Но всемирно знаменитые имена Боттичелли, Веронезе и Рафаэля ни о чем не говорили прекрасной якобинке, которая объяснила свою неосведомленность тем состоянием рабства и темноты, в котором до сих пор держали народ.

– Это правда, – согласился Казанова, – народ действительно лишен большинства достижений цивилизации.

– Но почему, мсье? Не будете же вы отрицать, что это ужасно несправедливо?!

– Разумеется, нет. Но, к моему огромному сожалению, сия несправедливость относится к абсолютно естественным, как, впрочем, и всякая форма неравенства. И долг мудрого правительства не в том, чтобы запретить ее при помощи законов, сама неукоснительность которых противоречит правам человека. Основной обязанностью законодательной власти является поддерживать хорошие отношения между различными классами, а не пытаться уничтожить сами эти классы. При этом, разумеется, процветание одних не должно основываться на нищете и страданиях других, и те, кто своим трудом создает день за днем богатство нации, непременно должны получать соответствующую оплату за свое мастерство. Взгляните на эти восхитительные статуи и эту стройную колоннаду, – продолжал Казанова, указывая широким жестом на пышную архитектуру Цвингера, где уже начинала собираться толпа, в то время как музыканты, одетые в ливреи князя-курфюрста, готовились исполнить серенаду. – Взгляните на эти фонтаны и водяные каскады, на эти изящные пилястры, венчающие фасад, и скажите мне, разве все это создано не для того, чтобы простой народ мог прийти сюда в любое время дня или ночи и получить свою справедливую долю от славы правителя, который действительно является главным творцом этого великолепия?

– Несомненно, – согласилась Полина, – но этот, как вы изволили выразиться, «простой народ» не имеет ни малейшего доступа к истинным сокровищам, которые князь держит взаперти за высокими стенами своих дворцов, как скряга запирает в сундуке свое золото.

– Вглядитесь получше в великолепие, окружающее нас со всех сторон: полюбуйтесь этой восхитительной архитектурой, взгляните на музыкантов, уже приготовившихся дать нам концерт! При помощи этой красоты правитель каждый день благодарит своих подданных за их постоянство и верность.

– Таким образом он возвращает лишь малую часть того, что им должен.

– Так знайте, Полина, ничто великое не может родиться из рассредоточенных и растранжиренных сокровищ, и творения великих мастеров – цветы, выращенные на навозе неравенства. Уничтожьте принцев, богачей и, как вы их называете, тиранов, и вы одним махом уничтожите и Боттичелли, и Веронезе, и Рафаэля!

– Какое мне до этого дело, если я о них даже не слышала и никогда не видела их творений!

Первые звуки симфонии положили конец их спору. И вскоре Полина уже наслаждалась упоительной музыкой, которая казалась рожденной самим покоем, царящим под звездным сводом. Этот кусочек ночи и это место на земле казались на минуту выдернутыми из того бурного потока, которому суждено нести всех нас к неизбежному концу.


На следующий день, за завтраком, у мадам де Фонсколомб снова закружилась голова. Ее перенесли в постель, но лучше ей не стало. Внезапно она почувствовала оцепенение, которое началось с руки и распространилось на всю левую часть тела. Старая дама изъявила желание причаститься, дыхание ее стало затрудненным, онемение перешло на голову, и когда коленопреклоненный аббат Дюбуа попросил ее прочесть полагающуюся при исповеди молитву, больная осталась безучастной, с перекошенным гримасой ртом. О том, что она еще жива, можно было судить только по прерывистому дыханию, и Джакомо понял, что у его дорогой подруги случился апоплексический удар.

Срочно вызванный хирург пустил ей кровь, но эти манипуляции ни к чему не привели. Мадам де Фонсколомб лежала без сознания, не шевелясь и почти не дыша. Через полчаса Полина привела доктора, процедуру вновь повторили, но, увы, с тем же успехом.

Тем не менее Джакомо не терял надежды, поскольку когда-то был свидетелем подобного апоплексического удара у некоего сеньора Брагадена, имевшего вполне благополучный исход. Правда, мсье де Брагадену было тогда всего пятьдесят, и, несмотря на свою болезнь, он обладал очень крепким телосложением. Душа же мадам де Фонсколомб еще даже до этого прискорбного события, казалось, держалась на ниточке в своем физическом теле. Такая же слабая связь была у нее и с остальным миром.

Во второй половине дня состояние больной оставалось неизменным. Два раза появлялся доктор: осторожный эскулап заявил, что из-за слабости старой дамы нет никакой возможности сделать еще одно кровопускание или применить какое-либо из средств, обычно им прописываемых. В данном случае он считал, что следует предоставить события их естественному ходу, и поскольку стоит хорошая погода, постоянно держать открытыми два больших окна, чтобы больной было легче дышать. Казанове ничего не оставалось, как только согласиться с таким ненасильственным и осторожным лечением, хотя он и подозревал, что в своих действиях доктор руководствовался лишь тем предположением, что мадам де Фонсколомб навряд ли доживет до следующего утра.

Полина выказывала самую трогательную заботу о своей госпоже и ни на секунду не отходила от ее постели. Она не сводила с нее глаз, словно боялась, что, если хоть на мгновение покинет старую даму, та тут же угаснет.


Наступила ночь. Мсье Розье зажег свечи и принес бульон, хлеб и бутылку вина, но Полина есть отказалась. Аббат Дюбуа дремал в своем кресле у изголовья старой дамы. Тонка же испытывала такой страх при виде больной, что ей запретили появляться в комнате, тем более что от нее там не было никакой пользы. Полина даже выдала ей полдуката, чтобы та поужинала за общим столом.

Сразу после полуночи ушел к себе Розье. Аббат Дюбуа продолжал по-прежнему спать в своем кресле. Полина заверила Казанову, что сама присмотрит за своей госпожой, пообещав тут же предупредить его, если что-либо будет происходить. Но Казанова ответил, что и думать не может о сне, ведь мадам де Фонсколомб в любую минуту может умереть.

– Я восхищаюсь вашей заботой, мсье, и вашей преданностью особе, с которой вы знакомы столь непродолжительное время.

– Я знаю ее гораздо лучше, чем вы можете предположить, – произнес в ответ Казанова. – Я был знаком с ней гораздо дольше, чем даже думал сам.

– И в самом деле создается впечатление, что вы прекрасно понимаете друг друга во всем, будто вышли из одной формы.

– Как раз этого мы никогда не узнаем, – заговорщически ответил Джакомо, – поскольку наша жизнь уже почти окончена, и эта форма, возможно, и в самом деле одна для нас двоих, уже давно разбилась.

Полина довольно долго молчала, с любопытством глядя на сидящего напротив нее пожилого человека. И наконец произнесла:

– Я понимаю, почему мадам де Фонсколомб прониклась к вам такой дружбой, и прошу вас, если можете, простить мою заносчивость и дурное поведение. Вы меня научили, по крайней мере, одной вещи, мсье. Оказывается, вполне можно быть умным и глубоким человеком и при этом практически не считаться с другими людьми, полагая их деятельность ничтожной, а творения бессмысленными. Хотя, на мой взгляд, такой подход приносит немало неприятностей, и посему мне искренне вас жаль.

В ответ на эти слова, тронувшие его своей непосредственностью, Казанова лишь улыбнулся и ответил, что его не стоит жалеть, поскольку в своей жизни он не провел ни одного дня, не любя или не будучи любимым, а в его глазах единственно любовь придает чему бы то ни было смысл.

Незадолго до рассвета у мадам де Фонсколомб к голове прилила кровь, ее бросило в жар, а потом начались ужасные судороги. Тут же с криком ужаса проснулся аббат, в то время как Полина и Казанова изо всех сил старались удержать больную. Содрогания были настолько яростными, что, казалось, хрупкие кости старой дамы могут не выдержать и сломаться.

– Я уверую, если Бог спасет ее! – невольно вырвалось у Полины.

Однако приступ длился не более минуты и, несмотря на свою пугающую силу, имел самые благотворные последствия. Сразу после этого больная успокоилась, легко задышала и уснула спокойным и крепким сном.

Джакомо вновь вернулся в кресло, а Полина стала приводить в порядок постель и белье своей госпожи.

Потом молодая женщина снова устроилась напротив Джакомо, который улыбнулся ей и, снимая нагар со свечей, произнес немного насмешливым тоном:

– Ночь закончилась, Полина, и, похоже, с сегодняшнего дня мы можем считать, что Бог существует.

– Как существовал вчера, – изрек аббат, поднимаясь, чтобы отправиться спать, – и как будет существовать завтра.

– Новый день приносит новые заботы, – в тон Казанове ответила Полина, вновь обретая способность к насмешке.

– И как будет существовать отныне и во веки веков, – не обращая на нее внимания, договорил аббат.


Мадам де Фонсколомб вышла из оцепенения поздним утром, пробормотав перед этим бессвязные слова, как бывает, когда человек разговаривает во сне. Потом она совсем пробудилась, совершенно недвусмысленно выразив при этом свое изумление тем, что еще жива. Полина тут же бросилась к кровати. Она схватила руки больной в свои и, покрывая их поцелуями и слезами, благодарила судьбу, которая вернула ей ее дорогую госпожу.

– Благодарите лучше Небо, тем более что этой ночью вы обещали это сделать, – произнес приблизившийся к ним Казанова.

– Если хотите, пожалуйста, – ответила Полина, мешая смех со слезами. – Кто бы ни был кредитором, я охотно признаю этот долг!

Вскоре мадам де Фонсколомб уже смогла выпить немного кофе. Но она так ослабела, что Полина должна была помочь ей, поддерживая голову и следя за тем, чтобы больная не опрокинула содержимое чашки на себя. После этого старая дама снова заснула глубоким сном.

Полина и Казанова остались сидеть возле нее. Они не покидали мадам де Фонсколомб в течение всего дня, поскольку боялись нового приступа или другого опасного развития болезни. Все это время они провели, болтая, как старые друзья или как отец с дочерью. Прошедшая ночь, если так можно выразиться, была для них путешествием, которое они проделали вместе, длительным плаванием на лодке, когда они были вынуждены постоянно встречаться, стараясь при этом не сталкиваться. За это время они прониклись уважением друг к другу, поняв, что оба способны испытывать человеческие чувства, несмотря на усилия, которые обычно прилагали, чтобы обоюдно их скрыть.

