от смеха. Полина тоже быстро взяла себя в руки и сделала вид, что вовсе не замечает странного кающегося грешника, одетого в камзол темно-красного бархата, желтые шелковые штаны и башмаки со сверкающими стразами пряжками.
Аббат Дюбуа скромно расположился среди крестьян и подошел к ним лишь в конце службы, чтобы представить мадам де Фонсколомб сельскому священнику, являвшемуся одновременно духовником Вальдштейнов. Двое мужчин и старая дама принялись беседовать меж собой по-французски и на латыни. Стоявшая рядом Полина искала глазами Казанову, но тот сразу после мессы исчез и появился только за обедом.
Разумеется, Казанова не рассчитывал, что его выходку примут всерьез, но теперь он мог не бояться колкостей молодой противницы, которая, хоть и не собиралась отказываться от своей обычной насмешливой манеры, все же не могла уже делать вид, что вовсе не замечает состарившегося донжуана.
– Ах, как же я раскаиваюсь во всех своих грехах! – стуча в грудь кулаком, восклицал он дрожащим от волнения голосом.
– Ну, ну, мой дорогой друг, – подыграла ему мадам де Фонсколомб, – грехи ваши многочисленны, но, может быть, они не так уж и велики.
– Самое ужасное в них то, что они постоянно повторялись.
– Много любить совсем не обязательно означает грешить, – поддакнул аббат Дюбуа, снисходительность которого, начиная с прошлой ночи, не знала границ.
– Да, я вел себя как презренный блудодей! – вновь вскричал Джакомо. – Но я хочу окончить свои дни в строгом целомудрии.
– В вашем возрасте это было бы наиболее мудрым решением, – не могла больше сдерживаться Демаре.
Только этого и нужно было Джакомо, ожидавшему благоприятного момента, пусть даже нелестного для себя, чтобы привлечь внимание равнодушной красавицы к задуманной им комедии.
– Увы, это именно так! – признал он с грустной, а оттого еще более трогательной искренностью. – Даже вы, дорогая Полина, несмотря на все ваше обаяние, не смогли бы свернуть меня с того пути, на который я сегодня вступил.
– Но я совершенно далека от того, чтобы пытаться изменить столь благочестивое решение.
– А вы попробуйте и увидите, что я не лгу.
– Верю вам на слово, мсье Казанова, – благоразумно заверила Полина.
Поднимаясь в тот день из-за стола, мадам де Фонсколомб вдруг почувствовала головокружение. Полина и Розье, которые знали причину этого недомогания, засуетились вокруг, впрочем, не выказывая особого беспокойства, и отвели в ее комнату, где она и оставалась до самого вечера.
Казанову как раз посетил молодой Монтевеккьо, приехавший из Дрездена, где он закупал итальянскую живопись для картинных галерей курфюрста. С собой Монтевеккьо привез письмо от княгини Лихтенштейн, которая писала, что не сможет остановиться в Дуксе по дороге из Вены в Берлин, как ранее намеревалась, поскольку дела обязывают ее не задерживаться. Она просила мадам де Фонсколомб извинить ее и приглашала, если та пожелает, заглянуть к ней в Дрезден, где княгиня жила теперь постоянно, и погостить у нее два-три дня.
Монтевеккьо завернул в замок совсем ненадолго и в тот же день собирался ехать в Прагу. Джакомо его не удерживал, и итальянец отправился в путь сразу же, едва в его коляску впрягли свежих лошадей. Находившаяся неотлучно возле своей госпожи Полина так и не увидела этого приятного молодого человека и, высунувшись из окошка комнаты мадам де Фонсколомб, смогла разглядеть лишь клубы пыли, которые оставлял на дороге удаляющийся экипаж.
Ужин подали в девять. Мадам де Фонсколомб появилась оживленная и улыбающаяся, как обычно. Настроена она была еще шутливей и приветливей, чем всегда. На ней были ее самые лучшие драгоценности, прическа выполнена с особым тщанием, а губы слегка подкрашены, как это было принято прежде в Версале и Париже. Казанова тут же отвесил ей комплимент и заверил, что восхищен таким скорым и полным выздоровлением, к тому же шевалье отметил, как незаметно и с какой элегантностью ей удалось избавиться от болезни.
– Я лишь стараюсь терпеливо и с пониманием относиться к своим болезням, – ответила она, – и признавать, что годы все же дают о себе знать, так же, как я стараюсь изящно и легко носить слишком тяжелое и старомодное платье. По-моему, всем следует поступать подобным образом, поскольку наше тело, увы, дается нам один раз на всю жизнь.
– Мне иногда случается мечтать об обратном, – признался Казанова, – и тогда мой заключенный в ветхую одежду ум начинает молоть вздор, а я слишком поздно начинаю замечать, что отныне я всего лишь огородное пугало.
