Баронесса была шокирована. Может, ее, придворную даму, приближенную царицы, нарочно так неучтиво встречают? Где же ей было знать, что генеральский мундир профессор И. П. Павлов, несмотря на строжайшее распоряжение, категорически отказывается носить. Он постоян-но висит у него в кабинете в шкафу и вынимается оттуда только для чтения лекций. А носит профессор либо вот ту самую косоворотку, в которой она его застала, либо простую рубаху с неизменным галстуком-бабочкой и поверх нее пиджак.

И без пиджака, с засученными рукавами, открывающими сильные жилистые руки, его тоже нередко можно видеть — не только в лаборатории, но, случается, и во дворе, где он частенько "режется" в городки со своими сотрудниками. Заметьте: не в гольф, не в теннис, а в грубые мужицкие городки, в которые, кроме рязанских грузчиков, никто и не играет. Во всяком случае, это плохой тон, так не принято.

Баронесса Мейендорф и представить не могла, что профессор И. П. Павлов очень часто делает не то, что принято. Разве солидно известному ученому ездить на работу на велосипеде? А Иван Петрович предпочитал этот транспорт всем остальным: надвинет свою пеструю кепку и едет через весь город, не обращая внимания на любопытные взгляды. И в речь свою простецкие словечки вставляет не специально, просто ему так удобнее говорить, вот он и не стесняет себя рамками хоть придворного, хоть какого еще этикета. И вообще церемоний разных не признает. Когда к нему обращаются: "Ваше превосходительство", — шибко сердится и тут же поправляет: "Я — Иван Петрович или профессор, а это — собачья кличка".

Вот о собаках он может говорить сколько угодно:

— Поймали мы это все у наших собачек, — бывало, скажет, когда что-то новое обнаружит.

А если дело не ладится, задумается:

— Надо будет поискать у наших собак.

И готов рассказывать про опыты с собаками любому желающему слушать: будь то коллега, посторонний человек или просто ученик какой любознательный. Правда, если уж очень не вовремя посетитель пожалует, Иван Петрович может и не сдержаться:

— Чертовы экскурсанты! От дела отрывают.

Но это уж если очень под горячую руку ему кто попадется. А так у него ни от кого секретов нет — было бы желание слушать. Вот и баронессе он подробнейшим образом задачи свои научные излагает, хоть и видит, что вряд ли придворная дама все в толк взять может.

Она головой кивает, птичьи крылья на ее шляпе подрагивают, лорнет же на "милых собачек" нацелен: что это они, бедные, все в бинтах — их что же, все-таки режут ножом? Даже специальная операционная для собак есть? Какой ужас! Значит, вы всерьез вивисекцией занимаетесь…

Председательница Российского общества покровительства животных отбыла восвояси весьма недовольная. И вскоре обратилась к военному министру с письмом, которое так и называлось: "О вивисекции, как возмутительном и бесполезном злоупотреблении во имя науки".

"…Опыты над животными ничего не дали и дать не могут в науке и жизни, — говорилось в нем, — опыты над животными ведут к заблуждению. Другими словами: они не только бесполезны, но и вредны для развития науки — причиняя животным большие страдания. На этом основании нельзя не прийти к выводу, что производство опытов над животными необходимо ограничить до крайнего минимума и притом поставить под строгий контроль членов Общества покровительства животных".

Военный министр, получив письмо, немедля начертал свою резолюцию:

"Предложить Военно-медицинской академии (так именовалась теперь Медико-хирургическая академия) дать заключение конференции".

Конференция академии вынуждена была назначить компетентную комиссию, в которую вошел и профессор И. П. Павлов. Ответный доклад комиссии носит явные признаки горячего павловского темперамента. В нем неприкрыто сквозит возмущение ханжеством и невежеством воинствующих обывателей, осмеливающихся посягать на достоинство ученого и мешать развитию науки.

"Нужно не иметь ни капли совести, — сказано там, — чтобы, одеваясь в меха и перья, ежедневно поедая всевозможных животных и птиц, разъезжая на холощеных лошадях, участвуя в охотах, словом, принося страдания и гибель тысячам живых существ для удовлетворения своих прихотей, в то же время упрекать ученых в страданиях, которые они причиняют животным во имя науки.

Нет, господа! Ищите других случаев для проявления своей нежности к животным и не смейте развязно решать вопросы, касающиеся всего человечества и всех его грядущих поколений. Можно дойти до такого унижения науки, чтобы запретить ученым опыты над животными и тем самым остановить рост наших знаний о жизни здорового и больного организма. Но никакими запрещениями невозможно уничтожить в человеке жажду познания жизни и страстного желания облегчить мучения больного!"

Но и этого Ивану Петровичу показалось мало. И он к утвержденному конференцией академии докладу комиссии приписал свое особое мнение.

Он умел в нужных случаях, не вступая в долгие разговоры, оставаться при особом мнении. Так было, когда он выступил против нового полувоенного устава академии, по которому права студентов резко ограничивались и они приравнивались к юнкерам. Столь же нелепым казалось Ивану Петровичу введенное в практику назначение профессоров, а не выборы их.

И. П. Павлов один из всех преподавателей академии присоединился к прогрессивным деятелям высшего образования в России и подписал протест, в котором ученые отказывались читать лекции, пока не прекратится полицейский надзор за высшей школой.

И начальство академии в ответ как могло портило жизнь профессору И. П. Павлову: то не выделяя полагавшейся ему казенной квартиры, то не утверждая работы его учеников. Но это не действовало на Ивана Петровича расхолаживающе. Вот и теперь он не постеснялся назвать все своими именами:

"Когда я приступаю к опыту, связанному в конце с гибелью животного, я испытываю тяжелое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу, разрушаю живое животное, я слышу в себе едкий упрек, что грубой рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но это переношу в интересах истины, для пользы людям. А меня, мою вивисекционную деятельность предлагают поставить под чей-то постоянный контроль. Вместе с тем истребление, конечно, мучение животных только ради удовольствия и удовлетворения множества пустых прихотей остаются без должного внимания.

Тогда в негодовании и с глубоким убеждением я говорю себе и позволяю сказать другим: нет, это — не высокое и благородное чувство жалости к страданиям всего живого и чувствующего; это — одно из плохо замаскированных проявлений вечной вражды в борьбе невежества против науки, тьмы против света".

Прочтя эти строки, его сотрудница Мария Капитоновна Петрова, много лет проработавшая с Иваном Петровичем, сказала:

"Он представляется мне человеком высшего порядка, непохожим на остальных. Каким чувством собственного достоинства и какими высокими, благородными чувствами вообще должен обладать автор этих строк!"

У Марии Капитоновны хранился особый альбом, в котором Иван Петрович Павлов писал письма… лабораторным собакам, подбадривая, хваля, благодаря.

"Джон! Не осрамись, голубчик, — говорилось в них, к примеру, — дальше веди себя как раньше. За прошлое благодарим.

И. Павлов".

Или: "Есть у тебя, сонюля, соплюк, заслуги — старайся и дальше".

А то и коротко: "Надеемся, Мампус".

В случае удачного опыта он нередко обращался с похвалой к собаке. (Даже благодарность сотрудникам нередко облекалась в такую форму: "Ваш пес сегодня хорошо работает".) Ему доставляло огромное удовольствие общаться с лабораторными животными. Вообще из всех используемых в экспериментах животных любил именно собак. Если случалось работать с лягушкой, часто оговаривался и называл ее "собакой" (хотя нарисовать собаку, даже просто ее силуэт, никогда не мог).

Один из зарубежных ученых, побывав в павловской лаборатории, с восторгом отмечал:

"Собаки, использованные в ложном кормлении, были в прекрасном состоянии, как и все собаки, которых я видел в лаборатории. Казалось, что они принимают участие в различных экспериментах с охотой и радостью. Очевидно, они любили своих сторожей и профессоров, использовавших их в эксперименте и обращавшихся с ними неизменно с величайшей ласковостью. Особенно любили они профессора Павлова и выражали большую радость и удовольствие, как только его замечали".

По инициативе Ивана Петровича был поставлен перед зданием института памятник Собаке — дань уважения верному другу, помощнику и полноправному соратнику по работе.

На одном из барельефов у подножия собственноручно составленная надпись: "Пусть собака, помощник и друг человека с доисторических времен, приносится в жертву науке, но наше достоинство обязывает нас, чтобы это происходило непременно и всегда без ненужного мучительства.

И. П. Павлов".

А когда после смерти Ивана Петровича в научном городке, в который перерос созданный им институт, поставили памятник самому академику И. П. Павлову, они остались неразлучны и здесь: Великий Ученый и честно служившая его делу Собака.


СЕАНС СПИРИТИЗМА

С другой сиятельной особой — принцем А. П. Ольденбургским Ивану Петровичу Павлову в те годы приходилось встречаться чаще. Командир гвардейского корпуса, принц не ограничивался только военной службой. Он был известным меценатом, занимавшимся, как и его отец генерал-лейтенант, благотворительными делами. На собственные средства он создал в Петербурге детскую больницу, больницу для душевнобольных, организовал курорт в Гаграх, состоял попечителем Общины сестер милосердия. За что семейство Ольденбургских считалось при дворе несколько "анормальным". Тем не менее это не мешало им и дальше по мере сил развивать здравоохранение.

Санитарное состояние Петербурга было в то время неудовлетворительным. Инфекционные болезни были едва ли не главным врагом, уносившим многие жизни. Нередко вспыхивали эпидемии дизентерии, брюшного тифа, холеры, дифтерита. Естественно, это вызывало беспокойство просвещенных людей, требовалось принимать кардинальные меры. А в Петербурге, по существу, не было медицинского учреждения, занимавшегося этими проблемами. Даже в случае бешенства от укуса больной собаки пострадавших приходилось отправлять иногда в Париж, к самому Пастеру на его прививочную станцию.

Как армейский офицер, принц хорошо знал, какой ущерб наносят инфекционные болезни не только горожанам, но и военным. Он начал с того, что организовал в Петербурге прививочную станцию. Два кролика, зараженных вирусом бешенства для получения из их крови лечебной вакцины, были присланы из пастеровской лаборатории — принц знал Пастера лично, не раз посещал его лаборатории и не преминул воспользоваться этим знакомством. Приглашенные А. П. Ольденбургским врачи начали делать прививки против бешенства прямо здесь, на месте событий, ежели таковые случались.

Принц решил расширить эти работы. Он обратился к царю — вся наука, равно как и медицина, была в России "императорской", хотя финансировалась в основном частными лицами, — с просьбой разрешить при Троицкой общине сестер милосердия учредить научное медицинское заведение, подобное институту Пастера в Париже. Он вызывался самолично "снабдить учреждаемые лаборатории такой обстановкой и средствами, которые давали бы возможность производить экспериментально-медицинские исследования в условиях, отвечающих всем требованиям новейшей науки".

Принц отвел под будущий институт свою дачу, которая помещалась на Аптекарском острове. Соседнюю дачу, принадлежавшую петербургскому банкиру, он купил и тоже присоединил к институтским зданиям. Именно здесь разместились затем физиологические лаборатории, куда был приглашен работать И. П. Павлов.

В Институте экспериментальной медицины, как стал называться этот научный центр, Иван Петрович начал работать почти одновременно с получением кафедры и профессуры в Военно-медицинской академии. Принц был попечителем созданного института. Он утверждал сметы на расходы, определял направление научных работ. Иван Петрович Павлов принимал активное участие в работе совета института, в хозяйственных делах (и потому многое здесь было построено и сделано по его проекту) и даже выработке устава. За короткое время ИЭМ стал крупнейшим научно-исследовательским учреждением России. Иван Петрович работал в Институте экспериментальной медицины до конца своих дней. И именно перед его зданием стоит знаменитый памятник Собаке.

Лабораторным собакам здесь были созданы исключительные условия. Впервые в истории науки физиологическая лаборатория получила в свое распоряжение специальную операционную для животных, которая по уровню хирургической техники и стерильности не уступала лучшим операционным в клиниках для людей.

Операционное отделение занимало значительную часть лабораторных помещений и состояло из нескольких комнат. В первой размещалась "баня": здесь собак мыли и обсушивали на специальных платформах. В следующей комнате — подготовительной операционной — собак омывали антисептическими жидкостями и давали им наркоз. Третья комната служила для стерилизации инструментов и белья. Здесь же мыли руки и переодевались операторы. И наконец, собственно операционная комната, куда на руках переносят подготовленную собаку, причем это делают те, кто будет с ней работать. Служители дальше второй комнаты не допускаются.

За капитальной стеной находится несколько комнаток, где оперированные животные содержатся первые десять дней — до полного выздоровления. Каждая "палата" имела большое окно с форточкой, электрическое освещение и водяное отопление. От коридора они отделялись массивными дверями. Полы — цементные, со стоком. Вдоль стен проходят трубы с отверстиями, через которые подается вода. И можно мыть пол, даже не заходя в собачьи палаты. Все стены до самого потолка окрашены белой масляной краской.

И такие условия защитница животных баронесса Мейендорф посчитала невыносимыми — ведь тут режут бедных собак! Воистину, когда наука "императорская", ее вершат люди без царя в голове.

