Доктору Эрнандо Рейсе Дуарте,
руководителю нашей борьбы
за охрану природных богатств Колумбии,
посвящается эта книга.
Глухой стук в глубине тропического леса. Кто-то, где-то передает послание. Короткая дубинка из белого, как кость, твердого дерева каиманчильо ритмично колотит по барабану, похожему на лодку.
Маленький смуглый человек в красной набедренной повязке отрывает взгляд от сети, которую он вяжет. С минуту напряженно слушает. Потом поднимается и идет за своим барабаном. Это выдолбленная кривая колода из чибога, заостренная с одного конца, обтянутая тем, что некогда было желудком крокодила. Ладони человека легко ударяют по тугой пленке, передавая послание дальше: «Дзизора уанья до-намаэрре пуза-ин» («Старый человек спускается по реке к морю»).
По лесной речушке скользит через перекат пирога. Она выдолблена из бревна сейбы. Длинная, низкая и поразительно устойчивая, хотя такая узкая, что только-только впору сесть человеку.
На носу стоит молодой индеец с шестом, чтобы отталкиваться от скал и подводных камней. Его гибкое тело чуть-чуть покачивается, пружиня, как у лыжника на крутом спуске. Другой индеец рулит широким веслом, третий сидит с веслом в руках, готовый помочь, если понадобится.
Три молодых парня с характерными спокойными лицами индейцев энгвера — высокие скулы, подстриженные челкой густые иссиня-черные волосы. Они одеты в андеа — как бы лубяные плавки — и короткие набедренные повязки, но ожерелий на них сегодня нет, и лица не раскрашены. Между ними сидит в челне седой мужчина, он намного старше их. Хотя лицо, шея и руки его от многолетнего загара почти такие же смуглые, как у индейцев, все равно сразу видно, что это белый человек, европеец. Сейчас он одет так же, как его товарищи, а на щеках и носу видны следы индейского ритуального узора. Красная краска из ачиоте и жира дикой свиньи смыта, но черный сок плодов генипа не сразу поддается воде и мылу.
Поверх двух тонких бальсовых бревнышек на дне лодки лежат мешки и узлы из прорезиненной материи, которую делают лесные индейцы, пропитывая тонкий брезент соком гевеи. Раньше для того же применяли луб.
Лодка скользит дальше через бурлящие пороги, через глубокие тихие плесы — они сейчас, в засушливую пору, прозрачнее зеленого стекла. Весла вспугивают стайки рыб, с солнечных лужаек на берегу сползают в воду широкие черепахи. Красные и темно-фиолетовые цветки на гирляндах лиан роняют в реку лепестки, за ними гоняются золотистые дорады.
Текут километры. Идут часы. Снова перекат, между камнями клокочет белая пена. Последний маленький бунт реки перед тем, как равнина начнет ее укрощать.
Белый мужчина поворачивает голову и долго глядит на бурлящую воду, слушает ее песню.
Рулевой направляет длинную пирогу к песчаному берегу, за которым плотной стеной стоят невысокие деревья со светлой корой и большими сердцевидными листьями — белая бальса. Несколько ниже по реке возвышается могучее дерево караколи. Длинные, прямые, толстые, как канат, темные лианы свисают с его кроны, купая в воде свои корневища. Это анкла, самые крепкие и упругие среди здешних лиан. Выше по течению, рядом со стремниной, растут сурибио, низкие, сутулые, ветвистые, с блестящими ланцетовидными листьями. Узловатые ветки далеко простерлись над рекой.
Четыре странника выходят на берег. Индейцы забирают из пироги мачете и топоры. Двое начинают срубать бальсу, самые высокие и толстые стволы. Третий живо сооружает наклонный навес из листьев бихао в таком месте, чтобы не видно было с реки.
Белый надевает кожаный пояс с мачете и финкой, берет дробовики и уходит в глубь леса. Через несколько минут индейцы слышат выстрел. Смотрят друг на друга, кивают, и снова топоры рубят пористую бальсовую древесину. За час до заката старик возвращается, на поясе у него висят два тинаму — забавные птицы чуть больше цесарки, с круглой мясистой тушкой, тонкой шеей и смехотворно маленькой головой.
Лагерь уже готов, кофе вскипел, первые два длинных бальсовых ствола срублены. На импровизированных подставках, прикрытые сверху большими листьями, коптятся с полдюжины очищенных жирных дорад.
Смеркается. Белый подвесил между двумя деревьями свой гамак и сетку от комаров. Индейцы постелили себе под навесом. Теперь все четверо сидят и ждут, когда сварится птица, которая кипит в котелке вместе с пятью-шестью очищенными корнями икаде.
В зарослях ниже по реке кричат маленькие длиннохвостые древесные чачалаки. Полчища насекомых и древесных лягушек начинают свой сумеречный концерт.
Белый грезит наяву. Переносится в мыслях на несколько десятков лет назад, вспоминает свои первые встречи с индейцами энгвера и их рекой. Не с теми молодцами, которые его сейчас сопровождают. Их еще не было на свете, когда Мари-гама, старый мудрый знахарь, усыновил молодого белого натуралиста и дал ему имя До-хиви — «речной орел».
Полтора года лесной жизни было за плечами До-хиви, когда он впервые пришел в это племя. И он прожил у индейцев два года, с одним только коротким перерывом: ездил к морю за своей молодой женой. Она последовала за ним в дебри. Здесь они провели вместе четырнадцать месяцев. Жили в свайной хижине, одевались и раскрашивали себя, как индейцы, а иногда обходились без одежды; охотились, ловили рыбу, возделывали землю. Единственным неиндейским было у них скудное научное снаряжение, чтобы собирать фауну для университетов и музеев, кроме того, дробовик, штуцер, пистолет, аптечка и фонарь. Дважды они чуть не умерли с голоду и почти всегда жили впроголодь. Но они были молоды, а молодость вынослива, не падает духом и не боится передряг. Сельва их не сломила. И когда они в конце концов оставили ее, то сделали это прежде всего потому, что мечтали о ребенке, о сыне.
С тех пор До-хиви много раз навещал усыновившее его племя, временами жил у него, стараясь помогать и служить ему в меру своих сил. А в промежутках надо было делать свою работу, следуя своему жизненному предназначению. Он был шкипером рыболовного судна, экспедиционным проводником, хранителем музея, учителем в интернате. И всегда — исследователем, все остальное было только средством для того, чтобы заниматься исследованиями.
В один прекрасный день его пригласили на должность профессора государственного университета, а через несколько лет предложили основать и возглавить новое исследовательское учреждение, составить программу экспериментов и наладить морские изыскания. Объем работы рос, росла и ответственность. Но как только представлялась возможность, он возвращался к своим смуглым друзьям в обширных лесах у подножия Анд.
Он видел, как отступает лес, как индейцев шаг за шагом теснят «поселенцы», присваивающие себе чужие земли, как молодых отрывают от родной культуры и развращают смертельные враги всех первобытных народов — виноторговец и миссионер. Правда, он делал все, что мог, отстаивая права своих друзей, но этого было мало, слишком мало.
Теперь он снова их навещал, в последний раз, и простился навсегда. Немного их осталось, старых друзей, с которыми он сблизился тридцать лет назад. Престарелый знахарь возвратился к Солнцу. Его старший сын, «тотемный брат» До-хиви, ушел туда чуть раньше. Один за другим легли на отдых в лесную землю другие товарищи по охоте: «Тот, который пьет из многих рек», «Тот, который не разговаривает», «Маленький змей», «Два копья». Только Я-диби, До-чама и Не-эн-саби — «Коршун», «Выдра» и «Оцелот» — встретили его скупой стариковской улыбкой, преданным дружеским взглядом. Это их сыновья спустились с ним вниз по реке и теперь помогают ему строить плот.
Он хочет проститься и с рекой тоже. Рекой, с которой знаком столько лет, рекой, чьих рыб первым исследовал и описал в книге, принесшей ему звание профессора. Он изучал много других водоемов: оба океана, омывающих берега Южной Америки, тихие блестящие горные озера на студеных парамос Анд, лиманы, угрюмые мангровые болота, широкие и мелкие равнинные озера, укрытые ковром цветущих водных гиацинтов. И реки, впадающие в Карибское море, в Тихий океан, в залив Дарьей, в Ориноко и Амазонку. Но эта для него река из рек, его река. В последний раз пройдет он по ней от предгорий Анд до самого моря, пройдет так, как много лет мечтал. Не на большой грузовой пироге и не на шумном катере, а на бальсовом плоту, сама река тихо донесет его до побережья. Это будет не экспедиция, а общение.
Ведь он теперь сам хозяин своего времени. Теперь, когда пришла пора подвести итог делу жизни и покинуть страну, которой отданы многие годы. Чтобы вернуться на «родину». Родина — страна, которой он не видел добрых два десятка лет. Что он знает о ней теперешней, о ее ритме, новом лице? Не станет ли она для него чужбиной?
Старик пожимает плечами и усмехается про себя. Нашел, из-за чего тревожиться! Разве он не был всегда и всюду чужаком? Не считая каких-нибудь редких минут…
Он поднимает голову и напряженно вслушивается. В темнеющем колодце леса зовет птичий голос:
— Па-ку-не! Па-ку-не!
Старик улыбается, вспоминая испанское имя этой птицы. Соледад— «одиночество».
Индейцы молча ложатся спать под навесом. Белый по-прежнему сидит у костра. Воспоминания — будто стая белых цапель над тропическим болотом на рассвете. Воспоминания о первом посещении индейцев, когда он был принят в общину вольных дикарей и получил имя.
Мы встретились под вечер на берегу реки. Встретились нежданно-негаданно, во всяком случае, для меня. Кустарник словно сам расступился, и я увидел его, моего друга с доброй улыбкой, — Обдулио, старшего сына знахаря.
Мы не раз виделись с тех пор, как я несколько месяцев назад впервые пришел в его хижину на расчистке под горой. Особенно часто я к нему наведывался, когда на его отца, добродушного старого знатока лекарственных трав, которого креолы звали Хуаном, насела злая малярия. К счастью, несколько инъекций помогли старику, так была заложена основа нашей дружбы.
Дружелюбие индейцев было прямо-таки трогательным. Они брали меня с собой на охоту, на рыбную ловлю, приносили мне из леса интересных животных и начали обучать меня своему языку. Мы все больше сближались.
Энгвера прекрасно понимали, что я никогда не научусь тенью скользить через лес, как они, но зато у меня было современное оружие, которым я неплохо владел. Они подводили меня на выстрел к оленям, диким свиньям, медведям. Моя маленькая коллекция шкур и черепов постепенно росла.
Поскольку в моем лагере работали неиндейцы — креолы и несколько чернокожих ребят из Чоко[7], Обдулио предпочитал встречаться со мной в лесу, особенно когда хотел сказать мне что-нибудь важное.
Мы сели на мертвое дерево и молча покурили. Лесных индейцев не нужно занимать пустой болтовней, и они никогда не торопятся, кроме тех случаев, когда дело не терпит отлагательства.
Наконец Обдулио заговорил. Он пришел звать меня на охоту на следующий день. Я, разумеется, не имел ничего против.
— А на кого будем охотиться?
— Уи. Медведь. В горах.
Он показал на горную цепь к западу от реки. Настоящие глухие дебри, нетронутый лес, каким он был еще до прихода индейцев.
Я кивнул и ответил: «Хиг’са биа-буа» («ладно»).
Обдулио промолчал, как бы собираясь с мыслями. Потом сказал:
— Я задумал, что мы пойдем на уи по-нашему. Не с ружьем, а с копьем.
Мне вспомнилось, как старый траппер, метис Эмилиано, от которого я узнал по-настоящему, что такое профессиональная охота на крокодилов, однажды рассказывал про ритуальную медвежью охоту лесных индейцев. Ее устраивали для того, чтобы молодые люди могли показать свое мужество и умение обращаться с оружием Во всяком случае, так говорила Эмилиано его мать-индеанка. Подробностей она, естественно, знать не могла, ведь ритуальная охота — сугубо секретное мужское занятие.
Сказать, что приглашение Обдулио меня заинтересовало, — слишком мало. Неужели я и вправду буду участвовать в таком деле? И как они ухитряются подойти с копьем к сторожкому черному медведю? Мне это представлялось самым трудным из всего.
Справлюсь ли я с копьем в случае чего? Много лет назад, далеко за Полярным кругом, кочевник Нила, мой старый друг, на счету которого было двадцать восемь бурых медведей, учил меня, как брать медведя на копье. Одно ясно — такого случая упускать нельзя.
— Хорошо, мой брат. Значит, ружья брать не надо?
— Возьми ружье с двумя стволами — то. из которого мой брат стреляет птиц. Может быть, нам встретятся паукообразные обезьяны, или олень, или дикие свиньи. В медведицу тоже можно стрелять, когда у нее нет медвежат. Но уи дьюмакира надо убить копьем, в эту пору он ищет себе самку, он злой, не уступает дорогу человеку, а идет на него. Да и уи муэра тоже не отступит, если у нее есть детеныши, которых надо защищать. И пусть лучше мой брат оденется так, как мы. В набедренной повязке легче двигаться, чем в одежде белого человека.
— Ладно, брат, ответил я. — Где мы встретимся?
Индеец описал одно место километрах в двух от моего лагеря. Мы уже встали, чтобы разойтись, когда он добавил:
— Приходи один, брат!
— Я сделаю так, как говорит мой брат Обдулио.
— Не Обдулио, — возразил он с доброй улыбкой. — Хаи-намби. Обдулио я себя называю, когда кругом капуниа, но мой брат может называть меня моим настоящим именем — Хаи-намби.
Я помолчал, думая о том, что вот и подтвердилось то. о чем я догадывался, слушая малопонятные для меня разговоры между индейцами. Потом спросил:
— У всех энгвера есть такие имена?
— Да, у всех нас есть настоящие имена, но чужакам мы их не называем.
Мы сели опять, и он продолжал:
— Имя моего отца Мари-гама, а брата, Хоакина, по-настоящему зовут Эй-ке-ауври-зама. Имена моих друзей, женатых на моих сестрах, — Доби-гари и Я-диби. Сына моей сестры, которого бледнолицые называют Рикардо, на самом деле зовут Са-ндиама, а Хосе, что стал христианином, звали Хаи-вер-ки-са. Завтра я скажу моему брату имена других соседей, их жен и детей.
— А сами они не скажут?
— У нас это не принято, брат. Никто сам не произносит своего имени, особенно при чужих. Я назвал тебе свое имя, потому что между братьями все иначе.
Мы долго сидели и размышляли молча. Наконец я сказал:
— Мой брат знает, что в глубине души я индеец, а не капуниа. Если я останусь здесь, когда уйдут чужаки, которые живут в моем лагере, построю себе хижину, расчищу участок и съезжу за женой — может быть, на тот случай и мне лучше было бы называться индейским именем?
Белые зубы Хаи-намби сверкнули в улыбке.
— Нунг! — произнес он и в тот же миг исчез в высокой траве, как умеют исчезать только лесные кошки и лесные индейцы: беззвучно и бесследно. Но его краткий ответ наполнил мое сердце радостным предвкушением, ведь «нунг» означает «завтра».
На другое утро я еще до рассвета пришел в условленное место, на старую полузаросшую тропу, поднимающуюся на отрог. Свою одежду я тщательно спрятал на дереве, теперь на мне была только набедренная повязка, сандалии, пояс с ножом и мачете, патронташ. Кроме того, я взял двустволку двенадцатого калибра. Один ствол зарядил картечью, другой — пулей. Не прошло и пяти минут, как на тропе показались Хаи-намби и его младший брат Эй-ке-ауври-зама. Они несли корзины, мачете и копья, припасли копье и для меня. Недурное оружие. Наконечник был сделан из обломка мачете длиной сантиметров сорок и заточен с обеих сторон. Его вставили в расщеп двухметрового древка из темного твердого дерева и крепко привязали. Я взвесил копье на руках. Сбалансировано хорошо, удобное в обращении.
Братья раскрасились очень тщательно. Лицо, грудь, руки и ноги покрыты изящными геометрическими узорами, зубы черные от сока стеблей кидаи. Хаи-намби отделил от своего ожерелья высушенный лесной плод, вынул деревянную затычку и показал мне, что этот маленький сосуд наполнен краской из размолотых семян ачиоте и жира дикой свиньи. Он окунул в краску щепочку и нарисовал на моем лице несколько черточек. Потом сделал знак, чтобы я шел за ними, и мы зашагали в гору.
Следом трусили три собаки, три тощих животных неведомой породы, совсем дикие на вид. У двух из них были страшные шрамы на голове и лопатках. Третья, маленький черный Бийон, принадлежавший Хаи-намби, был немного поупитаннее и явно играл роль вожака. Я знал, что он прекрасный охотник. К сожалению, индейские псы производят довольно отталкивающее впечатление, да иначе и не может быть, если подумать, как с ними обращаются. С другими животными энгвера очень ласковы, но собака играет нелестную роль в их мифологии, и обычно с ней обходятся соответственно. Собака рождена под знаком Луны, значит, опа вор, а на заре времен она покусилась на Великую Мать, от чего последовали разные неприятности для человечества.
Все в гору и в гору, час за часом… Я обливался потом, сердце и легкие работали на пределе. Хотя я тогда был в неплохой форме, мне стоило величайших усилий поспевать за плечистыми индейцами, а они шли, как ни в чем не бывало — ни капли пота, ни малейшего признака усталости. Для их ступней с жесткой, словно ороговевшей кожей и подвижными растопыренными пальцами корни и камни были надежной опорой, а мои сандалии с кожаной подметкой поминутно скользили на каком-нибудь влажном корне.
Не меньше трех часов мы поднимались на узкий гребень, который вел на запад-юго-запад, в глубь необитаемого края. За все это время мы не видели дичи, только слышали, как впереди взлетело несколько тинаму. В одном месте тропу пересекал вчерашний след пумы.
Никто из нас не говорил ни слова. Время от времени индейцы обменивались знаками, и только. Они великолепно друг друга понимали. Этот язык жестов так богат, что они могут подолгу беседовать, не открывая рта.
Примерно через полтора часа после того, как мы вышли на гребень, начали появляться следы медведя: старые отпечатки лап, несколько совсем свежих, царапины на стволах, сломанные пальмы, изуродованные горные дубы. Крупные желудевидные плоды горного дуба (Quercus granatensis или, возможно, Q. columbiensis) — одно из любимых блюд черного андского медведя.
В одном месте мне показалось, что медведь прошел совсем недавно, однако следы были недостаточно свежими, чтобы заинтересовать собак. Но вот под скалистым гребешком с редкими горными дубами и участками густого кустарника маленький Вийон вдруг остановился и уткнулся носом в след. Он тихонько ворчал, вся шерсть на загривке и на лопатках встала дыбом. С минуту пес стоял на месте, подняв голову и принюхиваясь к ветру. Потом красноречиво посмотрел на хозяина и затрусил к кустам. Другие собаки не отставали от него. Хаи-намби побежал за собаками, Эй-ке-ауври-зама поспешил в обход гребешка. Где мне гнаться за этими быстроногими охотниками! К тому же мне, честное слово, не мешало отдохнуть. И я остался.
Местечко было неплохое. Достаточно простора для прицельной стрельбы, и многочисленные старые следы говорили о том, что здесь часто проходят медведи. Откровенно говоря, я вовсе не полагался на свое умение пользоваться копьем. Поэтому я прислонил его к кустам, взял в руки ружье и стал напряженно вслушиваться. Буквально в ту же секунду поднялся шум за гребешком. Собаки выли и злобно лаяли, один раз донеслось отчетливое «о-уфф», по которому сразу узнаешь рассвирепевшего медведя. Я замер в ожидании, держа палец на предохранителе.
Какое волнение сравнится с тем, которое испытываешь, когда собаки подняли опасного зверя и ты знаешь, что он вот-вот покажется на расстоянии выстрела?! Удивительно сильное чувство, граничащее с физической болью… Несколько таких секунд легко перевешивают впечатления недели будней.
Что-то зашевелилось в кустах справа. И показался медведь, совсем небольшой медведь, преследуемый по пятам старой пегой сучкой Дьидьондрой. Медведя от меня частично заслоняло толстое дерево, корявый горный дуб. Подойдя к дубу, мишка вцепился когтями в ствол и полез вверх. Меня отделяло от него шагов двадцать. Вскарабкавшись на толстый сук в четырех-пяти метрах над землей, медведь остановился и поглядел вниз на собаку. Дьидьон-дра стояла на задних лапах, опираясь о ствол передними, и лай ее перешел в визгливое, тонкое тявканье.
Серебристая мушка сверкнула на фоне косматой лопатки. И грянул выстрел. Тяжелая пуля заставила медведя покачнуться. Несколько секунд он еще цеплялся за ствол, стараясь дотянуться зубами до того места, куда вошла пуля. Еще выстрел. Второй ствол был заряжен волчьей картечью. Большой бесформенный ком сорвался с дерева и покатился вниз между камнями и кустами, где я потерял его из виду.
Шум, гам, лай собаки, медвежий рев… Вдруг между скалами появилось что-то большое, черное и ринулось по склону прямо на меня, будто сорвавшаяся глыба. Мощная туша, вздыбленная черная шерсть, разинутая пасть с желтыми клыками… Я едва успел отбросить ненужное ружье, схватить копье и принять боевую позу: колени полусогнуты, упор на переднюю ступню. Правая рука у самого наконечника, левая — на древке сзади. Медведь бросился на меня. Я выставил копье вперед. Столкновение было ужасающим, я упал на колени. Тяжеленный зверь теснил меня назад. Железо глубоко вонзилось ему в грудь. Ко мне тянулись когти, меньше метра отделяло меня от ревущей пасти. Коленями, ступнями я искал опору среди корней и камней. И все время думал об одном: я должен его удержать, не то эти когти и зубы дотянутся до меня. Сильнейший удар лапой по копью, громкий треск. На секунду напор ослаб, и я встал, судорожно сжимая руками древко. К моему удивлению, оно легко подалось назад. Наконечник обломился и остался в ране, у меня в руках было только тяжелое пальмовое древко. Зверь поднялся на дыбы, норовя поймать меня передними лапами и подтащить поближе к своим зубам. Когти задели мое бедро, появились длинные кровавые царапины. Желтые клыки сверкали совсем близко. Я отскочил и ударил медведя по голове древком. Оно еще раз переломилось, но медведь опустился на все четыре лапы. Еще удар — я попал ему по носу и услышал рев, в котором слились ярость и боль. Снова замахиваюсь… Но на этот раз широкая лапа отвела удар, я потерял равновесие и еле успел увернуться, когда медведь рванулся вперед, чтобы подмять меня. Он промахнулся чуть-чуть, острые когти вырвали клок из моей набедренной повязки.
Дальше все происходило, как во сне. Отскакиваю в сторону, бью палкой, отскакиваю. Пот заливает глаза. Прыгаю за дерево, получаю несколько секунд передышки. И опять он наседает на меня, слышу запах кровавой пены на оскаленных зубах. Снова нас разделяет дерево. Мой следующий удар приходится в основание черепа. Медведь падает. Древко в моих руках стало еще короче. Я опять укрыт за деревом. Медведь встал, идет на меня, но уже медленнее. Из ноздрей и пасти течет светлая пенистая кровь. Бью его по голове. Он ловит зубами мою правую ногу, я бросаюсь в сторону, клыки царапают мне лодыжку, но соскальзывают. Медведь на минуту остановился. Собрав последние силы, ударяю его древком поперек носа, пониже глаз. Древко разлетается в щепки. Швыряю обломок на землю, прячусь за дерево и стою, держа наготове финку.
Где собаки? Куда запропастились индейцы? Сейчас медведь снова пойдет в атаку — в последнюю атаку… Но медведь не шел. Он стоял на месте, понурив голову. Вдруг по медвежьему телу пробежала судорога. Послышался звук, похожий на вздох, медведь опустился на землю и замер.
Я тяжело сел на поваленное дерево. Меня била дрожь, зубы выстукивали чечетку. Правое колено было разодрано, на бедре — царапины, чуть выше лодыжки — глубокий след от клыков. Я был в поту и в крови, у меня все расплывалось перед глазами, скалы и камни словно плясали в красном тумане. Неожиданно рядом со мной возник Хаи-намби. А вон и Эй-ке-ауври-зама прыгает с камня на камень, спускаясь по склону. Около мертвого медведя он остановился, достал нож и с невозмутимым видом начал снимать косматую шкуру.
— Хорошо, брат, — сказал Хаи-намби. — Но почему ты не упер копье другим концом в землю? Так гораздо легче удержать медведя.
Трезвое замечание опытного охотника помогло мне выйти из транса. Красный туман постепенно рассеялся. Я встал и помог Эй-ке-ауври-зама снять шкуру с медведя. Эта шкура была мне дороже всех моих прежних охотничьих трофеев. Заодно я понял, почему зверь не сопротивлялся дольше. Копье распороло ему легкое. Если бы не это обстоятельство, исход мог быть другим. Мне попросту повезло. Но где огнестрельные раны? Не мог же я на таком близком расстоянии дважды промахнуться, тем более по неподвижной мишени?..
Когда шкура была снята и грудная клетка зверя вскрыта, Эй-ке-ауври-зама обмакнул палец в кровь из медвежьего сердца и начертил у меня на лице и груди поперечные полосы. И вот наконец вся туша разделана. Хаи-намби вытер руки листьями:
— Пошли свежевать второго медведя!
Боюсь, у меня в эту минуту был не очень умный вид.
— Какого второго медведя, брат?
— Медведицу, ты ведь сам ее застрелил.
Зверь, которого мы только что освежевали, был старым самцом. Я поднял ружье, перезарядил его и пошел к дубу. Ну и ну! Между большими камнями, сраженная наповал пулей и дюжиной картечин, поразивших область сердца, лежала медведица. На ее черной косматой спине, скалясь, будто дух из преисподней, сидел маленький Бийон. Он охранял добычу. Две другие собаки ждали в сторонке с голодным и недовольным видом.
Хаи-намби улыбнулся.
— Теперь мой брат видит, почему я всегда даю этому песику лакомые куски и ласкаю его, — сказал он. — Это не какая-нибудь паршивая, вороватая лунная тварь, как вон те две, в нем живет дух мужчины.
Хаи-намби погладил своего четвероногого друга и дал ему кусок мяса. Только после этого Бийон оставил убитого зверя и начал есть.
Не буду скрывать, я был очень доволен, несмотря на боль и усталость. Не всякий день с утра удается сразить двух медведей, к тому же одного из них — копьем. Что бы ни случилось дальше, сегодня я славно потрудился. Вскоре и вторая туша была разделана. Но индейцы не раскрасили меня кровью медведицы. Этой чести охотник удостаивается только в том случае, если зверь убит холодным оружием.
Приключение кончилось, предстояла тяжелая работа — тащить мясо домой. Неотъемлемая, малоромантпческая часть охоты в дебрях. Мы направились в стойбище Хаи-намби, нагрузив на себя обе шкуры, черепа и не меньше тридцати килограммов мяса. И это было далеко не все. В медведице, по-моему, было килограммов девяносто — сто, в медведе — около ста сорока. Я еще не встречал такого крупного андского медведя, а уж мне их довелось и видеть, и взвешивать немало.
В справочной литературе этот вид обычно называют очковым медведем и пишут, что он черный с белыми метинами на морде и вокруг глаз. Мне попадались такие медведи на Восточной Кордильере, но ни у одного из убитых и вообще виденных мной в Северной Колумбии светлых метин не было. Вероятно, здешние мишки со сплошь черной мордой представляют цветовую фазу обычного Tremarctos ornatus; для медведя характерны довольно широкие внутривидовые вариации.
Хорошо, что обратно почти всю дорогу идти под гору! То, что нам было не унести, мы подвесили на лианах и накрыли большими листьями, чтобы грифы не добрались. А затем двинулись в путь. Пошатываясь от тяжелой ноши, мы затрусили вниз по склону. Примерно через час нам встретились четыре молодых индейца, которые выслеживали стадо пекари. Хаи-намби попросил их помочь перенести мясо, и они охотно согласились. Трое пошли туда, где были убиты медведи, четвертый помчался, как спугнутый олень, звать еще соплеменников. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы пропало столько мяса! Это был бы великий грех, и Па-ку-не может разгневаться, а тогда не миновать неприятностей. Судя по наставлениям, которые получил гонец, нам в этот день еще что-то предстояло. Я понял далеко не все, но уловил имя знахаря.
Мы продолжали путь с нашим грузом и часа через два вышли на прошлогоднюю расчистку в полутора километрах от стойбища Хаи-намби. Здесь нас ждал старик Мари-гама. Мы положили на землю свои ноши и оружие и подошли к нему поздороваться.
Я еще никогда не видел старого знахаря в таком облачении. На нем была совсем новая красная набедренная повязка и синий плащ, а свисающий до колен конец его андеа из тонкого белого луба украшали магические узоры. Лоб Мари-гамы охватывала широкая бисерная лента, и разноцветные бусинки образовали кружевной орнамент. Такое же украшение прикрывало шею спереди. На грудь опускались ожерелья из когтей медведя и ягуара, а также из шейных позвонков пака, отгоняющих духов болезней. Не только лицо старика, но и все видимые части тела покрывали хитроумные символические узоры, нарисованные черной краской.
В одной руке знахарь держал черную пальмовую трость около метра длиной. Ее рукоятка изображала стилизованную человеческую фигуру. В другой руке у него были три стрелы для охоты на птиц с духовыми трубками. Они чуть потолще спички, длиной около тридцати сантиметров, острые, как игла. На них не делают надреза в двух-трех сантиметрах от острия, как на стрелах для крупного зверя, и они не бывают отравленными.
Хаи-намби долго что-то рассказывал отцу. Говорил он медленно и так тихо, что я не разобрал ни слова. Старик вполголоса отвечал ему. Наконец Хаи-намби кивнул и подошел ко мне.
— Мой брат, — сказал он, — ты убил медведя копьем, это хорошо. Теперь мы, мужчины, хотим, чтобы ты стал одним из нас, стал домико, членом рода «хепа» — удава, большого удава дама дрома, который жил еще до того, как появилось Солнце. Но сперва мы должны узнать, можешь ли ты выносить боль. Так нужно, в братство принимаются только настоящие мужчины, из которых могут выйти хаи-бана и вожди.
Думаю, в ту минуту я согласился бы на все, что угодно. Конечно, я знал, что никогда не сравнюсь выдержкой с этими смуглыми лесными стоиками, которые только посмеивались, когда я не очень умело врачевал их тела, орудуя ланцетом и хирургической иглой. Но теперь, когда мне так фантастически повезло при первом испытании, было бы просто обидно отступать. Вам часто удавалось поразить медведя копьем?..
Я понимал, что мой друг Хаи-намби заранее все тщательно подготовил, и был ему чрезвычайно благодарен. Поразмыслив минуту, я ответил:
— Хорошо, мой брат. Я горжусь, что удостоен такой чести. Только позволь мне сперва пойти к ручью и умыться. Мужчина должен быть» чист, когда ему предстоит встреча с хаи-бана биа.
Хаи-намби молча кивнул. Похоже было, что мой ответ пришелся ему по душе. Я пошел к ручью, смыл с себя пот и кровь, незаметно проглотил таблетку аспирина, запил ее водой и вернулся к остальным. Хаи-намби предложил мне сесть на поваленное дерево и стал у меня за правым плечом; слева занял место Эй-ке-ауври-зама. Знахарь засунул трость и две стрелы себе за пояс, крепко сжал мне пальцами правую руку и третьей стрелой пронзил ее насквозь на ладонь ниже локтя. Тут же он выдернул стрелу и нацарапал ею на коже вокруг ранки изображение пятнистого хвоста удава. Потом опустил мою руку мне на колено и тщательно обернул окровавленную стрелу куском чистой лубяной материи.
Я сидел, стиснув зубы, и силился делать вид, будто все это меня не касается. Попытался разобрать по лицу знахаря, доволен он или нет, да разве поймешь. Тем временем старик вытащил из-за пояса вторую стрелу, взял меня за левую руку и повторил операцию. Он действовал со знанием дела — стрела проткнула мышцу сантиметрах в полутора от артерии. И эту руку, естественно, украсило изображение змеиного хвоста. Вторую стрелу знахарь тоже обернул в клочок лубяной материи. После этого он взял третью стрелу и левой рукой нацелил ее мне в грудь, а правой поставил трость между моими коленями так, что голова фигурки, вырезанная на рукояти, оказалась вровень с моим подбородком. В следующую секунду левая рука старика метнулась вперед, словно голова атакующей змеи. Я смотрел в воздух мимо него, изо всех сил стараясь выглядеть невозмутимо, а главное, не моргать. Однако на этот раз стрела не вонзилась в меня. Она поразила фигурку на трости и переломилась. Старик протянул мне сломанную стрелу и сказал:
— Теперь, мой сын, ты один из нас. Хаи-намби — твой брат по тотему. Ты принадлежишь к роду домико, и твоим знаком будет хепа.
«Хепа» — название удава на языке энгвера. Отныне великая змея стала моим духом-хранителем. Удар стрелой по человеческой фигурке (после я рассмотрел, что она покрыта чешуей) был магическим действием, посвящением в тотем. Одновременно он служил как бы знаком союза между мной и моим новым родом. Сломанная стрела — очевидный символ мира и дружбы, известный многим народам. Что до духа-хранителя, то на мою долю достался далеко не самый худший. Если разобраться, удав-констриктор — безобидное существо. Конечно, он способен стащить у вас курицу, а очень крупный может и поросенка проглотить. Но фантастические россказни о нападении удава на человека могут только вызвать усмешку у того, кто знает, что представители этого вида лишь очень редко достигают в длину больше четырех с половиной метров. Правда, на Тринидаде отмечен экземпляр в пять с половиной метров, однако его надо считать аномалией. Даже четырехметровые удавы-констрикторы редки. К тому же они совсем не агрессивны в отличие, скажем, от куда более крупной и подвижной анаконды. Надо долго и упорно дразнить удава, чтобы он укусил вас.
После ритуала посвящения, оставив ноши на земле — их подберут другие, — мы направились к хижине Хаи-намби. В ту самую минуту, когда мы пересекали крутой овраг, спускающийся к реке, над нами пролетел белогрудый орел Spizaethus. Я показал на него и спросил, как он называется на языке индейцев.
— Хиви, брат, — ответил Хаи-намби. — Эта птица — добрый знак. Теперь ты До-хиви, потому что это первое животное, на которое ты показал после того, как стал одним из нас. Он такой же светлый, как ты, и далеко видит. До-хиви — «речной орел» — так тебя будут называть в нашем народе. Но сам этого имени не произноси, если хоть немного сомневаешься в человеке, с которым говоришь.
Так у меня появилось индейское имя и свой личный символ. Кстати (тогда я этого не знал), мне сразу присвоили имя взрослого мужчины, который прошел посвящение. А вообще энгвера меняет имя до двух раз. Первое, детское имя, иногда шутливое, иногда ласкательное, присваивается часто еще в младенчестве. Когда подходит переломный возраст, он получает «мужское» имя, которое обычно и сохраняет всю жизнь. Если же энгвера, став постарше, участвует в ритуальной охоте с последующим посвящением, ему дают третье имя, но оно обязательно только для будущих знахарей. Во всяком случае, так было в те годы. Теперь, тридцать лет спустя, возможно, пришел конец и ритуальной охоте, и хаи-бана биа.
…Пройдя последний лесок, мы вышли на просторную расчистку, но не сделали и десяти шагов, как из хижины высыпали женщины и дети и направились к огородам за ручьем. Мы остановились и подождали, пока они не исчезли.
В хижине оставались три пожилых индейца, и они торжественно приветствовали нас, когда мы поднялись по приступке. Им достаточно было увидеть в моей руке сломанную стрелу, чтобы догадаться, что произошло. А скорее всего, все было тщательно подготовлено заранее. Старик Мари-гама подошел к очагу, сделал канавку среди горящих головешек и положил в нее оба сверточка с окровавленными стрелами. Потом взял у меня сломанную стрелу и сжег ее тоже. Когда осталась одна зола, он сгреб ее на большой лист, вынес и скрытно от всех закопал в землю. Младший из присутствующих мужчин принес дров и снова развел огонь.