И он посмотрел в сторону Полины с трогательным смирением в надежде, что молодая женщина проникнется состраданием и примется убеждать его в обратном. Но Полина, как известно, весьма заботилась о том, чтобы не выглядеть сострадательной, и призывы шевалье остались без ответа.
Розье принес фрикасе из лягушачьих лапок, которое он приготовил, пренебрегая неодобрением, высказываемым Фолькиршером и остальной прислугой, привлеченной на кухню сильным запахом чеснока. В виде компенсации за такой стоицизм мадам де Фонсколомб пригласила его присесть за стол и принять участие в пиршестве.
– Теперь любовные песни этих несчастных созданий не потревожат более нашего сна, – заметил Казанова. – Не мешало бы подобным образом поступить и с несколькими тенорами из дрезденской итальянской Оперы. В действительности доброе имя этой Оперы сохраняется не столько из-за искусства ее оркестрантов, сколько благодаря удовольствию, которое можно получить в антракте за несколькими столиками, за которыми играют в фараон.
– Что, в дрезденской Опере играют в фараон? – удивленно переспросила старая дама. – И курфюрст позволяет эту вольность?
– Он имеет от этого доход, в его карман идет треть от каждой банкноты, которую там оставляют.
– Было бы очень любопытно послушать музыку, ноты которой звенят флоринами и дукатами.
– Дрезден находится в одном дне езды отсюда, мадам, и княгиня Лихтенштейн будет счастлива вас лицезреть.
С этими словами Казанова прочел мадам де Фонсколомб письмо, которое ему передал Монтевеккьо.
Отъезд назначили на следующий день на рассвете. Казанова возражал, что едва оправившейся после перенесенного недомогания мадам де Фонсколомб правильнее день-другой переждать, прежде чем отважиться пуститься в путь. Но старая дама с любезной улыбкой заявила, что ей не терпится повидать Дрезден, который остался единственным городом в Европе, где она еще не падала в обморок.
К тому же, узнав у Казановы, что там практикуют лучшие глазные врачи, как, впрочем, почти везде в Германии, она решила отвезти к ним Тонку, в судьбе которой принимала участие, чтобы они изготовили для девушки искусственный глаз.
Узнавшая об этом малышка тут же явилась, чтобы броситься к ногам благодетельницы. Пришла она в сопровождении Шреттера, переводившего на немецкий слова признательности, которые лепетала бедняжка. Он сообщил, что она не понимает, что ей просто сделают глаз из стекла, избавив этим от ношения противной повязки, а верит, что доктор располагает сверхчеловеческой силой вернуть ей настоящий глаз.
Ее радость была такой большой и выражалась с таким чистосердечием, что все были тронуты до глубины души. На этот раз и Полина, и Казанова были совершенно солидарны, выражая свое восхищение мадам де Фонсколомб за этот добрый поступок.
Уже с шести часов две берлины стояли запряженные и готовые тронуться в путь. Казанова занял место возле мадам де Фонсколомб, которая захотела, чтобы Тонка села напротив на откидное сиденье. Полина, Розье и аббат путешествовали во второй карете. Они захватили с собой совсем немного белья и одежды – всего на несколько дней.
На время путешествия Казанова и старая дама оказались в некотором роде в приятном уединении, которое лишь подчеркивали удивленные восклицания и радостный смех маленькой крестьянки. Прижав нос к стеклу и не заботясь о том, насколько смешно она при этом выглядит, Тонка пребывала в опьянении от новизны впечатлений и восхищалась всем, что видела. Двое стариков изредка прерывали беседу, чтобы полюбоваться на эти проявления детской радости и принять в них участие.
– Теперь я понимаю, как это простодушие могло вас увлечь, – произнесла мадам де Фонсколомб. – И будьте уверены, вы ничем не обидели девчушку, поскольку такая душевная чистота – это Божья милость, которая защищена от всего.
– Я лишил ее невинности, и что бы вы ни говорили, очень об этом сожалею.
– И тем не менее, уверяю вас, столь совершенная невинность раздает себя, вовсе при этом не страдая.
Также мадам де Фонсколомб утверждала, что находит гораздо больше очарования в этой скромной крестьяночке, чем в надменной Полине. По примеру своих якобинских героев мадмуазель Демаре объявляет себя истинной представительницей народа, которого вовсе не знает, а скорее, презирает.
– Так что, мой дорогой друг, я ничуть не осуждаю вас за желание обвести вокруг пальца нашу робеспьеристку, даже если вы будете вынуждены прибегнуть к хитрости и обману, чтобы достичь своей цели. Ведь вы заденете только ее тщеславие. К тому же, я думаю, ее добродетель не настолько велика, чтобы к ней стоило относиться с особым уважением. Думаю, Полина так уверена в себе, – продолжала старая дама, – что вы отлично смогли бы убедить ее в искренности вашего чудесного превращения, но при одном условии. Дело должно быть повернуто так, чтобы она считала, что лишь благодаря ей одной вы могли бы отказаться от своего решения.