Принц Ольденбургский, хоть и был движим благими намерениями, тоже смотрел на институт как на свою собственность. Ему хотелось, чтобы "его" институт был первым в мире. Этим в значительной степени объясняется его рвение при постройке зданий и организации работ. И когда в канун революционных событий 1905 года в газетах было напечатано заявление о необходимости изменения государственного строя, подписанное почти всеми сотрудниками ИЭМа (а тогда такие заявления писали работники самых разных учреждений), попечитель института чрезвычайно расстроился. Он явился в свою научную вотчину и заявил:

— Я устраивал институт не для политических целей, а для науки…

Но когда и кому из ученых удавалось заниматься чистой наукой? "Наука — служанка общества", — говорил Карл Маркс. И грядущий революционный переворот особенно четко проведет рубеж между теми людьми науки, кто за социальный прогресс, и ретроградами, предпочитающими тьму свету.

В ту пору как раз и усилился интерес ко всякого рода тайным, не объясненным наукой явлениям — телепатии, гипнотизму. Желающих приобщиться к чудесам зазывали на сеансы гипнотизма лихими объявлениями: "Внушение мыслей. Превращение человека в собаку. Возвращение детства". Или еще того хлестче: "Сила индийских йогов. Исполнение желаний. Превращение вина в воду и воды в вино". Опять пошли бурные споры о загробной жизни. Петербургский свет увлекался спиритизмом.

Принц А. П. Ольденбургский тоже не устоял перед всеобщим поветрием. И дабы показать свою ученость, решил пригласить Ивана Петровича — как специалиста по вопросам души и нервной системы — на один из сеансов спиритизма к себе во дворец. Он явился в свой институт и стал уговаривать своего ученого непременно поехать с ним. Он уверял Ивана Петровича, что тот увидит столь необыкновенного спирита, что сразу все его недоверие к такого рода чудесам будет поколеблено.

И. П. Павлов долго отнекивался, говоря, что все это шарлатанство (он не раз повторял своим сотрудникам, что "этим вопросом" главным образом занимаются праздные и нервные люди). В конце концов Иван Петрович уступил просьбам попечителя института и, как был, в рабочем пиджаке, отправился во дворец принца.

Ему представили необыкновенного спирита, который сразу стал величать его гением.

— Вот видите, — шепнул И. П. Павлову принц, — он сразу понял, кто вы.

— Ничего тут особенного нет, — отвечал тот, — кругом все в мундирах, орденах и лентах, я же в простом пиджаке, и вы оказываете мне внимание, значит, я что-нибудь представляю. Ничего особенного я тут не вижу. Приступим к спиритическому сеансу.

Пока готовились к "этой чепухе", И. П. Павлов выбрал в свите А. П. Ольденбургского молодого человека атлетического сложения, подошел к нему и попросил сесть по одну сторону спирита, а сам решил сесть по другую. При этом он объяснил молодому человеку, что он предполагает и за чем надо следить. Тот сразу все понял и охотно согласился.

Все уселись за круглый стол и погасили свет. Дальше события, по словам Ивана Петровича, развивались следующим образом:

— Я сразу ухватил под столом руку спирита и зажал ее что было силы. То же сделал мой сосед с другой стороны. Напрасно все ожидали чуда. Ничего не вышло. Но я почти выбился из сил, так он старался вырваться из моих рук. Наконец через полчаса он попросил дать свет, заявив, что на этот раз ничего не выйдет, потому что кто-то оказывает ему сильное духовное противодействие.

— Какое, батенька, духовное противодействие, — сказал я ему, — физическое — это так. Смотрите, вы у меня манжеты оторвали, так старались высвободить свои руки от меня. То же я вижу и у другого вашего соседа.

Больше принц А. П. Ольденбургский не звал Ивана Петровича к себе на спиритические сеансы. "Видимо, и у него страсть к ним сразу утихла", — смеялся И. П. Павлов.

Но не утихло стремление подменить исследование реального мира, естественнонаучных проблем изучением "загадочных" явлений человеческой психики, "непознаваемых" свойств окружающих предметов. Вновь стал обсуждаться вопрос о таинственной жизненной силе, будто бы присущей всему живому, хотя эта лженаучная проблема, казалось, была окончательно развенчана еще в студенческие годы Ивана Петровича.

Махровому расцвету таких идеалистических, псевдонаучных представлений способствовала обстановка в стране. Революционный порыв пресненских рабочих завершился жесточайшими расправами. Тюрьмы были переполнены участниками восстания, которых царская охранка поспешила отправить подальше в Сибирь, на каторгу. Партия большевиков ушла в подполье.

Подспорьем царизму стала церковь, которая с особым усердием принялась уверять простой люд, что лучше им будет в царстве небесном. Нашлись писатели, которые принялись подпевать церковникам, проповедуя, что народу нужна новая религия. Богоискательством занялись и некоторые художники. На их полотнах стали появляться ангелы, пророки, сам господь бог. Они изображали картины страшного суда или райские кущи.

Но самое удивительное, что и часть ученых утратила веру в науку, подменив ее самыми нелепыми фантастическими бреднями. "Реального мира, действительности не существует, — уверяли они, — есть только наши ощущения, впечатления, "движения" души". Это, собственно, не было такой уж новинкой. Еще за два столетия до того, как новоявленные ученые проповедники провозгласили, что они изучают не окружающий нас мир, а мир, существующий лишь в их сознании, с аналогичным заявлением выступал английский епископ Беркли. Только теперь об этом говорил не церковник, а ученые: физики, химики, математики, называющие себя естествоиспытателями.

Надо было защищать науку от таких "ученых". И Иван Петрович Павлов со всей силой своего безудержного темперамента кинулся в бой за истинное, научное естествознание, за материализм. В декабре 1909 года в Москве, в Колонном зале Дворянского собрания, открылся XII съезд российских естествоиспытателей и врачей. Иван Петрович Павлов выступил на нем с докладом "Естествознание и мозг".

Ему исполнилось шестьдесят лет. Голова его стала белоснежной. Такой же сплошь седой была теперь и его борода. Серебро волос оттенялось молодым розовым лицом и по-прежнему голубыми, неизменно лучистыми, ясными глазами. Он совсем не выглядел стариком. Был бодр, подвижен. Говорил азартно, сопровождая свою речь характерным рубящим жестом плотно сжатой в кулак руки.

Иван Петрович страстно, горячо защищал науку от мракобесия. Этот доклад по праву считается одним из лучших выступлений великого физиолога.

Выслушав его, Климент Аркадьевич Тимирязев сказал:

"Я радуюсь и за себя, как натуралист, и за свою науку — физиологию растений. Много лет приходилось мне воевать с ботаниками, старыми и молодыми, русскими и немцами, задумавшими отказаться от "старых" правил естественного научного мышления, заменивая их какою-то выдуманной "фитопсихологией". Услышав голос "великого физиолога земли русской", каким Вас признает весь свет, может быть, и они поумнеют. Ваша речь мне представляется историческим событием".


ЛУЧШЕЕ КРАСНОРЕЧИЕ — ЯЗЫК ФАКТОВ

Зал собрания (теперешний Дом союзов на углу Пушкинской улицы и проспекта Маркса) во время выступления И. П. Павлова был переполнен до отказа. Образный рассказ о собственных опытах, иллюстрировавший выводы, произвел на слушателей глубокое впечатление.

Из всех блестящих павловских докладов это был наиболее замечательный по ясности, конкретности, совершенству и широте перспектив.

Иван Петрович чувствовал себя на трибуне совершенно свободно. В одно из первых своих выступлений за границей он начал речь не торопясь, размеренными фразами, давая возможность переводчику изложить его слова на английском языке. Потом увлекся предметом своего рассказа — ведь это были выстраданные проблемы, постоянно занимавшие его ум, — и начал говорить без пауз, позабыв, грешным делом, про переводчика. Но аудитория, завороженная его страстной речью, неожиданными жестами, пылающим взглядом удивительно молодых глаз, не перебивала оратора, не столько слушая, сколько наблюдая это темпераментное выступление.

Наконец Иван Петрович сам спохватился, что его не понимают. Растерянно обернулся к переводчику, потом чертыхнулся, с досадой грохнул кулаком по трибуне и раскатисто расхохотался, обезоруживающе подняв обе руки вверх. Зал ответил ему аплодисментами и дружескими улыбками. Вот тогда американец Дж. Б. Келлог и произнес крылатую фразу, что из И. П. Павлова — не доведись ему стать известным физиологом — вышел бы превосходный драматический актер.

Бурный темперамент И. П. Павлова прорывался, даже когда беседа велась за рабочим столом. Во время Международного физиологического конгресса в Бостоне Иван Петрович после официального доклада встретился с небольшой группой ученых в лаборатории известного американского физиолога У. Б. Кеннона. Он рассказывал о самых новейших своих наблюдениях и идеях, подавая их, по словам одного из участников встречи, "как бы с пылающей сковородки".

Он буквально не мог усидеть на месте: ерзал в кресле, двигал лежавшие перед ним на столе часы и все время готов был вскочить с места, чтобы "накинуться" на слушателей. А они сидели затаив дыхание, "тишина была такая, что можно было бы услышать падение иголки".

Ему приходилось делать доклады на съездах, конференциях как у себя в стране, так и за рубежом. Его публичные выступления были так же ярки и блестящи, как и сугубо научные доклады. А лекции, которые он читал студентам, они ждали заранее. "Вот подождите, на втором курсе познакомитесь с профессором Павловым — узнаете настоящего ученого", — говорили им старшекурсники.

Иван Петрович Павлов читал лекции студентам на протяжении пятидесяти лет! Это была огромная отрасль его деятельности, в которой он проявил себя так же талантливо, как и в других своих деяниях. Приобщил его к чтению лекций еще Сергей Петрович Боткин, доверив молодому ассистенту не только лабораторную практику, но и теоретическое изложение части курса физиологии.

Став профессором, Иван Петрович Павлов уже был лектором со стажем. Он продолжал совершенствовать свое искусство.

Павловские лекции проходили весьма своеобразно. Ровно в девять с часами в руках в аудиторию стремительно входил Иван Петрович. Вмещала она человек 150, скамьи крутым амфитеатром поднимались вверх, так что с любого места все было отлично видно. Привычной кафедры не было. Вместо нее стоял большой шестиугольный стол, покрытый линолеумом, на нем выставлены всевозможные приборы и аппараты, необходимые для показа во время лекции. Над столом — большая люстра.

Иван Петрович усаживался в так называемое вольтеровское кресло с высокой плетеной спинкой, ассистенты выкатывали из соседней комнаты операционный стол на колесах, где в специальном станке была закреплена подопытная собака: с "маленьким желудочком", "окошком" в желудок — пробиркой, в которую капала слюна, или еще как-то подготовленная к наглядной демонстрации очередной главы физиологии.

Лекция начиналась. Собственно, это была скорее беседа. Лектора разрешалось перебивать, чтобы задать вопрос. Профессор тут же отвечал, разъясняя непонятное. И чем умнее и интереснее был вопрос, тем больше удовольствия он доставлял преподавателю.

Впрочем, беседой такую форму общения со студентами тоже не назовешь. Ведь сначала ассистенты демонстрировали опыт на собаке, чтобы учащиеся освоили факты ("упрямая вещь", по терминологии Ивана Петровича), и лишь после этого они получали соответствующее объяснение.

Собак для демонстрации готовили заранее. Работа эта начиналась рано утром, нередко еще затемно. И не дай бог, если случалась какая-то неожиданная накладка и опыт не удавался. Профессор уходил с лекции туча тучей. Зачастую он сам помогал своим помощникам готовить очередной опыт для показа студентам. Вообще, если происходила хоть небольшая задержка, Иван Петрович очень сердился: "Ну что же не несут собаку?"

И. П. Павлов не любил теоретизировать. Он как бы рассказывал собеседникам о том, что тут же происходило перед глазами. "Считаю лучшим красноречием язык фактов", — любил он повторять.

Три раза в неделю в течение пятидесяти лет продолжались эти удивительные лекции. Огромный срок — целая жизнь! И за все это время профессор И. П. Павлов ни разу не опоздал, а пропустил только одну из них — по болезни. "Лекции для меня самого полезны, — говорил он, — оптимальное возбуждение. Без конца могу любоваться хорошими опытами".

Речь Ивана Петровича была удивительно простой, даже разговорной. Очень часто как бы самому себе он ставил вопрос и тотчас же отвечал на него. Говорил он понятно, специальных терминов не употреблял. Наоборот, мог сказать что-нибудь совсем обыденное, да еще рязанским простонародным говорком: "эк, набаковался парень", "какой пискучий голосок", "нынче у нас среда", "я очень рассерчал тогда".

Это не была игра в "свойского парня". Просто великий физиолог никогда не забывал, что родом-то он из города Рязани. И не только не желал скрывать сей примечательный факт, но и весьма гордился этим. Отсюда и обилие поговорок в его речи, народных словечек. Он и сам был горазд на всякого рода переиначивания слов на свой лад. "Образовался умственный затор", — говорил он. "Это все грубые сорта нервной деятельности", "сложилось рогатое положение для нервной системы". Страсть у него "отхлынивала". "Насматривайтесь!" — призывал он студентов. "Извольте это проделать своеручно и своеглазно, сударь мой", — выговаривал нерадивому сотруднику.