– Я признательна за дружбу, которую вы выказали ко мне, – повторила Полина, – несмотря на то, что мы имеем совершенно разное мнение об одних и тех же вещах.

– Возраст и время научат вас тому, что человек никогда до конца не может быть уверенным в своих взглядах. Во всяком случае, не более, чем может разобраться в своей душе, написав об этом книгу, и еще менее, попытавшись запечатлеть таким образом всю свою жизнь.

– А разве не этим вы занимаетесь, составляя ваши воспоминания?

– Эти страницы являются для меня зеркалом, куда я имею слабость частенько заглядывать. Но в зеркале находится лишь отражение, а не сам человек, который в него смотрится.

– Какой же смысл писать, если в книгах содержится одна лишь видимость?

– Все в жизни человека сплошная видимость. Ему не удается познать как следует даже самого себя, сколько бы усилий он к этому ни прилагал.

– Получается, для вас вообще не существует истины – ни в книгах, ни где-либо еще.

– Действительно, нигде вокруг ее не существует, поскольку сам окружающий мир является для нас лишь видимостью, иллюзией, абсолютно правдоподобной и настолько же далекой от реальности. Насущность окружающей нас действительности опирается лишь на тот факт, что мы не можем избавиться от нее, разве что когда спим, да и то утром нам все равно приходится просыпаться.

– И вы не верите в какой-либо иной мир?

– Я уверен лишь в том, что он в итоге тоже окажется очередной видимостью.


Уже наступила ночь, когда мадам де Фонсколомб очнулась от своего долгого сна. Полина помогла ей сесть в постели, и больная попросила бульона и вина.

Подкрепившись, она сказала Полине, что та ей пока не нужна и что она хотела бы поговорить с шевалье наедине.

Тот придвинул кресло к изголовью кровати, чтобы лучше слышать старую даму. Дыхание ее было еще настолько слабым, что походило на теплый ветерок, задувавший в окна.

– Дорогой Жак, – прошептала она, – ты не разочаровал мои воспоминания, которые я хранила в течение пятидесяти лет, как самое драгоценное из сокровищ, и сейчас, как и тогда, ты по-прежнему дорог моему сердцу.

Казанова взял протянутую Генриеттой руку в свои и сжал ее. Двое стариков замерли, с трудом сдерживая слезы.

– И все-таки, – заметила она, улыбаясь, – ты не узнал меня, пока я не подала тебе два дня назад некий знак, который позволил тебе заглянуть в мою душу. Неужели ты настолько более слеп по сравнению со мной, мой бедный друг? Неужели ты все-таки забыл Генриетту?

– Я ничего не забыл, – заверил ее Джакомо. – Ни тебя, ни эти грустные слова, нацарапанные твоим кольцом на стекле нашего окна в тот роковой день, когда нам пришлось навсегда расстаться.

Он достал из висевшего на поясе кошелька тонкий лист бумаги и с большой осторожностью развернул его. Показались строки, написанные ровным беглым почерком.

Старая дама взяла письмо и долго трогала написанное пальцами, словно хотела узнать его содержание. Но Казанова наизусть помнил слова, в течение полувека озарявшие его существование и освещавшие ему дорогу через беспросветную черноту владевшего им скептицизма.

Перенесясь в счастливое прошлое, когда все его радости и печали были овеяны благородной наивностью, старик наклонился и покрыл поцелуями лицо Генриетты, чей взгляд был навсегда затуманен. В этот момент он почувствовал, что его душа, из-за долгого одиночества как бы покрытая толстым слоем снега, начинает оживать. Потом шепотом он прочел по памяти: «Я вынуждена покинуть тебя, мой единственный друг, но не увеличивай свою боль, думая о моей. Будем же настолько мудры, чтобы вообразить, что это был необыкновенно приятный сон, и не станем жаловаться на судьбу, поскольку такие дивные сны никогда не бывают долгими. Лучше возблагодарим ее за то, что в течение трех месяцев мы знали такое полное, совершенное счастье: навряд ли найдутся среди смертных другие, которые могли бы похвастаться тем же. Не будем же никогда забывать друг о друге и станем как можно чаще вспоминать о счастливых мгновениях нашей страсти, чтобы они вновь и вновь оживали в наших душах, которые даже в разлуке насладятся ими с такой же живостью, как если бы наши сердца трепетали рядом. Не спрашивай обо мне и, если случайно узнаешь, кто я, забудь об этом навсегда. Надеюсь, ты обрадуешься, если я сообщу тебе, что мне удалось настолько хорошо уладить свои дела, что я смогу теперь до конца своих дней прожить настолько счастливо, насколько это может позволить мое существование без тебя. Я не знаю, кто ты на самом деле, но уверена, что никто в мире не понимает тебя лучше, чем я. В моей жизни больше не будет возлюбленного, но я не желаю, чтобы ты в этом мне подражал. Я хочу, чтобы ты полюбил еще, и пусть твоя добрая фея поможет найти тебе новую Генриетту. Прощай, прощай!»

Когда он умолк, старая дама долго не произносила ни слова. Потом слегка коснулась губами дрожащего в ее руке листка бумаги, в котором заключалась вся ее душа, и вернула его Казанове.

– Итак, друг мой, каждый из нас, по-видимому, пребывал в некоей мечте, созданной для него другим.

– Но некоторые мечты способны наполнить целую жизнь, – ответил Джакомо.

– Всю жизнь, ты действительно так думаешь? – переспросила мадам де Фонсколомб. – Удалось тебе повстречать ту, другую Генриетту, которую я пожелала тебе найти?

– Она снова здесь передо мной, и она все та же.

– Увы! Возможно, небо оказало мне большую услугу, лишив возможности видеть, чтобы я никогда не узнала, какой я теперь стала.

– Как же, по-твоему, выгляжу сейчас я, Генриетта? Что за человек скрывается под отталкивающей маской, которую старость натянула на мое лицо? Кого волнует то, что моя душа, возможно, еще вовсе не так отвратительна, как моя внешность?

– Я не знаю твоего нового лица, но темнота, в которой я пребываю, вовсе не пуста. Она живая, как это прекрасное летнее небо, теплое дыхание которого я ощущаю через открытое окно. Она полна тобой, и каждую ночь, начиная с нашей первой встречи, моя любовь зажигает в ней новую звезду.

– Я верю в твою любовь, моя дорогая Генриетта, и ни секунды не сомневаюсь в том, что была достаточно серьезная причина для того, чтобы ты предпочла обыденную и грустную действительность тому сладостному, придуманному нами сну, который, несмотря ни на что, останется с нами до последнего часа. Что же касается моей души, то лишь благодаря твоей нежности это небо оказалось усыпанным звездами и для меня.

– Ты только что сказал, что старость надела на наши лица уродливые карнавальные маски. Она покрыла наши тела шрамами и рубцами. Подчас она разъедает даже нашу душу, поселяя в ней горечь и разочарование, убивающие в нас самые благие намерения и благородные чувства. Но те, кому, как и нам, выпало счастье по-настоящему любить, всегда сумеют забыть о своих старческих морщинах и заблуждениях. Ты когда-то учил меня, мой дорогой Жак, что нет на земле благодати выше той, что дает нам счастье быть любимыми, нет высшей истины, чем понимание, что свои радости и добродетели мы создаем для себя сами.

– И в течение пятидесяти лет ты явно при этом руководствовалась довольно распутными принципами, – с улыбкой заметил Казанова.

– Я. как и обещала, всегда оставалась верной тебе, и это чувство неизменно наполняло меня счастьем. Ты всегда был рядом со мной, мой единственный друг. И это, по-твоему, называется «распутством»? И наконец найдя тебя, я ничего более не прошу у жизни, кроме как даровать мне милость вернуться на родину, чтобы умереть там, где я когда-то родилась.

– Среди близких тебе людей, – добавил Казанова.

– Все мои близкие сейчас передо мной, – прошептала Генриетта, – лишь ты один можешь подарить мне мое последнее счастье!

Человек, от которого я убежала, когда ты повстречал меня в Италии и который был моим мужем, давно умер. Принудил он меня вернуться лишь для того, чтобы я вновь взяла на себя обязанности матери двоих детей, которых имела ошибку оставить его. После моего возвращения он перестал считать меня своей супругой, и это был его единственный гуманный поступок по отношению ко мне, этому ничтожному и грубому существу.

Сейчас мои дети и внуки устроены в соответствии с их положением, и если Бог не оградит их от тех страданий, которые выпали на долю нашей страны, то, я надеюсь, Он, по крайней мере, сохранит им жизнь. Некоторые из них уехали в Америку, и я уже не повстречаю их в этом мире. Что касается других, то мне остается лишь надеяться, что они ведут достойное, лишенное бед существование.

Мне вскоре придется покинуть тебя, но на этот раз ненадолго, поскольку вскоре мы встретимся вновь – и ты это знаешь – в мире, где ничто больше не сможет нас разлучить. Сейчас же как можно скорее я постараюсь вернуться во Францию, где хочу быть похороненной. Но знай, мое сердце останется здесь, с тобой, в ожидании, пока Бог объединит нас навеки.

Я знаю, что ты не веришь в то, что душа вечна, и ты часто говорил мне, что жизнь – это всего лишь сон. Я не буду спорить с тобой, мой друг, поскольку знаю не более твоего о вечной тайне. Но я чувствую, что наше земное существование не будет последним сновидением, которое нам доведется пережить.

Генриетта и Джакомо оставались вместе до середины ночи. Они то говорили о своей любви в самых нежных словах, то пребывали, переполненные чувствами, в благоговейном молчании. Потом это спокойное счастье унесло на своих крыльях старую даму, и она незаметно заснула. Казанова, прощаясь, поцеловал ее в лоб и вышел.


За несколько дней мадам де Фонсколомб немного окрепла. Никто так и не узнал и даже не мог предположить, о чем она беседовала в ту ночь с шевалье де Сейналем.