Мне предложили сесть на маленькую бальсовую колоду, которой резчик придал сходство с кайманом. Хаи-намби подал мне новую андеа и новую набедренную повязку, и, когда я переоделся, индейцы начали меня раскрашивать. Ритуал требовал, чтобы на мне были изображены все присвоенные мне символы: знак змеи, знак мира, грим на губах — знак женатого мужчины, наконец, мой личный знак. Мари-гама сам нарисовал мне на веках знак тотема. В заключение у меня на груди, на бедрах и на ногах шаблоном из бедреной кости тапира отпечатали черные узоры рода домико. Руки, запястья и лодыжки были обведены двойной черной линией с красными пятнышками, в просвете — символ «хепа», удава. Как только раскраска была закончена — она отняла немало времени, к тому же охотники тоже перекрашивались, — два индейца принесли огромный глиняный кувшин, литров на тридцать — сорок. Он был наполнен итуа — брагой из молотой кукурузы.
Итуа — праздничный напиток лесных индейцев, играющий важную роль во многих ритуалах; в частности, он соответствует трубке мира североамериканских краснокожих. У некоторых племен принято, чтобы добиться брожения, пережевывать кукурузу, маниок или другой продукт, содержащий крахмал, и выплевывать кашицу в глиняный сосуд, где она потом и доходит. Энгвера для брожения добавляют в свежую смесь немного крепкой старой итуа. И они вовсе не употребляют маниок, предпочитая спелые бананы, ананас или сок сахарного тростника, но чаще всего мягкую кукурузу. Для ритуальной итуа выращивают особые виды кукурузы.
Хаи-намби наполнил большую деревянную чашу и поднес своему отцу, тот выпил брагу и вернул ему сосуд Следующая порция была подана сидевшему рядом со мной До-би-га-ри, старшему зятю Хаи-намби. До-би-га-ри, естественно, был не «удав», а «зимородок»: «удав» не может жениться на женщине своего тотема. Он и несколько «коршунов» не появлялись, пока шла раскраска, они вошли в хижину только после завершения ритуала.
До-би-га-ри учтиво предложил мне разделить с ним чашу и пить первым. Я сделал глоток. Не люблю я итуа, но отказаться не мог. Тем самым я чудовищно оскорбил бы всех присутствующих, и прежде всего моего нового брата, который все устроил и угощал нас. Вообще, отказ пить или есть у энгвера почти равносилен объявлению войны. Поэтому я сделал вид, что пью с большим удовольствием, произнес одобрительное «биа кируа» и передал чашу До-би-га-ри. Церемониал продолжался, пока каждый не выпил примерно с литр этой гадости. Затем кувшин накрыли высушенным на дыму листом и отставили в сторону.
Теперь в хижину вошли женщины и дети. Хозяйки тотчас принялись стряпать. Они принесли с огородов маниок, батат и несколько банановых гроздей, к тому же с самого утра женщины мололи кукурузу для бека — своего рода булочек или лепешек, составляющих один из главных продуктов питания энгвера. Два молодых индейца растянули медвежьи шкуры для сушки под потолком. Еда была почти готова, когда вернулись мужчины, ходившие за мясом. У них на спине были огромные ноши, однако и они всего не унесли, другие взяли оставшееся и должны были вот-вот подойти.
Со всех сторон сходились на праздник индейцы — мужчины, женщины, дети. Лесной телеграф работал безупречно. К началу великого пира в хижине собралось человек сорок — пятьдесят, да и после продолжали прибывать гости. Места хватало, еды тоже, и у всех был довольный и радостный вид.
Жена Хаи-намби наполнила две больших деревянных миски вареным и жареным мясом, сырыми и печеными бананами, вареным маниоком, кукурузными лепешками, жареной и копченой рыбой — достаточно, чтобы накормить дюжину хороших едоков. Одну миску она поставила перед знахарем, другую передо мной и дала нам сверх того по чашке мясного бульона и деревянные ложки. После этого она раздала еду остальным. Мисок не хватало, поэтому угощение клали на большие листья бихао, которые ополоснули в ручье возле хижины и подержали над пламенем.
Каждая семья окружила свою отдельную зеленую «тарелку», лишь несколько холостяков сидели особняком в углу. Индейцы ели медленно, с достоинством, блюдя изысканные манеры: самые заманчивые куски сперва предлагались соседу. Все тщательно мыли руки перед едой и после еды; со мной они были так же вежливы, как друг с другом. Поесть они любили и могли поглотить поразительное количество пищи, вовсе не проявляя при этом жадности.
Я не представляю себе более гостеприимных людей, чем энгвера. Они всегда готовы поделиться последним бананом, последней кукурузной лепешкой с другом. Или с чужаком. Если вы в компании предложите индейцу сигару или сигарету, он зажжет ее, быстро прикинет, сколько человек присутствует, выкурит свою долю и передаст сигарету соседу, который поступит так же. Нет страшнее позора для индейца, чем если о нем скажут, что он «идьеа неко абарбоа» (ест один), иначе говоря, не делится с тем, кто в это время оказался поблизости. Правда, на сей раз даже шесть десятков индейцев не смогли всего съесть, хотя надо признать, что они старались изо всех сил.
Я ожидал, что после еды все лягут и будут спать, словно сытые удавы. Ничего подобного. Мужчины закурили самокрутки и продолжали пить итуа. Когда чаша обошла круг, Хаи-намби встал и что-то сказал. Старшие поддержали его одобрительными возгласами. Он снял пояс с мачете и ножом, принес свое копье, ружье, духовую трубку, колчан, лук и сложил все оружие под самой высокой из подвешенных к потолку платформ. Один за другим остальные индейцы последовали его примеру. Это была удивительная коллекция: духовые трубки, старые ржавые громобои двадцать восьмого калибра, копья, луки для охоты на рыбу и саженные стрелы с железным наконечником, остроги, мачете, ножи, топорики…
После того как все разоружились, племянник Хаи-намби Са-ндьяма залез на платформу и стал принимать оружие, которое подавал ему снизу мой брат. Я подошел к Хаи-намби, отдал ему свое ружье, нож и мачете и спросил, в чем смысл происходящего.
— Мы всегда так делаем, перед тем как начинать пить всерьез, — объяснил он. — А то бывает, молодые охотники выпьют лишнего и затевают ссору — тут уж лучше, чтобы оружие лежало подальше. Голыми руками они друг друга не убьют, только поборются да подергают один другого за волосы. У нас исстари заведено убирать оружие, когда садишься пить итуа. Хороший обычай, и в моем доме пусть так будет. Ты, мой старший брат, можешь оставить при себе свое оружие, ведь ты ни с кем не повздоришь.
Конечно, я настоял на том, чтобы и мое оружие забрали. Раз я стал индейцем, на меня распространяются те же правила, что и на всех остальных. Про себя я подумал, что, если против ожидания дойдет до потасовки, у меня больше шансов отбиться кулаками, чем ножом или мачете. Индейцы мастерски владеют холодным оружием, а вот на кулаках драться не привычны, даже как будто не представляют себе, что это возможно. Вообще энгвера дрались очень редко, но уж если схватывались между собой, то всегда с оружием в руках и с твердым намерением убить противника. Если индеец убьет другого индейца, священный долг семьи убитого осуществить кровную месть, но она направлена только на самого убийцу. Иной раз на почве мести возникает межродовая вражда, которой не видно конца. Понятие о прощении и примирении индейцам почти неведомо, и в ненависти они заходят так же далеко, как и в дружбе.
Когда все оружие было убрано и Са-ндьяме поручили сидеть на платформе и охранять его (следовательно, ему в этот вечер больше не разрешалось пить итуа), мужчины сели в широкий круг поодаль от очага. Это их место в свайной хижине, тогда как женщины и дети жмутся к огню.
На дворе уже стемнело, но в хижине было достаточно светло от очага, нескольких самодельных масляных светильников и полудюжины свечей, представлявших мой маленький вклад в празднество.
Вдруг на опушке леса замелькали факелы. Пять-шесть молодых парней принесли оставшиеся куски медвежатины. Их накормили, потом они сели с нами в круг, около выхода, как полагается молодым и неопытным. Женщины принялись разрезать мясо на тонкие полосы, чтобы сушить его и коптить над очагом. Засаливать мясо у них не принято, соль здесь дорогой товар, ее нельзя разбазаривать. Пищу обычно варят без соли, и только в торжественных случаях к еде подается щепотка. Кувшинище с итуа поставили рядом с Хаи-намби, и постепенно завязалась беседа.
Поначалу мужчины вели себя очень сдержанно, даже церемонно. Говорили глухо, негромко, почти не шевеля губами, друг друга ни в коем случае не перебивали. Дождутся, пока говорящий закончит свою мысль, молча обдумают сказанное, потом, когда подойдет очередь, выскажутся сами. Чаша ходила по кругу, пока кувшин не был опустошен. Тогда двое молодых мужчин принесли другой, почти такой же огромный кувшин и откупорили его.
Волей-неволей приходилось выпивать глоток, когда чашу вручали мне, или хотя бы делать вид, что я пью. Я жульничал, насколько смелость позволяла. Когда появился второй кувшин, я, должно быть подсознательно, сделал кислую рожу. Во всяком случае, поглядев на Хаи-намби, я заметил его вопросительный взгляд. Едва заметно кивнув, он дал знак своей жене. Она улыбнулась и принесла ему большую чашу с выжженным узором. Хаи-намби встал и протянул чашу мне. Она была полна почти до краев, но не итуа, а чем-то другим.
— Мой брат, — сказал он громко, чтобы все слышали, — по справедливости, ты сегодня должен получить подарок. Поэтому я дарю тебе эту чашу. Никто, кроме тебя, не должен пить из нее, и, как только она опустеет, женщины этого дома снова наполнят ее. Ты мой старший брат До-хиви.
Кольцо смуглых фигур отозвалось бормотанием. Все явно одобряли учтивую речь Хаи-намби Я от души поблагодарил его и поднес чашу к губам. В ней был свежий кофе! Забота и такт Хаи-намби выручили меня.
Индейцы пили медленно, но прилежно, и в конце концов кукурузное пиво подействовало. Нет, они не утратили своего достоинства, просто стали менее чопорными. Несколько человек взяли в руки музыкальные инструменты. Три барабана: один — деревянный, обтянутый кожей дикой свиньи и заостренный внизу, другой — из обожженной глины, с оленьей кожей; на третьем, совсем маленьком, был натянут желудок крокодила. В остальном оркестр состоял из музыкального лука с одной струной, фаллической флейты и старой, сильно помятой, астматической губной гармоники.
И вот зазвучала музыка. Мне она показалась довольно монотонной, но я в этой области не знаток. Во всяком случае, для танца она вполне годилась. Несколько охотников помоложе встали и начали танцевать анкосо. «Анкосо» означает «гриф», а точнее, речь идет о черном грифе урубу Coragyps atratus.
Была исполнена настоящая пантомима. Индейцы изображали, как грифы парят в поднебесье, растопырив маховые перья, как снижаются широкими кругами, обнаружив что-то, как приземляются и неуклюже бегут по земле с расправленными крыльями, чтобы наконец остановиться и рассмотреть поближе добычу. Танцоры ходили на цыпочках, потом на полной ступне, потом стали все ниже и ниже приседать. Их руки в точности передавали движение крыльев черного грифа. Танцуя, они пели фальцетом:
— Вождь, охотник До-хиви убил двух медведей. Много мяса! А теперь слетаются грифы.
Слова песни меняются в зависимости от имени охотника, а также рода и числа убитых им животных. Танец анкосо исполняют только в тех случаях, когда речь идет о крупной добыче — тапире, медведе, пекари. Женщины в танце грифа не участвовали. Это танец охотников. Есть другие танцы, в которых женщины участвуют, есть и чисто женские.
Мои смуглые друзья продолжали танцевать, бить в барабаны и пить итуа. Трепетный отсвет пламени ложился на гибкие, стройные тела, на раскрашенные лица, бесхитростные украшения. Люди и бархатно-черная ночь со звездами на небе и светлячками на опушке леса, вечный хор цикад, далекий вой пумы в горах — все сплелось воедино в дикой, своеобразной гармонии. И я почувствовал, что случилось долгожданное: я влился в новый мир, в корне отличный от моего собственного, но этот новый, самобытный мир уже становится и моим.
На дворе стоял сплошной треск разгрызаемых костей. Каждому псу в округе досталось по большой кости, и они усердно расправлялись с угощением, очутившись на седьмом небе индейских псов. Им некогда даже было рычать друг на друга. Три собаки, которые участвовали в охоте, лежали в хижине возле приступки. Им достались внутренности, мясные обрезки и кровь, и теперь они походили на надутые шары — того и гляди взлетят!
Я все сильнее ощущал страшную усталость. Охота и переход с тяжелой ношей по крутым тропам не прошли мне даром. Проколотые стрелами руки словно налились свинцом, пострадавшая от медвежьих когтей нога тоже болела. Конечно, я улучил минуту и незаметно промыл ранки дезинфицирующим раствором, но боль от этого не утихла. В голове упорно вертелась мысль о том, как это будет некстати, если у меня откроется заражение крови, ведь до ближайшего врача неделя ходу. Я готов был лечь, где попало, только бы забыться сном на час-другой. В это время подошел старик Мари-гама, сел рядом со мной и спросил, не болят ли руки. Услышав утвердительный ответ, он предложил испробовать заживляющую смолу.
Из маленького мешочка знахарь достал несколько твердых черных комков, совсем не похожих на известные мне разновидности смолы. Взяв один комок пинцетом из пальмовых щепок, он подержал его над светильником, пока смола не расплавилась, и накапал мне жидкой смолой на ранки. Потом подсушил над огнем несколько зеленых листьев и прилепил их сверху той же смолой. Так полагается обрабатывать свежие, незагрязненные раны, объяснил Мари-гама. Листья все равно какие, только не от ядовитых растений. Обязательно зеленые, чистые и без ворсинок. Лучше всего — листья тохати, их полезно также жевать при сильной боли. Или когда нечего есть, чтобы заглушить голод. (Речь шла о листьях кустарника, напоминающего коку, вероятно, Erythroxylum novogranatense.) Но часто жевать тохати не стоит, предупредил старик, иначе без них уже не сможешь обходиться.
Он рассказал, что в лесу водится много разных пчел, есть «богатые» пчелы, есть «бедные». Смолу, которой он меня лечил, можно найти только в гнездах определенной черной пчелы. Она дает много меда, но очень уж злая.
— Старею я, — заключил Мари-гама. — У моих внуков уже свои дети пошли. Охотиться, ловить рыбу, рубить лес еще могу, но вот танцевать и пить итуа целую ночь, как молодые охотники, сил не хватает. Пожалуй, отдохну.
Он завернулся в свой плащ, лег на лубяную циновку и уснул, как дитя. Я выбрал уголок потемнее и стал искать удобное положение на пальмовых жердях для своего измученного тела. Слипающимися глазами я увидел, как ко мне подошли два молодых индейца и накрыли меня своими плащами.
Глядя в ночь, окутавшую дебри, я думал о том, что у меня, кажется, появился временный дом, из которого мне пока не хочется уходить. Завтра напишу письмо. Индеец отнесет его в деревню за горами. Дальше оно пропутешествует три-четыре дня в сумке конного почтальона до Ярумала, где начинается шоссе. Оттуда автобус доставит его в Медельин на Центральной Кордильере, а потом оно полетит на самолете через горы, саванну и море, пока не попадет в руки женщины на другом конце земного шара.
Захочет ли она приехать сюда и разделить со мной общество вольных индейцев в нетронутых тропических лесах? Могу ли я надеяться, что хотя бы на несколько месяцев перестану чувствовать себя вечным чужаком? Как и все, что составляет подлинную суть жизни, это в конечном счете зависело от женщины. От живой, настоящей женщины. Или от символической Па-ку-не. Иногда они сливаются воедино — на один день, или на одну ночь, или хотя бы на те секунды, что реку пересекает тень коршуна. И уж если это случилось, вы не останетесь тем, чем были прежде…
Светает. Звучит резкий трубный голос Пенелопы. Над лесом пролетают крикливые амазонские попугаи, у реки перекликаются чачалаки. Маленький токе-токе (так индейцы называют манакина Гульда) исполняет в зарослях свою коротенькую, словно незаконченную, песенку. Как будто он забыл полстрофы и вставляет невпопад какие-то случайные трели.
Четыре странника проснулись задолго до рассвета. Утреннее купание уже состоялось, без него энгвера не чувствует себя человеком. Сейчас все четверо сидят у костра, едят копченую дораду и пьют кофе. После завтрака двое молодых индейцев продолжают заготавливать бревна. Для такого плота, какой попросил связать До-хиви, их нужно немало. Третий идет за лианами к чибоге.
Белый берет дробовик и шагает в лес поискать что-нибудь подходящее для голодных желудков. Это его часть работы — добывать мясо.
Обычная путевая провизия, поджаренная молотая кукуруза, годится, когда надо пройти небольшой отрезок с умеренной ношей или когда отправляешься охотиться, ловить рыбу на день-другой.
В крайнем случае, если не требуется большого расхода сил, можно прожить на одной кукурузе целую неделю. Но при большой нагрузке (например, когда надо тащить тяжелую ношу, или рубить лес, или строить лодку, вязать плот), необходима пища посытнее, чтобы не донимало чувство голода. Да и настроение лучше, когда плотно поешь.
Старик направляется в ту сторону, откуда недавно донесся крик пенелопы. Две-три хохлатых пенелопы (по-научному Penelope cristata) и несколько горстей риса — приличный ужин для четверки голодных мужчин.
Он тихо крадется через лес. Время от времени останавливается, чтобы вслушаться и посмотреть — вправо, влево, вверх, где ветви переплелись в сплошной свод. Обычно самое трудное при охоте в дремучем лесу — обнаружить дичь. А уж когда знаешь, где она находится, остальное всецело зависит от терпения.
Чу, кажется, это пава зовет? Негромкий, раскатистый крик — не сигнал побудки и тревоги, а переливчатый нежный свист, обращенный только к своей семье. Охотник усмехается про себя. Не будь пава такими болтливыми, вдряд ли было бы возможно отыскать их в безбрежном хаосе древесных крон. Да и сейчас это будет не просто, тем более слух уже не тот, что прежде.
Старик поднимает ногу, чтобы перешагнуть через поваленный ствол, да так и застывает, держа ногу на весу. За стволом лежит на земле змея, серая змея с черным узором на спине. Голова, как висячий замок, курносая морда. Раскраска превосходно сочетается с устилающими лесную почву сухими листьями и сучками. Это чистая случайность, что он заметил неподвижную гадину, изготовившуюся для атаки. Фер-де-лапс, лабария, мапана экуис — у нее много прозвищ, и ни одного ласкательного. Медленно, осторожно-осторожно охотник ставит поднятую ногу обратно. В следующую секунду длинный узкий клинок его мачете выскакивает из потрепанных ножен и описывает в воздухе сверкающий полукруг. Тупая сторона клинка поражает тело змеи в дециметре от головы, ломая ей позвоночник. И еще один удар, в самую голову: ядовитую змею лучше добивать наверняка.
Острием мачете охотник заталкивает судорожно извивающееся длинное тело под лежащее дерево, чтобы кто-нибудь не наступил невзначай на ядовитые зубы. Затем он медленно идет дальше. Когда у тебя за плечами шесть десятков лет, добрая треть которых проведена в сельве и диких горах, не мешает и поберечь то, что осталось от сердца и легких. Для охоты в лесу пока еще хватает, но это ненадолго. Что будет потом?
Впереди, совсем близко звучит крик пава. Охотник замирает на месте. Его взгляд пристально изучает ветку за веткой, крону за кроной. Что это красное там светится? Какой-нибудь эпифит из бромелиевых? Нет, яркое пятно шевельнулось… Это кожная складка на шее пава. Смотри-ка, в нескольких метрах выше, наполовину закрытая зеленой веткой еще одна птица. А вот и третья не столько перелетела, сколько перескочила на соседнее дерево. Полчаса спустя все три висят на петле из тонкой лианы. Охотник продолжает путь. На узкую звериную тропку перед ним выбегает тинаму, но он нарочно не замечает его: трех пенелоп четверым довольно.
У прозрачного лесного ручья он останавливается, ощипывает и потрошит птиц, смывает кровь с рук и присаживается на бревне, чтобы выкурить сигарету. Как приятно отдохнуть немного. Под деревьями, рядом с быстрым потоком, который скачет по камням с веселой песенкой, свежий воздух, прохладная тень. Охотник сидит так смирно, что ящерицы и пичуги покидают свои укрытия, чтобы взглянуть на него.
Солнце уже перевалило через зенит, когда он наконец встает и не спеша идет обратно в лагерь. Проходя место, где состоялась встреча с ядовитой змеей, он покачивает головой. Это могло и плохо кончиться. Если бы зубы лабарии вонзились в его ногу, пришлось бы ставить крест на ближайших планах. А то и на его могиле… Невезучая правая нога, всегда-то ей достается. Дважды ее кусали ядовитые змеи. Где-то в кости до сих пор сидит обломок шипа хвостокола. Однажды в ней завелись нуче — личинки мухи Dermatobia; они совсем малюсенькими забиваются в поры, но постепенно разрастаются, становясь толщиной с карандаш, длиной с большой палец. Или вот еще памятка от медведя.
Длинное серое тело змеи облепили черные муравьи. Бродячие муравьи Eciton, слепые воины, которые сплоченными рядами маршируют через лес. Только вода или огонь могут их остановить, все живое спасается от них бегством, литература полна кошмарных историй о набегах этих разбойников. А ведь чтобы спастись от них, достаточно сделать шаг-другой в сторону и пропустить колонну мимо. Так и с большинством других опасностей сельвы. Но не со всеми.
Муравьи поедают змею. Не убей он ее, они бы сейчас ели что-то другое. И однако есть люди, порицающие убийство змей. Эти люди ни разу не видели, как женщина или ребенок умирают в страшных муках от змеиного укуса. Они не способны мыслить биологически и подходят с меркой горожанина к жизни в диком крае…
Вот и лагерь. Сын Выдры поднимает взгляд от своей работы — он скручивает веревки из луба — и улыбается.
— Мзезе туси бедусиа? — спрашивает он («Мой отец убил пава?»)
— Мбеа туси, — отвечает старик. («Три пава».)
Он разрезает птиц на подходящие куски и кладет их в котелок. Потом сидит и следит за котелком, а из гущи леса выползает вечерняя прохлада, и опять птица соледад кричит свое извечное:
— Па-ку-не! Па-ку-не!
Старый охотник грезит о давних лесных ночах и о Па-ку-не.
Высоко в небе над рекой висит луна. Полная луна, педеко дрома кируа — «та, которая пишет волшебными красками». Она расцвечивает перекаты пятнами серебристой пены, перебрасывает золотые мосты через глубокие тихие плесы. Река негромко поет Журчит, воркует, булькает. То словно задорный девичий смех звучит, то будто парень шепчет ласковые слова.
С двух сторон к реке подступают заросли — пятнистые, как шкура пантеры, какое-то колдовское, чарующее смешение оникса и серебра. Дальше, сколько хватает глаз, простирается высокий лес. Исполинская бесформенная масса темного малахитового цвета. Он сейчас представляется мне чудовищным существом, этаким спящим драконом. Или он вовсе и не спит? А неотступно следит за мной сотнями темно-зеленых глаз? Я ощущаю его дыхание. Оно нашептывает мне о лунной росе и влажной земле, о гниющих листьях и затаившихся цветах, о жизни, весь срок которой один лунный час, и о жизни, которая длится тысячи лет, о любви, рождении и смерти в нескончаемой шахматной партии, где мраморно-белый свет играет против теней цвета умбры.
С каждым вздохом запахи меняются, как меняются голоса, звучащие в кронах деревьев, в зарослях сурибио, в густой вязи лиан. Голоса сотен незримых существ. Они скрипят, и щебечут, и тренькают, сливаясь в трепетный металлический хор. То вдруг утонут в чьем-то крике, рычании, стоне, то опять всплывают на волнах тишины.
На узкой косе между Икаде-до и Данда-до стоит белая статуя. Но это не холодная мраморная белизна, а живая, теплая, с оттенком лунного золота. Она не шевелится — статуя, которая вовсе и не статуя, а моя жена. Глаза ее чутко ловят малейший всплеск или рябь около лески, заброшенной в заводь под большим камнем ниже переката. Глядя на нее, я забываю о собственной удочке.
Мы начали удить через час после того, как зашло солнце. Стоящая между нами корзина до половины наполнена широкими золотистыми дорадами, скоро можно идти домой и коптить наш улов. Но сейчас нам всего на свете дороже эти минуты под луной у певучей реки.
Мы оба воспринимаем ночь, но воспринимаем по-разному. Ей больше говорит лунный свет, этот неправдоподобный тропический лунный свет, который вливается в хижину и не дает нам уснуть, который завораживает ординарные заросли и берега, превращая их в фантастический сказочный край, и населяющие этот край немыслимые, неслыханные существа кажутся более живыми и реальными, чем наши собственные тела. Свет, в одно и то же время неудержимо манящий своим волшебством и наполняющий душу глубоким, таинственным страхом перед непонятным призывом, которому ты должен подчиниться.
Моей душе ближе мрак, черный бархатный мрак под пологом сельвы. Я почти физически ощущаю его, словно черную жидкость, которая расступается передо мной, когда я вхожу в нее, но тотчас смыкается позади меня, как смыкается вокруг пловца вода в черном омуте. И рука невольно сжимает крепче древко копья или рукоятку мачете. Где-то во мраке скользят лабария и бушмейстер, лежат в засаде ягуары, но для меня именно мрак — реальная субстанция, а все эти существа из плоти и крови — лишь своего рода эманации мрака. И однако он манит меня, манит так сильно, что хочется нырнуть в него, как ныряешь в воду.
Но я ощущаю и лунное волшебство, всем своим существом убеждаясь в справедливости древнего индейского сказания о лунном жале. В отличие от солнечного жала оно не убивает насмерть, зато отравляет нервы и жилы коварным ядом странного безумия.
Па-ку-не — «живущая в лесу», «говорящая без голоса», называют индейцы лесную колдунью, которая завлекает охотника и обнимает его так, как не может обнять ни одна женщина, рожденная женщиной, и поедает его глаза и сердце. Индейцы рассказывают о ней только шепотом, только днем, только в хижине.
Теперь я знаю Па-ку-не. Если бы не дивная белая статуя, что стоит в нескольких шагах от меня, я сегодня ночью устремился бы в заросли искать Па-ку-не. Вдруг статуя становится женщиной. Рука зашевелилась, и вот уже все тело полно кипучей жизни, ноздри расширились, губы то приоткроются, то плотно сомкнутся. Опа осторожно выбирает леску… отпустила несколько метров… снова тянет, уже быстрее. На крючке — рыба, большая рыба.
Я берусь за мачете в ту самую секунду, когда сверкающий полумесяц взлетает на метр над водой и падает в рое бледно-золотых брызг. Еще рывок — добыча на песке. Короткий, резкий удар тупой стороной мачехе, и она застывает недвижимо Это рубиа килограмма на четыре — лососевидная рыба длиной чуть не с руку, с темно-красными плавниками, невыразимо красивая. Так и кажется, что ее выковал Бенвенуто Челлини из серебра, меди и электрона на радость какому-нибудь князю эпохи Возрождения.
Пора кончать и идти домой, нашего улова хватит на несколько дней, и не только нам, но и собакам, которые остались сторожить хижину. Забрасываю корзину На спину, и мы ныряем в бамбуковые заросли. Здесь нужен фонарик, чтобы не оставлять клочья собственной шкуры на жесткой и острой траве или на кривых шипах бамбука гуадуа. Тело не защищено одеждой, ведь мы пошли удить ночью в уединенный уголок, до которого от дома не больше километра. По той же причине у нас нет никакого оружия, кроме мачете.
Впереди открывается прогалина, отделяющая высокий бамбук от толстых стволов дремучего леса. Отсюда до нашего ближайшего участка кукурузы всего пять минут ходу. Вдруг мы замираем на месте и стоим, словно каменные, взявшись за мачете. Из темных зарослей на узкую световую дорожку от фонаря не спеша выползает змея. Тяжелое, мощное туловище, темно-коричневые ромбы на сером фоне — все ясно. Это бушмейстер. Больше двух саженей литой силы, этакая смертоносная лиана с колено толщиной.
Мы выдергиваем мачете из ножен, но это пустой жест. Что наш короткий клинок против этой бесшумной смерти. Сейчас бы хорошую, длинную палку, а впрочем, палкой здесь не размахнешься: ветки мешают. Будь у нас ружье, лук со стрелами, даже копье, мы могли ба сразиться с драконом. Теперь остается лишь стоять на месте и ждать, что он соизволит предпринять.
Змея медленно свивается в широкую спираль и лежит, словно круглый ковер Плоская голова с дюймовыми клыками покоится на одном из колец, маленькие гранатовые глаза завороженно глядят на фонарь. Эта тварь и не помышляет о том, чтобы спасаться бегством или уступить нам дорогу, как поступило бы большинство других пресмыкающихся, ибо бушмейстер не ведает страха. Правда, она и не нападает. А просто ждет с возвышенным спокойствием, сознавая свою силу. Посмей кто-нибудь подойти слишком близко, и удар будет нанесен так быстро, что глаз не уследит.
Отойти в бамбуковую чащу, через которую пробираешься, согнувшись в три погибели? Нет, уж лучше стоять здесь, на прогалине. Погасить фонарь? И останемся мы во тьме с притаившейся у самых ног бесшумной смертью. А пока на змею падает луч света, она не двигается с места.
Медленно поворачиваю фонарик, направляя свет туда, куда змея ползла, когда мы ее заметили. И напрягаю зрение, силясь уследить за тем, что происходит за краем светового конуса. Рукоятка мачете стала влажной и скользкой на ощупь. Проходит минута, проходит вечность. Наконец бушмейстер начинает выпрямляться, потом трогается с места. С каждым дюймом скорость нарастает, широкая голова скользит по настилу из увядшей листвы вдогонку за круглым световым пятнышком, которое двигается по земле перед самым носом змеи.
Уведя бушмейстера от тропы на расстояние, равное его двойной длине, выключаю фонарик. Мы стоим во мраке, затаив дыхание, и слушаем, слушаем… Куда поползет теперь ядовитое чудовище? Вперед? А если обратно, искать пропавший источник света, что тогда? Мы чувствуем себя очень натми, и нам вдруг становится очень холодно в теплой тропической ночи.
Бушмейстер уходит. Мы отчетливо слышим, как он метрах в десяти слева от нас заползает в бамбуковые заросли. Сухие листья гуадуа шуршат, словно мятая жесткая бумага, совсем иначе, чем листья зирпе на прогалине.
Проходит еще минута. Теперь мы слышим только цикад и древесных лягушек. Когда я снова включаю фонарик, видно лишь корни, хворост и опавшую листву. Мы чуть ли не бегом пересекаем прогалину, ныряем в прохладный мрак высокого леса и выныриваем уже на залитой лунным светом расчистке, где стоит наполовину поспевшая кукуруза. Наша собственная кукуруза.
Посреди расчистки, в пятидесяти шагах от опушки, лежит могучий ствол с гладкой серебристо-серой корой. Он опирается на толстые сучья, вонзившиеся в почву, и около полутора метров отделяют его от земли. В обращенной вверх части комля между досковидными корнями есть пространство шириной в четыре локтя. Мы вешаем на сук корзинку с рыбой, влезаем на ствол и забираемся в укрытие между корнями. И ждем здесь, когда зайдет луна и среди высоких кукурузных стеблей поползут белесые плети утреннего тумана. Спать можно днем, для этого есть трезвые дневные часы и свайная хижина. А сейчас мы вдвоем в ночной сельве, где боги и чудовища бродят при луне и Па-ку-не безмолвно поет в зарослях. А может быть, это Па-ку-не лежит тут рядом со мной, между воздушными корнями поверженного исполина?
Вечер. Долину заполнили тени, только над кручами по ту сторону Икаде-до еще замешкались последние лучи солнца. Над обрывом, будто огромный шпиль из фуксиновых цветков, наклонилось дерево мора де монте Уже перекликаются долгим, странно печальным свистом тинаму. В дремучем лесу спустился сумрак. Под лиственным пологом порхают маленькие насекомоядные летучие мыши. То тут, то там вспыхнет желто-зеленая искорка, предвестник факельных шествий и звездных балов, которые затеют ночью светлячки. С хриплыми криками пролетают мимо попугаи — попарно, шеренгами, вереницами. Высоко над рекой, там, где персиковый цвет закатных лучей сменяется абрикосовым, размеренно махая крыльями, плывет в воздушном океане большая серо-голубая магдаленская цапля.
Медленно, неуклюже слезаю вниз с развилки на старом сурибио, где я просидел весь вечер, ожидая, не выйдет ли олень к Данда-до, чтобы напиться ее прозрачной зеленой воды. Олень не пришел. Вот его следы, оставленные вчера вечером и в другие вечера. Но сегодня за весь день из зверья под моим укрытием прошел только молодой агути, слишком маленький для тяжелой штуцерной пули Да, я вышел на охоту со штуцером: у нас осталось всего полторы коробки дробовых патронов.
Неподалеку от моего дерева, в зарослях бихао, я спрятал заплечную корзину с лесками, наживкой, фонарем и лубяным мешочком, в котором лежат полдюжины запасных патронов, пачка сигарет, зажигалка, пузырек с бензином, крючки и складной нож. Как и следовало ожидать, моя корзина облеплена черными муравьями. Ничего особенного, взял да смахнул их веткой, они никому не внушают почтения, не то что злые бродячие муравьи или свирепые кахона, которые всегда бегают с челюстями наготове, чтобы не упустить случая во что-нибудь их вонзить. Или длинные, стройные ардиты, или смахивающие на бескрылых ос темные конга, от укуса которых по нескольку дней держится жар.
Жесткие, плоские древесные муравьи не жалят и не кусают, и под одежду им не забраться, ведь на мне всего-то хлопчатобумажная набедренная повязка, пояс и сандалии Да еще, разумеется, мачете — острый полуметровый клинок, тонкий, прямой и упругий, как шпага из Толедо.
Среди деревьев извивается сухое русло — мадресека. Во время дождей здесь протекает рукав Данда-до, а сейчас осталось лишь несколько темных луж, в которых плавают сухие листья и гниющие плоды. Русло выстилает гравий и окатанные водой круглые голыши; над ними висят облепленные бромелиевыми узловатые ветви с двухметровой бахромой папоротников-эпифитов.
Проглядывающее между ветвями синее небо с каждой минутой коротких тропических сумерек становится все темнее и темнее. А вот и вода заблестела впереди Большая заводь, одно из самых рыбных мест на Данда-до. Над водой вздымается серая с чернью шершавая скала. Я перебираюсь на нее по длинной ветке сурибио. Скоро будет совсем темно. Включаю фонарик, световой конус скользит по воде. Сверкнет где-нибудь красный глаз? Обитавшего здесь крокодила настигла моя пуля на прошлой неделе, и, похоже, с тех пор никто еще не пришел ему на смену. Впрочем, когда речь идет о крокодилах, лучше не спешить с выводами.
Прошел час, как я начал удить. В корзине лежит одна-единст-венная дорада. Большая, красивая, ничего не скажешь, но ведь этого мало для двоих людей и двух собак с отменным аппетитом. Сижу на камне, напряженно ожидая клева, смотрю на озаренный звездами, блестящий, словно металлический, щит заводи, на едва различимые силуэты древесных исполинов за рекой.
Тихо. Идет перекличка жаб и лягушек. Большая ночная птица с мягкими перьями и огромной пастью время от времени кричит: «О-о-о-Хуан». И как всегда, звучит хор насекомых, к которому я уже настолько привык, что перестаю его замечать.
Несколько минут назад в молодой поросли сурибио на другом берегу поднялся шум, трещали ветки, что-то глухо стучало о землю, как будто завязалась отчаянная схватка. Это длилось всего несколько секунд. Сейчас там царит тишина.
Слышу громкий всплеск у противоположного берега. Кто-то расписывает густые тени полосками из звездного серебра. Не иначе, рубиа гоняется за рыбьей мелюзгой. Где охотится рыба, там и рыбаку место. Сматываю леску и возвращаюсь на берег, чтобы перейти через речку пониже, по мелкому перекату. Перед самым бродом гаснет фонарик: лампочка перегорела. Ничего, луна уже всходит. Вешаю корзину и штуцер на толстый, надежный сук, привязываю к поясу лубяной мешочек и вхожу в воду. Теплая река ласково гладит колени.
