У городских ворот иногда можно заметить ангела с мечом.
Здравствуй, Коленька!
Наконец мы пришли в себя и как-то отдышались. Почти сутки в самолете – я даже не думала, что это так тяжело. Буэнос-Айрес – очень красивый город, но я его видела, как в тумане. Степка, и тот оказался крепче меня. Он потерялся было, но через час его привели цыгане. Как они любят Илью, ты не представляешь! Илья решил, что безопаснее всего нам будет ехать с ними. На меня надели десять юбок, повязали голову красным платком – можешь себе представить меня в красном платке? С ними мы и доехали до Нуэва-Уэски. Уэска, как я узнала, вовсе не испанское слово, а искаженное белорусское «»вёска«, что значит »деревня". Все тут считают, что я твоя дочь, а Степка, соответственно, внук. Я никого не пытаюсь разубедить.
Здешний алькальд, дон Фелипе, а по здешнему – дзед Пилип, очень обрадовался, что я могу преподавать русский язык, потому что жители здешние объясняются на странном наречии, состоящем из русских, белорусских и псевдо-испанских слов. Так что с будущей недели я приступаю к работе.
Места здесь красивые дивно! Холмистая степь, поля. Сады такие, что нам и не снилось. Второй урожай черешни, Степка живет на дереве. Река неширокая и холодная: горы близко. Их даже видно в хорошую погоду. Через речку немецкая деревня, к ним мост. У моста сидят индейцы, торгуют. Я уже не удержалась и купила себе совершенно безумное пончо. Мне все кажется, что я сплю. Когда читала Борхеса, было такое же ощущение и такие же картины возникали перед глазами.
Живут люди очень богато и обособленно. Отношения их с государством ограничиваются только уплатой налогов да тем, что парней здешних призывают служить в конную полицию, но в городе из них мало кто остается. И еще: возле церкви памятник стоит троим местным ребятам, погибшим на Мальвинах. Ушли добровольцами. И генерал, приезжавший на открытие, сказал, что если бы все так сражались, то за Аргентиной остались бы не только Мальвинские, но и Британские острова. Так что за нас не беспокойся, всякого чужого здесь сразу увидят, побьют и выпроводят.
Оружия в деревне очень много, и деды постоянно проводят учения. Боюсь, что и Степке на день рождения кто-нибудь подарит пистолет.
На престольные праздники в церкви обязательно служат молебен за здравие болярина Николая. Из-за этих праздников, кстати, уже десятый год не могут закончить маленькую ГЭС на реке. Ее затеялись сооружать совместно с немцами, а праздники не совпадают, ток что то бауэры пьют, то сябры. Но это так, повод для шуток. Как было бы славно, если бы бросил ты свои опасные дела и приехал к нам, и зажили бы мы здесь хорошо и свободно.
Увидел бы своими глазами, как плывут в настоящей пироге двое почти голых индейцев и распевают: «Ты ж мая, ты ж мая пирапёлачка»…
Но я понимаю, что ты был бы не ты, если бы прислушался к моим словам. Не подумай, это не в обиду, просто ты – такой. Знай, что тебя здесь любят.
Дон Фелипе очень привязался к Степке, даром что у самого внучат две дюжины. Да и Степка к нему привязался, каждый вечер бегает, истории слушает. Хозяйка наша, донья Сидориха, говорит, что дон Фелипе в одиночку (правда, с пулеметом) положил под деревней целый «эскадрон смерти», который во время какой-то там диктатуры послали сюда искать коммунистов. А коммунист в деревне действительно есть, но один. Бывший разжалованный комиссар отряда, дон Монастирчук. У него на стене портрет Че Гевары висит. Они даже где-то встречались в свое время.
Все здесь смешалось, Коленька, и иногда я просто не верю себе. Лежу, темно, Степка сопит, цикады надрываются, пахнет не по-нашему: Может быть, прав был Лао Цзы?
Жду, очень жду, очень хочу тебя увидеть. Скорее бы. Твоя Аня.
Папка, тут классно!
Товарищ командир, задание выполнено. Жду дальнейших указаний. Агафонов."
Николай Степанович положил письмо в бумажник, бумажник же спрятал в карман.
– Спасибо, дочерь шатров, – улыбнулся цыганке. – Хорошая весть хороша вдвойне, когда ее приносит красивая вестница. Как наша бабка?
– Вот об этом я и хотела просить, – сказала Светлана. – Хочет говорить с вами. Только…
– Что?
– Чтобы вы сами к ней пришли. С подарком.
– А велик ли должен быть подарок?
– Это вы уже сами решите…
– Ой, не темни. Чего хочет бабка?
– Не помирать хочет.
– Ага…
Николай Степанович задумался. В конце концов, шесть граммов «катализатора Фламеля» у него еще оставались. Правда, все шесть были как бы предназначены уже кому-то, расписаны были: хотя и не обещаны. С другой стороны, бабка могла дать бесценные сведения: Не хочет помирать… Как будто кто-то хочет…
– Хорошо, – решился он. – Поехали.
– Мать моя женщина, как вспоминать начинаю, так очко и по сю пору играет.
Взяли нас в парашютисты в тридцать пятом, Осоавиахим, бортюхи драные, так бы всех без парашютов и покидал бы вниз… Я-то коренной москвич, а они откуда попало. В основном из деревни. В четыре утра встаем, в пять на поле, в шесть прыгаем, в восемь на завод. А ты думал! Еще срок тогда за опоздание не придумали, чинга их мадре, а остальное уже все было. И вот мы, молодые дубы, надрывались: да и не только дубы, девки тоже скакали с небес, как лягвы в ведьмин день. Сколько их поубивалось – страх. Да которые и не поубивались, от тех тоже толку мало было… да. Вот. А потом отобрали из нас, скакунов, полторы сотни. Энкаведе отобрало. Ну, с моей-то пролетарской анкетой вопросов не было.
И – стали готовить отдельно. На Кавказ увезли, в Боржом. Раньше вода такая была… И вот после этой их подготовочки осталось нас из полутора сотен всего-то шесть десятков. Остальные кто побился, кто померз. Потому что без привычки…
Так вот готовили, не в пример… Потом вернулись в Москву, в Монино. Там лагерь наш был. Еще две группы туда же прикатили: их отдельно от нас натаскивали.
Короче, собралось нас двести гавриков. И вот в тридцать шестом уже, в начале года, приезжает к нам товарищ Агранов, большой руки чекист, сперва рассказывает про дружбу свою с Маяковским, декламирует поэму «Хорошо!», а уж потом и начинает проводить настоящую политграмоту.
Высоко в горах, говорит товарищ Агранов, живут и трудятся махатмы (мы их тут же «мохнатыми» прозвали). С Лениным они крепко дружили, письма ему писали.
Дескать, правильно, Ильич, сделали, что церквы порушили, что в алтарях насрали, что богато людей поубивали. Одобряли ленинскую политику. А теперь их англичане начали было в оборот брать. И вот должны мы их освободить от колониального гнета…
Сладко так заливал товарищ Агранов заслушаешься. Сам такой видный, образованный. Вам бы, говорит, товарищи курсанты, Упанишады надо бы законспектировать, да классовый враг времени не оставляет.
А еще товарищ Чкалов к нам зачастил. Сам. Валерий Палыч. Ну, от этого мы как на седьмом небе себя чувствовали. Это все равно как бы к вам в школу Гагарин пришел. Ага, слышал про Гагарина… А Чкалов все про самолеты рассказывал.
Как полетим, да как возвращаться будем. Сложное это дело было в те времена.
Вертолетов еще товарищ Миль не придумал, потому что на воле ходил. Вот посадили бы его в шарашку, как всех порядочных конструкторов…
Короче, гоняли нас до стотысячного пота. Как выбрасываться на малой высоте будем, да как охрану махатмовскую класть методически, да как быстро аэродром снежный наводить: Всю зиму нас гоняли, до апреля. А в апреле, как раз в канун ленинских юбилеев, посадили нас в ТБ-3 по тридцати рыл на машину, и полетели мы в неизвестном направлении…
Выгрузили. Степь: ну, как скатерть натянутая. Изморозь. Снега нет. Денек дали отдохнуть в юртах, баранинкой накормили. А потом – моторы, моторы… И садятся один за одним самолеты «РД», длиннокрылые такие, на них потом еще Чкалов в Америку летал от греха подальше. И Байдуков. Тоже гусь был еще тот. А за каждым самолетиком по два планера. Эх…
Короче, еще день прошел, второй. Ждем погоду в Шамбале. Шамбала, сказал товарищ Агранов, это для древних народов все равно что Москва сегодня. Уже баран в глотку не лезет. Цириков нам прикомандировали монгольских, чтобы проводниками были. Хорошие ребята, заводные. К девкам, говорим, сводите?
Отчего же, отвечают, можно и к девкам… А командир наш батальона, Сисой Сисоевич Хомчик, у нас там не как в армии было, ни званий, ни знаков, и даже на службе мы не числились, а продолжали вроде бы трудиться ударно на своих фабриках и заводах, и даже про некоторых из нас журналы и газеты писали: вот, мол, как по-стахановски уголек рубать треба!.. – так вот, Сисой наш Сисоевич услышал про девок и аж затрясся: где? Ну, и пошли мы: не то чтобы всем батальоном, но кто побойчей. Только вышла нам полная каррамба страшная, потому трудности с переводом. Мы-то об одном просили цириков, а они совсем другое подумали…
А там – и погоду сделали в Шамбале. Прилетел собственной персоной товарищ Агранов, колдуна привез. Пока он там кощуны разводил да руками махал, товарищ Агранов последний инструктаж провел. Настоящих махатм, сказал он, всего девять, а остальные подменные – агенты английского империализма.
Отличать их легче легкого: выстрелить надо. Если упадет, значит агент. Если живой стоять останется, то брать его под локотки вежливо и в самолет вести.
Точка. Потом прочитал стихи-нескладушки про Арджуну – это вроде древнего Чапая был герой. Ну, при Арджуне еще индийский бог Индра состоял, наподобие Фурманова. Следил за классовой бдительностью. Даст партийную установку и командует: «Мужайся, Арджуна!». За компанию и нам полагалось мужаться.
Выдали нам меховые новенькие комбинезоны, еще ни разу не стираные, и маскхалаты белые, а поверх всего – на толстой цепи, чтоб не порвалась, свастики серебряные. Под расписку. Мы, конечно, комсомольцы, возмущаемся все, не хотим с фашистскими знаками в тыл английского империализма лететь…
Но и тут товарищ Агранов глаза нам раскрыл: вы, говорит, посмотрите, головы бараньи, в какую сторону крючки у нее загнуты! Наша это свастика, хорошая, светлая. Ее, говорит, сам Ильич думал одно время вместо пятиконечной звезды присобачить, да Троцкий помешал. Мы и бороды поотвесили…
Автоматы «томпсон» нам выдали еще осенью, и освоили мы эту машинку гановую как твою пищаль. Он только по виду мудреный, «томпсон», а когда применишься к нему, так и ничего сложного. Знай дави. Потом на чердак слазишь, сам посмотришь… Вот. А еще по паре гранат, по нагану и по ножу десантному, а это, брат, такая штука, что дорогого стоит. Ну а документов, конечно, иметь нам с собой не положено было.
И вот расселись мы: кто с парашютами – по «РД», кто так – по планерам. И полетели в страну Памир, в тибетские Гималаи…
Как это в разных местах? Ах, на карте. Да кто ж тебе настоящие-то карты покажет? Это, брат, такое хитрое дело: Только в начале войны и сообразили…
В общем, долго летели. «РД» – он же трое суток в воздухе мог держаться. Трое не трое, а добрые сутки мы проваландались. Наконец, лампочка мигает, и товарищ Байдуков сам выходит: готовься, мол, ребята, скоро уже. А чего нам готовиться, уже все спето. Поприседали, руками помахали, кровь разгоняя – а там и дверку нам отворили, и валенком по сраке наподдали – на счастье. И полетели мы в ледяную муть, как небесные птицы финисты.
И вышло-таки мне счастье от валенка: на полметра от меня отцепленный планер прошел, еще бы чуть – и заломало бы меня крылом, раба божьего, ломом подпоясанного: А так – будто по пяткам шоркнуло, и все. Мужайся, Арджуна!
Лечу. Качаюсь. Мужаюсь. И вдруг кончается мгла, и открывается мне крепость на скалах. Вот такой и показывали ее нам на рисунках, которые Терих, наш тамошний разведчик, присылал. Ох, красивые были рисунки, ему бы не в шпионы, а в художники податься, цены бы не было…
И садятся туда, прямо во двор, гаврики со второй машины. А меня к стене сносит. Ну, подобрал стропы, чтоб не убиться, и ухнул в снег. С головой. Пока выбрался, пока то-се…
В общем, картина мне открывается почти вся. Там, где поля, планера садятся один за одним, и вижу, что двух не хватает, а где они, лишь пилотам да ангелам ведомо. Самолетики наши гудят высоко, за дымкой не видать. А со стен – трассирующие пули:
Гранатой их, думаю: нет, высоко, скатится – и по мне же, многогрешному. Ну, что делать? Лезу вдоль стенки, в снегу то по грудь, то по шею. И что ты думаешь: натыкаюсь я на решетку. И замок на ней вот такой, как бычьи яйца, и с той стороны. Тут и пригодилась граната:
Короче, забрался я внутрь. Там стрельба, кто-то в медный таз колотит, и носятся по двору этакие: бритые, босые и в красное завернуты. Но я же помню наставления товарища Агранова: дал очередь… Вроде бы махатм нету: все лежат. Я – перебежкой – дальше. На соединение с основными силами. И вот тут-то мне и помстилось впервые: вроде как мелькнул человек в нормальной шинели! Я еще подумал: англичанин. Потом забыл сразу.
Короче, кончился бой, не начавшись. Красные кто лежит, кто попрятался.
Монастырь-то огромный, особенно когда изнутри смотришь. Ну, открыли мы ворота, мост разводной опустили. Ждем подкрепления, чтобы прочес начать, а сами стены сторожим. Тут, слышу, кричат: поймали, мохнатого поймали!
И правда: идут двое из моего взвода, Гулько и Осокин, и тащат за ноги человека не человека, медведя не медведя: в общем, что-то мохнатое. Хомчик как увидел – да как давай их материть! Людей, говорит, ловить нужно, а не зверье поганое. А я смотрю: ну, не совсем зверье. Руки-то у него, как у человека, и елда, Степка, Господа моли, чтобы у тебя такая же вымахала. Горя знать не будешь…
Цирики, как увидели этого мохнатого, за головы взялись и в снег сели: быть беде. Кричат, бедные: «Йети, йети!». И так и не поднялись потом до самого конца…
Короче, берем мы прочесом этот монастырь. Красота, но разглядывать некогда.
То, что поверху стоит, прошли за час. Пусто. Но подземелья там – я вам дам! На грузовике кататься можно и прятки устраивать для всей деревни: хрен кого найдешь. Однако – ищем. И наступает вечер… Мы малость успокоились, костры развели, паек достали…
Вечером, на самом на закате, немцы нам на голову и свалились.
Откуда они взялись, мы так и не узнали. Но не с самолетов, слышно бы было. А так: увидели и услышали только тогда, когда они нас убивать начали. Ох, резня была!.. Да еще в темноте. Быстро в горах темнеет.
Но не рассчитали и они, да и было их поменьше нашего: неполная сотня. И вышло в результате, что и под самой горой они, и храм главный у них, а мы вдоль стен и в монашеских кельях. И в подземелье закрепились, хотя какой от этого толк, непонятно.
В общем, лежим и перестреливаемся. А мороз крепчает, и небо звездное-звездное, как и не наше вовсе… Раненых перевязываем, как умеем – санинструкторов ни одного не осталось, все в пропавших планерах были.
А потом: снова медный таз зазвучал, но уже будто из гроба. И трубы загудели.
Храм светиться начал, слабо так, но заметно. И на верхушке его, где у наших церквей кресту быть полагается, красный огонь появился. И откуда ни возьмись, вышли десятка полтора мужиков в пестрых халатах и страшных масках. Пляшут в раскачку и в барабанчики колотят. «Ом, мани!» кричат. Да нет, не денег просили.
Немцы палить сразу прекратили, а мы чуток погодя. Стали мужики эти мертвецов прибирать в середину двора. Дело святое. Да и непонятно, с кем вперед воевать. И вдруг как бы храп раздался. В подземелье нашем. Паренек там стоял, охранял – вылетел, глаза белые и сам белый, рот открывает, а слов не слышно: онемел. Сисой Сисоевич, смотрю, нервничает. Озирается. И вдруг мертвецы, те, что в середине двора лежали кучей, зашевелились: и монахи, и немцы, и наши, побитые. И даже мохнатый тот, гляжу, поднимается. Поднялись… Крови нет, глаза закрытые…
Короче, не помню, как мы бежали, а помню только, что несется рядом со мной парень на футболиста похожий на знаменитого, на этого… Франца Беккенбауэра, и повторяет: «Муттерхен, муттерхен, муттерхен:» И остановились мы далеко внизу, и аэродром наш несчастный перемахнули, а дальше просто некуда бежать было, потому что пропасть.
Остановились, оглянулись, смотрим. Стоит наш монастырь и светится – стрёмно так светится, как гнилушки на болоте. И все сильнее этот его свет, будто раскаляется он изнутри. Вот и стены красными разводами пошли. А из-под земли – рев. И нам уже хочется в пропасть сигать, потому что никакой мочи нет все это терпеть и ждать, что же еще с нами исделают. Потом – будто змеи огненные над монастырем встали. Глазами смотрят, медленно так: выбирают… Мы с немцами сидим чуть не в обнимку, потому что всем страшно. Ни до Сталина, ни до Гитлера не докричишься.
Не помню я больше ужаса такого. Вот не помню, и все. Даже в партизанах: а там всякое было. Потом расскажу.
Но – как-то улеглось понемногу. Стены остыли, змеи сгинули куда-то, рев затих.
Не то чтобы совсем пропал, но – далекий такой, как паровоз в морозной степи.
Слышишь хорошо, а понимаешь, что далекий. И тогда мы с немцами стали друг на друга поглядывать. Сначала удивленно, а потом и нехорошо. И – сыпанули в разные стороны, как из теплушки после долгого перегона: мальчики направо, девочки налево… Залегли. И чего-то ждем. Первыми стрелять как-то неловко.
Вот… А потом смотрим: по ничейной полосе идет кто-то в рост. В шинели до пят.
И зеленой веткой машет. Ну, откуда там зеленая ветка взяться могла? Ничего не понимаем. А он сначала по-немецки, потом по-нашему кричит: господа, мол, нихт шиссен, командиров прошу ко мне…
– И как же, господа, вы намерены выбираться отсюда? – спросил я командиров.
Мы сидели втроем вокруг примуса в наспех вздернутой палатке. Снаружи доносились характерные звуки: пехота окапывалась. От главного неприятеля, от мороза. Снежные ямы позволят дотянуть до утра:
– Как пришли, – коротко сказал Отто Ран.
– А вы? – я посмотрел на Хомчика. – Будете ждать самолетов?
Он не ответил. Вояка он был смелый и решительный, только война оказалась не такой, а совсем чужой. Берег своих «красных магов» товарищ Агранов, отыгрывался на русских мужиках: авось выкрутятся.
Самолеты не прилетят, это было ясно. Никто не сможет сесть в таком тумане.
– Я думаю, вы уже поняли, господа, что ваше пересечение здесь не было случайностью, – сказал я. – Рекомендую информировать ваше руководство единообразно, поскольку между собой они сношения имеют. Проще говоря, врите в лад. Предлагаю вариант: монастырь пуст и давным-давно необитаем. В самом начале боевого столкновения сошла лавина, разделившая ваши подразделения. Все потери списать на лавину. Кто был вашим противником, ни вы, ни вы не догадываетесь. Предположительно, англичане.
– Ничего не получится, – тоскливо сказал Хомчик. – Мои комсомольцы…– он махнул рукой.
– Равно как и мои, – сказал Ран. – Хоть и не комсомольцы.
– В принципе лавина могла прихлопнуть всех, – предложил я.
– Нет, – покачал головой Хомчик.
Ран вообще промолчал, глянув презрительно.
– Дело ваше, – сказал я. – Тогда примите мои поздравления: сегодня началась новая мировая война. Но ваши имена в историю не войдут.
Боюсь, что они не поняли и этого.
– Если вы доложите все как есть, – попытался я вразумить их еще раз, – вам просто не поверят. А именно не поверят тому, что махатм не захватила противоборствующая сторона. Скажут, что отсиделись в сторонке и запаниковали.
Оба вскинулись. Вот это до них дошло моментально.
– Тогда…– медленно сказал Хомчик. – Тогда придется повторить. Так, Отто? И поделим старичков. А начальство пусть разбирается, махатмы они или хрены пустоцветные…
– Нет там никаких старичков, – сказал я. – Монастырь уже тысячу лет как пуст. Можете сходить посмотреть. Это Шамбала, геноссен. Понимаете? Это Шамбала.
Оглушительно взвизгнул выстрел.
– Бляди, – сказал Хомчик и, опрокинув примус, выскочил из палатки. Отто поставил примус как надо и тоже выскочил. Пришлось выходить и мне.
Горящее облако луны висело над плечом. Туман светился. И сквозь это свечение шел, проваливаясь в снег по колено, безголовый бурый великан. По нему стреляли со всех сторон, трассирующие пули впивались в мохнатое тело, взрывались и гасли. Очередью, выпущенной в упор, ему оторвало руку, и рука, мотаясь и суетясь, затрусила рядом с хозяином, как болонка.
– Пропустить! – крикнул я. Меня не услышали, но поняли.
Чудовище – убитый днем йети – дошагал до края пропасти и пошел дальше. Рука замешкалась, как бы оглянулась – но чей-то выстрел снес и ее в бездну.
– Вот так-то, – сказал кто-то из парашютистов.
Мы вернулись в палатку.
– Да, такому не поверят, – вздохнул Хомчик.
– Такому-то как раз поверят, – сказал Отто. – Такое-то они и сами…– он замолчал и уставился в огонек примуса.
Русским он владел неплохо: три года в Академии Дзержинского… Я помнил его по фотографиям: филолог, писатель, функционер Туле, искатель приключений; много общего у нас с ним было. Кроме цели, пожалуй. Хотя: темна вода во облацех. С приходом Гитлера к власти Пятый Рим постановил прервать все контакты с Туле. Но продиктовано это было скорее политической конъюнктурой, нежели этическими соображениями. А следовательно, все могло перемениться.
– Бойцам давайте попытаемся внушить, что все виденное ими было галлюцинацией, вызванной, допустим, боевым отравляющим газом, – предложил я. – Утром можно будет сводить их на развалины монастыря, пусть убедятся своими глазами.
– Вместе или порознь? – криво усмехнулся Ран. – Спасибо, Николас, но и это не выход. Зачем вы вообще связались с нами? Пустили бы все на самотек…
– Людей жалко, – сказал я. – Такое объяснение вас устроит?
– Кому нынче людей жалко, – сказал Хомчик. – Разве что попам-грабителям…
– Чувствую я, Николас, что намерены вы через нас протащить какую-то дезу, – сказал Ран. Он меня тоже, конечно, знал по ориентировкам.
– Да, – сказал я. – Но хочу напомнить, что именно в хорошей полноценной дезе и лежит ваше спасение. И если мы ее сейчас здесь сообща не оформим, то, господа, помните, что домой вы вернетесь на верную смерть. Если не хуже… И если вернетесь…
– Зато семьям пенсия будет, а не лагерь, – сказал Хомчик.
– И вы в это верите? – я посмотрел на него недоуменно.
Он задумался.
И вот так к утру (было под сорок мороза) мы родили умную дезу. Которая устроила, как выяснилось впоследствии, и Ежова, и Гиммлера.
Поэтому Вторая мировая началась тремя годами позже. Правда, я не знаю до сих пор, был ли смысл так тянуть с этим делом: Раньше сядешь – раньше выйдешь.
Утром бойцы дружно сбегали на развалины и убедились, что да, все ночное было мороком и кошмаром. Ран увел своих ребят в подземелье. Я сказал ему: осторожнее, Отто – если пройти по этим ходам много-много миль, то можно попасть к пресловутому владыке Агартхи, Царю Мира. Там вам откроются все тайны, но дороги назад вы уже не найдете. Не знаю, поверил ли он мне…
Чкалов посадил машину, ориентируясь по дымным кострам. Ни один пилот в мире не решился бы на такое. Остатки десанта, двадцать восемь человек, как раз и уместились в одном самолете.
Они улетели, а я остался.
– Не боитесь, Николас, что я распоряжусь расстрелять вас? – спросил зачем-то Ран. Глазки его подозрительно блестели.
– Нет, – сказал я. – Во-первых, я старше вас на две ступени посвящения, и такое нарушение субординации не понравится фон Зеботтендорфу. Во-вторых, после драки кулаками не машут. А главное, без меня вам здесь не разобраться с направлением мировых линий. Не хотите же вы попасть в Антарктиду? Там хоть и весна: И вообще – какую дрянь вы нюхаете?
– Кокаин, – слегка растерялся он.
– Вас обманули. Кокаин белого цвета. Значит, так: передайте фон Зеботтендорфу, что русский перевод «Некрономикона» вот-вот выйдет из типографии.
– Но это же…– он изменился в лице.
– Вы совершенно правы.
У царя альбанского Тархетия, кровожадного деспота, случилось во дворце чудо: из средины очага поднялся мужской член и оставался так несколько дней.
Ведьма жила бедно. Домик ее, черный и приземистый снаружи, изнутри был нелеп и тесен. И лишь огромный серый ковер, спускающийся от потолка, застилающий пол и подвернутый до середины противоположной стены, говорил о прежнем достатке.
Воздух внутри стоял смрадный и плотный, как протухший студень. Здесь и жить-то было тошно, а уж умирать – тем более.
Кроме ковра, в доме ничего не было. Старуха лежала, укрытая пестрым тряпьем, на топчане, ножками которому служили кирпичные столбики. В углу у печки навалена была куча угля. Кошка – естественно, черная – бросилась к гостям в надежде выпросить еды.
– Соседка иногда помогает, – объяснила Светлана.
Гусар оглядел комнату, ничего подозрительного не обнаружил, как-то по-хорошему разобрался с кошкой и сел у порога.
– Собаку… убери…– прохрипела бабка, не открывая глаз.
– Это не совсем собака, – сказал Николай Степанович. – Пусть сидит. Я ему доверяю.
– Ну, смотри…
– Зачем звала, старая?
– Сам больно молодой, – отозвалась бабка.
– Уж какой есть.
– Прощения попросить хочу.
– Прощаю. Дальше что?
– Не от сердца прощаешь, от ума.
– Как могу. Сердцу, сама знаешь, не прикажешь.
– Ох, знаю…– бабка надолго замолчала.
– Бабуль, – позвала Светлана. – Говори уж все.
– Скажу, скажу… Скажу тебе, Николай. А ты, Светка, выйди, не подслушивай.
Рано тебе такое знать.
Светлана фыркнула и пошла прочь.
– Люб ты ей, однако: не спорть девке жизнь, а то не будет тебе удачи… Так о чем я? Да, знать ты хотел, что приключилось…
– Хотел.
– А не боишься?
– Устал бояться.
– Смотри: еще не поздно…
– Поздно. Не оставят они меня в покое.
– Попросишь, поклонишься – оставят.
– Не поклонюсь.
– Это да. Такие не кланяются: вот все и вышли. Осталось: всего ничего. Раз так, слушай. Есть на земле племя. Все, как у людей, а – не сродны они людям. И живут не русским обычаем и не цыганским, а вроде как подпольщики. Многое могут.
– Это я заметил.
– Пристали они к цыганам, как клещ к собаке. Сосут кровь, сосут, не насосались еще. Через них нет нам никакой жизни… Ай, да что я жалуюсь, ты же дельного чего ждешь:
– Да. Если знаешь.
– Буду говорить, а ты на ус мотай. А отчего и почему, поймешь, может, и сам. Вот почему зеркала в доме с покойником завешивают? Потому что кто-то из них обязательно наведается в такой дом. Горе наше им очень полезно. А зеркал они не любят. Ой, не любят… Он, если в зеркало глянет, сам себя заворожить может…
– Так. Еще что?
– Живут они очень долго. Очень долго. Тот, который меня: он еще то время помнит, когда у цыган цари были.
– Понял. Завораживать они могут, порчу насылать могут: что еще?
– Из медных колец золотые делать.
– Не хитрая наука.
– Знают они, когда о них думают. И кто думает. И как.
– Они и узнали, что я о них подумал?
– Конечно.
– А детишки им на что нужны были?
– Не знаю. Только извечная это дань цыганская…
– Ладно. Что им от людей нужно?
– Непонятно мне это было, милый. Вот что всякому начальству от людей нужно? Чтобы слушались да помалкивали. Так и эти…
– Значит, в начальство рвутся?
– Не то, чтобы прямо в начальство. Они всё за спинами маячат. Одного по телевизору даже видела в программе «Время».
– А распознать их можно?
– Трудно их распознать человеку. Гриб есть, его высушишь и покуришь – видеть их начинаешь. Правда, соображение теряешь при этом, не понимаешь ничего.
– Нет, это не годится. От водки, скажем, многие и чертей видят.
– Котята новорожденные, слепые, их чуют. Орать начинают.
– Поди разбери, от чего котенок орет… А собаки?
– Собак они обманывают. Но есть зверек, который змей давит, вот тот – да, тот хитрый глаз имеет…
– Зверек, который давит змей…– Николай Степанович задумался.
– Еще так смешно чирикает, ровно как птица клест…
– Мангуста?
– Мангас-та. Так правильно. Сами-то они мангасами называются.
– Мангасы, значит… Запомню.
– А людей, которых себе служить заставляют, барканами зовут. Тоже запомни.
– Запомню.
– Верховный мангас в воде живет. В море. Его имя Лу.
– Они что, не только на людей похожи?
– Они разные. Есть как люди, есть как крокодилы, только побольше.
– Понятно, – сказал Николай Степанович. – Ты мне скажи вот что: лекарство это бурое, которое я тебе сейчас дам – оно откуда приходит?
– Мангасы делают.
– Точно?
– Да уж куда точнее.
– Плохо дело, – сказал Николай Степанович. – По кругу ходим. И как бы в этот круг прорваться: Давай уж, старая, раз так масть легла – приманивай своего.
– Приманить не смогу, нет у него ко мне больше интереса, а как найти, расскажу.
Зовется он в миру Сулейменовым Насруллой Абдухакимовичем, и когда прибывает, останавливается в крайкомовской гостинице, там ему всегда люкс приготовлен. Имя хоть и не русское, но не узбек он и не татарин. Седой, представительный. Лоб широкий, а над переносицей небольшая вмятинка. И вот здесь, под подбородком, кожа складчатая болтается. Манерой начальник, и люди с ним высокие об ручку ходят. Вот он-то змей главный и есть.
– Змей? – переспросил Николай Степанович. – Змей, воистину змей…
Когда-то крайкомовская, гостиница «Октябрьская» переживала нынче не лучшие времена. Нынешние высокие гости предпочитали останавливаться в загородной резиденции губернатора, а «новые русские» облюбовали для себя гостиницу поновее. Так что красные ковровые дорожки облысели, мебель порассохлась и попродавливалась, телевизоры не включались или не выключались, и даже форточки не открывались или не закрывались. Персонал, впрочем, держался старый, вышколенный, холуеватый.
Портрет Непогребенного, набранный разноцветным шпоном и висевший напротив стойки администратора, никто не трогал…
Вовчик и Тигран жили в двухместке наискосок от закрытого люкса. Время от времени кто-то из них выходил в город на связь. Связь осуществлялась через пиццерию.
– Командир, – нервно говорил Тигран, наклоняясь вперед – грудью на столик. – Сколько нам еще ждать? Неприлично же – два мужика в одном номере! Вторую неделю! Горничные хихикают. Особенно как зеркала туда притащили.
– А что же вы горняшек-то не… э-э… не разубедите?
– Так ведь приказа не было, – растерялся Тигран. – А то бы мигом. Зато я вчера Машу Распутину живьем увидел, только она носом закрутила и жить здесь отказалась…
– Ладно, перебьетесь без Маши, – сказал Николай Степанович. – Вы бы книжки читали, что ли.
– Понял, – сказал Тигран. – Какие?
– Библию.
– Понял, – повторил Тигран. – Разрешите идти?
– Идите…
Из Тиграна мог со временем получиться хороший агент, а вот Вовчика интересовали по жизни две вещи: деньги – и чтобы хохлы в Крыму не наглели.
Почему-то в обоих случаях он делал ставку на Николая Степановича…
Вечером, часов в семь, раздался телефонный звонок. Голос Тиграна потребовал Ларису Ивановну. Но без подруг.
– Сожалею, милостивый государь, но по нашему номеру госпожа Лариса Ивановна не значится…
Николай Степанович положил трубку, кивнул Гусару, осмотрелся, как будто мог что-то забыть…
Но уже нельзя было ни остановиться, ни свернуть. Ревели загодя прогретые моторы танков и самолетов, командиры распечатывали осургученные конверты…
Должно быть, поэтому и капризная «Нива» завелась мгновенно.
Оставив машину во дворе напротив гостиницы, они направились в точку рандеву: кафе с многозначным названием «Стрелка». Вовчик сидел у стойки и что-то пил – явно безалкогольное, но для виду морщился.
– Хорошо вышли? – спросил Николай Степанович.
– Хорошо, – сказал Вовчик и бросил на стойку деньги. – Тигр даже кадку какую-то своротил с растением. Я гостиницу клоповником обозвал… В общем, приметили нас, как вы велели.
– Молодцы.
Тигран маячил на углу за газетным киоском. Отсюда вход в гостиницу был хорошо виден.
– Не выходил, – доложил он.
– Прекрасно, – сказал Николай Степанович. – Теперь держитесь за мной: да не зацепитесь там за что-нибудь.
– Что – действительно не увидят нас? – Тигран недоверчиво сморщил лоб.
– Увидят, но не обратят внимания.
– Потом научишь, командир?
– Будет время – научу…
Он накинул на свой маленький отряд «серую вуаль» и повел его вперед, в логово врага.
Часов в одиннадцать Гусар заворчал и встал, и тут же забеспокоился мангуст Рики, одолженный Николаем Степановичем в живом уголке степкиной школы якобы для вязки.
– Собирается куда-то, – сказал Тигран, захлопнул коробку с нардами и приоткрыл дверь. – На ночь глядя…
– Пошли, бойцы, – Николай Степанович отложил Библию и встал.
Ручка двери люкса шевельнулась, замок щелкнул – и как бы случайно отряд вывалился в коридор, прямо навстречу выходящему седому представительному мужчине в сером партийном пальто и пыжиковой шапке.
– Сасэд, дарагой! – бросился к нему Тигран. – У меня празднык! Дочь не радылась, сын радылся! Пойдем выпьем! Ты ему имя прыдумаиш!
Седой брезгливо посмотрел на Тиграна и сделал движение, чтобы отстранить его с пути. В следующую секунду он уже лежал лицом вниз с заломленными руками и полотенцем во рту. Вовчик мгновенно связал ему запястья, накинул свободный конец веревки на шею и закрепил петлей. Вовчик вернулся из Афганистана с навсегда испорченной печенью и восточных людей не жаловал.
Втроем они еле затащили жильца обратно в люкс.
– Ну, тяжелый! Он что, из железа? Пожилой, а качок…
– Поковыряемся и узнаем, – сказал Николай Степанович.
Пленник замычал.
Его усадили в кресло, накрепко примотали скотчем: ноги к ножкам кресла, плечи – к спинке. Потом осторожно вынули изо рта полотенце.
– Что происходит? – страшным голосом прокаркал пленник. – Кто вы такие?
– Мы юные натуралисты, – сказал Николай Степанович. – Интересуемся рептилиями. В нашем живом уголке как раз не хватает…
– Я буду кричать, – сказал седой.
– Голубчик, – сказал Николай Степанович, – это же спецгостиница. Здесь же запроектированы такие стены, чтобы звуки оргий не проникали в коридор. Чтобы партийная тайна наружу не выходила.
– Деньги в зале, в кейсе под крышкой рояля.
– Какой оригинальный тайник! – восхитился Вовчик. – Никогда бы не догадался заглянуть под крышку рояля… Кстати, что такое рояль? Это на чем девок трахают?
– Сейчас сюда приедет милиция… – прохрипел седой. – И вам конец. Вас даже арестовывать не будут – пристрелят на месте…
– Не приедет, – сказал Николай Степанович. – И не пристрелят. Дежурный по городу предупрежден.
– Так вы от Олег Наумыча?