Как только ей стало немного лучше, старая дама заявила о своем желании вернуться во Францию. Готовиться стали без излишней спешки, но и без проволочек, поскольку она чувствовала, что это путешествие откладывать надолго нельзя. Перед отъездом мадам де Фонсколомб продиктовала четыре письма. Одно нужно было отправить лондонскому банкиру. Другое – нотариусу в Экс-ан-Прованс, если он еще жив, или иному заменявшему его лицу, которого Полина сочтет подходящим для этой роли. Два последних письма предназначались для мсье де М. и мадам де С., проживавших в Новом Орлеане.

Полина должна была хранить эти четыре послания при себе и позаботиться, чтобы все они дошли до адресатов, если ее хозяйка так и не доберется до пункта назначения.

Туанетта уже получила свой новый глаз, отличавшийся еще более сияющей голубизной, чем ее собственный. Казанова подарил ей маленькое ручное зеркальце, чтобы она могла сколько угодно любоваться собой. В первые дни ее так и видели постоянно смотрящейся в него и натыкающейся на различные предметы, поскольку все это время она не замечала ничего вокруг, кроме своего изменившегося лица.

Аббат Дюбуа тайком преследовал девушку, изводя ее своими тяжеловесными комплиментами, и совершенно соглашался с Полиной в том, что новый глаз, которым Туанетта была обязана искусству окулиста, имеет более красивый голубой оттенок и более совершенную форму, чем тот, которым в свое время одарил ее наш Создатель.

Четыре дня спустя после опасного кризиса, едва не унесшего жизнь мадам де Фонсколомб, две берлины прибыли из Дрездена в замок Дукс, где старая дама решила задержаться еще на неделю, чтобы набраться сил перед предстоящей поездкой. Несмотря на обещание Джакомо, что она проживет еще долгие годы, и на то, что дорога во Францию обещала быть длинной и опасной, она рвалась на родину, чтобы встретить там свой последний час.

Двое возлюбленных договорились, что первый, кто почувствует, что пришло его время, известит другого об этом письмом, в котором напишет не о прощании, а о том бесконечном счастье, которое им предстоит пережить.

Генриетта добавила, что такое письмо передаст не через Полину, поскольку хочет сохранить их тайну, а через мсье Розье, в течение сорока лет являвшегося для нее верным слугой и даже, если так можно выразиться, ее alter ego.[22]

– Этот достойный человек, скорее, похож на вашу тень, – заметил Казанова. – Никто не слышал, как он говорит или даже дышит, и порой непонятно, находится он здесь или уехал, но, оставаясь невидимым, он всегда оказывается на расстоянии взгляда или голоса и всегда по-настоящему готов служить вам. Кажется, этот человек живет рядом с вами в будке суфлера.

– Вы совершенно правы, поэтому-то он и знает как никто эту комедию, именуемую моей жизнью. Он знает в ней каждое слово лучше, чем я сама. И несомненно, он прекрасно знает, что вы значите для меня, мой нежный друг.

– Вы все ему рассказали?

– А разве надо говорить тени, где ты находишься?

– Если здесь не замешана истинная любовь, тогда я вообще не понимаю, что это слово означает.

– Просто этот человек всегда находится там же, где и я.

– Остается только поблагодарить Небеса за то, что тени не способны огорчаться, досадовать или ревновать! – заключил шевалье.

Полине больше не приходилось отражать посягательства на нее Казановы, которого вновь обретенное чувство к Генриетте отдалило от всех других женщин. Впервые он примирился со старостью, открыв для себя, что в этот момент она оказалась его лучшим другом, поскольку обладала лицом, голосом и нежностью мадам де Фонсколомб. В его бывшей возлюбленной Джакомо было дорого все, даже ее слепые затуманенные глаза, которые, как глаза статуи, казались, теперь были предназначены лишь для того, чтобы созерцать вечность.

За два вечера до даты, на которую был назначен отъезд, находясь наедине с Полиной и Казановой, старая дама полусерьезно-полушутя вернулась к теме любовных взаимоотношений мадмуазель Демаре и шевалье де Сейналя. Последний уверял, что проиграл пари, и будучи менее, чем когда-либо, расположенным к тому, чтобы стать якобинцем, резко добавил, что его более не интересуют ни сам спор, ни его ставка.

– Итак, моя дорогая Полина, – прокомментировала старая дама, – вам выпала на долю слава устоять перед наиболее выдающимся соблазнителем, которого только можно встретить. Не знаю, стоит ли вас с этим поздравлять, поскольку, несмотря на свой преклонный возраст, он остается самым очаровательным из мужчин и самым глубоким из философов, имевшим мудрость совершать все те безумства, которые случай предоставлял его любознательности.

– Вы даже не поинтересовались моим мнением, – заметила молодая женщина, – а ведь, возможно, я тоже проиграла свою партию.

– Неужели вы готовы отречься от ваших робеспьеристских убеждений? – прикинулась удивленной мадам де Фонсколомб. – Тогда это новость настолько примечательная, что заслуживает упоминания в хрониках.

– Мое обращение, мадам, вполне возможно, хотя этот факт навряд ли столь интересен, что заслуживает упоминания в скрижалях Истории. Но я могу заверить мсье Казанову, что испытываю к нему самые дружеские чувства и глубокую симпатию, чему и готова, если он этого еще желает, предоставить самые ощутимые доказательства.

Это неожиданное заявление имело эффект разорвавшейся бомбы. Казанова замер с открытым ртом, не зная, что сказать, поскольку его желание находило выход как раз в любовных препирательствах и подогревалось именно сопротивлением избранницы.

Мадам де Фонсколомб постаралась сдержать смех, поскольку ее друг и без того чувствовал себя смущенным. К тому же она ощутила в словах молодой женщины совсем иную пылкость, не имеющую ничего общего с былой непримиримостью.

– Так что же, мсье, – произнесла она наконец, – вы так и оставите без ответа искреннее признание в любви, которое честно заслужили? – И, как можно ниже наклонившись к уху Казановы, добавила:

– Подарите Полине эту минуту счастья, о которой она вас просит! Одновременно вы подарите ее и Генриетте. Этой ночью вас будут любить две женщины, и знайте, что одна из них, хотя и не будет с вами рядом, испытает удовлетворение не меньшее, чем другая!


Мадам де Фонсколомб настояла, чтобы Полина и Джакомо поужинали в этот вечер наедине в его комнате. Мсье Розье постарался приготовить на этот раз совершенно особые пикантные соусы, предназначенные привести участников этой трапезы в наиболее приятное расположение духа. А поданные в изобилии тонкие вина и ликеры должны были подвигнуть их к повторению подвигов, вплоть до полного истощения сил.

Все эти приготовления получили одобрение Полины. Ее совсем не обескуражила такая откровенность, поскольку она явно желала выдерживать нападки своего противника на глазах всего общества, вплоть до кухни, где уже приготовились наблюдать за предстоящей битвой. Казанова даже подумал о том, что эта якобинка, скорее всего, не будет возражать, если аббат Дюбуа у нее на глазах займет свое место в шкафу.

Сам Джакомо был отнюдь не уверен, что ему нравится такая демонстрация его триумфа. Дело дошло до того, что старой даме пришлось напомнить, что шевалье де Сейналь занимался этим раньше с большей отвагой, заявляя при том, что любовь и игра являются обстоятельствами, где долг превыше любых условностей.

В девять часов он пожелал спокойной ночи мадам де Фонсколомб, которая вновь посоветовала ему подмешивать в блюда и ликеры, которые он будет поглощать за ужином, воспоминания о Генриетте, и пожелала ему обрести в объятиях Полины наслаждение их молодости.

– Вы соблюдете мне верность, – напутствовала его старая дама, – оставаясь верным той страсти, которой вы так щедро умели одаривать стольких женщин так, чтобы ни одна из них никогда не почувствовала, что ваше желание к ней умалилось.

У себя в комнате Казанова обнаружил закрытое блюдо с холодным ужином, который идеально подходил для полных неги антрактов в задуманной им любовной комедии. Два канделябра освещали предстоящее пиршество. Еще один подсвечник стоял возле алькова, и создавалось впечатление, что сцены, которым предстояло разыгрываться здесь, заранее отрепетированы тенями, словно в китайском театре.

Несколько минут спустя в дверь постучали, и в комнату вошла Полина, одетая лишь в рубашку, такую легкую и прозрачную, что она казалась сделанной из тончайшего кружева. На ней не было никаких украшений, да они и не требовались, настолько прелестна была молодая женщина. Джакомо счел ее необыкновенно привлекательной в этом наряде. Внезапно он пожелал девушку настолько сильно, что даже сам этого испугался.

Как и всякая женщина, Полина прекрасно знала, как раздразнить желание любовника, заставляя его лишь угадывать ее прелести. Едва прикрытые прозрачным покровом, они становятся похожими на непристойные гравюры, проглядывающие сквозь шелковую бумагу, что прикрывает их на страницах альбома. Но, несмотря на простоту обращения и открытую манеру держаться, лишенную кокетства и искусственной любезности, которые так любят использовать женщины, маленькая лакедемонянка[23] умудрялась сохранять на лице свое обычное выражение непримиримой добродетели.

Полина сумела разоблачить тело, но отнюдь не лицо. Выражение заносчивости на нем смягчилось так мало, что Джакомо не удержался от замечания:

– Хотелось бы знать, вы пришли сюда по причине желания, которое я вам в конце концов сумел внушить, или вам захотелось бросить вызов собственным чувствам? Если вы решительно не ощущаете никакой склонности ко мне, дорогая Полина, я не считаю себя настолько низким человеком, чтобы воспользоваться вашим одолжением. Я прекрасно понимаю, что вы не испытываете ко мне любви, и все же чувствую себя достаточно польщенным. Что бы ни говорили, мужчина моего возраста еще может вызвать симпатию у молодой женщины, но увлечься им она навряд ли может, и я особо ценю такое ваше желание за его редкость.

– Я действительно не собираюсь говорить с вами о любви, – произнесла с улыбкой молодая женщина, – поскольку очень боюсь ранить ваше самолюбие, выказывая вам столь заурядное чувство. Но ваше тщеславие, ваш эгоизм, ваша беззастенчивость вызвали у меня к вам своего рода симпатию. Вы поистине умеете найти глубину в пустяках, серьезность в насмешке, философию в безумствах, и в итоге именно эти свойственные вам противоречия и пробудили во мне интерес. Именно поэтому, мсье Казанова, мне пришла в голову фантазия переспать с вами. Я уже достаточно позабавилась, слушая ваши софизмы, и теперь мне хотелось бы испытать ваши ласки. Я хочу более конкретных доказательств той страсти, которую вы выказывали мне на протяжении наших многочисленных трогательных бесед. Но на этот раз вы не отделаетесь одними словами, потому что настоящий язык наслаждений, насколько я знаю, включает лишь один грамматический прием: когда происходит согласование мужского рода с женским, причем по обоюдному желанию.