Выйдя на другой берег, насаживаю на крючок свежую наживку. Несколько минут — и вот уже на камнях отчаянно прыгает крупная рыба — рубиа килограмма на два. Теперь завтрашний день обеспечен Забрасываю удочку еще два-три раза, но клева дет. Что ж, пора и домой.
Леска смотана и привязана к поясу, вдруг что-то большое и мягкое проносится мимо моего лица. Летучая мышь? Из вампиров? Они здесь не редкость, но мне кажется, это было что-то другое, не те движения. Летун возвращается, и теперь я успеваю его рассмотреть. Ночная бабочка, но какая: размах мерцающих серыми блестками крылышек около тридцати сантиметров. Это Thysania agrippina, самый крупный из серых ночных пилотов дремучего леса.
Бабочка присаживается на камне рядом со мной, сразу вспархивает и снова возвращается на тот же камень. Эх, мне бы сейчас сачок. И садок побольше! А что если попытаться осторожно накрыть ее набедренной повязкой, потом сдавить пальцами и держать пока не перестанет трепыхаться? Попытка не пытка. Снимаю набедренную повязку и подкрадываюсь к бабочке, но в тот миг, когда я уже готов ее накрыть, она снимается с камня и летит прямо в чащу сурибио.
Надо сказать, что в зарослях сурибио обычно есть свободное пространство над самой землей, ведь это дерево больше всего любит каменистую почву, и под его ветвями почти ничего другого не растет. Я пригибаюсь, проникаю, крадучись, в чащу и пытаюсь увидеть в свете луны широкие серые крылышки. И вот — чистое везение — снова вижу ее, она сидит на ветке над самой землей. Медленно-медленно подбираюсь к ней, стараясь не шуметь, но она опять ускользает, летит в самую гущу пляшущих теней и лунных бликов, будто заманивает меня. Следую за ней. Кажется, села?.. Я не совсем уверен, призрачный лунный свет не прочь подшутить над человеческим глазом.
Вдруг слышу впереди какой-то звук, какое-то глухое, низкое ворчание. Должно быть, жаба. Три года брожу по сельве, а знаю далеко не все голоса лягушек и жаб. Делаю еще шаг. Ворчание принимает злобный, угрожающий оттенок. Нет, жаба тут ни при чем! Меня подстерегает в темноте теплокровное существо, притом довольно крупное. Останавливаюсь, нащупываю в мешочке зажигалку, поднимаю ее над головой и чиркаю колесиком по камешку. Трепещущий язычок пламени освещает кусты на несколько шагов. В лучах света над самой землей, шагах в четырех от меня, вспыхивают два глаза — большие желто-зеленые глаза. Различаю широкую голову, прижатые к черепу короткие круглые уши. Оскаленную пасть с блестящими клыками. Длинное мощное тело, расписанное черными и желтыми пятнами, как окружающая лесная подстилка. Нервно подергивающийся хвост. Тяжелое тело и широкие лапы хищника подмяли под себя создание потоньше, постройнее. Только что убитого оленя.
Язычок пламени вздрагивает и гаснет, я остаюсь в темноте лицом к лицу с самым грозным из всех лесных охотников — старым ягуаром, охраняющим свою кровавую добычу.
Медленно, насколько могут выдержать нервы, беру зажигалку левой рукой, а правую опускаю на рукоятку мачете, сделанную из бычьего рога. Дюйм за дюймом вытаскиваю из ножен длинный, острый клинок, потом делаю шаг назад левой ногой и снова чиркаю зажигалкой. Ягуар лежит там же. Вижу, как шевелятся мышцы под жестким коротким мехом. Кажется, он подтягивает задние лапы. Большая кошка готовится к прыжку. Малейшее мое движение может быть воспринято как угроза, и на меня обрушатся, словно подброшенные стальной пружиной, девяносто килограммов костей, мышц и жил, рвущие когти, свирепые клыки.
Осторожно, плавно изготавливаю мачете к обороне: рукоятка упирается в бедро, острие смотрит вперед. Теперь можно и отходить. Ступни дюйм за дюймом скользят по земле назад, я готов к схватке, хоть и знаю, что она безнадежна. Если ягуар пойдет в атаку, может быть, я и убью его, но прежде он разорвет меня в клочья. Мне дважды доводилось видеть, что может сделать ягуар с человеком в несколько секунд. Яркое и кровавое воспоминание, настолько яркое, что я гоню его от себя, чтобы не поддаться панике.
Расстояние между нами почти удвоилось, а ягуар все еще колеблется. Ему не нужна схватка с человеком, если ее можно избежать. Он хочет тихо, спокойно набить брюхо парным, кровавым мясом, напиться из речки и подыскать себе логовище, чтобы поспать всласть до предрассветного часа росы. Только бы я не покушался на его добычу, тогда и он не станет вздорить со мной.
И вот я наконец вышел из чащи на берег. Ярко светит луна, за моей спиной журчит речка. Привязываю лубяной мешочек на лоб, забираю свою рыбу и переправляюсь вплавь на другую сторону.
Десять минут спустя, вооруженный штуцером и импровизированным факелом, я снова вхожу в заросли сурибио. Но ягуара уже нет. Он захватил добычу и ушел, наверное сразу после моего отступления. Ушел в такое место, где можно поесть без помех. Если бы не кровь, шерстинки и клочья шкуры на земле, я мог бы усомниться, был ли он здесь вообще, не пригрезилось ли мне, может, луна и лес подшутили надо мной…
Моя набедренная повязка, которую я выпустил из рук, когда взялся за мачете, лежит в четырех шагах от того места, где ягуар убил оленя. Ждать и искать здесь больше нечего. С корзиной за плечами и штуцером в руке иду вдоль сухого русла, потом по берегу Данда-до до ручья. Этот ручей протекает вблизи нашей хижины, и я вхожу в воду. Шагаю вброд, по большей части вода мне до лодыжки, но есть места и по колено, и по пояс. Луна успела подняться довольно высоко, через просвет в лесном пологе над ручьем ее лучи озаряют мне путь.
Вместе с ручьем огибаю большие деревья хобо и вдруг вижу перед собой ее.
Па-ку-не.
В лунном свете — белая Па-ку-не, восхитительная, как сама лесная ночь. Она ждет меня. Решила, что я очень задерживаюсь, взяла мачете и ружье и вышла мне навстречу. Взявшись за руки, мы идем по ручью до тропы, ведущей к нашей свайной хижине на бугре. Купаемся в серебрящейся лунными бликами заводи. Потом поднимаемся в хижину и переворачиваем приступку.
Собаки могут спать на воле.
Вечереет. Солнечные лучи пронизывают наискось лесной полог возле реки. Они уже не дотягиваются до земли. Над широким потоком еще царит день, а здесь, в лесу, медленно сгущается зеленоватый сумрак. Через полчаса вылетят из своих убежищ плотоядные летучие мыши; их маленькие насекомоядные родичи уже охотятся. Через час начнет, звучать звездная песнь больших белошеих стрижей.
Десять километров пути к дому пройдено. Рано утром я отправился в деревню за покупками и, не задерживаясь, вышел в обратный путь. Скоро мне пересекать первую речку. Утром прошел дождик и уровень реки поднялся, но ненамного, теперь вода уже спадает и очищается от мути.
В заплечной корзине лежат в прорезиненном мешке кульки с солью, сахаром, кофе, мукой, бутылка свиного сала, сигареты и спички. Кроме этого мешка, двустволки и мачете, мою ношу составляют две пенелопы и ошейниковый пекари.
Первыми я подстрелил птиц, это было в каких-нибудь двух-трех километрах от деревни. Еще через пять километров дорогу мне пересекло маленькое стадо пекари. Одним выстрелом я уложил молодую жирную свинку. Меня еще подмывало подстрелить кабанчика — у вожака были роскошные клыки, — но груз оказался бы для меня непосильным, поэтому кабанчик остался жив.
Когда я выходил утром, дома не было ни мяса, ни соли, так что теперь я стараюсь идти побыстрее. Охота отняла много времени, ночь наступит задолго до того, как я доберусь до хижины, а мне нечем освещать себе дорогу. Последняя лампочка в фонаре перегорела на прошлой неделе, а у деревенского лавочника лампочек не оказалось. К тому же ночь будет безлунная.
Солнце касается древесных макушек, когда я выхожу к первому броду. Река здесь широкая, но выше переката тянется длинный намыв. Я пересекаю реку по нему, снова углубляюсь в лес и вскоре выхожу к второму броду. Здесь, пожалуй, поглубже. Я давно, как только отошел немного от деревни, сменил рубашку и штаны на набедренную повязку. Ненавижу, когда мокрые брючины хлопают по ногам и мешают идти. Тут мне, наверно, будет по пояс…
На самом деле оказалось еще глубже. Вода в реке опять прибывает, и в ней взвешена муть. Должно быть, в горах снова выпал дождь. Река и небо становятся все темнее. Вдруг от глубоких заводей снизу мимо меня проносится косяк бокачико. Рыбы идут у самой поверхности, от испуга то и дело совершая длинные прыжки по воздуху. Не иначе, за ними гонится рубиа. Или багре — большой тигрово-полосатый сом. А может быть?..
Несколько шагов отделяют меня от скрытого под водой широкого камня. Я ушиб ногу о него на днях, когда охотился за рыбой с луком и стрелами. Тороплюсь подойти к этому камню, взбираюсь на него, поправляю корзину на спине и держу ружье наизготовку. По-прежнему мимо меня мчатся испуганные бокачико. Вдруг у самого камня над водой появляется длинная бугристая спина. Потом остроносая треугольная голова. И раскрывается огромная белесая пасть, усаженная острейшими клыками.
Меньше двух метров отделяют дуло ружья от головы большого крокодила, когда из правого ствола вырывается заряд крупной дроби. На таком маленьком расстоянии дробь подобна одной тяжелой пуле. Голова уходит под воду, могучий хвост сбивает пену, брызги обдают меня с ног до макушки. Раза два ощущаю даже воздушную волну от этих страшных взмахов. Будь я на локоть поближе, и меня сбросило бы с камня в речку.
Волчья картечь из левого ствола поражает позвоночник корчащейся туши на ладонь повыше крестца. Секунду длинное тело еще бьется в судороге. Затем выпрямляется, коченеет и идет на дно желтым брюхом кверху. Живо перезарядить ружье! Потом я спрыгиваю с камня, торопливо иду к берегу, выскакиваю из воды и снова углубляюсь в лес.
Два следующих брода одолеваю без приключений. Оба потока широкие, и течение довольно сильное, но глубина небольшая, чуть выше колена. До чего не хочется входить в темную воду теперь, когда мое отвращение к крокодилам возродилось с новой силой, да выбора нет. От брода до брода я почти бегу.
Незадолго перед тем, как мне выйти к пятому, самому трудному броду, который мы прозвали Чертовым, как-то вдруг сгущается тьма. В древесных кронах на пригорках завывает ветер. Когда я наконец выхожу из леса на берег реки, то даже на фоне неба с трудом различаю собственную руку. Здесь меня настигает дождь. Он длится всего каких-нибудь десять минут, но чувство такое, словно я иду сквозь стену воды.
Шагаю через перекат. До противоположного берега несколько десятков метров, но вода успевает прибыть не меньше, чем на ладонь, пока я добираюсь до него. Темень такая, что еле видно белые пятна пены, да и то лишь на ближайших камнях. Только по напору течения могу я судить, что иду в нужную сторону, ведь ни каменистого пляжа, ни леса за моей спиной уже не видно. А стремнина напирает так, что я с трудом удерживаюсь на ногах. Вот и берег наконец. Я вынужден переждать дождь, потом свечу зажигалкой и отыскиваю то место, где тропа от переката входит в чащу.
На опушке срезаю себе длинную палку, чтобы прощупывать путь. Сразу чувствуешь разницу, где натоптанная дорожка, а где мягкая лесная почва. Двигаюсь страшно медленно, чуть не ощупью. На каждом шагу шарю палкой по земле, и все равно раз-другой напарываюсь на колючие пальмочки. Бреду, выставив перед лицом согнутый локоть, и всей душой надеюсь: хоть бы ядовитые змеи и бродячие муравьи не вздумали сегодня ночью воспользоваться этой тропой.
Что-то тяжелое с шумом ломится сквозь подлесок. Трещат ветки, шуршат под ногами сухие листья. Что за зверь? Поди угадай, это может быть кто угодно — от дикой свиньи до медведя. Если бы знали ночные бродяги, как смешон и жалок их злейший враг ночью, во мраке, без поддержки своего друга и защитника — огня! Да, если бы они это знали и воспользовались этим, наверное, человек был бы истреблен или, во всяком случае, стал бы такой же редкостью, как горилла или антилопа бонго. Но они не знают этого, к тому же у них не принято убивать ради удовольствия. Только человек, особенно полуцивилизованный, разрушает, движимый страстью к разрушению.
Где-то здесь неподалеку живет колдунья, старая знахарка, с которой дружна моя жена. Может, у нее найдется для меня огарок свечи, или факел, или хотя бы несколько лучин, чтобы мне было чем освещать себе путь. После дождя с листьев непрерывно капает. а в моей зажигалке бензин на исходе.
Лезу в мешок и отыскиваю большой сухой лист бихао, в котором завернут сахар. Скручиваю из листа факелок и продолжаю двигаться ощупью до тех пор, пока палка и ступни не сообщают мне, что тропа как будто разветвляется. Тут я зажигаю свой факел. Света от него немного, но ориентироваться можно. Так и есть — развилка. Сворачиваю влево, и примерно через сто шагов, когда лист уже догорает, вижу огонек в хижине колдуньи. Делаю еще несколько шагов и кричу слова приветствия. Молчание.
Кричу опять. Огонь в очаге разгорается ярче, я различаю силуэт — старушка зажигает самодельный факел и подходит к приступке, держа в руке широкий мачете. Оробела, бедняжка. Хоть ты и колдунья, а не так-то просто разобрать, кто это кричит человеческим голосом в ночном лесу — на самом деле человек или антомиа, недобрый лесной дух. Подхожу ближе и снова здороваюсь. Старушка узнаёт меня, и страхи ее проходят. Я объясняю, зачем пришел, она отвечает с беззубой улыбкой:
— Хороший мужчина! Идет ночью, не боится, не хочет, чтобы женщина с солнечными волосами оставалась одна. Я дам факел. Хнг-са биа-буа!
Это одобрительное выражение — едва ли не самая высокая похвала на языке энгвера.
Я получаю от нее факел, сделанный из сухого луба и кантурона — твердой черной смолы из гнезда диких пчел. Когда он горит, от него распространяется своеобразный приятный запах и много белого дыма. Но главное, он светит достаточно ярко, чтобы можно было различить тропу.
Следующие два километра я отмеряю довольно быстро. Приближаюсь к каменистой прогалине, где встречаются две реки. И вдруг замечаю на кронах деревьев отсвет, как будто на берегу горит костер. Костер тут, в глуши, — что это значит? Гашу факел и осторожно крадусь вперед. Не выходя из прибрежных кустов, останавливаюсь, чтобы проверить, что за народ здесь очутился среди ночи. А, индейцы. Тогда все в порядке. Но как их много! Что их сюда привело?
— Хаи-та зе-буруа? — спрашивает низкий голос от костра. Этот голос я узнал бы среди тысячи. Это Хаи-намби, мой брат по тотему. Он спрашивает, кто идет.
— До-хиви-те зе-буруа, — звучит ответ из зарослей в десяти — двенадцати шагах от меня. («Это До-хиви».)
Из тени выходит Са-ндьяма, у него в руке длинная духовая трубка, а на груди висит колчан с черными палочками, смазанными смертоносным растительным ядом не-ара.
Поделом тебе, неуклюжий бледнолицый, не пытайся незаметно подкрасться к лесным индейцам в их собственном лесу!
Через две минуты я уже сижу на камне у костра, ем печеную рыбу и пью кофе. Меня окружают мои лучшие друзья: Хаи-намби, До-би-га-ри, Эй-ке-ауври-зама, Ду-ла, Я-диби, Не-эн-саби. Они рассказывают, что пришли сюда из-за горы порыбачить. Багре не поднимаются в речку за горой, а здесь они есть, и как раз сейчас идут большие косяки жирных кисаба и чумурру. На подставках для копчения уже лежит изрядное количество рыбы.
Мои друзья знали, что я скоро приду, и приготовили кофе. Откуда они могли это знать? Хаи-намби добродушно улыбается.
— Перед закатом Не-эн-саби ходил вниз по реке, проверял, много ли рыбы идет вверх через перекаты. Он услышал ружье моего брата, два выстрела. А мы еще раньше видели следы моего брата, следы утренние, вот и получалось, что теперь мой старший брат возвращается домой.
Эти благородные и деликатные люди не смеются над моей несообразительностью, а уговаривают меня хорошенько поесть и подливают кофе, потом спрашивают, останусь ли я с ними рыбачить или мне надо домой. Я говорю, что устал за сегодняшний день, тогда Са-ндьяма взваливает себе на спину мою ношу, остальные берут по головешке, мы пересекаем вброд Данда-до и идем напрямик через лес. Смуглые лесные люди провожают меня почти до самого дома, только на нашей расчистке они прощаются и покидают меня. Я стою и молча провожаю взглядом цепочку факелов — словно огромные светлячки качаются вверх-вниз между высокими метелками кукурузы, потом пропадают в лесу. И этих людей называют дикарями, шлют к ним миссионеров, чтобы «цивилизовать» их!
Я вскидываю ношу на спину и иду к дому. У поваленного дерева, которое служит мостиком через ручей, издаю условный клич и вижу, как в высокой свайной хижине загорается лагерный фонарь — будто огненный цветок распускается.
Потом до меня доносится ответный возглас. Кажется, еще никогда в жизни я пе ощущал так остро, что значит вернуться домой. Остались позади одиночество и ночной мрак и ливень, усталость и крокодильи челюсти. И, возможно, Па-ку-не. Что мне Па-ку-не теперь? Единственная Па-ку-не, которая что-то значит для меня, которая может меня завлечь сегодня, ждет там, в хижине.
Поляну вокруг пышного дерева гуаяба заливает свет. Не яркий, резкий дневной свет, а мягкое, но вместе с тем насыщенное сияние, которое превращает поляну с обрамляющим ее кустарником и лесом в сказочный дворец из нефрита и серебра. То четко выделяется каждая травинка, то все сливается с глухой, угрюмой тенью на опушке.
Мой гамак подвешен на краю поляны, я сижу с ружьем на коленях в пяти саженях над землей, чтобы никакой запах не выдал меня тем, кто бродит внизу, под деревьями. Я рассчитываю на то, что падалица под гуаябой приманит какого-нибудь зверя. Животные каждую ночь ходят сюда, об этом мне рассказали аккуратные, сердечком, следы оленей, глубокие отпечатки пяток паки, трехпалые следы покрупнее — от ног капибары, помельче — от задних лап агути. Кто же из них выйдет на лунную поляпу?
Самая желанная добыча — пака, но этот вариант исключен. Жирный веронгора, как его называют мои друзья индейцы, не любит никакого света. Днем он отсиживается в своей глубокой норе, которую подчас разделяет с бушмейстером, выходя из нее лишь после того, как гаснет последний закатный луч. Но пака и лунному свету не доверяет. II если это животное в такую ночь, как эта, покидает нору, то держится оно в густой тени под высокими деревьями. Бродит между корнями этакая морская свинка неслыханной величины, от шести до десяти килограммов нежнейшего мяса.
Мог бы появиться агути, но ведь они чаще всего кормятся поздно вечером и рано утром. То же можно сказать об оленях. Сегодня у меня главная надежда на капибару, вот почему один ствол заряжен самодельной пулей, а другой картечью. Капибара, это удивительное создание, с виду нечто среднее между обычной свиньей и гигантской морской свинкой, — крупнейший грызун в мире, ее вес превышает пятьдесят килограммов. И мясо недурное, особенно у молодых животных.
Проходят часы, но никто не показывается. Во всяком случае, ничего такого, что мне хотелось бы подстрелить и унести домой. Вот семенит через поляну опоссум, он похож на огромную крысу, только голый хвост задран кверху и образует двойную завитушку. Маленькая сова садится на ветку поблизости от меня, дважды кричит, отвешивает глубокий поклон, потом расправляет мягкие крылья и пропадает во тьме. С осыпей вверху между холмами доносится дикий раскатистый крик пумы. Так и представляешь себе разъяренную амазонку, обуреваемую жаждой мести. И все оплетает, все пронизывает металлическими нитями трепетная музыка цикад, кузнечиков и сверчков. Луна огромна до неправдоподобия.
Вдруг в лесу отдается новый звук. Я не могу его определить. В сельве, наверно, тысячи звуков, которых я не знаю, но этот особенный, вроде бы чужеродный и в то же время — не знаю уж, как это объяснить, — он вполне к месту.
Опять…
Это не лесной голос, это какой-то струнный инструмент звучит. Но кто же может играть среди ночи здесь, в дремучем лесу?
Маленький олень вскачь пересекает поляну и пропадает среди теней раньше, чем я успеваю вскинуть ружье. Это сейчас не важно. Я должен определить источник чарующей музыки.
Еще десять или двенадцать вдохов седая лунная поляна вокруг гуаябы остается пустой. Но что это там на опушке, какая-то тень зашевелилась среди прочих теней. Секунда — и она превратилась в человека, он отделяется от леса и идет в мою сторону. Да ведь я его знаю. Это Ки-амапа, земледелец с задумчивым, безмятежным лицом. Оп что-то держит в руках — уж не скрипку ли, что сделал по образцу настоящей, которую видел в деревне?
Нет, это другой, новый инструмент, плод его собственных грез. Струны, возможно, скрипичные, но форма совсем иная. Не разберу как следует: похоже на ветвистый рог оленя, только он много крупнее, чем обычно бывают рога у оленей саванны. Какой-нибудь прототип арфы? Видоизменение примитивного музыкального лука?
Ки-амана остановился. Озаренное луной лицо обращено ко мне, но он меня не видит. Губы его приоткрыты, ноздри расширены. Глаза его видят лесных демонов, видят дива дивные, драконоподобных богов с перьями кетцаля и ары, но это сейчас несущественно. Он захвачен не тем, что видит, а тем, что слышит. Захвачен каденцией звуков, мелодией. Никак не может ее уловить во всей полноте. И тогда он совершенно замыкается от внешнего мира, всем слухом уходит в мир внутренний.
Он поднимает вверх свой инструмент и касается струн. Я лишен музыкального слуха, по мне представляется толика того, что он услышал.
Па-ку-не. И я припоминаю… Сидя в хижине знахаря, охотники вполголоса говорили о «той, которая живет в деревьях». И Ки-амана тогда прошептал про себя:
— Она поедает глаза и сердце человека.
Теперь его постигла эта участь.
Вдруг лицо Ки-амана преображается. Теперь это лицо фавна, но фавна не из Аркадии, и не с Палатина, а из Чичен-Ицы и Майяпана[8].
Вот он опять пошел. Идет, не чувствуя под ногами земли. Сейчас Ки-амана охвачен творческим озарением. И когда вокруг него смыкается чаща, чудится мне, что она его ласкает.
Проводив его взглядом, отвязываю гамак, оставляю свою засаду и иду домой. «Та, которая живет в деревьях», нашла себе любовника на эту ночь. Надо уходить. Если замешкаюсь, она, чего доброго, и мои глаза съест вместе с сердцем.
А может быть, уже съела?
Стремнина несет через пороги красный плод, он кружит в водовороте и попадает в глубокую заводь между черными камнями. У самой поверхности возникает золотистый блик, это широкая рыба разворачивается и ловит яркую приманку. Плод исчезает.
Две пары глаз наблюдали движения рыбы. Сын Коршуна глядит на своего белого друга и указывает губами, как это принято у его народа.
— Ампарра дрома (большая дорада).
Старик кивает.
— Мой сын, — тихо говорит он, — найди мне несколько зеленых кузнечиков, у которых широкие крылья. Тинкомиа.
Молодой индеец идет в заросли. Через десять минут он возвращается с кульком из листа бихао.
— Тинкомиа, — говорит он, улыбаясь, берет топор и уходит вверх по течению, туда, где над речкой наклонились стволы сурибио.
Старик готовит свою снасть — крепкое метровое удилище с катушкой и прочной найлоновой леской, короткий металлический поводок, солидный крючок. Осторожно привязывает к крючку шелковой ниткой кузнечика, подкрадывается за широкими листьями к самому перекату и движением кисти забрасывает приманку.
Кузнечик отчаянно бьется на быстрине, его несет в заводь у черных камней. Что-то блеснуло под водой. На приманку идет рыба, крупная дорада, не меньше килограмма. Она заходит сбоку и клюет. Рыболов тотчас подсекает. Удочка изгибается дугой, будто рапира, когда рыба, почувствовав крючок, бросается прочь: сперва вглубь, к укрытию между камнями, потом через быстрину к маленькому заливчику на другой стороне, где водоворот крутит обломанные сучья. Если дорада доберется туда, она будет спасена. И рыболов держит ее, держит так, что удочка становится похожей на лук. Рыба поворачивает обратно, всплывает, заходит на цель. Снова и снова смыкаются ее челюсти, но даже зазубренные как пила, зубы дорады бессильны против стального поводка. Она дергает, она тянет, наконец выбивается из сил, и старый рыболов осторожно подводит ее к заранее намеченному месту, где по песку и гравию можно вытащить добычу на берег. Удар по голове тупой стороной мачете — и можно подвешивать рыбу на лиане.
В это время в зарослях сурибио начинает стучать топор. Старик качает головой. Может быть, у рыб и впрямь не такой уж хороший слух, но вибрации, конечно, дойдут и испугают их. К тому же течение скоро принесет сверху свежие щепки и сучья. Лучше поискать другой уголок для рыбной ловли. Обернув рыбу в листья бихао, он перевешивает ее в тень, берет ружье и поднимается мимо переката к следующему плесу.
Здесь в реку впадает ручей. Он кишит мелкими рыбешками, самая крупная не больше указательного пальца. С полдюжины видов представлено тут, и у каждого свом повадки, каждый занимает свою корохотную нишу в микрокосмосе лесного ручья. Старик молча глядит на них, мысленно сортирует, перебирая латинские названия; две-три из этих рыбешек описаны и наименованы им самим. Но сейчас он их классифицирует безотчетно, больше по долголетней привычке к занятию, с которым пришла пора расстаться. В эту минуту для него гораздо важнее то, что эти Rivulus elegans как будто сделаны из золота и эмали, a Gephyrocharax marthae (они короче спички) кажутся олицетворением понятия «металлический блеск». А вон та, вся в синих пятнах — Aequidens pulcher… Но полно, он должен найти что-нибудь покрупнее для тружеников, которые мастерят для него плот. Старик перешагивает через ручей и идет дальше.
На следующем перекате он берет двухкилограммовую рубиа, на плесе — три дорады, а в глубокой, темной заводи под корнями упавшей сейбы — увесистую черную мохарра, рекорд дня. Конец кузнечикам, а значит, и клеву. Сегодня рыба никакой другой наживки пе признает. Ничего. Добытого хватит с лихвой для четверых, пусть даже трое из них — молодые индейцы с завидным аппетитом.
Старик уже возвращается вниз, когда его обгоняет плот, совсем небольшой, из тонких бальсовых бревнышек. На носу, работая длинным шестом, стоит индеец, на корме опустилась на колено молодая женщина с грубо оструганным веслом. Между ними лежит на настиле из жердей какая-то фигура, завернутая в плащ. Две заплечных корзины подвешены на стопках из сучьев сурибио, чтобы водой не замочило.
Мужчина и женщина одеты только в короткие набедренные повязки. Они заметили старика в кустах на берегу, но не показывают вида, только сильнее разгоняют плот, и вот быстрина у переката подхватывает его и увлекает за собой. Когда старик приходит в лагерь, чужой плот уже причален возле лодки. Завернутая в плащ фигура лежит на берегу под тенистым деревом, женщина занята стряпней у костра, мужчина сидит и негромко переговаривается с тремя молодыми индейцами, которые вернулись из леса.
Белый идет за своей первой дорадой и складывает весь улов на берегу, в двух-трех шагах от воды. Потом моет руки и подходит к индейцам. Уголком глаза он видит, как женщина встала, нашла в своей корзине короткий нож и принялась чистить рыбу.
Короткое приветствие, старик присоединяется к кружку мужчин. Несколько минут все сидят молча. Потом сын Оцелота говорит:
— Мой отец, люди с Зеленой реки привезли больного. У них больше нет своего знахаря, после того как дед вот этого человека умер в прошлом году.
Знахарь с Зеленой реки, Ярп Домико — старый друг, брат по тотему удава… Один из многих, которые уже ушли из жизни. Выходит, этот молодой человек с умным, спокойным лицом — внук Яри.
— Куда вы направляетесь? — спрашивает старик.
Индеец с Зеленой реки мнется. Проходит несколько минут, наконец за него отвечает сын Выдры.
— Они слышали, что мой отец сейчас здесь, на этой реке, — говорит он, — И подумали, что, может быть, мой отец согласится лечить больного. Но они стесняются просить моего отца о помощи, потому что у них нет достойного дара для хаи-бана бпа.
— Не нужно никаких даров, чтобы я помог внукам моего брата, если только это в моих силах, — говорит старик. — А что с больным?
— Его порубили мачете, — отвечает внук Яри. — Чужие люди, капунпа, бледнолицые, пришли туда, где он посадил какао, и стали наполнять свои корзины его плодами. А когда брат моей жены попытался отстоять свое добро, они пустили в ход мачете. Если бы мы с моим братом тут не подоспели, они бы его убили.
— Вы сообщили об этом случае в деревню? — спрашивает старик.
— Сообщили. Алькальд хотел наложить на нас штраф за драку. А священник сказал, чтобы мы принесли свинью пожирнее, тогда он прочтет молитвы и зажжет восковую свечу. Но у нас нет жирной свиньи.
Старик опускается на колени около раненого. Мышцы на груди рассечены клинком, рана длинная, но не глубокая, ребра не задеты. Есть воспаление. На предплечье ножевая рапа поглубже. Температура высокая, похоже на начинающееся заражение крови.
— Вскипятите два котелка воды! Подайте мне мешок с красной завязкой! Нмангаи, тебе придется помогать мне. Вымой руки сперва водой с мылом, потом вот этим спиртом! А остальные пусть смастерят навес и широкие нары!
Не успел он договорить, как три мачете уже рубят кусты. Индейцы умеют работать быстро, когда знают, что это нужно. Три часа спустя больной лежит под навесом на чистом покрывале. Раны очищены, продезинфицированы и перевязаны. Он получил пенициллин и стрептомицин, температура упала на несколько десятых. К счастью, на людях лесного племени, как правило, все быстро заживает.
Индейцы с Зеленой речки остаются в лагере. Мужчина помогает заготавливать материал для большого плота: жерди сурибио, чтобы скрепить основу, лианы анкла и луб махагуа для вязки, сапановые палки для настила под багаж, прутья мангале-ты и листья бихао для навеса. Женщина стряпает и с разрешения «знахаря» присматривает за раненым.
Наступает вечер. Старый охотник сидит на своем гамаке и курит трубку. Рабочий день индейцев закончен, они сейчас купаются в реке пониже лагеря. Вот один из них возвращается, это внук Яри. Он говорит что-то жене, которая раздувает костер, стоя на коленях. Она встает и роется в одной из их корзин, висящих на ветке поблизости от плота. Вот достала сверток из прокопченных листьев и передает его супругу. Молодой индеец медленно подходит к белому охотнику, останавливается в двух шагах от него.
— Хаи-бана, — говорит он уважительно.
— Говори, сын мой, я тебя слушаю.
Индеец распутывает лубяные завязки и протягивает сверток старику. Охотник берет его в руки.
Восемь початков кукурузы. Два золотисто-желтые, два темно-красные, два густо-фиолетовые, два иссиня-черные. Четыре рода ритуальной кукурузы, которые знахарю положено выращивать около своей хижины. Плодородие, успех на охоте, врачевание и ключ к стране духов.
— С участка моего деда, — объясняет молодой человек.
Старик молча кивает.
Восемь — символ могущества, волшебное число, в нем соединяются и бесконечность, и бренность. Кукуруза священна. Дар мертвого знахаря живому.
Узкая долина между высокими кряжами, обросшими дремучим лесом, погружена в густую тень. Деревья и лианы роняют капли рассветной росы. Посреди горного склона напротив, над светлой зеленью молодого леса, стелется длинная белая прядь тумана. Несколько дождевых сезонов назад здесь прошел обвал и смел старые высокие деревья. Но рана уже зарубцовывается, сельва смыкается.
Высоко в светлеющих небесах плывут над долиной, над грядами светлые утренние облачка. Вдруг между двумя из них что-то вспыхивает, как будто искорка зажглась в тропической синеве. Это старый королевский гриф кружит там наверху, кружит так высоко, что с земли его только тогда и увидишь, когда луч восходящего солнца осветит белое брюшко и грудь и широкие подкрылья. В его царстве уже полный день, и он видит на десятки километров вокруг, что происходит внизу, в переплетении голубых горных цепей между истоками трех рек.
Здесь, в предгорьях Западных Анд, рождаются Сину, Сан-Хорхе и Тараса. Вначале быстрые, прозрачные, с зеленым стеклом глубоких заводей между вереницами белопенных порогов. Веселые, буйные молодые реки — они еще успеют стать бурыми, широкими, степенными в своем долгом извилистом странствии через саванны Северной Колумбии к Карибскому морю. Только Сину сама доходит до моря; Сан-Хорхе вливается в Магдалену, а Тараса — в Кауку, тоже приток Магдалены. Но так далеко даже гриф не видит.
Зато ему, несомненно, виден широкий полукруг смуглых мужчин и женщин, тихо сидящих на просторной расчистке под крутой горой. Все лица обращены к большой свайной хижине. Все молчат, все напряженно ждут. Это не то спокойное, терпеливое ожидание, которое я про себя называю «каменное терпение». Одно дело ждать, когда сварится мясо, или рыба схватит наживку, или олень подойдет на выстрел. Сейчас совсем другое дело, другое ожидание, настолько напряженное, что им насыщен самый воздух, что его слышно сквозь тишину, которую оттеняет звонкий хор кузнечиков и цикад. Честное слово, мои уши воспринимают его не менее явственно, чем глаза — гордый орлиный профиль сидящего рядом со мной Я-диби.
Многие из собравшихся здесь энгвера пришли издалека, совершив до трех дневных переходов. Десятки километров пройдено по узким, извилистым лесным тропам, форсированы реки и горные гряды. И это лишь завершающее звено в цепи приготовлений. Прежде чем выйти в путь, они восемь дней (восемь — священное, могущественное число) постились и проходили очищение.
Купались в быстрых, прозрачных горных ручьях, окатывали себя водой, в которой на медленном огне кипятились особые растения, ночами сидели в дыму священных курений. Воздерживались от табака, мяса, рыбы, кукурузного пива, пряностей и соли; все дни поста ели только жареную молотую кукурузу пукура, да и то ровно столько, сколько нужно для поддержания сил. Не убивали даже комара, не касались ничего мертвого или кровавого, не произносили грубых и оранных слов, не помышляли пи о чем дурном или злом. И все это ради мгновения, которое скоро, вот-вот наступит.
Миг — и горный лес над расчисткой уже купается в ярком утреннем свете: солнце дошло туда. Раздается пронзительный крик ястреба гуако, тараторят амазонские попугаи, перепархивая попарно с дерева на дерево, высоко над расчисткой летят к горе два красочных ара. Вдалеке раскатывается трубный голос Пенелопы. И сквозь все эти резкие, дикие звуки пробивается нежный, мелодичный голосок маленького серого тропического крапивника, как будто ручей журчит между шершавыми, грубыми камнями.
А первые лучи солнца уже коснулись конусовидной крыши… сбегают вниз по скату… заглянули под стреху… В ту самую минуту, когда они достигают верхней ступени приступки, на ней появляется женщина. Она одета в короткую набедренную повязку из белой лубяной материи. На спине — корзина, висящая на лубяной ленте, обвязанной вокруг лба; из-под ленты с двух сторон на тонкое смуглое лицо блестящими иссиня-черными волнами спадают волосы. С мягкой шеи в ложбинку между крепкими полными грудями опускаются ожерелья из семян, черные с темно-красным и жемчужно-серые. Другие ожерелья набраны из квадратиков благоухающей бальзамной коры, квадратики коричневые, чуть темнее кожи, на которой лежат.
Женщина медленно поднимает руки, как бы приветствуя восходящее Солнце. На секунду замирает в таком положении — живая статуя, воплощение молодого тропического плодородия.