– Не по воле, но с попущения, – туманно изрек Николай Степанович. – Там так обрадуются, вы себе даже не представляете. Время продаваться и время закладывать…
– Что вам надо? Говорите, я тороплюсь.
– А вот здесь вы ошибаетесь. Вам уже совершенно некуда торопиться. Одно могу сказать определенно: не деньги ваши нам нужны…
– Хотя и от них не откажемся, – торопливо сказал Вовчик.
– Молчи, – прошипел Тигран. – Командир говорит.
– А что тогда? Что?
– Вы меня узнаете? – сказал Николай Степанович и продемонстрировал себя в профиль и анфас.
– Я? Вас? С какой стати? Мало ли шушеры…
– Да. Вы. Меня. Узнаете?
– Н-не помню. Я должен знать?
– Вы в начале года приказали одной пожилой цыганской леди…
Седой дернулся. Кресло заскрипело.
– Не может быть: – прохрипел он. – Она же…
– Жива и здорова, – сказал Николай Степанович. – Равно как и я. Равно как и мои жена и ребенок. Кусок оказался шире пасти. Голубчик мой, на ваше несчастье, в нашей стране существуют не только государственные организации. Никакой звонок, будь он даже из Кремля, вас не освободит. Надеяться вам не на что. Человек опять переиграл вас.
– Все равно от меня вы ничего не узнаете.
– Да? Ну, это знакомо. «Но не твари с кровью горячей…» – и так далее. Ребята, несите трюмо.
– Н-нет: Что вы делаете? Не надо. Я…
– Спокойно, Герасим, я собака Баскервилей…
Трюмо встало перед креслом. Седой зажмурился.
– Поднимите ему веки, – скомандовал Николай Степанович. – Средство старое, проверенное. В детстве я мечтал стать красавцем и гипнотизировал себя перед зеркалом… Дамы считают, что помогло.
– Можно и спички вставить, – подсказал Тигран. – Какие веки плотные, все равно что ногти…
Седой завизжал, заверещал, как от щекотки.
– Комсомолки тут не так голосили, – сказал Николай Степанович. – На рояле.
Вдруг визг оборвался. Седой сидел неподвижно, вонзив взгляд в отражение собственных зрачков.
Это почему-то было так страшно, что Вовчик попятился, а Тигран заозирался тревожно. Рики тихо чирикнул в углу.
– Итак, кто вы? – спросил Николай Степанович. Голос его мог бы показаться спокойным, если бы не преувеличенно четкая фиксация каждого звука.
– Пятнадцатиголовый Атгар Желтый мангас.
– Кто стоит над вами?
– Двадцатипятиголовый Хотгор Черный мангас.
– Кто стоит над всеми мангасами?
– Верховный мангас Лу, Имеющий имя.
– Что делают мангасы?
– Живут на Земле.
– Зачем живут?
– Берегут Спящих.
– Что нужно мангасам от людей?
– Люди съедобны. Когда наступит Пробуждение, понадобится много еды. Люди собраны в городах, людей не придется ловить по джунглям.
– Когда наступит Пробуждение?
– Когда мангас Лу, Имеющий имя, выйдет из моря.
– А когда он выйдет из моря?
– Когда все будут готовы встретить его.
– Сколько времени осталось ждать?
– Очень мало.
– День, месяц, год?
– Миг. Уже все сроки исполнены. Все имена названы. Осталось одно.
– Что – одно?
– Осталось одно имя.
– Какое?
– Неназванное. Неназываемое. Имя.
– Почему же оно не названо?
– Оно потеряно. Его ищут. Скоро найдут. Оно попало к людям, а люди слабы. Люди сами скажут его. Так было всегда.
– Почему мангас Лу не может выйти из моря сам? Почему Пробуждение не начинается прямо сейчас? Ведь имя – простой звук.
– Нет простых звуков. Имя открывает Врата Тьмы.
– Так это пароль?
– Это настолько же выше пароля, насколько Сор выше человека.
– Какой сор?
– Сор – тот, кто спит.
– Ах, вот как: Мангасы – слуги Соров?
– Мангасы – хранители Соров.
– Мангасы смертны?
– Да.
– Как долго они живут?
– Около тысячи лет.
– Сколько лет вам?
– Восемьсот. Скоро я уйду.
– Мангасы оставляют потомство?
– Мангасы бесплодны. Новые мангасы выходят из яиц, оставленных Сорами. Поколение за поколением.
– Интересно. И где же хранятся эти яйца?
– Под Черной Стражей.
– Что такое Черная Стража?
– Башня, поставленная над кладкой.
– Где они находятся?
– Это знают только Черные мангасы.
– Как зовут в миру Двадцатипятиголового Хотгора Черного мангаса?
– Дайна Сор.
– Даже не очень скрывается: Кто она, где живет, чем занимается?
– Заведующая русской службой Кью-Ти-Ви. Москва, Новослободская, шестнадцать.
– Так… час от часу… Кто и зачем уничтожил деревню Предтеченку на реке Чуна?
– Искали гасара.
– Кто такие гасары?
– Дурные мангасы.
– Ага. Значит, есть и дурные мангасы?
– Есть. Мало. Не верят в Пробуждение. Умеют лгать, что Пробуждения не будет. Умеют лгать, что прежние Пробуждения не удавались. Учат людей не подчиняться правильным мангасам.
– И как? Нашли его: в деревне?..
– Нет. Его не оказалось там.
– Ошибочка, значит, вышла?
– Нет. Просто вместо гасара прибыли человек и ама. Человека ледяной мангас убил, а ама ушел.
– Кто такой ама?
– Ама здесь. Ты его видишь.
Гусар заворчал.
– Это ты? – повернулся к нему Николай Степанович.
Гусар продолжал ворчать.
– Ты не любишь, когда тебя называют этим словом?
Пес утвердительно кивнул.
– Извини, – сказал Николай Степанович. – Сам не стану и этому закажу. Продолжаем, любезный: Имя гасара.
– Стадвадцатиголовый Гасар Красный мангас.
– Имя в миру.
– Нам запрещено знать.
– Но мне-то не запрещено?
– Я не могу сказать.
– Да, брат мангас, придется нам с тобой ленинские нормы следствия нарушать… Боли ты боишься?
– Не всякой боли.
– Ну, что же: будем пробовать. Вся ночь впереди.
Гусар вдруг сорвался с места, нырнул мордой под батарею и вытащил за шкирку Рики. Медленно подошел к мангасу и бережно положил зверька к нему на колени:
Тонкий вой вырвался изо рта пленника.
– Не-е-е-е-е-т!.. Убе-е-е-е… лучше убе-е-е-е!..
– А на вид такая славная зверушка, – сказал Николай Степанович. – Дети, например, обожают… Так что: тебя убить – или его убрать?
– Убе…рите… убе… рите… убе…
– Имя.
– …рите… убе…
– Имя гасара.
– Старое: знаю. Как сейчас…
– Говори старое.
– Фламель.
– Фламель?!
– Да. Убери… убийцу…
– Иди сюда, малыш. Дядя хороший, дядя теперь и сам все скажет… – Николай Степанович вынул портсигар, достал папиросу, похлопал себя по карманам в поисках спичек. Тигран моментально протянул зажигалку. Пленник вдруг издал странный всхлип.
– Тоже покурить хочешь? – обернулся к нему Николай Степанович. – Подожди немного, отдохнешь и ты… – и осекся.
Лицо пленника переменилось. Взгляд, прежде завороженно-панический, устремленный в одну точку, угрожающе прояснялся. И что-то ненормальное, не сразу уловимое, происходило с глазами.
– Бельма – зеленые: – прошептал Вовчик за спиной. – Красавцем становится…
Теперь у пленника были настоящие змеиные глаза: без белков, с узкими вертикальными зрачками. Веки стали серыми и кожистыми, исчезли ресницы. С коротким треском лопнул скотч, удерживавший тело. Бывшего Насрулло Абдухакимовича выбросило из разлетевшегося в щепы кресла. Мощный темно– зеленый хвост швырнул Тиграна в угол. Распахнулась пасть, полная игловидных изогнутых зубов, и метнулась прямо в лицо Николаю Степановичу. И быть бы ему без лица, но Гусар успел прыгнуть и свалить командира за трюмо…
Схватка происходила в полном молчании. Ящер пытался разорвать веревку, врезавшуюся в разбухшие лапы и петлей затягивающую горло, но добротный репшнур пока не поддавался натиску. Гусар вцепился клыками в дряблый кожистый мешок на шее, а мангуст, отчаянно вереща, атаковал откуда-то снизу.
Ковер летел клочьями. Шипастый хвост со свистом рассекал воздух, круша оставшуюся мебель. Тигран, чудом избежав второго удара, рыбкой бросился в прихожую, где по беспечности, связав пленника, оставили оружие. Николай Степанович едва успел увернуться от осколков зеркала. И тут остолбеневший Вовчик пришел, наконец, в себя, схватил торшер и тяжелой бронзовой подставкой с хрустом отоварил ящера по затылку…
Вернулся Тигран. Шел он медленно и почему-то на цыпочках, двумя руками неловко сжимая кинжал. Склонившись над обмякшей тушей (серое пальто и костюм расселись по швам, в прорехах проступала бледно-зеленая морщинистая кожа, башмаки лопнули, обнажив четырехпалые когтистые лапы), он несколько раз тупо ткнул кинжалом. Потом навалился на рукоять всем весом – и все-таки проколол неподатливую шкуру.
– И еще справа, – сказал Николай Степанович, обретя голос. – Там тоже может быть сердце…
– Именем Творца, Вечного и Неназываемого, принимаю на душу свою часть ноши тех, чьей мышцей держится свод мироздания, и клянусь никогда, ни по доброй воле, ни по злому умышлению, не слагать с себя взятой тяготы. Клянусь чтить моих Учителей и Наставников, старших братьев и отцов, и повиноваться им во всем. Клянусь уважать равных мне и тех, кто ниже меня, любить их и учить всему, что превзошел сам. Клянусь хранить тайну, доверенную мне, и не разглашать никому и никогда смысл Слов и Знаков, могущих изменить природу Мира. Клянусь гнать и преследовать зло во всех его воплощениях, и прежде всего в себе самом. И когда грянет последний бой, клянусь быть там, куда поставит меня воля Тех, кто старше меня, и быть стойким до конца…
Примерно так я перевел то, что произносил нараспев следом за Учителем Рене.
Позже я переложил эту клятву в стихи и включил в третью книгу «Начала» – в «Послушника».
Испытания перед посвящением, которых так страшились мои младшие братья, я преодолел сравнительно легко. Да и то сказать: человека, пережившего гражданскую войну в Петрограде, тьма, холод и голод ни удивить, ни сломать уже не смогут. А всяческие «искушения святого Антония», насылаемые безжалостными экзекуторами, мне иногда удавалось даже развеивать самостоятельно: уроки Брюса пошли впрок, да и природные способности у меня, как выяснилось, были изрядные. Старшие Учителя, в отличие от незабвенного моего директора гимназии Иннокентия Федоровича, никаких поблажек никому не давали и вообще старались никого не выделять, дабы не возбудить ни в ком зависти, легко могущей вывести новопосвященных на черную тропу.
И вот мы, преодолев за сорок дней символический путь от рождения до смерти, как бы рождались вновь для иной жизни. В пещере не было никаких устрашающих изображений, зловещих факелов, человеческих черепов и прочего излюбленного профанами реквизита. По очереди мы выходили из подземелий предыдущей жизни на крошечную терраску. Напротив, отделенный пустым пространством, стоял вырубленый из белого камня постамент в виде древнего города, обвитого по стенам девятью кольцами тяжелого змеиного тела. На стенах стояли Учителя и гости, все в белых одеждах, освещенные голубым газовым светом. Оставалось последнее, самое трудное для меня испытание: пройти к ним над разверзшейся внизу пустотой (были видны даже далекие звезды) по каменному мостику в две ладони шириной.
Я сотворил молитву Приснодеве и шагнул на мостик. Чего другого, а высоты я боялся всегда – и не упускал случая поиграть с этим страхом. Но здесь была даже не высота, здесь была Бездна… И вдруг – не знаю сам, почему – я внезапно успокоился. Будто подо мной и не бездна вовсе, а теплая неторопливая тропическая река, в которой отражаются южные созвездия…
Учителя свободно переходили с санскрита на латынь, на греческий, на еврейский, а временами обменивались между собой какими-то уже совершенно чуждыми людскому уху фонемами. Вот нас уже было пятеро перед ними, когда за спинами нашими раздались крики ужаса. Нельзя было оборачиваться, но я забыл об этом. Я – обернулся…
На самой середине мостика еще махал руками, все сильнее клонясь, самый пожилой из нашего выпуска – китайский художник Дэн. Вот последний отчаянный взмах, последняя попытка задержаться: Я был уже на мостике, когда его босые ноги расстались с камнем. Меня схватили за руки: кажется, я тоже начал падать.
Крошечная фигурка китайца пропала среди звезд…
Меня держал мертвой хваткой маленький индеец-кри по имени Вспорхнувший Дятел. Ему-то всякая высота была нипочем, недаром его племя нашло себя в многоэтажной Америке, навострившись мыть окна в небоскребах, монтировать мосты и чистить высотные зернохранилища.
Мы посмотрели друг на друга с великой скорбью. Надо же, в последний момент…
Нам предстояло теперь то ли позорное отчисление, то ли прохождение курса сызнова. Более спокойные и уравновешенные наши соученики по-прежнему стояли на коленях, строго глядя перед собой. Они уже чувствовали себя перешедшими в иную категорию, подчинялись иным законам…
Ошиблись и мы, и они. Именно Дятел и я – двое из всего выпуска – были допущены к произнесению клятвы. Спокойных же ожидал выбор между отчислением и новым, несравненно более суровым и опасным, кругом испытаний. Мало кто сумеет пройти этот круг…
– Слава Творцу всего сущего, на этот раз перед нами стоят двое, – сказал Учитель Рене. – Бывали годы, когда вовсе не находилось достойного произнести клятву…
– Учитель, – спросил я, – а что с Дэном? Он погиб?
– Нет, – сказал Рене. – Он уже очнулся в своей любимой опиекурильне, и трубка в его руке все еще сохраняет тепло. Рядом лежит в столь же блаженном забытьи его друг актер, и сизый дымок растекается в воздухе, и пахнет яблоками…
Я никогда не понимал таких вещей и даже не пытался понять. Так было, и все.
– Но отчисленные – они же не дают клятвы молчания…
Учитель Рене тонко улыбнулся.
– При поступлении вы вручали нам не только свою жизнь, но и свою память…
И вот мы стояли перед теми, кто носил белые одежды, и повторяли за Рене:
– …и клянусь нарушить эту клятву, если этого потребуют от меня долг, совесть и милосердие, и быть готовым ответить за свое решение. Да канет Зло. Да славится Творец. Профан воздвигает башню, посвященный складывает мозаику.
И на нас накинули белые одежды.
Потом началось торжество. Надо сказать, что застолье было аскетическое в самом подлинном смысле этого слова. Сравнить его можно было разве что с нашими пирушками в Доме Искусств в девятнадцатом: под черные ломтики с патокой и морковный чай:
В этом обществе, первоначально задуманном как чисто военный орден, более всего ценились прежние заслуги. Мы с Дятлом чувствовали себя двумя кадетами, внезапно попавшими на подписание Тильзитского мира. Или, скажем, на совет Александра Македонского с будущими диадохами. Или в ставку Иисуса Навина перед штурмом Иерихона…
Нас подвели к царю Ашоке, которого держали под руки два дюжих мальгаша из туземной прислуги. Глава Союза Девяти был маленький, щуплый, носатый, темнолицый и черноглазый. Доживи Александр Васильевич Суворов лет до ста сорока, он выглядел бы так же.
Царя посвятили более двух тысяч лет назад и уже в преклонном возрасте.
Омолаживаться же великий миротворец наотрез отказался: станешь молодым, захочется воевать, объяснял он…
– Надеюсь на вашу помощь, юноши, – сказал он глуховатым, но ясным голосом. – Нас по-прежнему девятеро, а смертоубийственных творений человеческого ума с каждым годом становится все больше и больше:
Союз Девяти уважали больше по традиции, но за реальную силу уже не принимали. Заслуги Союза в прошлом были огромны: именно благодаря их деятельности китайцы, открывшие порох и державшие неисчислимый флот, не сумели ни завоевать Европу, ни открыть Америку, ни даже отлить пушек.
Удалось им отсрочить появление парового двигателя и боевых ядовитых газов. А секрет «греческого огня» (простой, как рецепт гречишных блинов) так и не был разгадан: Когда же Михайла Васильевич Ломоносов своим несокрушимым крестьянским умом вплотную подобрался к Мировому Эфиру и готов был вытрясти из него все тайны, Девятеро Неизвестных просто-напросто упразднили в природе само понятие флогистона, и разочарованный Ломоносов ворвался в Академию де Сиянс с криком: «Нет газу теплороду!», по пути прибив до крови парочку заезжих умников…
Но с течением веков могущество и влияние Союза постепенно умалялись, и это не вина его была, а объективная истина. Тайный образ действий, закрепленный семипечатной клятвой непрямого вмешательства, не позволял расширять круг членов Союза – а военных конструкторов становилось все больше и больше. И в Европе, и, тем более, в Новом Свете, практически Союзом не контролируемом.
Им еще удавалось что-то, но чем дальше, тем меньше – и бессистемнее.
Последняя война окончательно выбила стариков из колеи. Давно следовало влить в состав Девяти Неизвестных свежую кровь, однако этому препятствовали традиции: да и трудно спорить с людьми, самый младший из которых родился за два года до Христа.
Потом нас призвал тот, кого мы знали под именем инока Софрония, а русская история под несколькими иными именами, единственный уцелевший из трех зиждителей Пятого Рима, ныне – номинальный глава Ордена. Даже здесь он носил черную рясу и черную скуфейку.
Он протянул руки для благословения. Правую ладонь пересекал тонкий белый шрам. Именно об эту хрупкую длань преломился дамасский клинок нойона Арапши, любимца Бату-хана.
– Служите Господу и миру, – просто сказал он. – Близок наш день.
За годы учения во мне зародилось, а по прошествии лет созрело и укрепилось ощущение, что Орден наш живет и существует по законам затерявшегося в бескрайней степи форпоста. Мы ежедневно чистим ружья и точим клинки, обновляем запасы пороха и солонины, все ждем неприятеля – но когда он появится, откуда, и кто он будет – узнаем только в решающий день. А мы все равно тупо чистим ружья и выполняем полагающиеся артикулы… И по вечерам у котла с кулешом усатые ветераны рассказывают уже поседевшим новобранцам страшные сказки:
И что самое обидное – далекие всадники, время от времени возникающие на горизонте, не обращают на нашу крепость никакого внимания.
Джейку нередко приходилось видеть фотографии трупов и, хотя ни одну из них он не мог рассматривать с удовольствием, некоторые были вовсе не так уж плохи.
– По-моему, я обоссался, – честно сказал Вовчик потом, уже в машине. – Немного, но все равно обидно. Мы так не договаривались, Николай Степанович… Ну, думал я, что крутой мужик попадется, покруче, может, и евпаторийских – но не до такой же степени: не с хвостом же… Какой-то парк юрского, мать его, периода…
– У меня вместо тела один синяк остался, – хмуро сказал Тигран. – Вовчик, ты Галке подтвердишь, что махаловка была, а не иное что…
– Галка мне с детства не верит, – вздохнул Вовчик.
– Зато теперь вы можете действительно купить танк, – сказал Николай Степанович, открывая кейс.
– Много? – спросил Тигран, отворачиваясь.
– Много.
– Это плохо…
– Почему же?
– Всегда плохо, когда много денег. Раздор начинается. Боюсь.
– Да брось, Тигр, какой раздор, о чем ты? – Вовчик удивился вполне натурально.
– Ты не видел, – сказал Тигран. – А я видел. Один армянин всего-то за пятнадцать косых родному брату голову отрезал и азербам принес. Потом мы его: но уже потом. Командир, может… – он замолчал.
– Я понимаю, ребята, – сказал Николай Степанович. – Маневры кончились, начинается война. Думайте.
– Не понимаю, какие проблемы? – фыркнул Вовчик. – Ну, будут деньги. Хорошо. Ну, не будет. Хотя они уже есть. Так ведь обходились же…
– В общем, предложение у меня такое, – сказал Николай Степанович. – Сейчас вы идете в ресторан. Надираетесь. Берете ящик шампанского с собой. Снимаете девок. Возвращаетесь шумно и весело. С песнями, с плясками, с бубнами звонкими. Дежурную в номер тащите. Там, наверное, уже паника. Если же нет…
Короче, постарайтесь так сделать, чтобы на люкс приоткрытый она внимание обратила. А потом – скандальте, съезжайте, требуйте чего-нибудь несусветного.
И тут вдруг Вовчик забился, тонко подвывая. Не сразу стало понятно. что он зашелся в хохоте.
– Ты чего? – спросил Тигран.
– Менты… менты над ящером стоят: я как представил… и героин у него в брюхе… о-ой, счас опять уссусь:
– Вылезь, отлей, – посоветовал Тигран.
Вовчик выпал из машины и, скривясь на бок, шагнул к темным кустам. Гусар приподнялся с сиденья и посмотрел ему вслед.
– Что там? – спросил Николай Степанович.
Гусар мотнул головой и снова лег.
– Показалось, – понял Тигран.
– Вам надо расслабиться, – сказал Николай Степанович.
– А вам, командир?
– Боюсь, что нельзя. Тем более, нас не должны сегодня видеть вместе. Хотя все это, конечно, чушь, но гусей дразнить не стоит.
– Таких гусей не то что дразнить, командир – знать о них не хочется. Вам понятно было, о чем он говорил?
– Да. Сравнительно.
– Он кто? Из космоса?
– Нет. Коренной землянин. Кореннее нас. Для него мы пришельцы незванные…
– Гады, – искренне сказал Тигран.
Гусар опять тревожно заворчал.
– Да что там Вовка копается, сколько в нем воды: – Тигран пригнул спинку переднего сиденья, полез наружу. – Вовка!
Николай Степанович вышел тоже, вытянул из-под приборной доски «узи».
Гусар молча пошел в темноту.
Вовчик стоял в пяти шагах, за кустами, привалившись лицом к забору.
– Эй, боец, – тряхнул его за плечо Николай Степанович.
– Да, – слабым голосом отозвался Вовчик.
– Что с тобой?
– Нормально… уже все… Уже прошло.
– Что было, Вовка? – рядом возник Тигран.
– Нет… это… Сковало меня, ребята… жуть какая-то. Как будто… не знаю. Не могу объяснить. Пойдемте отсюда…
Они сели в машину и поехали куда глаза глядят. Минут через двадцать Николай Степанович высадил бойцов у ресторана «Приют Ермака». Последний приют Ермака, продумал он, глядя в спины бойцов, исключительно рыбные блюда…
– Ты их побереги, – сказал он Гусару. – Близко не подходи, а так, со стороны…
Гусар белой тенью ушел во мрак.
Вернулся пес под утро. Глухой стук в дверь совпал с телефонным звонком.
Николай Степанович открыл, прижимая трубку головой к плечу.
– Явился, бродяга, – сказал он. – Извините, я не вам… Тихонов слушает.
– Начальник уголовного розыска полковник Шапшелевич.
– Здравствуй, Олег Наумович. Что, опять нумизматика?
– Да нет, Николай Степанович, дело куда серьезнее…
Так. подумал Николай Степанович. Или ребята влипли, или я влип. Н-ну…
– По телефону даже как-то и не объяснить… Ты же у нас специалист по всякой нечисти?
– Я? По нечисти? Я, скорее, по древним культам.
– Я не в том смысле. Настоящая нечисть, в натуре. Я же твоего проглота помню…
– И… что? Он у меня как сидел, так и сидит. Срок мотает.
– Машинку я к тебе подошлю. Тут есть на что посмотреть.
– Да у меня своя у подъезда стоит. Скажи, куда ехать.
– Гостиница «Октябрьская». Там тебя встретят…
– Понял. Сейчас чай проглочу да собаке корму задам, всю ночь пробегал…
С начальником городского уголовного розыска Олегом Наумовичем Шапшелевичем у Николая Степановича в свое время возникло небольшое недоразумение, в результате которого они чуть не поубивали друг друга, но потом во всем разобрались и время от времени обменивались взаимными услугами. Шапшелевич раз и навсегда уяснил, что гражданин Тихонов никакого отношения к уголовному миру не имеет, а больше ему ничего и не нужно было.
Мало ли какие люди водятся на свете?
Выносили тело Ящера Абдухакимовича человек шесть. Четверо еле волокли носилки за ручки, и еще двое, продев под носилками скрученное покрывало, пытались облегчить участь товарищей. Рядом уже крутились ребята с видеокамерами, под нос Шапшелевичу совали микрофоны и требовали немедленных, по горячим следам, комментариев. Олег Наумович вяло отбивался. Тут по причине узости дверного проема, не рассчитанного на вынос усопших ящеров, простыня предательски сползла, и толстый зеленый хвост бухнул шипами по паркету.
– Убрать камеры! – сорвавшимся голосом закричал Шапшелевич, но было уже поздно. – Пленку засвечу!..
Николай Степанович приобнял разошедшегося полковника.
– Зря ты, Олег Наумович, – сказал он негромко. – Во-первых, магнитная пленка не засвечивается. А во-вторых, если делать все по уму, ты на этой твари верхом в Москву въедешь…
Глаза чудовища были круглые и отливали тусклым серебром. Морщинистые веки медленно опускались. Дракон делал вид, что не обращает на меня никакого внимания. Он поднял лапу, поискал, куда ее поставить. Поставил. С неуклюжим изяществом переволок белое брюхо через ствол секвойи, преграждавший ему путь. Сделал два быстрых шага и приподнял тупую морду. Я возблагодарил Создателя, что дракон не может подняться на задние лапы, подобно тиранозаурусу рекс: лапы были не длиннее и не мощнее передних. Это был ползающий дракон. Кожа его отливала перламутром. Чешуйки были настолько мелки, что сливались. Поэтому многие недалекие драконоведы, не покидавшие своих пыльных кабинетов, называли его иногда «голым драконом». Но нам-то, настоящим охотникам в джунглях, хорошо известно, что пронзить эту шкуру возможно лишь клинком из Голконды, закаленным в теле молодого мускулистого раба-нубийца.
Я попятился. Дракон обогнул ствол каинова дерева и приник к земле. Возможно, он почуял меня и приготовился к атаке. Но у меня в руках было кое-что получше голкондского клинка…
Невидимая сеть обрушилась с неба на джунгли, с треском сминая мохнатые пальмовые стволы. Дракон ринулся вперед, но было поздно. Ударившись о незримую преграду, он пометался недолго и вдруг смирился, поняв, что против его древней воли встала другая, еще более древняя сила…
– Коля, кончай жуколиц ловить! – раздалось за спиной. – Минги уже окопались на острове!
Я быстро перевернул банку. Банка была высокая, поэтому тритон не мог ее покинуть без отпускного билета.
– Иду! – крикнул я.
Митя держал в поводу наших лошадей. Остальные воины племени ангирасов уже сидели верхами и проверяли луки и аркебузы.
Я поставил банку в траву, а чтобы не потерять ее, воткнул рядом сухой прут, на который сверху повесил свою соломенную шляпу. Атака началась на рассвете. Солнце стояло уже в самом зените, но атаку в любом случае положено начинать на рассвете. Гром пушек оглушил нас, и белый дым английского пороха поплыл над гладью залива. Визжала картечь. Кони грудью таранили волны.
– Заходи слева! – вскричал я. – Минги – трусливые змеи! Шелудивые собаки!
Воины мои ответили дружным ревом. Град стрел обрушился на нас. Одна пробила мне ухо, да так и осталась болтаться там до конца битвы. Боли я не чувствовал. Потом я велю мастерам племени позолотить стрелу и буду носить как украшение. Все раненые остались в строю, к величайшему неудовольствию противника. Минги вынуждены были покинуть мангровые заросли тальника, где коварно таились. и принять бой в чистом поле. Мы сошлись грудь в грудь. Моим противником оказался реалист Саша Быстроногий Удав. Голкондская сталь против тартесской, ловкость против силы, искусство против коварства. Его вороной жеребец грыз железо. Черные латы мрачно сверкали.
Первым же ударом меча я снес перья белого орла с его вампума. Он ответил прямым выпадом в грудь, я уклонился. Мы обменялись ударами. Искры летели от клинков, озаряя мрак ночи. Кони сцепились и кусали друг друга, обильно роняя на траву кровавую пену. Копыта вязли в песке. Император глядел на нас с крепостной стены в подзорную трубу, скрестив на груди руки, и размышлял, не послать ли нам на помощь Старую Гвардию. Но это было бы позором для нашего славного племени.
Мой противник хотел нанести мне неотразимый удар из-под конского брюха, но, видимо, в горячке боя забыл, что лошадь неоседлана. Он рухнул плашмя, и доспехи взгремели на павшем. Я рванул поводья на себя так сильно, что и сам едва не слетел. Голова Быстроногого Удава оказалась как раз между копытами Зорьки:
Тут чей-то аргамак толкнул Зорьку, и она рухнула на бок. Я успел соскользнуть.
Зорька вякнула и поднялась. Быстроногий Удав лежал неподвижно, раскинув руки.
Бой кончился. Мы все сгрудились вокруг Саши, не зная, что делать. Если бы он нахлебался воды из пруда, тогда дело ясное: перегнуть через колено и колотить по спине. А здесь… Кто-то побежал за водой.
– Что, гимназия, загробил парнишку?
Семинарист Меняйло шел на меня, расставив руки. Странно, что этот великовозрастный парень принимал самое деятельное участие в наших забавах.
Видно, в родной бурсе крепко ему доставалось, а тут он чувствовал себя набольшим.
– Ты полегче, – сказал Митя. – Тебе тут не бурса.
– Не надо, я сам…
Драться всерьез мне приходилось редко. В нашей гимназии это было не принято.
И только на улице, сталкиваясь с реалистами или «сизарями»…
Меняйло медведем шел на меня, я сделал шаг в сторону и наступил на быструю ногу Быстроногого. Он заорал и ожил.
Тут заорали все.
Так не суждено было реалисту Саше стать первым моим покойником…
Красные расстреляли его в Крыму. Стеклянную сеть я обнаружил перевернутой. Дракон ушел, и следов коварной твари я не смог различить в наступающих сумерках, потому что на берега озера Виктория-Ньяса ночь приходит рано и сразу.
Такой наглой, трудоемкой и бессмысленной акции «Пятый Рим» еще не проводил.
Причем скажу не без гордости, что сам был ее инициатором.
Все это напоминало то, что на фронте именовалось «тухта»: ничего не решающая, но эффектная и заведомо успешная операция для поднятия духа войск…
Готовиться я начал еще в марте, когда сумел убедить Софрония в желательности и целесообразности присутствия нашего человека (в скобках: меня) на грядущем Съезде писателей. Будь здесь Брюс, я мог бы распинаться до второго пришествия; Софроний же был человеком сомневающимся, но при том и рисковым.
– Что же, – решил он, наконец, – пожалуй: нехорошо без пригляда оставлять…
Наверное, теми же словами мотивировал и Сталин необходимость создания единого Союза Писателей.
Весь апрель и половину мая я проходил курс омоложения. Это настолько неприятный процесс, что стоит о нем поговорить особо. Я стал гораздо лучше понимать Ашоку…
Сорок дней следовало соблюдать пост, утоляя жажду исключительно майской росой, собранной с ростков пшеницы, а голод – единственным куском хлеба. На семнадцатый день полагалось кровопускание, и только после этого начинался прием раствора ксериона в малых дозах, постепенно нарастающих вплоть до тридцать второго дня. Потом опять кровопускание, укладывающее вас при такой диете на целую неделю в постель. Мало того, постель приходилось постоянно менять, потому что человек впадал в некое подобие комы и за деятельность организма не отвечал. Потом начиналось кормление легкими блюдами и прием того же снадобья, но уже в гранулах – то есть в настоящих дозах. Постепенно во сне у человека выпадали волосы, зубы, ногти, отслаивалась и сползала кожа. На тридцать девятый день все это безобразие завершалось приемом десяти капель эликсира Ахарата в двух ложках красного вина. Наступал день сороковой, и вы могли считать себя обновленным. Правда, еще две недели было невыносимо тяжело: страшно чесалось все тело и резались новые зубы…
С тех пор я стал гораздо терпимее относиться к вопящим младенцам.
Покуда я мучился, мне выправили новые документы. Теперь я был белым кыргызом, представителем исчезающе малой народности, ютящейся в хакасских степях, жертвы царского самодержавия и помещиков-эксплуататоров (откуда в Сибири взялись помещики, мне неведомо), поэтом-двуязычником и переводчиком народных эпосов. Так что мое включение в состав делегатов от Восточно-Сибирской области выглядело вполне естественным. Имя мое стало Алан Кюбетей, и лет мне от роду было двадцать четыре. Национальный костюм я придумал сам, да такой, что в нем не стыдно было предстать перед самим абиссинским негусом. Когда-то мы с ним расстались друзьями…
Номер в «Национале» мы делили с Ваней Молчановым, который, подобно Суворову, присовокупил к своей фамилии топонимический довесок: «Сибирский».
Дабы не путали его с тем, другим Молчановым, попавшим под кинжальный огонь критики бедного Маяковского. Человек он был не без способностей, в другое время и при других обстоятельствах я бы охотно с ним позанимался, но здесь приходилось ломать комедию. Так, скажем, номер наш был снабжен биде, в котором я незамедлительно омыл уставшие ноги, чем привел Ивана в несказанный восторг. Это могло бы послужить началом цикла легенд, если бы Иван не оказался достаточно тактичен, и если бы подавляющее большинство делегатов не столкнулись бы с этим чудом цивилизации впервые в жизни.
Я предполагал, что господа «красные маги» порезвятся здесь на славу. Ведь, по моей же версии, вся затея эта – со Съездом и формированием единого писательского союза – была ни чем иным, как сооружением огромной астральной пушки, этакой «Большой Берты» ментального пространства, долженствующей обеспечить стратегическое преимущество. Однако, к моему изумлению, Колонный зал освобожден был от кабиров марксизма и украшен портретами Шекспира, Льва Толстого, Мольера, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина и других гениев, которые не то что не могли мне повредить, но даже и прибавляли силы. Оркестр был, на мой вкус, слишком громок; хорошо хоть, пиесу они исполняли достаточно короткую: туш – правда, чересчур часто.
Делегаты расселись и стали шумно ждать. Наконец, грянули аплодисменты. На трибуне воздвиглась сутулая фигура писателя-буревестника. Того самого, чья спасительная для меня телеграмма так и не поспела вовремя… Буревестник был болен. Хуже того: Буревестник был сломан…
– Уважаемые товарищи! Прежде, чем открыть первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик, я – по праву председателя оргкомитета союза писателей – разрешаю себе сказать несколько слов о смысле и значении нашего съезда. Значение это – в том, что прежде распыленная литература всех наших народностей выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литераторов. Мы выступаем, демонстрируя, разумеется, не только географическое наше единение, но демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений…
Вступительное слово мэтра оказалось, по счастью, кратким и достаточно бессодержательным. Потом долго и нудно выбирали президиум, в состав которого вошли немало знакомых мне фигур, в частности – Мариэтта Шагинян.
Вот бы подойти к ней и потребовать вернуть данные ей взаймы в двадцать первом, незадолго до моего ареста, пятьдесят тысяч: так ведь сделает вид, что слуховой аппарат испортился…
Тем временем очередной шквал аплодисментов выплеснул на трибуну секретаря ЦК ВКП(б) товарища Жданова. Так я его увидел в первый раз…
Товарищ Жданов олицетворял собой здоровье и полнокровие партийной жизни. Он развернулся на трибуне во всю ширь и рассказал, сверкая небольшими очами, о непревзойденном гениальном анализе наших побед, сделанном товарищем Сталиным на последнем съезде партии. Постепенно он как-то добрался и до писательских дел.
– Нет и не может быть в буржуазной стране литературы, которая бы последовательно разбивала всякое мракобесие, всякую мистику, всякую поповщину и чертовщину, как это делает наша литература. Для упадка и загнивания буржуазной культуры характерны разгул мистицизма, поповщины, увлечение порнографией. «Знатными людьми» буржуазной литературы, той буржуазной литературы, которая продала свое перо капиталу, являются сейчас воры, сыщики, проститутки и хулиганы. Так обстоит дело в капиталистических странах… – аплодисменты. – Не то у нас. – Аплодисменты. – Наш советский писатель черпает материал для своих художественных произведений, тематику, образы, художественное слово и речь из жизни и опыта людей Днепростороя и Магнитостроя…
Особенно слово и речь, подумал я и сделал вид, что уснул. Молчанов немедленно разбудил меня локтем в бок.