– Я с вами совершенно согласен, моя дорогая Полина. Это действительно очень странная грамматика, непременно требующая, чтобы рода смешивались, и хотя она имеет всего одно правило, всегда следует помнить, что искусство любви – вещь гораздо более тонкая и сложная, чем искусство риторики.

– Прошу вас, не будем больше говорить об искусстве и о риторике, – попросила Полина.

Это было произнесено таким вызывающим тоном, что Казанова вдруг спросил себя, стоит ли отнести нетерпение молодой женщины к неудержимости ее желаний или попросту она не хочет подвергать испытанию пыл старца, который в течение месяца так страстно мечтал обладать ею. Именно это последнее соображение словно сковало его льдом.

– Поужинаем сначала, – предложил он, силясь улыбнуться. – После нам предстоит изрядно потрудиться.

– Ни в коем случае! Я к вашим услугам, мсье, и желаю выдержать ваш первый натиск немедленно. После мы обязательно восстановим наши силы, но я позволю вам эту передышку лишь для того, чтобы ваша вторая атака вновь целиком истощила меня, подарив такое же наслаждение, как и первая.

И, приблизившись к камину, на котором ярко горел один из канделябров, Полина спустила с плеч прозрачную ткань своей рубашки. Одежда мягко упала к ее ногам, постепенно открывая небольшую, но идеально округлую грудь и стройную талию, которую ни один корсет не смог бы сделать более тонкой. Следом появились бедра; одного взгляда на их женственный изгиб было достаточно, чтобы представить, как сладостно они будут раскачиваться при любовных сражениях, и идеально выточенные ноги, белый мрамор которых, казалось, был предназначен лишь для того, чтобы поддерживать пылающий порфир[24] капители сладострастия.

Полина обладала всем, что мужчина может мечтать найти в женщине. Однако Казанова, увидев такое полное и внезапное разоблачение всех ее прелестей, застыл на месте, словно парализованный. Будь его избранница кокеткой, он мог бы вообразить, что она пытается раздразнить его чувства. Но Полине были неведомы такие хитрости. Она обладала наивным тщеславием и считала себя достаточно привлекательной, чтобы без всяких уловок предложить себя в своем естественном виде.

И поскольку он по-прежнему оставался недвижим, застыв не то чтобы с безразличным, а с каким-то покорным видом, Полина спросила его:

– Так что же, мсье, разве не этого вы желали?

– Ваша красота, Полина, превращает меня в камень, – ответил Казанова.

– Разве я похожа на горгону? – с улыбкой спросила молодая женщина.

Она приблизилась к Казанове и заключила в объятия несчастного старца, который по-прежнему не предпринимал никаких действий, поглощенный мыслью, что, видимо, именно сила желания не дает ему совершить жертвоприношение. Нагота этой пеннорожденной Венеры, сверкающая в трепещущем свете свечей, представляла собой слишком изысканное зрелище и казалась столь совершенной, что превосходила даже самый непомерный аппетит, напрасно обостряя его вместо того, чтобы попытаться удовлетворить.

Итак, Полина повлекла к алькову злополучного соблазнителя, которого внезапно стал угнетать собственный триумф. Раскинувшись на постели, она с изумительной непринужденностью предоставила в его распоряжение свои восхитительные прелести.

– Ну что же вы? – снова спросила она. – Вы словно скованы холодом. Давайте же, идите сюда, ложитесь!


Обладание Полиной должно было стать последней любовной победой в его приближающейся к финалу жизни. В ее объятиях Джакомо должен был отдать последнюю дань своему сладострастию.

Однако в течение следующих двух часов они лежали, обнявшись, слив губы в поцелуе, и не предпринимая при этом никаких других действий. Казалось, Полина обнимает призрак. Джакомо мучился от отвращения, которое испытывал к самому себе.

Молодая женщина больше не произносила ни слова. То ли стыд, то ли гордость, а может быть, простая вежливость не позволяли ей выразить вслух свое недовольство. Сначала она попыталась оживить своими ласками древо жизни, крепость которого в свое время способна была облагодетельствовать Генриетту, Мартону, Армелину, Леа, малютку Кортичелли, которой было тринадцать лет и которая выглядела на десять, а заодно и богатую мадам д'Юрфе, несмотря на ее шестьдесят. Сколько женщин из разных стран, принадлежавших к различным сословиям, почти всегда красавиц, хотя иногда и отличавшихся замечательным уродством, как та горбунья из Авиньона, наслаждались им до полного изнеможения? Скользкие, устав от чрезмерных ласк, просили пощады у этого человека, любовные возможности которого не знали границ? Но и этот мощный дуб не устоял перед топором Времени и вскоре должен был исчезнуть навсегда, затянутый в леденящую бездну уходящего века.

Джакомо пришлось проделать все то, что может предпринять опытный человек, чтобы создать видимость наслаждения перед пленительной женщиной, чьи надежды он обманул. Ему хотелось объяснить ей, что он не может удовлетворить ее желание только из чрезмерной деликатности, но Полина достаточно ясно показала, что не нуждается в подобной обходительности. До глубины души оскорбленная тем, что в глазах Казановы ее достоинства оказались не столь хороши, как грубоватые прелести Тонки или обаяние сверхъестественной волшебницы Евы, Полина сочла своим долгом попытаться разрушить проклятые чары всеми способами, какие только могло внушить ей смешанное с яростной досадой желание и которые обычно имеют успех. Но все ее усилия оказались напрасными. Обескураженная, униженная, со слезами на глазах, Полина отступила. Она молча покинула Джакомо, предоставив ему провести в одиночестве оставшиеся до рассвета два или три часа.

Полностью раздавленный, терзаемый неприятной усталостью, Казанова тщетно надеялся на спасительный отдых. Но природа, сначала не позволившая восстать его плоти, теперь лишила его возможности забыться крепким, похожим на смерть сном, о котором он так мечтал.

Лишь только начал заниматься день, он покинул свое прокрустово ложе, оделся и, собравшись с силами, отправился в парк, надеясь найти успокоение в привычной одинокой прогулке. В течение двух часов он быстро вышагивал, словно безумный, понося себя во весь голос последними словами. Но ему так и не удалось достигнуть той счастливой усталости, которая одна лишь могла избавить его от себя самого.

Наконец он вернулся назад и сразу отправился в свою комнату, где и провел весь день. Он не показывался даже за завтраком у мадам де Фонсколомб, опасаясь ее вопросов и еще больше ее сдержанного молчания. Что касается Полины, то ему хотелось бы никогда более не видеть ее, поскольку он был уверен, что она встретит его со своим обычным презрительным выражением, причем на сей раз отнюдь не лишенным оснований.


Ему удалось наконец заснуть, когда дверь комнаты внезапно распахнулась, и в помещение ворвался аббат Дюбуа. Он был вне себя от волнения и жестикулировал так, словно его сутана была охвачена огнем, испуская при этом душераздирающие крики. Глаза его, казалось, сейчас выскочат из орбит, а длинные руки вращались, как крылья мельницы. Эта новая жертва Несса[25] бросилась к Джакомо и схватила его за плечи, будто желая задушить в объятиях. Поначалу Казанова никак не мог взять в толк, чего хочет от него святой отец, который продолжал призывать всех святых и корчиться, как Дамьен[26] во время казни. Он никак не мог улучить момент, чтобы добиться от аббата, что же на самом деле произошло.

– Скажете вы наконец, что случилось? – не выдержав, вскричал Казанова.

– Дайте мне двадцать луидоров, – умоляюще произнес аббат, – иначе я убью себя.

– Попросите их у мадам де Фонсколомб, которая наверняка считает, что ваша жизнь стоит таких денег.

– Она захочет узнать, зачем они мне, а я не могу ей этого сказать.

– Ну так вытяните их у нее во время игры в кадриль!

– Вы насмехаетесь надо мной и, я вижу, готовы дать мне умереть.

– Мне вполне наскучила даже собственная жизнь.

– Без этих нескольких луидоров мы будем вынуждены идти пешком, выпрашивая милостыню, – рыдая, выдавил падре.

– Да о ком вы говорите?

– Увы, о себе самом! Ни о ком другом, кроме как о себе и Тонке, этом ангеле, которого я хочу сделать моей супругой.

– Но вы же священник!

– Поэтому я и хочу отвезти ее в Женеву, поскольку там, как мне говорили, священники женятся, становясь при этом кальвинистами.[27]

Закончив свое признание, Дюбуа перестал наконец трястись и рухнул в кресло, запыхавшийся, похожий на автомат, у которого ослабили пружину. Сидя на краю кровати, Казанова некоторое время рассматривал его, не решаясь высмеять гнусный план этого подлеца в сутане. Он не находил других возражений, которые смог бы привести, поскольку подозревал, что в собственном недостойном поведении недалеко ушел от этого готового предать все на свете священника.

– У меня нет и двадцати цехинов, – произнес он наконец. – Я сам здесь на положении нищего.

– Я вас умоляю, – продолжал настаивать этот нелепый персонаж, – вы, мужчина, должны меня понять.

– Оставьте меня! – воскликнул наконец Джакомо со злостью. – Оставьте и уходите! Иначе я могу не удержаться и задушить вас!

Избавившись от этого прохвоста, Казанова поднялся и наскоро совершил свой туалет. Он больше не мог откладывать свое появление перед глазами мадам де Фонсколомб – приходилось идти, чтобы выносить ее сочувствие. Любовь, которую она испытывала к нему в течение пятидесяти лет, обязывала, чтобы он не скрывал от нее ужасной правды о своем нынешнем состоянии: природа лишила его сил, но оставила желание. Точно так же, как она лишила его зубов, но не аппетита. В своих собственных глазах он был теперь наиболее отвратительным из созданий, своего рода труп, кишащий похотливыми мыслями, которые до сих пор населяют его, пожирая внутренности. Их конвульсии имитируют движения, присущие жизни, являясь на самом деле лишь следствием разложения отдельных частей тела.