– Именно поэтому я и надеюсь, что последнее слово останется за мной, – с улыбкой заметил Казанова.
– Во всяком случае, я получу огромное удовольствие, наблюдая, как знаменитый Казанова живет в вере и даже готов носить монашеское одеяние. Я постараюсь убедить аббата, чтобы он сумел показать, будто тоже верит в искренность ваших помыслов.
– Не стоит беспокоиться, – ответил Джакомо. – За этим дело не станет, аббат уже готов меня канонизировать.
– Даже не хочу знать, каким образом вы достигли таких потрясающих результатов, – произнесла со смехом старая дама, – поскольку бедняжка Дюбуа из тех, с кем легко найти компромисс. Он проявил стойкость единственный раз в жизни, отказавшись присягнуть атеизму, и теперь считает, что заслужил этим право на спасение.
После полудня они сделали остановку на обочине дороги. Пейзаж с лугами и зеленеющими рощами раскинулся вплоть до холмов, отмечающих границу владений курфюрста. Не было видно никакого жилья, но сама местность была довольно привлекательной. Мсье Розье достал приготовленные корзинки с едой. Путешественники выбрали удобное место в тени большого дуба, где Тонка расстелила на траве скатерть. Розье разложил для всех подушечки, и мадам де Фонсколомб выразила желание, чтобы обед проходил без церемоний; все должны были на равных брать себе еду.
Тонку такое необычное положение удивляло не более, чем все те новые поразительные вещи, которые она наблюдала в течение дня. Она не задавала себе никаких вопросов, а расположившись самым непринужденным образом, принялась уплетать все подряд с большим аппетитом. Все любовались ее восторженным видом, а аббат Дюбуа смотрел на нее, улыбаясь, с особенной нежностью.
В Дрезден обе кареты въехали ближе к вечеру. Низкое солнце заставляло сиять фасады высоких разноцветных домов и памятники, украшенные статуями или изящно выполненными фризами. Забыв про шевалье и мадам де Фонсколомб, маленькая крестьянка из Дукса, затаив дыхание, взирала на это восхитительное представление. Потрясающая величина домов и беспрерывное мельтешение людей, толпившихся на улицах, заставляли ее замирать от страха. Самые обычные признаки цивилизации вызвали у нее состояние полного оцепенения.
Тем временем вся компания остановилась в «Отель де Сакс», где заняла весь первый этаж. Комнаты объединял общий, огибающий их балкон. Мадам де Фонсколомб расположилась в обширных центральных апартаментах, являвшихся, скорее, салоном, где можно было принимать гостей и устраивать ужины. Альков находился в самой его глубине, а две застекленные двери выходили на просторный балкон, предназначенный, казалось, для приятной беседы. К тому же вечером его освещали особые фонари на испанский манер.
Полина устроилась по соседству, в такой же большой комнате, где находилась кровать во французском стиле, которую ей предстояло делить с Тонкой.
Казанова занял следующую комнату. Она была гораздо меньше и находилась с самого края, но вполне соответствовала его замыслам, поскольку соединялась с предыдущей потайной дверцей, замок которой открывался лишь с его стороны. Пользуясь тем, что, как он знал, сон у Тонки был очень крепким, он мог, если бы, конечно, добрый гений этому поспособствовал, потихоньку пробраться к Полине, причем для этого ему даже не пришлось бы лезть в окно.
В распоряжении мсье Розье и аббата оказалась просторная комната с двумя кроватями, расположенная в противоположной части балкона.
Наскоро совершив туалет, все поужинали очень рано у мадам де Фонсколомб, которая хоть и не показывала вида, изрядно устала с дороги. Прислуживал, как обычно, мсье Розье. Еда, как всегда, была вкусной, правда, на этот раз благодаря особенностям местной кухни, а не стараниями их доброго друга. Казанова приказал подать шампанское, и, несмотря на протесты Демаре, все сообща подпоили Тонку, и та, опрокинувшись от смеха на спину, продемонстрировала господам свои черные штанишки. Эта причуда развеселила мадам де Фонсколомб, и она шутливо поинтересовалась у Полины, не по ее ли совету малышка решила носить траур по своей добродетели. Ко всеобщему удивлению и, похоже, не заметив насмешки, та ответила, что, приказав Тонке носить панталоны, пыталась привить стыдливость этому слишком наивному ребенку.
В девять все разошлись по своим спальням. На балконе еще не зажгли фонари, но это не помешало Джакомо поставить перед своей дверью стул и расположиться на нем, чтобы немного помечтать.
Желание, толкавшее его к Полине, было продиктовано не столько страстью, сколько стремлением не дать этому слишком горделивому созданию одержать верх в их споре. Казанова подумал, что некоторые из женщин, про которых он когда-то думал, что любит их, точно так же были для него лишь противниками, которых слепой случай скорее противопоставлял ему, чем предоставлял в ответ на его желание. Когда любовь не является порождением чистого, священного огня, она легко превращается в некое состязание, которое подчас не прекращается до первой крови. Причем удовольствие, которое при этом получают противники, имеет тяжелый аромат и горьковатый привкус. Движения любовников бывают скорее похотливыми, нежели сладострастными, а получаемое наслаждение – мучительным.