– …Будьте на передовых позициях бойцов за бесклассовое социалистическое общество! – закончил Жданов и снова с удовольствием погрузился в море аплодисментов.
Тут оказалось, что Буревестник сказал далеко не все. Это к лучшему, подумал я, поскольку Алексея Максимовича знал весьма неплохо и ожидал, что он непременно проговорится о подлинных целях съезда.
Зашел Алексей Максимович очень издалека. Со времен превращения вертикального животного в человека.
– Трудно представить Иммануила Канта, – говорил Алексей Максимович, – в звериной шкуре и босого, размышляющем о «вещи в себе»…
Счастливый Буревестник. Мне так вообще трудно представить себе Иммануила Канта хоть в шкуре, хоть и без оной.
– Не сомневаюсь в том, что древние сказки, мифы, легенды известны вам, но очень хотелось бы, чтобы основной их смысл был понят более глубоко…
Я насторожился. Вот сейчас-то он и проговорится насчет здорового пролетарского оккультизма, социалистической эзотерики, передовой коммунистической магии…
– Смысл этот сводится к стремлению древних рабочих людей облегчить свой труд, усилить его продуктивность, вооружиться против четвероногих и двуногих врагов, а также силою слова, приемов «заговоров», заклинаний повлиять на стихийные, враждебные людям явления природы. Последнее особенно важно, ибо знаменует, как глубоко люди верили в силу своего слова, а вера эта объясняется явной и вполне реальной пользой речи, организующей социальные взаимоотношения и трудовые процессы людей.
Знал бы Алексей Максимович, что «древние рабочие люди» могли шутя поднять все это здание со всеми делегатами и перенести его куда-нибудь в Замоскворечье, чтобы не портило архитектурный ансамбль. Так что мимо, дорогой друг. Я облегченно вздохнул.
Далее Буревестник поминал зачем-то епископа Беркли, Христа, Микулу Селяниновича, Арсена Люпена, Тиля Уленшпигеля, Ивана Дурака, Ивана же Грозного, Нестора Кукольника, Пирпонта Моргана… Эрудиция у него была чудовищная. Потом он обрушился на Достоевского и объявил, что Федор Михайлович нашел свою истину в зверином, животном начале человека, а под конец своей бесконечной речи потребовал немедленного написания «Истории фабрик и заводов», причем в качестве положительного примера привел Марию Шкапскую. Бедная Маша, подумал я и толкнул локтем в бок соседа: «Однако, не спи, Иван. Неприлично…»
Доклад длился три часа, а показалось – десять. В перерыве был а-ля-фуршет.
Иван побежал к каким-то московским знакомцам, а я, наполнив свою тарелку всякой всячиной, нашел место за дальним столиком и принялся разглядывать присутствующих. Членов президиума ждать здесь, разумеется, не приходилось: бесклассовое общество никак не могло построиться. А мне так хотелось поближе разглядеть Алешу Толстого… В президиуме он сидел с преувеличенной уверенностью, как безбилетник, проникший в приличный театр. Мариэтта была мне неинтересна во всех смыслах, равно как и Чуковский, а вот с Эренбургом, скажем, хотелось бы обменяться некоторыми соображениями относительно белокыргызской поэзии. Или подстеречь его в Париже?..
Совершенно седая Ольга Дмитриевна Форш, проходя мимо, посмотрела на меня очень внимательно, покачала головой и что-то сказала своему спутнику.
Наверное, она нехорошо подумала о Гумилеве. Я подчеркнуто светски поклонился и даже стукнул несуществующими каблуками мягких ичигов, отчего Ольга Дмитриевна покачнулась и повлекла своего спутника дальше. Уж не знаю, что ей почудилось…
Странное дело: покойником здесь был я, но именно я-то и смотрел на них на всех, как на мертвецов. И, пожалуй, впервые почувствовал, что запах разлагающегося Слова – отнюдь не метафора.
Ничто не дается без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть.
Короткий сюжет, снятый оператором местной телекомпании, два дня спустя показал московский «Взгляд». Видно было, что под простыней лежит не человек.
Волочащийся хвост не оставлял вообще никаких сомнений. Умельцы тут же провели компьютерную реставрацию, и Насрулло Динозаврович продемонстрировал зрителям свою истинную звериную сущность. Теперь спрятать концы в воду было очень и очень трудно. Любимов по-бульдожьи вежливо вцепился в какого-то чина с Петровки и по капле выдавливал из него раба должностных инструкций. Шапшелевич ходил ошалелый: ему посулили гонорар в двести тысяч долларов и уже успели всучить аванс за книгу о «чудовище из Октября», а начальник группы, прилетавшей за трупом ящера, прозрачно намекнул о новой должности и головокружительных перспективах.
Олег Наумович удивлялся: да если бы у нас Ельцина грохнули во время исторического визита, и то столько шума бы не было… и уж тем более не заплатили бы…
Николай Степанович все это время из дома не выходил, следил за эфиром и просматривал газеты. Парни вчера утром улетели домой. Естественно, через Москву. Подозрений на них не было, в свидетели они тоже не годились, зато администратора гостиницы мытарили до тех пор, пока он не рассказал, что за щедрым жильцом и раньше замечались некоторые странности… Например, в ресторан он не ходил, питался исключительно в номере, и горничные выносили потом оттуда довольно необычные объедки…
Но самое удивительное, что никто не упоминал о пакете с героином, который Николай Степанович для пущей важности вложил в распоротое брюхо ящера.
Видимо, «бритва Оккама» в руках угро не знала пощады и отсекала все, по ее мнению, лишнее.
Репортер из местной газеты «Морда буден» был двоюродный брат Гаврилова, и отказать ему в интервью оказалось невозможно. Энергичность его могла соперничать только с его же невежеством. В профессиональных кругах он навек прославился проблемной статьей «Кто рубит сук?», вышедшей на заре перестройки и наделавшей много шума. Впрочем, в «Морде», как во всяком хорошем хозяйстве, все шло в дело. Возникнув когда-то в кооперативные времена как листок рекламы и объявлений, выходивший раз в неделю, газета выросла в четырехтетрадное чудовище со стотысячным тиражом. Серьезные материалы перемежались там с совершенно безумными откровениями духовидцев и контактеров. Заголовок вроде «Можно ли забеременеть от мумии?» считался в этой газете вполне рядовым. Но иногда там проскальзывали и подлинные сенсации всероссийского масштаба, например – «В реке Клязьма найдено тело настоящего Ельцина!» Так что дать интервью относительно усопшего ящера именно этой газете было и полезно, и забавно.
Николай Степанович с возмущением говорил о людях, которые, неожиданно для себя разбогатев, стали держать в доме не только собак и кошек редких пород, не только покупать чистокровных арабских жеребцов, но и посягнули на крокодилов, варанов, питонов, игуан и прочих подобных зверюг, требующих для своего содержания соблюдения установленных правил.
Вот, например – и он рассказал историю из недавнего прошлого, когда один аквариумист-любитель, ничтоже сумняшеся, выпустил «лишних» рыб в пруд-охладитель Ангарской ТЭЦ. Рыбы, не ограниченные теперь объемом аквариума, принялись расти в тепленькой водице, напоминавшей родные тропики. Николай Степанович лично был свидетелем сюрреалистической рыбной ловли, когда мальчишки таскали на удочки килограммовых гуппи и меченосцев. Видимо, так вот и исчезнувший жилец приобрел где-то небольшую красивую ящерицу… Мы в ответе за тех, кого приручаем, закончил он сакраментальной фразой. Репортер долго благодарил Николая Степановича, пока, выйдя в прихожую, не обнаружил там Гусара, меланхолически дожевывающего репортерскую шапку. Пришлось отдать свою, ненадеванную. Гусар ухмылялся. Он явно что-то знал.
Итак, впереди у нас Двадцатипятиголовый Хотгор Черный мангас… Гусар молча слушал рассуждения, уронив тяжелую башку на скрещенные лапы, да вздыхал время от времени. Что-то не нравилось ему в таком повороте событий… Как жаль, что прежние товарищи Гусара не догадались научить его грамоте!
Николай Степанович разыскал на антресолях степкину разрезную азбуку и принялся наверстывать упущенное. Но Гусар, похоже, был дальнозорок и не различал Н и М, Б и В – и так далее. Затею пришлось отложить до более спокойных времен.
– Ничего, брат, – сказал Николай Степанович, убирая азбуку. – Вон Дастин Хофман тоже читать не умеет, а какой актер!
Пустой дом наводил тоску. Гусар и Рики придумали какую-то не совсем понятную человеку игру. Проглот конголезский шуршал в террариуме, просился в компанию, но его не брали. Приходила Светлана, побыла недолго и ушла, оставив долгий запах незнакомых духов. Он передал с ней письмо в Аргентину.
Было холодно в доме еще и потому, что местные энергетики привычно забыли: в Сибири хотя бы раз в год случается зима. А к вечеру они забыли, что по ночам бывает темно. Николай Степанович поискал свечи, но нашел только несколько черных. Посмотрел на них пристально и спрятал в карман «аляски» – от соблазна.
Он сидел в плотной темноте, слушал возню зверей. Сами собой приходили строки, выстраивались, просились наружу. Нельзя было их выпускать…
Когда-то этот понятый и принятый запрет доводил его до умоисступления.
Спасала черная тетрадь. В нее он прятал себя настоящего. Где она теперь, эта тетрадь… Потом, после шестьдесят восьмого проклятого года, он иногда записывал нечаянные строки, но обязательно сжигал бумагу. Буквы взлетали к Богу.
Запищал телефон. Торопливо. Междугородний.
– Ответьте Симферополю, – сквозь шипение сказала телефонистка. Потом прорезался голос, гулкий, как из медного рупора, неузнаваемый:
– Николай Степанович?
– Да, я.
– Вы меня слышите?
– Слышу, кто это?
– Это Тигран! Беда, Николай Степанович! Вовчик в самолете помер! Сердечный приступ…
Фон Зеботтендорф схватился за грудь и просипел:
– Стойте… Николас…
– Что с вами? – я подхватил его под руку.
– Сесть… мне надо сесть…
Сесть в Старем Мясте некуда, разве что прямо на булыжники. Улочки, куда завел меня фон Зеботтендорф, были такие узкие, что можно было, разведя руки, коснуться противостоящих домов. Глухие стены, окна за щелястыми ставнями, запертые двери без крылечек… Я подвел, почти подтащил его, легкого и тощего, как птица-марабу, к такой двери, усадил на порожек и дернул шнурок звонка. За дверью загудело. Потом, минут пять спустя (фон Зеботтендорф постанывал; лицо его в дневных сумерках этих щелевидных пространств стало серым, влажным, как лягушачья шкурка. Сразу стало видно, что он глубокий старик…), зазвучали острожные шаги.
– Кто там? – тихо спросили за дверью.
– Человеку плохо, – сказал я по-немецки. – Принесите, пожалуйста, воды.
– Пан немец? – поинтересовались там.
– Нет, русский, – я сдержался.
– А пан, которому плохо, он тоже русский?
– Нет, он как раз немец.
– Так пусть ему и дальше будет плохо, – и шаги зашуршали обратно.
– Сволочь, – сказал я вслед.
– Не надо, Николас, – тихо сказал фон Зеботтендорф. – Я… обойдусь. Но они здесь… они еще… – он закашлялся.
– Ну уж нет, – сказал я. – Пусть в этом доме никогда не будет свежего молока…
Я присел на корточки и гвоздем начертил на стене у самой земли перевернутую руну «Йеро». Теперь, пока хозяин не удосужится побелить стену…
– Вы страшный человек, Николас, – сказал Зеботтендорф. – Ну, а теперь вы понимаете, почему мы их не любим?
– Нет, – сказал я. – Немец бы натравил на нас еще и свою маленькую серую с подпалинами собачку…
– И правильно бы сделал, – вздохнул Зеботтендорф. – Ходят тут всякие…
– Вам уже лучше? – спросил я.
– Лучше, – сказал он. – Почти хорошо. Злость – самое действенное из лекарств.
– И как вы с таким характером прошли посвящение, не представляю, – сказал я.
– По меркам семнадцатого века мой характер считался золотым… Почитали бы вы тогдашних гуманистов.
– Да я читал…
Фон Зеботтендорф, кряхтя, поднялся, и мы медленно направились в сторону Altenschule. Там, позади нее, на древнем кладбище, должен был ждать нас рабби Лёв.
После сумрака улочек открытое пространство кладбища казалось окутанным ослепительно-белым полутуманом. Пахло сгоревшими листьями. Сторож прошаркал своей метлой рядом с нами, даже не взглянув в нашу сторону. Росту в нем было примерно метр двадцать. Огромный горб свешивался набок. Небо было странного цвета: сиреневое с сединой. Солнце словно растворилось, поэтому мы не отбрасывали теней. В Тинской церкви зазвонили к обедне, и светящийся туман в такт ударам колоколов заколыхался.
– И где мы должны искать этого старого жулика? – пробормотал фон Зеботтендорф.
– Думаю, он подойдет сам…
– В конце концов, Николас, это унизительно.
Я вспомнил прошлогоднюю львовскую встречу и решил воздержаться от комментариев.
– Напрасно вы это все затеяли, Рудольф, – сказал я. – Не отдаст он вам ваши буковки. И напрасно вы вечно требуете в посредники меня… У меня и своих дел полно. К шаолиньским монахам, например, все никак не соберусь…
– Да, – сказал барон. – Вам это тоже уже надоело. Я очень хорошо понимаю вас.
Вот что бывает, когда подлинный мастер начинает ставить национальные интересы выше интересов братства. Сразу возникает узость мышления, сварливость, старческая подозрительность…
– Можно подумать, что в Туле сидит космополит на космополите.
– Но вы же осознаете, что все рано или поздно должно влиться в предначертанное арийское русло! Зачем же нам тратить силы и дни напрасно?
Я вздохнул – как мог выразительно.
Полукруглые надгробия несли в себе такой груз спрессованной вечности, что, попади мы, выйдя с кладбища, в Прагу времен Карла IV, я бы не удивился.
Напротив – удивление вызовет трамвай или белый «мерседес-бенц»…
По аллее навстречу нам быстро шел. почти бежал узкий человек в черном лапсердаке.
– Господа, господа! – быстро заговорил он. – Я понимаю, вы ждете рабби Бен-Бецалеля?
– Да, – сказал я. – Мы посланники королевы Елизаветы. Меня зовут доктор Ди, а это мой приятель Эдуард Келли…
Он посмотрел на нас дико, потом рассмеялся.
– А, вы шутите! Спутник доктора Ди должен быть корноухий! Господин фон Зеботтендорф, господин Гумилев! Рабби просит у вас прощения за свое непредвиденное отсутствие. Сегодня утром ему пришлось срочно выехать в Иерусалим…
Даже по моему мнению это выходило за всяческие рамки приличий.
– Передайте вашему рабби, – барон побелел от ярости, – что этот его непредвиденный отъезд обойдется ему в цену, которой он никогда не сможет заплатить.
Это было одно бесконечно длинное немецкое слово, и оно прозвучало, как древнее проклятие. Посланник попятился.
– Пойдемте отсюда, Николас, – барон опять держался за сердце. – Мне надо сесть…
В тот день Брюс был особо торжествен, как папаша-ветеран, отправляющий любимого младшего сына сдавать экзамен на первый офицерский чин.
– Дождались! – сказал он взвлнованно и широко перекрестился. – Пришло дозволение приобщить вас малых тайн.
Предыдущего дня бабка Горпина выпроводила нас погулять по берегу Днепра, а сама за это время в одиночку выбелила хатку и навела в ней порядок подлино царскосельский, и даже глиняный пол вдруг заблестел, как паркет. Вечером она же договорилась с соседней русской семьей, чтобы те истопили баню, и выдала нам, поворчав для виду, кусок настоящего довоенного дегтярного мыла. В бане Яков Вилимович подробно рассказывал об истории своих многочисленных шрамов и уязвлений. «Под Очаковым бился с туркою, наносил ему поражение…»
Нашлись и веники, и мочала. Мы напарились, переоделись в чистое хрусткое солдатское исподнее, которым широко торговали навынос красные командиры, кое-как добрели, разморенные, до хатки, сели у самовара и предались неге.
– А соседи не донесут? – вдруг во мне проснулись питерские (поздновато обретенные) опасения.
– Донесут? – изумился Яков Вилимович. – На Горпыну? Та вы шо! Та воны Горпыны, як бис ладану, лякаются: – и поведал, как в прошлом году здешние комсомольцы вздумали подшутить над Горпиной, переодевшись чертями. Тогда Горпина смолчала. Зато когда те же комсомольцы затеялись строить маленькую железную дорогу, дабы подвезти новой власти дровишек, она поворожила над пирожком с гнидами, и шутники-комсомольцы семь тех несчастных верст ползли, согласно фронтовой присказке, как беременная вошь по мокрому тулупу – больше трех месяцев.
Нынешняя осень была не чета той, прошлогодней. Стояла тихая и теплая прозрачная погода. От желтых листьев исходил свет. Даже красноармейцы, в изобилии роившиеся на улицах, старались вести себя сдержанно.
К кинематографам, где давали «Кабинет доктора Калигари» и «Девицу Монтеррей», стояли очереди, в театры было вообще не пробиться…
Правда, один раз мы все же попали в балет на гастроли Мариинки. Поскольку все старые спектакли все еще были запрещены, а новые только создавались, театры прибегали к немыслимым ухищрениям. Так, балет, который мы смотрели, именовался «Сон красноармейца Иванова». Красноармеец Иванов стоит на посту. Потом его сменяют. Он танцует в казарму, снимает шинель и сапоги – и засыпает. Ему снится сон: что бы вы думали? Конечно, «Лебединое озеро». В финале красноармеец Иванов просыпается, надевает шинель и сапоги и танцует на пост. Занавес.
Вошедший был роста невысокого, в монашеском одеянии и с истертым до блеска посохом в руке. Горпина засуетилась, перестала походить на ведьму, пала на колени, приложилась робко к руке. Отставив посох, инок благословил ее.
Потом Брюс подтолкнул в спину меня. Оказывается, я стоял столбом. На одеревеневших почему-то ногах я подошел, преклонил колена, поцеловал иноку руку. Кисть его была восковой, полупрозрачной. Белый поперечный шрам, тонкий, как серебряная нить, выделялся на ней резко.
– Быть по благу, человече, – сказал инок глухо. Не глазами, а всем лицом видел я нездешний свет, исходящий от него. – Встань и иди.
Я встал и отошел к стене. Давно я не чувствовал себя так странно.
Будто все переменилось в мире. Будто твердые белые глиняные стены хатки – это всего лишь листы папиросной бумаги, которые можно прорвать одним движением и выйти: куда? Да уж не в Киев осени двадцать первого: Будто Брюс – не Брюс, не сподвижник Петра Великого, не колдун, а древний рыцарь из тех времен и стран, которые в историях и летописях умолчены, не названы. И будто невысокий инок – могущественный король:
Потом как-то сразу оказалось, что инок смиренно сидит в углу, надвинув клобук на лицо, Горпина исчезла куда-то, я внимаю Брюсу, а Брюс стоит надо мной и говорит медленно, негромко, бесстрастно.
В тысяча двести шестьдесят восьмом от Рождества Христова году, году больших и малых бед и русской земли, и Европы, и Турана, и страны Хин, в пустой степи неподалеку от крымского города Солдайя встретились трое. Это была случайность – одна из тех случайностей, которые Провидение готовит веками. Инока Софрония ночь застала в пути, и он привычно расположился там, где прекратил свое дневное поприще. Поганский идол давних времен смутил было его, но среди прочих узоров, пестривших камень, увидел он крест и успокоился. Вкопан был идол на краю узкой, но глубокой ложбины, поросшей колючим кустарником, и стоял, надо думать, последний год: весной талые воды подмоют основание, и скатится кумир на дно, и прикроется скоро землею: Инок собрал ветки, дивным образом затеплил огонь, протянул руки над смиренным пламенем. Достал котелок. Родник журчал рядом. Инок набрал воды, вынул из котомки пучок высушенных трав, приготовился ждать. Когда вода побелела и забурлила, бросил травы в кипение. Поплыл по лощине нездешний аромат. И как бы привлеченный этим ароматом, вышел из темноты широкоплечий человек, одетый бедно и ведущий в поводу хромающую лошадь. Ступал он мягко и бесшумно. Инок приглашающе повел рукой. Пришедший, рыцарь-храмовник, приветствовал его по-франкски, потом по-тюркски и, наконец, на классической латыни. На латыни же отвечал инок. И как бы в ответ прозвучал из темноты третий голос, и в освещенный круг вступил сарацин, высокий и темнолицый, с аккуратной седеющей бородой. Мешок с книгами нес он на плече…
Так сошлись вместе инок Софроний, рыцарь Эрар де Вернуа и хаджи Джалал Аль-Гурганджи. Классическая латынь соединила их умы, арабский – их сердца, а русский – их души…
И случилось так, что утром они не разошлись каждый в свою сторону, а направились в город Солдайя, поселились на постоялом дворе кривого Джакопо Серпенто и проводили долгие часы в совместных беседах. В этих беседах и родилась идея о необходимости создать новый тайный союз, объединящий сакральные знания севера, востока и запада.
Ибо инок Софроний был одним из немногих членов Братства святого Георгия, владевшего древней тайной румов-убежищ. Рыцарь Эрар не выпускал из рук окованной железом книги «Дракономикон», прочитав которую, человек приобщался великих тайн. Редкий ум мог постичь их, не помутившись. Хаджи же Джалал, мухтар ордена Гассаров, держал в медной лампе пригоршню облепленных воском буро-красных шариков, обладающих чудесными свойствами: будучи брошенными в расплавленную медь, они превращали ее в серебро, а после того серебро – в золото. Будучи же принятыми особенным образом внутрь, сообщали телу необыкновенную крепость и выносливость, уму – ясность, а душе – стойкость и долголетие, ибо не по усталости тела одного подкрадывается к человеку старость, а по усталости души…
Три главные тайны сплавились в одном тигле.
Они разошлись только поздней весной следующего года, расчислив наперед судьбы мира и определив свое в нем место.
Поначалу, когда Орден был еще так молод, встречи фундаторов происходили каждые пять лет. Затем они стали более редкими, но и более продолжительными. Как всякое большое дело, Орден становился похож на живую тварь, обладающую собственым нравом и повадкой…
Вскоре Орден заключил конкордат с Союзом Девяти, который, в отличие от множества других соглашений, не нарушается и по сию пору. Как выяснилось, орден Гассаров был создан в давние времена именно Союзом Девяти, дабы распространить свое влияние на мир ислама.
Многим, если вдуматься, обязан Орден мудрому царю Ашоке…
Целями нового Ордена, первоначально принявшего имя «Мозаичники», или «Флорентианцы», провозглашались всемерное распространение полезных заний, пресечение знаний вредных и научение различать одно от другого. Кроме того, была и цель тайная: постоянное бдение в ожидании неведомого врага, готовность к последнему сражению и славной гибели во спасение рода людского…
В том, что тайный враг действительно существует, пришлось убедиться дорогой ценой: в 1314 году во Франции грянул процесс тамплиеров. Рыцарь Эрар устремился на родину с целью спасти то, что еще можно было спасти, но его как будто ждали: в Марселе люди парижского прево схватили его, в оковах доставили в столицу и пытали до тех пор, пока он не согласился указать путь к сокровищам тамплиеров. Благородный Эрар завел своих мучителей в тайное подземелье Тампля и, проскандировав гримуар, обрушил своды. Филипп Красивый, который затеял это дело с целью подбодрить казну (тем, кто его навел на эту мысль, он обещал отдать все архивы храмовников), не получил ни денег, ни бумаг, сильно огорчился и умер в страшных мучениях. Господь ли его наказал, дьявол ли – знал только благородный идальго дон Халиль, крещеный мавр из Толедо, владелец галеры «Мальтийский сокол», вечером того же дня вышедшей из Марселя на юг. Сотни кожаных непромокаемых мешков составляли ее груз…
Два месяца спустя галера бросила якорь в гавани Солдайи.
Очень немногое из архивов тамплиеров попало тогда в чужие руки. Разве что шкатулка с географическими картами, которую, польстившись инкрустацией, упер хозяин постоялого двора кривой Джакопо. Недаром же острые на язык французы тогда уже придумали глагол «сгенуэзить»: Всплыла шкатулка полтора века спустя в самой Генуе, и приобрел ее некий дон Кристобаль Колон…
Последствия этого Орден ощутил в конце пятнадцатого века, когда богатства, хлынувшие из Нового Света, обесценили золото по всей Европе и чуть было не лишили Мозаичников их главного оружия. Спасли положение русские меха…
Дон Халиль погиб весной тысяча триста пятнадцатого года в схватке с какими-то очень странными пиратами, которые взяли галеру на абордаж, убили капитана, вынесли все, что могли, из его каюты – и отбыли, даже не притронувшись к бесценному грузу слитков столетней хорезмской стали:
Весть об этом иноку Софронию принес рабби Лёв, гость дона Халиля, а вернее – хаджи Джалала, путешествовавший вместе с ним.
Связи с Каббалой еще только устанавливались…
Инок Софроний, оставшийся единственным фундатором, перенес резиденцию Ордена из Тавриды в небольшой русский городок, затерявшийся за Муромскими лесами. И проживи Иван Калита хоть сто лет, не накопить бы ему без иноковой помощи средств, достаточных для воздвижения державы. «И кто ж то знал, что Москве царством быти, и кто ж то ведал, что Москве государством слыти?» Один Софроний и ведал…
Когда мятежник Мамай шел на север, чтобы дань великую взять и пойти законного царя Тохтамыша воевать, на пути его встало войско Русского улуса и подоспевшие конные сотни царя. В великой сече мятежник был повержен и бежал. Среди тех, кто последними отстал от бегущих и поворотил коня, был и Софроний, ратник черной сотни…
Догнать он Мамая не догнал, но пометил, и был с тех пор Мамай не жилец.
Ордену уже виделась раскинувшаяся меж четырех океанов империя чингизидов, воспрянувшая после ужасов гражданской войны, мирная и могучая, справедливая и веротерпимая, объединившая сто царств и тысячу языков – новая Лемурия…
Но враг не дремал. Всего через два года Тохтамыш, проявивший даже по восточным меркам чудовищную неблагодарность и внезапное помрачение рассудка, сжег Москву. Никто не мог объяснить потом причин этого: И начался с той поры распад Большой Орды, продолжавшийся неостановимо сто лет.
На костях ее вставало Русское царство.
В нашем мире позвольте мне иметь мир собственный, чтобы быть проклятым и спасенным с ним вместе.
– Опасно рядом со мной делается, – сказал Николай Степанович, – так что уж не обижайся: жить буду в гостинице.
– Может, он просто так помер? – спросил Коминт задумчиво. – Может, он сроду сердечник был? У нас вот в труппе…
– В том-то и дело, что все может быть. Абсолютно все. Поэтому надо быть готовым к худшему. Может быть, даже залечь на матрацы, как говаривал один мой чикагский приятель…
– Ну, не знаю…– Коминт почесал подбородок. – На каждый чих не наздравствуешься, и вообще так и спятить недолго…
– Вот именно, – Николай Степанович достал папиросу, продул – и весь табак вылетел ему на колени. – Какую дрянь стали делать… Спятить очень легко.
Когда я был зеленым и сопливым, мне мерещилось даже, что звери в зоопарке располагаются в клетках не абы как, а образуют связную цепь символов. И понадобилось очень много времени. чтобы научиться понимать, где скрытый смысл наличествует, где – вероятен, а где его быть не может принципиально.
Он достал, наконец, пригодную папиросу и закурил. Доносился грохот костяшек по столам: доминошники открывали сезон козлиной охоты.
Снег уже сошел весь, и кое-где обозначилась живая трава. Солнце грело по-весеннему. И, как всегда весной, было немыслимо грязно и мусорно во дворе…
– И что же теперь будем делать? – Коминт прищурился и стал смотреть куда-то мимо всего.
– У нас две мишени: Каин и Дайна Сор. Надо подумать, с кого начать.
– По логике вещей – с бабы, конечно. Бить надо в голову.
– Я очень сомневаюсь, что она – голова. Скорее, что-то не выше пояса. Жаль, не догадался спросить, сколько голов может быть у мангаса. Тогда бы хоть звание знали: сержант она или полковник. Но не генерал, это я чую. И потом: случай с Вовчиком меня беспокоит. Вдруг это у них свойство такое, у этих мангасов…
– Никак не могу поверить, – сказал растерянно Коминт. – Вот слышу, понимаю, а поверить все равно не могу.
– Хорошо у них пропаганда поставлена, – согласился Николай Степанович. – По-настоящему. Чтобы – знать, понимать, видеть, осязать всей шкурой – и все равно не верить. Куда там Орвеллу.
– Кому?
– Орвеллу. Писатель был такой английский.
– А-а… Тоже насчет ящеров писал?
– Нет, насчет пропаганды.
– Ясно. Значит, начать придется с Каина. А Ильи нет. Гусар, ты сможешь без Илюхи Каина узнать?
Гусар закрыл и снова открыл глаза. Он лежал на солнцепеке, пристроив морду на скрещенные лапы.
– Можешь…– Коминт вздохнул. – Полдела сделано, осталось уговорить Рокфеллера. В смысле: найти этого гада. Как думаешь, Степаныч, он тоже из ящеров?
– Нет. Думаю, он при них что-то вроде полицая из местного населения. Заодно и свой интерес блюдет. И даже, пожалуй, больше свой, чем ящеровский. Как, собственно, и подобает полицаям.
– Н-да… Начать искать, очевидно, надо с того места, где мы его потеряли?
– Искать, не искать… Однако побывать там, под землей, нам придется. Вряд ли это что-то практическое даст, но и оставлять такое белое пятно в тылу не годится.
– Тогда, может, сейчас и пойдем?
– Лучше вечером. А то и ночью. Днем такие места обычно пустуют, а к темноте туда могут сползтись всякие твари. Нас же, сам понимаешь, именно твари и интересуют более всего…
Гусар встал.
– Ашхен идет, – сказал Коминт.
Торопилась Ашхен. Издали она казалась совсем молоденькой.
– Хо! Николай Степанович! – крикнула она, подходя. – А почему этот изверг держит вас на скамейке, а не ведет в дом?
– Не вздумай про гостиницу сказать, – не раскрывая рта, предупредил Коминт. – Убьет.
– Не дурак, – тем же манером ответил Николай Степанович и встал.
– Здравствуй, Ашхен, – он приложился к ручке. – Как ты чудесно выглядишь… Я забежал на десять минут, у нас симпозиум в Пушкинском, нельзя опаздывать. На обратном пути обязательно загляну.
– А правда, что у вас динозавра милиция арестовала? – спросила Ашхен. – А за что? Продержат долго? Потом можно будет его для цирка забрать? Такой номер получится, о! – она поцеловала кончики пальцев. – А у нас тут тоже случай был, Надька рассказывала: пришли вкладчики с прокурором кассу ломать в каком-то фонде, выбили дверь – а там вместо бухгалтерши крокодилица сидит. Хотела убежать, да затоптали ее… Или вот на концерте у Маши Распутиной…
– Хвост показался? – обрадовался Коминт. – У Маши?
– Да не у Маши хвост, а на концерте у Маши… Ай, ну вас, все равно не верите, по глазам вижу.
– Я убегаю, Ашхен, – сказал Николай Степанович, – но, может быть. вечером буду с визитом. Или завтра. Да, на всякий случай: у тебя свечи есть?
– В жопу, что ли?
– Да нет, в подвал сходить…
– Надо посмотреть, не помню. Если не все сожгли: мы тут неделю без света сидели.
– Если нет, я куплю, – сказал Коминт. – Так до вечера, Степаныч?
– Я позвоню.
– Опять по бабам собрались? – подбоченилась Ашхен.
– Нет, – серьезно сказал Коминт. – Сначала по мужику. Потом, если придется, и по бабе. Хочешь, тебя возьмем.
– Свечку держать! – догадалась Ашхен.
Николай Степанович купил пригоршню омерзительных бурых скользких жетонов для таксофона, нашел будку в тихом переулке, куда не доносился заглушающий все шум автомобильной реки, достал записную книжку: Половина номеров уже была вымарана, большая часть оставшихся исправлена, и все они вот уже двадцать восемь лет не имели никакого смысла. Но тем не менее Николай Степанович регулярно обзванивал тех, кому принадлежали эти номера, потому что когда-то эти люди были рыцарями ордена Пятый Рим.
– Добрый день, – говорил он. – Я хотел бы поговорить с…– и называл рыцарское имя абонента. – Извините…
– Добрый день. Я хотел бы поговорит с Шорником. Извините.
– Здравствуйте. Я хотел бы поговорить с Кузнецом. Извините.
– Добрый день. Я хотел бы поговорить с Бондарем. Извините:
Это повторялось в Москве, это повторялось в Париже, это повторялось в Праге, это повторялось в Лондоне и Берлине…
И тем не менее с упорством железного автомата он хотя бы раз в год обзванивал все оставшиеся телефоны.
– Добрый день. Нельзя ли поговорить с Рыбаком?
– Да что вы трезвоните-то без конца! Вчера же сколько раз сказал, что нет здесь никакого Рыбака! Звонют и звонют…
– Извините, – и Николай Степанович повесил трубку.
То ли от бесконечных гудков, то ли от ошеломляющего известия в голове зашумело. Он вышел из будки. Текла вода. Впереди, на Новом Арбате, гремели оркестры, весело кричали люди, в воздух летели зеленые шарики. Все смешалось: первопрестольная ни с того ни с сего отмечала День святого Патрика.
– Пойдем пива попьем, что ли, – сказал он Гусару.
Умом он понимал, что сейчас, подобно Робинзону, обнаружившему на песке своего острова след босой ноги человека, он должен то ли ужаснуться, то ли высоко запрыгать от радости, то ли разорвать в клочья старую шляпу – в общем, как-то среагировать. Но вместо всего этого он просто с тихой грустью ощутил, что слишком давно живет на этом свете…
Пиво было не только вкусным, но и бесплатным. Пили его вокруг небольших одноногих мраморных столиков. Соседом и товарищем по холявному угощению оказался щуплый старичок в распахнутом сером макинтоше. На груди старичка размещались многочисленные орденские колодки.
Николай Степанович рассчитывал попить натуральный ирландский «гиннес» в покое, подумать как следует…
– Вы, наверное, бывший офицер? – обратился к нему старичок.
– Так точно, – машинально ответил Николай Степанович.
– Сократили? – посочувствовал старичок.
– Да, – сказал Николай Степанович. – Уж так сократили, врагу не пожелаешь…
– Вот и я говорю, – сказал старичок. – До чего дошли – оркестр американской морской пехоты играет на Арбате! Вы, извиняюсь, артиллерист или ракетчик?
– Куда пошлют, – туманно ответил Николай Степанович.
– Понятно, – вздохнул старичок. – Гриньков Иван Трофимович, майор в отставке. Государственной безопасности, между прочим. Я это почему говорю – сразу видно человека, который не начнет хватать за грудки и обвинять в палачестве…
– Верно, – сказал Николай Степанович. – В этих делах я больше на Всевышнего уповаю.
– Так вы верующий? – изумился старичок Гриньков. – Впрочем, сейчас я ничему не удивляюсь. Удивляться я отвык уже давно…
– Я тоже, – сказал Николай Степанович и представился нынешним своим именем.
– Если мы с вами здесь подольше постоим, – сказал отставной майор, – я вам такое расскажу…
Николаю Степановичу нужно было как-то скоротать время до вечера. Кроме того, он явственно чувствовал, что старый майор намекает: бесплатный «гиннес» не худо бы отполировать казенной четвертинкой. Ветераны органов, как давно заметил Гумилев, отличались поразительным долголетием, в отличие от фронтовиков.
Четвертинок, впрочем, в нынешних киосках не водилось – были здесь плоские фляжки со «Смирнофф», консервные банки с лимонной и черносмородинной, а также отечественные стограммовые пластиковые стаканчики, заклеенные целлофаном. В народе это угощение живо прозвали «русский йогурт».
– У меня феноменальная память, – похвастался Иван Трофимович, опростав стаканчик и закусив дымящимся шашлычком. – Очень многое я помню наизусть…
Николай Степанович испугался, что сейчас ему начнут читать Маяковского на память, и совсем было уже собрался откланяться.
– Я помню наизусть пьесу Метерлинка «Синяя птица», – похвастался старичок. – Слово в слово.