Теперь руки опускаются вниз, за спину, и маленькие пальцы достают из корзины два больших кукурузных початка безупречной формы, один золотисто-желтый, другой — темно-фиолетовый. Женщина держит оба початка на вытянутых руках, словно показывает их Солнцу. Потом прижимает их к груди.
Мягко, плавно ступая, она спускается по приступке и останавливается на нижней ступеньке. Смуглые лица с кружевным черно-красным праздничным гримом поворачиваются в другую сторону. Из леса на расчистку быстрым широким шагом выходит мужчина. На нем новая андеа из лубяной материи, расписанная символическим красно-черным узором. В одной руке он держит длинное черное копье из пальмы макана. Острие копья влажное, матово-красное. За спиной у него на обрывке лианы висит только что убитый ошейниковый пекари, старый хряк с короткими острыми клыками. Разоритель огородов, враг кукурузы.
Смуглое тело мужчины лоснится здоровьем и силой, волосы мокрые после утреннего купания в реке. Мужчина, охотник, такой же неотделимый от леса, как темно-зеленая листва и пламенно-красные цветки бихао позади него. Он идет к ожидающей женщине, и в его движениях есть что-то от пумы и от орла. Он замедляет шаг, как будто колеблется. Острие копья опускается почти до земли. Мужчина наклоняет голову. Еще два шага, он останавливается и бросает свою добычу к ногам Кукурузной женщины. Кладет копье рядом с охотничьим трофеем и ждет, не поднимая головы.
Статуя оживает. Медленно ступая, женщина обходит застывший в немом ожидании полукруг. Каждой девушке она вручает желтый початок, каждой замужней женщине — желтый и фиолетовый. С опустевшей корзиной, никого не обделив, она возвращается к приступке, вешает корзину на рогатину и поворачивается к охотнику. Секунду он неподвижно глядит на нее. Потом быстро подходит, поднимает женщину на сильных смуглых руках и уносит в хижину.
Над затаившим дыхание полукругом скользят тени утренних облачков. Кузнечики и цикады смолкли. Лишь крапивник продолжает петь, его тонкий чистый голосок серебряной нитью пронизывает время и пространство.
Знахарь, поседелый патриарх с обветренным лицом, встает и проходит в центр полукруга. Поднимает с земли копье охотника и бросает его в хижину. Шестьдесят пар темных глаз провожают копье и смотрят, как завороженные, на глубокую тень под крышей. Проходит две-три минуты. Или две-три вечности. Вдруг копье летит обратно из-под стрехи. Оно вонзается в землю между индейцами, подрагивая, и замирает.
Толпа что-то бормочет, громче, громче, и вот уже звучит ликующий хор. Как будто по расчистке прокатился океанский вал. Басистые голоса мужчин слагают подошву волны, звонкие голоса женщин — бурлящая пена на гребне. Копье объято пламенем, оно горит, как факел. Мужчины разом встают, рассыпаются по расчистке и собирают сухие палки, ветки, старые головешки — все, что может гореть. Топливо складывают в центре полукруга и от горящего копья разжигают костер.
Торжественная часть позади. Теперь кругом сплошные улыбки — и на морщинистом лице знахаря, и на девически гладких, белозубых лицах молодых охотников. Смеясь и перекидываясь шутками, женщины волокут убитого пекари к костру. Тушу опаливают, потрошат и разделывают. Отбросы сжигают. С другой стороны костра поджаривают мясо и кукурузные початки, которые раздала женщина. Но прежде отбирают лучшие, самые крупные зерна посередине початка, чтобы добавить их в посевной материал, который ляжет в землю на огородах, когда все разойдутся по домам. Каждому кукурузному полю в краю прозрачных рек достанется толика благословения от солнца и богини плодородия.
Всем положено отведать мяса. Женщины, кроме тою, едят жареную кукурузу, при этом некоторые из замужних тайком дают несколько зерен своим мужьям. Подарок, выражающий любовь не хуже любого другого подарка.
Кукурузная женщина и охотник остаются в свайной хижине и больше не показываются, ведь венчание Солнца с богиней кукурузы Хаи-бе — это и их брачное торжество.
Солнце поднимается все выше и выше. Праздничный костер догорает, остается груда углей, на которых превращаются в золу и пепел последние косточки от пекари. Мужчины и женщины делятся на маленькие группы и отправляются в долгий путь домой, на свои расчистки. Они уходят радостные, в предвкушении важного дела. По берегам ручьев и рек лежат в ожидании новые расчистки. Топор и мачете повергли могучие деревья, огонь убрал бревна и сухой хворост. И теперь чистая щедрая земля ждет семян.
Высшие силы посулили дождь, и солнце, и добрый урожай. Земля даст людям кукурузу — источник жизни, даст священные золотистые зерна.
Годы будут идти, и другие смуглые женщины и мужчины будут расчищать поля в дремучем лесу, сажать кукурузу, собирать ее и поклоняться ей. Так сказали боги.
Копье охотника было объято пламенем.
Хаи-вер-ки-са бил острогой рыбу на мелком перекате выше брода, когда мы по крутой тропе вышли к тому месту, где смешиваются воды Данда-до и Туси-до. За ним на обрывке лианы волочилась целая связка темных жирных рыб цумурру, но все равно лицо его не выражало радости. Хаи-вер-ки-са не приходил на Праздник кукурузы, Праздник срубленного дерева. Много земледельцев живет на лесных речушках, которые, соединившись в Уре, вливаются в Сан-Хорхе, но из всех только он один оставался дома. Ему не было доступа на древний праздник плодородия.
Лет пятнадцать назад, а может быть немного больше, одна старая индеанка пришла вместе с дочерью в деревню Уре, бедное селение, где жили преимущественно потомки беглых рабов: негры, колонисты, золотоискатели. Здесь же находилась испанская миссия со священником и монашенками. Не знаю уж, откуда именно она явилась, не могу также сказать, почему искала общества чужестранцев, а не людей своего рода и племени, гостеприимных и щедрых энгвера. Как бы то ни было, мать осталась служить у монашенок, не прося никакого жалованья, только бы они воспитали ее дочь.
Девочку окрестили Инес. Она помогала матери стирать, носить дрова и воду, мыть посуду, убирать и делать всякую прочую тяжелую и неприятную работу, а ее за это обучали наукам. Она научилась бездумно тараторить молитвы, в которых не понимала ни слова, научилась лгать, лицемерить, красть по мелочам, узнала букву «о». Дальше этого ее образование не пошло. Монашенки говорили, что она «муп брута» — очень тупа. На самом деле Инес была не глупее других детей — смуглых, желтых пли белых, — которым выпадает расти в таких условиях. Но ею никто по-настоящему не занимался.
Старая индеанка умерла через несколько лет. Было бы неверно утверждать, что ее уморил непосильный труд: женщины энгвера — сильные и выносливые труженицы. Но ведь они обычно живут в открытых, просторных хижинах на двухметровых сваях, а не валяются на грязном старом тряпье, брошенном на земляной пол в сыром сарае. И они купаются три-четыре раза в день, поскольку им никто не говорил, что заботиться о своем теле грешно. И не просыпаются среди ночи от страшных кошмаров, в которых запуганного человека преследуют картины ада и мысли о наследственном грехе.
У них, как правило, вдоволь еды: кукуруза и маниок, лесные фрукты, маленькие желтые томаты, побеги Ирака, корни икаде и многое другое. Река поставляет рыбу, крабов и черепах. Мужчины добывают дичь в лесу, иногда женщины сами охотятся с собаками на агути, паку или на еще что-нибудь в этом роде. Большинство держит кур и свиней, уток и индеек, выращивает бананы, папайю, ананасы и гуаяву.
Словом, их стол обычно здоровее и разнообразнее, чем пища черных и белых деревенских жителей. И уж во всяком случае, им чрезвычайно редко приходится довольствоваться остатками чужой трапезы. И так как они не живут скученно в грязных селениях, у них реже бывают глисты, фрамбезия, туберкулез и малярия.
Так или иначе, старая женщина умерла, и вся работа легла на плечи дочери. Ей тогда было лет пятнадцать. Приблизительно в это время Хап-вер-ки-са стал приносить в миссию дичь и рыбу на продажу. За несколько килограммов рыбы он получал рыболовный крючок, за двух древесных индеек — алюминиевый амулет. За оленя ему могли даже дать лоскут материи или грошовое зеркальце. У испанцев исстари заведено обращаться так с индейцами. Расплачивался щедрой рукой сам священник, но дичь и рыбу принимала Инес, поэтому Хаи-вер-ки-са продолжал носить в миссию дары леса. В конце концов он дал понять благочестивым сестрам, что не прочь бы взять Инес в жены. Хижина и огород у него имеются, есть все, что положено в хозяйстве индейца, только жены не хватает. И кроме девушки из миссии, ему никто не нужен.
Сначала монашенки и слышать не хотели об этом. Разве можно, чтобы христианская девушка выходила замуж за лесного дикаря-язычника. К тому же в деревне не так-то просто было найти служанку, тем более покорную и молчаливую рабыню, которая не требовала никакого жалованья. И разве плохо чуть не каждую неделю получать свежую рыбу или мясо.
Монашенки не отказали наотрез, но и согласия не дали. Но в один прекрасный день святые сестры передумали. Хаи-вер-ки-са может жениться на Инес, однако сперва он должен креститься. Так решил священник, так и вышло. Их обвенчали, потом индеец увел новобрачную в свою хижину в лесу. При крещении Хаи-вер-ки-са получил имя Хосе.
Через полгода Инес родила сына. У индейских детей часто бывает светлая кожа, и этот мальчуган был очень светлый, да еще и рыжеватый. До него в этом краю был только один рыжий: испанский патер. Мальчик благополучно рос, вскоре у него появилась сестренка, а затем, с промежутком в один-два года, три маленьких братика. Все они были смуглые и черноволосые, как и положено детям из рода Белки. Заботы всем пятерым доставалось поровну. Энгвера, как и большинство индейцев, детей очень любят, и если в жилах малыша течет немного чужой крови, так ведь ребенок в этом не виноват.
Соседи не симпатизировали Инес. У нее была страсть дурно говорить о людях, она чрезвычайно гордилась своим «воспитанием» у монашенок и была нечиста на руку. На первые два недостатка еще можно смотреть сквозь пальцы, иное дело склонность к воровству.
Жители леса привыкли оставлять свое имущество без присмотра. У них нет ни запоров, ни дверей. Для особо ценных предметов в лесу есть тысячи укромных мест. Но к ним прибегают очень редко. Когда надо куда-то уйти, индейцы «запирают» хижину, переворачивая приступку ступеньками вниз. Этого достаточно, во всяком случае для самих индейцев.
А уж поле никак не запрешь.
Пока кражи ограничивались несколькими кукурузными початками, гроздью бананов пли двумя-тремя плодами какао, ей все сходило с рук. Соплеменники бойкотировали Инес, Хаи-вер-ки-са ничего не замечал, во всяком случае не подавал виду. Его знали как славного и доброго человека, так стоит ли браниться с ним из-за какой-то мелочи.
Но когда у соседки пропала новая красная набедренная повязка, дело приняло другой оборот. Она поговорила с мужем, и муж пошел на реку, чтобы потолковать с Хаи-вер-ки-са, когда тот будет возвращаться с рыбной ловли.
Тихо, спокойно, как это принято у индейцев, он изложил суть дела. Хаи-вер-ки-са выслушал его и ничего не сказал, а только попрощался с ним и пошел прямиком к своей хижине. Вообще-то, конечно, бывает, что лесной индеец устраивает взбучку своей жене, но это большая редкость, и Хаи-вер-ки-са никогда даже в голову не приходило наказывать жену. Однако сейчас он был глубоко возмущен. Жена «очернила его лицо» перед соседями, а это для индейца едва ли не самое страшное. Он решительно приказал ей отдать ему украденное, чтобы можно было с кем-нибудь отослать владельцам их имущество. Великий позор, что говорить, но другого выхода нет.
Хаи-вер-ки-са нагнулся и взял палку из кучи дров, сваленных подле очага. По всем правилам, Инес должна была подчиниться мужу, и все было бы в порядке, его честь была бы спасена. Инес ответила отказом. И добавила, что, если только он попытается ее принудить, если вообще не прекратит тотчас же этот разговор, она заберет детей и уйдет в деревню, к монашенкам. Они, священник и полиция, уж как-нибудь сумеют защитить ее от «индос». Это слово она произнесла так, как его произносят креолы, словно оскорбительную кличку.
У энгвера дети принадлежат отцу с того дня, как их отнимают от груди. Дети — его душа, его имя, его кровь, его гордость, продолжение его существа. Хаи-вер-ки-са любил своих малышей, не исключая того горемыку, который не был его родным сыном. Угроза жены заставила его стушеваться, после этого он пропал. С того дня в доме заправляла Инес, а она не собиралась возвращать украденного.
Вокруг семьи образовалась пустота. Молча, без бранных слов и укоров, соседи порвали с ними всякие связи. Инес была очень довольна. Пускай уходят. Подумаешь, какие-то невежественные пндос, которые не знают «Отче наш», не могут отличить букву «о».
Семья все чаще наведывалась в деревню. Снова священник и монашенки стали получать в дар рыбу и дичь. Когда Хаи-вер-ки-са удавалось подстрелить выдру или оцелота, шкуру относили торговцу. Инес покупала свечи, чтобы жечь их перед святыми образами, а остальные деньги сплошь и рядом шли в карман кабатчика Хаи-вер-ки-са открыл, что ром бледнолицых действует куда быстрее невинного кукурузного пива. С ним можно даже на время забыться.
Однажды старший мальчик заболел. Знахаря поблизости не сыскать, врача в деревне никогда не было, и Инес поспешила за помощью к патеру. Разумеется, он не мог идти в лес чуть не за десять километров ради какого-то больного ребенка, но от него этого и не требовалось. Достаточно, если он помолится. Инес осталась в деревне, чтобы молиться вместе с патером, а отец тем временем ухаживал за маленьким больным, как мог Когда Инес на третий день вернулась из деревни, Хаи-вер-ки-са стоял со склоненной головой перед свежей могилкой, и четверо испуганных, притихших черноволосых ребятишек жались к нему. Теперь Хаи-вер-ки-са надо было строить новую хижину. Когда в доме кто-нибудь умирает, полагается немедленно переезжать, иначе к вам могут наведаться злые духи. На этот раз Инес не возражала: она тоже верила в злых духов.
Мы вышли из лесу с Не-эн-саби, неся свою добычу — двух древесных индеек. У реки нам встретился старый знахарь. В засаде возле переката он подстерегал выдру, но баберама прошла слишком далеко для его древнего ружья, и теперь он возвращался домой.
Мы сели втроем на поваленное дерево, чтобы покурить и немного отдохнуть. В эту минуту на берегу показался Хаи-вер-ки-са. Благодаря лесному телеграфу, мы уже знали, за чем он идет. Ему нужны были помощники строить новую хижину, дело это серьезное, на много дней, если браться как следует, одному никак не справиться.
Не доходя до нас несколько шагов, он остановился и учтиво поздоровался:
— Ба-ри-са-муа!
Казалось, темные глаза знахаря стали обсидиановыми, утратив всякое выражение.
— Буэнос диас, сеньор Хосе, — старательно выговорил он испанские слова.
Секунду Хаи-вер-ки-са стоял молча, потом зашагал дальше. Он не сказал ни слова, но его прямая фигура ссутулилась, как у мужчины, который поражен копьем или ножом, однако старается не показать виду.
Это было примерно через неделю после Праздника кукурузы. Я вышел из дома задолго до рассвета и теперь тихо сидел с ружьем на удобных ветвях сурибио в нескольких метрах над землей. Подо мной, почти у самою дерева, протекала лесная речушка. А на той стороне, как раз на расстоянии выстрела, тянулся песчаный пляж. Маленькие лесные олени приходили туда на водопой на восходе и за час до заката. Я приметил их изящные следы накануне, охотясь на рыбу с луком и стрелами. Приметил также широкие отпечатки лап старого ягуара.
Прохладное росистое утро в лесу. Дневные краски еще не родились, меня окружает бесформенная масса из малахита и темного оникса, пахнет душистой смолой, гниющими листьями, орхидеями, жизнью и смертью. Мимо проносится на крыльях величиной с детскую ладошку бабочка калию. Скрипят, свистят и квакают древесные лягушки. Светает. Уже можно различить стволы и ветви, видно круги на воде — это дорада схватила упавший в реку лесной плод, видно и следы оленей на противоположном берегу. За узким пляжем стоит высоченной стеной дремучий лес, прикрытый завесой из широких листьев бихао и плетей страстоцвета.
Кажется, что-то шевельнулось в зелено-желтом массиве? Я осторожно поворачиваю голову.
Вот опять! В маленьком просвете на миг показывается изящная головка оленя и тут же снова пропадает за листьями. Отчетливо представляю себе, как олень стоит и слушает, и нюхает, и смотрит, прежде чем выйти на берег, где он будет виден издалека.
Для дроби расстояние великовато, для пули в самый раз. Значит, подожду с выстрелом, пока не увижу его как следует, чтобы свинец сразил оленя наповал, без мук и страданий. Иначе это будет не охота, а омерзительное убийство.
Но что за всплеск прозвучал там, выше по течению? На рыбу непохоже. Еще… еще. После первого всплеска олень окаменел. После второго тенью метнулся прочь между растениями, не дав мне хорошенько прицелиться. Ставлю курок на предохранитель и жду. По мелководью медленно шагает человек. В руках у него длинное черное копье для боя рыбы и свежий улов — связка кисабы. В ту самую секунду, когда золотистый утренний свет падает на пляж, он выходит на песок.
И я узнаю его: это Хаи-вер-ки-са.
Он лишен возможности охотиться, вынужден довольствоваться рыбной ловлей. Ведь только у знахаря можно получить не-ара, быстродействующий яд для стрел, без которого из духовой трубки лишь мелких пичужек бить. Ружье заложено у деревенского кабатчика. Порох, дробь, пистоны — все стоит денег, а чтобы добыть деньги, опять-таки нужны хорошие шкуры, да еще надо сперва рассчитаться с кабатчиком и патером.
У самой воды индеец остановился, положил на землю копье и рыбу и сел на пятки. Тщательно, не торопясь, вымыл руки и вытер их о выцветшую набедренную повязку. Потом поднялся и подошел к плотной стене пышной тропической зелени. Медленно, осторожно взял он пальцами стебель алого цветка, бережно, чтобы не повредить, отделил плеть от куста, поднес цветок к губам, повернув чашечку к восходящему солнцу, и легким дуновением послал пыльцу навстречу золотистым лучам. Затем положил плеть обратно на куст так любовно, словно это было драгоценное украшение. Несколько минут он постоял, не двигаясь, лицом к солнцу. Потом забрал свою рыбу, взял копье и пропал среди теней дремучего леса.
Хаи-вер-ки-са, вечно бездомный на рубеже двух миров, ни один из которых его не принимал, уединился в лесной глуши и тиши, чтобы приветствовать отцовских богов.
Не звучит больше гулкий стук топора в бальсовом урочище у переката. Бревна срублены, очищены от сучьев и коры и сложены у воды. Ни много, ни мало — восемь толстых бальсовых бревен лежат в ряд. В глубокие зарубки в белесой древесине индейцы уложили крепкие поперечины и прибили их к бревнам рогатками из твердейшего дерева сурибио. Кроме того, они обмотали соединения лубом махагуа и прочно связали всю конструкцию длинными «лесными веревками» из расщепленных лиан анкла.
Во всем плоту ни одного гвоздя, ни единого куска металла. Все взято из леса. Инструмент — два топора да несколько мачете. А можно было обойтись одними мачете. Или каменными топорами и долотами из зубов капибары. Только ушло бы больше времени.
Старый охотник стоит и смотрит, как индейцы мастерят надстройку: платформу для сна из сапановых палок, с циновкой из волокон ирака, навес из тонких жердей, листьев бихао и луба, скамеечку и столик из тесаной бальсы, подставки, чтобы вешать узлы и корзины, боящиеся воды.
Плот вышел куда больше обычных, на которых перевозят кур, свиней, кукурузу и бананы, когда в селениях на реке открываются ярмарки с праздничными гуляньями. По правде говоря, это плот-люкс. Ну и что? Отсюда до самого моря ни сложных порогов, ни теснин, лишь кое-где широкие стремнины без коварных подводных камней. Шест, весло и руль — вот и все, что нужно, чтобы судно не врезалось в берег; к этому здесь сводится вся навигация. Об остальном позаботится сама река.
В это время года на реку можно спокойно положиться. Сезон дождей в ее бассейне кончился, разве что где-нибудь в горах опорожнится случайная тучка. Прошла вверх бокачико, завершая свое ежегодное пятисоткилометровое странствие от равнинных озер до предгорий Анд, а это верный знак того, что всерьез установилась засушливая пора. Лишь месяца через два склоны гор оросят первые ливни, открывающие малый дождевой сезон.
Четыре пары ловких смуглых рук настилают листья бихао, выпрямляют жерди, наматывают луб на сочленения, завязывают узлы. Внук Яри трудится вместе со всеми, умело и с большой охотой. Все сыты, все довольны. Индейцы с Зеленой реки привезли с собой изрядное количество молодой кукурузы. Сын Выдры добыл острогой здоровенного сома, а старик вчера под вечер подстрелил дикую свинью — ошейникового пекари.
Раненому уже намного лучше. За три дня антибиотики и сульфадимезин в союзе с природным здоровьем победили инфекцию, раны начали заживать. Если и дальше так пойдет, старик послезавтра может трогаться в путь вниз по реке. Вообще-то никакой роли не играет, выйдет ли он днем раньше пли днем позже. Теперь не играет. И куда приятнее будет плыть по реке, твердо зная, что его последний пациент в краю дремучих лесов поправляется.
А пища — что ж, с пищей вечная забота в сельве. Что-нибудь съедобное растительного происхождения всегда найдешь, правда, не много, прокормиться нельзя, особенно такой артели. Корни икаде, молодые побеги ирака, дикая маланга — голодная диета, если нет возможности охотиться и ловить рыбу. Не то, не то. Тропические фрукты? Они есть, но только не в дремучем лесу. Из тех, что здесь растут, мало какие годятся в пищу, да и не просто их отыскать. Сейчас, в засушливую пору, тропический лес приветлив, однако лучше не доверяться до конца этой приветливости. У нее есть границы, малейшая неосторожность — и она обернется своей противоположностью.
Один американец, поборник так называемой здоровой пищи, написал книгу о том, как он прошел от Дарьенского залива до Амазонки, питаясь исключительно дикими плодами и другими растительными продуктами леса. Этот человек был великий враль, он, скорее всего, в глаза не видел настоящей сельвы. Даже индеец не сумел бы совершить подобного перехода. На такой диете указанный путь можно одолеть только на самолете, захватив фрукты с собой.
Не богаты южноамериканские леса, даже самые глухие, и крупными мясными животными, никакого сравнения с роскошной фауной Африки или былыми стадами бизонов в Северной Америке. Конечно, дичь попадается. Тапиры — изредка, пекари, маленькие олени, медведи в горах, капибары вдоль рек. А кругом — труднопроходимая чаща, в которой звери мигом исчезают, почуяв опасность, и надо сказать, что они ее чуют загодя, как правило, раньше, чем вы успеете их обнаружить. Достаточно распространены обезьяны, грызуны и крупные птицы, но не всегда найдешь их именно тогда, когда они вам нужнее всего.
Лишь тот, кому на самом деле приходилось кормиться продуктами сельвы, знает, что это такое, и понимает, почему индейцы постоянно занимаются земледелием и рыболовством, тогда как охота для них случайное занятие, от силы подсобный промысел.
Лов рыбы в реках — дело более надежное, особенно теперь, в засушливую пору. Бывает, однако, так, что и рыбы не поймаешь.
В полутора километрах выше слияния двух лесных рек, у веселого ручья с прохладной, чистой горной водой, стоит наша свайная хижина. Позади нас — горная цепь, впереди — долинка, в ней тут и там расчистки, малюсенькие просветы в сельве, на которых мы недавно посеяли кукурузу и посадили бананы. И кругом во все стороны простирается старый, матерый дремучий лес, каким он был еще до прихода индейцев. В зарослях сурибио, за расчистками, между деревьями-исполинами извиваются две мадресеки — высохшие каменистые русла.
За хижиной мы тоже расчистили клочок земли в несколько десятков метров; с одной стороны он ограничен ручьем, с другой — подошвой горы. И здесь нами посажена кукуруза и разная зелень, как раз сейчас все пошло в рост. Сразу за огородом начинаются горы — крутые, лесистые гребни, разделенные глубокими ущельями. В ту сторону до ближайших соседей несколько дневных переходов. Сплошная глухомань, ни единой тропки, за день с топором пробьешься от силы километров на десять.
Мы пришли сюда слишком поздно и не успели как следует подготовиться к дождевому сезону. До сих пор дело ограничивалось отдельными ливнями, хотя и сильными, но короткими. Индейцы за рекой радостно улыбались и говорили о «кукурузном» дожде. Но сегодня назревает что-то другое. С севера, от простершейся за лесами саванны, ползут по небу тяжелые мрачные тучи. Свинцовые, грозные, они словно готовятся штурмовать темно-зеленый горный редут за хижиной.
Жарко, душно. Ходишь, и на тебя как будто что-то давит. Из дебрей плывут густые, насыщенные лесные запахи.
Летя в сумерках над долиной, тучи принимают облик леших, драконов, троллей. Между гребнями они сминаются, превращаясь в сплошной густеющий мрак. Первые молнии пронизывают сумрак огненными стрелами. Внизу воздух недвижим, ветер стих совершенно, ни один лист не колышется. Птицы примолкли, даже сверчков и цикад не слышно. Лишь река продолжает петь так тихо и нежно, что голос ее кажется прозрачным.
И тут в горах рождается глухое рычание. Оно как бы разрастается вширь и могучей волной катит вперед — все громче, все ближе, все басовитее, на миг почти затухает, но снова становится оглушительным ревом. Ближе, ближе, с треском ломающихся ветвей, с гулом падающих деревьев. Вот уже и нас захлестнуло. Темная пустота над хижиной наполнилась голосами. Гиканье, вой, свист. Сидя под хрупким лиственным навесом, мы слышим будто лай исполинских собак, конское ржание, воинственные кличи вперемежку с гулкими звуками труб и рогов. Над лесом мчится псовая охота великанов. Под напором могучего урагана наша лачуга дрожит, как осиновый лист. Дрожит, но держится, хотя крыша ходит ходуном и столбы гнутся от порывов ветра. Мы затушили очаг и привязали все легкие предметы. Сколько это может длиться? Никто не знает. Ложимся навзничь на вибрирующие жерди пола, спасаясь от ветра, но все равно он нас треплет и дергает.
Еще один звук вплетается в общую гамму. Сперва будто кто-то бормочет, но бормотание перерастает в неистовый рев. Земля и небо стерты завесой чудовищного ливня. Дождь летит почти параллельно земле, врывается под стреху и хлещет нас, словно плеткой. Миг, и мы уже мокрые насквозь. Сбрасываем пропитанную водой одежду, оставляем только сандалии да пояс с мачете, на случаи, если хижина развалится и выбросит нас в ревущий мрак.
Всю ночь свирепствует буря. Между ливнями молнии полыхают так часто, что нельзя сосчитать. Они выхватывают из тьмы терзаемые ветром деревья с обломанными ветвями. И снова ливень все стирает, снова мы слепы и глухи, отчаянно цепляемся друг за друга и за перекладину на сваях.
Наконец наступает утро. Ветер почти затих, дождь прекратился. В небе плывут рваные серые тучи, последние клочья от плаща неистового исполина. Сыро, влажно, пахнет гнилью и мхом. Свистопляска прекратилась, во всяком случае на ближайшие несколько часов. Но буря успела натворить достаточно бед.
Ручей у нашей хижины уже не назовешь ни маленьким, ни приветливым. И вообще это не ручей, а широкий бурый поток двухметровой глубины, полный ветвей, стволов и прочего лесного мусора. Он пенится, он ворчит. Мостика, разумеется, нет и в помине, а вброд перебраться немыслимо. И нам достаточно видеть этот ручей, чтобы представить себе, во что сейчас превратились Икаде-до и Данда-до. Мы их слышим, и этого довольно, даже если бы нам не были видны пенистые струи, которые резвятся под каучуковыми деревьями в ста шагах от того места, где обычно проходит берег реки.
Обоим сразу приходит в голову одна и та же мысль. Мы начисто отрезаны от всех людей, заточены на маленьком треугольнике суши между двумя реками и глухим горным краем. Мы предоставлены самим себе. Пока реки не войдут в свои берега, нельзя по ним плавать и нельзя связаться с индейцами.
Сколько продлится наше заточение? Этого нам никто не скажет теперь, когда начались большие дожди. В обычных условиях нас могла бы выручить рыбная ловля, сейчас это исключено. Можно ловить рыбу в реке, но не в затопленном лесу. Дичь, естественно, ушла от потопа в горы.
Тщательно проверяем наши запасы продовольствия. Около пяти килограммов риса, килограмм муки. Двадцать три початка кукурузы. Килограмм сахара, пять кило соли, полтора кило кофе, баночка чая, два литра свиного сала. Три грозди бананов, совсем зеленых, они еще даже для варки не годятся. Это все, на что могут рассчитывать два человека и две собаки, пока не изменится обстановка.
Ну что бы этой буре разразиться несколькими днями позже. Наши домашние животные — поросята, куры, индейки, утки — остались у индейцев на той стороне Икаде-до, и там же лежат продукты, закупленные нами в деревне: рис, соль, сахар, мука, несколько банок масла и прочее — итого три ноши, около семидесяти пяти килограммов. Сейчас они для нас так же недоступны, как если бы мы их хранили на Луне.
Жена испекла два блина и принялась по мере сил и возможности сушить наше мокрое имущество. Я смазал ружья, нацепил на себя мачете и пошел в лес, взяв дробовик и одну из собак. Вторую собаку оставил дома, чтобы жене не было скучно.
В долине пока всякая охота исключена. Остается только тащиться на гору. Вверх по крутым долгим склонам, где на каждом третьем-четвертом шагу надо пускать в ход мачете, чтобы проложить себе путь и пометить обратный маршрут.
Проходит час за часом. Лес будто вымер. Подстреливаю навскидку одного тинаму, мяса в нем побольше, чем в рябчике, да ненамного. Следов никаких, дождь все стер. Собака ищет, мечется туда-сюда, потом сдается и трусит следом за мной, мокрая, понурая.
Пополудни опять начинается дождь, редкий, но упорный. Поворачиваю и иду назад по своим следам. За час до сумерек я дома. Выпиваю чашку кофе, потрошу птицу и забрасываю удочку в ручей. Ловлю, пока видно, а весь мой улов — пять сомиков, самый большой весит от силы граммов двести. Сегодняшней добычи хватит на ужин и на завтрак, если добавить рису. Дождь продолжается. Вода в ручье спала на несколько дюймов, но река только еще больше разлилась.
Завтра выйду в горы пораньше, попытаюсь разыскать пропавшую дичь. Ведь где-то она должна быть, хоть мне и не удалось выследить ее сегодня. Авось, завтра больше повезет.
Проходит завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, и еще много дней, и все дождливые, и каждый чуть голоднее предыдущего… Мы по-прежнему совершенно изолированы. Неизменно во второй половине дня начинается дождь и льет до следующего утра.
От охоты проку с гулькин нос. Иногда тинаму попадется, иногда лесной перепел, иногда голубь. Только один раз я подстрелил пенелопу. Потом выпал день совсем без добычи. Десять часов бродил я по лесу, наконец обнаружил высоко на дереве ленивца и потратил на него три драгоценных патрона — все равно, какое мясо, лишь бы мясо! А ленивец, как назло, застрял на ветке в пятнадцати метрах над землей. Было совсем темно, когда я вернулся домой с пустыми руками.
С рассветом я уже был на месте. И убедился, что меня опередила пума. Хорошо поработала, оставила от ленивца кости, когти да клочья шкуры. В этот день я добыл только тукана, из его темного мяса вышел жидкий супчик нам на ужин. К этому времени у нас оставалось около килограмма риса, полбутылки сала, да самые зеленые бананы, которые от варки делались черными и горькими. Половодье на реке не кончилось, а в ручье клевала одна мелюзга.
Наши силы были на исходе. Моя жена только что перенесла тяжелую малярию, опа с трудом поднималась по приступке без моей помощи и большую часть дня вынуждена была лежать. Я еще мог ходить на охоту, но на длинных подъемах у меня подчас мутилось в глазах.
Наступил день, когда дождь не прекратился на рассвете, а продолжал нудно, упорно лить все утро. Не мечтал я о выходном, но отдых мне пригодился. Вот только сосущий голод не давал покоя. В мокрых кустах я отыскал несколько кузнечиков, взял самодельную Удочку и пошел к ручью. Два часа прилежного лова принесли с полдюжины малявок, в обычное время они сгодились бы от силы на наживку для ловли рубиа. Теперь это была наша пища.
Возвратившись к хижине, я поставил удочку к дереву, взял нож и опустился на колени, чтобы очистить на колоде мою жалкую добычу.
И тут… Тихо прошелестели кусты, и шагах в пятнадцати от меня в ручей вошла самка оленя. Вот она, совсем рядом.
А оба моих ружья лежат в хижине.
Оставалось только одно: окаменеть и ждать, пока она пройдет мимо. Я не решался даже моргнуть. Застыл, изображая пень. Она миновала меня, достигла кустов между хижиной и ручьем и, продолжая шагать по воде, скрылась из виду. К счастью, у меня на ногах были остатки теннисных туфель на толстой каучуковой подметке, лучшая обувь для бесшумной ходьбы. Как только олениха зашла за куст, я метнулся к хижине, в два прыжка одолел приступки, схватил двустволку и поспешил к прогалине в излучине ручья. Осторожно выглянув из-за кустов, я снова увидел ее, нас разделяло шагов двадцать, она уходила от меня.
То ли она меня все-таки услышала, то ли увидела — так или иначе олениха сделала мощный прыжок и вскочила на высокую бровку у опушки леса. Она еще не успела приземлиться, когда раздался мой выстрел. Это было все равно что бить птицу в лет. Я пересек вброд ручей и вскарабкался на влажный, скользкий уступ. Где же олениха! Нету, словно и не было ее. Но я мог поклясться, что попал в цель.
Собаки промчались мимо меня и ворвались в чащу. Минуты две было тихо, потом я услышал грубый голос Леона, и Наталья звонко затявкала. Напали на след! Описав небольшую дугу в зарослях собаки продолжали гон по прямой, вверх по склону, и вскоре их голоса затихли вдали.
В это время кто-то показался на другом берегу? ручья. Это моя жена, опираясь на палку, притащилась со штуцером, хотя ее ослабевшие руки не могли даже поднять тяжелое оружие для выстрела. Я помог ей перейти через ручей и подняться на бровку. Здесь мы остановились и стали слушать: может быть, гон повернет в нашу сторону.
Ни звука.
— Я мог бы поклясться, что попал в эту олениху, — сказал я с горечью.
Моя жена, ничего не говоря, смотрела на переплетение ветвей рядом с нами.
— А это что? — спросила она наконец.
Я шагнул вперед. Олениха… Убита наповал, голова и шея простреляны насквозь. Собаки встретили агути и погнались за ним. А она была убита в прыжке и упала, не оставив следов на бровке, поэтому они промчались мимо в нескольких шагах и не заметили ее. При мысли о том, что я сам чуть не прозевал добычу, мне стало страшно.
Когда собаки вернулись — они догнали агути и расправились с ним, — туша уже была разделана и висела около хижины. На сковороде шипели печень и почки. Мы ели очень осторожно, начали с нескольких маленьких кусочков. Только тот, кто ел свежее мясо после долгой голодовки, поймет, как это было вкусно. Двадцать раз повернешь во рту каждый кусочек, чтобы хорошенько им насладиться, прежде чем проглотить.
У ручья пировали собаки, которым достались внутренности. Моя жена поджарила еще мяса и сварила суп, а я засолил большие куски и сделал подставку из палок, чтобы закоптить остальное на индейский лад. Соли на все не хватало.