Тут он вспомнил о некоем визите, который нанес ему в Генуе тридцать четыре года назад его младший брат Гаэтано. Как и аббат Дюбуа, этот бездельник был священником, увлекшимся юным и наивным созданием, на котором хотел жениться. Он также просил у Джакомо несколько цехинов, чтобы побыстрее уехать в Женеву и там оформить брак, перейдя в протестантство.

И все же жизнь не повторяется: на своем пути, неумолимо ведущем к концу, она никогда не проходит дважды по одной и той же местности, спеша исполнить тот единственный, неповторимый маршрут, который неизбежно должен снова привести нас в небытие, откуда мы были для чего-то нечаянно извлечены.

В то счастливое время в распоряжении Казановы было золото, и он был полон сил, поэтому он дал брату денег и оставил при себе девушку, венецианку Марколину. Он делил свое расположение между нею и Анеттой, своей тогдашней любовницей, и еще одной так называемой племянницей, которая охотно помогала Анетте справляться с ее обязанностями. Ко всему прочему, Джакомо оценил, с какими легкостью и изяществом осуществлялась любовная игра между самими девушками, и не преминул внести свою лепту в их развлечения, будучи в состоянии без труда противостоять желаниям трех нимф разом, тем более что его ложе отличалось такими же необъятными размерами, как и его аппетит.

Увы, подобные воспоминания, потревоженные и как бы ожившие благодаря его записям, отныне наводили на него лишь сильнейшую меланхолию.


Одевшись, он присел за маленький столик. Давно погасший подсвечник выглядел источенным временем: он был покрыт потеками воска, представлявшимися Казанове язвами и золотушными пятнами, разъедающими старческую плоть. Вздохнув, шевалье взял в руки перо и набросал на листке бумаги несколько строк:


«…После долгой прогулки по морю в лодке под парусом, насладившись одним из тех пленительных вечеров, какие можно встретить лишь в генуэзском заливе, когда, скользя по водяной глади, прозрачной, как зеркало, посеребренное лунным светом, чувствуешь себя переполненным ароматами, собранными легким зефиром на берегу, среди которых можно различить запахи апельсинового и лимонного деревьев, алоэ, гранатника и жасмина, мы с племянницей вернулись в дом притихшие, но в то же время охваченные чувственным волнением. И поскольку я уже более был не в силах дожидаться мою прелестную подругу, то спросил у Анетты, где венецианка. Она сообщила, что та сегодня легла рано, и я тихонько прошел в ее комнату с единственным намерением посмотреть, как она спит. Свет свечи разбудил ее, она увидела меня, но ничуть не испугалась моего появления…»


Внезапно Джакомо выронил перо, и последнее слово оказалось залитым чернилами. Он не обратил на это внимание. Даже если бы сразу исчезли строки, только что выведенные им на бумаге, он воспринял бы это так же равнодушно, поскольку все сущее предназначено исчезнуть навсегда. И даже такое сильное и полное ощущение счастья оттого, что мы существуем, приносит в итоге лишь понимание того, что вскоре мы покинем этот мир.

В течение нескольких минут Казанова сидел неподвижно, будто лишенный жизни, словно мысль о собственном конце вытеснила у него все другие чувства и эмоции. Потом он поднялся, ибо, как сказано в Писании, умерший Лазарь должен ожить и вновь ждать своего дня и часа, медленно подошел к окну и распахнул его. В небе он увидел огромную серую тучу, поднимавшуюся на западе из-за горизонта в сопровождении громовых раскатов.

Вскоре туча простерлась настолько, что казалось, небесный свод затянуло саваном, который во всех направлениях бороздили вспышки молний.

В том потрясенном состоянии, в котором находился Джакомо, этот устроенный природой спектакль показался ему как нельзя кстати. Небо отвечало ему теми же тревогой и смятением, какие царили в его собственных мыслях. В этот момент он совершенно не думал о том, что окружающая нас вселенная не способна мучиться, терзать себя вопросами и раздумьями, как это свойственно людям.

Побуждаемый беспокойством, похожим на то чувственное волнение, которое влечет нас к вожделенной цели, Казанова внезапно вышел из комнаты, спустился по длинной лестнице, в мгновение ока пересек террасу, выходившую в парк, и быстро пошел вдоль большого водоема. Он все ускорял шаги, и вскоре уже бежал, издавая странные крики, которые могли выражать одновременно и страх, и разочарование, и счастье. Ветер подхватывал его как соломинку, а хлещущий дождь образовал вокруг плотный занавес, который мигом поглотил Джакомо, превратив его в призрак, сотканный из серого тумана.

Сильные порывы ветра следовали один за другим, и вода из канала выплеснулась в аллеи пенистыми волнами. Раскаты грома вперемешку со вспышками молний окружали Казанову со всех сторон. Дождь лил с такой силой, что через четверть часа все вокруг было затоплено водой. Но старик продолжал упрямо идти вперед, бредя в воде, которая была ему уже выше щиколотки. Он подставлял лицо и грудь небу, которое обрушивалось на землю расплавленным свинцом, и кричал:

– Боже! Боже милостивый! Забери меня к себе, ибо я верю в Тебя и в милосердную смерть, которую Ты уготовил для Твоих творений!

Будто для того, чтобы Джакомо испил до дна чашу своего горя и стыда, именно Шреттеру было суждено обнаружить его час спустя, всхлипывающего под деревом, в которое попала молния. Оно обрушилось на злополучного шевалье всей кроной, заключив в свои крепкие объятия, но, к счастью, не поранив. Без сомнения, Бог услышал и посмеялся над тем, кто слишком поздно к Нему воззвал.


На следующее утро, после двенадцатичасового сна, Казанова проснулся посвежевший, с ясной головой, блеском в глазах и сведенным голодом желудком, поскольку он ничего не ел со вчерашнего дня.

В окна барабанил дождь. Гроза удалилась, но полчища ворчащих туч все еще озлобленно толкались своими тяжелыми твердокаменными панцирями. Джакомо поднялся, чтобы посмотреть в окно, и с ужасом увидел, что несколько деревьев упали в водоем.

Потом он вспомнил, как избежал смерти, которую призывал, желая себе участи Фаэтона.[28] Казанова был всего лишь смертным, и Юпитер не стал затруднять себя, поражая его молнией. Вечный самозванец больше не был способен на настоящее преступление и не заслуживал иного наказания, кроме безмерного чувства стыда. Он больше не заслуживал милостей смерти, поскольку не сумел воспользоваться сокровищами Полины.

Неспособный умереть, как, впрочем, и любить, Джакомо принял мудрое решение – как удовлетворить тот единственный аппетит, который, судя по всему, пока еще был ему присущ.

Волчий голод повлек его в сторону кухни, в логово врагов, куда он не рисковал заглядывать на протяжении долгих лет, опасаясь дерзостей засевшего там сброда. Однако сегодня его мысли приняли совсем иное направление, и шевалье де Сейналь первым делом поприветствовал и выразил благодарность пройдохе Шреттеру за свое спасение от верной смерти. После, усевшись за общий стол среди других слуг, он деловито стал макать ломоть ржаного хлеба в капустный суп и прихлебывать пиво под любопытными и насмешливыми взглядами служанок и лакеев.

К десяти часам Казанова наконец отправился в покои мадам де Фонсколомб. Старая дама в это время заканчивала завтрак в компании Полины и аббата Дюбуа. Обе женщины встретили его очень просто и радушно: ничто в их словах и выражении лиц не напоминало о злополучных событиях последних часов. Джакомо догадался, что дамы уже все обсудили меж собой и договорились более к этой теме не возвращаться. От этого он испытал еще больший стыд, чем если бы его стали утешать.

Первым делом мадам де Фонсколомб рассказала ему, что его «подруга-каббалистка», выехавшая накануне из Теплице, чтобы попасть в Карлсбад, из-за грозы была вынуждена остановиться в четверти мили от деревни, где ее коляска едва не была унесена потоками воды. Барышня спаслась, бегом добравшись до замка, куда приказала доставить свой дорожный сундук, и сейчас как раз приходила в себя от испуга.

Джакомо выслушал новость равнодушно: для него волшебница Ева теперь тоже принадлежала к тем годам, которые окончательно канули в прошлое. При этой мысли он отметил, что не ощущает ни малейшей грусти и что траур по безвозвратно ушедшему прошлому длился всего несколько часов. В его жизни происходили и более крутые перемены, и всегда он принимал философски новое, пришедшее на смену старому состояние, надеясь, что удача вскоре вернет ему то, что отнял случай. Но в этот раз он больше ничего не ждал и ничего не хотел. Покинувшая его надежда уступила место душевному спокойствию, и он был этому только рад.

Еще мадам де Фонсколомб сообщила, что переносит своей отъезд на несколько дней, поскольку дороги теперь совершенно не пригодны для путешествия.

Зажгли свечи. Несмотря на середину дня, небо было затянуто такими плотными черными тучами, что казалось, за окном уже сумерки. Старая дама попросила Казанову прочесть отрывок из французской или итальянской поэзии, который он сам пожелал бы подарить ей на прощание.

Джакомо, не заглядывая в книгу, прочел по памяти прекрасную поэму, повествующую о приключениях Рикардетто и Фиорд'Эспины, принцессы испанской:


Le belle braccia al collo indi mi getta,

E dolcemente stringe, e baccia in bocca…

переводя для Полины, которая не понимала по-итальянски: «Он обвил свои прекрасные руки вокруг моей шеи и, нежно обнимая, поцеловал в губы…»

В то время как он старался дать почувствовать молодой женщине все тонкости поэзии Ариосто,[29] Джакомо меланхолично размышлял, что его собственное прошлое сейчас столь же далеко от него, как и история про Неистового Роланда, и стало уже чем-то вроде сказки, которую он рассказывает сам себе.


Ева появилась к обеду. Ее наряд блистал великолепием, добытым, по всей видимости, за игорными столами и в альковах Теплице. На ней было платье в античном стиле из шелковой золотистой, переливающейся тафты. Очень короткий жакет из синего бархата закрывал для приличия большую часть груди, которую платье щедро выставляло на обозрение. Эта притворная стыдливость, не доходящая тем не менее до скромности, указывала на то, что божественная дива хранила в своей сумочке несколько любовных записок из тех, что пишут по-немецки или по-французски, и которые женщины такого сорта так хорошо умеют заставить банкиров всех национальностей обменивать на дукаты.