– Странно, – сказал Николай Степанович. – Если бы вы всю жизнь прослужили суфлером во МХАТе – другое дело. Но для бойца невидимого фронта…
– Так слушайте! – разгорячился майор Гриньков. – Началось все это после того, как партия покончила с ежовщиной. Был у нас спецотдел…
– А не боитесь? – сказал Николай Степанович. – Ведь у вас срок давности – понятие весьма относительное… «Хранить вечно» и все такое…
– Не боюсь, – сказал отважный старичок. – Хер ли бояться, когда всю заграничную сеть, почитай, сдали. Не хочу все это с собой в могилу тащить – другое дело. Рапорты до нынешнего начальства не доходят, недавно завернули очередной. Вот я и решил – первому встречному, как на духу… Не верите? "Митиль! Тильтиль! Ты спишь? А ты? Значит, не сплю, если говорю с тобой…
Сегодня рождество, да?.. Нет, не сегодня, а завтра. Только в нынешний год святочный дед ничего нам не принесет…"
– Феноменально! – воскликнул Николай Степанович. – Впрочем, я видел этот спектакль.
Он не стал уточнять, правда, что играли в том спектакле Бендина, Коонен, Москвин, Вахтангов и даже вдова Чехова Ольга Леонардовна Книппер.
– Вы видели его один раз, – грустно сказал отставной майор. – От силы два.
Больше нормальному человеку не вынести. А я смотрел его пятьдесят семь раз, и, коли доживу, погляжу нынче в пятьдесят восьмой. «А что это там расставлено на столе? Пирожки, фрукты, пирожные с кремом… Когда я была маленькая, я как-то раз ела пирожное… Я тоже. Это вкуснее, чем хлеб, но только пирожных много не дают…»
Николай Степанович понял намек и купил кое-чего пожевать, не забыв и про «русский йогурт».
– Пьеса классово правильная, – сказал старый майор. – Но с элементами мистики. Говорящий Хлеб, Говорящий Сахар, Говорящий Пес, – он покосился на Гусара. -
К счастью, посещать мне приходилось только премьеры. Вернее, открытия сезона – МХАТ всегда по традиции открывает сезоны именно этим спектаклем.
– Отчего же такая избирательность? – заинтересовался Николай Степанович.
– А-а, в том-то все и дело! – поднял палец майор. – Спецотдел наш занимался исключительно тайными организациями оккультного толка… Вы, вероятно, слышали – масоны там, розенкрейцеры… Слышали? Вот и прекрасно. Словом, у масонов существуют культовые зрелища – в Европе, например, они собираются на представлениях оперы «Волшебная флейта». Но в России этот шедевр почему-то не ставится, и для наших так называемых «вольных каменщиков» точкой рандеву еще аж с тысяча девятьсот восьмого года стала «Синяя птица», и как раз в открытие сезона.
– Сочувствую, – искренне сказал Николай Степанович.
– Мой предшественник, – сказал майор Гриньков, – был креатурой печальной памяти Якова Сауловича Агранова. Обоих, естественно, расстреляли, причем никаких подробных инструкций они оставить не успели. Но дежурства-то на открытии сезона никто не отменял! Мне полагалось следить за зрителями – не скапливаются ли в ложах, не обмениваются ли тайными знаками… Но ведь и систему знаков не передал мне мой предшественник, так что любое сморкание в платок, помахивание рукой, равно как и прищелкивание пальцами приходилось фиксировать с указанием ряда, места и особых примет, и заносить в докладную… И представляете, – он понизил голос, – ничем иным я не занимался!
Сидел в своем отделе и…
– Представляю, – сказал Николай Степанович. – Анфан пердю, забытый часовой…
– Именно, – вздохнул Иван Трофимович. – Именно что пердю. Сам-то я деревенский, поначалу ни одеться прилично, ни вести себя не умел… Косятся на меня дамочки с кавалерами, что фольгой от шоколадки шуршу… А тут война.
Стыдиться мне нечего – отломал ее всю, у Ковпака был, с Вершигорой первые друзья, Колю Кузнецова знал… Но только каждый год вытаскивали меня на Большую Землю к открытию сезона. Даже когда МХАТ в Алма-Ате в эвакуации пребывал… А после Победы снова началось. «Я и за свою судьбу не поручусь в случае, если отворятся некоторые из бронзовых дверей, ибо за ними – бездна. В каждой из базальтовых пещер, расположенных вокруг этого чертога, таятся все бедствия, все бичи, все недуги, все ужасы, все катастрофы, все тайны, испокон веков омрачающие жизнь Человека…»
– Боюсь, что старуха Ночь была права, – сказал Николай Степанович.
– Вот и я о том же. Сорок пятый, сорок шестой – все гуляют, театры переполнены, но мое место всегда за мной. Люди, правда, с детьми ходят, а я все один.
Только-только женился, своих пока нет. Обратился с докладом. Придали мне в напарники лилипута Шаробайко Прохора Петровича. У нас ведь и лилипуты служили, и глухонемые, и слепые – а что ты думал? Подобрали ему школьную форму, пионерский галстук повязали… Так и публика, и администрация опять косятся – чего, мол, ваш сынок в буфете пиво с коньяком мешает? Вот мы в школу напишем, чтобы из пионеров выгнали к чертовой матери! Намаялся я с ним, с Шаробайкой: то казенные деньги на букеты тратит, то у соседки телефончик выспрашивает… Крепко надеялся я на борьбу с космополитизмом и театральными критиками аналогичного происхождения. Но Метерлинк-то этот, паразит, вовсе не еврей оказался, а бельгиец – я потом все про него узнал, все тексты проштудировал.
И вдруг вызывают меня к самому Лаврентию Павловичу. Ну, думаю, кончилась моя каторга ежегодная, пусть уж лучше сам расстреляет. И что? Спрашивает меня этот впоследствии английский шпион, много ли во МХАТе хорошеньких актрис? Нету, говорю, товарищ министр государственной безопасности, ото всех, говорю, уже с души воротит… Он меня и отпустил с миром – продолжай, мол, нести вахту.
Тут у меня уже Васька ходить стал, Шаробайку по шапке – и в Артек, пионером работать.
Годы идут. Вот уже и страна осиротела, вот уже и Лаврентию Павловичу капут – а я каждую осень детей в охапку – и в Театральный проезд. Поверишь ли – дети по ночам плачут после спектакля, это надо же, каких ужасов товарищ Метерлинк нагородил!
Так и ходил до самой пенсии. Уволился, но в резерве числюсь. Ну, тут мне Метерлинк маленько помог – прочитал я его «Язык цветов» да «Жизнь пчел», купил дачу в Малеевке, завел пасеку. Живи и радуйся!
Нет, как подходит во МХАТе театральный сезон – достаю свой бостоновый костюм, из Германии еще привезенный, а все как новый, и на «Синюю птицу».
Заколдовали меня, что ли, эти масоны? Хоть я так ни одного не поймал своими руками… Вот такая моя прошла жизнь, товарищ офицер…
Николай Степанович внезапно понял, что его собственная судьба после шестьдесят восьмого поразительно схожа с судьбой этого старика – бессмысленные звонки, безнадежные встречи… И вдруг – сегодняшний сигнал.
– Ну, спасибо, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку, – сказал он отставному майору и сходил еще разок за «русским йогуртом». – Ты, главное, надежды не теряй. Самое главное – не потерять надежды.
– «Нам осталось всего шестьсот двенадцать секунд… – сказал старик. – Уже плещут паруса на корабле Зари – это знак, что вас там ждут… Опоздаете – тогда уже не родитесь… Скорей, скорей на корабль!».
– А вот это правильно замечено, товарищ майор, – откликнулся Николай Степанович. -Хоть и не ждут нас там, но идти надо.
Гусар выбрался из-под стола и затрусил вдоль по Арбату.
Хранителем ключа от здешнего рума был школьный учитель Натаниэль Хиггинс, средних лет человек, чем-то неуловимо напоминающий Есенина, но Есенина, выросшего в сытой спокойной провинциальной Америке, дожившего до годов зрелости и благополучно миновавшего все соблазны. Он носил круглые очки в золотой оправе и приглаживал не слишком послушные светлые волосы.
Я сказал ему об этом сходстве, и уже через пять минут мы погрузились с головой в обсуждение изящной словесности. Давно у меня не было такого прекрасного собеседника…
– Знаете, Ник, – доверительно наклонившись, говорил он, – когда мисс Дункан привезла этого парня, сразу было видно, что он не заживется на этом свете.
Будто на лбу его светящимися буквами написано было: «мертвец». В нашем веке таким не житье. Уж на что был крепок Джек Лондон: Помяните мое слово: сейчас наши писатели держатся за подол старушки Европы. Возьмите Хемингуэя, возьмите Фолкнера. Это же европейские писатели, просто родились они здесь. Но это последние могикане. Растет что-то новое, простое, сильное и хищное. Я не берусь сказать, нравится оно мне или нет – скорее нет, чем да, – но не считаться с этим нельзя. Лет через пятьдесят, вот увидите, они выжрут все кругом здесь и накинутся на Старый Свет – и очень быстро и легко уничтожат вскормившую их культуру. И тогда ваша Москва не будет принципиально отличаться от Москвы, штат Айова. Разве что размером и климатом. Как здесь, так и там будут только гамбургеры, кока-кола и дешевое чтиво. Я уже молчу про кинематограф. Это воистину лучи смерти. С их помощью Великая Американская Посредственность двинется на завоевание мира. И завоюет его, чему я должен бы, как патриот, радоваться, а вот почему-то не радуюсь…
– Ну, не так уж все мрачно, – сказал я. – Русская культура. например, прошла и через онемечивание, и через офранцуживание – и все обратила себе на пользу.
В русском брюхе долото сгнило, так у нас говорят. Даже большевики, думаю, не смогут все затоптать – а это, поверьте, саранча пострашнее библейской.
– Вообще-то я социалист, Ник, – сказал учитель.
– Когда мне было четырнадцать лет, – сказал я, – я тоже был социалистом и, начитавшись Маркса, однажды сел на коня и поехал пропагандировать среди рабочих. В Сибирь меня не сослали, ограничились увещеванием. А потом дурь прошла, и я с удовольствием сменил Карла Маркса на Карла Мая.
– Ну, настоящие индейцы далеки от образа Виннету, – сказал Нат. – Нет, вы не правы, Ник, капиталистов обязательно следует приструнить и умерить. Они довели страну до сумы. Посмотрите, как скудно мы живем. Моего недельного учительского жалования хватает на три дня, и если бы я не подрабатывал хранителем ключа, то просто не знаю, как бы кормил семью. У многих уже вынуждены работать жены. Куда мы идем?
– В советской России работают практически все женщины. А там капиталистов уж так приструнили и умерили…
– Я понимаю, что вы хотите сказать. Но ведь все, самую великую идею, можно довести до абсурда. Бросаться в крайности – это, согласитесь, в русском обычае.
А мы инстинктивно придерживаемся золотой середины.
– Ну, дай-то вам Бог. Просто я уже видел все это своими глазами и испытал на своей шкуре, а вы еще нет. Взять, к примеру, вот этот ваш дом. Представьте, что во имя торжества справедливости вашу семью загоняют в каморку под лестницей, а в остальных комнатах селятся человек тридцать…
Он огляделся. Потом посмотрел на меня.
– А… зачем?
– Во имя торжества справедливости, – повторил я. – Чтоб всем.
– Но ведь тогда получается, что те дома и квартиры, в которых эти люди жили раньше, останутся пустыми?
– А это вы будете объяснять негру-комиссару.
– Дом вообще-то не мой, – на всякий случай отрекся Нат. – Это наследство жены.
Она у меня, знаете ли, из семьи с традициями. Чуть ли не на «Мэйфлауэре» приплыл ее пра-пра-пра-кто-то. Знаете, Ник, – он еще раз огляделся, – мне иногда кажется, что «Мэйфлауэр» был посудиной покрупнее «Титаника». Жаль вот, айсберга ему не подвернулось под скулу…
– Вы так не любите свою жену? – удивился я.
– Упаси Бог. Пат – ангел. Но вот ее родня…
– А мне как раз наоборот: страшно везло с родней, но совершенно не везло с женами. Так вы, Нат, получается. не потомственный хранитель?
– Как сказать… Мой дед был ключарем в Сан-Франциско. Но после великого землетрясения мы остались как бы не у дел. А у старого Эбнера, здешнего хранителя, сыновей не было, вот и пришлось ему смириться с безродным зятем…– он засмеялся. – Впрочем, Пат не в претензии, а больше мне ничего не надо. Вот и возникает у нас своя особая знать. Где вы еще найдете семью, в которой сошлись бы вместе две линии хранителей?
Я подумал и пожал плечами:
– Пожалуй, таких я больше не знаю.
– Дедушка Пат провожал в наш рум самого Эдгара Аллана По! Говорят, именно тогда он посетил Россию и встретился в вашим Пушкиным. Правда, что Пушкин тоже крупный поэт?
– М-м… Да. На мой взгляд, он сделал для русской литературы примерно то же, что Шекспир для английской. Встречался ли с ним Эдгар Аллан, я не знаю. Но пребывание мистера По в Петербурге отмечено полицейским протоколом…
– Опять пил, – сокрушенно вздохнул Нат. – Почему все поэты такие пьяницы, Ник?
– Не все, – сказал я.
– Тогда бабники.
– Негры-комиссары поставят вас к стенке, Нат, за такие слова. Мне запретили читать лекции матросам Балтфлота, когда я на вопрос: что вам помогает писать стихи? – честно ответил: хорошее вино и женщины.
– Так вы писали стихи?
– Был грех.
– Прочтите что-нибудь.
– Я не смогу перевести на ходу.
– Жаль. Через пятьдесят лет в Америке никакой поэзии не будет вовсе…
– Не расстраивайтесь так, Нат. Поэзия неистребима. Это как хороший ковер: чем больше его топчут, тем ярче узор.
Он посмотрел на меня. Снял очки.
– Теперь я без всяких стихов вижу, что вы поэт, Ник. Янки сказал бы: неистребима, как триппер. Хотите хорошего виски?
– Американского? – подковырнул я.
– Нет. В нашем погребе водится кое-что поприличнее кукурузного «Бурбона»…
Он оказался прав. Такое виски должен подавать сам мажордом с двумя лакеями на подхвате. Даже у Честертона виски было помельче калибром…
– Знаете, Ник, – говорил он чуть позже, когда бутылка опустела на треть, – стало принято считать, что у нас, в Новой Англии, чуть ли не колыбель мировой культуры. Действительно, снобов хватает. А по-настоящему поговорить, пожалуй, и не с кем… – он задумался. – Так вот, Ник. Есть у нас в Провиденсе редкостно образованый человек, но тревожит меня одно обстоятельство: как раз его образованность. Зовут его Говард Филлипс Лавкрафт. Живет уединенно, пишет страшные рассказы для дешевых журнальчиков, целые дни проводит в библиотеках и архивах. Пишет по ночам. Говорят, он почти не спит. И почти не ест. Об истории Провиденса он знает все. Понимаете: все. И об истории Старого города в особености. Вплоть до даты забивания каждого гвоздя в каждом доме.
Все сплетни, все легенды…
– И что? – спросил я.
– Боюсь. что он может докопаться до рума. Если уже не докопался.
Я задумался. Случались не часто, но и не слишком редко среди людей непосвященных так называемые «автогены», что значит «самородки». Те, кто своим собственным умом и стечением случайностей приобщались малых, а иной раз и великих тайн. Судьба их, как правило, была печальна. Ибо свет наднебесный не озаряет путь, а испепеляет одинокого путника…
– И что вы предлагаете?
– Поговорите с ним, Ник. Присмотритесь. Я вас представлю как русского мистика.
Он хороший человек, и не хотелось бы зря повредить ему: Если дело зашло действительно далеко, что ж, придется исполнить свой долг. Но я бы не хотел решать это единолично.
– А почему вы не обратитесь к своим?
– Честно?
– Разумеется.
– Мне почему-то перестали нравиться ребята из Вашингтона. Когда вы разговаривали с ними, не обратили внимание, какие у них тусклые глаза? После того, как исчез сэр Джейкоб Брюс, на меня стали косо поглядывать: но и я кое на кого из них тоже поглядываю косо. Они смахнут этого Лавкрафта, как муху, просто так, чтобы не беспокоиться потом. Что им какой-то бумагомарака, если они и самого… Извините, Ник, разболтался. Это все виски. Правда, достойный напиток?
– Более чем достойный. Превосходный.
– Может быть, нам удастся остановить его более гуманным способом. Может быть, вообще не придется останавливать. Это же не гангстер и не кладоискатель…
– Ладно, – сказал я, вставая. – Есть немецкое слово, которое на любой другой язык переведется только так: любое дело следует делать немедленно, если обстоятельства не требуют прямо противоположного.
– Такое слово наверняка понравилось бы покойному Клеменсу, – с одобрением сказал Нат. – Так, значит, идем?
– Да. И захватим то, что осталось в бутылке. Это виски способно растопить даже гранитное надгробье.
– Я буду всегда держать такую для вас, Ник. И велю сыну, чтобы, когда бы вы ни появились…
Ангелы не знают арамейского.
Из дневных наблюдений Николай Степанович заключил, что дом на Рождественском бульваре, облюбованный когда-то Каином для своей резиденции, прибрала к рукам некая солидная фирма и теперь вовсю реставрирует его; мало того, что материалы импортные, так и работают турки; правда, охрана своя. Это была дополнительная трудность – хотя, с другой стороны, и противнику придется не легче. Ночами турки не вкалывают, успевают за день, так что дело иметь предстоит только с охраной.
– Найдем что-нибудь, а? – спросил он Гусара.
Гусар посмотрел на небо. Николай Степанович тоже посмотрел на небо, но там не было ничего, кроме облаков, ворон и поблекшего привязного дирижаблика с рекламой пива «Гиннес».
– Кто же все-таки искал Рыбака? Враг? Или еще кто-то уцелел?
Гусар коротко проворчал.
– Уцелел, да. Действительно, странно бы думать, что остался один я. И ведь еще кто-то был с тобой…
Гусар снова проворчал.
– Как бы нам это выяснить… Может, попробуем по принципу «да-нет»? Я буду спрашивать, если «да» – ты отвечаешь, если «нет» – помалкиваешь. Идет?
Гусар посмотрел на него таким презрительным взглядом, что Николаю Степановичу стало неловко.
– Да, – агрессивно сказал он. – Да, только сейчас сообразил. Ну и что? Бывает и хуже. Мог и вообще не сообразить. Потому что в детстве пытался так вот разговаривать с Музгаркой, и ничего не получилось.
Сравнение с каким-то безмозглым Музгаркой решительно не понравилось Гусару. Он поджал брылья и наклонил голову, как бы говоря: ну, что еще сморозим?
Они выбрали чистую скамеечку на бульваре и сели друг против друга.
– Ты с Тибета?
Молчание.
– Вот это да… А тогда откуда же?
Гусар посмотрел еще более презрительно и лапой тронул ботинок Николая Степановича.
– Из Австрии?
– Грр.
– Человек, который был с тобой – австриец?
Молчание.
– Русский?
– Грр.
– Интересно: Вы вышли из рума в Предтеченке?
– Грр.
– Что же могло вам там понадобиться: Информация?
Молчание.
– Вещь?
– Грр.
– Как бы узнать, какая…
Гусар встал, оглянулся через плечо, приглашая следовать за ним, и небыстро пошел по бульвару.
Возле перехода торговал киоск: старенький, кооперативных времен, в центре таких уже не осталось. Гусар остановился перед ним, царапнул лапой стенку и поднял морду. Николай Степанович проследил его взгляд. Сквозь грязное стекло просвечивала жестяная, красная с золотом, коробка китайского чая.
Золотой крылатый дракон изгибался на ней всем телом:
– Купить этот чай?
Молчание.
– Понял. Золотой крылатый дракон. Его вы искали?
– Грр.
– Нашли?
Молчание.
– Его там не было?
Молчание.
– Значит: что? Он там был, но вам его не дали?
Молчание.
– Дали?
– Грр.
– Дали, но вы не смогли его забрать, потому что пришел… этот, как его… ледяной мангас?
– Грр.
– Твой спутник погиб?
– Грр.
– И эта вещь тоже погибла?
– Грр.
– Понятно: Прими мои соболезнования, друг. Твой товарищ: ты его любил?
– Грр.
– Царствие ему небесное…– Николай Степанович перекрестился. – Упокой, Господи, душу раба Твоего… Но как бы нам познакомиться поближе с остальными твоими друзьями, Гусар?
Гусар вздохнул и так выразительно посмотрел на Николая Степановича, что тот опять остро ощутил свою житейскую несостоятельность.
Белокыргызские стихи, с которыми я мог выступить на съезде, заказывали аж на Мадагаскаре. Наставник Рене приложил к ним руку. Я так и не узнал, имелось ли в них какое-то скрытое свойство или же они были абсолютно инактивны. Если свойство и было, то оно могло не реализоваться в той удушливо-шумной атмосфере: Словом, когда меня просили «что-нибудь почитать», я читал, а потом по бумажке воспроизводил подстрочный перевод.
Над степью ковыльной седыми кобылицами тучи ходят.
Под тучами, но над землею парит степной беркут,
похожий на вихрь.
То заденет он крылом ковыльные травы,
то опять взлетит под самые тучи.
И грозно клекочет от радости.
Другие птицы бури боятся.
Прячутся они от бури, пищат.
Толстый тарбаган уже не стоит возле норки,
в нее прячется.
Даже орел, и тот забрался в орлиное гнездо на высоких скалах.
Страшно ему в степи оставаться.
Змеи укрылись в глубокие овраги, потому что боятся они грома.
Шкуры свои они меняют от страха, думают,
что в новых шкурах народ их не узнает.
Но народ мудр. «Двурушники!» – говорит он про змей.
И змеи шипят в своем овраге, источая яд.
Ураган поднимает в степи тучу пыли. Срывает юрты и уносит.
Бараны сбиваются в кучу. Мычат коровы, блеют овцы. Собаки лают.
Бедные чабаны на своих кривоногих лошадках
объезжают перепуганных животных, успокаивают.
Пока они здесь, чабаны, с отарой ничего не случится.
И только гордый беркут летает, где хочет.
Едет по степи одинокий всадник.
Не страшна ему буря и даже приятна.
Воздух свеж при грозе. От молний польза природе.
Молнии – это электричество.
Все попрятались от грозы и бури, а он едет.
Прекрасные усы у всадника.
Сталин – имя ему, бесстрашному.
И гордый беркут видит, что не самый смелый он в степи.
Камнем падает он с неба и лишь над самой землей раскрывает крылья.
Послушной птицей садится на плечо всаднику.
Ловчим соколом будет он отныне.
А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.
Он, видите ли, воевал в гражданскую в тех местах. Когда выяснилось, что я сносно понимаю по-русски, он рассказал мне, как его проклял хакасский шаман.
Внук шамана ушел в красный отряд, и тогда шаман переломил над пламенем ветку… Он рассказывал как бы шутя, а я чувствовал, что на нем действительно лежит заклятие. Именно заклятие, а не проклятие. Но разобраться в нем, нереализованном, было не в моих силах. Да и вообще не в силах смертного.
Эренбурга я поймал в туалете. Стоя в соседней с ним кабинке, я стал читать Вийона на старофранцузском. Воспламененный Илья воскликнул, что знает всех членов французской делегации, а вот мой голос ему не знаком, и не буду ли я так любезен… Он поторопил натуру и покинул кабинку раньше моего. Слышно было, как он возбужденно топчется в курилке. Приведя в порядок костюм, я тоже покинул кабинку и обратился к нему, бросившемуся мне навстречу, с вопросом:
– Джалдас, посмотри, где там дергай надо, да?
Эренбург остолбенел.
Но тут в курилку ворвался Сулейман Стальский. Русского языка он не знал совершенно, что дало Горькому полновесный повод назвать его «Гомером двадцатого века». Оказалось, что у славного седого ашуга кинжал не вынимается из ножен. Черный сварочный шов намертво соединил бесценный дамасский клинок с медной окантовкой ножен.
– Тенденция, однако, – сказал я и вышел.
И сразу мне стало не до шуток…
Два молодых человека в синих английских костюмах и добротнейших штиблетах от «Шварцкопфа» сопровождали пожилую скособоченную леди в цветастой шали.
Я, стараясь не выдать себя, отошел к стене. Когда леди проходила мимо, я почувствовал слабый, но острый запах свежевскопанной земли и увидел на груди ее монисто из лягушачьих вилок и «куриных богов». Молодые люди в мою сторону даже не посмотрели.
Я от неожиданности поставил «серую вуаль» такой силы, что на некоторое время как бы перестал существовать для всех миров.
Это мгновенно вытянуло из меня всю энергию, и до своего места в ряду я доплелся кое-как, нога за ногу.
Старая леди тем временем обходила разминающихся после долгого сидения делегатов. Они ее не замечали, а на сопровождающих бросали рассеянные взгляды. Не так, нет, совсем не так должны были смотреть советские писатели на работников славных органов…
Прозвенел звонок к началу послеобеденного заседания.
– …Напомню, например, что Овидий и Вергилий писали о жидком воздухе, который из мечты поэта стал сейчас реальностью. Теперь каждый из нас за несколько рублей может иметь у себя на столе сосуд с жидким воздухом…
– …Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию…
– …Вокруг нашего села было очень много болот, говорили, что в них водятся черти, лешие, и в это многие верили. Но вот болота осушили, и оказалось, что жили в болоте не черти, а обыкновенные бандиты…
– …По данным тысяча девятьсот тринадцатого года один химик приходился в России на триста сорок тысяч жителей, то есть его процентное содержане в российской природе было ниже, чем содержание газа гелия в воздухе…
– …Я спросил у старого чекиста, долгое время работавшго на Соловках: «Скажи, Борисов, ты – загрубевший человек, ты заведывал многими лагерями, приходилось ли тебе когда-нибудь чувствовать слезы, подступающие к глазам?»
Он ответил: «Да, когда я увидел бригаду Павловой на работе.» Вот вам, товарищи, архитектоника!..
– …Вы знаете этого художника – это Шекспир. Искусство Шекспира нужно нам, как легким нужен воздух. Грозовым было время Шекспира. Земной шар сотрясался под этим гигантским художником…
– …Возьмем Кимбаева, о котором нам пришлось уже много здесь слышать.
Кимбаев – почти что настоящий новый человек, не совсем еще новый, но почти.
У нас на татарской сцене образ Кимбаева оставляет неизгладимое впечатление…
– …После попытки фашистского бунта в Париже шестого февраля Франция восстала, а девятого февраля трупы коммунистов лежали на улицах Парижа, доказывая волю французского пролетариата к борьбе…
Покуда слух мой услаждался этими перлами, глаза, зоркие белокыргызские глаза, продолжали следить за старухой. Она бродила по проходам, пробиралась между рядов, по-прежнему невидимая для большинства делегатов. Только некоторые отстранялись, в безотчетном испуге вжимались в кресла… Я вдруг понял, что ее сопровождающим тоже не по себе, и что они ждут не дождутся, когда вся эта зловещая затея завершится.
Между тем мне пришла в голову – как это обычно случается в моменты напряжения – совершенно неуместная мысль. Да, прежний уровень российской культуры («по данным тысяча девятьсот тринадцатого года:») был неизмеримо выше. Может быть, он был самый высокий в Европе. Да что значит «может быть» – просто самый высокий. Но если бы и тогда согнали в один зал несколько сот человек, являвших собой соль земли русской, то несли бы они с трибуны точно такую же рениксу, разве что с другим уклоном…
Старуха удалилась, оглядываясь, и вскоре потный бледный Фадеев объявил о закрытии заседания.
– Что-то сердце мне посасывает, – сказал, хмурясь, мой Ваня. – Будто кикимора под полом завелась…
Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи – с нами.
Откуда-то из окон наверху донесся звон часов: одиннадцать ритмичных медных ударов.
– Как люди живут, не понимаю, – поежился Коминт. – Я бы на второй день эти часики на винтики распустил бы…
– Ашхен бы тебе распустила, – сказал Николай Степанович. – Может, люди привыкли к этим часам. Может, они им еще при матушке Екатерине служили. Ладно, пойдем, что ли…
Подняв воротники, они вошли в темную подворотню.
Ох, нехорошее это было место…
На втором этаже флигеля тускло светились два окна.
– Не люблю я эту публику, охранцов, – прошипел Коминт. – Зятек мой бывший как раз туда подался, в охрану. Представляешь, в нашем доме овощной магазин – и тот охраняется. Не иначе, как перец там кокаином нафаршированный…
– Заводишься, да? Буду резать, буду бить…– Николай Степанович сардонически хмыкнул. – Не будешь. Тихо войдем.
Земля – гудела… Невоспринимаемое ухом – гул? вибрация? дрожь? – в общем, что-то не имеющее названия в языке человека – поднималось из глубин, говоря тому, кто способен понять: там есть нечто. Что-то похожее было тогда, в Тибете, при первой встрече с Раном. И еще раньше, в Лондоне, в доме доктора Ди… Днем это заглушалось всяческим дневным шумом – а может быть, не было таким сильным. А может быть, днем этого не было вообще.
Очень не хотелось – протестовали все инстинкты – применять что-то из сокровенных умений. Потому что… потому что…
Именно так должно было гудеть в «Англетере» в декабре двадцать пятого…
А потому следовало вести себя подобно субмарине во вражеских водах.
Астральной субмарине. Не выдавать себя.
И они вошли тихо.
Существовали всякие способы…
Замок не брякнул, сигнализация не сработала, дощатый мостик под ногами не заскрипел, и даже Гусар, которому Николай Степанович доверил маленькую, как из-под розового масла, пробирку, взбежал по каменной лестнице на второй этаж, не цокая когтями…
– Это что? – шепнул Коминт. – Для сна?
– Для любви, – торжественно и тихо ответствовал Николай Степанович. – Для страстной, нежной и всепоглощающей любви… Раствор «вечной женственности» на камфарном масле.
– И что теперь?..
– Подождем пять минут.
Вернулся донельзя довольный Гусар.
– Все хорошо?
– Грр.
Пять минут ждать не пришлось.
– Лешк, ты че, опять бабу привел?
– Че ты вдруг?..
– Да пахнет.
– Точно. Только эт' ты привел.
– Да? Не помню. Глянь под койкой… ой… Лешк, че это?
– Чур, я первый.
– Ну? Махаться будем или на спичках тащить?..
– Ой, ха! – еще одна.
– Где?
– Да вот же. Не, не туда смотришь… ой… ой, обожди, сам расстегну…
– А че эт они молчат, может, турецкие? Ой, Лешк, а ты ведь тоже баба…
– И ты баба, Рустам. Че же эт' делается… ой, не надо… ой…
Коминт слушал – и смотрел на Николая Степановича со все возрастающим страхом.
– Ну, Степаныч, – выдохнул, наконец, он, – ладно, я душегубец…
– Зато теперь в подземелье можно хоть котлы клепать, – сказал Николай Степанович. – А к утру восторги влюбленной пары утихнут, как писал Дюма-пэр.
– Дюма порнухи не писал, – возразил Коминт. – У меня его внуки читают.
– И это правильно, – сказал Николай Степанович. – А теперь не будем-ка разнуздывать воображение и пойдем вниз.
На люке стоял тяжелый сварочный аппарат. Его не без труда оттащили в сторону. Здесь еще можно было пользоваться фонарем. В ярком луче отчетливо проступило черное гудронное пятно – как раз на стыке люка с соседней плитой.
– Посвети-ка… – Николай Степанович опустился на четвереньки. – Вот так, сбоку.
Ага…
При боковом освещении четко вырисовалась неуместная печать: литера W, вписанная в большую по размеру литеру V. Может быть, это был знак фирмы, занявшей флигель, но уж больно он походил на клеймо, носимое на левом плече теми, кто доставлял когда-то Пятому Риму ксерион…
Захваченной предусмтрительно монтировкой Коминт подцепил неухватистую плиту. Гудроновая печать разломилась, Николай Степанович протянул ладонь, готовясь схватить или отразить что-то невидимое, но – ничего не произошло.
– Проформа, – сказал он. – Можно идти.
Как и в прошлый раз, первым спрыгнул Гусар. Коминт достал из сумки серый бумажный пакет со свечами, зажег две. Спустился.
– Здесь все путем, Степаныч, – голос его звучал глухо.
Николай Степанович перекрестился, осмотрелся напоследок и, морщась, полез вниз, в теплый сухой полумрак.
Здесь пахло, как в недавно остывшей русской печи. Идеальное место для ночлега бродяг и тайных сходок подпольщиков, но и те и другие явно избегали в этом подвале появляться. Не было ничего материального, что говорило бы о присутствии человека: ни растерзанной картонной коробки, ни бутылки, ни окурка, ни даже следов на толстом слое пыли…
– Мы же сами тут топтались, – растерянно сказал Коминт. – Или нам все то померещилось?
– Зажги фонарь, – предложил Николай Степанович.
И в свете фонаря обнаружились следы: человеческие и не очень…
– Каин – личность своеобразная, конечно, – сказал Николай Степанович. – Но не до такой же степени…
– С кем он тут хороводы водил? – Коминт нагнулся и быстро выпрямился. – Оп– ля… Вот это да. Помнишь разговоры про крыс в метро, Степаныч?
– Все ваши московские новости надо делить на восемь, – сказал Николай Степанович. – Потом промывать в щелоке и с лупой в руках искать сухой остаток.
Гаси фонарь – и вперед.
– Грр, – сказал Гусар.
В живом свете огня облицовка стен подземного хода выглядела куда более древней, растрескавшейся, нежели в свете электрическом. Шагов через двести пятьдесят кирпич сменился серыми каменными блоками, сложенными в замок без раствора. Потолок из неровных плит поддерживался совершенно черными, просмоленными поперечными балками то ли из дуба, то ли из лиственницы, и в каждую балку ввинчено было по медному позеленевшему кольцу.
Гусар остановился и глухо тявкнул.
– Где-то здесь мы Каина и потеряли, – сказал Николай Степанович. – Давай-ка, Коминт, еще раз зажги фонарь.
Фонарь высветил памятную с зимы развилку. Здесь, как и тогда, расходились в три стороны следы Каина, здесь топтались на месте и поворачивали назад их собственные следы, здесь уходили в боковые, несуществующие при свечах проходы следы гигантских крыс…
– Вполне грамотно, – сказал Николай Степанович. – Все сделано, чтобы людей отвадить.
– В номере братьев Куницыных верхний, Володька, любитель ходить под Москвой. Так он говорит, что асы ихние, диггерские, признают только свечи…
– Соображают, – сказал Николай Степанович.
Еще шагов через сто они уперлись в обвал, но здесь же рядом оказалась железная дверца с засовом, напоминающая печную. За ней начинался боковой ход: ниже, уже и еще древнее. Шел он не по прямой, а плавно изгибался влево и, кажется, чуть уходил вниз.
Гусар шел и ворчал себе под нос. Ему было неуютно в этом ходу.
Николай Степанович на всякий случай достал из-под полы свой «узи».
Ни люди, ни пес не слышали ни звука (подземный гул не в счет), не видели теней, фигур и движений, не ощущали враждебного запаха, но все в равной степени были уверены, что впереди ждет засада.
В таком напряжении нервов они дошли до новой железной дверцы.
Коминт протянул руку к засову… и вдруг замер.
– Что? – прошептал Николай Степанович.
– Тише… там…
Они стали слушать, стараясь не дышать. Но слышно было только, как шумит в ушах внезапно похолодевшая кровь.
Гусар лапой провел по железной двери, и скрежет обрушился, как горный обвал.
И тут же в ответ на этот звук раздался другой, куда более мощный скрежет, механический храп, скрип несмазанного массивного механизма… и невыносимо громко, на пределе терпения, начали отбивать полночь часы – те самые, которые проводили их на Рождественском бульваре… Неужели прошел час, закричал Николай Степанович, обхватив руками раскалывающуюся голову, удары меди отражались белым вспышками позади глаз, боль острым узким клинком входила в нёбо и продвигалась к затылку, и уже не было сил терпеть, но тут все кончилось.
Они стали подниматься и машинально отряхиваться, Гусар изогнулся немыслимым манером и яростно вылизывал шерсть, и прошло немало времени, прежде чем кто-то заговорил.
– Собственно, и «Черный квадрат» Малевича написан не просто так…
– Так ведь и Скрябина казнили не с бухты-барахты…
– Еще бы четверть оборота, и мы, как художник Дэн, очнулись бы в любимой опиекурильне…
– На Канатчиковой бы мы очнулись…
– Интересно, написал ли Дэн что-нибудь с тех пор?