В тот день наш обед затянулся надолго. Печень, почки, мясо, суп, мозговые кости — все казалось нам прекрасным. Потом мы выпили кофе и выкурили по сигарете, созерцая долину и речную террасу. Она снова стала приветливой и красивой. Выглянуло солнце, небо очищалось от туч. Вода в реке уже спала на целый метр. Мимо нас пролетели два ярких попугая ара, словно сине-красно-желтый фейерверк. Лучи вечернего солнца были цвета спелого персика. Запах гнили улетучился, теперь пахло свежеполитым цветником. На горе печально пересвистывались тинаму. На склоне над хижиной прозвучал резкий трубный клич пенелопы, и тут же чуть поодаль откликнулась другая индейка. Дичь возвращалась.
Нет, не могу сидеть без дела. Я взял длинный мачете и начал срубать им жерди.
— Ты что делаешь? — спросила жена.
— Хочу сколотить насест для кур, — ответил я. — Если вода в реке и дальше будет так спадать, послезавтра, пожалуй, смогу их привезти. Мне кажется, с яйцом блины вкуснее, а как по-1воему?
— Не будет тебе никаких блинов, пока мясо не доедим, — сказала она, изображая строгость, — так и знай, ненасытный обжора.
И я сразу понял, что жена идет на поправку, добрая пища пошла ей впрок.
Через два дня наши домашние животные были доставлены и размещены, весь провиант привезен из-за реки, кроме того, я выменял несколько корзин кукурузы для кур и индеек. В коптильне висела рыба, а еще через день я подстрелил у реки пекари.
Призрак голода был надолго изгнан из нашей хижины.
Имаигаи, сын Выдры, укрепляет на подставке последнюю корзину с имуществом. Погрузка закончена. Он еще раз ощупывает лубяную намотку и узлы. Смотрит вверх по течению, где под мерцающей от росы чадрой из листвы сурибио поет и журчит небольшой перекат, потом вниз — там гладкая поверхность воды тускло поблескивает сквозь предшествующую восходу редкую мглу. Одни лишь добрые признаки. Значит, можно и в путь.
Молодой индеец возвращается на берег, садится на камень у самой воды и снимает ожерелье с двумя баночками для краски, сделанными из пустых орехов. Сегодня ему нужна только черная краска. Он приготовил ее вчера вечером. Теперь он расписывает лицо косыми линиями и крестиками и двойными кольцами — знаками горя и смерти. Его товарищи сидят около шалаша и помогают друг другу гримироваться. Закончив раскраску, Имангаи смотрит на свое отражение в реке. Затем встает и подходит к белому, который сидит с сигаретой в руке на оставшейся в излишке бальсовой колоде, перед пустой миской из-под кофе. Они обмениваются взглядом. Молча. Зачем говорить, когда понимаешь друг друга без слов.
Старик встает. Он ощущает внезапную усталость, в последнее время это с ним случается все чаще.
У ног старика лежит что-то, завернутое в синюю материю. Он развертывает узелок и подзывает индейцев. Каждый из четырех — сын Выдры, сын Ястреба, сын Оцелота и внук Яри — получает по новому мачете в бахромчатых ножнах; еще он дает троим строителям по новому сверкающему ножу. Сверх того они получают рыболовные крючки, нержавеющие поводки, свинец для грузил. И наконец он поднимает с земли синюю материю и протягивает ее индейцу с Зеленой реки.
— Отдай жене, — говорит он. — А эта коробочка с желтым порошком для ее брата. Пусть посыпает им раны до тех пор, пока они совсем не заживут.
С минуту индейцы молча рассматривают подарки. Потом идут к навесу и возвращаются с терпеливо вырезанными из твердых лесных плодов звериными фигурками, диковинными куколками из бальсы, на которых соком генипы нанесен магический узор, опахалом из волокон Ирака для раздувания огня, изящно сплетенной корзинкой.
Приняв и погрузив на плот подарки, старик берет в руки шест. Поворачивается и смотрит на четверку молчаливых краснокожих.
— Когда я буду идти под звездами вниз по большой реке, — говорит он, — я буду думать о моих сыновьях и их отцах. Думать добрые думы, которые отгоняют зло.
Маленькие смуглые люди оживляются, услышав древнюю формулу: так прощался знахарь со своим племенем.
— Когда мы будем работать на наших полях, пли ловить рыбу в реке, или сидеть в наших хижинах, мы будем думать о нашем отце, — отзывается Имаигаи, сын Выдры.
Потом нагибается и отвязывает лубяную веревку, которой плот привязан к торчащему из земли корню.
Старик упирается в дно шестом и толкает. Течение подхватывает плот, разворачивает его и несет к излучине за деревом караколи. Дойдя туда, старик оглядывается назад. Четверо в траурном гриме стоят на том же месте, только внук Яри сходил за барабаном и теперь сидит, положив его на колени. Под его руками барабан оживает, и летит в зеленые дали весть:
«Дзизора уанья до-намаэрре пуза-ин» — (Старый человек спускается по реке к морю).
Проходят часы. Текут километры. Солнце давно взошло, оно уже вытерло росу и испарило утреннюю мглу. Река становится шире и степеннее, течение — медленнее. Сейчас шест не нужен. Старик может сидеть под навесом из листьев бихао и править длинным веслом. Достаточно держать плот подальше от берега и избегать топляка, на котором бакланы и змеешейки просушивают расправленные крылья после утреннего лова рыбы.
Одна за другой впереди взлетают цапли. Огромные серо-голубые магдаленские цапли, белые цапли: большие — с желтым клювом и малые — с черным клювом, черными ногами и светло-желтыми, будто чужими, пальцами. Маленькие, щуплые, голубые флоридские цапли и их белые годовалые птенцы, оперение которых еще не приобрело пеструю переходную окраску. Кваква сидит неподвижно на ветке и только провожает плот взглядом. Выпь каннабис беззвучно шмыгает в высокую траву на безлесном участке.
Отсюда начинаются выпасы. Лес сведен топором и огнем поселенца. В первый год пал принес хороший урожай, на второй год — посредственный, на третий почва уже была истощена. Поселенец устал сражаться с голодом. Уступил за гроши свои права на участок богатому скотоводу, ушел в лес и принялся снова рубить и жечь. Его ранчо было в сто раз хуже легких индейских хижин. Дети его росли в постоянном недоедании, больные малярией, неграмотные — росли те, которых смерть не скосила еще в младенчестве.
Покуда шло освоение равнины, удобной для скотоводства, годовой цикл мало менялся. Правда, дождей с каждым годом становилось меньше, но это никого пе беспокоило, лишь бы хватало воды для скота. Низменность превращалась в саванну, во время дождевого сезона она все еще зеленела тучными пастбищами, однако с каждым засушливым периодом все больше высыхала и выгорала. Потом равнинной земли для возделывания стало не хватать. Поселенцы начали вторгаться в долины между холмами и кряжами. Здесь тысячелетиями жили и возделывали землю индейцы. Они расчищали маленькие клочки. Чтобы почва не истощалась, сажали вместе с кукурузой бобовые — так научил их опыт отцов. Взяв все от расчистки, возвращали ее сельве. Поселенцы поступали иначе. Они жгли и рубили лес без разбору, обнажали берега рек и склоны крутых холмов. Обращались с деревом, как с врагом. Наступал сезон дождей, и начиналась эрозия. Здесь земля истощалась еще быстрее, и крупные скотоводы на нее не зарились.
В стране, которая меньше полувека назад была одной из самых богатых в мире благородными древесными породами, стал ощущаться недостаток в деловом лесе. Поселенцы продолжали рубить махагонию, седрелу, лаурель комино. И жечь ее: кому выгодно возить лес, когда дорог нет и в помине.
Речка становится еще шире, еще мельче. Новый поворот, и вот впереди заблестел поток поразмашистее, от берега до берега добрых сто метров. Поле зрения расширяется, и весь вид становится другим теперь, когда берега расступились. Вблизи ни леса, ни холмов — простор для взгляда. Плот увлекает размеренное течение главной реки.
Сплошные пастбища кругом, лишь тут и там высятся одиночные деревья. Старые строптивые великаны, не поддавшиеся пи огню, ни топору. Стоят, как памятники прошлого, удерживают позицию, да недолго им еще стоять. На песчаной отмели у берега важно расхаживает аист ябиру. В голубом поднебесье кружит скопа — совсем такая же, какую старик больше полувека назад видел над лесным озером в краю своего детства.
Большая река катит свои воды дальше широкими извивами. Вальсовый плот на ней, как былинка. Лишь изредка приходится подгребать рулевым веслом, чтобы держать нос прямо по курсу. Об остальном заботится сама река.
За новой излучиной — новый вид. Река повернулась чуть ли не вспять, и за буреющими пастбищами и обезлесенными холмами старик теперь видит дикие кряжи, предгорья Западных Анд. Могучие голубые хребты волна за волной теряются в синих туманах. Слава богам, они еще покрыты настоящим, исконным лесом. Андские леса — высокая сельва. Снова рождаются воспоминания.
На склоне за свайной хижиной, на дереве воладо гукает маленькая сова. В прибрежных зарослях поблизости звучит какой-то шорох. Похоже, что кто-то бежит через кусты по сухим, прелым листьям. Три-четыре скачка, и животное — скорее всего, это агути — уже под защитой высокого леса за расчисткой. Там посвободнее, легкий шелест — и снова тихо.
Тихо, если не считать металлического трезвона цикад, кузнечиков и сверчков. Этот звон будет длиться до тех пор, пока сюда не дотянутся лучи солнца.
Тихо.
Но вот что-то зашевелилось у очага. Мелькает блик света: кто-то подложил дров и принялся махать опахалом из пальмового листа, раздувая головню, которая тлела в золе со вчерашнего вечера. Головня не простая, дерево особое, оно может тлеть несколько суток, сохраняя жизнь огню. Ярче, ярче, и вот уже по сухому полену заплясали язычки пламени. Различаю бурый потолок из пальмовых листьев и смуглую женщипу, которая сидит на пятках и терпеливо раздувает огонь в очаге. Молодая хозяйка дома, жена Не-эн-саби. Вот она поставила на три очажных камня глиняный горшок с кукурузным кулешом и вешает рядом на деревянный крюк мой основательно побитый котелок.
Летучий отсвет пробуждающегося огня играет на темно-коричневом, с черными мазками копоти от дыма коническом своде, ложится на пол из темно-серых пальмовых брусьев, на столбы из светлого дерева балаустре, на развешенные повсюду корзины и калебасы со всякой мелочью, которая накапливается даже в индейском хозяйстве за месяцы и годы. Темно-коричневые духовые трубки, блестящие черные луки и остроги висят на стропилах рядом с удочками из белых прутьев мангалеты и матово-черными колчанами из бамбука и кожи муравьеда.
Гениальная постройка эта свайная хижина индейцев чоко, всецело сделанная из материалов окружающего леса. Она кажется легкой и хрупкой, пол буквально покачивается под ногами, а на самом деле прочность и гибкость ее таковы, что она может противостоять самым яростным бурям тропической сельвы. Хочется сравнить свайную хижину с живым существом, во всяком случае пока в ней кто-то постоянно обитает и между тремя камнями очага горит огонь.
У индейцев чоко заведено так, что, если кто-то из семьи умер, остальные тотчас переселяются, а заброшенная хижина служит обителью душе покойного. Во время моих странствий я иногда ночевал в таких лачугах. Но это бывало только, когда я ходил один: индеец лучше устроится под открытым небом. И даже мне, хотя я отнюдь не мистик и к тому же никогда не был чрезмерно впечатлительным, пустая, покинутая хижина представлялась мертвой, и не так, как беспризорный дом белого человека, а по-настоящему мертвой. В ней сумрачно, сыро, даже костер не может ее оживить. Утратив живую упругость, она быстро превращается в груду преющего хвороста. Приходится вампирам и большим темно-коричневым скорпионам, которые вселились к покойному, чтобы составить ему компанию, искать себе другое убежище.
Но эта хижина — я в ней гощу не первый день — еще живая и приветливая. На нарах по краю пола заворочались неясные фигуры. Встаю, надеваю пояс с ножом и мачете, беру фонарик. Мне полагается первым спуститься к ручью для утреннего туалета.
На этот счет есть строгий порядок. Во-первых, я старший из мужчин, во всяком случае единственный, у кого уже появились седые волосы, во-вторых, я некогда был усыновлен старым могущественным знахарем. Правда, мудрый Мари-гама два года, как умер, но кто поручится, что он не передал какие-то из своих тайн приемному сыну, который, хотя и не может считаться полноценным хаи-бана биа, иногда все же исцеляет больных и явно совсем не боится злых духов…
Так судят мои смуглые друзья, и зачем мне их переубеждать? Пользуясь их взглядами, я порой могу помочь им, если случилась беда и нужны скальпель и шприц. Словом, обувайся — и к ручью, чтобы после тебя остальные могли умыться в свою очередь.
Выйдя на берег, застаю врасплох ползущую вверх по лиане длинную древесную змею Oxybelis. Луч фонарика заставляет ее замереть, и она тотчас обращается в лиану. Бурое тело змеи чуть толще моей шариковой ручки, но тоньше указательного пальца. Зато длина изрядная: около полутора метров. Посчитав, что я веду себя слишком назойливо, змея поворачивает ко мне свою заостренную голову и разевает щучью пасть, но это показной жест. Ее короткие ядовитые зубы расположены совсем глубоко, чуть ли не в глотке, она не может ими как следует укусить. Яд — его совсем немного — достаточно эффективен против еще меньших змей и ящериц, но для человека вряд ли опасен. Я сужу так потому, что меня дважды кусали представители этого вида, и никаких последствий не было.
Поскольку я уже заспиртовал один экземпляр, а в банках мало места, отпускаю змею с миром и вхожу по пояс в прохладный, чистый горный поток. Еще темно, но до рассвета осталось уже немного. Над кронами деревьев на востоке мерцает Венера. С мокрыми волосами поднимаюсь обратно в хижину. Одна из женщин ставит передо мной миску с дымящимся кофе.
Кофе, табак и соль — моя слабость, роскошь и в то же время звено, связующее с миром, который простирается за лесами и реками. Они да еще полдюжины книг в прорезиненном мешке, что висит над моим ложем. И кроме того, ружье (трехстволка, два ствола 12 калибра для дроби, третий для пули), патронташ, походная аптечка, бритва, фонарик, бидоны с консервирующей жидкостью, обувь на резиновой подметке, да несколько защитных рубах и брюк, которые мне здесь в лесу ни к чему. В остальном мое снаряжение вполне могло бы сойти за индейское, исключая разве рыболовные крючки с поводком из нержавеющей стали.
В хижину поднимается До-чама — «речная выдра». Получает миску кукурузного кулеша и выпивает его. Затем подходит ко мне и тихо спрашивает:
— Уанда ми, м’бебр? Катума-да?
— Ага, м’бебр. Уанда ми.
Вот и готова рабочая программа на сегодняшний день, ведь здесь охота считается работой. Мы пойдем в горы. Дальше все зависит от того, что нам попадется. Выдра снимает со стропил духовую трубку, колчан и мачете, а я протираю стволы и проверяю содержимое патронташа. Десяток дробовых патронов, пять с пулей. И достаточно. Расточительность неуместна, когда до ближайшей лавки педеля пути.
Жидкий рассвет просачивается сквозь древесные кроны, когда мы молча поднимаемся по длинному склону в безлюдный горный край, служащий водоразделом между истоками Тарасы и Сан-Хорхе. Один за другим звонкие птичьи голоса начинают приветствовать новый день. Среди круч за рекой звучит глухое, низкое рычание, словно какой-нибудь грозный зверь злобствует от того, что мрак рассеялся прежде, чем он успел завершить свой кровавый ночной обход.
Я невольно улыбаюсь про себя. Это всего-навсего рыжие ревуны устроили утренний концерт, а ревуна }Ж никак не назовешь диким и кровожадным. Нет в сельве животного миролюбивее и симпатичнее, чем груа, как их именуют краснокожие, разве что большая черная паукообразная обезьяна. Эта стая от пас далеко, по меньшей мере километра два в сторону от пути нашего следования, и я этому рад. Мои друзья-индейцы большие любители обезьяньего мяса, они всегда уговаривают меня стрелять по ревунам, а у меня рука не поднимается убивать это безобидное существо, которое к тому же так медлительно, что уложить его ничего не стоит.
У овражка посередине склона До-чама останавливается и показывает на глубокий отпечаток между сухими листьями на красном латерите.
— Данда хено. Ноэда ке-вара (Тапир прошел вчера поздно вечером).
Энгвера берет след, как охотничий пес, я следую за ним в нескольких шагах.
Солнце уже часа два как взошло, когда мы выходим на горное плато, но воздух в глубокой тени под пологом леса еще прохладный и по-утреннему свежий. Мы почти неслышно ступаем по толстому ковру опавшей листвы, мало-помалу превращающейся в почву. Высокий лес сейчас безмолвствует. Идем как будто под сводами исполинского храма, и стволы лесных великанов высятся вокруг нас, точно колонны. Ни один звук, ни один отголосок не нарушает угрюмой, величественной тишины, царящей в этом полуподвале природы.
Лишь изредка до нас сверху доносится что-то вроде шепота. В зеленом пологе в тридцати метрах над нашими головами жизнь бьет ключом. Там поселился лесной народец, любители солнечного света. Там играют, оплодотворяют друг друга, размножаются и умирают все эти красочные обитатели верхнего яруса: птицы, древесные ящерицы, бабочки, жуки и цветы, прелесть которых мы, привязанные к земле, не можем оценить в полной мере.
Эти дети солнечного света и лунного сияния не опускаются на сумеречную, влажную лесную подстилку. Вся жизнь их проходит на кронах, лишь изредка на землю падает какой-нибудь фрагмент их безвестною бытия, и мы видим редкостное перышко, лепесток цветка, отливающее радугой крылышко бабочки.
Лесная подстилка с виду мертва — груда мусора, кладбище растений и животных. Однако если стоять совсем тихо и хорошенько приглядеться, можно и тут обнаружить жизнь. Просто она заимствует краски у коричневых стволов и увядшей листвы. Вон тот сухой, бурый сучок на молодом деревце — вовсе не сучок. Это очень подвижное насекомое длиной около двадцати пяти сантиметров, так называемый палочник. Стоит ему заметить вблизи малейшее движение, как он замирает, вытянув две-три ножки, словно веточки, и неподвижно ждет, пока не минует опасность. А диковинный узкий листик на той лиане — на самом деле тинкомиа — богомол. Темно-коричневая ящеричка ползет вокруг древесного ствола. В ямке между корнями жаба с узкой темной полоской вдоль спины, похожей на жилку увядшего листа, прижимается к земле и замирает, чтобы мы ее не заметили. Между ветвями, словно обрывок лианы, висит Bothrops schlegeli, бурая плоскоголовая древесная змея с цепким хвостом.
Перед нами с земли вспархивает что-то почти невидимое, пролетает несколько метров, выписывая ленивые зигзаги, и вдруг исчезает, будто уходит в другое измерение. Если бы я как следует проследил, где именно произошло исчезновение, пожалуй, я отыскал бы пропавшее существо, ведь оно всего лишь село и замерло. Существо это — бабочка, но бабочка без красок. У нее почти нет чешуек, из которых сложены восхитительные узоры на крылышках ее родичей там наверху, под солнцем. Крылья этой бабочки из рода Cithaeris прозрачны, как тончайшее стекло, если не считать едва уловимого голубого оттенка, который различим лишь на белом фоне, да жилок, проступающих тонкими черными ниточками.
Толстый ковер из гниющей листвы тоже кишит жизнью. Крохотные жучки, тысяченожки длиной всего два миллиметра, паучки и едва различимые невооруженным глазом краснотелки, всякие клещи и прочая мелюзга, обитающая на увядших листьях, между ними, под ними. С микроскопом я мог бы обнаружить, что эта мелюзга, эти живые крупинки — чудовища и великаны в фантастическом мире, где несчетные мириады бактерий и других микроорганизмов неустанно трудятся, обращая в прах остатки былой жизни, чтобы они могли стать основой будущей новой жизни.
Отвлекаясь мыслью от этого подземного царства бытия и переводя взгляд на пятна голой земли среди прелой листвы, я вижу следы крупных ночных бродяг. Здесь прошли пума и ягуар, тапир И ошейниковый пекари, олень и медведь, гигантский муравьед. А теперь здесь оставляем следы мы — два охотника.
Индеец энгвера, отделенный всего несколькими поколениями от эпохи, которую вернее было бы назвать деревянным, нежели каменным, веком, и которая тем не менее создала такие маленькие технические шедевры, как свайная хижина и духовая трубка с отравленными стрелами. Человек, могущий в любую минуту расстаться с набедренной повязкой и мачете, шагнуть обратно в деревянный век и благополучно в нем жить. И белый, «длинноногий гот», который, не в пример своему товарищу, утратил исконную связь с природой и теперь пытается наладить с ней взаимопонимание нового рода, совсем непохожее на то, что составляло суть мировоззрения его предков в смутные стародавние времена, прежде чем пришло христианство и уничтожило зародыши культуры, предвещанной в песнях Эдди.
Вдвоем мы выслеживаем тапира, зверя, чье место, собственно, в миоцене, это больше десяти миллионов лет назад, в то время наши предки еще не спустились с деревьев на землю и не научились ходить на задних ногах. Выслеживаем поразительное существо, которое не вымерло только в двух самых древних областях дождевых лесов на земном шаре: индомалайской и южноамериканской.
Строго говоря, мы охотимся за ним по разным причинам. Моему товарищу нужно мясо, побольше мяса, чтобы он мог расчищать кустарник и сажать кукурузу много дней подряд, не тратя лишнего времени на охоту и рыбную ловлю для прокорма семьи. А мне очень хочется узнать, обычный ли это южноамериканский равнинный тапир или крупный Tapirella bairdi, который считается обитателем Центральной Америки, однако доходит до северных предгорий Западных Анд. Во всяком случае, его встречали на Сину. Впрочем, по правде говоря, и я не отказался бы от сочного, мягкого жаркого!
До-чама нагибается и показывает: след вдруг изменил направление. Скупые жесты индейца для меня не менее красноречивы, чем изреченное слово:
— Данда вернулся через водораздел… спустился к истокам Пена… по этому следу нет смысла идти дальше… лучше пойдем напрямик обратно… может быть, нам еще что-нибудь попадется.
Я одобрительно киваю. Индеец свое дело знает. Слова не нужны. За много лет охоты в обществе смуглых жителей леса я твердо усвоил, что в лесу не положено болтать.
Па-ку-не, лесная женщина, этого не любит, и не стоит без крайней нужды привлекать ее внимание. А то еще приглянется ей охотник, и она навсегда заточит его в своей зеленой обители, если «хаи» — дух-хранитель охотника, не сможет дагь ей отпор. В чужой монастырь со своим уставом не ходят. В южноамериканской сельве лучше делать так, как делают индейцы, пусть даже у вас другие побуждения.
Меняем курс и идем вдоль узкого гребня по старой звериной тропе. Ни До-чама, ни я не ходили здесь прежде, но, судя по солнцу, этот путь должен привести нас домой. Внезапно тропа кончается, через несколько минут кончается и гребень. Он просто обрывается у наших ног. Некогда здесь был обвал, и вот результат: почти отвесная скальная стенка высотой метров пятьдесят — шестьдесят. Мы останавливаемся над обрывом. Перед нами ложбина. По уступам крутого противоположного склона сбегает ручей, исчезая под зеленым лиственным пологом. Мы глядим сверху на кроны. В ложбине стоят старые высокие деревья, великаны сельвы: воладар, альмендра де монте, чибога. Но больше половины составляют караколи — великолепные деревья, известные науке как Anacardium excelsum. Как всегда, караколи увиты и усажены эпифитами, лианами, бромелиевыми и всякой всячиной, имени которой я не знаю. А еще там есть нечто такое, при виде чего я цепенею в благоговейном молчании. Цветущие орхидеи Cattleya. Не две-три штуки, к тому же наполовину скрытые в ветвях, как я привык их видеть, а десятки, сотни. И тут же рядом их прекрасные сестры: Cypripedium, Odontoglossum… О бессилие слов!
Май — месяц новых дождей, месяц ураганов и орхидей. И мне как раз в мае посчастливилось увидеть цветущий лесной полог сверху, каким его видят королевский гриф, и хохлатая гарпия, и белошеий сокол. Синяя искрящаяся морфо порхает среди королев цветочного царства в двадцати метрах подо мной.
Мы долго стоим молча. Потом индеец поворачивается и идет обратно вдоль гребня, я следую за ним. Лишь когда мы снова выходим на знакомую тропу, он глядит на меня и говорит:
— Хаи-поно (Цветы духов).
И хотя я не верю ни в духов, ни в богов, ни даже в тех кумиров, которых сам сотворил, мне нечего ему возразить.
Километр за километром… Наступает самая знойная и тихая пора, когда вся жизнь замирает. В этот час жарко даже под пологом сельвы. До-чама и я устраиваем привал. Мы нашли водную лиану и напились из нее, но сперва передохнули и остыли немного, а иначе сколько ни пей, все тут же выйдет потом. Теперь сидим на поваленном стволе на краю небольшой речной террасы и ждем, когда спадет зной и животные снова начнут двигаться. Вдоль реки тянется старая тропа, по ней до стойбища можно дойти часа за два. Во второй половине дня больше шансов встретить на этой тропе дичь и вернуться домой с мясом.
Снова мой товарищ обращается к жестам. У него есть предложение. Он думает подняться на гряду и идти вдоль гребня параллельно реке, чтобы поискать на юре обезьян, пока я буду следовать по нижней тропе. Так вдвое больше надежд что-нибудь раздобыть.
Хороший план. Я тихо ударяю кулаком по ладони в знак одобрения. До-чама улыбается; вообще он не из улыбчивых. Потом встает и беззвучно исчезает. Ему идти в два раза больше моего, зато он в отличие от меня наделен умением лесного жителя двигаться так же быстро и бесшумно, как окружающие его тени.
Я выкуриваю самокрутку и тоже трогаюсь в путь. На этой террасе есть солонец, у него почти всегда можно встретить дичь. К солонцу спускается одна из охотничьих тропок индейцев. Собственно, тропы нет, а есть тут и там на ветвях и тонких деревцах старые зарубки. Путь выбирали очень просто, по принципу наименьшего сопротивления, чтобы не надо было пробиваться шаг за шагом, орудуя топором или мачете.
Иду не спеша, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть и послушать. Ходить медленно и тихо, смотреть в оба и держать ухо востро — одно из первых правил охотника в сельве. Самое трудное здесь — обнаружить дичь, разглядеть зверя в беспокойном смешении зеленого, коричневого, серого. Нередко, первым увидев охотника, зверь попросту затаивается и ждет, пока человек пройдет мимо. Конечно, животные иногда обращаются в бегство — чаще всего, когда им кажется, что они обнаружены. Если двигаться тихо-тихо, можно услышать зверя раньше, чем он вас заметит, тогда преимущество на вашей стороне.
Как раз сейчас я слышу что-то. Не стрекот и не ворчание, а нечто среднее. Это токует самец гокко, и он должен быть близко, ведь его странную, негромкую любовную песню слышно в лесной тиши от силы на две сотни шагов. К токующему гокко подбираются примерно так же, как к глухарю. Быстро делаешь два-три длинных шага, пока он «стрекочет», потом застываешь на месте и прислушиваешься.
Выглядываю из за ствола и на краю поляны вижу птицу. Крупный Стах alberti, величиной с глухаря, сидит на горизонтальной ветке метрах в трех от земли, почти как раз над «эль саладо» — солонцом, неровным овалом песчаной почвы, из которого сочится минерализованная вода. Теперь только незаметно подойти к следующему толстому стволу, и цель будет в пределах досягаемости моего ружья. Из этого гокко выйдет хороший обед для всех нас, больших и маленьких. Наконец я у выбранного дерева, выглядываю из-за него, поднимаю трехстволку… и опускаю ее.
У солонца собрались бидо, целое стадо. Бидо — большие белогубые пекари. Они менее распространены, чем маленькие ошейниковые пекари, и предпочитают нетронутые тропические дебри, где их не так тревожат люди. Зато белогубых редко увидишь маленькими группами по шесть — восемь штук, как ходят их меньшие сородичи. Они собираются в стада от десятка до сотни, даже несколько сотен голов и неустанно рыщут по дебрям в поисках корма. Во время сезона дождей они почти всюду могут найти что-нибудь съедобное: корни, личинок, червей, ящериц, змей, всякую падалицу. Они отъедаются, нагуливают жир, почти как домашние свиньи, и тогда нрав у них совсем миролюбивый.
Другое дело в засушливую пору. С кормом туго, за ним приходится далеко ходить, и бидо редко едят досыта. Белогубые пекари становятся тощими, грязными, неопрятными, и в это время нет в лесу зверя злее. Похоже, они даже превращаются иногда в хищников, во всяком случае, олени и ошейниковые пекари при виде их обращаются в паническое бегство. Но и тогда они сами на человека не нападают, однако готовы дать отпор и сразу идут в атаку, дай только повод. Сейчас, в начале малого дождевого сезона, пекари еще худые и, вероятно, весьма раздражительные.
Очень медленно и очень осторожно делаю несколько шагов в сторону, чтобы получше видеть солонец. Длина прогалины — метров двадцать пять, ширина — двадцать, посередине светлый песок, по краям бурый ил, тут и там серыми пятнами лежат опавшие листья. Возле самого источника яма, в ней купаются несколько пекари. Некоторые развалились в мутной воде, видно только голову и часть спины. Другие стоят во весь рост, пьют, ищут личинок в земле. Бидо по природе ночные бродяги в отличие от ошейниковых пекари, которые активны днем. И сейчас у белогубых часы отдыха.
Стараясь не шуметь, перезаряжаю ружье, заменяю птичью дробь оленьей. Затем проверяю пути к отступлению. Когда стреляешь по белогубым, будь готов к тому, что они могут всем стадом броситься на тебя, и уж тут их ничто не остановит, разве что автоматическое оружие.
Вижу слева ветровал, нагромождение стволов и оборванных лиан, над которым свисает толстый сук. Как раз то, что мне надо. Почему-то в сельве очень трудно найти удобное для лазания дерево, особенно когда в нем больше всего нуждаешься.
Медленно отхожу в ту сторону и, забывшись, пересекаю поляну так, что меня замечает гокко. Гул жестких крыльев. Птица срывается с дерева и шумно летит над солонцом. Пекари выскакивают из ванны и стоят, подняв голову и навострив уши. Смотрят, принюхиваются. Если я теперь выстрелю, они как пить дать бросятся на меня.
Его добывает себе пропитание в сельве, всегда должен быть готов схватиться с недовольным медведем или крупной кошкой. Но только глупец попытается отразить атаку стада белогубых пекари.
Шаг за шагом к ветровалу… Оттуда до пекари будет метров сорок, для пули в самый раз, но, прежде чем открывать огонь, мне надо подойти шагов на десять — двенадцать поближе к намеченному мной спасительному суку. Подойти так, чтобы свиньи меня не увидели и не учуяли. Их тут много, я вижу штук сорок, да, наверно, в лесу, за солонцом еще есть.
Часть пути к ветровалу меня прикрывают молодые деревца, дальше остается метров восемь по открытому месту. Что ж, буду стрелять из-за последнего деревца.
Резкий, пронзительный визг ошеломляет меня. Из кустов что-то выскакивает и мчится прямо на мои ноги Косматая туша, голова с щелкающими острыми клыками Приклад трехстволки сам вжимается в плечо, и нападающий хряк с шести метров получает заряд в лоб, дробинки даже не успевают рассеяться.
Пекари с ходу делает кувырок и падает, а мои длинные ноги уже несут меня бегом через прогалину. Прыжок на бревно, на другое, одна рука хватается за лиану, вторая за сук, несколько секунд — и я сижу на удобной, надежной развилке в пяти метрах над землей, перезаряжая ружье.
Я вовремя отступил, потому что у солонца — тревога. Хряки воинственно носятся по подлеску, а свиньи и поросята сбились в кучу. Два хряка чуть не спотыкаются о своего подстреленного товарища. С минуту стоят на месте, обнюхивая его и вытекшую из раны кровь. Потом, громко хрюкнув, бегут дальше, словно ищут укрывшегося врага. Судя по тому что они не берут мой след, ведущий к ветровалу, чутье у них не ахти какое. То, что пекари не видят меня в моем укрытии, менее удивительно: дикие звери редко-смотрят вверх, если они сами не древолазы.
Не обнаружат меня — тем лучше! Не то устроят еще настоящую осаду, а мне бы хотелось до ночи вернуться домой с мясом.
Вдруг откуда-то со склона до меня доносятся странные, размеренные звуки. «Тапп-тапп-тапп-тапп, тапп-тапп, тапп-тапп». Четыре-два-два, четыре-два-два. Словно кто-то стучит палкой по сухой вибрирующей ветке. В первую секунду я теряюсь, потом меня осеняет догадка. До-чама услышал мой выстрел и теперь дает мне знать, что находится неподалеку, на случай если я в нем нуждаюсь. Очевидно, он напал на след стада и идет сюда.
Не спеша прицеливаюсь в самую жирную свинью и всаживаю ей пулю сразу за лопаткой. Сам я, может быть, и не донес бы до дома такую добычу, но мой товарищ До-чама, хоть он мне едва по плечо, не боится никакой ноши, особенно если это мясо. Выстрел действует как повторный сигнал тревоги, но воинственность хряков заметно поумерилась. Наконец пекари собираются вместе и быстро уходят вдоль реки вверх. Возглавляют шествие старые грозные секачи, за ними, с небольшим промежутком, трусят свиньи и поросята.
Пусть идут с миром. Конечно, я бы не прочь присовокупить к моей коллекции череп старого секача, но, живя вместе с энгвера, приучишься убивать не больше того, что можешь съесть и сберечь, иначе недолго и потерять доброе расположение и дружбу индейцев.
Стадо скрывается в лесу за солонцом. Слышно, как перекликаются свиньи, издавая странные, визгливые звуки. Потом все стихает, но я сижу на своей ветке еще минут десять, прежде чем слезть, подойти к кабану, прислонить ружье к дереву и начать разделку туши. Около солонца До-чама уже потрошит свинью. Из луба махагуа и редких лиан делаем лямки и взваливаем ноши на спину. Я кладу лямки на плечи, индеец обвязывает их вокруг лба. Начинается долгий и трудный путь домой. За полчаса до заката сбрасываем добычу на берегу возле хижины. Дальше ею займутся женщины. Пока они разрубают и коптят мясо, мы, охотники, можем искупаться.
До чего же славно лежать в чистом теплом ручье, подставляя ласковым струям усталые ноги и ноющие плечи. А потом подняться в свайную хижину, сесть, удобно прислонясь спиной к толстому столбу, и неторопливо выкурить сигару.
Да еще эта добрая душа, Хаи-кари-ума, позаботилась обо мне, сварила кофе. А там и обед готов. Мясо, печень, маниок — все сыты, довольны, день выдался удачный. Но что лучше всего: впереди еще много дней до того часа, когда придет пора мне сказать «до свидания» и отправиться вниз по реке в мир бледнолицых.
Плот причален лиановой веревкой к торчащей из воды макушке поваленного дерева — могучей сейбы. Река подрыла бровку, на которой стоял великан. Во время сильного ливня несколько лет назад берег обрушился и безжалостно сбросил дерево в разбухший, бушующий поток. И поплыло оно вниз по реке, пока не дошло сюда, где в то время простиралась широкая песчаная отмель. Короткие жесткие корни сейбы зарылись в песок, ствол развернулся кроной по течению и застрял здесь, как на якоре. Вторым якорем стал воткнувшийся в дно обломанный толстый сук. Постепенно река нагромоздила целую баррикаду вокруг комля, а под кроной вырыла яму. В сезоны дождей, в разлив буйные водовороты тянули и дергали сейбу, в засуху палящее солнце калило части дерева, торчащие над водой. Ствол и ветви слиняли, стали серыми, обветренными. Утром и вечером очковые кайманы и речные черепахи, а иногда и крокодил взбираются на широкое бревно погреться на солнце. Нередко бакланы и змеешейки после утреннего лова рыбы рядами сидят и отдыхают на ветвях и, расправляя крылья, просушивают свое темное оперение. Причудливые пестрые панцирные сомики и тонкие, как лезвие ножа, слизистые крысохвосты, отдаленные родичи электрического угря, нашли приют под кроной, в лабиринте обломанных сучьев и гниющих ветвей, а под комлем поселилась злющая водяная змея Helicops с двойным рядом черных пятнышек вдоль темно-серой спины.