Казанова вновь вспомнил о проклятой Шарпийон, с которой когда-то водил знакомство в Лондоне и о которой у него осталось такое отвратительное воспоминание, что он даже не решился упомянуть ее имени в разговоре с мадам де Фонсколомб.
Мысли его принялись блуждать среди менее болезненных воспоминаний, причем декорацией для некоторых из них в свое время служила комната, которую занимала теперь старая дама, как и балкон, на котором он теперь находился. Он вдруг вспомнил, что с этого балкона можно видеть находящийся неподалеку дом, в котором жила его мать вплоть до своей смерти, наступившей двадцать лет назад. Немного дальше, если смотреть в том же направлении, проживал Джованни, его брат, всеми уважаемый директор дрезденской Академии изящных искусств. В другой стороне находился дом Марии Магдалены Антонии, его сестры.
Он подумал, что следующие поколения, вероятно, будут вспоминать Джованни, и наверняка – Франческо, его другого брата, известного художника-баталиста, или даже прелестную комедиантку Занетту, их мать, но, уж конечно, не его, Джакомо, автора многочисленных философских, исторических, политических и математических трудов, которые уже успели кануть в забытье. И тем, кто придет следом, он оставит после себя разве что нескольких бездельников, которым лучше было бы вовсе не появляться на свет, или хорошеньких нимф, подобных очаровательной Лукреции, с которой он провел несколько ночей, не обременяя себя при этом мыслями о том, что приходится ей отцом.
Никогда Казанова не испытывал такой усталости от своего возраста или, может быть, даже от самой жизни, тщета которой внезапно предстала перед ним с ужасающей ясностью. Он так пламенно жил, с такой расточительностью бросал минуты бытия безвозвратно проходящему времени, столько прочел, написал, создал и разрушил. Неужели все это зря? Неужели он не оставит даже следа на этой земле?
Джакомо вновь подумал о том, что никогда больше не увидит Венецию, которая обошлась с ним так сурово еще до того, как сдалась отвратительному якобинскому сброду. По странной случайности он вынужден будет окончить свои дни в одном дне пути от Дрездена, бывшего второй, а скорее всего, настоящей родиной для его семьи. Но это, если так можно выразиться, возвращение к Занетте, Джованни и ко всему тому, что ему было наиболее близко по крови, бесконечно отдаляло его от самого себя, венецианца Джакомо, и погружало в глубокую меланхолию – ведь Занетты и Джованни больше не было на свете. Что до Марии Магдалены, племянницы Терезины или других племянников, то у него не было желания видеть их, но не потому, что он был чем-то недоволен, а потому что ему нечего было больше им дать, да и от них он тоже ничего не хотел. Старость сделала Джакомо безучастным ко всему тому, что не имело отношения к его нынешнему существованию.
Пока он так размышлял, погрузившись взглядом в едва различимое пространство прошлого, которое звездами пронизывали дрожащие огоньки бесчисленных воспоминаний, к нему незаметно приблизилась чья-то тень. Она явилась с противоположного края балкона, заставив шевалье вздрогнуть от неожиданности. Это был аббат Дюбуа, весь завернутый в домашнее шелковое платье, которое еще более, чем сутана, делало его длинным и грустным, как пост.
– Я знал, что вы не спите, – произнес священник, – этот балкон – самое подходящее место, где может посидеть и помечтать такой человек, как вы, и совсем не годится для того, чтобы навевать сон.
– Вы пришли, чтобы исповедовать меня в моих тайных желаниях? – шутливо спросил Казанова.
– Увы, – ответил святой отец, – скорее уж поведать о своем.
– Ваше вожделение отнюдь не является секретом, и, как я понимаю, вы достаточно сообразительны, чтобы удовлетворять его еще до того, как оно даст о себе знать.
– Если бы вы могли вообразить, что мне приходится терпеть, вы не стали бы смеяться, – со сдерживаемой страстью произнес аббат. – Ведь я люблю! Люблю безумно! Безнадежно!
– Поздравляю вас, и Бог вам, конечно, воздаст за это во сто крат.
– Речь не о Боге, – призналось священное лицо.
– Неужто об одном из Его созданий? Вот и чудесно! Господь не станет ревновать к своим чадам.
– Речь идет о самом скромном из Его созданий.
– Уж не в меня ли вы влюблены, несчастный?
Так, один – стеная и едва сдерживая рыдания, другой – вполголоса посмеиваясь, святой отец и Казанова продолжали свою тихую беседу. Дюбуа поначалу не желал открывать имени своей возлюбленной, и Джакомо долго пытался его угадать. И наконец, словно убоявшись, что упустит свою последнюю возможность, если сейчас же во всем не признается, аббат поведал, что объектом его роковой страсти является Туанетта. Дюбуа надеялся, что она подарит ему свои ласки в обмен на те четыре дуката, что ему удалось выиграть в кадриль у мадам де Фонсколомб. И он уже выдал своей избраннице аванс.