Немудрено, что такая колоритная форма изложения, простота и доходчивость рассказа, в то же время увлекательность, яркость, необычная наглядность, зримость всего услышанного придавали павловским лекциям особую популярность. Хотя посещение лекций в академии не было обязательным, студенты второго курса обычно приходили все до одного. Нередко здесь можно было встретить и старшекурсников, которые являлись сюда, как на любимый спектакль, который смотрят по нескольку раз.

Так что аудитория всегда была забита слушателями до отказа. И даже когда в дни кончины и похорон Льва Толстого студенты академии, поддерживая требование великого русского писателя отменить смертную казнь, объявили трехдневную забастовку и не явились на занятия, исключением стала только лекция Ивана Петровича Павлова. В его аудитории по-прежнему не было свободных мест.

Профессор И. П. Павлов, впрочем, на этот раз пренебрег очередной физиологической темой, а повел разговор о том, что лучшим уважением к памяти великого писателя служит упорная учеба, ибо именно она готовит для будущего служения народу.

Иван Петрович вообще был не прочь поговорить на свободную тему. По существовавшей в академии традиции каждый профессор вступительную лекцию посвящал не своему предмету, а общим жизненным вопросам — врачебной этике, клятве Гиппократа и т. п. Вступительная лекция профессора И. П. Павлова называлась "О рабстве и барстве" и пользовалась особой популярностью.

Обращаясь к студентам, Иван Петрович предостерегал их от барства в науке, он призывал их относиться к труду как к насущной жизненной потребности, а не тяжкой обузе, не бояться повседневной черновой работы. Ибо иначе наступит леность духа и рабство мысли, ненавистная ему "обломовщина". И. П. Павлов звал молодежь к активной жизни, к овладению теми богатствами знания, которые человечество накопило за свой долгий путь к вершинам цивилизации. И конечно же, напоследок Иван Петрович не мог удержаться, чтобы не посоветовать учиться мыслить конкретно, исходя из реальных фактов, а не из псевдоумных рассуждений: "Слова, батенька, словами и остаются — пустые звуки. Вы давайте факты, это будет материал ценный".

Не менее знаменита была и другая его вступительная лекция, которую он произнес, когда ему пожаловали, наконец, физиологическую кафедру.

Кафедра физиологии считалась в академии перворазрядной. Целое десятилетие ее возглавлял кумир Ивана Петровича — профессор Сеченов. И вот теперь он сам стал во главе ее.

"Выступая первый раз на этой кафедре, — сказал И. П. Павлов в своей "тронной" речи, — я живо чувствую всю трудность моего положения. Помимо первостепенной важности предмета, этой кафедре принадлежит особое историческое достоинство, в ней слиты традиции научные и учительские. В продолжение последних тридцати лет с нее учили Иван Михайлович Сеченов, Илья Фаддеевич Цион и Иван Романович Тарханов.

Первому поистине могло бы приличествовать название отца русской физиологии. До него профессор физиологии был только учителем, передатчиком результатов работы европейских физиологов. Иван Михайлович Сеченов сделался прежде всего самым крупным деятелем науки… и таким образом впервые в лице русского профессора физиологии соединился ученый и преподаватель".

Было что-то глубоко символичное в том, что свою историческую фразу об отце русской физиологии Иван Петрович Павлов произнес с той самой кафедры, с которой "учительствовал" этот научный корифей. Эстафета знаний была передана в надежные руки.

Там же, во вступительной лекции, впервые прозвучала очень важная и совершенно новаторская тогда мысль о том, что живой организм — это своего рода машина.

"Под влиянием гениальных, высокоталантливых исследователей, — говорил Иван Петрович, — организм пополнился физико-химическими явлениями, можно выразиться даже, как бы превратился в машину. Тут оказались насосы, краны, трубы, мехи, камеры-обскуры и т. д.".

Это был совершенно новый подход к "единице жизни" — организму. Он позволил потом Ивану Петровичу Павлову прийти к выводу о машинности мозга — задолго до кибернетического бума, когда вдруг стало очевидным, что наш мозг действительно что-то вроде вычислительной машины. Правда, вычислительных машин во времена Павлова еще не было, и он сравнивал мозг то с часами, то с телефонной станцией. Но суть дела от этого не меняется. Первенство самой идеи — за ним.

"…Вы решаетесь быть врачами, — говорил профессор студентам, — то есть механиками человеческого тела. Если человек заболел, иначе говоря, животная машина в каком-нибудь пункте потерпела порчу, то врач призывается, худо ли, хорошо, поправить ее… Вы должны представить себе, что медицина постоянно делается, развивается, и вы — масса врачей — не только пользуетесь готовой медициной, но и можете быть ее творцами… Коротко говоря, вопрос, уместный чести образующегося врача: считает ли он себя токарем или механиком человеческого тела?"


"КАЖДЫЙ ДАЕТ ОТ СЕБЯ НЕЧТО, А ВДЫХАЕТ ВСЕ"

В те дни, когда не было лекций, так же ровно в 9 часов, без опозданий, Иван Петрович появлялся в лаборатории. "Появлялся" — это, конечно, неверно сказано. Он стремительно вбегал (а многие считали: буквально влетал). Вместе с ним вливалась какая-то живительная сила: вихревой поток слов и жестов, неукротимая энергия, жажда немедленной деятельности. И на таком тонусе атмосфера в лаборатории держалась до конца рабочего дня, когда ровно в половине шестого Иван Петрович вытаскивал из кармана часы и, щелкнув крышкой, быстро взглядывал на стрелки: пора домой.

Домой он шел, как водится, пешком. И самой большой честью для его сотрудников было сопровождать профессора. По дороге обсуждались текущие дела, завязывались дискуссии, решались необходимые вопросы. Работа продолжалась.

Пообедав и отдохнув дома часа полтора, неутомимый профессор вновь отправлялся в лабораторию (благо их было две — в Военно-медицинской академии и в Институте экспериментальной медицины). И здесь оставался нередко до полуночи, так что ужинать приходилось уже одному. К его приходу был непременно нагрет самовар, выставлено на столе молоко и белый хлеб.

Праздничные дни отличались от будней только тем, что Иван Петрович работал до обеда. И так каждый день — никаких поблажек собственному самочувствию или настроению.

С такой же требовательностью, как к себе, относился Иван Петрович и к сотрудникам: никакой расхлябанности, незавершенной работы, прогулов, опозданий. Говорили же, что, застав как-то одного ассистента во время работы за игрой в бильярд и несказанно осерчав, профессор самолично гнался за ним с кием, чтобы проучить бездельника. Впрочем, бездельники здесь не удерживались. Оставались только люди, так же беззаветно преданные делу, как и сам Иван Петрович.

Попадали в павловские лаборатории самым разным путем. Кто-то "зашел посмотреть на настоящую науку" и остался насовсем. Кого-то прислал знакомый профессор из другого города, так как "если не поучиться поработать, то поклониться этому гениальному ученому — долг каждого физиолога".

— А! Вы от Василия Яковлевича? Ну, как там его печень? Хотите поработать? Проходите, поговорим.

Будущий известный ученый Петр Кузьмич Анохин познакомился с Иваном Петровичем студентом первого курса. Приехав в Петроград из Новочеркасска с "твердым намерением изучать мозг", он не представлял себе, где и как будет это делать. Но первая же лекция И. П. Павлова, на которую он попал, все решила для него.

Константин Михайлович Быков, окончив Казанский университет, был направлен в заграничную командировку "для приготовления к профессорскому званию". В это время у букиниста совершенно случайно он купил книжку И. П. Павлова "Лекции о работе главных пищеварительных желез" и понял, что "у нас в России живет и работает необычайно оригинальный исследователь". Он написал Ивану Петровичу письмо с просьбой побывать у него, хотя бы во время летних каникул.

Буквально через неделю он получил ответ: "Я очень рад видеть Вас в моей лаборатории и предоставить Вам возможность в ней работать и все знать и видеть, что у нас делается". А ведь известный ученый ничего не знал о молодом, начинающем исследователе и фамилию его слышал впервые.

Так или иначе двери павловских лабораторий всегда были открыты для всех желающих. Робеющего новичка непременно проводили к самому профессору, и он — маститый ученый, нобелевский лауреат — каждого посетителя встречал с необыкновенным радушием и охотно беседовал с ним, подробно рассказывая, чем они здесь занимаются. И ежели было желание — каждому находилась работа.

Правда, вначале вновь прибывшему поручали самое несложное дело — так что многие даже недоумевали: где же тут "большая" наука? Не каждый догадывался, что проходит тем самым своеобразное испытание на устойчивость к черновой работе. И ему только кажется, что Иван Петрович про него забыл. На самом деле шло так называемое "присматривание". "Ходите, присматривайтесь", — говорил Иван Петрович. Но и сам он незаметно, но тщательно присматривался к новичку. Ежели ученик выдержит испытание успешно — получит доступ к настоящему делу.

Тот, кто оставался, постепенно приобщался к общим заботам. На окне лежала стопка папок — диссертации сотрудников лаборатории. Со временем тщательно переплетенные по годам тома занимали уже целый стол. И каждый мог подойти, перелистать их, прочесть. Иван Петрович в кабинете не засиживался: постоянно обходил всех сотрудников, подолгу наблюдал за опытами, просматривал тетрадку с протоколами исследований, расспрашивал, советовал, а то и вмешивался сам. Увидев, что сотрудники никак не могут закрепить собаку в специальном станке, ловко хватал ее и моментально проделывал все с завидным умением: "Ишь, срамники, вас тут пять человек, а не могут с одним псом управиться".

— Нуте-с, нуте-с, покажите-ка, что тут у вас? — скажет, бывало. И начнет тетрадку с протоколами опытов листать. И не дай бог, ежели спрашиваемый позабудет и назовет не те цифры, что там записаны, или — еще того хуже — отвлечется беседой и капли слюны мимо пробирки попадут.

— Куда же это, к черту, годится! Где вы витаете? — тут же раздается рассерженный окрик профессора. — Вы явно не в силах справиться с этой работой! Ну, так бы и сказали!

В зависимости от степени виновности это могла быть просто "ворчба", "брюзжание", "малый" и "большой" гнев или "разнос", когда тетрадка с протоколами летела в сторону, голос обычно доброжелательного профессора на высоких нотах срывался на фальцет. Неистово потрясая кулаками, потемнев лицом, он уходил к себе в кабинет, громко хлопнув дверью.

Тогда в лаборатории все затихало. Сотрудники молча работали, не поднимая головы: ждали, когда гроза пройдет. Надо было только не перечить в этот момент, не накликать лишнего гнева. Рассказывают, что единственный, кто отваживался возражать И. П. Павлову, был его помощник Дмитрий Степанович Фурсиков, которого Иван Петрович весьма уважал и ценил. Что не помешало ему как-то после особенно жарких дебатов два года не разговаривать с молодым сотрудником.

Но зла Иван Петрович не держал даже и на провинившегося.

Как-то его помощник доктор Н. Я. Чистович, готовивший собаку для демонстрации, забыл в решающий момент снять зажим с вены. Иван Петрович, не терпевший никакого промедления и малейшей нерасторопности, чертыхнулся и сам дернул зажим. Но сгоряча порвал вену, хлынула кровь, опыт оказался испорчен.

Обрывая тесемки халата, И. П. Павлов разразился весьма язвительными замечаниями и принялся ожесточенно намыливать руки.

— Но, Иван Петрович, вы тоже виноваты, — осмелился возразить его помощник. — Если бы вы сняли зажим спокойно, ничего не было бы…

— Что-о? — закричал, оборачиваясь, И. П. Павлов. — Да я после всего этого нахожу, милостивый государь, ваше присутствие здесь лишенным всякого смысла!

— Я и сам думаю так же…

С этими словами доктор Н. Я. Чистович отправился домой, убежденный, что порога павловской лаборатории ему больше не переступить. Он стал составлять заявление об уходе, когда ему принесли записку: "Брань — делу не помеха. Приходите завтра ставить опыт". Гроза прошла — инцидент был исчерпан.

Надо сказать, что обид на профессора И. П. Павлова его сотрудники не таили и вспышки гнева охотно ему прощали, потому что знали: это от того, что он болеет за общее дело. А в том, что они действительно делают одно дело, ни у кого из работающих в лаборатории не было сомнений.

Работа была организована так, что никаких секретов друг от друга здесь не водилось. Каждый знал, что именно делает сосед и насколько продвинулся вперед. Этому весьма способствовали так называемые "дружеские чаепития", которые происходили обычно по средам.

Чаем здесь действительно угощали, покупая нехитрую снедь в складчину, причем казначеем был сам Иван Петрович. Заваривали чай в стеклянной колбе, пили из высоких химических стаканов, размешивая стеклянными палочками из лабораторного оборудования. Но это был просто повод для создания непринужденной обстановки. Главное, конечно, были доверительные беседы, которые при этом велись.

Постепенно разговоры по средам стали доброй традицией. Они начинались ровно в десять — и, конечно же, ни секундой позже. В двенадцать часов, когда, отмечая полдень, палили пушки на Петропавловке, происходил непременный ритуал проверки времени. Все разговоры на мгновение прекращались, Иван Петрович вынимал из жилетного кармана свои примечательные часы, откидывал их крышку и, убедившись, что они показывают время секунда в секунду ("Вот здорово — идут совершенно точно!"), продолжал беседу. Остальные старательно подводили стрелки.