С тех пор как сейба застряла здесь, река дважды меняла русло, не считая непрерывных изменений дна и берегов. Однако эти перемены оказались недостаточными для того, чтобы топляк оказался на суше или совсем ушел в песчаное дно. И все же благодаря им отмель переместилась, и ниже излучины появилась глубокая заводь. Тяжелый ствол погрузился еще больше.
Старик на плоту добрался сюда час назад, когда солнце завершало вторую треть пути от зенита до ровного горизонта саванны. Зачалил свое судно за дерево, расстелил на палубе гамак, натянул полог от комаров и принялся удить. Сначала — на маленький крючок с кусочком мяса, чтобы добыть хорошую приманку, потом — на крючок погрубее, наживленный сомиком, у которого удалил шипы спинного и грудных плавников.
И вот клюнул багре бланко, большой плоскоголовый сом, с черными полосами по бокам бледного брюха. Он расстался с водой без сопротивления и превратился на сковороде в «чичаррон де багре». Огонь горит в ящике с песком, нижняя часть которого погружена в воду. Из остатков багре получилась насадка для двух ставных удочек. Потом старик сварил себе котелок кофе и предался созерцанию.
Сколько хватает глаз — никакого жилья. Пастбища, небо, да несколько деревьев, еще не павших от топора. И далекие голубые горы. Ястреб на дереве, две цапли на берегу, стайка водорезов, которая проносится мимо, вспенивая воду.
И река. Его река. Могучая, спокойная, от берега до берега два штуцерных выстрела.
Крупная рыба поднимается к поверхности саженях в двенадцати от плота, лениво изгибается и исчезает, на миг показав над водой длинный и тонкий плавниковый луч. Но и без него по типичному движению безошибочно опознаешь большого тарпона. Он поднимался сменить воздух в плавательном пузыре. Стало быть, этот огромный представитель сельдевых все еще доходит сюда, до рубежа саванны. Одно время казалось, что тарпон в этой стране тоже обречен, но теперь появилась надежда спасти его для будущего. Впрочем, это уже другая история.
У нижней излучины, где в широкую реку неторопливо вливается маленький приток, стоят, почти скрытые диким хлопчатником и рицинусом, развалины лачуг. Крыши из пальмовых листьев давно обрушились вместе с источенными термитами гнилыми стропилами. Лишь несколько толстых столбов из твердого, не поддающегося гниению дерева лаурель-комино еще торчат из земли, к ним льнут остатки покосившихся камышовых стен, обмазанных серой известкой. Возле развалин береговой уступ подрыт и срезан рекой. Три дождевых сезона назад он обвалился, и поток унес большую часть того, что было когда-то деревушкой. Поля превратились в пастбища. Там, где некогда десять нищих семей отвоевали у сельвы клочки земли для кукурузы, риса, маниока и бананов, один асьендадо, владелец двадцати тысяч гектаров земли, пасет два десятка коров и быков.
Лет двадцать назад граница леса еще доходила сюда, до Тьерра Санта. Но и тогда это был единственный участок, где к реке спускался клин нетронутой сельвы шириной несколько километров. С каждым годом лес оттесняли в горы, и теперь до него десятки километров голой степи. Да и клин сельвы продержался так долго только благодаря затянувшейся тяжбе из-за земли, которую во времена испанской колонизации отняли у индейцев и даровали некоему благородному кабальеро, обязав его сделать из исконных владельцев христиан и рабов. Покуда длилась тяжба, никто не мог изгнать ни поселенцев, ни лесорубов, раз в год сплавлявших вниз по реке огромные плоты из красной седрелы и других пород драгоценного дерева, которого тут было предостаточно.
А дальше произошло неизбежное. Лес теснили до тех пор, пока он не отступил от деревушки — горстки беспорядочно разбросанных лачуг — на много километров. Когда самые дорогие породы вырубили, тащить к реке бревна и доски стало невыгодным. Лесоторговцы исчезли, и с ними исчезла возможность для поселенцев прирабатывать что-то в неурожайные годы.
Скотоводы выкупили землю у некоторых поселенцев. Вернее, они уплатили только за «улучшения», ведь сама земля, так решил в конце концов суд, теперь принадлежала им Поля засеяли травой и превратили в пастбища. У бедняков не было никаких бумаг на право владения землей, в которую они вложили столько лет труда и которая успела истощиться без удобрений, не считая участков у самой реки и ее притока, где разливы оставляли немного ила. Как хочешь, так и выкручивайся Поселенцы были зажаты между владениями скотоводов Либо получай выкуп и уходи, либо оставайся на своем клочке и перебивайся впроголодь, либо, если ты крепко сидишь в седле и достаточно покорен, иди на службу к богатым вакеро.
Для тех, кто уходил, имелись две дороги: первая — вдогонку за лесом, где их ждало то же, что было в Тьерра Санта, вторая — в города, где еще не хватало промышленных предприятий, чтобы принять растущее количество сельских жителей, лишенных земли и дома.
Старик на плоту осторожно выколачивает пепел из любимой трубки, потом проверяет удочки. Сомики и крысохвосты съели наживку, придется добывать новую Живая насадка лучше всего. И вот уже пойманы два подходящих колючих сомика. Теперь осторожно укрепить их на крючках и забросить в глубокую заводь. Дальше остается только ждать.
Солнце тронуло горизонт на западе, небо — кровь и розы. Мимо проносятся белые цапли, на миг становясь алыми, когда их подкрылья окрашивает вечерний луч. Вместо ястреба на дереве на берегу сидит маленькая длинноногая пещерная сова из тех, которые гнездятся в норе под заброшенным термитником, где-нибудь повыше, куда не доходит разлив.
Смеркается. Над самой водой носятся большие летучие мыши. Как это ни покажется странно, они ловят рыбу. Их задние ноги оснащены очень большими когтями и соединены с хвостом и между собой кожной складкой, образующей нечто вроде сачка, которым удобно выхватывать из реки мелкую рыбешку. Летят кваквы, чем-то напоминающие огромных ночных бабочек. Скоро и их уже не различить во мраке, только слышны иногда каркающие голоса.
Узкий лунный серп серебряной лодкой висит в небе над рекой и саванной. В преданиях индейцев это пирога, на которой плывут по небосводу духи.
Недалеко от плота по поверхности воды расходится серебристый клин. Старик достает карманный фонарь Конус электрического света падает на острие клина, и там загорается огонек Похоже на темно-красный уголек или на тлеющий кончик сигары в темной комнате. Глаз водяной змеи был бы похож на звездочку, глаз очкового каймана — на большой ярко-красный рубин. А вот такой багровый отсвет рождается лишь при встрече электрического луча с глазом крокодила.
Человек на плоту протягивает свободную руку за штуцером, засунутым между узлами. И вот блестящее дуло смотрит туда же, куда направлен круглый фонарик. Серебристая мушка ищет и находит светящийся глаз. Большой палец подает вперед предохранитель, указательный касается курка. Несколько миллиметров, легкий нажим — и длинная острая пуля устремится к цели со скоростью, в два с половиной раза превышающей скорость звука.
Но выстрела нет. Старый охотник запирает предохранитель и кладет ружье на колени.
Крокодил, убитый в воде, сразу тонет и всплывает под действием газов обычно лишь на следующий день Поди угадай, где именно он всплывет, в скольких километрах ниже по течению Чаще всего тушу находишь, уже когда полным ходом идет разложение и над ней трудятся стервятники. Большой крокодил становится редкостью, кое-где он совсем истреблен, поговаривают о том, чтобы запретить охоту на него. Так зачем убивать животное, от которого тебе все равно никакого проку? Другое дело, если бы он напал.
Крокодилы этой реки всегда пользовались дурной славой. Тридцать лет назад люди не решались вечером спускаться к реке, чтобы умыться. Это считалось опасным для жизни — и не без оснований. Даже двадцать лет назад тут еще водились очень крупные экземпляры, и тогда никто не отважился бы спать на плоту.
Теперь острорылых крокодилов стало так мало, что их стараются не трогать; да и кайманов заметно поубавилось.
Луч фонарика провожает красный глаз вниз по реке, пока уголек не тонет в следующей заводи Старик кладет на место фонарь и ружье и раскуривает свою трубку. Потом сидит и смотрит на звездный бал светлячков над хлопчатником у развалин деревни Тьерра Сайга. Когда-то он здесь гостил. Тогда около деревни проходила конная тропа, и Мануэла Санчес сдавала коики проезжим. Мануэла Санчес и Паблито.
Педро Санчес появился в Тьерра Санта в конце второй мировой войны. Прежде он работал в приморье, в пакгаузах Ковепьяса, куда пригоняли со всей саванны скот для вывоза в воющие страны. Усердный человек мог там неплохо заработать, и Педро прилежно трудился и копил деньги.
У него была мечта жизни: хуторок. Небольшое, но свое хозяйство, которое после него достанется сыну. Об асьенде он и не помышлял, в первом поколении без стартового капитала это просто неосуществимо. А вот добротный дом и немного скота, чтобы семья жила прилично и не знала голода, чтобы не было так, что только-только концы с концами сводишь, — это представлялось ему вполне возможным. И будет хоть какое-то наследство первенцу, Паблито.
А война подходила к концу, и в один прекрасный день Педро оказался без работы. Фирма перестраивалась. Педро и его жена устроили совет. Потом забрали все имущество и отправились к рубежу саванны, поближе к сельве, где еще можно было обзавестись клочком земли без денег.
В Тьерра Санта у Педро был дядя, Гумерсиндо, которого он не видел много лет. Естественно, он туда и поехал вместе с женой и сынишкой. Если дядя хорошо обеспечен, глядишь, и поможет племяннику на первых порах, в крайнем случае хотя бы посоветует, где лучше обосноваться. И они на самом деле застали старика Гумерсиндо Санчеса в Тьерра Санта, в ветхой лачуге на берегу реки. Его первая жена умерла много лет назад, а когда он снова женился, дочь и оба сына ушли от него, крепко повздорив с мачехой. Года через два вторая жена тоже ушла к мужчине помоложе, захватив с собой из вещей Гумерсиндо все, что могла унести. Хозяин не мог ей помешать, он лежал без памяти в приступе малярии.
Теперь старик Гумерсиндо почти все время проводил на реке, сидел и ловил рыбу, а его полями завладели сорняки. Работать мотыгой, лопатой и мачете старик больше не мог. Иной раз и возьмется, но кончалось это всегда одинаково: у него начинала кружиться голова, и он шел в тень отдыхать. Гумерсиндо попросту изнемог от хронической малярии и частого недоедания с детских лет.
Некому было доглядеть за его нехитрым хозяйством. Одна рыба из реки, да кусок-другой волокнистого маниока с огорода — вот уже и целый пир, такое он не каждый день мог себе позволить. В особо торжественных случаях Гумерсиндо удавалось выменять на сома покрупнее две горсти соли или несколько листьев табака, из которого он дрожащими руками скручивал маленькие корявые сигары калилья. Свою латаную-перелатаную одежонку он сам стирал в реке с мыльным корнем, что рос на песке у притока. Обуви он уже много лет не носил.
Так обстояли дела, когда Педро, племянник, явился сюда со своей семьей — женой Мануэлой и годовалым сынишкой Паблито, который висел, закутанный в тряпку, на материнской спине. Мануэла несла на голове большущий узел: циновки, полог от комаров, одежду. Остальное имущество лежало в заплечной корзине отца семейства. Да еще топор на плече и длинный мачете в самодельных ножнах.
Сосед Гумерсиндо привел их к пустой лачуге. Старик, как обычно, ушел на реку. Мануэла села на старую, надтреснутую ступу для кукурузы и дала мальчугану грудь — у жителей саванны принято кормить детей грудью до двухлетнего возраста, — а Педро пошел искать дядюшку. Вскоре мужчины вернулись, правда, без рыбы, но это теперь не играло роли. Молодые привезли с собой сушеного мяса, соли, кофе, два килограмма желтого сахара и многое Другое.
Мануэла подвесила гамачок Пабло, затем, не мешкая, принялась убирать и стряпать. В старой развалюхе, где много лет никто не наводил порядка, словно вихрь закружился. Потом она пригласила мужчин к столу, и старик Гумерсиндо увидел такую роскошь, о какой давно уже и не мечтал. Суп, мясо, рис, кофе с сахаром… Ему казалось, что он вдруг очутился в царстве небесном.
На следующий день Гумерсиндо повел Педро смотреть участок. Племянник без лишних слов пустил в ход свой длинный мачете и проработал до самого заката. Через два дня земля дядюшки была расчищена, деревца и кусты срублены, заготовлено дров на несколько дней. Педро притащил во двор сухих бревен, разрубил и расколол их топором. Утром третьего дня Педро отправился на разведку в лес. Уже в полутора километрах от деревни стеной высилась сельва, здесь еще хватало места и можно было найти неистощенную почву. Педро разметил подходящий участок, прилегающий к одному из полей Гумерсиндо, и приступил к работе. Было самое благоприятное время года, только что кончились дожди, лес вдоль опушки уже начал подсыхать.
Сперва предстояла «соколада». Другими словами, надо было срубить весь подлесок — молодые деревца, папоротники, лианы и прочее, что составляет нижний ярус сельвы.
Расчистив всю площадь между высокими деревьями, Педро взялся за них. С утра до вечера его топор стучал по подножиям лесных великанов. Это тяжелый труд, он требует немалых усилий. Педро рубил и рубил, обливаясь потом. Попьет воды с желтым сахаром и снова рубит. Он знал толк в этом деле, не валил подряд дерево за деревом. Надрубит до половины или побольше, даст подсохнуть корню несколько дней, а уж потом берется за ключевое дерево — такое, которое в падении может захватить с собой десяток других. Тут надо действовать с умом: ключевое дерево валить на подрубленного соседа, чтобы они вместе упали на третье дерево, и так далее. Смотришь, и рухнул весь лес на площади в четверть гектара.
В тот год выдалась долгая засуха. Педро расчистил около трех гектаров и оставил сохнуть срубленные стволы, чтобы сжечь их перед самым началом дождей.
Пришел срок, когда он больше не решался валить лес: ведь если стволы не успеют высохнуть раньше дождевого сезона — вся работа насмарку. Но дел хватало, он срубил всю молодую поросль, которая успела подняться на старых участках, и принялся заготавливать материал для нового дома.
Крепкие угловые столбы из лаурель-комино с такой твердой древесиной, что топор еле берет, промежуточные столбы из черного древовидного папоротника, стропила и балки из ароматной коричневатой седрелы. Не счесть, сколько охапок листьев стройной «пальма амарга» ушло на кровлю, сколько лиан было потрачено на вязку, но Педро весело трудился от зари до зари. Мануэла охотно помогала ему носить листья, сплетать лианы, не отказывалась и от другой, посильной для нее работы. Разумеется, надо было думать и о сегодняшнем дне, чем-то кормить семью. Правда, Мануэла выкопала на старых полях немного маниока и бататов, а старик Гумерсиндо прилежно ловил рыбу, но этого не хватало. И Педро приходилось не меньше двух дней в неделю работать с артелью лесорубов, которые поднялись по реке из соседнего селения, чтобы заготовить бревен, напилить досок из седрелы и ногаля и сплавить все это вниз, когда начнет прибывать вода.
Доски пилили вручную. Обопрут бревно седрелы одним концом на помост из толстых жердей, один человек станет на бревно, другой — на землю под ним, и тянут длинную пилу. Работа была сдельная, платили с дюжины досок, и слаженные, опытные пильщики могли за день осилить и тройную норму.
Первым напарником Педро был Гуальберто, чернокожий парень из Чоко на берегу Тихого океана. Работник хоть куда, но и выпивоха изрядный. С субботы до вторника от него не было проку. Все эти дни он по большей части спал, а Педро тем временем корпел на своей расчистке или на постройке дома. Он-то вел умеренную жизнь, ради своей мечты во всем себе отказывал, ни гроша не тратил на спиртное. И Педро начал присматривать себе другого напарника.
Это было не так-то просто. Пильщики, как и старатели в горах, отгородившись от нужды несколькими ассигнациями, сразу чувствовали себя богачами и ударялись в запой.
Им не давал покоя голод. Не острый голод, который может удовлетворить плотная трапеза или женщина, а голод скрытый, неотступный, рожденный многолетней нехваткой белка и витаминов. Им упорно чего-то недоставало, они редко ощущали полное довольство. К концу напряженной трудовой недели тайный голод организма все сильнее давал себя знать, и они пытались утолить его алкоголем. А уж как начнут пить, не успокоятся, пока хмель не перейдет в беспамятство.
Педро жилось лучше, чем другим. Мануэла умела готовить и не пренебрегала зеленью. Выращивала лук, помидоры и разные приправы на маленьких грядках около лачуги, на полях Гумерсиндо собирала папайю и маленькие зеленые лимоны. В свободные часы она тоже прирабатывала — стирала лесорубам, иногда стряпала для них, а на вырученные деньги покупала кур и петушков. Яйца большей частью продавала, но иногда и мужу перепадало яйцо к рису и маниоку.
Подобно большинству метисок, Мануэла была прилежная труженица. От природы молчаливая, с виду даже замкнутая, опа, однако, унаследовала мягкое индейское чувство юмора, и на ее улыбку было радостно смотреть.
Педро был квартерон. Во всяком случае, в его жилах текло больше европейской, чем африканской крови, да еще, вероятно, несколько капель индейской. Когда три расы смешиваются без разбору несколько десятков лет подряд, не сразу поймешь, что получилось. Невообразимая смесь генов уже породила новый тип, который постепенно выкристаллизовывается все отчетливее. Педро смеялся чаще, чем жена, возможно, унаследовал что-то от легкого нрава приморских негров, но в глубине души был достаточно настойчивым и серьезным. Уж если решит что-нибудь, будет упрямо, неуклонно добиваться своего.
С началом сезона дождей пришел конец дополнительным заработкам. Лесорубы ушли вниз по реке на огромных плотах. К тому времени Педро завершил подсечку, да и в дом в общем-то можно было въезжать. Большая, вместительная постройка возникла между рекой и притоком на бугре, возвышающемся на несколько метров над равниной, на которой сгрудилась деревушка.
Педро раздобыл лопату и окопал дом канавой, чтобы был сток для дождевой воды, потом принялся рубить осоку для стен. Каркас и крышу он уже соорудил, только стен настоящих еще не было, одни перегородки из бамбуковой щепы. Два закутка: один — для молодых, второй — для Гумерсиндо. Нары из пальмовых жердей. В остальном постройка была открыта всем ветрам, но это дело поправимое, было бы время. Сперва очаг надо огородить двумя стенками, а там и дальше пойдет. Если достанет времени и сил, можно даже соорудить отдельно маленькую кухоньку в стороне от дома, все-таки меньше опасность пожара. Но это дело не срочное. О том, чтобы настилать пол, никто и не помышлял. Деревянный пол — это же уйма работы, и ведь не успеешь оглянуться, как заведутся мыши да крысы, не говоря уже о скорпионах и патокильях, маленьких курносых, плоскоголовых гадюках, больших охотниц до мышей. Можно, конечно, сделать цементный пол, но это для «лос рикос» — толстосумов. Педро и Мануэлу земляной пол вполне устраивал.
Куда важнее подготовить насесты для кур и загоны для свиней, которых они собирались завести, как только будет корм для домашней живности. У Педро еще сохранилась большая часть сбережений из Ковеньяса Этих денег должно было хватить и на поросят, и на рабочий инструмент Но прежде всего надо было отсеяться. Как только пошли всерьез дожди, Педро и Мануэла посадили кукурузу и рис, не нуждающийся в затоплении. Происходило это так. Муж шел впереди и делал острой палкой ямочки в земле, жена следовала за ним и клала в каждую ямку по несколько зерен. Перед этим кукуруза ночь пролежала в мокрых свертках из листьев бихао, что ускоряет ее прорастание. Так предки Мануэлы сажали кукурузу тысячи лет до прихода белого человека, и колонисты не видели нужды что-либо изменять. Пожалуй, они просто не представляли себе, что могут быть другие способы.
Возможно, они слышали про машины для посева и уборки и про иные нововведения, но не приняли эти слухи всерьез. Машины стоят больших денег, только богатые могут себе позволить такой расход, беднякам он не по карману. К тому же в глубине души они считали, что смысл всех новинок в том и заключается, чтобы сделать богатых еще богаче, а бедных — беднее.
Отсеявшись, Педро начал сажать бананы. Он еще раз расчистил старый участок Гумерсиндо, все равно от него было мало проку, и выкопал ряды гнезд в трех метрах друг от друга. Один из соседей дал ему двести саженцев, а Педро обещал отработать. Вскоре все саженцы выстроились в аккуратные шеренги. Пройдет год — и можно собирать крупные твердые платанос, пригодные для варки и жарки.
Обычные съедобные бананы ямайского типа не пользовались любовью жителей саванны, которые называли их «киниентос». Почему-то их здесь считали вредными, особенно сырые, и предпочитали печь или варить незрелыми, как мучные бананы.
Пока что все шло хорошо, однако Педро этого было мало. Как только кукуруза дала ростки, он посадил между ними фасоль, как обычную коричневую «фрихоле», так и лимскую «хаба». У индейцев исстари было заведено для улучшения почвы сажать фасоль вперемежку с кукурузой. Сверх того он посадил маниок, ямс и батат. У Педро была легкая рука, все посаженное и посеянное шло в рост. К сожалению, не одно. Лес все время пытался отвоевать потерянное. Что ни день, пробивалась поросль кустарников, деревьев и всевозможные сорняки, как будто они сознательно вознамерились задушить молодые культурные растеньица. Поселенец знал лишь одно средство борьбы с сорняками: мачете. Знай руби с утра до вечера, пока твои зеленые питомцы не подрастут настолько, что смогут сами управиться с большинством дикарей.
Решив эту задачу на своих участках, Педро перешел на поля соседей и вскоре рассчитался за двести банановых саженцев. Соседи на первых порах присматривались к новичку, но быстро убедились, что он и его жена люди славные и работящие; правда, кое-кто немножко завидовал энергии молодого поселенца.
Кончился малый сезон дождей, его сменила «веронильо» — малая засуха, скупые на осадки недели июля и августа. А когда пошли большие дожди, у нового дома уже были готовы две стены из длинных, толщиной в большой палец, стеблей осоки, да и третья стена наметилась.
И можно было собирать молодую кукурузу, чокло, сладкие зерна которой — подлинная отрада для жителей саванны. Четверо обитателей домика сразу ощутили прилив свежих сил, отведав плоды своего первого урожая.
Паблито ел, рос и набирался сил; да он и прежде не был хилым. Здоровый, достаточно упитанный мальчуган, он почти всегда был веселым и добрым. Обычные детские болезни его миновали, он даже малярией не болел, потому что Мануэла по вечерам прятала его от комаров под полог.
Зато старик Гумерсиндо заметно сдавал. Когда позволяли силы, он с утра пораньше отправлялся на реку со своими удочками, но силы позволяли все реже, и это его мучило. Ему так хотелось помочь молодым, которые пеклись о нем, кормили его, снабжали табаком, стелили ему чистую постель. Мануэла стирала и чинила его тряпье, ставила все новые пестрые заплаты, и в конце концов никто уже не мог определить, какого цвета были первоначально его рубашка и брюки.
Педро и сам в будни носил латаную одежду, но у него хоть имелся аккуратный, чистый выходной костюм для национального праздника и иных торжественных случаев. У старика осталось лишь то, в чем он ходил. Но он не жаловался. Старый бедняк, который больше не может как следует трудиться, должен быть рад каждому куску, каждой ночи, проведенной под крышей. Но душа болела, стыд его терзал. Поэтому Гумерсиндо чурался всяких праздников. Хватит мочи дотащиться до реки — хорошо, нет — сидит на своей кровати. Услышит, что кто-то идет, скорей забирается под истрепанный полог и делает вид, будто спит.
В один прекрасный день Педро купил себе место на большой грузовой лодке и повез в соседнее селение четыре мешка кукурузы. Вернулся он через несколько дней, и сам помогал толкать шестом лодку против течения, чтобы оплатить перевоз своих свертков Он истратил все деньги, вырученные за кукурузу, и большую часть сбережений из Ковеньяса, но не выбросил их на ветер.
Мешок соли, мешок комковатого желтого сахара и множество других приобретений, главным образом семена и саженцы. Сахарный тростник, кофейные сажанцы, бобы какао, два молодых апельсиновых деревца. Два поросенка, петух, шесть кур. Два рабочих мачете, лопата, кирка, топор, два стальных наконечника для копалок. Жестяная керосиновая лампа. Свиное сало для жарки. Материал на платье, ножницы, иголки, две катушки ниток и дешевые бусы из цветного стекла для Мануэлы. Фуражка для Паблито. Не был обойден и Гумерсиндо Он получил рыболовные крючки, проволочные поводки, леску, сигарный табак, спички и самое главное — рубаху и брюки. Одежда была дешевая, из грубого материала, зато чистая и целая. Совсем новая!
На следующее утро, пока Педро и Мануэла, чувствуя себя богачами, хлопотали по хозяйству и размещали домашних животных, старик побрел к реке удить рыбу. Одет он был, как обычно, в старое тряпье, но удил новой дорогой снастью.
Подошел час обеда, Мануэла приготовила рис и кукурузный кулеш Поджарить на второе сушеной говядины, которую муж привез вчера? Или может быть старик что-нибудь добыл? Да нет, вряд ли, а то бы уже пришел домой.
— Педро! — крикнула она мужу, который укреплял загон для свиней. — Спустился бы к реке, посмотрел, может, твой дядя что-нибудь поймал?
Педро снял на землю оседлавшего старую ступу Паблито, который не расставался с новой фуражкой, и отправился к любимому месту Гумерсиндо А вот и он сидит в тени под лимой на берегу. Видно, с клевом все в порядке, вон как леска натянулась. Но почему он ее не вытащит? Педро поспешил к старику.
Гумерсиндо обмотал конец лесы вокруг дерева и крепко держал ее. У него было какое-то напряженное бледное лицо.
— Тяни-ка ты, племянничек, — сказал он слабым голосом. — Мне с ней не справиться, уж больно велика. Багре пинтало. Только ты осторожно, чтобы не сорвалась.
Педро Санчес взялся за лесу и начал ее выбирать. Это было не так-то легко, приходилось порой немного отпускать, но в конце концов он все же вытянул на траву здоровенного полосатого сома и колотил его по голове тупой стороной мачете, пока сом не перестал биться.
— Вот это рыбина! — радостно улыбнулся Педро. — Ну дядя, ну молодчина!
Старик Гумерсиндо приосанился.
— Сколько я помню, такого багре в нашей деревне не видали, — сказал он. — А как с солью, Педро, хватит, чтобы засолить й засушить то, чего сразу не съедим?
— Есть соль, целый мешок. Но что за рыба, клянусь небом! Да она подлиннее вас будет, дядя, и весом не меньше Ладно, Пошли домой, пусть Мануэла зажарит нам к рису чичаррои де багре.
Они просунули палку через жабры великана и поволокли его домой, и вся деревня собралась посмотреть, когда разделывали сома, и каждый получил по куску на пробу. Альваро Перес, деревенский торговец, мечтал об ухе и предложил за голову бутылку рома из своих запасов.
— Вообще-то я спиртного не потребляю, да и племянник его йе жалует, — ответил Гумерсиндо. — Но для такого случая можно сделать исключение. Неси уж сразу две бутылки, дружище Аль варо. За вторую я заплачу деньгами.
Едва Перес ушел, как старик побрел в свою старую лачугу и начал копаться в одном из углов. Через некоторое время он вернулся с небольшим глиняным горшком. Крышка была замазана смолой. Гумерсиндо откупорил горшок и показал свое сокровище. Всевозможные старые монеты, большинство — прошлого века. Тяжелые серебряные полпесо, монетки в два с половиной сентаво времен Новой Гренады, даже один испанский реал. В общем и Целом доллара на три, хотя какой-нибудь нумизмат, возможно, дал бы и больше.
Гумерсиндо отсчитал деньги за ром торговцу и отложил их в карман, а остальное протянул Педро.
— Пусть лучше они хранятся у тебя, племянничек, — сказал он. — Это на велорио — мои поминки.
Потом он отделил серебряную испанскую монету и добавил:
— Кроме этой, она самая ценная, мне сам патер сказал. Ее получит Паблпто на счастье.
Пришел Альваро Перес с бутылками, старик расплатился с ним, потом спустился к реке, искупался и вернулся, одетый во все новое.
Семья уселась на новой скамье около дома и воздала должное рису и жареному багре, а после праздничного обеда Гумерсиндо поднес Педро и Мануэле рома. Окончив трапезу, старик отправился в свой закуток, чувствуя себя богачом, который может позволить себе и побездельничать. Близилось время ужина, когда Мануэла пошла будить старика. Через секунду она вернулась белая, как простыня.
— Пойди сюда, Педро! — позвала она.
Педро посадил на землю Паблито и вошел в дом следом за женой. Гумерсиндо Санчес лежал на кровати совсем неподвижно, в новой рубахе, в новых брюках Он навсегда расстался со своими старыми лохмотьями.
Жители Тьерра Санта устроили старику Гумерсиндо достойные поминки. Ведь он сам поймал рыбу и купил ром, было чем потчевать гостей. Возможно, оп с этой мыслью и умер, потому что на лице покойного была улыбка. Старика похоронили на горке у реки. Педро сколотил бальсовый крест на могилу. И жизнь в Санта Тьерра потекла дальше своим чередом.
Наступила засуха, и снова появились лесорубы, но теперь Педро редко с ними работал, он все силы обратил на то, чтобы расчистить еще земли. Он мог себе это позволить, собрав добрый урожай кукурузы и риса и зная, что все остальное, посаженное им, растет на славу. Если и дальше так пойдет, года через два он будет неплохо обеспечен на местную мерку. Будет вдоволь еды для семьи, вдоволь кукурузы и бананов для откорма свиней, возможно, рис на продажу и пастбища для одной-двух коров, чтобы обеспечить молоком детей — Паблито и следующего.
Мануэла с трудом справлялась со всеми своими делами, она ждала второго малыша к концу засухи. Ни она, ни ее муж не разбирались в тонкостях ограничения рождаемости. Они знали только, что священники осуждают это и называют смертным грехом. У большинства колонос семья прибывала каждый год, но до одной трети детей умирало в младенчестве.
В деревне прошел слух, что наконец-то вынесено решение по тяжбе о земле. Один проезжий сказал об этом Альварито Пересу. Дескать, на двери алькальда в ближайшем городе, до которого было полтораста километров, висело объявление о том, что «всякий, претендующий на какие-либо права в пределах спорного района», должен в такой-то срок явиться в земельный суд, чтобы подтвердить обоснованность своих претензий. Когда об этом узнали жители Тьерра Санта, срок подачи заявлений давно истек. И теперь богатый асьендадо, дон Антонио Ольмос, считался законным владельцем всех земель на той стороне реки, где помещалась деревня, на три километра вверх и вниз от устья притока.
Поселенцы не придали этому большого значения. Они знали, что есть особое постановление, так называемый закон Лопеса, по которому преимущественное право на землю принадлежало тому, кто ее первым расчистил. И продолжали, как ни в чем не бывало, расширять свои участки.
Педро Санчес был занят соколадой. Начав на краю прошлогодней расчистки, он углублялся в лес В этом году он задумал сделать упор на рис, заметно выросший в цене за последние месяцы. Кроме того, на одном из старых полей посадит сахарный тростник и смастерит из дерева трапиче — примитивный сахарный пресс. Сироп очень пригодится в хозяйстве: если Педро получит хорошую цену за свиней, выкормленных на кукурузе, он сможет, пожалуй, купить котел и формочки и варить свой желтый сахар. На этом он немало выиграет. Глядишь, станет производить сахар на продажу, только бы времени на все хватило.
Снова и снова он жалел о том, что у него нет второй пары рук. Один он никак не управлялся со всем, что хотелось сделать. Скорей бы Паблито подрастал. А может, и еще сыновья будут… Вдруг Педро опустил мачете и вслушался. Где-то поблизости, от силы сто шагов, в лесу застучал топор. За ним второй… третий… четвертый… еще и еще, и вот уже по всему лесу гул идет.
Минуты две он прислушивался, определяя, откуда доносится звук. Потом быстро зашагал в ту сторону. Неужели лесорубы нагрянули? Поселенцы никогда не переходили друг другу дорогу, особенно если сосед загодя отметил новый участок зарубками.
Длинная цепочка рубщиков валила лес на той самой делянке, к которой он собирался приступить, только руки еще не дошли. Цепочка начиналась справа у пастбищ и терялась слева в глубине леса. Ух ты, сколько их, человек пятьдесят, не меньше, на полкилометра с лишком растянулись. Среди них преобладали индейцы племени тучин, коренастые черноволосые парни, добрые лесорубы, которые нередко заключали своего рода коллективный договор на большие расчистки. Были тут и поденщики с асьенды дон Антонио. Все деревья кругом помечены чужими мачете, от его собственных зарубок не осталось и следа. Сам дон Антонио и его управитель, дон Марио Гутьеррес, ходили вдоль цепочки, наблюдая за работой. Глядя на эту картину, Педро крепче сжал рукоятку мачете своей натруженной рукой.
Он тотчас смекнул, что из сего следует. Конец его надеждам расширить свои поля в этом направлении. Рубщики дона Антонио расчищали не для посевов, а для пастбища. Поле может «устать», тогда его на время оставляют, оно зарастает кустарником, превращается в «растрохо», и спустя несколько лет поселенец имеет право расчистить делянку заново. А то, что расчищено под пастбище, потеряно для земледелия. Так уж повелось в саванне.
Пока он трудился тут повседневно, незваные гости, скорее всего, не тронут его «соколады», но на следующий год ему уже не на что рассчитывать, да и в этбм году придется ограничить свой замах половиной того, что намечал. Может быть, еще удастся немного расширить поле, двигаясь влево, в сторону соседских участков, если только его опять не опередят. Но там много не возьмешь. Его обложили. Скоро там, где он сейчас стоит, протянется колючая проволока, ограждая с одной стороны скот, с другой — земледельцев-бедняков. Педро даже не пытался протестовать. Он знал, что от этого ничего не будет, кроме новых унижений.
Дон Марио заметил его между деревьями и окликнул.
— Что, работы ищешь? — спросил он. — Говорят про тебя, что ты добрый рубщик. Дон Антонио платит одно песо в день, и харч будет, а впрочем, такой работник, как ты, может рассчитывать на песо с четвертью.
Педро покачал головой.
— Я теперь для себя расчищаю. Когда помогаю пильщикам, зарабатываю в день три-четыре песо.
Толстый румяный дон Антонио вмешался в разговор.
— А ты несговорчивый, — улыбнулся он. — Уважаю мужчин, знающих себе цену. Надумаешь продавать свое хозяйство, приходи, о цене сговоримся.
— Потолкуем, когда время придет, доп Антонио, — ответил Педро.
С этими словами он повернулся к асьендадо спиной и зашагал обратно Надо будет поднажать, чтобы не потерять больше того, что у пего уже перехватили. Вообще-то ему полагалось еще с неделю заниматься «соколадой», но, что поделаешь, придется валить большие деревья сразу, без предварительной расчистки подлеска.
И на следующий день Педро начал у самого края будущего пастбища, так что только один ряд деревьев разделял его участок и делянку скотовода.
Весь день он не разгибал спины, а вечером обошел соседей, поговорил с ними.
Когда доп Антонио через неделю прислал человека к Карлосу Бенитесу, замыслив купить растрохо у притока, оказалось, что его опередили. Педро Санчес уже взял тремя днями раньше этот участок, вдающийся клином между другими полями, и нанял сыновей Альберто Мехиа, чтобы они начали там расчищать, пока сам Педро продолжает валку леса.
Так повторилось еще раза два. В воздухе запахло грозой. Симпатии деревни были в общем-то на стороне Педро — как-никак, свой, — и если он опережал своего могучего соперника с предложением, участок доставался ему. Потратив все наличные и исчерпав кредит, Педро приобрел достаточно земли, чтобы выдержать первый натиск, а может быть, и второй. Соседи шли ему навстречу. Растрохо вдовы Васкес, заросшее так сильно, что там предстояло поработать топором, досталось Педро Санчесу всего за десять песо и четвертую часть первого урожая.