– Он ушел в политику и погиб для искусства… кстати, до сих пор так и не известно, жив он или умер… впрочем, это в традициях Китая…
– Коминт, с каких это пор ты стал разбираться в китайских проблемах?
– Я? В китайских? Я в наших-то… – Коминт замолчал. – Странное здесь место.
Гусар кашлянул.
Николай Степанович отодвинул заслонку на дверце. Громкий скрип несмазанных петель…
Язычки пламени пригнулись, померкли и погасли. И в наступившей тьме раздался тихий множественный шорох.
Позади испуганно чиркнула спичка. Потянуло серой. Вновь затеплился, покачиваясь, желтый огонек свечи. Николай Степанович зажег свою от свечи Коминта…
За железной дверью была настоящая театральная ложа, разве что каменная.
Каменными были грубые подобия кресел, а портьеры заменяла раздвинутая в стороны набитая пылью до плюшевого состояния паутина.
Шуршащий мрак окутывал ложу…
– Задуй свечу, – одними губами сказал Николай Степанович, гася свою. – И запомни, пока ты в уме: нас здесь трое. Четвертого – убей.
Несколько минут глаза не видели ничего, кроме сиреневых пятен.
Потом внизу тьма распалась на множество серых силуэтов, и тут же, будто добавили свет, стало видно все.
Толпа крыс стояла, задрав острые мордочки, перед каменным возвышением. На возвышении размещался целый игрушечный город, собранный из спичечных и обувных коробок, молочных пакетов, банок из-под пива, ячеек для яиц…
Пластмассовый кукольный дом для Барби означал здесь, наверное, царский дворец. Большой крыс в накинутой подобно плащу аккуратно обгрызенной банановой кожуре стоял на краю возвышения и будто обращался к толпе, негромко попискивая. Толпа отвечала возмущенно. Крысы, укрытые по ушки газетными обрывками, вынесли наперсток или пробку, и в нем крыс в банане медленно ополоснул передние лапки. Позади на круглой огороженной площадке несколько громадных жирных пасюков в красных накидках важно стерегли маленького альбиноса. Проходя мимо, крыс в банане пискнул что-то и, взмахнув хвостом, скрылся в Барби-домике. Пасюки, возглавляемые здоровенной крысой, которая напялила на себя целую консервную банку с дырами для лапок, растянули альбиноса и начали стегать его хвостами…
– Держи меня, Коминт, – прошептал Николай Степанович.
– Степаныч, да что же это…
– Господи, путеводи меня в правде Твоей… – он перекрестился.
Наваждение не исчезло.
Крысы, толпящиеся внизу, раздвинулись, образовав длинный коридор. Он вел от игрушечного города к невысокой кучке камней. И пасюки в красном, окружив альбиноса, стали подталкивать его к этому коридору. Альбинос шел неохотно, оглядываясь как бы в ожидании помощи и поддержки. Откуда-то возник связанный из палочек крест. Альбинос взял его передними лапками и понес сквозь верещащую толпу…
– Уйдем, – сказал Николай Степанович. – Не могу больше…
– Ну, Степаныч, дай досмотреть.
– Нет, Коминт. Не для людей это.. – и, не оглядываясь более на спутников, Николай Степанович вернулся в коридор. Минуту спустя смущенные Гусар и Коминт присоединились к нему.
– Куда дальше? – зажигая свечи, спросил Коминт.
– Не знаю. Надо подумать. И вообще – отойдем подальше, хватит с меня этой богосквернящей мистерии… и, неровен час, опять что-нибудь начнется…
Они отошли совсем недалеко, когда сзади торжествующе заскрежетало и ударило гулко – всего один раз.
Английские колонны терялись в пушечном дыму. Голландцы пятились, но не бежали. Кавалерия Нея гарцевала на холмах. Груши, как всегда, заблудился.
– Сир! – подбежал Сульт. – Там гонец от князя Барклая де Толли!
– О чем же просит князь?
– Он… Сир, когда я услышал, то подумал, что схожу с ума! Сир, он предлагает военный союз!
– Какая великолепная интрига. Пригласите гонца.
Передо мной встал запыхавшийся юный высокий красавец. Узкое смуглое лицо его еще более потемнело от порохового дыма, серо-голубые глаза блестели.
– Ваше величество! Полковник Гумилев с посланием от командующего. Его светлость князь ведет вам на помощь русский корпус. Найдено завещание светлейшего князя Кутузова…
– Моего старшего брата? – я сделал масонский знак.
Гонец молча с достоинством поклонился.
– Что ж, полковник, давайте пакет.
Я нетерпеливо сорвал бандероль с синего конверта.
Барклай де Толли предлагал мне демонстрировать отступление левым флангом, дабы самому ударить во фланг и тыл принцу Оранскому.
У меня была минута на принятие решения.
– Полковник! Летите обратно и передайте на словах князю: ровно в три часа Рейль изобразит отступление от высоты Сен-Жан. Я буду ждать удара моих русских союзников не позже четырех часов.
– Да, Ваше величество.
– Стойте, полковник. Ваше лицо мне очень знакомо. У меня прекрасная память на лица. Где мы могли встретиться? В России?
– Скорее, в Африке. Помните русских путешественников, которые показали вашим солдатам дорогу на оазис Нахар?
– Да! Какими же прихотливыми дорогами вела нас судьба, прежде чем мы вновь встретились… Надеюсь видеть вас после победы в моей палатке, полковник!
Он вновь поклонился, ловко вскочил на горячего вороного коня и поскакал. Я смотрел ему вслед.
– Сульт, – позвал я. – Сообщите Рейлю и Нею, что я хочу их видеть.
…Англичане и голландцы гибли сотнями и сдавались в плен тысячами. Уцелевшие, бросая оружие, уходили по дороге на Брюссель, спасая шкуры, но не знамена. Веллингтон вручил мне свою шпагу. Без парика он был похож на упавшего в пруд бульдога. Принца Оранского не было пока ни среди живых, ни среди мертвых. Подходившие с востока прусские колоны остановились и теперь стояли, как зрители, неспособные вмешаться в ход пиесы. И мои солдаты, и русские – все были обессилены не столько неприятелем, сколько непролазной грязью полей…
Наконец, нашелся Груши. Он упал на пруссаков с фланга, и через четверть часа боя Блюхер запросил пощады.
– Пруссия тоже будет с нами, – сказал я Барклаю де Толли. – И коварная Австрия станет ползать на брюхе, вымаливая пощаду.
– Это был дурной союзник, – согласился князь.
– А где же тот юный полковник, которого вы присылали ко мне?
– Увы! На обратном пути он был смертельно ранен в сердце, но из последних сил доскакал и передал ваши слова. «Вы ранены?» – спросил я. «Нет, я убит», – ответил он. И просил вас принять вот это, – князь подал мне тяжелое черное кольцо с черным камнем. – Найдено им в одной из древних африканских гробниц.
Это кольцо вдесятеро старше пирамид.
С благоговением я надел кольцо. Тяжесть веков переполняла его.
– Пусть это будет залогом нерушимости нашего союза, – сказал я. И как бы в ответ тучи раздвинулись, и все вокруг залило отчаянным сиянием.
Князь перекрестился.
– Это Божие знамение, – сказал он.
Я посмотрел в небо. Мне показалось, что там, за облаками, за дымом, сквозь сияние – смотрит на нас знакомое узкое смуглое лицо…
Это и правда было сиянием. Оно что-то сотворило с моим миром, и я видел одинаково резко и придавал одинаковое значение и пылинке на острие штыка игрушечного солдатика, и полету кобчика над далеким лугом, и красноватому солнцу; и насморку давно умершего Наполеона, и бесконечным недомоганиям моего старого папеньки, и собственным прыщам, и хромоте мерина Рецессия; и слышному по ночам гудению далекого поезда, и упрекам маменьки, и выспренным словам молитвы; и тому, что я живу на земле, а мог бы и не жить, и тому, что жизнь прекрасна, а смерть неизбежна: и с каким-то сладостным страданием я по-настоящему ощутил себя металлическим гренадером, идущим в огонь ради прихоти заоблачного мальчика…
И потом, когда сияние погасло и все стало таким, как раньше, я разочарованно увидел истоптаный мною песок, вырытые канавки и воткнутые палочки, насыпанный холмик и спичечные коробки вместо домиков, деревянные пушечки, облупленую краску на солдатиках: и стал тихо и медленно складывать все в ящик. Потом мне долго хотелось кому-то (да кому же? маменьке, конечно) рассказать о том, что произошло со мной сегодня, но я не знал, как начать разговор…
Я впервые встретился с нехваткой слов. Это было мучительно.
Золотая дверь на миг приоткрылась передо мною…
Ученики ощупью, шаг за шагом, поднимались вверх по витой лестнице.
В двух местах ход был разрушен до такой степени, что пришлось пробираться ползком. Потолок держался хорошо, а вот кирпичные стены вдавливало внутрь, и земля набивалась влажными кучами. Тянуло смрадным сквозняком, пламя свечей трепетало. Кое-где шаги начинали звучать гулко, и если прислушаться, становилось слышно журчание воды. Но Гусар шел уверенно, оглядываясь на спутников будто бы даже с усмешкой. И оказался прав.
Через час с небольшим ход круто свернул и открылся в узкий колодец. Темная жижа заполняла его дно. Вверх вели каменные ступени: шершавые блоки размером в буханку хлеба, выступающие из стены и расположенные крутой правовращающей спиралью. Гусар поворчал для порядка, но полез вверх: осторожно и медленно. Нескольких ступеней не было…
Лестница вывела на узкий выступ.
– Куда-то пришли, – сказал Коминт.
– Да, похоже…
Пути с выступа не было никакого.
– Включи-ка фонарь…– сказал Николай Степанович.
Но и в свете фонаря картина не изменилась.
– Не может же так быть – лестница никуда…– Коминт заозирался. – Что-то же должно…– он посмотрел вниз. Но там была только черная жижа – далеко-далеко.
– Каждый тупик куда-то ведет, – сказал Николай Степанович. – Только надо подумать… Гусар, что скажешь?
Гусар молча смотрел в стену.
– Беспросвет…– Николай Степанович положил руки на стену. – Коминт, погаси.
Стало совершенно темно. Пядь за пядью он обшаривал холодный кирпич.
– Наверное, пожаловали мы с вами, ребята, к колдуну под Сухаревой башней… Брюс его фамилия… хороший человек… с Петром Первым в конфидентах состоял… механик страстный и многознатец…
– Разыгрываешь, Степаныч? – сказал Коминт.
– Не имею привычки… Ага, вот…– под рукой его подался кирпич, и тут же где-то в глубине заскрипел, проворачиваясь, какой-то древний механизм. – Ты был прав: пришли.
– Остроумно, – сказал Коминт. – Значит, со светом сюда не войдешь, а без света чужие не ходят.
– Я же говорю: колдун. Механик и многознатец. Теперь можешь зажечь.
Они стояли на пороге весьма просторного зала со сводчатым потолком. Дальний угол занимала алхимическая печь-атанор. Философское яйцо, покривясь, покоилось на треножнике. На середине зала стоял просторный, почерневший от времени стол, заваленный всякой всячиной: колбами, ретортами, мортильями, оплетенными бутылями, змеевиками, фарфоровыми и каменными тиглями, ступками: Такая же бесформенная груда вещей громоздилась на полках: буссоли, секстанты, астролябии, ареометры и прочие приборы неизвестного колдовского назначения. Слева почти всю стену занимал штабель из пяти рядов окованных железом и тоже почерневших сундуков. Рядом с сундуками, развернутая в три четверти, стояла мраморная статуя Афродиты Пандемос; в животе ее зияло отверстие размером в голову младенца. Под пару богине любви рядышком красовался бронзовый Шива Лингамурти. А в зеленого стекла штофе…
– Кто же свечку зажег? – страшным шепотом сказал Коминт.
– Да Брюс, наверное, и зажег, – сказал Николай Степанович. – Это вечная свечка.
Коминт шумно выдохнул:
– Никогда я к этому не привыкну…
– Я тоже так думал в свое время.
Гусар прошел вдоль стены, принюхиваясь. Остановился и поднял морду.
– Что там?
Но Гусар последовал дальше.
– Ни пыли, ни плесени, – сказал Коминт подозрительно. – Будто каждый день уборщица приходит.
– Умели строить, – сказал Николай Степанович. – Хозяин не был здесь с двадцать девятого года, а уж когда все это построили, я боюсь и вымолвить…
Коминт подошел к столу и провел пальцем по крышке – жестом въедливого боцмана-дракона, проверяющего, как надраена медяшка. Палец наткнулся на плотный белый комок, прилипший к столу. Коминт отковырнул его, поднес к глазам. Понюхал.
– Что это, Бэрримор? – спросил Николай Степанович. – Сюда залетают чайки?
– Стиморол, – сказал, озираясь, Коминт. – Непоправимо испорченный вкус… Неужели Каин?
– Не знаю: Гусар, Каин был здесь?
Молчание.
– Тогда не понимаю… Если диггеры, то как они прошли сквозь дверь? И почему ничего не утащили?
– Может быть, утащили? Мы же не знаем, что тут было.
– И все равно… ну, посмотри: разве похоже на то, что здесь побывала ватага современной молодежи?
– Не похоже, – честно сказал Коминт.
– Значит, кто-то из наших действительно уцелел. Давай искать – может быть, знак оставил, а может…
– Да. А может быть, это тебя ловят. На живца.
– Это было бы не самое обидное… Ладно, раз уж мы сюда пришли, давай займемся вон тем, – Николай Степанович показал на сундуки. – Сдается мне, что это библиотека. И как бы не Ивана Васильевича…
Любой уважающий себя литературовед дал бы отрезать себе все, что имел, чтобы только заглянуть в эти сундуки. Недаром, ох недаром искали их двести с лишним лет: Взять тот, что с краю в верхнем, пятом ряду. Там была Галичская летопись. Там был полный Плутарх и полный Аристотель. Там была «Проклятая страсть» Петрония. Там был список «Слова о полку Игореве» раза в два больше объемом, чем общеизвестный. Там был первый русский роман четырнадцатого века «Болярин Даниил и девица Айзиля». Там были мемуары Америго Веспуччи.
Там был четвертый том «Опытов» Монтеня. Там была поэма стольника Адашева «Демон» и нравоучительное сочинение Сильвестра Медведева «Душеспасение».
Была там и воено-патриотическая пьеса самого Ивана Васильевича «Побитое поганство, или Посрамленный тёмник Булгак». Был там и свиток желтого шелка с полным жизнеописанием Цинь Шихуанди. И мерзопакостное сочинение Павла Сирина «Обращение распутной отроковицы Лолитии св. Гумбертом». И еще, и еще, и еще… И, наконец, были там три черные тетради: кожаные, прошнурованные и снабженные печатями: Георгия Маслова, Марии Десницыной и самого Николая Степановича Гумилева…
"Дорогой Николас!
Вы, вероято, удивлены, что письмо мое отправлено не через нашего друга Натаниеля, а посредством совершенно постороннего человека. Но этому есть серьезные причины, в которые, думаю, не мне Вас посвящать.
Врачи говорят, что жизни моей остается один последний год. Поэтому я просто обязан доверить Вам сведения, которые могут представлять для Вас определенный интерес. Вы спросите: почему я «обязан», а для Вас это только «может представлять интерес». Дело в том, что я до сих пор не знаю по-настоящему, насколько серьезно Вы восприняли мои откровения. Я чувствую в Вас человека, который с одинаковой простотой и легкостью способен как верить истово и слепо, так и сомневаться во всем, даже в собственном существовании.
Возможно, все это окажется чрезвычайно важно для Вас и Вашего дела (которое я уже начинаю считать – слишком поздно, не так ли? – нашим общим делом), а возможно Вы просто бросите мое письмо в ящик своего письменного стола, где уже лежит тысяча подобных, и забудете обо всем назавтра же. Тем не менее, я – повторюсь – обязан свою часть долга исполнить, а уж Ваше дело принимать решение. Суть проблемы в том, что один из моих многочисленных кореспондентов, приятный молодой человек по имени Роберт Эрвин Говард, проживающий ныне в городе Кросс-Плэйнс, штат Техас, располагает сведениями, которые я после той нашей памятной беседы счел совершенно секретными, сакральными, а он со свойственной молодости легкомысленностью делает их достоянием гласности. Не знаю, из каких источников он почерпнул все это, но то, что он пишет, совершенно совпадает с тем, что я не пишу. Он выпускает книжки в ярких обложках, которые никто, кроме нас с вами, не может принимать всерьез, но некоторые детали, которые Вы мне в свое время собщили (так же, может быть, не подозревая даже о том, что важность их чрезвычайна), говорят сами за себя. И я очень боюсь, что он уже взят на прицел.
Я не хочу, чтобы с ним что-то случилось, он весьма умен, неравномерно, но глубоко образован и пользуется в своем городке заслуженным уважением.
Может быть, Вам имело бы смысл побеседовать с ним и предупредить его, чтобы не писал лишнего? Боюсь, кроме Вас, сделать это некому, а мое болезненное (и обострившееся за последний год) чутье подсказывает мне, что речь идет о нешуточных проблемах. Как вы знаете, мое представление о сокрытом мире сформировалось из ночей кошмаров и проведенных в библиотеке дней – и так всю жизнь; мистер же Говард пользуется, как мне кажется, одной только интуицией. Мы оба чувствуем опасность, угрожающую всему человечеству, и понимаем, что исходит она не от людей – во всяком случае, не только от людей. Наивными представлениями о том, что человечеству присущ инстинкт самоубийства, нам только затуманивают разум.
Надеюсь, что письмо найдет Вас, а Вы найдете меня – разумеется, после того, как повидаетесь с мистером Говардом. И, если Господь будет так любезен, мы с Вами и с Натаниэлем проведем еще один чудесный день.
Искренне Ваш: Говард Лавкрафт."
Мне кажется, он перечитал письмо дважды, потом молча сложил, засунул в конверт и подал мне. Здоровеный парень, на голову выше меня и вдвое шире в плечах. Кремовая рубашка с короткими рукавами из того неровного хлопка, который никогда не знает утюга, застиранные джинсы с побелевшими швами на широком поясе и низкие сапожки из неокрашенной кожи. И, разумеется, стетсон.
Этакий о'генриевский ковбой. Меньше всего похожий на писателя и мыслителя.
– Все это совершенно непонятно, – сказал он. – Мистер Лавкрафт прислал мне еще более взволнованное письмо… Понимаете, я его очень уважаю, считаю моим учителем, но…
– Вы подозреваете, что он сошел с ума?
– Ну, не то чтобы так прямо, но что-то все-таки в этом роде… Ведь я-то все придумываю просто так, для интереса… и драконов, и людей-змей, и этого здоровенного дубину Конана. Просто чтобы напомнить мужчинам, что они мужчины. А он, похоже, уверен, что это всерьез…
– Не только он. Я тоже.
Он посмотрел на меня с некоторой жалостью.
– Давайте поговорим об этом чуть позже. Тут очень жарко.
– Я успел заметить…
Хотя в помещении вокзала и тянуло сквознячком, жару это не могло перебить. А когда мы вышли, то показалось, что навстречу нам распахнулась дверца пылающей печи. На площади бил жидкий фонтан, но капли воды, мне показалось, испарялись прямо в воздухе. Все было окутано мрачноватым маревом.
У автостоянки молодой негр подогнал машину: темно-вишневый «плимут».
– Пожалуйста, мистер Роберт, – с белозубой улыбкой сказал он. – Как вы и просили, держали в тени…
– Спасибо, Сэм, – Говард бросил ему монету. – Кто выиграл сегодня?
– «Мышонок» Брюстер.
– Это просто смешно…
В машине было еще более жарко, чем под солнцем. Пахло одеколоном, кожей и бензином.
– Сейчас поедем, и будет легче, ветерок обдует…– говорил он, выруливая на шоссе. – Представляете, какая-то сволочь сегодня утром исцарапала машину. И добро бы какое-нибудь ругательство, а то – знак Иджеббала Зага! И откуда они узнали, как он выглядит…
– Кто узнал?
– Мальчишки, кто же еще?
– Никогда не слышал о таком знаке:
– Разумеется: я ведь сам его придумал. Знак, подчиняющий животных… – и он указательным пальцем изобразил на стекле замысловатый иероглиф.
– И вот такую штуку нацарапали мальчишки?..
– А кому это еще надо? Они вечно крутятся вокруг дома, свистят, спрашивают, дома ли Конан… правда, машину до сих пор не трогали… и я вообще полагал, что нахожусь как бы под их защитой.
– М-да. А вам не кажется, что машина – это современное животное?
– И вполне человекоядное. Тем приятнее его укрощать.
Мы неслись по прямой голубоватой ленте шоссе. Встречные машины пролетали с визгом. По обе стороны тянулись кукурузные поля, где-то вдалеке, окруженные пирамидальными тополями, краснели крыши и поднимались силосные башни.
Наверное, именно здесь снимали советскую кинохронику…
– Это Техас. Он вам должен понравиться. Вы знаете, что Техас – свободная страна? – спросил вдруг Говард. – Если все пойдет так, как идет, лет через пять мы расторгнем договор со Штатами.
– Насколько я помню, это не так просто сделать, – сказал я.
– Штаты не устоят против нас… Нам даже воевать не придется. Впрочем, вам это, наверное, не так уж интересно.
– Как сказать. Все, что задевает интересы одной приличной организации, мне интересно. А выход Техаса из состава Штатов нас весьма бы озадачил. Это противоречит нашим прогнозам.
– А какова роль во всем этом мистера Лавкрафта?
– Он вычислил нашего противника…
Говард внимательно посмотрел на меня, покачал головой, потом вновь вернулся к созерцанию дороги. Поза его была напряженная.
– Николас, старайтесь не принимать меня слишком всерьез, – сказал он чуть погодя. – Я недавно похоронил мать, и пока что…
– Извините, Роберт.
– Вы-то здесь при чем…
Минут десять мы ехали молча. Справа промелькнул поселочек из пяти-шести домиков и открытой закусочной под полосатым навесом. Рекламные щиты предлагали нам пить только «кока-колу», заправляться только у «Шелла» и мыться только мылом «Спейс». И еще был плакат: «Это Техас! Люби его, понял?». Дорога впереди начинала полого спускаться, уходя в тень аллеи из могучих серебристых тополей. А еще дальше на вершине плавного холма виднелись крыши городка…
– А ваша мать жива, Ник?
– Да. Но я давно не видел ее…
– Это вы зря. Так вот живешь, живешь, а потом… А главное – непонятно почему…
Как интересно, – сказал Говард, оглядываясь. – Тот «фордик» может выжать сорок миль, только падая с отвесной скалы. Тем не менее от нас он не отстает.
Ганстеры или полиция.
– С вашей полицией я дела еще не имел, – сказал я, – а один знакомый гангстер у меня уже есть.
– Не люблю ни тех, ни других, – сказал Говард и уселся поплотнее. Мотор взревел.
Воздух, горячий и плотный, ударил в щеку, затрепетал – как будто бы над ухом развевалось маленькое знамя. – Говорите прямо, Ник, что вы хотите от бедного сочинителя?
– Вы в одиночку занялись очень опасным делом, Роберт! – из-за ветра я почти кричал. – Я приехал, чтобы прикрыть вашу спину!
– От тех парней, что сзади?
– Может быть! А может быть, от тех, которые впереди! Еще не знаю!
– Здесь не Чикаго! Этим парням придется иметь дело не только с нами!
– Может быть, да, может быть, нет! Даже техасцы предпочитают иметь дело с теми врагами, в которых верят!
– Ничего не понимаю!
– Вы докопались до какой-то тайны! И на вас обратили внимание!
– Ник, закройте окно! Ни черта не слышно!
Я поднял стекло. Оглянулся. «Фордик» приотстал, но упрямо держался в кильватере.
– Наверное, это души Бонни и Клайда все никак не успокоятся…– Говард усмехнулся одними губами. – Ладно, Ник, про опасные дела мы поговорим в более спокойной обстановке…
Он поднял стекло со своей стороны и еще вдавил педаль.
Мы влетели в аллею, как в ущелье меж белых, будто старая кость, стволов.
Солнце замелькало. Чуть зеленоватая листва давала призрачную тень. Мне остро вспомнилось вдруг детство – Тифлис? Поповка? – и я бегу мимо штакетника и стучу палкой по доскам, и запах полыни, и летящий жук…
Огромный жук, сверкнув в последний миг золотом, пулей врезался в стекло машины и размазался, на миг став похожим на страшную зеленую пятерню.
Говард издал густой горловой звук. Мне показалось, что лицо его превратилось в меловую маску. Потом меня бросило на него, и моментально замерзшим взглядом я долго видел летящий на нас тополинный ствол с ярко-красным по затеси знаком Иджеббала Зага…
Нужно идти, надев на голову терновый венок, чтобы сказать, о чем думает колодец.
– Николай, нам нужно объясниться…– Николай Степанович прошелся по номеру, глядя под ноги. – Николай, нам нужно…
– Что это ты сам с собой разговариваешь? – тревожно спросил Коминт.
– У Анны Андреевны присказка такая была: помню, как ни придет кто-то из нас поздно: «Николай, нам нужно объясниться.» Теперь – как шрам на память.
– И чего вам не жилось…– вздохнул Коминт. – Вон мы с Ашхен – сорок лет скоро…
– Время было другое. Принято было практиковать свободную любовь. А закалка старая. Вот и мучились…
– Теперь зато не мучаются… Какая твердая койка. Не мог ты в приличной гостинице номер снять?
– Эту просто в случае чего не жалко… Все это чушь, Коминт. Все это чушь. Ну-ка, давай разъясним себе нашу собственную диспозицию. Итак, вот они мы. Врага мы вроде бы знаем в лицо, но не представляем, где его искать. И мы знаем, что наш враг тоже имеет врага…
– Что значит – где искать? – перебил Коминт. – Каин и эта Дайна…
– Это форпосты. А я говорю об основных силах. Где они, сколько их. Артиллерия, авиация…
– Понял тебя. Все равно: работать придется именно этих.
– Боюсь, что так.
– И тогда, если Каин прячется – то остается одно…
– Вот именно.
– Но баба должна быть крутая. Там, наверное, охранников понапихано… и вообще неожиданно уже не получится… Будет веселее, чем в Будапеште, нет?
– Да. Придется размять кости…
Микилл: Тогда расскажи мне сперва о том, что происходило в Илионе. Так все это было, как повествует Гомер?
Петух: Откуда же он мог знать, Микилл, когда во время этих событий Гомер был верблюдом в Бактрии?
Фамилия гавриловского брата, репортера из «Морды буден», была Бортовой. С ним, опухшим от дешевой водки, Николай Степанович столкнулся утром нос к носу в буфете гостиницы.
– Пристроил я ваше интервью в «Плейбой», – сказал Бортовой, брюзгливо морщась; видимо, казалось ему, что с Николаем Степановичем они расстались вчера. – Не фирма. Платят гроши…
– Здравствуй, Миша, – сказал Николай Степанович.
– Ах, да, не виделись же сегодня… Ну, тогда за встречу? – предложил он, но денег не вынул.
– Знаешь, Миша, – сказал Николай Степанович, – вчера я молился, чтобы нужный мне человек вышел из-за угла…
Он взял бутылку «Смирновской», две пиццы, пиццу нагрузил на Бортового, а сам с бутылкой в руке пошел к выходу. В номере они сели на койку, поставили тумбочку посередине, Николай Степанович разлил водку в пластиковые стаканчики: себе поменьше, Бортовому побольше…
– Ой, хорошо, – простонал Бортовой, вытирая выступивший пот. – Будто Фредди Крюгер босичком по душе пробежался…
У Миши было чудесное свойство: пробыв в Москве неделю, узнать всё о жизни всех столиц. Кто замочил двух солнцевских, какую новую картину нарисовали Комар и Меламид, где можно купить видеокассеты всего по восемь штук, с кем дружит Моисеев, какое отступное требуют от Вики Городецкой, почему так странно хоронили Жискара д'Эстена, почем грамм плутония в Кёльне, куда делась партия термометров с красной ртутью, зачем президенту Ельцину две абсолютно одинаковые лазуритовые пепельницы, кто мерил Стрип и кого бил Клинтон, и кто же, в конце концов, подставил на самом деле кролика Роджера…
Знал он, разумеется, и самое главное: меню всех предстоящих в обозримом периоде презентаций. Это был его хлеб: и в прямом и в самом прямом смысле.
Одного он не знал: сколько заплатила QTV сибирским телевизионщикам, хотя и сказал, что теперь наконец ребята смогли заказать хороший итальянский передатчик.
– А в эфир это, значит, не попало? – спросил Николай Степанович. – Как-то не по-хозяйски получается, не по-западному.
– Пока нет. Кьюшники говорят, что делают большой блокбастер, готовят будто бы к выборам президента…
– При чем тут выборы? – Николай Степанович повернулся к стене и стал рассматривать гравюру, изображавшую восход солнца в таймырской тундре. Эта гравюра, принадлежащая резцу знакомого художника, с пугающим постоянством преследовала его во всех гостиницах страны…
– А то вы не понимаете…– Бортовой хитро прищурился и погрозил пальчиком.
– Не понимаю, – честно сказал Николай Степанович.
– Ай, бросьте. Все понимают.
– Ну, может быть… Отстал я от столичной жизни, безнадежно отстал… Ты их директрису знаешь?
– Дайну-то? А как же. Мерзкая баба. Ничего не пьет. При ней все время Люська, баба-визажистка. Любовница, наверное. И еще у нее то ли зоб, то ли кадык. А что, может, и мужик она бывший… У них же это быстро и безболезненно. – Бортовой задумался. – Даже «мисс Европа» восемьдесят девятого года – и то мужик… Ой, далёко нам до Европы, Николай Степанович, деревня мы все-таки темная…
– Ты хочешь быстро и безболезненно сменить пол?
– Да нет, важен сам принцип – захотел и смог. Как символ свободы выбора. А так нет – на тряпки разоришься.
– Ладно, – сказал Николай Степанович. – Где ее встретить можно? Где она живет?
– Трахнуть ее собираетесь? – изумился Бортовой. – Такую-то страшную?
– Допустим, у меня извращенный вкус…
– Тогда в офисе, конечно, – Бортовой посмотрел на него с уважением.
– Отпадает, – сказал Николай Степанович. – Люблю интим. А то еще запищит телефон в самый ответственный момент…
– Она купила бывшую дачу Федина. В Переделкине. Эх, обнищала литература!
– Она не обнищала. Она просто дешево продавалась… Хорошо, Миша. Ездит она на чем?
– Ездит она на четырехсотом черном «мерсе». Номер не помню. Могу узнать. Да этот «мерс» и без номера узнать легко: значок QTV на всех стеклах, а на заднем еще и наклейка с черепашками-ниндзя.
– Знак QTV на груди у него, больше не знают о нем ничего… – Николай Степанович задумался. – Значит, говоришь, презентация…
– Да, – Бортовой посмотрел на часы, встряхнул, поднес к уху. – Успеем. Не даст она вам, Николай Степанович, чует мое сердце – не даст. Не того вы масштаба фигура.
– Как попросить, – подмигнул Николай Степанович. – Вот, помню, лет пять назад, когда еще голодно было, попал я на презентацию «Нью-Йорк Таймс» на русском языке в пресс-центре МИДа…
– Дерьмовые там презентации, – сказал Бортовой. – Вот «Какобанк» устраивал – это да!
– Продолжаю. Собрался весь бомонд. Цвет и сливки. Сидят, слушают американскую брехню, а сами часы встряхивают – время торопят. Вот как ты сейчас. Закончились разговоры. И рванул весь этот бомонд, цвет и сливки, в довольно убогий буфетик. Все закончилось минут в пять. Одной рукой бокал держат, другой – мешочек полиэтиленовый, а провизия, как те гоголевские галушки, сама туда скачет. И стоит посреди всего этого безобразия молодая и грустная женщина в черном. Хакамада. Только мы с нею и не предались общему разврату. Отобрал я у кого-то бутылку шампанского, бокал, налил ей…
– Ох, Николай Степанович, вы и ходок! – Бортовой опять погрозил пальчиком.
– Отнюдь, – строго сказал Николай Степанович. – Налил бокал, поцеловал ручку и растворился во мраке ночи.
– Это вы прокурору расскажете, – хихикая, Бортовой налил себе, опрокинул и вздрогнул. – Надо идти. Будут яйца-пашотт, расстегаи по-кутузовски и куриные печенки в вине…
Он удалился, прихватив ненароком бутылку.
За день план операции был решен. Приметный «мерс» стоял там, где ему был положено стоять, шофер и охранник без присмотра его не оставляли, дорога до дачи Федина была спокойная, сама дача под обычной охраной. Объехав все и во все ненароком вникнув, Коминт и Николай Степанович вернулись в гостиницу.
Позже пришел Гусар, рыскавший по Москве своим ходом в поисках Каина. На вопрос, нашел ли, пес промолчал и улегся у батареи. Он был чем-то расстроен.
– Дачу взять просто, – сказал Коминт. – Я там присмотрел…
– У меня есть другая идея, – сказал Николай Степанович. – Опробуем ее, а уж если не получится, тогда…
– …и повезли нас на запад. Танки «КВ» на платформах, танкистов теплушка – и мы, десантура. Штаб бригады и два батальона. Два паровоза тащут. Настроение боевое. Такая силища прет, ой-ёй. Минск проехали, дальше прем. И хрен знает где, у деревушки какой-то, встает наш поезд. Что, почему? Ночь, самолеты летают с огнями. Ракеты всякие. Ну, когда столько войска сгоняют, заторы должны быть, как без этого?
Стоим, курим. А потом, рассвело уже, возникают над нами штук пять «штук»… а «штука», чтоб ты знал, эта такая стерва немецкая, которая бомбой в начищеный пятак попадала, главное, чтобы блестел… Ну да это мы потом узнали. И с первого же захода первой же бомбой разносят один наш паровоз, а второй сворачивают под откос. И по вагонам, само собой… Ну, как учили, рассыпались мы, пережидаем. А они так неторопливо нас обрабатывают. Со вкусом. Одни улетят, другие подходят. Что делать? Стали ручники приспосабливать, чтобы хоть пугнуть их слегка. И что ты думаешь: пугнули одного до смерти, а остальные убрались. Они зажравшиеся были тогда…
И вот – стоим. Танкисты начали было зверей своих сгружать – куда там… Насыпь.
Один только «КВ» и съехал, а три кувыркнулись. Полковник наш Денисюк построил нас, а где мы, что мы, задача какая – и он не знает, и начштаба покойный не знал. Карт-то нет на руках. Короче, двинулись мы в общем направлении на запад… Танк впереди, а мы как бы при нем. Но только нас после тех бомбежек не шестьсот человек, а чуток поменьше.
И хрен знает на каком перекрестке вылетают на нас два десятка мотоциклистов…
Веселые ребята были тогда фрицы. Лето стояло жаркое, голые по пояс, поддатые… Даже опомниться не успели.
Кончили мы их, пулеметы с мотоциклеток поснимали и дальше пошли. Ну, думаем, где-то же есть наше командование… А на мотоциклетках трофейных танкистов безлошадных в разведку направили – вперед и в стороны.
А главное – картами обзавелись. Аэродром наш аж в двухстах километрах оказался. И вот призывает к себе нас полковник Денисюк: товарищи командиры, диспозиция следующая. По оперативному плану должны мы быть сброшены на Люблин и удерживать его до подхода главных сил. Но до аэродрома нашего двести верст, а до Люблина до самого – двести тридцать. И я принимаю решение выполнять боевую задачу в пешем строю, поскольку… – и на небо смотрит, и мы все понимаем. Потому что в небе немцев, как ворон, а наши соколы все как-то тишком… Поневоле Чкалова вспомнил.
Возвращается наша разведка, да не просто так, а с прибылью. Разбомбленный танковый парк нашли, а в нем два исправных «БТ». Потом пехота на нас вышла с капитаном каким-то, не помню фамилию, заблудившиеся. Мы и их пристегнули.
Всю ночь шли. Страшно было. Зарева повсюду, стрельба не прекращается…
Утром уже узнали, что война это, а не просто так… не Халхин-Гол какой-нибудь.
Ну, тут уж мы как с цепи сорвались. За Родину, за Сталина, за ебену мать!.. Ты, Степка, когда я выражаюсь, уши затыкай. Вот. Немцы какие-то подвернулись…
Тоже от радости полоротые. Короче, форсировали мы речку Буг. И городок у нас на пути: Влодава. Вот где мы развернулись! Голодные же еще, а там – склады немецкие… о-о!..