Ева с нежностью заключила Джакомо в объятия, окутав его амбровым ароматом своих локонов, завитых «по-каракалльски».[30] Она сделала изящный реверанс в сторону мадам де Фонсколомб и быстрой улыбкой поприветствовала Полину. Старая дама тут же попросила ее описать в подробностях свои похождения, рассчитывая, что этот рассказ завяжет разговор за столом и сумеет отвлечь Джакомо от мрачных мыслей. Очень довольная тем, что может таким образом отдать своей любезной кредиторше проценты с ее тысячи флоринов, Ева немедленно начала свое повествование.

Появившись в Теплице, она тут же оказалась в обществе графов, маркизов и баронов, среди которых, как и везде, встречались немцы, итальянцы и венгры, все сплошь профессиональные игроки – люди изысканные и умные.

– Когда им в руки попадает незнакомец, – говорила она с улыбкой, – они умеют войти к нему в доверие, и, если он играет, навряд ли ему удастся от них ускользнуть, поскольку они сговариваются, как мошенники на ярмарке.

Ева совершенно не собиралась становиться жертвой обмана со стороны людей, промышляющих теми же занятиями, что и она сама. Флоринами мадам де Фонсколомб она собиралась воспользоваться совершенно иначе. Вначале она не участвовала ни в каких партиях, предпочитая прогуливаться между столами, чтобы видеть всех игроков и распознать среди них наиболее удачливых и простофиль. Ее интересовали лишь последние.

Поскольку в Теплице Ева еще не успела прославиться своими наиболее впечатляющими магическими фортелями, она с легкостью могла сойти за одну из тех наивных искательниц приключений, расположения которых легко добиться в обмен на несколько дукатов и которые могут представлять опасность разве что для здоровья своих жертв.

Поскольку она не принимала участия ни в одной из партий, шевалье Реали, который, по ее сведениям, ловко умел сбрасывать карту и которого она якобы не узнала, предложил ей партию в фараона на пятьдесят флоринов. Она согласилась играть на двадцать, заверив, что это все ее состояние. Проиграв, Ева выказала такое большое горе, что элегантный маркиз де Шантеней, приятный молодой человек, которого она уже заранее определила как великого олуха, дал ей сто дукатов, чтобы Ева могла отыграться.

Она вновь проиграла. Тогда маркиз утешил ее при помощи пятисот флоринов, которые улетучились уже на другом столе, где священнодействовали от восемнадцати до двадцати понтеров – все профессиональные игроки. Шантеней достал из своего кошелька вексель на предъявителя на тысячу двести луидоров и снова внес аванс за красотку, которая к тому времени решила, что пора перебираться из ассоциации простофиль в братство хитроумных греков. Она поставила на сто дукатов, разыгрывая вторую и третью карты, и, постоянно удваивая ставку, похоже, уже собиралась сорвать банк. Увидя, что они близки к тому, чтобы остаться с пустыми кошельками, понтеры пожелали на шестой талии выйти из игры. Но мсье де Шантеней сказал, что Бог был бесполым существом и что лучше им не нарушать его заповеди. Для одного из игроков, который поначалу не пожелал его слушать, маркиз добавил, что он не такой неловкий в обращении со шпагой, как с картами, и вполне готов предоставить доказательство этого первому же из господ, кто захочет выйти из игры без его на то согласия.

Ева закончила игру, обобрав партнеров подчистую. Она выиграла десять тысяч флоринов и была очень довольна тем, что смогла вернуть переводной вексель мсье де Шантенею. Впрочем, он тут же вознамерился подарить его прекрасной незнакомке, если, конечно, такая сумма не покажется ей недостойной ее красоты, которая, как он сам понимал, вообще не имеет цены. На что Ева ответила, что ее нельзя купить, но она никогда не откажется обратить в жаркие ласки флорины честного человека.

Вечер они завершили в постели красавицы, где маркиз повел себя еще расточительнее, чем за карточным столом.

– Раз этот молодой человек получил такое удовлетворение, я бы сказала, что он отнюдь не был одураченным вами простофилей, а скорее вашим должником, – заметила мадам де Фонсколомб.

– Как я – его, поскольку, когда он взял штурмом мою крепость в шестой раз, мое сладострастие было настолько истощено, что мне пришлось притворяться, чтобы не показаться ему невежливой и не испортить впечатление от этой ночи.

– Значит, ему не удалось в седьмой раз устроить для вас жертвенное возлияние? – спросил Джакомо, грусть которого по поводу своего преклонного возраста наконец сменилась улыбкой.

– Конечно удалось, причем он сделал это превосходно! Но чтобы восстановить свои силы, для начала мы предались сладкому сну. Пробудившись, я приказала подать обильный ужин, поскольку после этой чудесной ночи мы проспали целый день. В течение часа мы наслаждались изысканной едой, отдавая должное Бахусу. После мы снова принялись за наше увлекательное сражение и продолжали его до рассвета.

– И насколько успешно ему удалось воздать должное вашей красоте на этот раз? – полюбопытствовал Джакомо.

– Он продемонстрировал мне свою доблесть шесть раз, причем так отменно, что в конце концов мне пришлось просить пощады.

– Шесть раз – сифуа,[31] – как эхо, повторил Казанова, – это прозвище, которое носила некая Тиретта, с которой я был знаком целый час в Париже в 1756 году.

– Итак, ваш юный Шантеней будет отныне «Маркизом де Сифуа», – произнесла со смехом мадам де Фонсколомб.

Полина в течение всей этой игривой беседы не произнесла ни слова и не выразила никаких эмоций. Она вознесла свои мысли на уровень такой серьезности, что ее остроумие, если так можно выразиться, оказалось замороженным. Несмотря на природную красоту, она постоянно сдерживала себя, и поэтому в ее поведении часто ощущались излишняя напряженность и натянутость.

Мадам де Фонсколомб подумала, что все любовники, которых могла бы иметь Полина, оставляли бы ее одинаково неискушенной. Молодая женщина вовсе не была добродетельной, поскольку добродетель, сдаваясь на милость победителя, лишь способствует сладострастию, после того как препятствие к этому устранено. К тому же она была не лишена темперамента, о чем свидетельствовал румянец, часто заливавший ее лицо, как, впрочем, и пробегавший время от времени по телу трепет и вырывавшиеся из груди вздохи. Но Полина была неспособна на самозабвение, которое могло бы отвлечь ее от своей персоны. Она портила себе удовольствие, постоянно анализируя свои ощущения и действия. Она считала, что женщина может проявить себя наравне со своим любовником, лишь соперничая с ним. Отважной якобинке не приходило в голову, что ей было бы гораздо легче превзойти противоположный пол в получении наслаждений, подчиняясь собственной природе, а главное, что после этого она с легкостью смогла бы подчинить мужчину во всем остальном.

Итак, мадам де Фонсколомб догадалась, какой горький вкус имела эта ночь, о которой ни Полина, ни Казанова не хотели говорить. Также она представила, какие выводы неминуемо мог сделать мужчина семидесяти двух лет, оказавшись в такой ситуации. И она приняла решение доверить Еве волновавшие ее мысли. Старая дама считала ее способной сохранить эту тайну, к тому же она была высокого мнения об особых талантах молодой женщины. Она очень надеялась, что та сумеет привести дело к счастливой развязке.

Ужин в тот вечер был изрядно оживленным, благодаря неожиданным признаниям падре, который, отчаявшись найти двадцать цехинов, необходимых для того, чтобы увезти Тонку, поведал обществу о страсти, которую испытывал к самой очаровательной на свете дурочке. Он вещал об этом с таким жаром, что почти у всех присутствующих выступили слезы на глазах. Правда, это были слезы смеха, поскольку аббат Дюбуа произнес пылкий панегирик во славу святой Туанетты, декламируя его словно перед собранием обращенных правоверных. В результате Джакомо, поддавшись комизму ситуации, поднялся и, смиренно протягивая свой бокал, словно плошку для милостыни, собрал в пользу проповедника пожертвование в три экю серебром и дукат золотом.

– Вы можете рискнуть ими в басет после ужина и избавить еще от нескольких цехинов мадам де Фонсколомб, которая уже привыкла терпеть из-за вас убытки, – предложил Казанова. – Но держу пари, что наша дорогая Ева, имеющая непостижимую способность выигрывать, тут же вытянет их у вас обратно, и после этого вы увидите Женеву разве что во сне.

Как только ужин окончился, Дюбуа извинился и покинул компанию, заявив, что ему не терпится изложить Богу одну свою горячую просьбу, в отношении которой никто из сидящих за столом ни на минуту не усомнился. После его ухода мадам де Фонсколомб заявила, что аббат Дюбуа неплохой человек, способный при случае продемонстрировать смелость и верность, просто излишняя чувственность часто толкает его на безрассудство.

И она поведала о некоторых сумасбродствах этого истинного сатира в сутане, поблагодарив между делом Провидение за его малопривлекательную внешность и бедность, свойственную всем священникам, иначе наверняка сейчас бы за ним следовала, как войско в походе, толпа смазливых маркитанток, собранных по всей Европе.

Пока Джакомо расставлял свечи в музыкальном салоне, мадам де Фонсколомб отправила Полину на поиски ненужной ей кашемировой шали, и, оставшись наедине со старой дамой, Ева, наконец, узнала, благодаря каким печальным обстоятельствам Казанова стал таким молчаливым и грустным.

– Кстати, – заметила последняя, – что за идея попытаться поженить карпа и кролика?

– Я полагала, что в Полине смогут наконец прорасти первые всходы того любовного чувства, которого так легко умеет добиваться наш друг.

– Ваша очаровательная «вязальщица»,[32] без сомнения, смешала альковные приемы с повадками Революционного трибунала, перепутав постель с эшафотом, и Джакомо просто испугался, что потеряет свою голову.

– Мне нет прощения, – произнесла мадам де Фонсколомб.

– Не волнуйтесь, спектакль еще не окончен, – заверила ее чародейка, – у нас в запасе целых три сцены.

– Какие же?