Обычно на "средах" И. П. Павлов сообщал о том, что сделано за прошедшую неделю, у кого работа продвинулась, у кого образовался "мысленный затор". Тут он вопреки своему обыкновению охотно выслушивал возражения, даже вызывал сотрудников на спор. ("Споры — это великолепный катализатор мысли", — говорил он.) Рассказывал о прочитанном — новинках физиологической науки: отечественной и зарубежной.

Беседы проходили очень оживленно. Никакого чинопочитания не было: каждый мог высказать все, что вздумается, — лишь бы по существу обсуждаемого вопроса. Иван Петрович каждого сотрудника непременно спрашивал: "Что нового у вас?" И внимательно выслушивал, приговаривая: "Ну так, ну, ну…" А ежели был не согласен с сообщением, иронически произносил свое непередаваемое: "Те-те-те-те". Когда же не улавливал сразу, что хочет сказать сотрудник, прерывал того: "Постойте, погодите, как это, сейчас соображусь… А, ну да, ну понятно…"

Это была совершенно новая форма научной работы — коллективное думание. И введена она была Иваном Петровичем. Докладывая о ходе лабораторных работ, он никогда не говорил "я" сделал, "я" наблюдал, а всегда — "мы" сделали, "мы" наблюдали. Это создавало тот неповторимый дух павловских лабораторий, ту творческую атмосферу, когда, по его собственному выражению, "каждый дает от себя нечто, а вдыхает ее всю".

Так складывалась павловская научная школа, которая вскоре стала самой многочисленной, оставив позади даже самую большую из известных европейских школ — школу Карла Людвига. Павловцы выполнили почти полтысячи работ, одних только диссертаций было написано ими около сотни.

Ученики находились под таким сильным влиянием своего учителя, что, как они сами признавались, невольно копировали павловскую манеру говорить, его интонации, даже жесты: как бы частица его самого входила в них. Но главное — они впитывали тот дух активности, творческого горения, который был присущ их учителю. И все это благодаря тому, что была изобретена такая необычная форма коллективного думания, в которой, как на дрожжах, мужали умы, вырастали таланты. Уникальные павловские "среды" были первой находкой такого рода. И знаменитый "детский сад папы Иоффе", как шутя называли своеобразную школу знаменитого ленинградского физика, и не менее известные "капичники" — творческие семинары московских физиков под руководством П. Л. Капицы — родились позднее. И. П. Павлов и тут был первооткрывателем.



Полвека он стоял во главе обширной научной школы! Многие его ученики провели с ним чуть ли не всю жизнь. Евгений Александрович Ганике — "добрый технический гений" лаборатории — проработал у И. П. Павлова сорок два года. Инженер по складу ума, он обеспечивал всю техническую сторону павловских экспериментов. Его называли "ближайшим и верным помощником Великого Ученого".

Были и такие ученики, которые ушли от Павлова. И причиной тому была не ссора (хотя ершистый характер Ивана Петровича, казалось бы, мог стать причиной отчуждения), а идейное расхождение.

Вспоминая о таком случае с А. Ф. Самойловым, Иван Петрович писал: "Я очень рассчитывал долго пользоваться сотрудничеством Александра Филипповича, но он скоро, к моему сожалению, перебрался в Москву… главной причиной этого был склад его головы. Я был и остаюсь чистым физиологом, т. е. исследователем, изучающим функции отдельных органов… Александра Филипповича, очевидно, влекло к инструментальной, физической физиологии".

Большая группа его учеников — Эзрас Асратович Асратян, Леон Абгарович Орбели (которому Иван Петрович в конце жизни передал кафедру), Константин Михайлович Быков, Петр Кузьмич Анохин — со временем сами стали академиками, возглавили целые области физиологии, создали самостоятельные научные школы — непохожие на павловскую.

Каждый "отросток" этой удивительной школы не отрывался от родительского корня насовсем. Многие бывшие ученики — уже давно корифеи — приходили к И. П. Павлову за советом, поделиться успехами, неудачами, сомнениями. Нередко такие визиты приурочивались к "средам", и на них приезжали даже из других городов.

Могучий родительский корень питал эти плодоносящие ветви. Страстный садовод, И. П. Павлов не зря называл своих учеников "отсадками". Как только ученик созревал для самостоятельной работы, Иван Петрович, не задумываясь, производил такую отсадку. Он очень ценил самостоятельность в научной работе. Но только когда убеждался, что ученик готов для этого.

Любая работа сотрудников многократно проверялась и перепроверялась в лаборатории, прежде чем ее выпускали в свет (она непременно должна была "вылежаться", как говорил Иван Петрович). Поклонение "господину факту" столь свято соблюдалось, что практически в работах, выходивших из павловской лаборатории, за все годы не было ни одной ошибки.

И больше всех Иван Петрович требовал с себя самого. В течение двух десятилетий он не решался опубликовать в печати описание своих условных рефлексов, считая этот труд недостаточно зрелым. (Он говорил, что исследователю, кто бы он ни был, дано в жизни написать одну только книгу.) Свое исследование о высшей нервной деятельности он не зря назвал "плодом неусыпного двадцатилетнего думания".


ВЕЛИКОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ

Павловские условные рефлексы не всеми и далеко не сразу были признаны. "Какая это наука, — говорили одни, — ведь это всякий егерь давно знает, дрессируя собак!" — "Капли слюны у собак может считать даже дворник", — вторили им другие.

Особенно недовольны были психологи: Павлов вторгался в их субтильную епархию "весомо, грубо, зримо". Это шокировало многих. Один из таких заядлых противников обнаружился даже среди самих павловцев.

Когда начались детальные исследования "психических" условных рефлексов чисто физиологическими методами, в лаборатории запрещено было говорить "собака хочет", "собаке неприятно", "ей надоело", "она ждет" и т. д. Требовалось находить более точные понятия, объяснявшие, что именно происходит в этот момент в нервной системе животного. Каждый сотрудник, употребивший запретные слова для объяснения опытов, подвергался штрафу. Однажды, сам обмолвившись, Иван Петрович чертыхнулся, расхохотался и тут же выложил штраф.

Все инакомыслящие награждались презрительной кличкой "душисты" (от слова "душа") и подвергались язвительнейшему осмеянию. Антон Теофилович Снарский — ближайший сотрудник Ивана Петровича, несмотря на все запреты и насмешки, решительно отказывался перейти на новые рельсы.

— Как! Поддразнивать собаку издали кусками хлеба или мяса, греметь ее посудой, наблюдая, как бедняга от предвкушения еды начинает "пускать слюнки", и объяснять это, минуя душевные движения собаки? Да разве "пускание слюнок" здесь не стоит в прямой зависимости от психического мира, от всего того, что именно собака в это время переживает?!

— Вы заявляете, что ваша собака обиделась и потому, видите ли, ее слюнная железа бастует. А для меня все эти вопросы может разрешить только господин факт, — неумолимо стоял на своем Иван Петрович. — Вы же типичный словесник, сударь. Впрочем, извольте: готов испытать свои силы и в словесном турнире.

— Крупнейшие авторитеты физиологии не находят иного объяснения, — упорствовал А. Т. Снарский. — Да и вы сами еще недавно резко противопоставляли психическое слюноотделение (при одном виде пищи) рефлекторному, которое следует, если пища уже во рту. Я хоть сейчас могу процитировать…

— Не трудитесь, сударь! — вскипал И. П. Павлов. — Это слабейший из аргументов: вместо научного доказательства — ссылка на авторитеты, нас еще в семинарии сему обучали. Что вы мне тут на Павлова ссылаетесь! Ваш Павлов ошибался, да и все тут!

Позднее Иван Петрович вспоминал: "Каково было мое изумление, когда этот верный друг лаборатории обнаружил истинное и глубокое негодование, впервые услыхав о наших планах исследовать душевную деятельность собаки в той же лаборатории и теми же средствами, которыми мы пользовались до сих пор для решения различных физиологических вопросов. Никакие наши убеждения не действовали на него, он сулил и желал нам всяческих неудач! И, как можно было понять, все это потому, что в его глазах то высокое и своеобразное, что он полагал в духовном мире человека и высших животных, не только не могло быть плодотворно исследовано, а прямо как бы оскорблялось грубостью действий в наших физиологических лабораториях…

Нельзя закрывать глаза на то, что прикосновение истинного последовательного естествознания к последней грани жизни не обойдется без крупных недоразумений и противодействия со стороны тех, которые издавна и привычно эту область явлений природы обсуждали с другой точки зрения и только эту точку зрения признавали единственно законной в данном случае".

А. Т. Снарский так и остался при своем субъективном толковании внутреннего мира собак по аналогии с чисто человеческими мыслями, чувствами и желаниями. Он не уставал рассуждать, какой умный, понятливый его подопытный пес Ворон, как он переживает все происходящее с ним. Иван Петрович, пораженный "фантастичностью и научной бесплодностью" такого отношения, сумел отойти от традиционного мнения о психических процессах как об особенных: "После настойчивого обдумывания, после нелегкой умственной борьбы, я решил, наконец, и перед так называемым психическим возбуждением остаться в роли чистого экспериментатора, имеющего дело исключительно с внешними явлениями и их отношениями".

Конфликт с А. Т. Снарским ускорил созревание павловских идей о рефлексах. И, расставшись с ним, Иван Петрович приступил к проверке своих идей с новым сотрудником — Иваном Филипповичем Толочиновым. Первое исследование по условным рефлексам было выполнено именно им.

Занятия "психологией", как тогда говорили, происходили во второй половине дня, когда приезжал доктор И. Ф. Толочинов, работавший психиатром в загородной больнице. Вдвоем с Иваном Петровичем они ставили собаку в станок, вливали ей в рот немного соляной кислоты — в ответ начинала течь слюна. Через некоторое время собаке просто показывали склянку, где первый раз была кислота, — и слюна начинала течь с той же силой!

Он понимал, что психика не исчерпывается условными рефлексами, но они, несомненно, одни из главных ее элементов. И твердо верил, что объективное изучение условных рефлексов — надежное исследование физиологическим методом психических процессов. И. П. Павлов, собственно, и говорил не столько о психической, сколько о высшей нервной деятельности.

Но среди неврологов тоже далеко не все признали его идеи. И самым большим противником И. П. Павлова стал один из крупнейших наших специалистов по изучению мозга — Владимир Михайлович Бехтерев. Спор, который разгорелся между ними, обострился из-за того, что И. П. Павлов был "чужак" в неврологии. Всю жизнь он занимался пищеварением и вдруг изобрел способ изучать нервную систему, да еще утверждает, что способ этот самый правильный, простой и надежный.

Владимир Михайлович Бехтерев учился вместе с Иваном Петровичем в академии, не раз бывал вместе с ним за границей. Он был выдающимся неврологом, сделавшим много важных открытий в строении мозга. Павловскими рефлексами он было заинтересовался и даже попытался применять их у себя в лаборатории, однако ответом на внешнее раздражение у него служило не выделение слюны, а сокращение мышц. Изучать такие "сочетательные", как назвал их В. М. Бехтерев, рефлексы было намного сложнее. И такой четкости, как у И. П. Павлова, не получалось. Признать же, что "посторонний", не занимавшийся специально изучением мозга, сумел добиться большего, чем известные авторитеты, посвятившие этим исследованиям всю жизнь, было трудно.

На заседаниях Общества русских врачей происходили жаркие дискуссии между бехтеревцами и павловцами. Владимир Михайлович и по темпераменту был полной противоположностью И. П. Павлову. Его плавная речь, величавая академическая внешность, мягкие манеры, легкая улыбка в ответ на язвительные павловские реплики действовали на Ивана Петровича только подстегивающе. Сама стремительность, порывистость, он едва мог дотерпеть до конца выступления своего оппонента, компенсируя вынужденное молчание красноречивыми жестами. Вначале пассивно скрещенные на груди руки — "говорите, мол, а мы послушаем". Потом руки в удивлении разведены в стороны: "А где же факты?" Затем опять временное затишье — нога закинута за ногу, переплетенные пальцы рук охватили колено: "Ну, ну, что там у вас еще припасено?" И вдруг резко вскинутая вверх рука с "указующим" перстом: "Опять одни слова, нет, черт возьми, наша "плевая железка" себя оправдала!" — крепко сжатый кулак.

— Почему, почему для исследования функций высших отделов мозга мы должны ограничиться лишь слюнными условными рефлексами? — вопрошает с трибуны В. М. Бехтерев. — Я решительно против этого протестую. Движения животного — вот в чем наиглавнейше проявляется его взаимодействие с внешним миром. А слюнная реакция — это, в конце концов, частность, пустяк.

— Почему мы так цепко ухватились за слюнную методику и считаем ее наиточнейшим средством изучения коры мозга? — тут же парирует И. П. Павлов. — Да потому, что реакция слюною может поразительно легко сделаться чувствительнейшей реакцией коры на все и всяческие явления внешнего мира… Если бы даже собака имела человеческую речь, она вряд ли могла бы нам рассказать больше, чем рассказывает языком своей слюнной железки. "Различаешь ли ты, твоя высшая нервная система одну восьмую музыкального тона?" — задаем мы животному вопрос. И я не могу себе представить, как психолог своими способами мог бы вырвать у него ответ на это. "Да, различаю", — отвечает оно мне, физиологу, отвечает быстро, точно и достоверно — каплями своей слюны… Нет, мы нашей "плевой железкой" довольны.