Для лесорубов и пильщиков год выдался неудачный. Задолго до конца засухи весь стоящий лес был срублен и доставлен к реке. Хочешь взять что-то на расчистках дона Антонио — плати. И ведь еще сколько помучаешься, пока там выберешь хорошие бревна и наладишь распилку. Весь лес срублен подряд, лежит сплошной огромный завал высотой в несколько метров, разбери-ка эти бирюльки…
Многие лесорубы оказались без работы. Кое-кто предпочел наняться к Педро за небольшую плату и харчи, другие пошли в бригаду рубщиков дона Антонио. Чтобы было, чем платить рабочим, Педро запродал часть будущего урожая риса торговцу Альварито Пересу. Невыгодная сделка, но он не видел другого выхода. Как-то надо отстаивать свою самостоятельность и будущее детей.
Двое соседей в меру сил последовали примеру Педро, понемногу приращивая свои участки. Другие продали права дону Антонио и ушли; покинули деревню и те, которые уступили свое хозяйство Педро. Все чувствовали, что рано пли поздно дойдет до решающего поединка, и никто не сомневался в исходе. У кого больше капитала, тот и возьмет верх.
И вот наступил день, когда Педро Санчес должен был закончить валку больших деревьев на своей делянке. Остался лишь клин, упирающийся острием в землю дона Антонио. На острие стояло ключевое дерево, дальше клин расширялся, окаймленный беспорядочными грудами срубленных стволов. Все оставшиеся деревья были подрублены, ключевое тоже подготовлено.
Осторожно углубляя последнюю зарубку, Педро улыбался про себя: вовремя спохватился. Конкуренты явно покушались на его рубежи, об этом говорили следы чужого топора на некоторых пограничных деревьях. Да пришлось им отступить, когда увидели, сколько он уже успел сделать.
Острый топор отсекал от мягкого ствола караколи широкие белые щепки. Могучий ствол вздрогнул, и несколько полузавядших эпифитов, оторвавшись от кроны, медленно опустились на обнаженную бурую лесную почву. Педро Санчес глянул вверх. Вот-вот пойдет. Теперь только посматривай, чтобы вовремя отскочить в сторону. Он стер пот со лба волосатой рукой и снова взмахнул топором. Последнее большое дерево в этом году… Ствол опять вздрогнул, на этот раз сильнее. Взгляд на крону… Пошло? Нет? Два-три быстрых удара топором, дерево била дрожь, еще удар-другой, топор едва не зажало, но Педро вовремя выдернул его и отошел назад.
Tpppaax!!
Дерево качнулось, словно могучая башня, почему-то на миг задержалось и наконец устремилось к земле с оглушительным грохотом, сметая все на своем пути. Отступая назад, Педро вдруг услышал, что за его спиной тоже вроде бы что-то трещит. Он удивленно повернул голову, посмотрел вверх и увидел одну вещь, которой не было вчера. Толстая лиана, словно туго натянутый трос, соединяла караколи с высоченным альмендро дель монте… это дерево тоже было подрублено… и теперь тоже падало… прямо на него… серебристый ствол, залитые солнцем разлапистые ветви…
Это было последнее, что он видел.
Когда парни Мехиа нашли его, им пришлось два часа крепко поработать топорами, чтобы добраться до расплющенного тела. На следующий день Педро Санчеса похоронили рядом с Гумерсиндо, и в тот же день, почти за два месяца до срока, Мануэла родпла двойню, двух девочек. Петрова и трех недель не прожила, Хуанита оказалась покрепче.
Через два-три дня Мануэла уже полным ходом трудилась по хозяйству. Дел хватало, и надо было со всеми рассчитаться теперь, когда пришел конец замыслам Педро. Каждый получил то, что ему причиталось. А семье остался дом, утварь, домашние животные, участок под бананами, да еще несколько клочков земли, с которыми Мануэла надеялась справиться Вот и все наследство, доставшееся ей и детям — Паблито и Хуаните.
К счастью, голод им пока не угрожал, вот только с девочкой беда, очень уж болезненная и тощая. Мануэла испробовала всякие травы и настои, а вдова Васкес намазала крохотное тельце Хуаниты куриным жиром и прочла магические формулы, которым ее научила мать, но толку было мало. Хуанита оставалась такой же хилой. В конце концов Мануэла решила съездить в юрод и посоветоваться с настоящим «медико». Заодно продаст двух жирных свиней и десять гроздей бананов и попросит патера отслужить обедню по Педро и умершей крошке.
Она заплатила Альварито за место в его грузовой лодке и отправилась в путь с детьми, свиньями и бананами. Старушка Васкес обещала присмотреть за домом и курами.
На рынке спор о ценах затянулся надолго, но в конце концов Мануэла продала и свиней, и бананы, после чего пошла к врачу. Это был, собственно, не врач, а фармацевт, который открыл аптеку в городишке, а заодно и практикой занимался: сам прописывал лекарства и сам же их отпускал. Так уж здесь было заведено, и жители саванны не замечали никакой разницы, тем более что до ближайшего конкурента, настоящего врача, было несколько дней пути.
Мануэла купила «электрического масла», чтобы мазать им свою дочурку, и «укрепляющих капель», которые надлежало добавлять в еду. На лекарства ушло около трети денег, вырученных за свиней, почти все остальное взял патер за то, что окрестил Хуаниту, повесил ей на шею священный кусочек алюминия и обещал отслужить обедню по Педро. Для Петровы он ничего не мог сделать, ведь она умерла некрещеная.
Управившись со всеми делами, Мануэла пошла в лавку, чтобы купить материал на рубаху для Паблито. Парню четвертый год, сколько можно нагишом бегать. Выбрать материю было несложно, и Мануэла уже собралась уходить, когда увидела на полке сухое молоко. Она спросила, сколько стоит банка. Цена оказалась немалой, но, поторговавшись, опа все-таки купила молоко и уложила в свой узелок.
— Зря ты взяла это зелье, — сказала ей одна женщина из очереди, — Это же ядовитое молоко, его злые гринго присылают, чтобы нас погубить.
— Вот как, а я и не знала, — ответила Мануэла; в Ковеньясе она часто покупала сухое молоко.
— Точно, — продолжала женщина. — Сюда пришел пароход, привез кучу больших пакетов с надписью «КАРЕ». В них было сухое молоко, сыр, мука и всякая другая протестантская еда. Хорошо, что патер Фелипе и монахини знали, какая это скверна, и спасли нас от отравления. Дон Антонио и другие богачи взяли себе почти все и переправили своим родным в соседнем городе.
— Вот как, — опять сказала Мануэла, — значит, для них сухое молоко и сыр не ядовиты?
— Откуда мне знать. Может быть, они скормили протестантскую еду своим собакам и свиньям. А ты разве не слышала про бедняг, которые ездили в Ковепьяс и работали там у гринго? Их подбили есть эту пакость, и с тех пор они не могут иметь детей. Смотри, как бы с тобой чего не случилось!
Мануэла поблагодарила за предупреждение, сказала «до свидания» и ушла. Всю долгую дорогу домой она раздумывала об услышанном, но лицо ее ничего не выражало. Оно стало суровее в последнее время, и резче проступили индейские черты.
Когда наступил сезон дождей, в деревне оставалось не больше пяти-шести семейств, по движение по реке делалось все оживленнее. Все больше колонов направлялись вверх по течению туда, где еще были пригодные для расчистки делянки. Тем же курсом двигались лесорубы, а какая-то иностранная компания искала нефть на речной террасе Тяжелые грузы перевозились по реке на больших пирогах, на них даже начали ставить подвесные моторы — ведь колесных дорог еще не было. А люди предпочитали странствовать посуху, кто пешком, кто верхом, и большинству из них было сподручно ночевать в Тьерра Санта.
Со временем повелось так, что проезжие останавливались на ночлег в доме Мануэлы. Здесь они могли повесить свои гамаки и поесть. Мануэла держала дом в чистоте и подавала за умеренную плату простые, но сытные блюда. За ней укрепилась добрая слава, и ее лачуга превратилась в постоялый двор. Постояльцев было не так много, чтобы это дело могло прокормить семью, но наличные деньги все-таки подспорье в хозяйстве. Она продолжала работать на своем банановом поле, выращивала маниок и бататы, откармливала кур и свиней.
Деревенские — те немногие, что еще не покинули Тьерра Санта, — никак не могли взять в толк, почему Мануэла не найдет себе нового мужа. В женихах недостатка не было. Совсем еще молодая женщина, собой недурна, труженица, каких мало, есть дом, земля, домашние животные. Но ей никто из претендентов не нравился, и может быть, это даже было к лучшему.
В стране наступила смутная пора. К власти пришла новая партия. Один политический деятель, ставший своего рода народным кумиром, был убит на улице столичного города. Начались бунты и восстания, бои и карательные экспедиции, в горах бесчинствовали бандиты. Жители деревушек саванны не были прямо замешаны в этих кровавых распрях, хотя и ощущали на себе их последствия. Во-первых, они никогда не примыкали ни к каким политическим лагерям, во-вторых, грабителям у них было нечем поживиться. Герилья их не касалась, а разъезжавшие с командировками чиновники политической полиции довольствовались тем, что кормились бесплатно за счет местных жителей. Жизнь текла своим чередом, тихо и мирно, словно большая река. Во всяком случае, с виду. На самом деле в ней, — как и в реке, происходили перемены.
Процесс этот ускорялся смутой, принудившей многих сельских жителей оставить свои дома из-за политических преследований. Но и без того перемены были неизбежны в связи с приростом населения и расхищением природных ресурсов. Земледелие хирело, скотоводство процветало. Следовательно, требовалось все меньше рабочих рук на единицу площади, а между тем число жителей росло все быстрее. Когда целины не оставалось и весь лес до самых гор был срублен, пришло время искать другие источники существования. Люди, лишенные земли, спешили взять от природы последнее, что она еще могла дать; спекулянты следовали по пятам и помогали им в их пагубной деятельности.
На смену лесорубам и колонистам в Тьерра Санта стали появляться охотники за крокодилами и рыбаки. Охотники не задерживались здесь надолго. Не потому, что крокодилья кожа упала в цене — напротив, она все время дорожала, — но большие рептилии начали становиться редкостью. Молодняк выбивали на третьем-четвертом году. Выживали лишь старые хитрые бестии, хорошо усвоившие, где и когда человек опасен. Они научились держаться подальше от фонарей и гарпунов, когда появлялся очередной отряд странствующих охотников.
Иное дело рыбаки. Раз в год, обычно в конце ноября, на исходе сезона дождей, из несчетных озер на равнине поднимались вверх по рекам миллионные косяки бокачико. Они настойчиво, упорно шли все вверх и вверх против течения, к прозрачным речушкам предгорий, где оставались на несколько месяцев, до конца апреля или начала мая, когда в горах выпадали первые дожди.
После этого уцелевшие направлялись вниз — слабые, истощенные долгим полуголодным существованием (бокачико питаются водорослями, и в стремительных горных речушках для них мало корма), зато раздувшиеся от икры и созревающей молоки.
Люди с незапамятных времен ловили бокачико, когда она шла в предгорья — «субиенда», и когда возвращалась в озера — «бахада». Стрелами, сетью, острогой и гарпунами добывали они себе толику серебристого клада, брали и хищную рыбу, преследующую бокачико, били питающихся хищной рыбой выдр, кайманов и крокодилов. Пока добыча велась старыми способами, с соблюдением умеренности, все шло хорошо. Одна бокачико выметывает в среднем около восьмидесяти тысяч икринок, и в равнинные озера возвращалось достаточное количество спасшихся от всех опасностей самок и самцов, чтобы продолжать свой род. Но после второй мировой войны лов стал промыслом, рыбаки обзавелись мелкоячеистыми сетями, а по мере роста армии безземельных пролетариев росло и число рыболовных артелей. Они поднимались вверх по реке, ставили себе времянки и месяцами ловили и засаливали бокачико и багре. День и ночь стометровые невода скребли дно реки. Мелюзга, не находившая сбыта, кучами гнила на берегу. Грифы и прочие стервятники пировали.
Когда все разумные пределы были превзойдены, улов начал падать, сперва медленно, потом все быстрее. Жизненный цикл бокачико — четыре года, поэтому беда явилась не сразу, но явилась. Еще один природный ресурс оказался под угрозой.
Мануэле рыбаки не приносили большого дохода. Эти бедняки каждый грош считали, не то что беспечные лесорубы. Сети, как правило, принадлежали не артели, а какому-нибудь дельцу или промышленнику, ему и доставалась львиная доля выручки. А труженики едва сводили концы с концами. Одни возили с собой жен, другие сами латали свои лохмотья и стряпали. Кое-кто из них, несомненно, понимал, что в конечном счете делает хуже себе же и своим детям. Но когда голод стучится в дверь — выбирать не приходится.
Тьерра Санта совсем обезлюдела. Семья за семьей уходила, но Мануэла оставалась на месте и продолжала трудиться. Как могла, обрабатывала землю, стирала для соседей, ловила рыбу на ставные удочки, держала свиней и кур, что-то продавала, что-то покупала. Ее и Паблито нельзя было назвать худыми, и болезнь их не брала. Хуже обстояло дело с Хуанитой. Почти все сбережения Мануэлы уходили на лекарства, а бедняжка никак не поправлялась. Мануэла чуть не поверила бредням патера Фелипе, будто порошковое молоко ядовито, но ведь Паблито тоже пил его и только с пользой для себя. А другого молока где возьмешь, если дойных коров в Тьерра Санта не было, а до ближайшей асьенды — больше пяти километров. Потом вспыхнула эпидемия кори, и смерть избавила крошку Хуаниту от всех страданий. На этот раз у Мануэлы не было жирной свиньи, чтобы заплатить за обедню. Она еще раньше продала последнюю, рассчитываясь за лекарства, остались только маленькие тощие поросята.
Через несколько дней после смерти Хуаниты в Тьерра Санта прибыл один иностранный натуралист Жители поречья давно его знали, он много раз сюда наведывался. Говорили, что он слегка помешанный, но человек безобидный, пишет книгу и никак не может ее закончить. Теперь он решил пожить гут некоторое время, и где же остановиться, как не у Мануэлы. Паблито и иностранец хорошо поладили между собой. Умный, сметливый мальчик живо уразумел, что этого странного белого занимают рыбы — всякие рыбы, как съедобные, так и совсем бросовые. Паблито помогал рыбоведу отыскивать ручьи и маленькие озера, где водится мелюзга, какой в большой реке никогда не найдешь. Еще он выполнял всякие мелкие поручения постояльца, и тот исправно платил ему за труды.
Паблито шел уже девятый год, и мать справила ему не только рубашку, но и брюки; правда, отправляясь ловить рыбу, он чаще всего снимал одежонку, чтобы поберечь ее. На шнурке на шее у него болталась потертая испанская монета, наследство после старого Гумерсиндо. Старый серебряный реал привлек внимание чужеземца, и он прочел надпись, имя какого-то испанского короля. На следующий день на шнурке Паблито болтались две монеты, вторую украшало изображение шведского короля Густава Пятого.
А еще гость научил своего маленького помощника различать буквы. Они условились, что, когда белый в следующий раз приедет погостить в Тьерра Санта, сразу после первых дождей, он привезет с собой азбуку, и тогда Паблито сможет читать по-настоящему. Для Мануэлы стало заветной мечтой увидеть, как ее Паблито сидит и читает взаправдашнюю книгу. Кто знает, может, он со временем станет учителем или еще каким-нибудь важным человеком, будет получать жалованье от департамента, и ему не придется ломать себе голову над тем, как перебиться завтра… Главная трудность заключалась в том, что не было школ поблизости — только в городе, в семидесяти километрах ниже по реке.
Чужеземец уложил свои банки и бутылки с заспиртованными рыбами и уехал. Обещал вернуться через три месяца.
Засуха близилась к концу. В горах пошли дожди. Бокачико спустилась на нерест; правда, косяки были не такие плотные, как несколько лет назад, но все же рыбы еще хватало.
И вот однажды ночью первый ливень разразился над равниной. С каждым годом по мере вырубки леса сезон дождей начинался все позже, зато уж как польет, только держись. Сразу река вздулась, стала мутной и бурной. Под утро небо над Тьерра Санта прояснилось, но вода продолжала прибывать и несла бурелом. Видно, в горах прошел очень сильный дождь.
Несколько вакеро, которые пригнали к реке табун лошадей, остались на другом берегу, так и не решившись перебираться через поток в Тьерра Санта.
Под вечер к домику Мануэлы подъехали три всадника: падре Фелипе, дон Антонио Ольмес и один пеон. Патер крайне возмутился, когда увидел, что вакеро и лошади застряли на той стороне. Он прибыл сюда вместе с доном Антонио, чтобы купить верховых коней для родича, которого держал управителем на своей асьенде в районе одного из равнинных озер. Покидая Испанию, падре Фелипе вез с собой потрепанную сутану да две-три книги; теперь он был состоятельный помещик.
Похоже, придется ему ждать до завтра, если не больше, а это патера никак не устраивало. Или коней переправят сегодня же, чтобы он мог взглянуть на них, или сделка вовсе не состоится. Как будто на этих конях свет клином сошелся.
Дон Антонио упросил патера не торопиться. Надо только раздобыть большую грузовую лодку, и все будет в порядке. В Тьерра Санта как раз есть то, что нужно. Альварито Перес подтвердил, что имеет грузовую лодку, но он послал ее по рыбачьим артелям. Правда, у него была другая лодка, поменьше, но он отказался ее одолжить. Альварито пришлось уступить свои земельные права дону Антонио, и он остался этим недоволен, а теперь на него работали четыре рыболовецких артели, он ни от кого не зависел, да к тому же подумывал о том, чтобы перебраться в город.
Нет, нет и нет. Поглядите, что на реке делается, он не намерен рисковать лодкой.
Оставалась только лодка вдовы Васкес. Маленькая, для взрослого мужчины, пожалуй, даже слишком мала, да еще дырявая, как сито. Весло — прибитая к палке доска. Старуха пришла в восторг, когда дон Антонио предложил ей два песо за прокат лодки с веслом и черпаком из тотумы.
Теперь надо было найти желающего переправиться на лодке через реку и передать вакеро приказ, чтобы они поднялись по берегу до лагеря рыбаков. Туда всего час пути, и там, конечно, найдется большая пирога. На ней можно пересечь реку, а кони поплывут рядом на длинном поводу. Дело непростое и опасное, но вакеро были ко всему привычны.
В Тьерра Санта мужчин было раз, два и обчелся. Те, что покрепче, ушли рыбачить, осталось, не считая Альварито, всего четверо: скрюченный старостью Карлос Бенитес, однорукий Хулио Мехиа, которого покалечило на рубке леса, внук вдовы Васкес, придурковатый Хуан, и Паблито. Но дону Антонио не терпелось добиться своего, и в конце концов он предложил десять песо — четыре дневных заработка — тому, кто отвезет его приказ на ту сторону. Достаточно переправиться туда, а обратно вакеро доставят посланца на большой лодке.
Тут выступил вперед Паблито.
— Отдайте десять песо моей маме, и я поеду, — сказал он, глядя снизу на румяное лицо асьендадо.
Послышались предостерегающие возгласы, но дон Антонио живо сунул Мануэле смятые бумажки, а Паблито подбежал к ветхой лодке, схватил весло и оттолкнулся от берега.
Мануэла метнулась следом, крича что-то. Поздно. Лодка была уже во власти стремнины. Паблито вел лодку наискось, но течение сносило его вниз. Потом он попал в сильный водоворот, и сперва лодку протащило несколько метров в нужном направлении, но стоило мальчику на секунду отложить весло и взяться за черпак, как стремнина развернула ее носом по течению. Паблито налег на весло, заставляя лодку вернуться на правильный курс. Еще дюйм, еще, он греб изо всех сил… Тррах!
Гнилая доска с треском переломилась там, где в нее были вбиты гвозди, и Паблито остался с одной палкой в руках. Попробовал грести ею — куда там, слишком тонкая. Лодку медленно, но верно сносило вниз. В эту самую минуту, влекомое вздувшимся потоком, из-за поворота выплыло поваленное ветром дерево. Его несло кроной вперед прямо на лодку. У Мануэлы вырвался крик ужаса, Альварито громко выругался; старик Бенитес со свистом втянул воздух щербатым ртом. Потом все закричали наперебой, но голоса тонули в мощном гуле реки, озаренной багряным закатом.
И все-таки Паблито, похоже, их услышал. Он оглянулся, потом начал с удвоенной энергией грести палкой.
Будь это настоящее весло, он ушел бы от дерева, но… длинный сук зацепил борт, нажал и опрокинул утлую лодчонку. На берегу воцарилась напряженная тишина. Люди, словно окаменев, смотрели на реку… на плывущее по течению дерево… на пустую лодку, которая всплыла на стремнине.
Вдруг дальнозоркий старик закричал:
— Вот он, парнишка! Вон там, на стволе! Слава всевышнему!
Мануэла вздрогнула, как от удара, но лицо ее оставалось каменным. Молча она глядела, как дерево уплывает вдаль под огненно-красным вечерним небом.
Перед следующей излучиной дерево зацепилось ветвями за отмель. На миг остановилось, вздрогнуло, потом перевернулось. И тут же течение увлекло его дальше. Пеон дона Антонио, а также двое из отряда вакеро, ожидавших на той стороне, уже мчались на конях вдогонку за деревом. Пока его можно было различить на фоне темнеющей воды, они скакали следом. Через два часа все трое вернулись, больше ничего нельзя было сделать. Падре Фелипе обратился с молитвой к святым, а дон Антонио назначил вознаграждение — двадцать песо тому, кто найдет Паблито. Сверх того он посулил мадонне толстую восковую свечу, если мальчик будет невредим.
Неделей позже на коровьей тропе в нескольких километрах ниже Тьерра Санта появился друг Паблито, натуралист. Под деревом тотума на бугорке он придержал коня, достал бинокль из футляра и принялся изучать берега и отмели. За последние сутки уровень воды понизился, и многие пляжи обнажились. Вдруг движение бинокля остановилось, всадник что-то пристально разглядывал. Ну конечно, там на солнце лежит и греется здоровенный крокодил, старый лиходей. Если пробраться за бугром вон к той ложбинке, оттуда можно будет достать его пулей… Путник привязал за сучья тотумы верхового коня и вьючную лошадь, проверил штуцер и начал подкрадываться.
Вот он уже в ложбине… крадется, пригнувшись, дальше… Последние метры он прополз на четвереньках. Потом выглянул из-за кочки. И метрах в восьмидесяти снова увидел крокодила. Не меньше четырех метров длиной, толстый, шишковатый, уродливый, настоящее чудовище. Прицел и мушка медленно сошлись, и грянул выстрел. Могучий хвост дернулся в одну, в другую сторону, короткие мощные ноги яростно взрыли песок, но зверь не тронулся с места. Пуля раздробила шейный позвонок, смерть была почти молниеносной. Охотник перезарядил ружье и минуты две лежал на месте, держа крокодила на мушке. Зверь по-прежнему не двигался, тогда он встал и направился к нему. Не доходя нескольких шагов, остановился и поднял ружье. Опыт научил его, что с крокодилом шутки плохи, лучше не рисковать. Нет, эта бестия явно обезврежена раз и навсегда. Охотник отложил ружье, подобрал на косе палку покрепче и перевернул тяжеленного зверя на спину. Затем вынул финку из ножен. Для скудного бюджета исследователя такая большая кожа — хорошее подспорье.
Часом позже кожа была снята и свернута. В деревне можно будет засолить ее, а то и сразу продать Альварито Пересу. Желудок сгодится кому-нибудь на барабан — вот и еще несколько песо. Кстати, интересно взглянуть, чем поживился за последнее время старый обжора. Несколько длинных разрезов — и вот уже желудок лежит на песке рядом с тушей. Еще один разрез — и он вскрыт. Камни, некоторые чуть не с гусиное яйцо. Ну это вполне обычная находка. Кости… Охотник насторожился. Теперь он был уже не охотник, а исследователь. И как ни пострадали кости, он тотчас определил, что это не свинья, не капибара, не олень и не собака — ни одно из животных, составляющих обычную добычу крокодила. Он наморщил лоб, повернул ножом одну кость, другую. Что-то блеснуло на фоне слизистой желудочной пленки. Серебряная монета… вторая… Две монеты на шнурке, очищенные от черни желудочной кислотой. Испанский реал. Шведская крона.
На пляже послышался стук некованых копыт. Охотник повернул голову. Альварито Перес. Он подъехал, остановился, окинул всю сцену взглядом.
— Прекрасная кожа, дон Хорхе, — сказал торговец. — Не продадите?
Они поторговались, несколько бумажек переменили владельца, потом охотник подцепил кончиком ножа шнурок с монетами, ополоснул их в реке и сунул в карман.
— Талисманы Паблито, — глухо сказал он. — С ним что-нибудь случилось?
И тут он услышал рассказ про дерево и опрокинутую лодку.
Вместе оба всадника доехали до Тьерра Санта и остановились у домика Мануэлы. Хозяйка кормила кур на заднем дворе и только на миг подняла голову.
— Буэнос диас, комадре, — поздоровался Альварито. — Боюсь, у нас для тебя плохие новости.
Мануэла повернулась к ним. В глазах ее был невыразимый ужас, усиленный неизвестностью..
— Дон Хорхе застрелил у Ла вуэльта дель Тотумо большого крокодила, — продолжал Перес. — В животе у крокодила был шнурок с двумя монетами и кости. Мы предали кости земле. Вот шнурок с монетами.
Мануэла молча протянула руку, взяла шнурок и так же молча уставилась на стертые королевские профили.
— Грациас, сеньорес, — сказала она наконец, повернулась и ушла в дом.
Альварито Перес сумрачно покачал головой. Хорхе сидел безмолвно, скрестив руки на луке седла. Он думал о красивой новой азбуке, которая лежала в одной из вьючных сум. И о лице, которое словно расплылось в воздухе и пропало, когда женщина отвернулась. Рыбовед не стал задерживаться в Тьерра Санта, а продолжил путь вдоль реки и остановился у индейцев на одном из притоков. Здесь он провел несколько недель. Когда он вернулся в Тьерра Санта, то увидел, что дом Мануэлы заброшен, и устроился на ночлег у Альварито.
— Она все продала, — рассказал торговец. — Большая часть мне досталась, она не хотела иметь дела с доном Антонио. Просыпаемся однажды утром, а ее уже нет. Один вакеро видел ее на рассвете, когда она шла по берегу у излучины. Только узел на голове несла, и все.
Шли годы. Тьерра Санта перестала существовать. В городах и приморье кое-кто начал понимать, что с народной нищетой ничего не сделаешь, пока продолжается расхищение природных ресурсов, а земля принадлежит привилегированному меньшинству. На первых порах это были голоса, вопиющие в пустыне, но постепенно голосов становилось все больше, и они звучали все громче. Земельная реформа, надзор над лесным и рыболовным промыслом, учреждение современных исследовательских институтов — таковы были первоочередные, безотлагательные требования. Набрали людей, закипела работа. Нашлось дело и для рыбоведа, который наконец-то дописал свою книгу.
Однажды он проезжал в служебном джипе по одному из городов в нижнем течении реки. Машина остановилась на берегу, исследователь вышел и начал показывать своему молодому помощнику, как собирают образцы речной фауны. Неподалеку какая-то женщина стирала рабочую одежду. Рыбовед присмотрелся к ней. Покатые плечи, в остальном фигура исхудалая, костлявая, седеющие волосы собраны в конский хвост. Женщина подняла голову, их взгляды встретились.
— Буэнос диас, Мануэла.
— Буэнос диас, дон Хорхе.
— Что нового?
— Все то же, дон Хорхе. Все то же. Нищета.
Платье, сшитое из бесчисленных лоскутов, висело мешком на худом теле. На смуглой, уже морщинистой шее поблескивали две серебряные монеты на шнурке. Мануэла заметила, что глаза рыбо-веда остановились на монетах, подняла было руку, чтобы закрыть их, но тут же опустила ее. В темных индейских глазах вспыхнул недобрый огонек.
— Запомните, дон Хорхе, для нас, бедняков, самые страшные крокодилы не те, что в реке живут, — сказала Мануэла Санчес.
Она повернулась к нему спиной и снова нагнулась над своим корытом.
День за днем идет плот вниз по реке. Все дни одинаково солнечные, с калимой в воздухе и яростно-красными закатами. (Калима — смесь саванной пыли и дыма лесных пожаров.) За день несколько десятков километров, не больше. Мимо песчаных отмелей, где несут караул изящные серебристые белые цапли, большие серо-голубые магдаленские и маленькие пепельные флоридские цапли, через плесы, где стайки черно-белых водорезов проносятся над водой, как бы снимая сливки гротескными красными клювами.
Утром и вечером над рекой пролетают с одного угодья на другое полчища египетских цапель. Они здесь новички, даже, можно сказать, незваные гости. Сорок лет назад их не было на этой стороне Атлантики, они оставались верными своей родине, Африке, и сопровождали странствующие в саванне стада.
Никто не знает точно, как это случилось, но между двумя мировыми войнами появилась первая стая в Венесуэле. Может быть, ее туда занесло бурей. Африканские гости остались, размножились и начали сопровождать пасущийся скот, как тысячелетиями ходили за слонами и буйволами. Теперь их можно встретить от Бразилии до Флориды, и они продолжают распространяться, ведь в Новом свете у них нет естественных врагов.
Прежде среди коров, хватая вспугнутых копытами кузнечиков II прочих насекомых, вышагивали белые цапли, как большая, так и маленькая, изящная, с черным клювом. Их и сейчас можно увидеть за этим занятием, но в девяти случаях из десяти их место заняли египетские цапли, а белые цапли отступили в болота и на берега рек.
До сих пор по обе стороны реки, сколько хватал глаз, тянулись сплошные пастбища. Теперь ландшафт постепенно меняется. Среди побуревших от засухи лугов, где на десятки километров не осталось ни одного тенистого дерева, можно увидеть первые равнинные озера с камышовыми зарослями и широкими зелено-лиловыми полями водяных гиацинтов.
Все дальше и дальше холмы и горы, обнаженные нещадной вырубкой, со страшными ранами, нанесенными эрозией на голых склонах. Дождевая вода смыла с них почву, оставив навеки бесплодные гектары камня и гравия. Так хищно и бездумно обошлись люди с тем, что высокопарно величают своей родиной. Ради одного-двух скудных урожаев или в погоне за недолговечным пастбищем они обрекали почву на погибель.
Однако кое-где между озерами можно увидеть и зеленые участки — первые поля хлопчатника. Здесь за тысячелетия река отложила на поверхности саванны мощный плодородный слой. Некоторые из земледельцев наконец-то уразумели, что эта наносная земля чересчур хороша для пастбищ, и теперь ее приспосабливают под земледелие. Бананы, кокосовые пальмы — добрая почва щедро оплачивает труд, только с ней надо разумно обращаться.
Деревни пошли чаще и выглядят совсем иначе, чем прежде. Стены уже не из каньябравы, обмазанной смесью глины с навозом, меньше крыш из пальмовых листьев, которые боятся огня. Правда, есть то преимущество, что под ними не так жарко. Дома кирпичные или бетонные, крыши из красных или светло-серых плиток, кое-где поблескивают алюминием водокачки. Вдоль реки тянется шоссе, между деревнями снуют грузовики и автобусы.
Поздно вечером плот проходит мимо сияющего огнями города. Над рекой изогнулся триумфальной аркой изящный стальной мост. Ниже моста начинается аллея из королевских пальм, вздымающих свои могучие кроны к темнеющему небу. Светлячки крохотными метеорами пляшут над закрывшимися на ночь цветками гибискуса и дремлющей бугенвиллеей.
Старик кладет руль влево, и река несет его неуклюжее суденышко к низкой пристани, у которой белеет патрульная лодка рыболовной инспекции. Оставив плот под присмотром молодого инспектора, старик поднимается к ближайшей лавке и пополняет своп запасы провианта и сигарет. Наскоро поужинав в китайском ресторане, он возвращается к плоту.
Ребята из инспекции предлагают ему комнату для ночлега. Услышав в ответ, что он должен плыть дальше, они предлагают послать с ним лодочника пли хотя бы немного отбуксировать плот патрульным катером. Их удивляет его улыбка и вежливый отказ. Им невдомек, что теперь он сам распоряжается своим временем и хочет побыть наедине с рекой, с тропической ночью и своей Па-ку-не… Ведь Па-ку-не можно встретить и на спящей реке, не только в лесных дебрях.
Достаточно одного-двух взмахов весла, чтобы плот подчинялся рулю. Тихо, ласково журчит вода, рассекаемая бальсовыми бревнами. С каркающим криком проносится мимо кваква.
Пройдя с десяток километров, старик причаливает к островку и прячется под пологом от комаров, чтобы поспать немного. За два часа до восхода он готов возобновить свое плавание. Завтрак съеден, термос наполнен горячим кофе, костерок на берегу залит водой. Достаточно посильнее оттолкнуться шестом — и снова течение подхватывает плот. Старик садится поудобнее, зажав под мышкой рулевое весло, раскуривает трубку и ждет зари.
Река несет плот мимо полей хлопчатника и кукурузы, мимо кокосовых пальм, маленькой спящей деревушки. Бурлит вода. Медленно, исподволь на востоке разгорается утренний пожар. Оголенные засухой деревья черными силуэтами вырисовываются на фоне все более яркого дымчато-красного зарева. Над рекой летят утки. Высоко в небе — плотные стаи, ленты, клинья крупных тропических древесных уток видуа, писингу и малибу, направляющихся к рисовым полям у озер. Беспокойные стайки маленьких синекрылых чирков совершают короткие рейды с одного берега на другой.
Закрепив наглухо рулевое весло, старик достает запрятанное между узлами ружье и коробку патронов. Давно он не ел утятины, а здесь тысячи уток, и можно со спокойной совестью позволить себе подстрелить одну или две. Чирки беспорядочно мечутся из стороны в сторону, спугнутые не то плотом, не то движениями охотника, когда он поднимает ружье. Три выстрела — всего одна птица, зато потом следует успешный дуплет. Старик вылавливает уток из воды. Чистит ружье и принимается потрошить птицу. Он сварит ее в котелке на медленном огне; свежего чирка вполне можно есть два раза в день — на второй завтрак и на обед.
Плот идет дальше, час за часом, и вот уже на реку тяжелым одеялом ложится полуденный зной. Только часам к четырем жара спадает. Снизу тянет ветерком, это дыхание пассата, который пролетел над приморьем и большими озерами, чтобы встретить путника.
Старик задремал было после полдника, теперь он просыпается и определяет, что достиг рубежа озерного края. Хоть бы течение, пересекающее первое озеро, оказалось достаточно сильным, тогда легче будет провести через него плот. Еще километр — и вот открывается широкое устье. Ура, течение благоприятное! Сильный поток впадает в озеро. Надо думать, не менее сильное течение продолжает реку в другом конце озера. Несколько энергичных движений рулевым веслом — плот вышел в устье, проплывает между низкими заболоченными берегами и наконец оказывается на широком водном просторе с большими плавучими коврами водяных гиацинтов, голубовато-лиловые цветки которых раскрываются в этот час вечерней прохлады.
Отойдя от берега на несколько сот метров, старик бросает якорь под прикрытием камышового островка. Конечно, от бури камыш не защитит, но ведь сейчас засуха, бурь нечего опасаться. Если и подует, то с озера, а тогда можно уйти обратно в устье.
Озеро простерлось на десятки километров. В разгар сезона дождей оно вдвое больше, и сейчас его окаймляет широкая полоса тучного черного ила, образованного сгнившими за тысячелетия гиацинтами. Придет время, когда этот край будет кормить множество людей. Проекты уже готовы, идут предварительные работы по регулированию водного режима. На земле, где сейчас в лучшем случае можно пасти несколько коров и свиней, раскинутся тысячи гектаров рисовых полей, а само озеро опояшет кольцо плотин и валов, прорезанных оросительными каналами. Рис по берегам, рыба И пернатая дичь посередине. Работа для многих тысяч рук, пища для десятков тысяч ртов. Таков план, такова мечта, которая теперь воплощается в жизнь. На оголенных рубкой холмах будут посажены деревья робле костено и голубой эвкалипт, которые, глубоко пронизав землю своими корнями, остановят эрозию. Пока тянутся ввысь быстрорастущие породы, молодые лесничие уже занимают саженцами благородных тека и махагониевого дерева менее плодородные участки. Начало положено. Теперь бы только мир и порядок, деньги, труд и добрая воля, тогда со временем будет всем и работа, и хлеб.
Чашка кофе, трубка… Затем старик достает из длинного свертка спиннинг с большой катушкой и крючки с блесной. Плот достаточно устойчив, вполне можно забрасывать. Блесна уходит под воду на хорошем расстоянии от бревен. Старик подтягивает ее, еще раза два забрасывает без успеха, потом снова садится с трубкой.