– Любовный напиток караибской колдуньи; любовь, воскрешенная при помощи сна; вознагражденная настойчивость.

– Мне не терпится взглянуть на эти новые чудеса!

– Для меня они тоже новы, поскольку мне удалось узнать об этом любопытном колдовстве лишь восемь дней назад.

– Нужно ли на этот раз, чтобы вы снова пролетали через Юпитер и Меркурий? – шутливо спросила мадам де Фонсколомб.

– Совсем не обязательно. Действие происходит в двух бокалах, куда я насыплю некоего порошка, которым со мной поделился в Теплице барон Монтейро, португальский мореплаватель. Сам он позаимствовал его у одного караибского дикаря.

– Мы скажем Казанове и Полине о том, каким способом вы собираетесь уладить их дела?

– В этом нет никакой необходимости. К тому же это может помешать действию снадобья.

– Оставим все в тайне, – согласилась старая дама. – Тем интересней будет финал этой комедии, сыгранной счастливыми любовниками.


Незадолго до полуночи, выпив мускат, налитый ему в бокал Евой, Казанова внезапно почувствовал тяжесть в голове и был охвачен настолько сильным оцепенением, что заснул бы прямо в кресле, если бы мсье Розье не отвел шевалье в его комнату.

На Полину напиток оказал такое же действие, и ей тоже пришлось удалиться.

Ева сама проводила мадам де Фонсколомб в ее спальню, сказав ей на прощание:

– Подождем до завтра, и вы увидите, что наши герои будут сами ошеломлены своей чувственностью. К тому же, держу пари, мы услышим об этом их подробный счастливый рассказ.

– Однако в своем нынешнем состоянии они ничуть не похожи на людей, которым вскоре предстоит участвовать в любовном сражении, – заметила старая дама.

– Жизнь – это всего лишь длинный сон, а любовь, как вы знаете, лучший из них, и поэтому заслуживает, чтобы на время стать реальностью, – философски ответила волшебница.

Мсье Розье еще не успел закрыть за собой дверь спальни Казановы, а Джакомо прямо в парике и башмаках уже заснул на своей постели.

Но вскоре он пробудился, зажег свечу и увидел, что прошло всего лишь два часа. Почувствовав себя посвежевшим и умиротворенным, как после ночи спокойного отдыха, он решил подняться.

И тут обольстительный образ Полины возник перед его глазами с такой ясностью и силой, что ноги сами привели его к двери ее спальни.

Она не была заперта, поэтому ему лишь оставалось толкнуть створку и войти. Полина спала. Ее не разбудил даже огонь свечи. Покрывало соскользнуло к ее ногам, и сгоравший от страсти старец мог видеть, что перед тем, как отдаться в объятия Морфея, она даже не надела ночной сорочки.

Некоторое время он не шевелился, пораженный божественной щедростью красоты, выставленной напоказ его глазам. Ее блеск затмевал дрожащее пламя свечи. На этот раз ожившее чувство заговорило в нем в полную силу, и Джакомо не смог более неподвижно созерцать эту восхитительную картину Корреджо. Огонь, бушевавший в крови, потребовал воссоединения с этой сиреной. Казанова ощущал себя Адамом в момент первого грехопадения, состояния, в котором единственно правильным было немедленно избавиться от ненужных тряпок и не задумываясь устремиться к спящей красавице. Что Казанова с готовностью исполнил. Он страстно припал губами к ее рту и крепко сжал молодую женщину в своих объятиях. В разгар этого пламенного вступления на лице Полины появилось выражение восторженного сладострастия, хотя она еще не проснулась, а ее губы прошептали слова, позволившие Джакомо угадать, что именно ей снится.

Он щедро расточал свои ласки, побуждаемый жаром, который пока старался сдерживать, опасаясь слишком резкими движениями потревожить ее сон. Но было похоже, что, уже пробудившись, молодая женщина желала лишь, чтобы этот сон продолжался. И когда, не в состоянии более сдерживать себя, Джакомо отдался своей страсти в полную силу, она наконец открыла глаза и произнесла с довольным вздохом:

– Ах! Как же я счастлива!

Более двух часов Джакомо не размыкал объятий. Они перепробовали все положения, о которых писал Аретино,[33] предаваясь при этом каждые четыре или пять минут безудержному веселью по поводу своих успехов. Но, боясь, что в нем уже все-таки нет той безупречной мужской силы, которой он обладал в свои двадцать лет, Казанова из осторожности не спешил окончить любовную битву раньше времени. Он благоразумно приостанавливался в наиболее сладостные моменты и устраивал передышку, со смехом обсуждая то, что было им сделано, или то, за что он пока не принимался.

В позе прямого дерева, наиболее чувственной из всех, какие только мог изобрести бесстыдный ум Аретино, Полина вела себя как неутомимый ретиарий,[34] демонстрируя, что отнюдь не боится целиком принять в себя меч счастливого соперника, и удерживая его таким образом, что он вынужден был наконец отдать ей свой мужской нектар.

Полусчастливая, полустрадающая, глядя на ослабевшее орудие, принесшее ей столько удовольствия, она, казалось, жалела о своем чревоугодии. Но, возобновив ласки и простодушно предоставив глазам партнера свои прелести с самых соблазнительных сторон, она вынудила Джакомо возобновить атаку.

Стоны и полное самозабвение вакханки ясно показывали, что ее похоть, высвобожденная из плена глупых доводов и тиранической надменности, превзошла желание самого Казановы.

Лишь незадолго до рассвета он позволил себе еще раз дойти до конца в собственном удовольствии. Но даже после этого Джакомо продолжал сжимать в объятиях пылкую подругу, погрузившись вместе с ней в тихую неподвижность, нарушаемую лишь легкими интимными ласками и тихим звуком поцелуев. Вскоре они разом уснули.

Пробудившись, Казанова увидел на лице Полины нежное, удовлетворенное выражение и почувствовал, как огорчила его мысль о ее предстоящем отъезде. Он сказал ей об этом, и девушка пообещала, что, поскольку она еще не считает себя вполне посвященной в таинство любви, упросить мадам де Фонсколомб отложить отъезд на несколько дней.

После этого она ушла, вернее, исчезла так же легко, как испаряется под утренним солнцем роса. Джакомо тут же заснул и проспал до самого вечера спокойным освежающим сном.


Еву и мадам де Фонсколомб Казанова обнаружил в китайском салоне. Обе женщины были озабочены поведением незадачливого Дюбуа: когда он попытался при помощи рук объяснить Тонке некоторые вещи, которые простушка явно не могла себе уяснить из его слов и жарких клятв, вся прислуга замка сбежалась к ней на помощь. В результате аббат потерял два зуба, а все его длинное тело было помято и избито так, что старая дама сомневалась, сможет ли он на следующий день отправиться в путь.

И поскольку ей больше не хотелось откладывать возвращение во Францию, она решила оставить святого отца в Дуксе до полного выздоровления. Он догонит ее позже или, если его планы не изменятся, поедет в Женеву, чтобы там присоединиться к кальвинистам. Она оставит ему вексель на предъявителя на сумму в полторы тысячи флоринов, который позволит аббату целый год прожить с разумной бережливостью, следующий год – в умеренности и еще третий год с добродетельностью отшельника.

Наконец, наговорившись вдоволь о Дюбуа, часто развлекавшем мадам де Фонсколомб своими любовными неудачами, обе дамы принялись за новую тему: они говорили о Джакомо, спрашивая себя, почему он целые сутки провел запершись в своей спальне, вдали от рода человеческого.

Тут появилась Полина, которая и дала ответ на этот вопрос. Она поведала о прошедшей ночи, полной неги и наслаждения, не упуская ни малейшей подробности и описывая наиболее сладострастные сцены с оживлением, раскованностью и в таких точных выражениях, что они могли быть достойны, пожалуй, лишь доброго аббата Баффо, бывшего когда-то наставником Джакомо по части похоти. В конце своей истории она не без гордости упомянула, что ее необыкновенный любовник, не переводя дыхания, осуществил в ее честь целых семь жертвоприношений.

Сам Джакомо мог припомнить лишь две победы, одержанные им над своей старостью, подвиг, потребовавший от него скорее осторожности и опыта гладиатора, чем силы удара. Но он рассудил, что будет более любезным, а может быть, и более лестным для него ответить на эту похвалу смущенным молчанием, предоставив дамам самим решать, то ли он своим скромным видом подтверждает этот факт, то ли выражает снисходительность к забавному преувеличению его успехов Полиной.

– Соломон говорил, что мужчина, который совершил семь раз подряд столь великое дело, должен считаться бессмертным, – шутливо заверила каббалистка, – поскольку после этого ничто не сможет заставить его испустить последний вздох.

Во время ужина любовные подвиги Казановы по-прежнему служили темой оживленной беседы, поэтому все разошлись очень поздно. Оставшись наедине со своей госпожой, Полина бросилась ей в ноги, упрашивая повременить с отъездом, чтобы Казанова смог еще поучить ее новым чувственным удовольствиям. Та ответила, что шевалье уже отправился к Еве, чтобы узнать, что говорят по этому поводу звезды. После медитации, длившейся не более минуты, каббалистка провозгласила, что, по предопределению, Венере и Аполлону суждено встретиться еще раз. Потом она поднесла счастливым любовникам своего мускатного вина, а находившийся наготове мсье Розье проводил их по очереди в принадлежавшие им спальни.

– Теперь они снова заснут и будут спать до самого утра или даже дольше, – пояснила чародейка своей сообщнице. – Ни один из них не покинет своей постели ради чужого ложа и вообще не сдвинется с места, поскольку они станут сплетаться в объятиях и утолять свои желания лишь во сне. Но они не почувствуют никакой разницы, и их сладострастие будет настолько правдоподобным, что ни тот, ни другая не смогут сказать, что были введены в заблуждение.

– А не кажется ли вам, что все радости в этой жизни происходят будто во сне? – задумчиво произнесла мадам де Фонсколомб. – И разве не вы говорили, что сама жизнь представляется вам сном?