– Вы уверены, что она вас правильно поняла? – забеспокоился Джакомо.
– Она взяла мой дукат и тут же поблагодарила меня очаровательным поцелуем.
– То есть вы можете рассчитывать еще на целых три поцелуя на оставшуюся сумму.
– Я вознесу жертву нашей любви на алтаре ее прелестей! – в упоении воскликнул Дюбуа.
– Не сомневаюсь в этом, при условии, что вам придется самому пропеть l'introit[19] и для одного себя отслужить мессу. Но как у вас насчет опыта в этом деле?
Дюбуа не счел нужным обижаться на подобные шутки. Хоть и с трудом, он сказал самое главное, и теперь с легкостью заговорил о второстепенном.
– Раз уж ночь такая теплая, – начал он…
– И так благоприятствует любви…
– Ах! Прошу вас, не прерывайте меня.
– Молчу.
– Раз уж ночь такая теплая…
– Вам что, больше нечего сказать?
– И, похоже, вам очень нравится сидеть на этом балконе…
– Понятно. Вам хотелось бы воспользоваться моей постелью, чтобы без помех пообщаться с вашей кающейся грешницей, в то время как я буду томиться в ожидании, сидя под окном.
– Если вам разонравился балкон, дорогой Казанова, вы можете также хорошо провести время, заняв место Туанетты в ее собственной постели, которая одновременно является постелью мадмуазель Демаре.
Ночь была такая темная, что Джакомо не мог разглядеть ни выражения лица, ни глаз падре и только поэтому смог выслушать святого отца без смеха. По ходу дела он развлекался тем, что выдвигал то одно, то другое возражения и изобретал все новые условия, заставляя аббата болтать и дальше и наслаждаясь его удивительной глупостью. В конце концов Казанова важно заявил, что, как человек, потрясенный снизошедшей на него благодатью, даже думать не может о том, чтобы способствовать этой интрижке, которая могла быть подсказана только дьяволом.
– Но моя любовь к этому ребенку совершенно искренняя, – возразил священник.
– Нет, она оскверняюща! Она отвратительна с точки зрения Господа! Туанетта безгрешна, а вы священник – это двойной грех.
– А вы сами, разве вы не воспользовались ее невинностью?
– Увы! Я так теперь в этом раскаиваюсь!
– Она навсегда останется со мной, – пылко заверил его аббат.
– Тогда вы не должны были покидать Францию. Только там, говорят, священники могут теперь жениться.
– Она будет моей экономкой…
Дюбуа проявил столько настойчивости, убеждая Джакомо, что тот устал от этой игры и, не зная, как отделаться от вконец потерявшего разум аббата, открыл дверь, ведущую в соседнюю комнату. Дюбуа не заставил себя упрашивать и мигом скрылся за ее створкой, такой худой и проворный в поглотившей его полутьме, словно начисто лишенный плоти – несчастная и страшная ворона, прикидывающаяся ангелом.
Джакомо запер за ним дверь, предоставив святого отца Божьей милости: девушки закрыли окно и решетчатый ставень, так что Дюбуа теперь никак не смог бы самостоятельно выбраться без того, чтобы его визит остался незамеченным.
Завтракали на следующее утро у мадам де Фонсколомб. Не было только аббата, и Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня ни у него в комнате, ни где-либо в другом месте. Старая дама не считала нужным беспокоиться, зная, что у милейшего Дюбуа частенько бывает бессонница, которая заставляет его порой менять сутану на мирское платье. Тем более что такие похождения к тому же обязывали его менять вино от святого причастия на меркюре.[20]
Едва проснувшись, старая дама отправила с Розье письмо к княгине Лихтенштейн, находившейся в это время в замке Пильниц, где она исполняла свои обязанности при князе-курфюрсте. В этом послании мадам де Фонсколомб сообщала о своей готовности навестить княгиню.
Вместо Розье за столом прислуживала Тонка. Казанова с особым вниманием наблюдал за девушкой, пытаясь угадать что-либо о событиях этой ночи. Но на лице Туанетты можно было прочесть лишь свойственную ей безмятежность, которой она была обязана своей совершенной наивности. Похоже, девушка крепко спала всю ночь и навряд ли даже видела сны. А может, сон ее все же нарушили какие-то похотливые действия, от которых не смог удержаться Дюбуа? Одновременно Казанова старался обнаружить какое-нибудь, пусть даже незначительное смущение в поведении мадмуазель Демаре. Но все его старания не имели успеха: обе девушки держались так, словно прошлой ночью ровным счетом ничего не происходило. Тогда в голову Джакомо пришла мысль, что Полина и Тонка обе отдались аббату, участвуя в мерзком развлечении втроем, и что их нынешнее согласие является результатом общей ночной распущенности.