— Разве метод раздражения и частичного разрушения мозга менее доказателен и объективен? Менее точен? — стараясь быть спокойным, возражает В. М. Бехтерев.

— Но вы, очевидно, не поняли самого главного! — взрывается И. П. Павлов. — Им нельзя изучать нормальную работу коры на полном здоровья животном! Как физиолог, человек эксперимента, я постараюсь скорее от слов, которые ничего не доказывают, перейти к делу. А дело в том, что на основании экспериментов мы пришли к заключению, что факты школы академика В. М. Бехтерева относительно специального якобы центра всех вообще условных рефлексов в коре мозга ошибочны. Центры эти — чистейшая фантазия… Сотрудник, проводивший опыты в лаборатории Владимира Михайловича, не учел болезненного состояния собаки после операции. Таковы факты. Словам я придаю мало значения и был бы рад видеть с вашей стороны экспериментальные доказательства…

Дискуссия о способах изучения центральной нервной системы у животных при всей ее остроте все же не развела участников по разные стороны баррикады. Оба они были по эту сторону барьера, который зовется материализмом. А вот с теми, кто стоял по другую сторону, — идеалистами всех мастей, академик И. П. Павлов воевал всерьез. И борьба эта продолжалась всю жизнь.

С одним из таких идейных противников судьба свела его в Англии. "Лучший английский физиолог-невролог", по словам самого Ивана Петровича, которого он рекомендовал на выборах в профессуру Оксфордского университета и представлял к избранию почетным членом Академии наук России, Чарлз Шеррингтон сразу заявил:

— А знаете, ваши условные рефлексы в Англии едва ли будут иметь успех: они слишком пахнут материализмом.

Выступая много лет спустя на одной из "сред" по поводу лекции Ч. Шеррингтона в Кембридже "Мозг и его механизмы", Иван Петрович Павлов сказал:

— …А теперь я займусь критикой господина Шеррингтона… Он всю жизнь был неврологом, занимался нервной системой… Невролог, все зубы проевший на этом деле, до сих пор не уверен, имеет ли мозг какое-нибудь отношение к уму… должно быть, автор на старости лет свихнулся, потерял нормальный рассудок, иначе трудно представить, каким образом такой крупный ученый докатился до идеалистического вздора чистейшей марки, утверждая, будто психическая деятельность не связана с материальной структурой мозга!

Нападки на условные рефлексы не прекращались и десять и двадцать лет спустя, когда они уже вошли во все учебники. Противники И. П. Павлова либо отрицали основные положения его учения, либо претендовали на приоритет открытия условных рефлексов.

— Рефлекторная теория становится тормозом прогресса, — говорил с трибуны Международного конгресса психологов американец Лэшли. — Рефлексы не исчерпывают сознания.

— Это же замаскированное утверждение о том, что сознание непостижимо, — кипятился И. П. Павлов. — Несмотря на научно приличные оговорки, это все та же вера в бессмертную и нетленную душу, разделяемая до сих пор массой думающих людей, не говоря уже о верующих!

"Анимист" (от слова "анима" — душа) — самая ругательная кличка у Павлова. О французском ученом Пьере Жанэ он говорил: "Конечно, он анимист, т. е. для него существует особая субстанция, которой законы не писаны и которой постигнуть нельзя… с ним, как с психологом, я в большой войне".

На другой "среде" досталось профессору Берлинского университета Келлеру.

— Келлер заядлый анимист, он никак не может помириться, что эту душу можно взять в руки, взять в лабораторию, на собаках разъяснить законы ее деятельности. Игра слов! Судороги мысли! — возмущался Иван Петрович в следующий раз. — Не признавать сходства в поведении животных и человека — что за чепуха! Скажите на милость, как это можно? И это профессор Берлинского университета отпаливает такие вещи… Впрочем, он, оказывается, читает психологию на богословском факультете! Там, конечно, не встанешь на нашу точку зрения! Только так можно понять это недомыслие.

Сам Иван Петрович прекрасно осознавал, что по отношению к условным рефлексам у многих есть "нерасположение", что предстоит пробивать себе дорогу, сражаясь с "разных сортов" идеализмом и поповщиной. Ведь, как известно, изгнание законов науки есть протаскивание религии.

В 1950 году Чарлз Шеррингтон, состарившийся, одряхлевший, намного переживший российского материалиста И. П. Павлова, поднялся на трибуну Международного симпозиума, чтобы снова произнести свое заклятие о непознаваемости души:

— Две тысячи лет назад Аристотель задавался вопросом: как сознание прикрепляется к телу? Мы все еще задаем тот же вопрос.

Ч. Шеррингтон грешил против истины. И раньше было довольно много известно о мышлении и вообще о психической деятельности, средоточием которой служит кора головного мозга. За прошедшие годы ученые узнали еще больше подробностей о том, как происходят и каким законам подчиняются "движения души". И добыты эти знания, конечно же, психологами-материалистами, не боящимися исследовать человеческое сознание методами современной науки.

Но борьба не кончилась. До сих пор можно услышать, что условные рефлексы имеют лишь историческую ценность, что к психологии они неприменимы. Однако это неверно. Условные рефлексы — основной закон работы нервной системы. Другое дело, что деятельность мозга не сводится только к ним. Но И. П. Павлов и не пытался выдать их за панацею от всех бед. Он заложил основу, создал фундамент.

— Я всегда с самого начала стоял на том, что физиология высшей нервной деятельности дает основную систему, — говорил он в самом конце жизни. — Когда же она достаточно расширится и углубится, когда она будет состоять из очень большого материала, тогда на эту систему физиологических механизмов можно будет пытаться наложить отдельные субъективные явления. Это мне представляется законным браком физиологии и психологии, или слиянием их воедино.


МОЗГОВАЯ АТАКА

"Если какой-либо человек достигает таких значительных успехов, как Павлов, и оставляет после себя наследство, столь же значительное как по величине полученных данных, так и в идейном отношении, то мы, естественно, заинтересованы узнать, как и каким образом он это совершил, чтобы понять, каковы же были психофизиологические особенности этого человека, которые обеспечили ему возможность таких достижений? Конечно, он всеми был признан гением".

Так говорил член-корреспондент Польской академии наук, физиолог Ю. Конорский, работавший одно время по приглашению И. П. Павлова у него в лаборатории.

Сам же Иван Петрович не раз повторял:

"Ничего гениального, что мне приписывают, во мне нет. Просто я непрестанно наблюдаю и думаю о своем предмете, целиком сосредоточен на нем, потому и получаю положительные результаты. Всякий на моем месте, поступая так же, стал бы гениальным".

Он причислял себя к "маленьким или средним" ученым, искренне считая, что ничем особенным не отличается от своих коллег. "Да, немножко постигли собачью натуру", — говорил, находясь в зените славы, на вершине научных успехов. Но и тем, кто имел удовольствие общаться с ним лично, и нам — с высоты разделяющих нас лет — отлично видно, что профессор И. П. Павлов был личностью незаурядной.

Это не был только пытливый, живой ум. Это была мудрость, способность видеть явления глубже и шире, чем все. Умение мыслить нестандартно, по-своему. Использовать совершенно новые способы и приемы умственной работы. Не зря ведь после смерти И. П. Павлова с помощью его условных рефлексов не было открыто в высшей нервной деятельности ничего равного по масштабам тому, что добыто им самим. Видно, дело не только в том, что главное было уже найдено, а и в том, что не нашлось столь же глубокого ума, способного проникнуть в новые пласты знания. Да и павловские "среды" без него утеряли свое значение, выродились в обычные заседания с протоколом и председателем: коллективное думание без лидера забуксовало.

Почти все ученики И. П. Павлова, сами добившиеся больших успехов в науке, задумывались об истоках его могучего интеллекта, необычайного творческого потенциала. После смерти учителя каждый из них счел своим долгом написать о нем. Из собранных по страницам воспоминаний об Иване Петровиче Павлове штрихов предстает перед нами его мыслительный портрет: выявляются те черты, которые, по свидетельствам очевидцев, составляли главные особенности его умственной деятельности.

Разум И. П. Павлова был необычайно богатым и разносторонним, свидетельствуют те, кто общался с ним. Работы, проведенные его многочисленными учениками, были вдохновлены и руководствовались его мыслями и идеями. Этот факт не требует доказательств. Собственные его статьи и лекции также носили личностный характер, отпечаток его гипотез, предположений, научных концепций. Настолько глубоких, что нередко служили основой совершенно новых линий исследования, предпринятых позже его последователями.

И все-таки этот громадный арсенал высказанных вслух и достаточно четко сформулированных идей составлял только какую-то часть всего запаса обдумываемых им проблем. Лишь, как принято говорить, надводную часть айсберга. Фундамент был намного больше видимой постройки.

Нередко большие ученые в пожилом возрасте, отходя от конкретной работы в лаборатории, на досуге пишут книги на "свободную тему". Крупнейший американский невролог Херрик, уйдя на покой, издал книгу, которая называлась "Думающий мозг" (это было в 20—30-е годы нашего века, когда только начинали проясняться общие принципы работы мозга). Иван Михайлович Сеченов свои заветы ученикам и последователям высказал в знаменитых "Автобиографических записках".

Жанр этот вообще довольно распространен среди корифеев науки. Иван Петрович Павлов придавал таким произведениям большое значение. "Я давно уже мечтаю написать такую книгу, — говорил он. — И если будет когда-нибудь достаток времени, обязательно напишу. Посудите сами: всю жизнь ученый должен взвешивать каждое свое слово, должен немедленно подтверждать его фактами, доказательствами. Он не имеет права, если не хочет потерять свою репутацию ученого, говорить о еще не доказанных им догадках. Но исчерпывается ли этим все внутреннее содержание ученого? Не погибает ли вместе с ним очень часто его богатая интуиция, догадки, далеко идущие соображения? Мне кажется, что наука очень много приобрела бы от того, если бы каждый ученый, много лет поработавший над установлением точных знаний, в конце своей жизни уделил внимание и этим, еще не обоснованным соображениям. Важно лишь, чтобы его научная фантазия не отрывалась от действительности, чтобы она была в постоянной связи с этой действительностью".

Но сам он так и не сумел написать книги на свободную тему. У него просто не оказалось для этого "достатка времени", потому что до последних дней жизни — а он прожил восемьдесят семь лет — был занят напряженной, неотложной творческой работой. Изданная автобиография его занимает каких-нибудь две-три страницы сугубо делового текста. И нам остается только сожалеть о несвершившемся.

Богатство идей сочеталось у Ивана Петровича с необычайной живостью мысли и своего рода "эластичностью ума". С жаром отстаивая свои позиции, он всегда был готов признать ошибочными выношенные теории, ежели его фактами, делом убеждали в их несостоятельности. Он был как бы постоянно настроен на самокритику и даже некоторый скептицизм к самому себе. "Вы должны постоянно сомневаться и проверять себя", — говорил он ученикам.

Критическая самооценка — черта сильных характеров. Именно с нее начинаются большие биографии.

Эта способность в сочетании с даром творчества, с постоянным генерированием новых идей давала ему возможность рассматривать любую научную проблему не только изнутри, но и как бы со стороны. И необыкновенно расширяла границы его видения одних и тех же фактов. Немудрено, что все его научные предположения и гипотезы "имели дух необычайной мудрости".

К фактам, добытым из жизни, доказанным в опытах, многократно проверенным, профессор И. П. Павлов питал особую слабость. "Придется пойти на поклон к господину факту", — любил он повторять. И если случалось ему отступать, соглашаться с чужим, противоречащим его идеям мнением, то только под напором "господина факта".

"Уже в лекциях Ивана Петровича поражала чрезвычайная конкретность точного мышления, — вспоминал профессор Георгий Павлович Конради. — Это было характерно для всего склада павловского мышления… Конкретная точность павловского мышления, не уходящего в туманные дали абстракций, сказалась в том, что во всех томах его трудов можно собрать лишь несколько страниц, относящихся к теоретическим построениям и гипотезам. Все остальное — это факты и предположения, допускающие экспериментальную проверку, точное описание явлений и наметка дальнейших исследований. Мысль Павлова не уходила в столь характерное, например, для Клода Бернала, Дюбуа Раймона (да и И. М. Сеченова) обсуждение общебиологических и даже философских вопросов. Конечно, учение об условных рефлексах содержит великую теорию и непосредственно связано с проблемами философии. Но не от одних лишь теоретических построений и не только от идей И. М. Сеченова Павлов пришел к учению об условных рефлексах; это учение возникло из непосредственно подсмотренных фактов".

Любое мудрствование, запутанность сердили И. П. Павлова. Он не раз повторял, что в ученом-исследователе ценит выше всего способность "концентрировать внимание" на изучаемом предмете.

"Гений, — говорил Иван Петрович, — это высшая способность концентрировать внимание… Неотступно думать о предмете, уметь с этим ложиться и с ним же вставать! Только думай, только думай все время — и все трудное станет легким".