Полковник Денисюк говорит: вы бойцы красные, советские, жратву берите, а паненок пердолить не могите! Разве что по согласию… Да и некогда скоро стало с паненками вожжаться, надо дальше идти. Но тут, понимаешь, прилетает на «У-2» майор из корпуса и Денисюка нашего за нарушение маршрута следования расстреливает… Когда он кобуру расстегивал, мы подумали – просто пугает, а он всю обойму в товарища Денисюка Максима Емельяновича, так что никто и дернуться не успел.
Майора этого мы просто пополам порвали, видеть невозможно было, но – сделал он свое черное дело. А так бы взяли Люблин, там, глядишь, и Варшаву…
Страшное дело, когда по тылам озверевшая десантура рыщет. Но на Люблин нас вести уже, получается, некому, и встали мы в оборону. И неделю эту хренову Влодаву держали. Польские коммунисты из подполья вылезли и за это время всех немецких холуев по стенкам размазали. Потом по московскому радио услышали: Минск сдали…
Короче, рванули мы на прорыв, снова форсировали Буг, снова каких-то немцев раскидали… Но осталось нас уже полсотни, и такие мы уставшие были, что пришли в первую же деревню и повалились, и немцы нас даже разбудить не смогли: ждали, пока выспимся…
Ну, лагерь. Чуть не сдох, потому что здоровые, вроде меня, быстрей доходят.
Выкупила меня одна баба, Марта Сученок. Фамилия плохая… да. Тогда многие тамошние бабы так делали. Вот и она, видно, от товарок отставать не захотела.
Короче, по осени я ее с немецким комендантом застукал, обоих зарубил топором и ушел в партизаны. Зачем, спрашивается, выкупала? Золотые часы отдала, дура…
А про наш рейд немцы даже специальную листовку выпустили: мол, вероломное нападение, зверства и все такое прочее. Суки, да не разбомби они у нас паровозы да самолеты, хрена бы нам понадобилось в той Влодаве?..
Легко сказать: уйти в партизаны. Отрядов много в то время шастало: одни просто бандиты, другие провокаторы, третьи чекисты, четвертые – райкомовские, обкомовские, те к себе вообще никого близко не подпускали… Никто никому не верит, соседи друг с дружкой сводят счеты – кто за коллективизацию, а кто еще за Гражданскую… Два раза пробовали меня расстрелять, представляешь, но я же кадровый, а они кто? Но повезло мне: нарвался в конце концов на дозор правильного отряда.
Во-первых, сумели меня скрутить. Брат-десантник подвернулся. Во-вторых, не шлепнули на месте, а привели к командиру. И гляжу я, Степка: что-то знакомое…
А где видел, вспомнить не могу.
Ну, рассказал я ему все как на духу. Выслушал он меня, в глаза глянул – и зачислил в отряд. И стал я партизанить.
Через неделю меня взводным сделали. Через месяц ротным.
Хороший был отряд. Комиссара не было… прислали было какого-то, да пропал он скоро, не знаю… болота же кругом… там ведь посто так не пройдешь… вот. А для проверяющих, ежели прилетят, был у нас такой Лешка Монастырчук, он умел как Левитан разговаривать. Особиста тоже не было, а контрразведчик наш, оказывается, еще у Брусилова служил, крепкий такой старичок, и вот слышу я: часто они с командиром вспоминают первую империалистическую. Помнишь ли то, да помнишь ли сё… А командир ему, по виду, так в сыновья годится…
Главным нашим оружием было ненормальное везение. Хаживали мы и к железке, рельсы громили, и мостики мелкие временами. А так все больше старались по складам ударять. И корысть, и врагу урон. Генерала как-то раз немецкого поймали, думаем, ордена нам теперь понавесят и в приказе Верховного отметят, а командир взял того генерала и у подпольного обкома выменял на него две канистры спирта, два ящика «мартеля», сыр и прочие французские харчи. Партийным ордена-то и достались… И никто не возразил, потому что он все делал правильно, хотя и казалось временами, что тюльку порет.
К зиме в отряде было триста человек мужиков и с полсотни баб, в основном жители вёски Глиничи да окруженцы. Были стрелки и саперы, фуражиры и шорники, сапожники-портные, сантары да лекари, повара…
А были еще копачи. Туда не всякий попасть мог, а только если оружие потерял либо заснул на посту. В другом отряде за такое полагался расстрел. А раскапывали они какой-то бугор. Командир туда ежедневно наведывался. Мы с ним к тому времени уже почти друзьями были, но только почти – он к себе слишком близко не подпускал никого. Мало того, что мы о нем ничего не знали – даже слухов не выдумывали. А зачем? Живые, здоровые, одеты-обуты – что еще надо?
Если проводили совместные операции с другими отрядами, то старшим все признавали нашего командира и все его слушались беспрекословно. Такая была у него над людьми власть. Партизанское имя он себе взял странное – Конан.
Были у нас там отряды батька Махно, батька Козолупа, Глаши-керосинщицы, Павки Корчагина… Это потом по нормальным фамилиям стали друг друга знать, а поначалу клички выдумывали: чтоб враг трепетал.
Седьмое ноября решили отметить фейерверком, а по-русски – огненной работой.
В трех селах комендатуры подожгли да в Барановичах прямо на станции эшелон с бензином рванули. Драли мы оттуда, ночь, а светло было, как на карнавале в Рио… не был еще? Ну, свозим на будущий год…
Потом, само собой, праздник. Кто жив остался, потому что вторую роту потрепали немцы изрядно. Садимся за столы, повара выгребли все, и выставляет командир этот «мартель», который мы за генерала взяли. Потом говорит: подождите, мол. Идет в свою землянку и возвращается в кавалерийской шинели с синими разговорами, с погонами на плечах и двумя «георгиями» на груди. Мы все будто шомпола проглотили. А командир встает во главе стола, велит налить, поднимает кружку и произносит речь. А речь такая: «Друзья мои и боевые товарищи! Двадцать два года назад закончилась великая война, в которой Россия Германию била-била, да не добила. Победу у России украли. И вот теперь приходится нам добивать тевтона. Так не посрамим же русского оружия и русской славы!» Про Зимний да «Аврору», заметь, ни полслова.
Все вскочили с мест, закричали «ура». Так я впервые «мартель» и попробовал. И тут как шибануло мне в глаза: узнал я командира! В шинели в этой – узнал! И потом уже, когда и мертвых помянули, и живых проздравствовали, подошел я к нему тихонько и спросил: батяня, а не доводилось ли вам по горам гулять в стране Гималай в тридцать шестом? Глянул он на меня белыми своими глазами…
Потом уж разговорились мы. Как же ты, говорит, живой остался? Да вот, говорю, я же тогда в планер-то сел заместо Зейнутдинова-татарина, тот ногу сломал. А в список меня не внесли. Татарина так в гипсе и увезли после всего вместе с остальными ребятами, и никто их больше не видел. А меня не взяли… Я даже рапорт писал: почему, мол, меня не перевели с остальными. оторвали от коллектива… да. И он кое-что рассказал, как оно получилось с ребятами потом, когда нас Чкалов вывез. Я так понял, что неспроста командир там был и неспроста он здесь, но расспрашивать – боже упаси!
Тем временем жизнь как-то налаживалась. У немцев ведь как поставлено было?
Эсэс появляется и начинает гоняться за партизанами, а партизаны в отместку серых метелят. А перебросят эсэс на другой участок, и тут же шу-шу-шу: серые сукно волокут, бензин, сапоги: на сало менять да на масло, да на валенки. Им же тоже надо что-то домой посылать, и ноги свои, не казенные.
А я после того, как потолковали мы с командиром, стал при нем вроде порученца. И казначея. И вот узнаю я, под большим секретом, что выкапывают наши копачи золотой клад. Целую кучу золотых цепей. Не тех, что на шее носят, а кандалов. Маленьких таких, будто для ребятишек трехлетних.
Я-то, как комсомолец какой, обиделся на него поначалу. Думал: патриот, а на самом-то деле… Но потом переменил мнение.
Потому что на эти цепочки приковал он эсэсовского чина, полковника– штандартенфюрера Крашке.
С тех пор мы долго горя не знали. Эта тварь продажная нам бы самого Гитлера привела, если бы возможность имела. А своих ребят, в плен попавших, да евреев разных мы выкупали у него десятками. Так к нам и Илья прибился. Чуть постарше тебя был цыганенок. Ну и по мелочи: предупредить там об облаве, стрептоциду подбросить… мы даже к танкетке приценивались. Да передумали потом: гусеницы у нее узкие, не для наших болот.
Потом этому Крашке захотелось всего капитала. То ли к нему гестаповцы присматриваться начали, то ли на новое место переводить собрались, не знаю.
Только прислал он нам ультиматум: или мы ему сразу пуд отдаем, или он Глиничи сожжет вместе со всеми людьми, что там остались. Специально для этого дела хохлов пригнали… Очень это немцев радовало, когда славяне славян истребляли.
Вот тогда-то впервые наш командир выдержку и потерял. …К Глиничам мы подкрались втроем: командир, я и тот боец, который меня скрутить сумел – ну, помнишь?.. – Сережа Иванов. Ничего железного мы с собой не взяли, командир не велел, а вытесали себе по туебени… нет, уши можешь не затыкать, это белорусы так дубину прозвали. И велел нам ватные штаны напялить. Мы ему: как, батяня, среди лета? Яйца же сопреют. А он: лучше пусть сопреют, чем откушеными быть. Мы и примолкли.
Оставил он нас с Сережей, а сам отошел чуток в сторону. Велел ждать.
Полнолуние как раз было, светло. Батька Конан сидит на траве, ноги под себя подогнул, а руками вот этак делает… Нет, лучше не буду показывать, а то мало ли что… И вот в самую полночь поднимается в Глиничах дикий вой. Поверишь: даже меня заколотило. Зубы стучат. Но – ждем. И вдруг видим: несутся на нас как бы собаки. Ближе подбежали: ба! Да это же каратели! Кто в форме, кто в подштанниках, у кого автомат на шее болтается, у кого танковый шлем на голове… Прыгают на нас, рычат, зубами схватить пытаются. Ну, мы их и… того.
Туебенями. Ведут они себя как волки, а тело-то не волчье. И прыти волчьей нет.
И допрыгнуть до глотки не могут, чтобы перегрызть, а вот штаны ватные пригодились. Много их там легло, волков самозванных. Сережа дубину размочалил совсем, новую тут же выломал. Вот. Короче, отбились мы, отблевались, пошли в деревню. И – Крашке на нас выходит. Зубы скалит. Вожак.
Его командир плетью поперек хребта перетянул, он и лег.
Вот. Нашли мы баб с детишками. Их уже и по сараям развели, и сеном аккуратно обложили, и канистры с бензином расставили. Ревут, перепугались. Сережа их повел в отряд, а командир взял полковника, в дом старосты привел и к стулу прикрутил. И что-то над ним пошептал, после чего у полковника глаза совсем другие стали. Потом покрутил телефон – стоял там телефон, немцы связь любили, а как же – и потребовал высокое начальство. Говорил он по-немецки, так что понимал я с пятого на десятое: штандартенфюрер Крашке, измена, золото, подразделение, капут… кто шпрахт? Командирен партизанен отряден Конан шпрахт. И тут наш Крашке завыл еще раз.
Бросил ему командир золотое звенышко на колени, и мы ушли.
– Жалко золота, батяня, что мы ему перетаскали, – говорю я.
– Не жалей, – отвечает он. – Убойная сила у золота куда выше, чем у свинца…
Потому что всегда его охраняют драконы.
И узнали мы потом, что в воду командир глядел: еще троих офицеров из-за того золота гестапо расстреляло.
Но спокойная жизнь кончилась.
Взялись за нас круто. Научили мы их на свою голову с партизанами воевать…
Несколько аэродромов оборудовали и летали с них – бомбить да разнюхивать, а то и парашютистов бросать. Артиллерию применять стали. А главная пакость – ягд-команды. Те все больше по нашим тылам шуровали. И за два месяца такой жизни истаял наш отряд наполовину. Уйти бы – да командир все вокруг того раскопа старался держаться. Не уходить далеко. Я уж говорил: коли просрал усатый дядька войну, надо пробиваться за Урал. А он: нет, наше место здесь… – и так странно на меня смотрел, будто думал: то ли шмальнуть меня, то ли наградить.
В общем, дошло до того, что обложили нас со всех сторон. Тогда-то я ту крысиную нору и увидел впервые.
Такая диспозиция: остров посреди болота километр на два, лесом зарос, а посреди как бы каска немецкая метров сорок высотой. Травка на ней редкая, два деревца на вершине… И подойти к острову в общем-то можно, но трудно. И бомбить его можно, но копачи наши там таких нор нарыли, что укрепрайон получился. Линия Конана… И все бы ничего, да триста душ нас там, из них половина активных штыков, и все жрать хотят. И фрицы это понимают и ждут…
Песни играют, агитируют. Особенно они «Лили Марлен» любили ставить. Для командира Николая Степановича его любимую песню, кричат, и начинается: «Если я в болоте от поноса не помру…» А понос, надо сказать, нас донимал.
Ивовой корой кое-как спасались. Вот. Эх, нравилась командиру эта песня!
Грустнел он с лица и задумывался крепко, и видно было: пронимает человека до самых печенок…
О страданиях любит поговорить только тот, кто никогда по-настоящему не страдал. А не страдал лишь тот, кто не пролежал неподвижно два года со сломанной шеей:
Сиделка мисс Оул сопротивлялась моей вылазке с такой свирепостью, что лишь вмешательство старого Илайи Атсона возымело действие.
– Пусть парень поглядит, как живут цивилизованые люди, – сказал он, оглаживая ее по крутому заду. – Бог не для того сказал Нику: «Встань и иди», чтобы он ослушался. Да и Билл в его компании, глядишь, будет вести себя прилично.
Бывший гангстер, а теперь один из респектабельнейших богачей Америки, по– прежнему панически боялся папаши, да и я на старика поглядывал с известной робостью. Похоже было, что где-то в недрах его исполинского организма действует ксерионовая железа. Если бы Билл не сколотил собственное состояние, то наследства он мог бы и не дождаться.
На крылечке мне уже доводилось сиживать, и поэтому вид двора не производил на меня прежнего поразительного впечатления, когда простые куры-плимутроки казались существами из иного мира, а уж индюк – о, индюк затмевал собой даже абиссинского леопарда:
Билл был настолько тактичен, что для прогулки избрал не автомобиль, один вид которого, по его мнению, мог ввергнуть меня в прежнее состояние, а двуколку с парой гнедых. Благо, путь был недальний.
– Старый черт опять не разрешает мне жениться, – пожаловался он, когда мы отъехали на приличное расстояние. – Говорит: у нее уже есть какой-то Оскар, в газете писали: И ничего не хочет слушать. Требует найти работящую девку из хорошей квакерской семьи.
– Это еще не самое страшное, Билл, – сказал я. – Представьте себе, что был бы ваш папенька правоверным скопцом:
– Это которые отрезают себе яйца?
– Ну да.
Его передернуло.
– Тогда я не вполне понимаю, Ник, чем мои ребята в прежнее время отличались от этих святош:
– Они ничего не резали себе.
– Не грешите на моих ребят, Ник. За вами-то они присмотрели как надо – ну, самую малость не успели:
Дорога шла через сад. Непонятно, как деревья выдерживали тяжесть висевших на них недавно исполинских яблок и чудовищных, с футбольный мяч, персиков.
Подпорки под ветвями напоминали шахтную крепь. Одарил Господь эту землю, ничего не скажешь:
– Итак, Ник, в церкви мы пробыли полчаса, – продолжал инструктировать Билл, – потом я дарил цветы старой ведьме – своей учительнице, со всеми раскланивался и не курил:
– Ничего, Билл. Я сам не курил два года.
– Вам было проще. Вы были покойник. Так, по крайней мере, говорили все доктора, которых я сюда перевозил, пока папаша не сказал, что все в руце Господней и не перестал пускать их на порог, а начал пользовать своими средствами:
Для меня все доктора слились в одно жуткое существо, воруженное иглами, молотками, клещами и раскалеными железными прутьями. Оно чего-то хотело от меня и, не добившись, исчезало. Выздоровление мое, вопреки прогнозам исчезнувшего Брюса, затянулось надолго. (Много, много позже я понял, в чем дело. Когда в Москве начались аресты, один поэт-переводчик от греха подальше сжег мой портрет, хранившийся у него – вернее, у супруги его, Идочки. Получилось нечто вроде инвольтации, которая крепко вредит здоровью портретируемого, а если добавить сюда еще и уничтоженные фотографии, то я вообще выкарабкался чудом).
Мы миновали бригаду сборщиков груш. Смуглые люди весело закричали нам по– испански, замахали руками. Билл приподнял шляпу, приветствуя их. Я изобразил поклон – и получилось. Не скажет теперь про меня старик Атсон, что я, мол, «гордец жестоковыйный».
– Благодатные времена настали, Ник, – сказал Билл. – В яблочко вы тогда попали со своими советами. Ребята говорили, что я рехнулся, скупая все акции подряд:
Тогда, в тридцатом, давая советы Атсону, я действовал наверняка. Четыре тысячи восемьсот девяносто две гранулы ксериона в умелых руках способны заново отстроить любую экономику, так что предсказывал я, не боясь ошибиться. У Рузвельта как раз и были те самые умелые руки:
Чучела с тыквенными головами сторожили опустевшие кукурузные поля. Вороны с ошалелым видом сидели на этих чучелах, долбя тыкву, словно старались выпытать, куда эти бескрылые мерзавцы увезли их зерно. Кое-где у самого горизонта конными граблями подбирали стебли. Если бы не цвет земли, можно было бы представить себя на Украине. На Полтавских хуторах…
– Билл, – сказал я. – Еще тогда, когда я ничего не понимал: мне почудилось или нет?..
– Не почудилось, – ухмыльнулся он. – Вы все время звали ее, и пришлось слетать во Францию…
– Что? – с ужасом спросил я.
– Привираю, Ник. Во Францию мне и так нужно было. По делам. А она, когда услышала, что с вами произошло, расцарапала морду режиссеру и пригрозила, что расцарапает себе – и получила три дня каникул. Представляю, как встретил ее папаша: Вавилонская блудница верхом на черном кадиллаке. Впрочем, старик за свою жизнь выдержал столько торнадо, что одним больше, одним меньше…
Я попытался представить себе налет Марлен на ферму Илайи Атсона, но воображение мне отказало.
Помнилось только лицо: и даже – не то чтобы помнилось…
Я не видел ни одного фильма с ее участием. Просто не ходил в кино, и все. А кино тем временем, говорят, обрело не только звук, но и цвет… :Сначала потянуло запахами дыма, жарящегося на решетках мяса, яблочного сидра, кукурузных оладьев, варенья; потом донесся звук барабанов, карусельной музыки, пения хором, веселого галдежа и смеха; и только в последнюю очередь возникла ярмарка в предметах и красках.
Два года я рассматривал единственно потолок, поэтому сейчас для меня зрелище скромной ( я это знал) и по местным меркам даже убогой (я это понимал) деревенской ярмарки было куда ярче весеннего карнавала в Венеции, новогоднего фейерверка в Пекине и праздничного майского шествия в Москве.
Центром ярмарки была футуристически раскрашенная карусель, вокруг которой в хорошо организованном беспорядке располагались аттракционы помельче: зеркальный лабиринт, бородатая женщина, говорящая голова, человек-паук, красный комиссар с кривой саблей в зубах, гадальная машина в виде индейского шамана, два тира – обычный и водяной, павильончик «попади-в-негра», колесо фортуны, кольцеброс, гигантские шаги, качели, а также окруженный тайной балаганчик, где, надо думать, давали представления местные Король и Герцог.
И немного в стороне, за дорогой, светился золотом кукурузный замок.
На балконе замка стоял мэр в кукурузной короне и готовился произнести речь.
Мы с Билли взяли по куску сочащегося мяса на кукурузном листе с гарниром из молодой кукурузы с куском кукурузной лепешки и по стаканчику кукурузного виски.
– Не будем мозолить глаза, Ник, – сказал Атсон. – А то мэр меня увидит и потащит выступать. Знаете: американская мечта, выходец из маленького городка…
Мы отъехали в сторонку и принялись за трапезу.
– Давайте, Ник: за родные места, – сказал Атсон.
И мы выпили за родные места. Виски было жгучее. Хорошо, что старик все свои травы настаивал как раз на кукурузном виски, а то бы меня с отвычки развезло.
– Американская мечта, говорите вы, – я посмотрел на дорогу; части строились для парада, над людьми возвышался огромный Дональд Дак – надо полагать, тоже сооруженный из початков. – Добраться до вершины и водрузить свой флаг.
Очень достойно. Мы оба свои люди на этих вершинах. Но я вам очень завидую, Билл: вам есть куда вернуться: Я бы очень много отдал, чтобы вот так же прятаться от мэра крошечного городка, который хочет затащить вас на кукурузную трибуну…
Грянул гимн Айовы. Раскаленная солнцем варварская медь заглушила механическую музыку карусели. А потом пошли маржоретки в таких коротких юбках, что мне сразу стало ясно: я выздоровел…
На обратном пути меня почти сморило, и ничего больше уже не хотелось, кроме как прохладной простыни – но когда я увидел, какая славная компания собралась во дворе старого Илайи, враз стало не до сна.
За врытым в землю столом друг против друга сидели старик Атсон и рабби Лёв, жарко толкуя пророчества Иезекииля. Примостившийся сбоку фон Зеботтендорф пытался вклинить свой истинно арийский комментарий, но его отгоняли не глядя, как докучливую осеннюю муху. На крыльце, демонстративно отвернувшись друг от друга, сидели две пары: здоровенные бородачи в кипах и пейсах и коротко стриженные блондины с квадратными челюстями.
Отношения между Туле и Каббалой становились все напряженнее…
Кухарка, старая Дилси, подкатилась ко мне и прошептала…
– Масса Ник, хозяин сказал, но я забыла: кого из этих янки надо кормить цыплятами, а кого свининой?
Разве мужчина берет с собой отряд воинов, когда идет на свидание с желанной женщиной?
– Извини, друг, – Николай Степанович оттянул клок гусаровой шерсти и обрезал его ножницами. – Для дела.
Гусар фыркнул.
Николай Степанович зажал шерсть щепотью, обмазал клеем из тюбика и обмотал ниткой. Получилось что-то вроде помазка. Отложил: сохни.
В трубочку из-под валидола выпустил, уколов палец, три капельки крови. По классическому рецепту требовалась кровь девственницы, но поскольку найти среди ночи девственницу в данной гостинице было проблематично, природу пришлось обмануть, досыпав в пузырек пепел от сожженного волоса. Прочие составляющие собрать было еще проще: паутина на стенах, вечерняя роса на стекле, йод в пузырьке, болотная вода из графина: После того, как буроватая жидкость в трубочке стала прозрачной и ярко-красной, Николай Степанович обмакнул в нее помазок из собачьей шерсти и провел полоску по обоям.
Жидкость быстро впиталась, оставив темный след. Он выщипнул один волосок из помазка и повторил опыт. Это было проще, чем отсчитывать нечетное количество волосков. Теперь полоска осталась красной и блестящей, будто бы лакированной.
– Ну вот, – он вылил остаток краски в раковину, промыл кисточку. – До утра все свободны.
Гусар посмотрел презрительно и ушел в туалет, поскольку вечерней прогулки явно не предполагалось.
Ночью Николаю Степановичу приснился Брюс, которого отпевали и хоронили давешние крысы.
Утром он тщательно побрился, принял душ и переоделся во все чистое.
Приготовил свежую краску.
Ровно в девять постучал Коминт. Сперва Николай Степанович его даже не узнал – напарник был в потертом драповом пальтишке, чуть ли не из Харбина вывезенном, и какой-то сиротской черной ушанке. «Мерс» с наклейками стоял на обычном месте. Водитель сидел один.
Коминт приткнул «москвича» подальше. Все трое вышли и осмотрелись.
Ничего подозрительного не наблюдалось. Обычным потоком лились машины, обычным потоком спешили неведомо куда москвичи и быстро приноровившиеся к столичному темпу приезжие.
– Работаем первый номер, – сказал Коминт.
Он достал круглые синие очки, купленные вчера в переходе. Лицо его тут же стало одутловатым и неподвижным, как у многих слепых от рождения. Хороший артист был господин Донателло, при нужде и коверного мог заменить… В правую руку он взял белую алюминиевую трость, в левую – короткий поводок Гусара.
– Только кража, Шура, – назидательно процитировал Коминт и двинулся вслед за собакой.
У него изменились и походка, и манера держать голову. Николай Степанович отпустил их шагов на пятьдесят и двинулся следом.
По Гусару ясно было, что он гораздо лучше хозяина знает, куда идти и зачем.
Вот он всунулся в проход между «мерсом» и соседним «вольво», покрутил мордой, выбрал «мерседес» и задрал ногу у переднего колеса.
– Ты за своей собакой-то смотри, сволочь старая! – приоткрыв дверь, закричал водитель. – Развелось вас!.. И когда только передохнете!
– Ой, а я и не вижу! – воскликнул Коминт, развернулся, да так неудачно, что острым наконечником палки царапнул по крылу. – Барсик, ты что тут делаешь, плохая собака? Я вот тебя газеткой по сусалам!
– Машину он мне обоссал, а ты, сволочь, вытрешь! – судя по манерам, водила был не из бывших защитников законности, а типичный столичный таксист, по великой удаче или великому же блату устроившийся крутить баранку за зеленые.
– Машину? Здесь же магазин должен быть! А собачку вы не злите, он, как что не по нем, такой вредный становится…
Тут случилось то, чего Николай Степанович не ожидал: водитель выскочил из машины с пистолетом в руке. Пока он собирался вмешаться, плюнув на план, из соседних машин тоже стали по одному вылезать шоферы: то ли чтобы пособить коллеге, то ли чтобы удержать его от богопротивных действий.
– Отъебись от слепошарого бегом! – распорядился какой-то широкоплечий в кожаном камуфляже. По всему выходило, что холуя знатной иностранки здесь не любили – то ли из-за скверного характера, то ли из зависти.
Николай Степанович облегченно вздохнул. Обошлось без эксцессов. Просто началась затяжная позиционная русская матерная разборка, за время которой можно было не только начертать на капоте «мерседеса» знак Иджеббала Зага, но и снять с машины колеса, вытащить сиденья, магнитофон, бар, телевизор и телефон, и даже, при наличии технических средств, разобрать и вынести по частям двигатель.
Через полчаса Коминт с Гусаром вернулись к «москвичу».
– Дешевка, – сказал Коминт, разглядывая трофейный пистолет. – Гонконг. Но может и пригодиться: пусть уж мадам, если дело до того дойдет, будет пристрелена из пистолета своего водителя. Как это у Чехова: барыня живет с кучером…
– А барин с садовником, – мрачно сказал Николай Степанович. – Или наоборот.
Как бы ее этим не спугнуть.
– Да он, козел, на тех водил грешит, – сказал Коминт. – С них требует.
– Понятно. Не вывели бы его из строя, бедолагу, второго такого , чтоб ни капли не жалко, и не найти. Ну, вперед.
Пробки были чудовищные. Дорога до Переделкина заняла почти полтора часа.
В этих местах Николай Степанович не бывал со дня похорон Пастернака.
Слишком мрачное впечатление производили на него эти места и люди, их населяющие.
Место для засады было найдено вчера. Николай Степанович воткнул на обочине колышек с фанеркой, украшенной знаком. Издали знак можно принять за обычную табличку «Не копать – кабель». Машина кинется на него, проскочит неглубокий кювет и влетит в кусты черемухи…
– Теперь, Гусар, твоя сольная партия, – сказал Николай Степанович, снимая с пса ошейник. – Покажи им, что такое русская кавалерия…
Гусар, бодренько помахивая хвостом, потрусил по дороге. Огляделся – и будто растаял в воздухе.
– Около часа у нас есть, – сказал Николай Степанович. – Я отлучусь ненадолго.
Три сосны, возвышавшиеся когда-то над могилой Пастернака, затерялись в наросшем за эти годы леске. Под ногами хлюпало. Кое-где еще лежал ноздреватый снег.
Он постоял у могилы. Вчера или позавчера кто-то принес сюда цветы.
Всю жизнь Пастернак с необыкновенным искусством уклонялся от соприкосновения с «красными магами», и только на безобидном, по его мнению, переводе «Фауста» зацепился рукавом за крючок: восемь строчек из монолога Мефистофеля. Но «красные маги» после пятьдесят третьего были уже не те.
Теперь они казались сродни скорее своим средневековым тезоименитам: «красными магами» во времена Альберта Великого именовались иллюзионисты и престидижитаторы…
В день похорон они стояли вокруг могилы, бросаясь в глаза даже среди двухтысячной толпы, каждую секунду готовые неизвестно к чему. То ли они ждали, что дьявол утащит тело, то ли – что ангелы вознесут. То ли – что встанет покойник, обежит всех взглядом и скажет: « Вот ты, и ты, и ты:» И немудрено, что даже самая обычная, но незапланированная надгробная речь философа Асмуса привела невежественных часовых астрала в трепет…
Коминт развернулся широко. Капот «москвича» был распахнут, какое-то мерзкое ведро стояло рядом, обрывки проводов свисали, как макаронины, из-под машины высовывались старые сапоги хозяина, а сам он сидел на порожке и мрачно курил.
– Ну, что?
– Пока тихо…
И как бы в ответ на слова Коминта в стороне фединской дачи раздался дикий лай, звон стекла и одинокий выстрел.
– Если они его зацепили, я спалю на хрен весь этот поселок, – сказал Коминт совершенно серьезно.
Лай перешел в какой-то сумасшедший визг. Кричали люди. Минут через пять неторопливо вернулся Гусар, уселся на задницу и стал с удовольствием слушать.
Еще минут через десять около «москвича» тормознул милицейский «газик». Как раз в это время Николай Степанович наполнял водой из Святого колодца полуторалитровые пластиковые бутыли. Так делали многие.
– Сержант Пушков. Документ попрошу, – вяло козырнув, сказал мокрогубый сержант.
Коминт подал права.
– Вы не внук полковника госбезопасности Пушкова Владимира Казимировича? – с надеждой спросил он.
– Ходил бы я с таким дедом в сержантах, – обиженно ответил мокрогубый. – Что вы тут делаете?
– Искорку ищем, – вздохнул Коминт.
– Мимо никто не проезжал?
– Все время проезжают.
– Я имею в виду: подозрительно не проезжал?
– Как бы убегая?
– Вроде того.
– Отстреливаясь?
– Ну.
– Нет, никто.
– А кто это у вас под машиной?
– Сапоги, – честно ответил Коминт. – На случай, если мне поссать отойти понадобится.
– Ловко, – сказал сержант. – Ну ладно, наблюдайте.
Он откозырял и полез в машину.
Прошел час. Потом еще час.
Вернулся «газик» с сержантом.
– Никто не проезжал?
– Подозрительно?
– Ну.
– Нет, никто.
– Искру не поймали?
– Поймаем.
– Ну, ловите.
– И вы ловите. «Газик» уехал.
– Слушай, Степаныч, – сказал Коминт. – Я уже беспокоиться начинаю, на случилось ли с нею чего?
– Я вот тоже…
Николай Степанович выбрался из «москвича», подошел к колышку. Недавно красный, знак Иджеббала Зага почернел.
– Случилось, – сказал он, возвращаясь. – Поехали обратно.
Возвращаться было легче: в обеденное время пробки не те, что утром.
:Черный «мерседес», изрешеченный пулями, стоял на выезде со стоянки. Толпа зевак держалась поодаль. Пять машин с включенными мигалками окружали место происшествия. Но и оперативникам тоже приходилось держаться на почтительном расстоянии от «мерса»: черные крысы копошились в салоне, вылезали на крышу, на багажник, не боясь ни фотовспышек, ни, тем более, людей…
– Покойная пользовалась чрезмерным успехом, – сказал Николай Степанович. -
Не у одного меня извращенный вкус…
– Не стреляйт! – кричали они через болота. – Николай Степановитш, не стреляйт!
Парламентирен! Парламентирен!
Филипп засопел рядом.
– Постой, – сказал я. – Положить мы его всегда успеем. Послушаем сначала…
На нелепых болотных лыжах, высоко неся белую когда-то тряпку, пробирался меж кочек и бочагов очкастый маленький человечек в серой полевой форме. Я поднес к глазам бинокль, присмотрелся. Нет, лицо его было совершенно незнакомым.
– Серую мышку послали, – сказал я. – Для опытов.
– Да я его помню, – сказал Филипп. – Густав Штычка. Мы у него лекарствами разживались.
Мы дождались, когда он приблизится, и вышли навстречу.
– Здоровеньки булы, Густав, – сказал Филипп. – Давненько не видались.
– Я бы никогда больше не видался, – сказал Густав. – Простите, пан Конан, меня вынуждили прийтить. Там очень много эсэс. Они сначала положат нас, потом ягд-комманден, а потом пройтут по болоте как по асфальт. Но там есть из Берлин один чин, он просит вас, пан Конан, прочесть вот этот, – и он, покопавшись в кармане, подал мне голубой, сложенный пополам, пакет.
Почерк Зеботтендорфа я узнал сразу.
– В каком чине этот чин? – спросил я.
– Группенфюрер. И он не из грюнэ эсэс, он из шварце эсэс.
– Маленький и страшный?
– Так, пан Конан.
– Посмотрим же, что понадобилось черному генералу от уланского поручика…
Фон Зеботтендорфу опять нужен был я. Рабби Лёв не соглашался на встречу без посредника, а посредниках оба желали видеть только меня. Барон обещал в случе моего согласия снять осаду болота и содействовать в переправке отряда на Большую землю; не знаю, к чему такие хлопоты, с тем же успехом можно было всех расстрелять прямо здесь: Кроме того, барона волновало содержимое кургана, и он выражал сдержанные опасения, что я не смогу распорядиться найденым надлежащим образом…
На обороте его послания я, мусоля химический карандаш, написал ответ. На санскрите это звучало примено так: господин барон, я бы не хотел, чтобы мелкие трения между Россией и Германией помешали успешному завершению моих изысканий. Как вы, должно быть, понимаете, стороннее вмешательство, произведенное даже с самыми возвышенными намерениями, но до вхождения Луны в знак Девы, может иметь беспредельно тягостные последствия. Что касается посредничества, то я буду готов приступить к своей миссии сразу, как только позволят обстоятельства высшего порядка. Честь имею.
– Ступайте, Густав, – сказал я. – И если вас погонят вперед, постарайтесь поглубже увязнуть в болоте…
Все складывалось как нельзя лучше.
После заката я выстроил отряд. Германцы лупили в небо ракетами. Где-то очень высоко гудели моторы.
– Солдаты! Сегодня я получил известие, что основная задача нашего отряда выполнена. Я принял решение эвакуировать тылы отряда, раненых и больных, а также молодежь на нейтральную территорию. Там тепло и не стреляют. Для прикрытия отхода мне нужно двадцать человек добровольцев. Шаг вперед.
Можно было не говорить этого. Шагнули все.
– Отставить: Бессемейные – шаг вперед. Боец Ордоньес, вернуться в строй.
Боец Агафонов, в строй. Всем, кому меньше двадцати двух – в строй!
Филимонов, не выпячивай бороду – в строй! Со мной останутся двадцать человек, и все.
Наконец, со мной действительно осталось двадцать человек.
– А теперь, дамы и дети, вступаете вы. Начинайте кричать.
Меня не сразу поняли, зато когда поняли, исполнили команду отменно.
Представляю, что мог подумать Зеботтендорф, хорошо осведомленый о том, какого рода обряд долженствовало проводить при вскрытии сооответствующих захоронений…
Между тем в землянке я затянул одну из стен белой льняной скатертью, специально приберегаемой для этого случая. На колоде закрепил стоймя обычную игральную карту. Огоньком спички выверил расстояние, куда ставить черную свечку…
– Ребята, – сказал я Ордоньесу, Агафонову и доктору Симановичу. – Сейчас вы окажетесь в другой стране. Я сам толком не знаю, где именно. Скорее всего, там будут говорить по-испански. Вы – нелегальные иммигранты. Вам придется нелегко. Постарайтесь устроиться. Вот – остатки нашего богатства, – я раздал им обрывки золотых цепей. – На первое время может хватить. Обустраивайтесь надолго. Вряд ли удастся вернуться…
Наверное, со строны это было невозможное зрелище: люди, взявшись за руки, цепочкой втягивались в землянку и исчезали в ней навсегда. Но мне тогда было не до наблюдений и размышлений: требовалось следить за огоньком свечи и успевать зажечь новую взамен догоревшей. Воздух вблизи бегущих людей возмущался, пламя колебалось, и я опасался, что отряд мой разбросает по всему западному полушарию. Но как выяснилось много позже, опасения эти были напрасны…
– Вот и все, – сказал я оставшимся. – Если кто выживет, пойдет туда же. Способ вы уже уяснили – и если со мной что случится, последний уходящий гранатой погасит свечку…
– А почему сразу всем не уйти? – спросил Филипп.