Заставив себя выкинуть из головы картины, рожденные этим кошмарным предположением, Казанова внезапно поднялся из-за стола, извинился перед мадам де Фонсколомб и прямиком отправился в спальню Демаре. И поскольку застекленная дверь балкона была открыта, он спокойно вошел через нее в комнату.
То, что он обнаружил, уже не могло удивить человека, осведомленного о вкусах аббата: последний провел ночь в шкафу, в компании с бельем обеих девушек. Дюбуа чувствовал себя там просто великолепно, и доказательством этому было то, что он просидел в укрытии до утра, наслаждаясь упоительными тайнами, которым рубашки и нижние юбки придавали самый пленительный из всех ароматов, odor di femina.[21]
Джакомо освободил счастливого заключенного, который все порывался рассказать ему о своих любовных взаимоотношениях с нижним бельем красавиц, живописуя в подробностях радости, которые ему удалось извлечь из этой ситуации.
– И как вас только не обнаружили, – удивлялся Казанова, – вы же храпите, как полк гренадеров.
– Я заснул только утром, после того, как очаровательная Тонка заглянула в шкаф, чтобы достать оттуда домашнее платье своей госпожи.
– Так она вас видела?
– Ну конечно. Но она сохранит это в тайне, поскольку любит меня.
– Тонка сохранит это в тайне, – весело отвечал Казанова, – поскольку она настолько глупа, что, увидев мужчину в своем шкафу, не только не нашла в этом ничего необычного, но даже не испугалась.
– Я что, так ужасно выгляжу? – раздраженно спросил аббат.
– Ваша физиономия выглядит настолько отталкивающе, что у самого отчаянного развратника при виде вас мороз побежит по коже, и весь ваш внешний вид настолько страшен, что даже самая бесстыдная шлюха не будет ждать от вас ничего, кроме искупления своих грехов.
– И все же, поскольку Тонка не распутница, она меня любит.
– Да, она действительно всего лишь дурочка.
И Казанова повел аббата в комнату мадам де Фонсколомб, где им не задали ни единого вопроса. Тонка подала святому отцу шоколад и продолжала невозмутимо сновать туда и обратно, не показывая вида, что между ними существует какая-то договоренность. Она это проделывала так естественно, что никто не засомневался, что они виделись с Дюбуа лишь накануне. Наблюдая за этим удивительным согласием, Казанова пришел к выводу, что девушка действительно не выдаст аббата и что крайняя степень глупости может привести к такой же осмотрительности, как и самые умные размышления.
В полдень вернулся Розье. С собой он принес письмо, в котором мадам де Фонсколомб и шевалье де Сейналь приглашались в замок Пильниц, где их должен был ожидать князь-курфюрст.
Прочитав его, мадам де Фонсколомб велела запрягать и отбыла вместе с Казановой сразу же после обеда. Мадмуазель Демаре повела Тонку к окулисту, а аббат вызвался их сопровождать, сгорая от желания поскорее увидеть стекляшку, которую должны были приладить его будущей экономке.
По дороге, сидя в коляске, мадам де Фонсколомб дала шевалье полюбоваться бриллиантом, украшавшим в этот день ее палец: камень не только восхитительно сверкал, но отличался особой венецианской огранкой. При виде этого украшения, которое старая дама демонстрировала с таким тщеславием, подчеркивая при этом его ценность, Казанова поначалу настолько растерялся, что не мог вымолвить ни слова.
– Меня удивляет ваше молчание, – произнесла старая дама, – и теперь я охотно верю вашему утверждению, что вы всякий раз совершенно не узнаете собственных детей.
Эти слова, сказанные с оттенком легкой насмешки и фамильярности, прекратили наконец колебания Казановы.
– Что касается дочерей, без сомнения, – подтвердил он, – но не бриллиантов.
И он внимательно посмотрел на мадам де Фонсколомб, чьи почти не видящие, но полные смеха и нежности глаза, казалось, искали его взгляд.
– И, похоже, я действительно являюсь отцом вот этого, – внезапно воскликнул он, охваченный воспоминанием, которое неожиданно сильно отдалось в его душе.
– Благодарю вас, мой нежный друг, – прошептала старая дама. – Но не будем об этом больше, и пусть этот секрет, столь долгое время бывший для нас свидетельством нашего счастья, останется событием, интересующим лишь нас обоих!
Джакомо с уважением отнесся к целомудренному волнению мадам де Фонсколомб и обещал ей хранить молчание. Тонкий цветочный аромат, которым были пронизаны седые волосы старой дамы, внезапно напомнил ему запахи одной давно ушедшей весны. Это нежное благоухание незримо присутствовало в его памяти, быть может, немного поблекшее, но отнюдь не потерявшее своей дивной привлекательности, своего кружащего голову очарования, как сложенные в шкафу простыни пропитываются понемногу смесью тонкого аромата лаванды и запаха воска.