Иван Петрович умел "держать мысль" месяцами и годами. Нацело выключая из поля внимания второстепенное, он не терял способности видеть одновременно "и лес и деревья", как сказал кто-то из его сотрудников. Поразительной была его способность даже на, казалось бы, "вполне исчерпанный факт" смотреть по-новому, замечая в нем новые детали.

"Когда-то Клод Монэ написал несколько десятков картин, изображая стог сена при разной погоде, в разное время года, дня, — читаем мы в записках Дмитрия Андреевича Бирюкова, ставшего позже директором Института экспериментальной медицины. — Очевидно, исключительно сильной натуре Павлова была свойственна такая же способность неисчерпаемого восприятия оттенков, тончайших нюансов в обычных, как казалось другим, фактах".

Все общавшиеся с Иваном Петровичем на знаменитых "средах" помнят его нелюбовь к шаблонному мышлению вообще. Видимость понимания и готовность сразу согласиться всегда раздражала его. Он предпочитал, чтобы с ним спорили, даже придирались к деталям, чтобы было движение мысли, проверялись и контролировались уже выработанные, сложившиеся выводы.

У него была привычка по нескольку раз обсуждать одно и то же. Иногда три-четыре раза на дню и с самыми разными людьми. Причем чем меньше человек знает о конкретной теме, тем для Ивана Петровича лучше: объясняя все с самого начала, он для себя уточняет и проясняет многое, считавшееся само собой разумеющимся. Бывало, начнет говорить, потом вдруг прервет сам себя: "Нет, погодите-ка, вот так будет понятней". И повторит свою мысль в новом варианте. Или найдет какого-нибудь совсем свежего слушателя, постороннего в этом деле, инженера к примеру. "Он ведь ни черта не знает в физиологии, а понял. Мне интересно практиковаться в простом и ясном изложении вопроса. Я исходил лишь из того, что он примерно знает, что сердце лежит отдельно от желудка".

Ум его был независим и свободен. Он дерзко ломал привычные понятия. Надо было обладать незаурядной смелостью ума, чтобы посметь прозаическую слюнную железу заставить служить индикатором таинств нашего душевного мира. Это сразу открыло перед наукой широкие горизонты, заставило ученых мыслить по-новому.

Новатором Иван Петрович был и в изобретенной им форме коллективного думания. Трудно даже представить, что то, к чему современные психологи, исследующие человеческое мышление, пришли в 60—70-х годах нашего века и на пробу стали применять в научных коллективах, было опытным путем нащупано И. П. Павловым и введено в обиход его лабораторий. Сейчас эти приемы называют "мозговой атакой" или "мозговым штурмом" и тщательно изучают. Тогда же они никак специально не исследовались, и никто даже не подозревал об их существовании. Но именно они составляли суть и смысл павловских "сред" и "дружеского чаепития".

У Ивана Петровича это называлось "распустить фантазию". Он усаживался в удобное кресло, принимая несколько расслабленную (не свойственную ему в других обстоятельствах) позу. Беспокойные руки Ивана Петровича на этот раз — удивительное дело! — лежали спокойно. Речь его тоже была необычно плавной, замедленной — он думал вслух.

"Странное чувство охватывало слушателей, — писал один из павловских учеников, Леонид Александрович Андреев. — Казалось, что весь творческий процесс происходит на глазах, как бы под стеклянным колпаком. До важных обобщений поднимался его ум в эти минуты. В великом волненье пребывали и сотрудники лаборатории в течение многих дней после этого. Рожденная идея пускалась в "обработку". Создавалось стройное здание умозаключений, логически выведенных из критически рассмотренных фактов. Недостающие звенья дополнялись новыми экспериментами. Устаревшее выбрасывалось вон без всякого сожаления".

"Распускать фантазию" мог и каждый из сотрудников. Любая изобретательность поощрялась, но беспочвенное фантазерство тут же пресекалось.

Как правило, первое высказывание новой мысли было несколько скептическим: вот, мол, какие идеи могут посетить человека. Тут-то и необходимо было обкатать ее на людях. Иван Петрович охотно выслушивает все возражения, словно ищет в коллективной беседе те аргументы, которые ему самому не пришли в голову. Постепенно идея выкристаллизовывается, уточняется, приобретает законченный вид. Теперь с Иваном Петровичем спорить трудно, его надо убедить, вернее, переубедить, так как он готов к бою во всеоружии продуманных фактов и доводов.

Коллективное "обкатывание" новой мысли, свободный полет фантазии при ее совместном обсуждении, отсечение по ходу беседы всего лишнего, экспериментальная проверка основного зерна идеи — это почти протокольная запись тех "мозговых атак", которые современные психологи призывают применять на научных собраниях или производственных совещаниях. Там тоже вначале разрешается высказывать самые фантастические предположения, чтобы затем отобрать полезные мысли и сложить из них остов будущих реальных планов.

Как видим, Иван Петрович Павлов любил и умел думать, намного опередив и в этом своих современников. И уж коль скоро он был таким специалистом в этом вопросе, который касается не только ученых, но абсолютно всех мыслящих людей, то нельзя не предоставить слово ему самому. Благо однажды он даже прочел публичную лекцию в Петроградском женском институте, которая так и называлась — "Об уме". Ее только недавно разыскали и восстановили по случайно сохранившейся стенограмме.


ОБ УМЕ

— Мотив моей лекции — это выполнение одной великой заповеди, завещанной классическим миром последующему человечеству. Эта заповедь истинна, как сама действительность, и вместе с тем всеобъемлюща. Она захватывает все в жизни человека, начиная от самых маленьких забавных случаев обыденности до величайших трагедий человечества. Заповедь эта очень коротка, она состоит из трех слов: "Познай самого себя"… Выполняя классическую заповедь, я вменил себе в обязанность попытаться дать некоторый материал к характеристике русского ума. Вы, может быть, спросите, какие у меня права на это, что я — историк русской культуры или психолог? Нет, я ни то, ни другое — и, однако, мне кажется, что некоторое право у меня на эту тему есть.

Я юношей вошел в научно-экспериментальную лабораторию, в ней я провел всю жизнь, в ней я сделался стариком и в ней же мечтаю окончить свою жизнь. Что же я видел в этой лаборатории? Я видел здесь неустанную работу ума… Следовательно, можно допустить, что я понимаю, что такое ум, в чем он состоит, в чем обнаруживается. Это с одной стороны. С другой стороны, я постоянно соприкасался, общался с многочисленными товарищами, посвятившими себя науке. Передо мною прошли целые тысячи молодых людей, избравшие своим занятием умственную и гуманную деятельность врача, не говоря уже о других жизненных встречах. И мне кажется, что я научился оценивать человеческий ум вообще и наш русский в частности.

Я, конечно, не буду сейчас погружаться в тончайшие психологические исследования об уме. Я ко всему вопросу отнесусь чисто практически. Я опишу вам ум в его работе, как я это знаю по личному опыту и на основании заявлений величайших представителей человеческой мысли…

Что такое научная лаборатория? Это маленький мир, маленький уголочек действительности. И в этот уголочек устремляется человек со своим умом и ставит себе задачей узнать эту действительность: из каких она состоит элементов, как они сгруппированы, связаны, что от чего зависит и т. д. Словом, человек имеет целью освоиться с этой действительностью так, чтобы можно было верно предсказывать, что произойдет в ней в том случае или в другом, чтобы можно было эту действительность даже направлять по своему усмотрению, распоряжаться ею, если это в пределах наших технологических средств. К изображению ума, как он проявляется в лабораторной работе, я приступлю и постараюсь показать все стороны его, все приемы, которыми он пользуется, когда постигает этот маленький уголочек действительности.

Первое самое общее свойство, качество ума — это постоянное сосредоточие мысли на определенном вопросе, предмете… Когда ум направлен к действительности, он получает от нее разнообразные впечатления, хаотически складывающиеся, разрозненные. Эти впечатления должны быть в нашей голове в постоянном движении, как кусочки в калейдоскопе, для того, чтобы после в вашем уме образовалась наконец та фигура, тот образ, который отвечает системе действительности, являясь ее верным отпечатком.

…Припомним хотя бы о Ньютоне. Ведь он со своей идеей о тяготении не расставался ни на минуту. Отдыхал ли он, был ли одиноким, представительствовал ли на заседании Королевского общества и т. д., он все время думал об одном и том же.

Или вот великий Гельмгольц… Он говорит, что когда ставил перед собой какую-нибудь задачу, то не мог уже от нее отделаться, она преследовала его постоянно, пока он ее не разрешал.

Я перейду теперь к следующей черте ума. Действительность, понять которую ставит своей задачей ум, как говорится, спрятана за семью замками, за семью печатями. Она может быть удалена от наблюдателя, и ее надо приблизить, например, при помощи телескопа. Она может быть чрезвычайно мала, и ее надо увеличить, посмотреть на нее в микроскоп. Она может быть летуча, быстра, и ее надо остановить или применить такие приборы, которые могут за ней угнаться, и т. д. и т. п. Таким образом, между нами и действительностью накапливается длиннейший ряд сигналов… И вот ум должен разобраться во всех этих сигналах, учитывать возможности ошибок, искажающих действительность, и все их устранить или предупредить.

Но это лишь часть дела… Что такое наши слова, которыми мы описываем факты, как не новые сигналы, которые могут, в свою очередь, затемнить, исказить истину. Слова могут быть подобраны неточные, неподходящие, могут неверно пониматься и т. д. И вы опять должны остерегаться, чтобы не увидеть благодаря словам действительность в ненадлежащем, неверном виде… И задачей вашего ума будет дойти до непосредственного видения действительности, хотя и при посредстве различных сигналов, но обходя и устраняя многочисленные препятствия, при этом возникающие.

Следующая черта ума — это абсолютная свобода мысли, свобода, о которой в обыденной жизни нельзя составить себе даже и отдаленного представления. Вы должны быть всегда готовы к тому, чтобы отказаться от всего того, во что вы до сих пор крепко верили, чем увлекались, в чем полагали гордость вашей мысли… Действительность велика, бесконечно и беспредельно разнообразна, она никогда не укладывается в рамки наших признанных понятий, наших самых последних знаний. Без абсолютной свободы мысли нельзя увидеть ничего истинно нового, что не являлось бы прямым выводом из того, что вам уже известно. Позвольте мне привести пример из моей науки.

Вы знаете, что центральным органом кровообращения является сердце, чрезвычайно ответственный орган, держащий в своих руках судьбу всего организма. Физиологи много лет интересовались найти те нервы, которые управляют этим важным органом…

Надо сказать, что человеческому знанию прежде всего дались нервы скелетной мускулатуры, так называемые двигательные нервы. Отыскать их было очень легко. Стоило быть перерезанному какому-нибудь нерву, и тот мускул, к которому шел данный нерв, становился парализованным. С другой стороны, если вы этот нерв искусственно вызываете к деятельности, раздражая его, например, электрическим током, вы получаете работу мышцы — мышца на ваших глазах двигается, сокращается. Так вот такого же нерва, так же действующего, физиологи искали и у сердца…

Нерв, идущий к сердцу, было отыскать нетрудно. Он идет по шее, спускается в грудную полость и дает ветви к различным органам, в том числе и к сердцу. Это так называемый блуждающий нерв. Физиологи имели его в руках, и оставалось лишь доказать, что этот нерв действительно заведует работой сердца…

Почему же так? Действие этого нерва на сердце состоит в том, что если вы его раздражаете, то сердце начинает биться все медленнее и медленнее и наконец совсем останавливается. Значит, это был нерв совершенно неожиданно действующий, не так, как нервы скелетной мускулатуры. Это нерв, который удлиняет паузы между сердечными сокращениями и обеспечивает отдых сердцу. Словом, нерв, о котором не думали и которого поэтому не видели.

Это поразительно интересный пример! Гениальные люди смотрели и не могли увидеть действительности, она от них скрылась. Я думаю, вам теперь понятно, почему от ума, постигающего действительность, требуется абсолютная свобода. Только когда ваша мысль может все вообразить, хотя бы это и противоречило установленным положениям, только тогда она может заметить новое.

И мы имеем прямые указания, идущие от великих мастеров науки, где этот прием применяется полностью в самой высшей мере. О знаменитом английском физике Фарадее известно: он делал до такой степени невероятные предположения, так распускал свою мысль, давал такую свободу своей фантазии, что стеснялся в присутствии всех ставить опыты. Он запирался и работал наедине, проверяя свои дикие предположения.

Крайняя распущенность мысли сейчас же умеряется очень тяжелой чертой для исследующего ума. Это — абсолютное беспристрастие мысли! Как бы вы ни возлюбили какую-нибудь вашу идею, сколько бы времени ни потратили на ее разработку, вы должны ее откинуть, отказаться от нее, если встречается факт, который ей противоречит и ее опровергает. И это, конечно, представляет страшные испытания для человека. Этого беспристрастия мысли можно достигнуть только многолетней, настойчивой школой…

Я отлично помню свои первые годы. До такой степени не хотелось отступать от того, в чем ты положил репутацию своей мысли, свое самолюбие. Это чрезвычайно трудная вещь, здесь заключается поистине драма ученого человека…

Когда действительность начинает говорить против вас, вы должны покориться, так как обмануть себя можно, и очень легко, и других, хотя бы временно, тоже, но действительность не обманешь. Вот почему в конце очень длинного жизненного пути у человека вырабатывается убеждение, что единственное достоинство твоей работы, твоей мысли состоит в том, чтобы угадать и понять действительность, каких бы это ошибок и ударов по самолюбию ни стоило.