– А ты фильм «Тринадцать» видел?
– Понял, – сказал Филипп. – Приковываем врага к сухому колодцу?
– Что-то вроде.
– И сколько же нам нужно продержаться?
– Хотя бы два штурма. А сейчас надо пошуметь еще немного…
И мы пошумели. В яме на вершине холма стояла бочка с бензином, а на дне бочки покоилось до поры до времени пять килограммов тола. Сначала мы покричали и постреляли. а потом я крутанул ручку динамо, и бочка ахнула.
Видимо, приснопамятный взрыв Кракатау с некоторого удаления примерно так и выглядел.
И через полчаса немцы пошли на приступ.
Они подтащили прожектора и гнали в небо ракету за ракетой, и моим пулеметчикам приходилось лупить вслепую, но тропки пристреляны были заранее, а без тропок по этим болотам не пройдет и лягушка. Так что сам по себе приступ не был страшен. Я опасался минометного обстрела, но Зеботтендорфу нужен был живой посредник, а солдатиков арийские самки нарожают quantum satis.
Утром произошел второй приступ, а после полудня – третий. Нас осталось восемь человек и две цинки патронов.
– Все, ребята, – сказал я, подзывая Филиппа и Иванова. – Созывайте всех. Отход.
– Командир! – закричал Филипп. – Да мы их!.. Да еще!..
– Не спорить. Собрать всех – и в землянку.
Филипп заревел выпью, и стали подтягиваться уцелевшие бойцы. Уже при отходе то ли шальной, то ли снайперской пулей убило Брагина, последним вступившего в наш отряд окруженца; до этого он в одиночку бесчинствовал по сельским комендатурам…
Я отправил ребят в путь, не зная, найдут ли они тех, кто ушел раньше. Филиппу я сказал: не возвращайтесь, пока Сталин живой, не пишите и вообще не привлекайте к себе внимания. Я не хочу, чтобы и там до вас добрались: Потом – снял и бросил в угол скатерть, перевернул колоду, облил все последним бензином, выбрался наружу, отбежал и бросил в землянку гранату. Глухо бухнуло, выбросило дымное пламя и горящие тряпки. :Когда грязные по уши эсэсовцы выбрались на остров, я сидел на патронном ящике и курил прибереженную специально для такого случая американскую солдатскую сигару. Длинный как жердь нибелунг подошел ко мне и отдал честь…
– Герр Конан, группенфюрер фон Зеботтендорф просит вас быть его гостем…
Потом он огляделся, посмотрел на тело невезучего Брагина и с легкой дрожью в голосе добавил…
– А где же все остальные?
– Там, – показал я вниз. – Все там.
В палатке Зеботтендорфа меня ждал скромный фронтовой обед – правда, с неплохим греческим коньяком.
Барон попытался быть насмешлив.
– Неужели вы думали, Николас, что меч Зигфрида может даться в чужие руки?
Где была ваша эрудиция? Нотунг – это не ваша хваленая «катюша».
Вы и «катюшу»-то взять толком не смогли, хотел сказать я; все же два года труда не пропали даром: коготок увяз, крючок вонзился, дверца мышеловки захлопнулась.
– Отрицательный результат – тоже результат, – сказал я. – Зато выяснилось достоверно, что ни славянская, ни еврейская кровь не способны снять заклятие Кримхильды. Поэкспериментируйте с арийской…
Рождество всегда немножко похороны, потому что пахнет елкой.
Дом был гулок и тих. Родители уехали в гости к Стеблиным, Митя увязался с ними, а я сказался недостаточно здоровым и даже изобразил покашливание.
Маменька тут же велела влить в меня стакан горячего молока и уложила в постель.
Я сделал вид, что продолжаю читать Жаколио.
И действительно, мне удалось не выдать своего истинного намерения: остаться, наконец, в одиночестве.
Потом я встал, вынул из ящика стола отточеный ланцет и пошел в ванную комнату.
Большой стол в зале был отодвинут в сторону. и его место занимала лохматая ель с немного загнутой верхушкой. Большие комья ваты, посыпанные блеском, изображали снег. Многие игрушки уже висели на ветвях, но окончательное убранство решили отложить до завтра: золочение орехов, за которое с таким пылом взялся братец, оказалось немалосложным делом. Розоватый ангелок, устроившийся возле самой верхушки, глядел на меня с укоризной. От него пахло нафталином.
Я прошел мимо. Вполне возможно, что я не увижу, как все будет выглядеть завтра. И хуже того: мне просто не интересно, как оно будет выглядеть.
Елка. Одна из многих миллионов.
И я. Один-единственный.
Как странно.
В ванной я сел на край тяжелого табурета, закатал рукав домашней курточки, посмотрел на руку. Вены голубыми ниточками тянулись под кожей. И вот если это перерезать – смерть? До чего же хрупко тело…
Потом я вспомнил, что руку надо перетянуть. Для этого был припасен кусок бечевки.
Я перемотал левую руку выше локтя, и через минуту она посинела, а вены надулись. Я взял ланцет и провел кончиком лезвия по запястью. Ничего не произошло. Рука, держащая ланцет, вдруг ослабла и затряслась. И тогда я зажмурился и резко, как саблей, рубанул ланцетом по напрягшимся венам.
Звук был – как от лопающихся веревок. Кровь выпрыгнула на стенку ванны и размазалась кляксой. В ушах зазвучало никогда не слышанное раньше далекое пение. Потом докатилась боль – не как от пореза, а как от ожога. Лило в три ручья, ровно вода из крана. Быстро темнело в глазах, возникали далекие искры и не гасли, приближаясь из тьмы, похожие на светящиеся зрачки волков. Пение напоминало вой скрипки, в который вплетался звук неясных ударов. Костры охотников гасли, и закричали женщины, провожая сыновей в ночную чащу, откуда вернутся не все, и колдун А'Шу вынес мне белый бубен с серебряным колокольцем и белую наголовную повязку и сказал: владей: Глаза чудовищ выплывали из тьмы, разверстые пасти и пламя из глоток, и когти бронированных лап, и раздвоенные хвосты с шипами, покрытыми радужной пленкой яда, и отныне мне одному должно отвечать за воинов и женщин единственного племени людей между Рутой и Даитией…
Когда вернулся свет, ватная рука ударяла меня по ватному лицу. Отец смотрел с любопытством, словно видел перед собой экзотическую зверушку. Кровь засохла на запястье, забила, свернувшись, растворенные вены.
– Я хотел только проверить, можно ли усилием воли остановить кровь. Обычный прием индусских факиров, – сказал я как мог равнодушно.
– Твое счастье, что пришлось за табачком вернуться, – проговорил отец. – Не могу я у Геннадия Аполлоновича его вирджинское зелье употреблять. А второе твое счастье – что мать не видит. А третье счастье – что в новолуние кровь и взаправду быстро сворачивается… Болван ты, юнга. На полную луну здоровеннейшие матросы в пять минут кровью истекают…
– Я был уверен в благополучном разрешении опыта, – сказал я, с трудом собирая слова.
Отец наказал сидеть неподвижно, поднялся к себе, принес йод и бинт и стал обмывать руку под струей из крана.
– Неизъяснимы наслажденья, бессмертья, может быть, залог, – ворчал он. – Вот, мол, буду в гробу лежать, тогда поймете, какой я был умный да красивый…
– Папенька, да я совсем не это имел в виду! – воскликнул я со всей степенью искренности, на которую был способен.
– Ну да, заглянуть за грань и все такое…, – длинные отцовские пальцы ловко наматывали узкую полоску бинта. – Оскары, язви их душу, Уайльды… Сегодня нам заблажило обморочных видений посмотреть, завтра – эфирчику понюхать…
Отчего же – хоть сейчас бери да пользуйся! Только запомни – если русский человек тянется к эфирчику да кокаинчику, то уж непременно закончит он родимым штофом горькой, как все эти засодимские, златовратские, терпигоревы и прочие печальники горя народного…
В печальники горя народного мне никак не хотелось.
– Матери скажем – игрушку разбил, – распорядился отец. – А Митьке вообще ничего не говори, хоть он и старший, но горе тому, кто соблазнит единого из малых сих…
Все пепел, призрак, тень и дым,
Исчезнет все, как вихорь пыльный,
И перед смертью мы стоим
И безоружны, и бессильны.
Все-таки при жизни мадам Дайна Сор была на редкость стервозной особой.
Долго бы пришлось стороннему наблюдателю изыскивать следы скорби не только на лицах многочисленных репортеров, но даже и самих сотрудников QTV.
И, может быть, особенно сотрудников. Вероятно, с такими же постными рожами крестьяне хоронили бы Салтычиху. Впрочем, до похорон было еще далеко – тело в замороженном виде ожидало отправки на историческую родину.
Не смог внести необходимого драматизма и посол Соединенных Штатов.
Зачитывая ноту протеста, он особо упирал на то, что погибшая прежде всего была гражданкой этого свободного государства, а уж потом – женщиной и журналисткой. Он осудил разгул терроризма в России, а за компанию – антиамериканскую истерию, нагнетаемую прессой.
Министр Куликов держался уверенно, увязывая теракт не с антиамериканской истерией, а с сомнительными финансовыми операциями телекомпании.
– Вопрос господину министру: QTV известна своими прочеченскими настроениями. Не видите ли вы античеченского следа в этом покушении?
– Нет, не вижу. Античеченцы начали бы с Новодворской. И на ней бы и кончили.
И все.
–«Независимая газета». Не кажется ли вам, господин министр, что убийство демократической журналистки Дайны Сор – всего лишь рекламный трюк в предвыборной кампании президента?
– Чей трюк? – мрачно спросил министр.
– Одного из претендентов.
– Почти год ваша газетка не выходила, – сказал министр. – Как хорошо было.
Душа отдыхала… Нет, не кажется.
– Слушай, дорогой, сейчас «Спартак-Алания» простого «Спартака» мочить будет, смотреть хочу…
Этот вопрос был обращен уже не к министру внутренних дел, а к Николаю Степановичу с Коминтом, которые расположились в тесном холле перед телевизором.
Николай Степанович ухом не повел, а Коминт развернулся всем креслом к болельщику владикавказской команды и стал его пристально рассматривать.
Потом зачем-то достал из кармана и водрузил на нос давешние синие очки.
– А теперь ты послушай, дорогой , – сказал он. – Вчера женщину убили.
Иностранку убили. Главный мент выступает, нам слушать надо. Что они знают, чего не знают… Ты меня понимаешь?
– Ну и что? – все-таки не понял болельщик. – Мало ли кого убили, уже почти всех, кого надо, убили… Алиби-малиби. А там – «Спартак-Алания» простого «Спартака» мочить без меня будет?
– Я сейчас сосчитаю до трех, – сказал Коминт. – И не надейся, я не тебя убивать буду. На фиг ты мне сдался? У меня там на трибунах тридцать восемь снайперов. Понял?
– Понял, – печально понял болельщик. – А зачем так много?
–…с целью усиления дальнейшего силового воздействия, – вслед ему сказал министр. -Мирный план не предусматривает вывода внутренних войск и ОМОНа.
Прикомандирование ко внутренним войскам ракетных частей обуславливается…
– Раз сижу в землянке, чайник закипает, – дурным голосом возопил Коминт, – Бах! – и больше нету дзоту моего! Я гляжу на чайник, чайник протекает. У себя потрогал – вроде ничего!
Между тем кто-то в конференц-зале напомнил, что собрались вообще-то по другому поводу, и тело демократической журналистки еще не остыло в своем морозильнике.
– Газета «Кот и пес». Как вы откомментируете нашествие крыс на место происшествия?
Министр просиял и тут же перепихнул слово главному санитарному врачу столицы.
– Вы поднимаете исключительно важный вопрос! – воскликнул санитарный врач. -
Еще в Древнем Вавилоне крысы представляли…, – и он развернул бескрайнюю историческую панораму, умело увязывая вопиющие факты крысиного террора с недостаточным финансированием дератизационных мероприятий.
Когда он перешел к эпидемиям бубонной чумы, в зале зашевелились. Но не из страха перед чумой, а потому, что к министру подошел офицер и подал сложенный лист бумаги. Министр прочитал послание и обвел зал пристальным взглядом. Потом поднял руку.
Доктор оборвал лекцию на полуслове.
– Прошу внимания, – сказал министр. – Вот вы говорите, что органы бессильны.
Довожу до вашего сведения, что покушавшийся арестован и уже дает показания.
…В вечерних новостях действительно сообщили, что компетентными органами задержан человек, чья причастность к убийству американской журналистки и двух ее сопровождающих не вызывает ни малейшего сомнения, поскольку все события были сняты любительской видеокамерой. Ролик продемонстрировали тут же, после чего на экране появился задержанный собственной персоной. В наручниках, вполне уверенного и надменного вида немолодой человек, худощавый, залысый, с округлым темным пятном посреди лба.
Гусар встал и коротко прорычал.
– Это Каин? – спросил Николай Степанович.
– Грр, – ответил пес.
Новый год я встретил в русском консульстве в Аддис-Абебе, а затем отправился по железной дороге в Харрар. Должен сказать, что о туземных железных дорогах лучше читать у Буссенара и Киплинга, нежели быть их пассажиром. Без помощи всяких нигилистов любой ручей за одну ночь способен просверлить полотно, потому что дренажные трубы давно украшают подворье какого-либо местного сарданапала. Нищета удивительная, и случайные русские мужики, попадая сюда, вздыхают: эх, эту бы земельку взбодрить !.. Но русские попытки взбодрить эту землю были в свое время жестоко пресечены просвещенными французами, а местные жители понимают, что помимо марксидовой «прибавочной стоимости» существует и куда более широкое понятие «бакшиш». Поэтому, повторяю, поездки по этим железным дорогам требуют от европейского путешественника терпения и мужества.
Багаж мой состоял из трех увесистых тюков с государственными печатями, чемодана с простыми в нем вещами и корзины с провизией. В подкладке белого тропического френча зашито было письмо к дедъязмачу, сиречь губернатору провинции Харрар господину Тафари. Письмо написано было драгоманом консульства господином Голиковым, к которому мне почему-то всегда хотелось обратиться: «Мон колонель!» Подозреваю, что консул говорил ему «Ваше превосходительство».
С губернатором мы быстро нашли общий язык: французский. На нем мы говорили одинаково уверенно и неправильно. Мой ровесник, он одновременно излучал дружелюбие и угрозу. В нем было что-то от тигра или от красивой змеи.
Очень смуглое лицо, острые прилегающие уши и пристальный пронзительный взгляд человека, рожденного повелевать. Я вспомнил доброе простое беззащитное лицо нашего государя – и вздохнул…
Встреча наша происходила в загородном доме армянского купца Тер-Погосова.
Хозяин собственноручно накрыл низенький столик и, кланяясь, удалился. Белый двор утопал в цветах. Облака летели низко, было тепло и влажно, как у моря.
Стиль правления здешних губернаторов, в отличие от их несчастных российских коллег, был прост и эффективен: когда в очередной раз бандиты ограбили государственную почту и убили почтальона, предшественник господина Тафари, недолго думая и не особенно разбираясь, казнил всех мужчин деревни, где найдена была пустая сумка. Так что мой собеседник мог править в Харраре как щедринский исправник, которому для усмирения бунта довольно было послать в мятежное село одну свою фуражку.
– Я здоров и дела мои благополучны, – сказал губернатор. – А как твои дела?
– Мои дела также благополучны, и я здоров, – отвечал я.
– Народы Хабеша и Тигре переживают трудные времена, – сказал он. – Наша независимость висит на волоске, державы постоянно проверяют на прочность власть негуса негушти. Только благодаря тому, что французы не хотят уступать англичанам, а вместе они противостоят итальянцам, нам еще удается сохранять бравый вид. Слева раненый лев, справа взбесившийся носорог, в небе кружит стая грифов: Любая мелкая стычка грозит перерасти в большую войну, и не всегда понятно, что лучше: постоянно уступать в малом или рисковать проиграть все. И только нашим православным братьям от нас ничего не надо, – это прозвучало едва ли не упреком.
– Я не политик, – сказал я. – Я вольный путешественник. Мне уже говорили, что в делах европейских я разбираюсь скверно.
– В первую очередь вы поэт, – глядя куда-то в небо, сказал губернатор. – Я тоже в первую очередь поэт. Свое место я занимаю по рождению, а не по призванию.
Поэты должны доверять друг другу. Я не хочу, чтобы мою родину постигла судьба прекрасной Индии.
– Господин Голиков говорил мне об этом. Но я не вполне уверен, что понял его до конца.
– Дело вот в чем, – и губернатор без экивоков объяснил мне, что происходит в провинции, в чем сложность его собственного положения и чем европеец– авантюрист может быть полезен наследникам трона древнего Аксума.
– Негус негушти, мой кузен, стар и утомлен чужеземными винами. Тяжелое известие способно остановить его усталое сердце. Поэтому мне приходится действовать не только не спрашивая его соизволенияя, но и скрывая от него происходящие события. За рекой Уаби какие-то французские проходимцы, чуть ли не беглые каторжники, мутят племена. Их люди крутятся вокруг Шейх-
Гуссейна – это что-то вроде абиссинского Лурда – и кричат о покровительстве белого французского отца. Моих полицейских сил не хватит для экспедиции, регулярными частями я не распоряжаюсь, но, – он сделал выразительную паузу, – никто не укорит меня за то, что русский путешественник наймет несколько ашкеров для обеспечения собственной безопасности в неспокойных уголках провинции. И никто не удивится, что мятежники, посчитав караван легкой добычей, нападут на него и получат достойный отпор.
– Я бы нанял, – сказал я, – но вот в гостинице в Аддис-Абебе меня обокрали начисто.
– Вот я и говорю: стар негус негушти, очень стар: А наследник, напротив, слишком молод… Геворк, дорогой мой! – и губернатор хлопнул в ладоши.
Купец возник, как джинн из лампы.
– Не будешь ли ты так любезен оплатить наем нескольких ашкеров для безопасности нашего русского гостя? Харрар отвечает за его жизнь.
Купец сделал большие глаза и изобразил чрезмерное возмущение. Даже сам губернатор не смел сомневаться в его щедрости!.. Правда, дальнейший разговор шел на очень быстром амхарском, и я успевал улавливать только некоторые числительные…
Через три дня мой отряд из двухсот воинов, вооруженных в основном винтовками «пибоди», полусотней потертых маузеров и теми тремя десятками винчестеров, которые купил для меня драгоман господин Голиков, выступил на юг.
Под началом Кортеса, помнится, было тоже всего-то две сотни испанцев.
Путь к сердцу Африки был открыт.
Особу губернатора при мне представлял седой негр Хайле, тезка господина Тафари; как считалось, вместе с именем к нему переходили и некоторые полномочия. По русским понятиям он был чем-то вроде дядьки при цесаревиче: старый солдат, воевавший еще под знаменами Менелика Первого и прекрасно помнивший легендарного топографа Булатовича (кстати, его превосходными картами я и пользовался в этом походе). Хайле знал много русских слов. С любым питерским извозчиком он бы сговорился.
Здесь же эти слова по традиции использовались в качестве воинских команд.
Бальмонт, в отличие от меня, объездил весь мир, но и самый безумный владыка не доверил бы под его начало даже инвалидной команды.
Я ехал на лошади впереди трех десятков моих всадников с винчестерами и думал, глядя на хорошо убитую белую глинистую дорогу: как жаль, что Африка в основном уже открыта…
Мечта чеховского гимназиста Чечевицына исполнилась в полной мере, но слишком поздно.
Солнце показывалось нечасто. Иногда лили дожди, и тогда лошади скользили и падали. Изрезанные безлесые равнины окрестностей Харрара сменились саванной. По ночам кричали гиены. Несколько раз проводники находили следы львов. Когда рычание раздавалось слишком близко, ашкеры откладывали ружья и брались за более привычные и надежные копья. Про копье, давшее осечку, слышать никому не доводилось. Как-то под вечер над верхушками плоских кустарников мелькнули спины нескольких слонов.
Поскольку армейского опыта у меня не было, командовать приходилось в стиле Надода Красноглазого, что очень нравилось ашкерам. Чтобы заставить босоногое воинство подняться и построиться утром, требовалось произнести речь, по эмоциональному накалу сравнимую с той, что произносил Наполеон у подножия пирамид. Так же трудно было уложить их после отбоя. Они называли меня «Гумилех» – уж не знаю, что это означало по-амхарски.
Что хорошо – так это трепетное отношение ашкеров к оружию. Не то что пятнышка ржавчины или грязи – лишней пылинки не было на затворе. Зато ложа и приклады винтовок украшали такие прихотливые орнаменты и узоры, что я дал себе слово хоть одну да увезти в Петербург. Слова я этого не сдержал, но лишь потому, что обстоятельства оказались сильнее меня.
На седьмой день начались трехъярусные леса. Кроны смыкались над дорогой, и зачастую мы часами не видели неба. Кровососущие твари без числа и названия, которые на открытых пространствах не чувствовали себя столь вольготно, как здесь, бесчинствовали и ночью, и днем. Больше всего страдали лошади.
Народ в здешних селениях был неприветлив и дерзок; иногда из-за тощей свиньи, за которую мы готовы были заплатить полновесными талари, начиналась настоящая драка. Часто поминался какой-то Баркан-барман…
Наряду с командирскими мне пришлось исполнять и лекарские обязанности, поскольку нанятый столичный медикус на поверку оказался всего лишь опальным придворным отравителем. Для вящей пользы его следовало заслать в глубокий тыл противника, ежели бы только знать, где этот тыл находится. А в здешней глуши даже сын судового врача мог прослыть Авиценной…
Старый Хайле поначалу недоверчиво присматривался ко мне, но когда понял, что я смирил свои первопроходческие амбиции и не собираюсь основывать собственное царство, стал ежевечерне держать со мной совет.
Баркан-барман, упоминавшийся в туземных разговорах, якобы умел подчинять себе змей и крокодилов. С точки зрения позитивистской науки это было суеверием. Но Хайле, скептически относившийся ко всему на свете, здесь со всей серьезностью призывал меня не пренебрегать этими сведениями, говоря, что Каверич (имелся в виду Александр Ксаверьевич Булатович) не пренебрегал, отчего и был победоносен.
На десятый день мы вышли к реке, и тут произошла первая стычка.
Собстенно, неприятеля мы не увидели. На наш авангард, пересекавший обширную поляну, вдруг посыпались стрелы. Ашкеры дали наугад залп, и супротивник убрался, унося раненого (это поняли по частым каплям крови). С нашей стороны раненых было трое, но все легко.
Однако с этого момента покоя нам уже не стало.
Хайле в свойственной губернаторам манере предложил сжигать деревни, возле которых происходили нападения. Но я, памятуя печальный опыт Великой Армии на старой Смоленской дороге, категорически возражал.
Мы разбили укрепленный лагерь на холме в виду реки. Каждый день маленькие группы лазутчиков переправлялись в лодках на ту сторону, приводя пленных амхарцев и сидамо, афаров и беджа. Мятеж явно не носил племенного характера и держался, похоже, странным авторитетом белого повелителя крокодилов. Насколько я помню, этих тварей не дрессировали даже у Гагенбека.
Если бы рептилиями повелевала женщина, это был бы уже сплошной роман Хаггарда, а так…
Я приказал ашкерам провести по окрестным селениям шумную демонстративную конфискацию пальмового вина. Бивак же велел разукрасить гирляндами из живых цветов и каждую ночь жечь высокие костры, распевая песни. Нескольких солдатиков из самых негодящих мы напаивали и отправляли шляться по окрестностям, дабы все имели представление о степени щедрости и беспечности белого косоглазого командира. Таким примитивным маневром я намеревался выманить на себя противника из зеленого моря.
Как ни странно, маневр удался. , – Черный жопа сам пришел! – по-русски сказал Хайле, вводя в палатку очередного пленного. Он принадлежал к племени нилотов, коренных жителей провинции, которые с одинаковой ненавистью относились и к императору, и к пришлым эфиопам, и к белым, и к черным: Прислал его нилотский колдун, видимо, возревновавший к славе франкского затейника.
Я усадил гостя, налил ему по обычаю чай на донышко чашки и стал расспрашивать (через Хайле, к сожалению) о семье, детях, здоровье овец и коз, ловах рыбы и видах на урожай. Постепенно мы добрались до времен царя Соломона, который воевал эту страну и привел своих солдат по мостам из живых крокодилов. Так вот, сказал гость, и белый франк Баркан-барман способен вызывать из пучин крокодилов и заставлять их, держа хвосты друг друга в пасти, протягиваться от берега до берега. И это он, гость, видел сам. И знает он, гость, что в ночь через ночь большая армия Баркана-бармана подойдет к тому берегу и по широкому мосту из многих крокодилов переправится на этот берег – и перережет и русского косоглазого командира, и губернаторского пестуна Хайле, и ашкеров, пьяных, как шакалы, и самого губернатора: Да чего уж там, и негус негушти будет улепетывать из своего красивого дворца, а за ним будут гнаться разъяренные эфы. Догонят и вонзят в пятки ядовитые клыки. И все. А как поживает ваша семья, достойный Хайле?..
Как и было предсказано, послезавтрашним вечером наши лазутчики засекли приближение вражеского войска. Определить численость всех подбирающихся скрытно к берегу колонн было невозможно, но ясно становилось, что Баркан– барман собрал немалые силы.
Ашкерам моим было велено петь громче обычного и жечь особенно высокие костры.
Я же весь день прозанимался странным для полководца делом: пускал по реке кораблики. Наигравшись и отужинав, я с помощью Хайле и двух ашкеров отнес к берегу примерно в полуверсте от нашего лагеря два увесистых тюка.
Настала ночь.
И с последними лучами света на вражеской стороне началось множественное шевеление и перекатывание, забелели буруны, а потом по тому берегу заполыхали факелы. Однообразный ритм барабанов действовал усыпляюще, поэтому я распорядился, чтобы все жевали кофейные зерна.
Наш бивак открытый был не тих, но по-прежнему беспечен.
Я не могу сказать, что видел своими глазами крокодилий мост. Но что могло быть еще, если множество воинов с факелами вдруг бросились бегом через глубокую и быструю реку, на которой никаких инженерных работ не велось? Они перебежали, рассыпались, расползлись, а по мосту, все так же с факелами, уже неспешно шли другие, и я видел, как несли они на высоких носилках кого-то в белом.
– Наш ход, – сказал я.
Динамит я еще днем собственноручно и тщательно упаковал в прорезиненные мешки, немецкий шнур для подводных взрывных работ был до этого проверен с хронометром, так что две мины я пускал лишь для страховки…
Ашкеров трудно остановить во время бегства, но еще труднее – после победы.
Они похоже, больше всего негодовали, что врагов успело переправиться так мало, и убивали каждого по три-четыре раза. На том берегу палили беспорядочно и, скорее всего, не по нам. Белого в белом нашли под утро в приречных кустах. Нижнюю часть туловища ему откусил крокодил, издохший здесь же.
Вообще весь берег был завален дохлыми крокодилами. Похоже, что кожи хватит, чтобы купцу Тер-Погосову окупить всю нашу драгонаду.
Но с разделкой следовало торопиться, потому что необычайно оживились змеи.
Их убивали десятками, а они все ползли и ползли.
– Вот, – Хайле подал мне серебряный портсигар и записную книжку в коричневом кожаном переплете. – Это носил с собой Баркан-барман. Возьми на память.
Белый жопа хороший воин.
И я взял. Хозяина книжки звали Арман Дюбуа. Простое французское имя.
На обратном пути мне даже не дали сесть на лошадь: несли в трофейном паланкине, паля из ружей в воздух и распевая наспех сложенную песню:
Эй-эй! Нет ружья лучше маузера,
Нет начальника лучше Гумилеха!
Одним глазом он смотрит в лицо врага,
А другим – в глаза чудовищ.
Падают ниц враги его,
Они уже мертвые. Стервятники вьются над ними.
И чудовища отступают,
Прячут в болотах толстые свои яйца.
Эй-эй! Не вставай на дороге славного войска!
Я представил себе нашу процессию на Невском проспекте – и захохотал. Естественно, в небылицу о крокодильем мосте никто бы не поверил, и поэтому пришлось для друзей сочинять пошлую историю о несчастном адюльтере с чернокожей красавицей, женой грозного вождя, протомившего меня потом полтора месяца в подземной тюрьме. Я не утруждал себя изобретением сюжета, зная, что лучше Пушкина все равно не придумаешь.
Кроме того, у меня была и руна, которая пишется на штанах мертвеца…
– Нет, – сказал Николай Степанович. – Лефортово мне не по зубам.
Они сидели на скамеечке возле памятника Гоголю сидящему, а не тому, который «от советского правительства». Стайка хиппи – два престарелых юноши и девушка с ребенком, – расположилась напротив. Толстый голубь разгуливал между ними.
Юноша справа почти беззвучно перебирал гитарные струны, девушка перебирала волосы юноши слева. Ребенок из рюкзачка взирал на мир спокойно и снисходительно.
– Так что остается у нас, по большому счету, только человечек, которого нам сдал наш друг Виктор Игнатьевич. И вот тут меня начинают терзать сомнения, друг мой Коминт.
– Думаешь, и его грохнут?
– Боюсь, что да. Я по неострожности сболтнул о покойной одному щелкоперу, которого вот уже второй день не могу найти. Хотя, конечно, это еще тот шелкопер: Про этого человечка знаю только я и пан директор, но – беспокойство, видишь ли…
– Может, плюнуть на все? – сказал вдруг Коминт. – Не залупаться? И пронесет…
– Пронесет – это от касторки. Нет, старик. Они работают медленно, но тщательно. Асфальтовый каток. Придется нам доводить дело до логического конца. Ты ведь понимаешь, что это не банда, не мафия, даже не государство.
Иная цивилизация. Чисто биологический конфликт.
– И мы – вдвоем: втроем, втроем, – сказал он Гусару, обиженно поднявшему морду. – Защитники, мать его, человечества…
– Не верится?
– Знаешь – нет. Какой-то дешевый детектив.
– Я вот тоже долго не мог поверить. Все знал, а поверить не мог. То есть не все, конечно: И не выяснили мы с тобой еще одну вещь. Очень важную. Вот смотри: некто поставляет нашему другу Виктору Игнатьевичу вещество, которое превращает медь в золото и никель в платину. Что наш друг может предложить взамен?
– И что же?
– Если б я знал…
– Спросим?
– Я обещал оставить его в покое. Разве что он сам обратится за советом.
– Ну, такое-то можно устроить: – хмыкнул Коминт.
– Но в принципе это может сообщить нам и интересующий нас человечек. Заодно с прочим…
– Так давай спросим.
– Поверишь: неохота.
– Так кто этот человек?
Николай Степанович огляделся, нагнулся к уху Коминта и прошептал едва слышно…
– Академик Фоменко…
Коминт отодвинулся.
– Это который?..
– Совершенно верно.
– Я ж его знаю. Я ж к нему сам…
Николай Степанович кивнул…
– Теперь ты понимаешь, почему я?..
Академик Фоменко был известен всему миру как человек, совершивший революцию в кардиологии. Он не просто изобретал в изобилии новые методики, он способен был по-настоящему пробивать и внедрять их. Деловитость его не знала пределов. Очередь в клинику была расписана на три года вперед.
Простенькое устройство, названное «микронасос Фоменко», уже спасло жизни тысячам людей и вообще грозило в обозримом будущем сделать смерть от инфаркта настолько же редкой, как от чесотки. Передвижные операционные в трейлерах-«мерседесах» колесили по дорогам всего мира, зарабатывая твердовалютные миллионы для лечения безвалютных старичков из российской глубинки. Кроме того, был на эти деньги закуплен и переоборудован в плавучий госпиталь теплоход «Александр Герцен». Себе же академик купил небольшой остров в Эгейском море с угодьями для подводной охоты. На почве этой охоты он продолжал демонстративно дружить с Фиделем Кастро. Американские кардиохирурги предавали его анафеме, называли шарлатаном в своих медицинских журналах и в Америку не пускали якобы за дружбу все с тем же Фиделем, но на родине именно он решал в свое время, кому из кремлевских старцев еще тянуть ремешок, а чей час уже пробил. Поговаривали даже, что в микронасосы для высшего эшелона было вмонтировано специальное устройство с дистанционным управлением – но это уже явная фантазия.
В последние годы Фоменко рванулся в большую политику и. похоже, всерьез вознамерился занять пост главы государства…
– И где мы его будем искать? – Коминт почесал нос.
– Будем, значит? – переспросил Николай Степанович. – Не постоим, значит, за ценой?..
– А что нам еще остается?
– Н-да: Что ж, придется мне еще раз картишки раскинуть. Засекут, конечно: ну да это, может, и к лучшему: Господа, не найдется ли у вас Таро? – привстав, обратился он к хиппи.
На него посмотрели с уважением.
Колода нашлась в том же рюкзаке, где жил младенец. И, на счастье, оказалась не новоделом, а классической марсельской.
– Не продадите?
Хиппи переглянулись, слегка замялись: За смешную сумму в семьдесят долларов колода поступила в полное владение Николая Степановича.
– Зачем ты это? – спросил Коминт недовольно. – Деньги тратишь…
– А если на них выйдут? – Николай Степанович показал глазами на рюкзак. -
Лучше уж мы сами…
Карты не ложились. Они не легли один круг и второй. На третьем Николай Степанович вдруг понял, в чем дело.
Газеты продавали неподалеку у книжного развала. Он купил «Московский комсомолец», «Известия» и «Труд». Сообщения о трагической гибели кандидата в президенты академика Виталия Тимофеевича Фоменко публиковали все три – само собой, в различной тональности. Для «МК» факт взрыва бомбы на борту частного Як-40, летящего над Эгейским морем, сомнения не вызывал; вопрос был только в том, кто подложил бомбу: военные или мафия? Две прочие газеты интересовались другим: кто станет наследником могущественной медицинской империи – и не перенесут ли в связи с инцидентом президентские выборы?
– Жить будешь у меня, – сказал потемневший Коминт. – И никаких отговорок, понял?
– Обсудим, – сказал Николай Степанович.
– Хотите, я представлю вас Гиммлеру? – спросил фон Зеботтендорф.
– Стоит ли? – спросил я. – От меня до сих пор пахнет болотами: и гарью. Вы меня понимаете?
Он отвернулся и посмотрел в окно машины. Мы пересекали Адольфгитлерштрассе. Витрины магазина напротив были выбиты, два мальчика в синей униформе подметали тротуар короткими метелками. Шуцман– регулировщик отдал честь нашей машине и поднял жезл.
Берлин производил странное впечатление. Наверное, это был слишком большой город, чтобы ночные бомбежки могли сколько-нибудь изменить его облик; и в то же время казалось почему-то, что дома сдвигаются ночью, заступая место разрушенных – как солдаты гвардии Фридриха Великого…
– Пятый Рим намерен оказывать поддержку генералу Власову? – спросил Зеботтендорф несколько минут спустя.
– А кто такой генерал Власов? – спросил я.
– Понял, – сказал Зеботтендорф. – Достойная позиция. Мы возимся с предателями, мы ценим предателей, но мы не любим предателей, каковы бы ни были причины, подвигнувшие их на предательство. Но, Николас, поймите и вы нас: Германия напрягает все силы в борьбе с большевистской заразой. Мы благодарны вам за поддержку, оказанную в двадцатые годы, за то, что вы помогли нам не позволить красному цвету возобладать в Германии – но платить по этим счетам бесконечно мы просто не в состоянии. Поэтому нам приходится выбирать, черт возьми, между верностью межорденским соглашениям и верностью Германии…
– То есть вы намерены – что? Предать гласности наши отношения, или использовать сокровенные знания, или…
– Да. Мы намерены использовать сокровенные знания. Хотели же вы применить меч Зигфрида?
– Применить? Не уверен. Я хотел лишь удостовериться в его существовании.
Кстати, докопались вы до него?
– Еще нет. Я должен убедить Гиммлера заняться этой работой всерьез. И, может быть, лично. Рейхсминистр ощущает себя реинкарнабулой Генриха Птицелова и не уступит мне чести первооткрытия…
– Слушайте, барон, давно хотел спросить вас: досрочное вскрытие могилы Тамерлана – ваших рук дело?
Зеботтендорф довольно расхохотался.