Джакомо взял руку своей приятельницы и нежно поцеловал ее. Мадам де Фонсколомб позволила ему это сделать, потом улыбнулась и сказала, что глаза ее, давно уже смотрящие лишь в прошлое, заставляют ее видеть сейчас молодою человека прекрасной и благородной наружности, вспоминая о котором, она когда-то окончательно уверилась, что любила его лишь в мечтах.
– Вы действительно сомневаетесь в реальности того молодого человека?
– Он назвался шевалье, но на самом деле, если бы не ошибка судьбы, по всем признакам он должен был родиться принцем. Этот человек был настолько мил, что можно было усомниться в том, что он мог существовать где-либо, кроме романов, которые заводил каждый день.
– Вы хотите сказать, что он постоянно лгал?
– Этот совершенный любовник, без сомнения, мог обманывать лишь от избытка скромности. Но, думаю, иногда он поступал так по доброте душевной. Тогда он мог дарить любовь, которой у него не было, точно так же, как охотно раздаривал золото, которого не имел, – со смехом ответила мадам де Фонсколомб.
Вторую половину дня Джакомо и мадам де Фонсколомб провели в компании княгини Лихтенштейн и князя-курфюрста, устроивших для них радушный прием. Князь выказывал явное пристрастие ко всему французскому. Даже Революция, по его мнению, была рождена в Версале или провинциях талантливыми людьми, которые всеми силами старались способствовать процветанию своих местечек. Княгиня Лихтенштейн, которой ее сын, граф Вальдштейн, писал очень редко, обменялась новостями со старой дамой. Она, как обычно, жаловалась, что наследник Валленштайнов занят тем, что разъезжает по Европе, не имея ни других планов, ни желаний, кроме покупки лошадей. Эта всепоглощающая страсть ставила его, по ее мнению, в один ряд с перекупщиками этих благородных животных, в компании которых он проводил большую часть времени.
О Казанове князь-курфюрст знал лишь то, что тот приходится сыном красавице Занетте, которую он когда-то, очень давно, видел в одной из комедий, и братом покойному директору его Академии искусств. А Джакомо, которого княгиня Лихтенштейн к тому же считала чуть ли не слугой своего сына, предавался на протяжении всей встречи самым горьким размышлениям. Делая вид, что любуется красотой разбитого на французский манер сада или китайской беседкой, он почти не принимал участия в разговоре, а если все же делал это, то со скромным видом человека, являвшегося всего лишь братом одного, сыном другого, лакеем третьего, и который, таким образом, сам по себе просто не существует.
Ближе к вечеру князь-курфюрст пригласил мадам де Фонсколомб на ужин, где должны были присутствовать несколько придворных. Казанове он ничего не сказал, но само собой разумелось, что этот сопровождавший мадам господин тоже займет свое место за столом. Старая дама под предлогом преклонного возраста и плохого самочувствия отклонила приглашение. Тогда князь подал ей руку, чтобы проводить до коляски. Княгиня Лихтенштейн тоже старалась поддержать ее под локоть. Казанова скромно шагал позади этого дуэта известных личностей, овеянных славой многочисленных именитых предков, совокупность которых представляла тысячелетнюю историю высшею дворянства. Вся сила любви, какой был наделен Казанова в течение своей долгой жизни, не могла бы способствовать тому, чтобы он превратился в «принца», если только не говорить о тех, кто его воистину любил. В сущности, он был теперь обычным стариком, бесславно бредущим навстречу смерти на почтительном расстоянии от этих двух людей, чей возраст в совокупности составлял возраст самой цивилизации.
Когда коляска тронулась, мадам де Фонсколомб сумела найти для Казановы слова утешения и дружбы, которые позволили бы ему вернуть некоторую уверенность в себе. Суть ее речей сводилась к тому, что ослепленные собственным величием и блеском своих изображений на золотых и серебряных монетах, великие мира сего перестают замечать простых людей, их внимание привлекают лишь известность, звания и в некоторой степени внешний лоск и везение. Чем выше становится их положение, тем более чуждыми становятся они для самих себя, а может быть, и для всей человеческой природы.
Вскоре, почувствовав, что настроение ее спутника немного улучшилось, старая дама продолжала:
– Однако даже в самом беззаконном из обществ невозможно создать тот идеальный город, о котором грезит наша дорогая Полина, место, где человек неблагородного происхождения сможет с легкостью обогнать остальную часть человечества благодаря лишь какому-то своему таланту или незаурядной сообразительности, или просто тому, что ему повезло. Такого рода превосходство обязано всем элементу случайности, но, как правило, непродолжительно и не передается потомству. Только время, исчисляемое веками, может 1акономерно сформировать чье-либо превосходство и вытекающие отсюда привилегии. Сама по себе добродетель не может дать права управлять другими людьми, ибо строгостью правил и чрезмерной наивностью доводов противопоставляет себя самой жизни. И только один Господь Бог может распутать это бесконечное переплетение добра и зла. Робеспьер, без сомнения, бывший высоко добродетельным человеком, очень скоро превратился в одного из самых кровавых тиранов, и лишь гильотина, ставшая для него обычным орудием расправы, смогла положить конец его собственным преступлениям.