Дальше. Жизнь, действительность, конечно, крайне разнообразны. Сколько мы знаем, все ничтожно по сравнению с разнообразием и бесконечностью жизни. И все это должно быть охвачено изучающим умом.

Как в случае с пристрастием ума, совершенно так же и здесь необходимо очень тонкое балансирование. Вы должны, сколько хватит вашего внимания, охватить все подробности, все условия, и, однако, если вы все с самого начала захватите, вы ничего не сделаете, вас эти подробности, обессилят. Сколько угодно есть исследователей, которых эти подробности давят, и дело не двигается с места. Здесь надо уметь закрывать до некоторого времени глаза на многие детали, для того чтобы потом все охватить и соединить…

Идеалом ума, рассматривающего действительность, есть простота, полная ясность, полное понимание. Хорошо известно, что до тех пор, пока вы предмет не постигли, он для вас представляется сложным и туманным. Но как только истина уловлена, все становится простым. Признак истины — простота, и все гении просты своими истинами.

Но этого мало. Действующий ум должен отчетливо сознавать, что чего-нибудь не понимает, и сознаваться в этом. И здесь опять-таки необходимо балансирование. Сколько угодно есть людей и исследователей, которые ограничиваются пониманием. Победа великих умов в том и состоит, что там, где обыкновенный ум считает, что им все понято и изучено, великий ум ставит себе вопрос: "Да на самом ли деле это так?" И сплошь и рядом одна уже такая постановка вопроса есть преддверие крупного открытия…

Но это балансирование ума идет еще дальше. В человеке можно даже встретить некоторый антагонизм к такому представлению, которое слишком много объясняет, не оставляя ничего непонятного. Тут существует какой-то инстинкт, который становится на дыбы, и человек стремится, чтобы была какая-нибудь часть неизвестного. И это совершенно законная потребность ума, так как неестественно, чтобы все было понято, раз мы окружены таким бесконечием неизвестного… Это — ревность ума к истине, ревность, которая не позволяет сказать, что все уже исчерпано и больше незачем работать.

Для ума необходима привычка упорно смотреть на истину, радоваться ей. Мало того, чтобы истину захватить и этим удовлетвориться. Истиной надо любоваться, ее надо любить. Когда я был в молодые годы за границей и слушал великих профессоров-стариков, я был изумлен, каким образом они, читавшие по десяткам лет лекции, тем не менее читают их с таким подъемом, с такой тщательностью ставят опыты? Тогда я плохо это понимал. А затем, когда мне самому пришлось сделаться стариком, это для меня стало понятно…

И вот теперь, когда я ставлю опыт, я думаю, едва ли есть хотя один слушатель, который бы с таким интересом, с такой страстью смотрел, как я, видящий это уже в сотый раз. Про Гельмгольца рассказывают, что, когда он представил, что вся разнообразная энергия жизни на земле есть превращение энергии, излучающейся на нас с Солнца, — он превратился в настоящего солнцепоклонника. Я слышал от Циона, что Гельмгольц, живя в Гейдельберге, в течение многих годов каждое утро спешил в пригород, чтобы видеть восходящее солнце. И я представляю, как он любовался при этом на свою истину.

Последняя черта ума, поистине увенчивающая все, — это смирение, скромность мысли. Примеры этому общеизвестны. Кто не знает Дарвина, кто не знает того грандиознейшего впечатления, которое произвела его книга во всем умственном мпре. Его теорией эволюции были затронуты буквально все науки. Едва ли удастся найти и другое открытие, которое можно было бы сравнить с открытием Дарвина по величию мысли и влиянию на науку, разве открытие Коперника.

И что же? Известно, что эту книгу он осмелился опубликовать лишь под влиянием настойчивых требований своих друзей, которые желали, чтобы за Дарвином остался приоритет, так как в то время к этому же вопросу начал подходить другой английский ученый — Уоллес. Самому же Дарвину все еще казалось, что у него недостаточно аргументов, что он недостаточно знаком с предметом. Такова скромность мысли у великих людей. И это понятно, так как они хорошо знают, как трудно, каких усилий стоит добывать истины.

Вот основные черты ума, вот те приемы, которыми пользуется действующий ум при постижении действительности. Я вам нарисовал этот ум, как он проявляется в своей работе, и я думаю, что рядом с этим совершенно не нужны тонкие психологические описания. Этим все исчерпано. Вы видите, что настоящий ум — это есть ясное, правильное видение действительности…


КИПЕНИЕ СЕРДЦА

"Я вовсе не ученый сухарь", — как-то мимоходом заметил И. П. Павлов. Собственно, и сомневаться-то вряд ли кому из знавших его пришло бы в голову. Никакая пунктуальность, строгая размеренность жизненного уклада никого не могли ввести в заблуждение. Иван Петрович Павлов был очень эмоциональным, живым, увлекающимся человеком. И четкость рабочего ритма, безупречное соблюдение собственноручно выработанного режима были ему необходимы, чтобы держать свой неукротимый темперамент в рамках.

Да и сама наука не была для него только обязательным делом, работой. Это была его страсть, увлечение, бессменная пожизненная любовь.

"Он больше всего в жизни любил свою науку, свою физиологию", — писала его многолетняя сотрудница М. К. Петрова. "Ему незачем было искать развлечений вовне, — вторил ей один из ближайших учеников И. П. Павлова — академик А. Д. Сперанский, — ибо наука удовлетворяла запросы и его ума, и его эмоций. Все виды искусственного возбуждения и аффекты были ему чужды, ибо служили лишь помехой высшей из доступных ему радостей — ясности представлений".

И научные истины он постигал не только холодным рассудком. "Дар его интуиции, — вспоминал ушедший от него в "физическую физиологию" А. Ф. Самойлов, — дар нащупывания, отгадывания истин в области сложных реакций и соотношений организма совершенно исключителен и единствен в своем роде — кажется, что сама истина идет ему навстречу. Мы встречаемся здесь с даром непосредственного, как бы поэтического откровения".

Поэтическое откровение — в строгой науке: возможно ли такое? Принято считать, что наука действует строго логически: наблюдение, гипотеза, экспериментальная проверка ее, окончательно сформулированный закон — таков путь добывания истин учеными. Художник тоже постигает истины, но иначе — интуитивно, непосредственно из жизненного опыта выуживая внутренние связи и аналогии между предметами и явлениями окружающего нас мира.

Но всегда ли ученый действует только логически, а поэт лишь интуитивно? Ведь высказал же великий Гёте в своих поэтических откровениях зачатки вполне научных идей, подробно развитых впоследствии Ч. Дарвином. А один из величайших физиков — Фарадей — открытые им закономерности нашел интуитивно, так как все его понимание физических явлений было основано не на точном знании, а на непосредственном "видении" явлений.

Чувство и разум не разделены стеной. Фантазия, интуиция необходимы ученому не меньше, чем человеку искусства. У Ивана Петровича Павлова эти "поэтические" качества были особенно развиты."…Он, как и Фарадей, способен совершенно оторваться от предвзятых или, во всяком случае, официально признаваемых и общепринятых учений и смотреть, и смотреть на окружающий мир своим открытым взглядом, непосредственно, по-своему воспринимая игру живой природы", — писал один из его давних сотрудников.

Наукой Иван Петрович занимался увлеченно, даже с азартом, внося в лабораторные будни неожиданное оживление. Ставится, к примеру, опыт. Просто дожидаться результатов скучно. Иван Петрович горазд на выдумку: тут же пускает по рукам подписной лист. Каждый должен написать свое предсказание да еще внести 20 копеек. Получилось чрезвычайно интересное и веселое состязание, в котором приняли участие и сотрудники соседних лабораторий.

Иван Петрович вообще обожал всякого рода соревнования. Живя на даче в Силломягах, он организовал велосипедную компанию. И не было для него большего удовольствия, чем в очередной раз обогнать своих более молодых соперников. Грибы и те собирали не просто так, а кто больше. В многолетнем соревновании с профессором Андреем Сергеевичем Фоминцыным Иван Петрович неизменно выходил победителем. Однажды, накануне отъезда в Петербург, тот приходит и заявляет, что вчера напоследок собрал грибов больше рекордного числа. Мог ли Иван Петрович спокойно пережить такое поражение?

Отъезд был отложен, железнодорожные билеты сданы. А профессор И. П. Павлов отправился в лес за своим "101-м грибом". И не успокоился, пока не набрал больше соседа. После чего, умиротворенный, уехал в Петербург.

Он умудрялся устраивать соревнования даже там, где к этому не было никакого повода. Будучи академиком, вздумал состязаться с шофером подаваемого ему "форда": кто окажется точнее. Условие было прибыть на место не раньше и не — упаси бог — позже, а тютелька в тютельку. Втянутый в азартное соревнование, его шофер Андрей Николаевич Потемкин подъезжал к институту чуть заранее и "прятал" огромный лимузин (что было не так просто) за углом, чтобы в нужный момент подкатить ко входу. Где его, конечно же, встречал опередивший на секунду-другую Иван Петрович с неизменными часами в руках. Щелкнув крышкой часов и довольно смеясь, он усаживался в автомобиль.

Отдыху Иван Петрович предавался так же упоенно, как и работе. Лето — все три месяца он не прикасался к делам: надо было "дать летний отдых условным рефлексам". Когда всего один раз академик И. П. Павлов вынужден был провести отпуск иначе, он не преминул пожаловаться на это в письме к сотруднице:

"Дорогая Марья Капитоновна!

Вот уже истекает срок моего отдыха, а я им совершенно недоволен. Во-первых, не было никакого дела, никакой цели, а без этого мне скучно, неприятно. Спорт также не шел. Не было компании для городков, а велосипеда так себе здесь и не нашел. Книги под руками были совершенно пустые. И наконец, купания все время остаются теплые, что мне неинтересно и неполезно. В силу всего этого не занятая ничем голова частенько обращалась к условным рефлексам, и таким образом от них не отдохнул…"

Помимо пеших и велосипедных прогулок, обязательных купаний и чтения, непременным условием отдыха были работы в саду.

Любовь к земле И. П. Павлов сохранил с далеких рязанских времен. Ничто другое не могло ему заменить удовольствия от работы в саду. С ранней весны в городской квартире Павловых появлялись ящики с рассадой. Иван Петрович ежедневно проверял всходы. На даче никому не доверял обрезку кустов, цветы высаживал непременно сам. Срезанных цветов в вазах не признавал: "Это же умирающая природа". Зато обожал цветущие растения на клумбах, особенно душистые левкои. Поливал их, таская воду ведрами. Заложив руки в карманы, подолгу молча смотрел на цветы.

Дорожки в саду и те сам посыпал свежим песком, поднимая его с берега моря по крутому обрыву. "Он любил всякую работу и делал ее с большим удовольствием, — говорила Серафима Васильевна. — Со стороны казалось, что данная работа для него самая приятная, настолько она его радовала и веселила. В этом и заключалось счастье его жизни".

А сам он говорил: "Всю мою жизнь я любил и люблю умственный труд и физический, и, пожалуй, даже больше второй. А особенно чувствовал себя удовлетворенным, когда в последний вносил какую-нибудь хорошую догадку, т. е. соединял голову с руками".

Устав от "непрерывного думания", Иван Петрович иногда сожалел, что не одарен хотя бы малым талантом лепить или рисовать, чтобы за такой работой отдохнуть от "возни в мозгу". Ему мало было научного дара, необходим был еще и художнический! Разнообразие и разносторонность занятий и наклонностей И. П. Павлова буквально поражают.

Купив для детей атлас звездного неба, Иван Петрович так увлекся астрономией, что позже в своем научном городке под Ленинградом на башне главного здания велел установить телескоп и частенько рассматривал в него звездное небо.

Занявшись коллекционированием бабочек (столовая его квартиры сплошь была увешана плоскими ящиками с жуками и бабочками, пойманными на даче и привезенными знакомыми из дальних стран — с острова Мадагаскар и то был экземпляр), он стал со временем настоящим специалистом-энтомологом; сам выводил бабочек из куколок.

Неутоленное желание рисовать нашло свое выражение в коллекции картин, которые он стал собирать. Стены гостиной большой академической квартиры от пола до потолка занимали полотна И. Репина, В. Сурикова, И. Левитана, К. Маковского, В. Серова, А. Васнецова и других известных художников. Многие — в подлинниках или этюды к подлинникам.

Иван Петрович любил подолгу внимательно рассматривать картины мастеров. Когда болел — просил снять какую-нибудь и поставить рядом с кроватью на стул, чтобы иметь возможность любоваться знакомым изображением вблизи. Очень любил "Золотую осень" и "Над вечным покоем" И. Левитана, "Не ждали" И. Репина. С Ильей Ефимовичем Репиным был знаком лично. "Это Толстой в живописи, — утверждал Иван Петрович, — он понимал крупные душевные переживания".