Уставшая от пережитых наслаждений, осененная с этого дня и навеки божественным вдохновением плоти, с душой, накрепко повязанной пленом чувств, Полина покинула объятия Джакомо только когда пришло время садиться в берлину, которая должна была увезти ее навстречу новым иллюзиям. Ева нагадала, что юная робеспьеристка вскоре выйдет замуж, будет хозяйничать в бакалейном магазине супруга и родит четверых детей двух мальчиков и двух девочек. Но, поскольку это будущее выглядело гораздо менее соблазнительным, чем прошедшие две ночи, Ева ничего ей об этом не сказала, опасаясь, как бы Полина не захотела обмануть судьбу, решив остаться в Дуксе.

Кроме того, каббалистке открылось, что этот год будет для ее друга последним и они больше никогда не увидятся. Но об этом она тоже предпочла умолчать. К чему лишний раз напоминать Джакомо о том, что он и сам знал?

Чего Казанова не знал, так это того, что все происходившее с ним в течение последних двух ночей было всего лишь сном, как и то, что он целиком был обязан этим Еве. Ему было отлично известно об искусстве чародейки, но еще лучше ему было известно, что жизнь иногда преподносит еще более неожиданные сюрпризы, и потому ничему не следует удивляться.

Пока Розье при помощи двух нанятых в деревне возчиков заканчивал запрягать лошадей, Полина задремала на скамеечке, сидя в берлине, где в этот полуденный час для нее снова засиял нежный свет луны.

Воспользовавшись небольшой задержкой, Казанова увел в парк мадам де Фонсколомб. Этим двоим, хотя и достопочтенным, но безупречным любовникам было необходимо поговорить наедине, прежде чем расстаться навсегда. Еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, Джакомо прижал к своей груди руку Генриетты. Он не мог вымолвить ни слова, и тогда заговорила его подруга:

– Как же мне тяжело расставаться с тобой, мой милый друг! Радостное солнце Сент-Жана освещает этот тягостный миг, когда мы входим в нашу последнюю зиму. Так обнимемся же, мой дорогой Жак! Прижми меня в последний раз к своему сердцу!

Казанова заключил в свои объятия Генриетту, и ее волосы серебром рассыпались по его плечу. На мгновение они неподвижно замерли, вместе вздыхая о счастливом прошлом, испытывая странное чувство, в котором были перемешаны самые сильные огорчения и самые большие радости. Потом они тихонько отстранились друг от друга и в молчании вернулись к коляскам.

Ева уже сидела в первой берлине, где должна была ехать мадам де Фонсколомб. Старая дама любезно предложила доставить ее в Огсбург, где лукавая чародейка собиралась ознакомиться с местными игорными столами.

Так и не проснувшись, Полина даже не попрощалась со своим легендарным любовником, поскольку никто не решился прервать ее сладостный сон.

После того как обе упряжки миновали портал внутреннего двора и исчезли в поднятом ими облаке пыли, Джакомо, не оборачиваясь, поднялся по ступеням крыльца и бесследно растворился во тьме огромного вестибюля.


Два дня спустя обе коляски вернулись. С ними пришло письмо, переданное Казанове от мадам де Фонсколомб:


Мой единственный друг!

Через две недели или чуть больше я буду в Женеве, где мы с тобой в первый раз расстались сорок восемь лет назад. В память о нас я спущусь в Отель де Баланс, чтобы прочесть печальное напутствие, нацарапанное гранью моего алмаза на оконном стекле: «Ты забудешь и Генриетту».

Сейчас ты уже знаешь, насколько это предсказание было неверным. Как я сожалею, что тогда сомневалась в тебе, хотя бы даже на секунду! Я подразумевала под этими словами лишь то, что время залечит глубокую рану, которую я оставила в твоем сердце. Но я не должна была ее углублять, бросая тебе этот несправедливый упрек.

Без сомнения, наша встреча была лишь сном. Я уже когда-то писала тебе, что мы были на удивление, абсолютно счастливы в течение трех месяцев и что никогда такой прекрасный сон не может длиться долго. Но как я могла ограничить таким маленьким промежутком времени настоящий срок нашей любви? Неужели я была настолько уверена в твоем непостоянстве? Или, может быть, в своем? Умоляю тебя простить мне это предательство, в котором я провинилась перед тобой в глубине души. Так же умоляю тебя не жечь те драгоценные тетради, которым на протяжении двенадцати лет ты поверял свои воспоминания и среди которых скрывается тайна моей души. Подумай, что эти записи, вслед за твоей памятью, являются хранителями блага наиболее редкостного как в глазах людей, так и в глазах Бога, и что это благо, рожденное любовью, которую ты получаешь или, напротив, отдаешь, принадлежит не только тебе одному.

Тебе хотелось бы думать, что ты относишься к числу наиболее глубоких философов или наиболее тонких поэтов, и ты боишься, что не принадлежишь ни к тем, ни к другим. И совершенно напрасно. Как и большинство людей, ты не достиг цели, которую себе наметил, зато в другом нашел себе бесподобное применение. Ты не стал поэтом? Но сама жизнь сочинила изумительную легенду, героем которой ты стал. Ты не стал философом? Но твое сердце всегда питало твой ум лучшими и наиболее истинными принципами, ибо любовь, представлявшая твой метод, несомненно включает в себя все философские методы сразу. И пусть ты не бессмертен, ты навеки останешься живым среди живущих.

В последующих веках ты еще очаруешь тех, кто с тобой соприкоснется. И мужчины, и женщины еще познакомятся с тобой, мой славный друг, так хорошо понимавший странные, исполненные желаний создания, какими являются люди.

Тебе нигде не поставят памятников, поскольку твой высокий рост не предназначен для того, чтобы взойти на пьедестал и вдвойне господствовать над подобными тебе, но те, кто любит, будут тайком носить твое изображение в медальоне около сердца.

Если однажды при взгляде на эти прекрасные страницы, содержащие твое прошлое, тебя охватит разочарование, подумай о том, что, может быть, не стоит лишать этих строк следующие поколения. Доверь тогда их верному другу или предоставь судьбе позаботиться о том, чтобы уберечь их от забвения. Судьба часто бывает к нам неблагосклонна лишь для того, чтобы не казаться слишком благожелательной.

Я буду любить тебя до самого последнего вздоха.

Генриетта


Уже в течение нескольких лет Казанова страдал болезнью мочевого пузыря, терзавшей его длительными и мучительными задержками мочи. Один из приступов, случившийся в марте 1798 года, оказался настолько сильным, что мог стать для него роковым. Больной даже причастился, выказывая при этом все признаки благочестия и раскаявшись во всех своих грехах.

Однако его состояние вдруг улучшилось. В апреле он уже смог покидать спальню и делать несколько шагов по парку, наблюдая за зеленеющими деревьями.

Он написал своему другу Загури и молодому Монтевеккьо, сообщив, что несколько кавалерийских полков собрались в Дуксе, откуда скоро, видимо, выедут в Италию, где ожидаются новые наступательные действия французов. В предчувствии скорой смерти Казанова, который жил лишь настоящим, в первый раз испытал любопытство перед будущим. И те жалость и страх, которые появляются при приближении конца, он испытывал скорее к тем, кто оставался жить после него, чем к самому себе.

В это же время шевалье принял у себя милую, но удивительно бестактную Элизу ван дер Рек, специально приехавшую из Теплице, где она отдыхала на водах, чтобы своими глазами засвидетельствовать «благородное мужество, с которым он направляется к мрачным воротам смерти». Она привезла с собою некую Марианну Кларк, на которую Джакомо не обратил никакого внимания. Обе дамы уехали через два дня несколько разочарованные тем, что им не довелось лицезреть умирающего героя в последнем акте этой трагедии. Отличаясь изрядной добротой, прекрасная Элиза приказала доставить больному бульон в таблетках и несколько бутылок мадеры. Распоясавшийся Фолкиршер в мгновение ока завладел мадерой и постарался как можно безнадежнее испортить бульон, лишний раз напомнив своему врагу, что умирать надо в одиночестве.

Карло Анджолини, племянник бывшей жены Казановы, приехал навестить его в конце мая и остался в замке. Именно он находился рядом со знаменитым венецианцем в последние часы его жизни.

С середины мая удержание мочи в организме настолько усилилось, что появились пугающие признаки водянки. Последние свои дни шевалье провел в кресле, поскольку ядовитая жидкость, заполнившая легкие, мешала ему дышать. Он видел в зеркале, что отечность тела делает его похожим на бурдюк, а лицо устрашающе уродливым. Любому, кто знал Джакомо раньше, не хватило бы воображения представить себе, до чего он может быть некрасивым, так что уже хотя бы по одному его виду легко было догадаться, что ему осталось жить совсем недолго.

В ночь с 3 на 4 июня он при помощи Карло написал коротенькую записку «заботливой Элизе», в которой благодарил ее за «бульонные таблетки». Потом продиктовал письмо, в котором вверял Генриетте свою любовь, свои мысли и свой последний вздох. И наконец попросил племянника прочесть ему отрывок из своих «Воспоминаний», в котором говорилось о месяцах, проведенных с Генриеттой сорок девять лет тому назад.

Когда молодой человек закончил чтение, Джакомо произнес несколько бессмысленных слов и испустил дух.

В тот же вечер Карло получил письмо, в котором извещалось о том, что вот уже месяц, как в Экс-ан-Провансе скончалась некая мадам де Фонсколомб, являвшаяся той самой получательницей, которой собирался отправить свое последнее послание Джакомо.

Молодой человек счел, что было бы неприличным сохранить эти два письма, которые предназначались теперь лишь для покойных. Он решил вернуть их авторам и Господу Богу и благополучно сжег оба.

На следующий день он написал княгине Лихтенштейн, извещая ее, что библиотекарь графа Вальдштейна умер, и его без промедления предали земле. В Дуксе стояла сильная жара, и тело стало быстро разлагаться.

В свою очередь, княгиня отправила весточку графу, своему сыну, который находился в это время в Будапеште, где покупал лошадей у князя Эстерхази. Граф Вальдштейн передал эту грустную новость со срочной почтой князю де Линю, всегда выказывавшему особое расположение к шевалье де Сейналю. Этот благородный друг счел необходимым написать заключительное слово в этой истории, засвидетельствовав, что Жак Казанова умер в своей постели, с простертыми к небу руками, как и положено достойному человеку и пророку, произнеся под конец следующие душеспасительные слова: «Великий Боже, и вы, свидетели моей смерти! Я жил, как философ, и умираю, как христианин!»

Загрузка...