Такая добродетель, – продолжила старая дама, – не более чем ложное чувство собственного достоинства, в которое рядится пошлость за неимением достоинства истинного. Это чувство является всего лишь орудием для того, кто самонадеянно стремится к власти. Это как корона, которую негодяй всегда готов водрузить себе на голову. И одновременно это наиболее часто встречающаяся маска, которую предпочитают носить из честолюбия и которая, вместо того чтобы скрыть истинные намерения, со всей очевидностью свидетельствует о них.
Увы! – со вздохом признала мадам де Фонсколомб. – Конечно, внешнее благородство человека целиком зависит от богатства одежды и изысканности манер, поскольку, как и другие человеческие свойства, является лишь видимостью. Но иногда эта видимость отражает истинную суть. Качество одежд и безупречные манеры действительно могут зависеть от самого человека, но лишь Бог может вложить в человеческое сердце любовь к добру, подарить живую душу тому, кто раньше ее не имел, и таким образом придать подлинность и смысл театру теней, называемому человеческим обществом.
Узурпаторы, притесняющие теперь Францию, заставляют народ верить, что разум и способность иметь суждения, присущие в равной мере всем людям, принадлежат по праву лишь установленному ими справедливому и дальновидному правительству. Неужели они действительно полагают, что мы, как часы, состоим из ловко пригнанной системы колес и пружин и что можно простыми законами механики объяснить душевные порывы каждого из нас или дух целой нации и ее характер?
Я думаю, что ценность человеческих законов определяется в большей мере не тем, что они предписывают, а их древностью. Не является ли теперь преступлением то, что в другое время будет считаться наипервейшим долгом? В этой путанице и потемках, где мы вынуждены блуждать из-за недостатка знаний, которыми обладаем по своей природе, не является ли наибольшей мудростью уважать закон единственно по причине его возраста, а привычку лишь за то, что это привычка? Конечно, стародавние времена с их варварскими нравами оставили нам свои несправедливые правила и жестокие обычаи, которые следовало отменить. Но представители политической власти и судьи, как правило, давно не действуют столь сурово. Так стоит ли теперь изменять и уничтожать то, что следовало бы, напротив, довести до совершенства? И стоит ли рубить дерево, которое, чтобы расцвело, следует лишь вовремя подрезать?
Мудрые речи мадам де Фонсколомб нашли глубокий отклик в душе Казановы. По сравнению со всеми милостями, которые смог даровать ему когда-то его добрый гений, по сравнению с той возможностью, которую, благодаря счастливому времени культурного подъема, получил он, сын танцовщика и комедиантки, взойдя по всем ступеням социальной лестницы и встречаясь с людьми всех сословий и званий, – от наиболее обездоленных до наиболее именитых, – имея возможность даже беседовать с королями, Джакомо, в сущности, считал пустяком те неудачи и унижения, которые ему также приходилось переживать. Этот незначительный человек, которого его эпоха смогла одарить, за неимением великой судьбы, какую он, без сомнения, и не заслуживал, блестящим существованием и бесконечными удовольствиями, ощущал себя крохотной веточкой того самого дерева, которое собирались срубить, и чувствовал, как гибнет вместе с ним.
Ужинать, как и накануне, вся компания собралась у старой дамы. Розье собственноручно приготовил судака, выловленного этим утром в Эльбе, и подал к нему восхитительное белое вино. Тонка тоже прислуживала за столом. Она была так счастлива, что не ходила, а словно плыла, непрерывно улыбаясь присутствующим, а может быть, и всему миру. Полина объяснила, что новый глаз для Тонки будет готов не позднее чем через три дня, и мастер уже показал им, из какого красивого голубого кристалла он будет сделан. Аббат Дюбуа выглядел почти таким же довольным, как и девушка, видимо, мечтая о том, что теперь уже ничто не будет отсутствовать в списке ее прелестей, которых полагалось иметь по паре и которые он не переставал каждый раз пересчитывать заново.
В девять часов мадам де Фонсколомб попрощалась со своими гостями. Полина осталась, чтобы помочь ей раздеться. Старая дама не захотела, чтобы та читала ей на ночь, и разрешила камеристке отправиться вместе с остальными в Цвингер, где в тот вечер давали концерт. По дороге Казанова предложил молодой женщине руку, и на этот раз она ему не отказала. Он показал ей некоторые городские достопримечательности, в числе которых был театр, где Занетта, его мать, более тридцати лет играла в комедиях. Еще он рассказал Полине о том, как его брат Джованни до самой своей смерти, случившейся в прошлом году, работал не покладая рук, постоянно увеличивая художественные коллекции его высочества, большого любителя итальянской живописи.