Если науку И. П. Павлов постигал поэтически, то живопись воспринимал скорее умственно.

Ждал с нетерпением открытия выставок картин, приходил на выставки по нескольку раз, словно не просто любовался, а изучал каждое произведение. Не прочь был поспорить о появившейся новинке.

Когда стал знаменитым, его самого стали рисовать и лепить. Скульптор Сергей Тимофеевич Коненков, живший тогда в Америке, несколько раз встречался там с И. П. Павловым, работая над его бюстом. "Иван Петрович не скрывал своих горячих симпатий к художникам-передвижникам, к древним русским иконописцам, — вспоминал С. Т. Коненков позже, вернувшись на Родину, — одновременно он был большим знатоком эпохи Возрождения, хвалил Тициана и как мастера, и как человека, горячо доказывал, что светлый дух Возрождения никогда не иссякнет, и тут же с присущим ему юмором бичевал всякие "измы" и декадентские "опусы" в искусстве".

Художник М. В. Нестеров, создавший целую серию живописных портретов Павлова, не сразу решился писать его. Все же он "набрался храбрости" и поехал в Ленинград познакомиться с И. П. Павловым. Дверь открыла Серафима Васильевна. Не успел художник поздороваться, как неожиданно и стремительно с громким приветствием появился сам Иван Петрович.

"Целый вихрь слов, жестов неслись, опережая друг друга. Более яркой особы я и представить себе не мог. Я был сразу им покорен, покорен навсегда. Иван Петрович ни капельки не был похож на те "официальные" снимки, что я видел… Иван Петрович был донельзя самобытен, непосредствен. Этот старик был "сам по себе", и это "сам по себе" было настолько чарующе, что я позабыл о том, что я не портретист, во мне исчез страх перед неудачей, проснулся художник, заглушивший все, осталась лишь неутолимая жажда написать этого дивного старика".

И. П. Павлов был изображен художником на его любимой террасе в только начинавших тогда строиться знаменитых Колтушах — научном городке под Ленинградом. И самая трудная задача была заставить "очень подвижного 86-летнего старика сидеть более или менее спокойно".

Пришлось усадить его за стол для беседы с сотрудником. Помощник Ивана Петровича докладывал, а профессор слушал и задавал вопросы. Но так продолжалось очень недолго. Беседа, естественно, становилась все оживленнее. Иван Петрович в разговоре частенько по привычке ударял кулаками по столу.

Так и запечатлел его художник — с этим характерным, чисто павловским жестом, азартно доказывающим что-то невидимому собеседнику. А на столе — разделяющие их цветы. Хотели было поставить любимые И. П. Павловым сиреневые левкои, да куст оказался слишком высок, заслонял лицо. И тогда на стол водрузили низенький белый, "наивно провинциальный" цветок, издревле называемый "убором невесты".

Это был, по общему признанию, один из самых удачных портретов Ивана Петровича (теперь он находится в Третьяковской галерее), передававший живой темперамент "неугомонного старика". И представить нельзя, что он сделан всего за год до смерти И. П. Павлова.

Ему так и не удалось стать стариком: его энергии, молодому задору мог позавидовать любой юноша. В 75 лет он получил от своих сотрудников диплом "мастера городкового цеха", как бессменный глава их институтской команды. И десять лет спустя все так же упруга, несмотря на хромоту после перелома ноги, была его пробежка, точен глаз, сильна левая, главная рука. Все так же восторженно и звонко кричал он, приветствуя удачный удар игрока своей команды.

— Звезда! Звезда!

И так же приходил в неистовое отчаяние и гнев, ежели кому-то случалось промазать:

— Квашня! Да у вас бабий замах! Вас в богадельню, сударь!

Поистине неистощимо было буйство этой многогранной натуры. И вернее всех определила его нрав наблюдавшая полвека за Иваном Петровичем изо дня в день Серафима Васильевна. Она назвала это необыкновенное свойство "кипением сердца".



СТОЛИЦА УСЛОВНЫХ РЕФЛЕКСОВ

В Военно-медицинской императорской академии существовало правило, неукоснительно соблюдавшееся: после 25 лет службы профессора увольняли за выслугою лет. В редких исключениях этот срок продляли еще на пять лет. В 1905 году Иван Петрович Павлов тоже оказался на роковом рубеже. Но для "великого физиолога земли российской" было сделано невиданное исключение. Конференция академии ходатайствовала об "оставлении И. П. Павлова профессором", предоставив определить срок самому Ивану Петровичу.

Так И. П. Павлов остался "пожизненным профессором". Работа его развертывалась все шире. В академии построили новое помещение для его кафедры. Это было красивое двухэтажное здание в Ломанском переулке. Просторный вестибюль, широкая лестница с огромным, выходившим на юг окном.

Бельэтаж занимали лаборатории и операционные. Кабинет Ивана Петровича и аудитория для лекций размещались на втором этаже. В операционной две стены были почти сплошь стеклянные. Она занимала угловое помещение и находилась в стороне от лабораторий. Во дворе построили большой виварий для собак. Все было сделано с размахом, по последнему слову науки. А лучшим украшением кабинета профессора И. П. Павлова была большая фотография "отца русской физиологии" И. М. Сеченова, подаренная его женой. Это был поистине бесценный дар.

"Я в высшей степени рад получить портрет Ивана Михайловича… Кому же, как не ему, начавшему нашу родную физиологию, начавшему ее именно в Академии и оставившему своим ученым и учительским образом в своих учениках неизгладимое впечатление буквально на всю жизнь, занимать первое место на стенах теперешней физиологической академической лаборатории? Этот портрет составит самое лучшее и самое дорогое ее украшение".

Обновленная кафедра физиологии стала лучшей в Европе. Не только по уровню работ, но и по оборудованию. Это признавали сами европейские ученые.

Но павловская мысль обгоняла реальные дела. Ему мало достигнутого. Профессор И. П. Павлов задумал построить совсем особую лабораторию: где бы подопытные животные были полностью изолированы от посторонних звуков, шумов, запахов, отвлекающих их внимание и влияющих на выработку условных рефлексов. Однако императорская казна не располагала средствами для строительства. А принц А. П. Ольденбургский к тому же опасался, что при этом будет испорчен пейзаж вокруг его института.

"Институт должен славиться не своими лужайками и видами, а научными учреждениями, — писал ему в докладных профессор И. П. Павлов. — А я ручаюсь, что проектируемая лаборатория и сама по себе, и тем, что из нее выйдет, немало прибавит к научной репутации нашего Института".

В конце концов принца-попечителя удалось уговорить, но денег-то все равно не было. И тогда Иван Петрович решил обратиться в благотворительное Общество содействия успехам опытных наук, основанное на средства, завещанные купцом X. С. Леденцовым, с просьбой о материальной помощи. Ведь речь шла не о нем самом, а о его любимой науке — тут И. П. Павлов был готов на все.

Он пришел на заседание общества и произнес пламенную речь о необходимости такой новейшей лаборатории. Средства были отпущены, и строительство "башни молчания", как стали ее называть, хоть и неспешно, но началось.

Это была гордость Ивана Петровича. Здесь воплотились все его самые сокровенные мечты. Трехэтажное квадратное здание было окружено глубоким рвом, чтобы его стенам не передавались колебания почвы, "причиняемые проездом экипажей, телег и автомобилей". Внутри оно разделено крестовидным коридором, образующим в каждом этаже по четыре изолированные комнаты. На двух противоположных сторонах к основному корпусу приделаны полубашни, в них — выход во двор и лестница, ведущая во все этажи. Каждая изолированная комната сообщается с этой полубашней, так же как и крестовидный коридор. Таким образом, вход в каждую комнату обособлен. Средний этаж — без рабочих помещений, он лишь разделяет верхний и нижний.

Всех экспериментальных комнат — восемь. В каждой из них в одном из углов устроена камера из особых не проводящих звуков материалов. Здесь находится животное во время эксперимента. Наблюдение за ним ведется из наружной комнаты. Экспериментатор со специального пульта подает разные звуковые и световые сигналы и в окошко наблюдает за их действием на собаку, которая его не видит: она изолирована не только от посторонних помех, но и от самого наблюдателя.

Строительство "башни молчания" удалось закончить только при Советской власти. Денег купца едва хватило на три звуконепроницаемые камеры. Да и те строились чуть не пять лет.

Тем временем Ивана Петровича Павлова избрали академиком Петербургской Академии наук. "С избранием И. П. Павлова наша академия приобретет в свою среду сочлена, которым она может вполне гордиться", — было написано в представлении. Общее собрание академии единодушно подтвердило мнение группы академиков, рекомендовавших профессора И. П. Павлова. Но мало кто знал, что Иван Петрович поставил перед Академией наук определенное условие: следуемое ему содержание выплачивать "молодому талантливому работнику"! — Георгию Павловичу Зелёному, который был им привлечен к работе в академической лаборатории. Лаборатория была так мала и стеснена в средствах, что без этой дотации просто не смогла бы существовать. Лишь при Советском правительстве физиологическая лаборатория Академии наук была преобразована в институт, которому отвели большое здание на Тучковой набережной, где раньше размещался музей Л. Н. Толстого.

Избрание академиком никак не повлияло на образ жизни И. П. Павлова. Как и прежде, он нередко добирался до всех своих — теперь уже трех — рабочих мест пешком или на конке, которую позже сменил трамвай. По Кронверкскому проспекту и Дворянской улице через Сампсониевский мост конка привозила его в Военно-медицинскую академию. В Институт экспериментальной медицины на Лопухинскую он ехал по Каменноостровскому проспекту другой конкой. А на Тучкову набережную ходил пешком.

Домой к нему мог прийти любой сотрудник или студент, ежели находилось дело. Просто в гости по будням к И. П. Павловым не ходили. Гостей принимали лишь по праздникам. Пришедшего по делу радушно встречали, угощали вкусным чаем с ржаным хлебом и украинским салом.

В квартире — никакого богатства (кроме картин): дубовый старомодный буфет, такой же книжный шкаф, тяжелые, литые из металла кровати. Сам профессор одет скромно, без претензий.

У Ивана Петровича была какая-то особая неприязнь к барству, подчеркнутому аристократизму. Он так и остался навсегда тем разночинцем, которым приехал когда-то в Петербург из своей провинциальной Рязани. Его почти не трогали материальные трудности. Империалистическая война и последовавшая за ней разруха мешали ему только тем, что большинство сотрудников мобилизовали на фронт и некому было проводить опыты. Да и подопытных собак теперь не хватало — экая досада! Столько надо сделать — как все успеть?

Не было дров, лаборатории не отапливались — он работал в пальто и шапке. Не было электричества — оперировал при лучине. Недоставало продуктов семье — вскопал участок земли, отведенный ему, как и всем сотрудникам, на территории ИЭМа. Благо институт помещался на бывшей даче принца-попечителя и свободной земли хватало. И собственноручно (старшему сыну доверял только дежурить на огороде по ночам) вырастил картошку и капусту, да еще какого-то диковинного сорта. И — можете не сомневаться — он в этом соревновании стал победителем. Огород академика И. П. Павлова был самым лучшим: "Стыдно, милостивый государь, не найти в себе силы вырастить овощи".

Но и когда позже Советское правительство предлагало выбрать любое место в Союзе, чтобы там построить ему дачу, он отказался: "Зачем? Мне и в моей деревне хорошо". Ему выписали из Америки роскошный лимузин "форд", а потом предложили заменить на еще более совершенную новинку "линкольн". Он удивился: "Машина у меня есть. К роскоши я никогда не стремился. Да и к чему это? Нет, нет!"

Никогда ничего не покупал себе сам. Серафиме Васильевне приходилось почти насильно приобретать ему необходимую одежду. Даже карманных денег никогда не держал. И когда однажды заграничная машина поломалась в дороге и Ивану Петровичу пришлось пересесть в автобус, у него не оказалось мелочи на проезд. Очень недовольный, он сердито сказал встречавшему его сыну: "Заплати за меня — я ехал зайцем".

Можно представить, какую бурю негодования у бессребреника И. П. Павлова вызвало предложение его давнего приятеля "пустить часть Нобелевской премии на биржевую коммерцию". Иван Петрович, говорят, даже ногами затопал на незадачливого коммерсанта: "Эти деньги я заработал непрестанным научным трудом, а наука никогда не имела и не будет иметь ничего общего с биржей!"

Научные дела продолжали развиваться. Институт экспериментальной медицины получил за городом недалеко от деревни Колтуши место для собачьего питомника. Здесь находилась конюшня и старое деревянное здание в два этажа.

Иван Петрович выделял на питомник средства из бюджета лаборатории, подробно вникал в хозяйственные дела, но сам там еще ни разу не был. А тут что-то уж очень напряженная была работа, видно было: устал, надо бы ненадолго обстановку переменить. Ближайшие сотрудники и посоветовали ему съездить на несколько дней в Колтуши.

Ранним июльским утром трое участников поездки встретились на Финляндском вокзале. Иван Петрович приехал на трамвае, и, разумеется, без малейшего опоздания. По его просьбе о поездке никому особо не объявляли, даже директора не предупредили. Так и ехали в набитом поезде, даже стоять в проходе пришлось, а дальше отправились пешком.

Загрузка...