Куда ни погляди — птицы, птицы… Десяток разновидностей цапли и выпи, черные ибисы с красным клювом, с зеленоватым клювом, большие трехцветные ибисы, несколько белых. Мимо плота пролетают розовые колпицы — будто ожившие цветы; тучи уток взмывают в воздух, кружат над камышом и снова приводняются.
«Шлеп!» Широкий хвостовой плавник бьет по воде. Старик прячет трубку, блесна рассекает воздух. Со второго раза он чувствует поклевку и осторожно подсекает. Впечатление такое, как будто произошел взрыв. Вода бурлит и пенится, огромная серебристая рыбина взлетает метра на два, на миг зависает и с грохотом шлепается обратно. Катушка визжит, разматываясь. Второй прыжок, третий — великий тарпон делает все, чтобы избавиться от крючка, снова и снова разгоняется и выскакивает из воды. Старик осторожно придерживает его, иногда опускает конец спиннинга, нейтрализуя прыжки, не дает рыбине уйти далеко. Силой тут не возьмешь, тарпон грубости не признает, надо хитрить, изматывать его. Время идет. По лбу и скулам старика струится пот. Нелегкий это труд — тягаться с такой рыбиной. Забыты годы, забыты болезни, он живет полной жизнью! Избегать всяких усилий, сказал врач. Избегать? Уж если прощаться с земным существованием, так лучше всего в бою, пусть даже твой противник всего-навсего рыба.
Трехметровый спиннинг из фибергласа и хитрое, упорное маневрирование делают свое дело. Принято считать, что девять тарпонов из десяти срываются и уходят. В таком случае, это десятый. Он измотан, можно подтягивать его к плоту. Старик рассматривает красавца. Экземпляр далеко не рекордный, что-нибудь метр с четвертью, ходил один раз на нерест, теперь направляется к морю, чтобы набраться сил для нового нереста.
Тарпон доблестно сражался. Наградой ему будет свобода. Старик достает длинную финку и нагибается, вдруг что-то привлекает его внимание. Два нижних луча анального плавника обхвачены серебряной проволочкой, на ней висит узкая пластмассовая бирка с номером. Вот так штука, один из его собственных тарпонов явился на свидание! Старик улыбается, как будто ему преподнесли роскошный подарок. Потом осторожно извлекает крючок из твердой челюстной кости. Рыба свободна.
С минуту тарпон лежит на боку, отдыхая. Затем бьет хвостом, окатывает старика водой, уходит под плот и исчезает.
Старик меняет рубашку, посмеиваясь про себя, разбирает спиннинг. И садится обедать: кусок утки, ломоть хлеба, чашечка-другая кофе. Потом набивает свою самую большую пенковую трубку ароматным «кэвендишем», удобно садится на мешок с одеждой и любуется просторной гладью озера, вечерней тягой птиц.
Воспоминания, воспоминания…
Среди невысоких приморских гор в лесу извивается речушка; здесь еще остался участок коренного леса. В засуху от этой речушки, как и от многих других, остается всего лишь цепочка мелких луж, разделенных обнажившимся гравием. Но сейчас, во всяком случае по календарю, сезон дождей, и лужи соединяет прозрачный ручей шириной в один-два шага, глубиной в две ладони.
Сидя в прохладной тени между корнями могучего дерева караколи, я гляжу на небольшую заводь, где между камнями снуют серебристые рыбки с оранжевыми плавниками. В руках у меня сеть для лова мелюзги.
Некогда эта речушка была притоком «моей» реки, это я установил по ее рыбам. Но было это очень давно, вероятно, еще в плейстоцене, когда чередование ледниковых эпох изменяло уровень моря и очертания берегов. Теперь она прямо впадает в море, и это сказалось на ее ихтиофауне. Во-первых, в ней водится пресноводная кефаль, которой нет в соседних больших реках, но которую зато можно встретить в быстрых речках, сбегающих со склонов Сьерра Невада де Санта Марта. Во-вторых, я здесь нашел два вида харацид, судя по всему эндемичных. Другими словами, их не находили нигде, кроме Пехилина (так называется эта речушка).
С одним видом я разобрался. Это Creagratus, от других представителей данного рода его отличает, в частности, отчетливая черная полоска в основании хвостового плавника. Есть и другие отличия, более важные и существенные, но это сразу бросается в глаза. К тому же речь идет о карликовой форме, что вполне естественно для эндемичного вида, который развился в такой маленькой речушке.
Второй вид мне представляется более интересным. Он принадлежит подсемейству Cheirodontinae из многочисленного семейства харацид, род Saccoderma. Несколько напоминая хастату из Магдалены, а также недавно открытую мной робусту из Сину, он, однако, отличается от обоих, в частности своеобразными зубами. Они похожи на маленькие терки, как будто предназначенные для того, чтобы соскабливать пли срывать что-то с камней в речушке. Но что именно? Вряд ли водоросли. Многие харациды «слизывают» водоросли с камней, однако хиродонтины, сколько мне известно, все до единой питаются насекомыми. Надо думать, это правило распространяется и на данный вид. Я уже изучил один экземпляр и убедился, что кишечник очень короткий, как положено у насекомоядных.
Зубы, зубы… Они так же специализированы, как скошенные «бритвы» пирайи, или огромные клыки пайяры, или зазубренная мясная сечка дорады.
А что, если эта крохотная рыбка специалист по личинкам хехен?
Разные виды жалящих мошек и гнуса в Колумбии называют хехен, но злее всех маленькие черные чудовища из рода Simulium, они способны буквально извести человека. Мало того что они нещадно жалят его от зари до зари, порой собираясь в огромные тучи, хехен еще переносят болезни. Карате, от которой, в частности, идут пятна по коже, и которая вызывается спирохетой, поразительно схожей с грозным возбудителем сифилиса Treponema pallidum; слоновость — следствие скоплений личинки филарии в лимфатических железах; порождаемая другой личинкой (Onchocerca volvulus) страшная «сегуэра гуатемальтека», которая начинается с появления твердых узелков на коже головы и обычно приводит к полной и неизлечимой слепоте, — все эти недуги переносятся Simulium.
С личиночными формами малярийного комара можно бороться, они обитают в тихой, стоячей воде. Во всяком случае, южноамериканские виды. Говорят, на Востоке есть виды, не подчиняющиеся этому правилу. Можно найти управу и на комара, переносящего желтую лихорадку. У личинок Simulium «детская комната» совсем иного рода. Они закрепляются на камнях между заводями, на перекатах, в насыщенной кислородом воде, где течение не дает ни задушить их нефтяной пленкой, ни отравить контактным ядом. Все попытки истребить их химическими или физическими средствами успеха не принесли.
А вдруг эта рыбешка осуществляет естественный контроль? С того дня, как я прибыл на этот ручей, мне еще не попалась ни одна хехен, и в прилегающем районе я не видел ни одного лица, меченного белыми пятнами карате. Фантазия? Возможно. Но такая фантазия, которая поддается экспериментальной проверке.
Осторожно завертываю в рубаху наиболее хрупкие приборы (в лесу я предпочитаю работать голый по пояс, если мошка не докучает), спускаюсь к журчащему перекату ниже заводи, ложусь на живот и изучаю в лупу омываемые водой камни. На таких камнях в проточной воде обычно сидят личинки и куколки. Рассматриваю камень за камнем, те что на дне, и те что вровень с поверхностью. Беру их в руки, кручу, верчу, скребу ногтем со всех сторон. Ничего. Сколько я ни ищу, не могу найти никаких следов потомства Simulium. Конечно, это может быть чистая случайность. Возможно, они предпочли следующий перекат Установить это очень просто: пойти туда и посмотреть.
К концу дня речушка на два километра с лишним исследована мною так, как если бы я искал зарытые сокровища Генри Моргана. Ни одной личинки, ни одной куколки. Род Simuhum явно не представлен в фауне этого маленького потока.
Смеркается, я подвешиваю между двумя деревьями гамак и полог от комаров, делаю из листьев бихао навес от дождя и варю кофе в жестяной банке. Хорошо, что завтра воскресенье, ведь официально я еще не исследователь, а всего лишь бедный учитель, зарабатывающий уроками не только на хлеб, но и на все, что нужно для исследовательской работы. На следующий день я возвращаюсь под вечер в свою комнатушку при школе с большой банкой, в которой плавает около дюжины рыбок нового вида. Они благополучно перенесли путешествие, и я пересаживаю их в самодельный аквариум вместе с кучей личинок, на которых рыбки тотчас устраивают энергичную облаву.
…Снова суббота, и снова я у ручья с тщательно вымытой канистрой из-под бензина и рыболовной снастью. Кроме того, я захватил фонарик и еще кое-какие вещи.
От верховий «моего» ручья ведет тропа через низкую водораздельную гряду к такой же речушке. Она принадлежит совсем другому бассейну, и по ее берегам водятся черные хехен, я убедился в этом на собственной шкуре, когда собирал там рыб несколько месяцев назад. И я знаю, что моего нового вида Saccoderma там нет.
День уже гаснет, когда я, отмахав полтора десятка километров с канистрой на спине, наконец выхожу к маленькой заводи на второй речушке. В канистре вода и двадцать живых и прытких экземпляров моей маленькой рыбки. Здесь все так же, как было в прошлый раз: круглая лужица с гравием на дне и большими камнями посередине, дальше — узкий каменистый проток. Контроль наладить легко, лучшего места не найти для задуманного мной эксперимента.
Рядом с перекатом наполовину зарываю в песок большую эмалированную миску, которую я одолжил на кухне директора школы. Налаживаю водопровод: через резиновые трубки вода из заводи поступает в миску, а из нее выливается в большую жестяную банку, накрытую сеткой. Вылавливаю на перекате два камня и кладу их в миску. Камни совсем мохнатые от личинок Simuhum. Затем пускаю туда же трех рыбешек из моей коллекции. Вижу, что они чувствуют себя хорошо в миске, и добавляю еще тройку. Теперь остается только разбить лагерь на ночь и ждать до рассвета. От волнения никак не могу уснуть. Что происходит в миске? Включить фонарик и посмотреть я не решаюсь. Свет в белом сосуде может напугать рыбок и сорвать эксперимент.
С первыми лучами солнца я на ногах, ставлю выше и ниже переката мелкоячеистую сеть. Ее цель — служить преградой для подопытных экземпляров. Убедившись, что все лазейки закрыты, выпускаю в воду на перекате остальных четырнадцать рыбешек, потом подготавливаю к работе свой примитивный микроскоп и контролирую ход опыта в миске.
Тоненькие рыбки длиной от силы тридцать миллиметров уже не такие тоненькие, а очень даже упитанные, с раздувшимся брюшком. Вылавливаю одну, несколько минут выдерживаю в спирте и помещаю на предметное стекло микроскопа. Два маленьких надреза скальпелем обнажают пищеварительный тракт. Он набит до предела. Еще надрез, и содержимое вываливается наружу. Как и следовало ожидать: все, поддающееся опознанию, есть не что иное, как личинки и куколки Simulium.
Первый шаг сделан, но до полного доказательства еще далеко. Ведь в миске не было больше ничего съедобного. Тихо подкрадываюсь к перекату и ложусь на землю, чтобы проверить, чем заняты маленькие переселенцы. Они заняты едой, сразу видно. Серебряные блестки носятся от камня к камню и «пасутся» на них. К сожалению, я не могу проследить, что именно они едят. Рыбки пугливые, стоит мне пошевельнуться, как они тотчас прячутся между камнями. Я замираю, тогда они снова выходят, и пир продолжается. Понаблюдав часа два, решаю выловить несколько штук и проверить, что у них в животе. Это легче сказать, чем сделать. Рыбки уже неплохо освоились и разведали кучу укромных уголков. За полчаса мне удается выловить всего три экземпляра. Все трое плотно поели. И вся еще не переваренная пища представляет собой личинок Simulium.
Немалая часть дня уходит на то, чтобы переправить тяжелую канистру обратно через водораздел. Теперь она кроме воды содержит еще и облепленные личинками камни с переката. Время от времени я останавливаюсь и перемешиваю воду прутиком или зачерпываю ее банков и выливаю обратно: единственный способ обогатить ее кислородом, чтобы личинки не погибли до того, как попадут в естественную среду.
В 15.10 я снова у первой речушки, родины маленькой рыбки. Кладу камни с личинками в проток между двумя заводями. А сам сажусь рядом, чтобы отдышаться и проследить, что получится. В 15–35 новые камни окружены скопищем нетерпеливых Saccoderm, пир идет горой. В 17.05 от личинок Simulium осталось одно воспоминание. Я прерываю эксперимент и отправляюсь за четыре километра к шоссе, чтобы захватить последний автобус. До города больше двадцати километров, пешком идти далековато.
Неделю за неделей продолжается мой примитивный опыт, пока засуха не превращает обе речушки в цепочки разрозненных луж. Но за это время мне удается точно установить, что моя новая рыбка — я окрестил ее Saccoderma falcata — всему, чем я только могу ее потчевать, предпочитает личинок и куколок Simulium. И что она способна почти полностью, а то и вовсе истребить вредную мошку на определенном участке. Другими словами, обнаружен способ биологической борьбы с насекомым, переносящим болезни. Правда, слоновость переносят и обычные комары. Но, насколько мне известно, никто не наблюдал, чтобы карате и гватемальскую слепоту распространял кто-либо помимо мошки Simulium. Если разводить в зараженных областях Saccoderm falcata, рыбки, возможно, заставят болезнь отступить.
Сколько всякой дряни можно стереть с лица земли, если с толком использовать все, что мы знаем?
Июнь. Залив Морроскильо поблескивает в лучах утренней зари. Наша большая морская пирога, тарахтя подвесным мотором, приближается к деревне Толу с севера, от мангровых болот в устье реки Сарагосильи. Мы идем совсем медленно, прочесывая дно волокушей. Время от времени выбираем ее и придирчиво разбираем улов. Разные рачки, малюсенькие крабики, игла-рыба, мальки саргасского бычка и потешные юные еж-рыбы с неотвердевшими еще шипами. Они смахивают на полупустые мешочки из серой кожи, на которых кто-то нарисовал углем по маленькой сердитой рожице. Но никаких следов того, что мы вот уже целый месяц упорно разыскиваем день за днем — маленьких прозрачных личинок тарпона, так называемых лептоцефалов. Мы не знаем точно, как они выглядят, да этого пока еще никто на свете не знает.
Американский исследователь Харрингтон находил мальков, которые, несомненно, были только что «вылупившимися» тарпончиками со всеми признаками настоящей рыбы. Другой ученый, Герингер, выловил лептоцефала с прозрачным, стекловидным телом длиной двадцать шесть миллиметров, и определил его как личинку тарпона. «Дана» — датское океанографическое судно, в чьем послужном списке много важных открытий — однажды добыло в море одиннадцатимиллиметровую личинку, вероятно принадлежащую тарпону. Некоторые ихтиологи выводили личинок из предположительно тарпоновой икры; правда, личинки через три дня погибали, но перед этим у них наблюдались признаки перехода в стадию лептоцефалов. Вот, пожалуй, и все, что было известно о начальных формах тарпона, когда мы приступили к исследованиям.
Наша работа началась в середине мая. Мы знаем, что в этом районе тарпоны обычно нерестятся в конце апреля и первых числах мая, на песчаных отмелях у самого берега, преимущественно в лунные ночи. Мне самому приходилось видеть, как они кувыркаются в пласте воды толщиной меньше метра, как вспарывают воду широкие хвостовые плавники, как могучие серебристые тела барахтаются под луной в каких-нибудь двадцати — тридцати метрах от черных пальм на берегу. Я видел, как белеет вода, когда самцы опрыскивают молоками сотни тысяч только что выметанных самками икринок, как рыбы-великаны исчезают, словно тени среди других теней, когда гладкую поверхность моря бороздит акулий плавник.
Моя заветнейшая мечта — окончательно разрешить загадку тарпона, поймать его лентоцефалов живыми и невредимыми и проследить в лабораторных аквариумах, как они превращаются в мальков. Научиться разводить тарпона, как разводят сига и лосося. Надо, надо что-то делать, чтобы спасти «серебряного короля», самого крупного представителя сельдевых. Из-за хищнического промысла тарпону у атлантических берегов Колумбии грозит полное истребление. Его здесь глушат динамитом. Каждый день вдоль всего побережья от Сан-Марты до устья Сину и дальше рвутся в воде сотни динамитных патронов, и немалая часть их обращена против нерестящихся тарпонов.
Везде, где можно ожидать появления хотя бы небольшого косяка тарпона, его подстерегают лодки. Крупный тарпон — крупная выручка:' жители приморья любят его плотное жирное мясо. Стоит характерному плавнику вспороть поверхность воды поблизости от лодки, и вот уже шипит бикфордов шнур, заряд летит по воздуху, ныряет в море и взрывается, неся смерть и опустошение. Разумеется, динамитчикам удается выловить далеко не всех тарпонов, убитых или оглушенных взрывом. Многие рыбы идут ко дну, с другими живо расправляются акулы. Надежные подсчеты говорят, что рыбаку достается в среднем только каждая шестая или седьмая рыба, убитая этим способом. И конечно, сверх того губится тьма другой рыбы, мальки, личинки, рачки и прочая живность. Трудно представить себе более хищнический и дикий способ лова.
Добавьте к этому, что в каждой деревне приморья можно увидеть рыбака, которого преждевременно взорвавшийся заряд лишил руки, а то и обеих рук или обоих глаз. Часто в этом винят акул; на самом деле, жертв динамита здесь в двадцать с лишним раз больше, чем укушенных акулой. Тем не менее безобразие продолжается, и до сих пор все попытки властей что-то сделать напоминали бой с тенью.
Великолепному тарпону угрожает еще и другая, не менее серьезная опасность. Взрослые особи чаще всего держатся в море и больших реках, а молодь предпочитает ручьи, речушки и болота приморья, пока не подрастет настолько, что может подняться вверх по большой реке или выйти в море; мы пока очень мало знаем о далеких странствиях тарпона. Но в последние десятилетия многие речушки и болота пересохли, ведь из-за вырубки леса выпадает все меньше дождей. Другие речки превращаются в сточные канавы растущих поселков и предприятий. Или их отравляют применяемые хлопководами инсектициды. В такой воде никакой малек не выживет. Наконец, некоторые реки оказались отрезанными от моря после непродуманной прокладки дорог, или же их перегородили плотинами, чтобы было чем поить скот на больших асьендах. Огромное количество молоди тарпона погибает потому, что ей негде развиваться.
Иначе говоря, чтобы спасти тарпона для Колумбии, надо научиться его разводить и охранять.
А для этого нужно найти в море личинки тарпона и разработать способ отлавливать и выращивать их в достаточном количестве.
Другого выхода мы пока что не видим.
Бросаем якорь возле устья речушки Нехилин и идем вброд к берегу. В глубине края прошли дожди, речка разбухла и прорвалась сквозь песчаный вал, нанесенный волнами за время засухи. Теперь здесь вливается в море поток пресной воды.
Что удерживает личинок тарпона вблизи побережья? Может быть, следы пресной воды или что-то, приносимое ею и действующее на их органы чувств? Если это так, мы находимся в стратегически важной точке. Сколько таких точек безуспешно обследовано нами за последние дни? Сколько десятков километров прочесано волокушей и планктонной сетью?
Лишь один раз, недели три назад, мы нашли в волокуше нечто похожее на сантиметровую полоску прозрачной мокрой шелковой бумаги, безжалостно смятую и почти перерезанную пополам острой клешней маленького пелагического крабика. Была ли это личинка тарпона? Мы не знаем, и никто не знает. Можно только гадать.
Рамон и Луис Альберто берут наш самодельный «мальковый невод» из синтетического волокна. Следуя за струей пресной воды, они удаляются от берега и там, где вода несколько выше колена, начинают первый обмет. Нижний подбор прижимают одной рукой ко дну, верхний держат у поверхности и двигаются спиной вперед. Я иду за ними в двух-трех шагах, неся банки, пинцеты, лупы.
Они поднимают сеть и держат ее на воздухе между собой. Подхожу и исследую улов: обрывки тонких бурых водорослей с рифа, пучок желтых саргассовых водорослей с причудливыми плавательными пузырьками, клочья красных водорослей, полусгнившие лесные плоды, вынесенные в море речкой, креветка, краб, судорожно бьющиеся мелкие сардинки и маленькая медуза — обычный набор. Но что это шевельнулось там, среди водорослей? Словно призрак мелькнул и тут же исчез. Нетерпеливо наклоняюсь над сетью, навожу лупу. Вижу! Сперва глаз, потом то, на чем он сидит. Маленькая живая ленточка желе, длиной около двух с половиной сантиметров, шириной миллиметра три, тонкая, как папиросная бумага. И до того прозрачная, что я отчетливо вижу сквозь нее нити нашей снасти. Только глаза пигментированы, только их по-настоящему и видно. Как будто они — единственный материальный элемент этого привидения: два рыбьих глаза, живущих в морской воде обособленно, независимо от других частей тела.
Бережно переношу крохотное стекловидное существо в банку с морской водой. И вот оно плавает там, чуть извиваясь. Лептоцефал, никакого сомнения, но чей? Такие же личинки известны у угря, у американской «боунфиш» (Albula vulpes), у макаби (Elops saurus). Может быть, в сети остались еще экземпляры? Снова обследуем невод с помощью лупы, и на этот раз мы знаем, чего ищем. Рамон находит одну личинку, Луис Альберто — сразу две. Теперь их в банке четыре, а лов продолжается. И не без успеха. Через два часа у нас уже больше сорока личинок, не считая погибших экземпляров, которые я заспиртовал на предметном стекле, чтобы потом исследовать под микроскопом.
Когда лептоцефал погибает, его тело становится молочно-белым и непрозрачным. У многих добытых нами личинок заметны белые пятнышки: очевидно, мы поранили их, когда ловили. Просто поразительно, до чего они нежные. Вероятно, раненые погибнут в ближайшие несколько часов. Я осторожно переношу их в особую банку, отделяя от неповрежденных экземпляров.
Возвращаемся в лодку, Луис Альберто пускает мотор. Через несколько минут мы уже бросаем якорь около нашего лагеря. Мы с Рамоном идем вброд к берегу, захватив банки, а Луис Альберто, несравненный организатор, подзывает пять-шесть молодых чернокожих парней, и они помогают ему вытащить на песок лодку, отнести мотор и сети.
Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь когда-нибудь нес старые банки из-под варенья так осторожно, как мы с Рамоном. Ступаем так, словно у нас под ногами битое стекло. Наконец банки водружены на устойчивый рабочий стол в тени, можно облегченно вздохнуть и закурить. Потом мы начинаем наблюдения.
У нас два типа лептоцефалов. Или это просто разные стадии в развитии одного вида? Большинство не отличаются от самого первого, но несколько штук заметно длиннее, до трех с половиной сантиметров. У этих один конец пошире, другой поуже, голова относительно меньше, ясно обозначена шея, если можно говорить о шее у малька. Плавая, они извиваются намного энергичнее — этакие миниатюрные копии знаменитого «сельдяного короля». Внимательно понаблюдав живых личинок, перехожу к погибшим. Устанавливаю микроскоп, достаю справочники, смотрю и сопоставляю.
Не знаю, сколько времени я так сижу. Наверно, не один час. Когда я наконец убираю микроскоп в его деревянный футляр и закрываю книги, две вещи мне относительно ясны. Личинки покрупнее, которые так причудливо плавают, почти наверное лептоцефалы макаби или Elops saurus, как назвал эту рыбу Линней. Зато личинки поменьше, составляющие около девяноста процентов улова, очень, очень похожи на ту личинку, которую описал доктор Герингер, предполагая, что речь идет о тарпоне.
Если бы только мне удалось сохранить их и увидеть, как они в одном из моих аквариумов превращаются в настоящих тарпонов. Это было бы окончательным доказательством и важным шагом к решению проблемы.
Прошла неделя. Собранные нами в двух случаях личинки плавают в столитровых аквариумах в институтской лаборатории в Картахене. Все личинки с белыми пятнышками погибли, несколько штук пострадали при перевозке, но большинство неповрежденных экземпляров выжили.
Это уже не лептоцефалы. Началась метаморфоза, и некоторые личинки совсем преобразились. Сперва они съежились, становясь все короче и тоньше и теряя прозрачность. Затем у них обозначился плавательный пузырь, крохотный позвоночник, красноватая точка будущего сердца. Появились плавнички, тут и там наметились пятнышки пигментации. Возник пищеварительный тракт, поначалу как бы подвешенный снаружи к брюшку. И когда длина личинок уменьшилась с двадцати пяти до шестнадцати миллиметров, превращение зашло так далеко, что ясно видно — это мальки, а не мокрые целлофановые ленты с глазами.
Каждый третий день я заспиртовываю несколько штук и рассматриваю через микроскоп. Стоит ли сомневаться? Правда, я еще не могу различить чешую и подсчитать число лучей в плавниках, но зачатки анального плавника обозначаются все отчетливее, и видны слабо пигментированные пятнышки по числу будущих лучей. Их слишком много для Elops или Albula, зато ровно столько, сколько плавниковых лучей у тарпона.
У других экземпляров просматриваются миомеры, мышечные сегменты, образующие большую часть мускулатуры рыб, от жаберной щели до основания хвостового плавника. У лептоцефалов покрупнее, которых я с самого начала определил как Elops saurus, около восьмидесяти сегментов, так и должно быть. А у личинок поменьше, которых у меня гораздо больше и которые на глазах превращаются в «настоящих» рыбок, — пятьдесят девять миомеров, как у тарпона. И подобно тарпону, они чувствуют себя одинаково хорошо и в дождевой воде из бочки, которая стоит у нас в саду, и в чистой морской воде, которую мы привозим на моторной лодке, и в мутноватой бурой воде из мангрового болота.
Как только разовьется плавательный пузырь, они должны — это тоже характерно для тарпона — время от времени подниматься наверх за воздухом. Если им помешать, например натянуть мелкую сетку у самой поверхности воды в аквариуме, они через несколько часов утонут.
Еще неделя, и всем сомнениям конец. Мои мальки, не считая представителей Elops saurus, — тарпоны. Доктор Герингер был прав.
Чем питаются молодые тарпоны, когда они миновали шестнадцатимиллиметровую стадию и опять начинают расти? В мировой литературе об этом ни слова. И тут надо самим доискиваться ответа.
С мальками Elops никаких проблем. Пройдя метаморфозу, с минимальной длиной девятнадцать миллиметров, они набрасываются на любой живой корм. Если корма не хватает, они рьяно поедают друг друга. Попади к ним по ошибке крохотный тарпон-чик, и минуты его сочтены. В жизни не видел более прожорливых мальков. В отличие от них юные тарпоны чрезвычайно разборчивы в еде. Первое время, пока идет превращение, они как будто совсем ничего не едят. Очевидно, живут за счет «излишков», которые играют роль запасов. Но съежившись до минимальной длины, они должны что-то есть, чтобы расти. Чем их кормить? Предлагаем им инфузорий, мелких морских червей, рачков, всякую мелюзгу, какую только можем добыть в море и в речках среди мангровых болот. Тарпончики почти все отвергают, а если иной раз что-нибудь и схватят, мы либо не успеваем проследить, что именно, либо не можем добыть достаточное количество этого корма. Чистая трагедия. Наши малыши недоедают. Они не растут. И постепенно начинают погибать.
Лишь один-единственный экземпляр выживает и подрастает настолько, что успешно ловит рачков и новорожденных мальков карликовой Mollienesia сапсана, близкой родственницы хорошо известной аквариумистам М. sphenops, которая широко распространена в районе Картахены.
Год заканчивается, он принес нам и радость, и великое разочарование. Что ж. постараемся в следующем году добиться большего, используя то, что нам удалось узнать о нересте и о миграциях молоди.
…Начинается следующий год, и на первых порах похоже, что сама природа решила подшутить над нами. Морские течения сместились, температура воды понизилась, и зависящие от этих факторов жизненные циклы изменяют свой ход. Морским ежам положено размножаться в январе, а они ждут до апреля. Апрельская миграция тарпона в заливе Морроскильо вообще выпадает. Могучие рыбины приходят лишь в конце мая и начале июня, да и то это разрозненные, случайные косячки.
Мы надеялись отловить идущих на нерест самца и самку и сделать опыт с искусственным оплодотворением икринок. Какое там! Обычно тарпон достигает половозрелости при длине свыше метра, а такие крупные экземпляры легко прорываются сквозь наши новенькие сети, качество которых, как и надо было думать, не отвечает спецификации. Иногда мы все-таки что-то добываем, но либо у пойманной нами рыбы нет икры, либо нам не удается одновременно взять самку и самца. Честное слово, можно поседеть, не будь голова давно уже белая.
Но нельзя падать духом, надо трудиться, трудиться день и ночь, брать невезение измором. Тем более что в этом году у меня новый помощник, мой старший сын Лейф. Он тоже ихтиолог, и его молодые глаза порой видят то, чего мои старые уже не в силах рассмотреть.
Вопреки всем неприятностям, у нас еще есть надежда. Когда пойдут дожди и вскроются устья рек, лептоцефалы непременно двинутся к побережью, ведь опресненная вода необходима им для метаморфозы. И уж тогда-то мы их найдем.
Наступает сезон дождей — по календарю, — а дождя нет. Побрызгает немного в саванне, и все. А в приморских горах и на берегу — ни капли. В прошлом году Пехилин прорвался сквозь песчаный вал к морю девятого июня. Сейчас середина июля, а устье все еще перекрыто. В самые последние дни наконец выпали осадки, но слишком мало, чтобы наполнить русла.
Что же будет в этом году с мальками тарпона? Вдоль всего песчаного пляжа в заливе Морроскильо нет ни одной пресноводной лазейки, через которую они могли бы проникнуть в мангровые болота. И что будет с нашими планами? Неужели на пятьдесят километров нет ни одного участка, где сквозь песок просачивалось бы в море хоть немножко пресной воды? Если такое место есть, и если верна наша догадка, что личинкам нужна опресненная вода, мы должны найти их там. Это все равно что искать зеленую иглу в гигантском стогу сена. Но ведь не может невезение длиться вечно. Иногда упрямство вознаграждается.
Пятнадцатого июля мы обнаруживаем следы пресной воды и находим личинок. Их немного, и появляются они только в отлив, когда давление моря на песок ослабевает, так что могут пробиться встречные струйки. Все же нам удается отловить некоторое количество и доставить живьем в лабораторию в Картахене. Здесь эстафету принимает мой сын Лейф. Он специалист по выращиванию мальков, привез из Европы все, что для этого нужно.
Отлов лептоцефалов, хотя и в незначительном объеме, продолжается. Большая часть нашей добычи выживает. Мы разработали более надежный способ перевозки и установили, что мальки с наслаждением едят науплиус листоногого рачка Artemia salina. Вряд ли он составляет их естественный рацион, но от этого корма они растут и поправляются, а затем переходят на мангровых креветок и мальков других рыб. И мы убеждаемся, что в наших аквариумах и прудах молодые тарпончики растут быстрее, чем в мангровых болотах. Должно быть, потому, что корм обильнее.
А как же лептоцефалы в море? Что будет с ними? Во-первых, нерест явно запоздал, во-вторых, дожди никак не начнутся по-настоящему. Если где-то иногда и выпадают осадки, то в других местах держится засуха. Постепенно некоторые речушки пробиваются к морю, но большинство так и остаются перекрытыми.
После каждого дождя Лейф и его помощники обнаруживают в пределах самой Картахены косячки личинок тарпона — они устремляются к выходам сточных вод и загрязненной пресной воды, туда, где их заведомо ждет гибель. Даже в декабре в грязной канаве около «Клуба Картахена» наблюдаются стайки хиреющих с каждым днем, обреченных личинок. Эта канава — сток для клубной кухни и других служб.
Мы спасаем лептоцефалов по мере сил и возможностей и выращиваем их как в картахенской лаборатории, так и на новой опытной станции в Сан-Кристобале. Разумеется, на каждую спасенную личинку погибают тысячи. А с моря изо дня в день доносятся взрывы динамитных патронов. Люди пишут в газетах, жалуются на динамитчиков, но как только встает вопрос о деньгах на эффективный надзор, газеты смолкают. И даже когда на Картахенском рынке взрывается спрятанный контрабандистами динамит, отправляя на тот свет около шестидесяти человек, никто не принимает действенных мер.
А в наших аквариумах и прудах живет под строгим наблюдением несколько сот спасенных рыбок. Мы начинаем овладевать искусством разведения тарпона. Лейф находит на побережье богатые рачком Artemia salina соленые водоемы; вот и еще одна проблема решена, ведь до сих пор нам приходилось импортировать науплиусов.
И наконец настает день, когда мы можем выпустить пятьсот молодых тарпонов в два специально отобранных, строго охраняемых озера. Небольшое количество рыбешек остается в лаборатории для контроля за их развитием. Мы надеемся в следующем году развернуть свой эксперимент гораздо шире, вырастить не сотни, а тысячи тарпонов. Насколько известно, тарпон становится половозрелым к пяти годам. Может быть, за эти пять лет мы сумеем заложить основу новой популяции. А одновременно поможем создать организацию, которая обеспечит надзор за промыслом и положит конец безобразиям динамитчиков.
Это одна из многих задач, стоящих перед нами.
Плот медленно скользит среди камышей, еще окутанных длинными мягкими очесами утреннего тумана. Утиная тяга в разгаре. Кваквы, словно тени, летят с рыбной ловли в свои убежища в манграх.
Переход через озеро длился три дня. Старик работал шестом и веслом, использовал попутный ветер в узких протоках среди мангров и камышей. Он избегал широких водных просторов, ведь бальсовый плот, связанный для плавания по реке, не пригоден для поединка с волной. Совсем немного осталось до того места, где озеро возвращает воду реке. Течение уже влечет неуклюжее судно.
Впереди проток сужается. Несколько гребков рулевым веслом выравнивают плот. Затем старик берет пальмовый шест, чтобы оттолкнуться от берега, если будет необходимость. Мягко рыскнув в сторону, плот выходит на стремнину и вместе с ней врывается в стиснутый берегами узкий проход. Два-три раза приходится пускать в дело шест, потом старик берется за рулевое весло.
И снова плот на реке, на широкой неторопливой реке, которая скоро завершит свой бег. Заиленные косы, чисто вымытые последним приливом песчаные отмели, уходящие вдаль заросли белых мангров, чайки, пеликаны… Где повыше — серенькие лачуги рыбаков между изящными кокосовыми пальмами. Восходящее солнце. И в небе за мангровой стеной — два черных креста, два фрегата. Старик расправляет плечи, чувствуя на своем лице первое дыхание соленого ветра.
На берегу одиноко стоит кокосовая пальма. Ее ствол образует ту самую линию, которую нарисовал Хогарт, когда его попросили определить понятие красоты.
Плот медленно огибает последнюю излучину и выходит на простор неглубокого залива. У берега вода бурая, дальше сверкает сине-зеленая гладь.
Старик оборачивается и дарит своей реке последний долгий прощальный взгляд. Потом опять смотрит в море. Он будто сбросил с плеч десяток лет. Уголки рта изогнула улыбка. Уехать «домой», прекратить борьбу, сидеть летом на крыльце, зимой — в комнате, отмеряя годы тысячами страниц? Ни за что, пока есть работа, которую нужно делать, пока есть борьба, в которой надо участвовать, пока в реках, манграх и морских заливах таятся еще нераскрытые тайны. Снова его река исцелила его, снова его море встретило его и возродило в нем силы и волю.
Он привязывает к длинному пальмовому шесту сигнальный флажок и втискивает конец шеста между бревнами. Среди островков начинает кашлять мотор. Длинная индейская лодка, морская пирога с обводами варяжского «дракона», идет к плоту, рассекая форштевнем воду. Вот уже можно узнать людей в лодке — людей, которые из года в год сопровождали его в экспедициях: Рамон и Карлос, Луис Альберто и Дамасо, а на руле сидит его сын.
Пирога пристает к борту плота, смуглые руки принимают его вещи. Затем он сам переходит в лодку. Вальсовый плот относит течением в море, а лодка огибает косу и берет курс на север.
Старик смотрит на голубеющие в лучах восходящего солнца гористые мысы. Плот и река — уже прошлое. Не оглядываться назад, а смотреть вперед, туда, где его ждет труд нового дня.
А где-то там, за бледной сапфировой дымкой над океаном, ждет его Па-ку-не.