– Нет, скорее ваше. Это ведь все у вас: пятилетку в четыре года, ребенка за семь месяцев: Нашему Диделю достаточно было выступить на партсобрании с почином , – это он произнес по-русски, – а человек Берии лежал с жесточайшей амебной дезинтерией: дыньку съел…
Вскрытие могилы величайшего завоевателя предполагалось осуществить в ночь перед июльским сорок первого года наступлением Красной Армии. Но проследить за этим надлежащим образом мог только человек калибра Агранова, причем Агранова последних лет, после «Некрономикона» – однако к тому времени ни самого Якова Сауловича, ни кого-либо из его сподвижников в природе уже не существовало. Случайно уцелевшая мелкая сошка, подмастерья «красных магов», понимала кое-как свои участки работы и в общие стратегические планы посвящена не была, да и не способна она была освоить стратегические планы: ремеслом они владели даже не на уровне цирковых престидижитаторов, а так: наподобие униформистов.
О том, что наш человек, спешащий в Самарканд, был кем-то выброшен на ходу из курьерского поезда, я говорить не стал. Барон мог этого и не знать. А то, чего барон мог не знать, ему знать и не следовало.
– Как поживает Отто Ран? – спросил я.
– Никак, – буркнул барон. – Еще перед войной он погиб в горах. Он отслужил четыре месяца в Дахау, и его впечатлительная поэтическая натура…
– Зачем его понесло в лагерь?!
– Я послал.
– Все некростишками балуетесь?
– Да, – с вызовом сказал барон. – Балуемся стихами. И не поверите – помогает.
– Почему же не поверю? – пожал я плечами.
Мы остановились перед черными железными воротами. Часовой в полосатой будке, не выходя, куда-то позвонил. Через минуту ворота стали медленно отъезжать в сторону. Часовой вышел на шаг из будки и стоял, отдавая честь. В нем было что-то не так, но что именно, я понял только когда мы уже въехали в просторный двор, загроможденный неимоверным множеством скульптур – целых и разобранных. Все они были металические: стальные, медные, бронзовые, чугунные и из незнакомого мне серебристо-серого сплава. Стояли явно не один год, потому что слой гуано на них лежал внушительный.
Так вот, о часовом. Он был в полевой эсэсовской форме, но на бедре его висел тяжелый короткий меч.
Машина подвезла нас к высокому каменному крыльцу перед добротной дубовой дверью в глубокой нише. Мы вышли, и дверь открылась.
– Прошу, Николас, – барон сделал приглашающий жест. – И постарайтесь ничему не удивляться.
Барон мог не предупреждать: удивляться было, в общем-то, и нечему. Институт «Анненэрбе» на поверку представлял собой обычную немецкую контору, ничем существенным не отличавшуюся, скажем, от рейхсминистерства сельского хозяйства. Курьеры толкали вдоль коридоров тележки с папками, канцеляристы в нарукавниках и круглых очках восседали за столами, обитыми эрзац-кожей.
Разве что охранники, помимо парабеллумов, вооружены были короткими мечами.
– Здесь у нас отдел прикладной ариософии, – показывал барон, и делал это очень кстати, потому что таблички, написанные готическим шрифтом, читать было невозможно. – Хотите ознакомиться?
Отдел ариософии напоминал скорее хоровой ферейн в момент подготовки к народному празднику: несколько полноватых мужчин и женщин в нарядных крестьянских костюмах, сидя полукругом в позе лотоса, пели на дурном санскрите «серебряную сутру» на мотив «Майн либер Августин». В другой комнатке, тесной, заставленной картотечными ящиками, длинноусый и лысый человек в шафрановой тоге поверх костюма-тройки ( и все в тех же нарукавниках) выкладывал из черного песка свастику. Нас он не заметил и продолжал увлеченно трудиться. "Не будем отвлекать, – шепнул барон, пятясь.-
Это наш крупнейший специалист по улучшению арийской символики".
Следующий кабинет представлял собой мастерскую художника. Девять совершенно разных, но одинаково голых натурщиц позировали на подиумах художнику в парадной эсэсовской форме и черном клеенчатом фартуке, густо заляпанном краской. «Клаус обучался живописи у самого фюрера, – шепнул Зеботтендорф, чтобы не нарушить творческого экстаза. – Он создает образ идеальной арийской женщины:»
Прообразы идеальной арийской женщины, увидев группенфюрера, разом вскинули руки. Художник, не оборачиваясь на нас, разразился разнообразными доннерветтерноханмайлями. Мы удалились, пятясь, хотя мне очень хотелось задержаться – из чисто эстетических соображений.
В следующем кабинете три молодых человека обступили большую картонную модель угловатого танка. Из нескольких ледериновых папок они доставали шаблоны рун и прикладывали к башне и корпусу. С ними мы разговорились, и рунознатцы объяснили мне, что таким образом, вписывая руны в силуэт, они пытаются улучшить боевые свойства перспективного тяжелого танка. На столах и полках стояли макеты поменьше, среди которых я узнал и «тридцатьчетверку».
О, да! – перехватив мой взгляд, сказали они. Совершенно иная система, – и мне предъявили папку, в которой лежали трафареты литер глаголицы. Идеальная выкладка: Да, подумал я, без консультаций Скопина-Шуйского конструкторы этой машины явно не обошлись.
После этого Софроний будет утверждать, что орден в текущую политику не вмешивается…
По коридору навстречу нам двигалась странная процессия. Впереди шли два эсэсовца с обнаженными мечами. За ними двое следующих волокли скелет в комбинезоне летчика; запяться и лодыжки скелета были скованы двумя парами наручников. Замыкали шествие еще два меченосца. У одного из них на плече сидела маленькая сова.
– Все «Некрономиконом» не натешитесь? – спросил я.
– «Некрономикон» – давно пройденный этап, – гордо сказал барон. – «Астральпиц» – еще не слышали?
– Нет.
– Услышите! – пообещал он.
Войдя в следующую комнату, я изумленно остановился. Там среди больших камней, испещренных пиктограммами, и закрепленных между ними кривеньких стволиков выросших на всех ветрах сосен два белокурых бронзовокожих атлета сжимали друг друга в отнюдь не борцовских объятиях. Зеботтендорфа это зрелище явно восхитило: А как бы порадовался Кузмин!..
– Рудольф, – сказал я. – Насколько я помню, по законам Рейха этим ребятам самое место в том самом Дахау. Кажется, розовый треугольник?
– Вы попали пальцем в небо, Николас! Наша задача – противопоставить гнусному жидовскому гомосексуализму подлинно арийские отношения между мужчинами!
Женщина, как известно, есть начало расслабляющее – для нас же расслабление недопустимо! История нам этого не простит.
– А как же идеальная арийская женщина? – озаботился я. – Откуда же возьмутся миллионы младенцев для будущих легионов?
Он хитро посмотрел на меня, подмигнул и сказал…
– Мы работаем над проблемой. И она будет решена наилучшим образом.
– Красная магия тоже озабочена этим, – сказал я. – Даже в фольклоре отмечено.
Русские женщины поют…
Девушки, война-война,
Я осталася одна.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
Фон Зеботтендорф глубоко задумался.
– Значит, репродуктивное лесбиянство представляется вам более перспективным?..
– Разумеется. Недаром же советский уголовный кодекс не предусматривает наказания за женскую однополую любовь.
– Это следует обдумать: А здесь у нас отдел Полой Земли…
Мы вошли в просторную комнату с закругленными углами и очутились как бы внутри яйца. На стенах рельефно проступали искаженные очертания материков.
Сами мы попирали сапогами белоснежный щит Антарктиды.
– А вы знаете, что Антарктиду открыли древние арийцы?, – пристукивая каблуком и щурясь, спросил меня Зеботтендорф.
– Как? И Антарктиду тоже?
– Да. Доказательства налицо. В неканоническом тексте «Хеймскринглы» Снорри Стурлуссона упоминается поход на Париж дружины ярла по имени Торкель Бешеный Пингвин.
– Ну и что? – сказал я. – У меня был знакомый поручик Асхат Кенгуров.
Следовательно, Австралия открыта новгородскими ушкуйниками.
Зеботтендорф не нашелся с ответом.
Надо сказать, что я шутил, а на самом деле мне было слегка не по себе, поскольку на рельефной карте тут и там были разбросаны черные трискелионы, заключенные в алый круг. И все они приходились на места расположения известных мне румов! Правда, не все румы, известные мне, были ими отмечены, но это уже не так важно.
– А это что, ваши филиалы? – простодушно спросил я.
Барон вздохнул.
– Если бы я знал: По легенде это места входа в подземное царство. Оттуда повелитель Агартхи рассылает своих гонцов во все страны.
– Так у вас есть и карта Агартхи?
– Разумеется. Но вряд ли найдется хоть один разумный человек, который сохранит рассудок, ознакомившись с нею. Есть два специалиста, которыми мы пожертвовали…
– Не одного ли из них волокли по коридору?
– Нет. Это юноша Шелленберг попытался внедрить своего человека в Агартху. А вытаскивать, как вы понимаете, пришлось нам…
– Меня тревожит ваша откровенность, барон.
– Напрасно. У вас идеальный арийский череп, вы враг большевизма – следовательно…
– Ваш друг?
– Если не вдаваться в мелкие подробности – да. Вот, посмотрите – отдел Вечного Льда…
Отдел Вечного Льда состоял из двух тесных комнатушек, где сидели все те же унылые нибелунги в нарукавниках. Один из них был облачен в голубую тогу, другой – в пурпурную. Столы и стеллажи завалены были гроссбухами и папками, тонкими и пухлыми, серыми и оранжевыми. Похоже, борьба льда и огня выведена была здесь в пространство канцелярских абстракций.
В отделе оккультной геральдики меня принудили заполнить анкету из ста одиннадцати пунктов. В числе вопросов были такие: «Причина и обстоятельства Вашей смерти», «Имеете ли родственников за пределами сознания?» и «Чьей реинкарнабулой являетесь в настощий момент?» С первыми двумя из этих вопросов я справился довольно легко, а над третьим задумался и решил вписать Аруджа Барбароссу, чем вызвал определенный ажиотаж у тружеников астрала.
Герб мне начертали в полчаса. Он был красив: черный с серебром. Косой андреевский крест пересекал щит. Горностай был в верхнем – серебряном – квадранте, грифон – в нижнем черном. В правом черном располагалась четырехконечная серебряная звезда, а в левом серебряном – шестиконечная черная. Короче, был мой герб эклектичен и нелеп, как «Лес» Островского в постановке Мейерхольда.
– Здесь еще недостает портрета фюрера с девочкой Мамлакат на руках, – сказал я.
Зеботтендорф захохотал.
Отдел Луны был самый большой и самый красивый. По крайней мере, там был хоть и небольшой, но настоящий музей пилота люфтваффе Курта Келлера. Под стеклянной витриной лежал его диплом об окончании гимназии в городе Вютцдорфе, значок «гитлерюгенда», медальон с портретом угрюмой девушки и завязаная узелком прядь волос, увеличенная семейная фотография, велосипед и гитара: Девушка-экскурсовод – та самая, с медальона – поведала ритмической прозой о том, как ее жених был послан фюрером с высокой миссией: водрузить знамя Рейха на северном полюсе Луны. На сконструированном им аппарате Курт Келлер опроверг измышления неарийской физики, подал условленный сигнал фальшфайером из окрестностей Луны и по коротковолновой рации сообщил, что борется с сильным боковым космическим ветром. Через несколько дней по радио донеслась суровая музыка «Хорста Весселя» (Курт взял с собой патефон и несколько любимых пластинок) и прерывающийся голос пилота: «Мой фюрер, вашим именем!.. территория Рейха!.. отныне и на тысячу лет!.. водружен!.. прощайте, умираю с именем!..» В честь этой победы мастер Хагель, ученик великого Фаберже, изготовил серебряный кубок с эмалевыми медальонами, из которого наш обожаемый фюрер пьет по утрам карлсбадскую воду…
Когда мы покинули музей, я вопросительно посмотрел на барона. Он несколько смутился и стал рассказывать…
– Видите ли, Николас: Когда мы навели справки, оказалось, что все Курты Келлеры, когда-либо поднимавшиеся в небо, либо живы и здоровы, либо геройски погибли на фронтах. Диплом гимназии с таким номером никому не выдавался. И так далее: Однако убежденность юнгфрау Хильды оказалась настолько велика, что передалась даже фюреру – а ведь он особенно тонко чувствует границу между грубой истиной фактов и подлиной истиной духа.
– Это все хорошо, – сказал я. – Но вот водружен ли флаг?
– Ах, Николас, – сокрушенно вздохнул Зеботтендорф. – Никогда славянам не достичь высот индогерманского духа: Вот в град Китеж вы верите?
– Понял, – сказал я. – Вопросов нет. А почему такое грандиозное достижение замалчивается?
– Неужели вы не понимаете?
– Нет.
– Но ведь Луна – владычица приливов. Покуда на ней развевается германский флаг, никакие боевые действия со стороны моря против Германии невозможны.
Да что там! Мы уже владычествуем на морях! Где английский флот?
Отсиживается в гаванях. Где американский флот? Мы его и не видим. Где, извините, ваш флот, Николас? Измеряет собой глубины внутренних морей, а матросы осваивают штыковой бой. Вот что значит владеть Луной…
– И вы боитесь, что, скажем, англичане…
Он внимательно посмотрел на меня и медленно кивнул.
Я подумал, а не напугать ли его еще больше рассказом о ракетном полете зэка– инженера из шарашки «СКБ-6-бис» Иосифа Ушеровича Блюма – и решил, что пока не стоит.
В Тибетский отдел нас не пустили. Барон бушевал, объяснял вышедшему нам навстречу монаху, кто мы – и кто перед нами монах, настоятель монастыря и сам панчен-лама, но монах вежливо кланялся и на хорошем немецком повторял: «Ферботен, ферботен, ферботен:»
– Даже фюрера иногда не пускают, – возбужденно похвастался барон, когда мы поднимались на следующий этаж. – Знают, паршивцы, что от них все зависит…
– Слушайте, барон, а вот такой вопрос вы не сочтете бестактным: что ваша армия так вцепилась в Сталинград? Или это магия имени действует?
– Ну, Николас, кому, как не вам, знать это, – усмехнулся барон.
– Неужели хотите раскопать Мамаев курган?
– А почему бы нет? – вопросом на вопрос ответил барон.
– Странная логика. Ведь кто такой, в сущности, Мамай? Побитый мятежник, самозванец без роду без племени…
– Это будет наш маленький сюрприз, – сказал барон. – Хотя вообще-то не такой уж маленький. А вот, пожалуйста: отдел Зигфридова меча…
– Меча еще нет, а отдел уже есть?
– Упредить – победить, – так, кажется, выражался ваш Кутузов?
– Кутузов – и упредить? Весьма сомнительно. Кутузов поражал своих врагов полнейшим бездействием. Как Фабий Кунктатор. Слова же сии принадлежат то ли Александру Македонскому, то ли графу Суворову. То ли Сунь Цзы. Хотя нет: тот говорил: удивить – победить.
– Так я вас удивил? – поинтересовался барон.
– Скорее – озадачили. Чего только не придумают люди, чтобы не попасть на Восточный фронт…
Кажется, он обиделся.
Отдел Зигфридова меча изучал его предполагаемые свойства. Воображаемый Нотунг помещали в магнитные поля, травили кислотами и поражали сильнейшими электрическими разрядами, подвергали действию рентгеновских и радиевых лучей, испытывали на изгиб, разрыв и сжатие, совершенствовали способы заточки, осваивали боевые приемы (это было непросто, поскольку одному человеку поднять меч Зигфрида было не по силам); здесь же просчитывались способы полевого применения меча в армейских и фронтовых операциях.
Все это было чрезвычайно интересно и живо.
Гораздо более угрюмые люди населяли отдел астральной разведки и астрологии. Я не очень хорошо понимал, как астрология сопрягается с Полой Землей и Вечным Льдом, но здесь это, похоже, никого не занимало.
Зеботтендорф жарко зашептал мне на ухо, что астрологи и астралоиспытатели сейчас вплотную приблизились к разрешению задачи окончательного покорения Луны и, возможно, именно вот в эти минуты готовы дать ответ, какие же условия и сроки надлежит соблюсти…
– Группенфюрер! – начальник отдела, седобородый и лысый мудрец неопределенного возраста, облаченный в темно-синюю тогу без знаков различия, вышел вперед. – Задание партии исполнено, и мы готовы представить фюреру подробнейший доклад. Но прежде разрешите ознакомить вас с выкладками, они крайне интересны.
– Давайте, – барон щелкнул пальцами.
– Должен сказать, что интерпретация полученных фактов…
– Давайте, давайте, – поторопил барон. – С интерпретацией дирекция разберется сама.
Мудрец набрал побольше воздуха и начал…
– Покорение Луны произойдет тогда, когда Вернер фон Браун поможет Аполлону оседлать Сатурна в стране цветов. В море пламени вознесен и повержен будет Сатурн, и части тела его упадут в океаны. Борман будет парить вокруг Луны…
– Борман? – поднял брови Зеботтендорф.
– Так, группенфюрер, сказали звезды.
– Н-ну: Хотя все логично. Кому и лететь на Луну, как не заместителю фюрера.
Борман: Да, все сходится. Продолжайте.
– Коготь сильной руки вонзится в лунные скалы, и вонзит его человек, на спине орла опустившийся к подножию лунных гор. Басовито звучащий старый гонг будет за его спиной…
– Что-что? Какой еще гонг?
– Старый гонг. Басовито звучащий. Из протектората Богемия. Так сказали звезды.
Зеботтендорф озадаченно почесал костяшки пальцев.
– М-да. В таком виде представлять доклад фюреру будет весьма опрометчиво.
– Вы не поняли меня, группенфюрер! Сам доклад занимает двадцать две страницы, и выкладки…
– Я все понял, советник. Моя вам рекомендация следующая: провести еще один астральный поиск и выяснить по пунктам: точную дату события, имя человека с сильной рукой, породу орла; что за страна цветов; аргументировать необходимость гонга; если он действительно необходим, то как выглядит и где его искать. Точка.
– Но ресурсы медиумов на исходе. Люди спят по три часа в сутки.
– Наши герои в Сталинграде вообще не спят, штурмуя последние рубежи большевизма! А вы здесь – в тепле, в сытости: Стыдно, советник.
– Да, группенфюрер. Мне стыдно, что я не могу сделать большего для Рейха. Я готов отправиться на фронт, если от меня там будет больше пользы, но прошу поверить: мои медиумы срочно нуждаются в полноценном отдыхе и лечении.
Иначе мы их потеряем.
– Хорошо, Вольфганг. Будет вам и отдых, и санаторий в Альпах: но после того, как доклад уйдет наверх. Последнее усилие, дружище.
– Есть. Я это сделаю, группенфюрер. Да, и еще одно: Подойди сюда, Виллибальд.
Подошел, кривясь на один бок, солдатик из самых неказистых. Только глаза у него были не такие уж простые: глубоко сидящие, темные, в нужный момент бьющие, как из засады.
– Наш дальний разведчик, – представил его советник. – Неделю продержался в советском астрале. Расскажи, Виллибальд.
– Обо всем? – с плохо скрытым ужасом посмотрел на него солдатик. – Я ведь представил рапорт…
– Нет, Виллибальд, – мягко сказал советник. – Только то, что в рапорт не попало.
– Что-то не попало в рапорт? – напрягся Зеботтендорф. – Почему?
– Я не уверен в истинности увиденного. Доля секунды, краткий миг: Это был последний день поиска, Восточная Сибирь, тайга. Возможно, я просто переутомился. А главное, я до сих пор не могу идентифицировать мои наблюдения, поскольку ни в одном определителе не нахожу ничего подобного.
– Вот как? Николас, вы не согласитесь по старой дружбе проконсультировать нас?
– От Восточной Сибири меня пока Бог миловал, – сказал я. – Что там может быть?
Ну, заводы. Ну, лагеря, рудники: Кое-где, по слухам, схоронились староверы.
– Не то, не то! – дерзко сказал солдатик. – Подобное лагерю, но не то! Я летел сквозь звездную мглу, и передо мной внезапно распахнулся занавес. Но за занавесом была не тьма и боль, как то бывает над лагерями, а дикое и злобное веселье. Всего лишь долю секунды я мог наблюдать это, после чего меня вышвырнуло за пределы пояса, и пришел в себя я уже над степями Монголии.
Но в эту долю секунды я успел заметить там, в лагере, который был вовсе не лагерем, сотни людей в дикарских одеждах. Они плясали…
– Великое дело, – сказал я. – Ваши коменданты развлекают себя еврейскими оркестрами, а там какой-нибудь майор Жопкин поставил силами зэка «Князя Игоря» с половецкими плясками. У нас и заслуженные артисты сидят, и даже народные…
– Но почему же меня с такой силой отбросило? – обиженно спросил солдатик. – Я с легкостью необыкновенной преодолевал даже завесу над Кремлем!
Зеботтендорф посмотрел на меня, я на него, потом на солдатика – и пожал плечами. Никаких предположений у меня не было. Хотя…
– Чем вы пользуетесь для ухода в астрал?
– Пейотлем.
– Тогда, скорее всего, вы наткнулись на лагерь, где для кайфа в честь славной двадцать пятой годовщины Октября употребили достаточное количество мухоморов. Я слышал, что есть умельцы, которые круглый год выращивают их под полом бараков: Кактус же и гриб, как известно, вековечные соперники.
Солдатик помрачнел.
– Мы уже пробовали на нем мухоморы, – сказал, улыбнувшись, советник. – Но он впадает в экстаз берсерка…
– Вы обещали никому не рассказывать, – еще больше смутился солдатик.
– Вставьте это в рапорт, – велел Зеботтендорф. – С комментариями. Аналитики разберутся.
Дальше нас ждала галерея богов, гигантов и вырожденцев. По замыслу скульптора и мадам Блаватской это были предшественики нынешней человеческой расы.
– А здесь – отдел практической истории, – сказал барон. – Но там никого нет, их всех отправили на фронт. Даже машинисток: Представляете, Николас, эти идиоты тайком от меня решили сделать фюреру сюрприз ко дню рождения. Они, истратив уйму денег, извлекли из девятого века два десятка самых настоящих викингов. Для личной охраны фюрера. Извлекли. Уникальная установка после этого превратилась в металлолом. Но даже не в этом суть. Главное – что самый высокий викинг из этих прославленных богатырей древности ростом был мне до уха! Плохо питались наши предки: Что же касается боевой выучки, то любой парнишка из атлетического ферейна мог раскидать пятерых. Никуда, кроме похоронной команды, они не годились, да и там их очень скоро расстреляли за мародерство…
Мы стали подниматься на третий этаж. Я обратил внимание, что ковровая дорожка здесь была куда свежее. На площадке по углам устроены были пулеметные гнезда из мешков с песком. А над гнездами во всю стену висело исполинское полотно в золотой раме.
Неизвестный мне художник изобразил фюрера в образе древнего гиганта в тигровой шкуре. Босыми ступнями бывший ефрейтор попирал Вечный Лед. Над головой его закруглялся купол Полой Земли, а половину пространства полотна занимал огромный лунный диск. Картину следовало рассматривать долго, как «Сад земных наслаждений» Босха. В левой руке фюрер сжимал пылающий факел, а правая рука, вооруженная мечом Зигфрида, пресекала враждебные поползновения Луны, на поверхности которой явственно просматривались безобразные существа, в ужасе расползавшиеся от крошечного красного знамени со свастикой в белом круге. Могучее тело фюрера было бледным и даже синеватым, сверхрельефные мышцы вздувались. Легкая поземка холодила ноги вождя, попутно заметая развалины древнего города…
– У вас подлиная свобода творчества, Рудольф! – с восторгом сказал я. -
Попробовал бы кто-нибудь в России изобразить таким манером Сталина. Кто автор?
– Э-э! – хитро сказал Зеботтендорф. – Нипочем не догадаетесь.
– Неужели Шагал?!
– Берите выше. Сальвадор Дали! И если я вам скажу, сколько ему заплатили…
– Но ведь он декадент.
– За такие деньги он выдавил из себя декадента не по каплям, как советовал ваш классик, а как из клистира – тугой струей. Дуче увидел эту картину и упал в обморок от зависти.
На третьем этаже располагалось всего два отдела: Крови дракона и Ариизации Каббалы.
Коллектив каббалистов был смешанный, немецко-еврейский. В кабинетиках, где они сидели по двое, было тихо и спокойно. Исследователи читали тексты, комментировали их друг другу, пытались разобраться в темных и двусмысленных местах. Кто занимался гематрией, кто нотариконом, кто темурой. Так, во всяком случае, гласили таблички на дверях. Насколько я знаю Каббалу, работой сотрудники отдела были обеспечены на пять-шесть тысяч лет. Но в помещениях отчетливо пахло типографской краской, а из-за двери в торце коридора доносился отчетливый механический стрекот.
Значительную часть обширного зала занимал странный механизм, напоминающий огромный арифмометр, соединенный с телетайпом. Барабаны арифмометра медленно проворачивались, издавая щелкающие звуки, а телетайп непрерывно извергал из себя бумажную ленту, которая поступала под механические ножницы и разрезалась ими на куски размером с театральный билет. Две белокурые девушки в синих халатах брали эти «билеты», скатывали их в трубочки и отдавали солдату, который и производил основную операцию. А заключалась она в следующем: вдоль стены в прочных железных клетках стояли слепленные из глины грубые подобия человеков с огромными распахнутыми ртами – числом пять. Солдат вынимал изо рта очередного болвана уже лежащую там бумажку, вкладывал новую – и возвращался к девушкам. На каждую использованную бумажку ставилась печать, исходящий номер, после чего она накалывалась на заостренный проволочный штырь. В углу комнаты уже стояло десятка три полностью использованных штырей. Делалось все это молчком, движения людей совпадали по ритму со щелчками «арифмометра», и впечатление создавалось самое жуткое.
– Пойдемте отсюда, барон, – сказал я. – Здесь начинаешь представлять себе Вечность: Не так уж ошибался Федор Михайлович. Она, конечно, не совсем похожа на баньку с паутиной по углам – но что-то общее есть. Не хватает только лозунга: «Здесь выковывается дар немецкого гения к славной дате Тысячелетия Рейха!»
– Зря смеетесь, Николас, – сказал барон. – Мы уже перебрали четверть комбинаций. Может быть, через час, может быть, через день – но я услышу, как эти медхен завизжат от ужаса. И тогда, может быть, – он посмотрел на меня.-
Нам надо лететь в Иерусалим. Вы видели это своими глазами. Скажите ему.
Помогите мне убедить его.
– Не имею права, – сказал я. – Но рассказать, что я видел – обязан.
– Да. Просто расскажите, что вы это видели. Он поймет. Хотите коньяку?
– Хочу.
Кабинет Зеботтендорфа располагался в отделе Крови дракона. Там трудились четыре молодых человека самого подозрительного вида. Отдел напоминал декорацию фильма о безумном ученом: коктейль из физической, химической и оптической лабораторий, составленный с истинно немецкой обстоятельностью и сентиментальностью. Рядом с точными и дорогими приборами стояли вазочки с цветами, на стенах среди таблиц висели фотографии девушек и собачек, а также салфетки, на которых вышиты были любимые Зеботтендорфом назидательные стишки. Из стоящего в углу «телефункена» доносились предательские синкопы джаза Глена Миллера.
Проезжал я их хваленую Чаттанугу – ничего особенного. Обыкновенный полустанок.
– Сейчас я вам покажу кое-что, – барон заговорщицки понизил голос, отпирая сейф. – Вот, взгляните: подлиная кровь дракона.
В хрустальной пробирке алели похожие на бусины гранулы ксериона.
Мне понадобилось немало усилий, чтобы промолчать.
Дело в том, что обычно ксерион помещается в капсулы из пчелиного воска. Он, конечно, просвечивает сквозь них, но тускло. Цвет гранул – коричневый, и они неправильной формы. Но тот ксерион, который мы переправляли «Гугенотам свободы» для выхода Америки из Великой депрессии, тот, который вез Брюс, а потом и я – тот был из чисто эстетских соображений запечатан в воск горных пчел, подкрашенный кармином. И вот перед собой я видел десяток гранул того самого ксериона…
– Кровь дракона – это, если я правильно помню, одно из названий Философского камня? – сказал я.
– Совершенно верно, – обрадовался моим познаниям Зеботтендорф. – Вот этого количества достаточно для того, чтобы произвести центнер чистейшего золота.
Скоро мы приступим к синтезу этого вещества…
– Стоило ли тогда затевать войну? – пожал я плечами.
Зеботтендорф огляделся, взял меня за плечи и сказал негромко…
– Война – это дело рук политических пигмеев. А мы с вами маги, Николас. Какой коньяк вы предпочитаете?
В сейфе стояла всего одна бутылка…
Подвигну мертвих, адских, воздушних и водних,
Соберу духов, к тому зверей многородных.
Созову купно, прийдут змии страховидни,
Гади, смоки, полозы, скорпии, ехидны:
К концу дня у них были ключи от двух сдающихся на короткий срок квартир: в Хамовниках и на станции Лось, пропуск в семейное общежитие Останкинского пивзавода и обещание пустить на ночь в студию одного малоизвестного фотохудожника. Этим обещанием и воспользовались в первую очередь.
От станции метро Таганская до студии было минут пятнадцать неторопливой ходьбы. С наступлением темноты приморозило. Лужи схватывало ледком, звук шагов звонко отлетал от стен. Пустой трамвай обогнал их, рассыпая искры. Из витрин высокомерно взирали на людей чернолицые манекены.
Студия располагалась в полуподвале ненового обшарпанного трехэтажного дома. Коминт, бывавший здесь когда-то по левым делам, долго не мог найти вход среди множества дверей: подъездов, магазинных подсобок, бойлерной, прачечной…
Потом он долго не мог вспомнить, как здесь включается свет.
Студия была прохладна, просторна, тиха и пуста. В углу вопреки всем законам природы не падала пирамида мебели и всяческих приспособлений, названий которых ни Коминт, ни Николай Степанович не знали. Пахло химикатами, спортзалом и дешевой парфюмерией.
Вдвоем они аккуратно, как при игре в великанские бирюльки, разобрали частично пирамиду, вытащили кушетку, столик и два плетеных кресла.
Владелец студии, друг друзей Коминта, недавно с шумом и позором был изгнан из Склифосовского и отлеживался теперь дома. История его двойного падения была такова: сперва он поскользнулся – это произошло в те кошмарные февральские дни, когда при минус пяти лил дождь и вся Москва была покрыта слоем льда – и заработал сложный перелом. На ногу ему, предварительно просверлив ее во многих уцелевших местах, нацепили полпуда нержавеющей стали, в просторечии именуемой «аппаратом Илизарова», и уложили в кровать. А так как фотомастер с многолетним стажем просто отвык спать один, то он, понятно, нервничал и худел, покуда не нашел себе подругу с таким же аппаратом, но на другой ноге. Они уединялись в пустующей клизменной и как могли скрашивали друг другу серые монотонные больничные будни. Но одной несчастной ночью (тринадцатого марта, правда, не в пятницу, а в среду) в порыве страсти один аппарат Илизарова, как бы воспламененный своим хозяином, тесно соприкоснулся с другим: Когда пришло утро и настала пора покинуть грот Венеры, то оказалось, что проклятые железяки слились в пылких объятиях, и заставить их расстаться оказалось выше человеческих сил.
Травматолог тоже долго не мог их расцепить, поскольку скисал от смеха и ронял слесарный инструмент.
Лежал теперь несчастный фотограф дома, довольствовался женой и подругой жены, по больничному ему никто платить не собирался, так что грязные доллары Николая Степановича оказались как нельзя кстати.
Гусар прошелся по периметру студии, осмотром остался вполне удовлетворен и улегся на чехол от светильника.
– Кормить же тебя надо, – сокрушенно вздохнул Николай Степанович. – «Чаппи» ты не ешь, колбасу не ешь…
– Ммя, – по-кошачьи сказал Гусар.
– Знаю, что мясо. Но вот видишь, живем, как скифы-кочевники, которые еще пока не переломали крестцы всем коням и не перешли на оседлую жизнь… Баранов нам с собой водить – хлопотно…
– Пиццу тебе купить? – спросил Коминт.
– Грр! – повеселел Гусар.
– А тебе, Степаныч?
– Грр.
– Тогда, значит, и мне. Пять минут – я тут на углу киосочек заметил.
Он ушел и почти тут же пришел – Николай Степанович задумался о чем-то настолько глубоко, что выпал из времени. В руках Коминта были коробки с пиццей, а из карманов торчали горлышки темных пивных бутылок.
– А киосочек тот, кстати, продается, – сказал он. – Может, купим?
– Пицца приедается, – сказал Николай Степанович, откупоривая бутылку. -
Проверено на себе. Когда я отсиживался в Генуе в сорок четвертом, – и он рассказал, как после похищения Муссолини прятался от всех – и от врагов, и от друзей – в погребе пиццерии кривого Джакопо Серпенто; пиццу приходилось есть на завтрак, обед и ужин, запивая молодым вином; уже через месяц это превратилось в пытку.
– Да я вообще-то не о том, – сказал Коминт. – Там печка, тепло, и раскладушка как раз помещается. А окошко открывать и не обязательно вовсе.
– Ну да, – сказал Николай Степанович. – И повесить объявление: «Порядка нет и не будет». Нет уж, лучше покочуем еще.
Они сжевали пиццу и выпили пиво.
– Ну, что? Пойду я, наверное? – Коминт посмотрел неуверенно.
– Да. И не устраивай засад поблизости. Будь дома. Утром жду тебя с машиной.
– Ничего больше не надо? Пожрать?
– Сколько можно: Иди, Коминт, и не заботься о нас. И даже, если сумеешь, старайся не думать…
Оставшись вдвоем с Гусаром, Николай Степанович сам прошелся по студии, ища подходящее место. Для этого ему не нужно было ни лозы, ни грузика на нитке. Заодно он проверил окна. Окна были с железными решетками, еще старыми, лет постройки дома. Стекла целые. Тяжелые синие портьеры полностью отгораживали помещение от простых любопытных взглядов.
Место нашлось на подиуме. Николай Степанович поставил туда одно из кресел, принес белый круглый одноногий столик. Покопался в драпировках, свернутых под стеной в рулоны, нашел угольно-черный шелк с редкими белыми звездочками. Звездочки были не совсем те, но Николай Степанович знал, что на самом деле это значения не имеет, а необходимо только для настроя. И – для пробуждения глубокой памяти.
Он принял холодный душ (холодный и полагался, но горячей воды все равно не было), растерся жестким полотенцем и надел все чистое. Внимательно осмотрел душевую. Под потолком серела паутина. Он прогнал паучка и аккуратно снял ее.
Полчаса ушло на то, чтобы приготовить краску – почти такую же, как в гостинице.
Оставалось дождаться часа после полуночи.
Гусар прошелся беспокойно, принюхался к чему-то. Потом снова лег.
Время тянулось вязко. Николай Степанович стал читать про себя «Учителя бессмертия» – и вдруг увлекся.
Спохватился, посмотрел на часы.
Внутренний сторож не подвел. Без четверти.
Можно начинать расставлять знаки.
Вокруг кресла он провел дважды разомкнутую окружность, два полумесяца, обращенных рогами друг к другу, молодой и ущербный. Там, где оставались промежутки, поставил руны «хагалл» и «ир». Отступив на ладонь за предел образовавшегося круга, написал древнеуйгурскими буквами слово эалльхтонет – трижды. Затем под каждым окном изобразил по знаку распятой ящерицы, а по углам – по три короны царицы Савской.
– Уж полночь минула, – сказал он Гусару, – а призраков все нет…
Гусар посмотрел неодобрительно.
Николай Степанович взял колоду. Она была ощутимо теплая.
– Думай о тех, кто был с тобой, – сказал он псу.
Он намеренно избрал самый «громкий» способ гадания. Своего рода разведка боем. Показать: вот он я. Стреляйте в меня!.. После третьего круга он почувствовал чье-то прикосновение, но постарался его не заметить. После пятого – зазвенело и завибрировало. Белый столик внезапно как бы вывернулся наизнанку, столешница превратилась в бесконечно длинную трубу, по которой падали Николай Степанович и Гусар, хватаясь друг за друга, потом падение сменилось взлетом, труба раскрылась – Брюс сидел за столом, разложив книги; две свечи горели перед ним: две черные свечи!
Как от удара лицом о стену, Николай Степанович очнулся. Гусар рычал. Шерсть дыбилась на его загривке.
В дверь колотили – кажется, не только кулаками, но и локтями, коленками, тонкими каблучками. Сумочкой.
– Азатот! – поспешно произнес Николай Степанович запирающее слово и бросился к двери. За дверью происходила возня, потом – раздался крик боли…
Два опасного вида юноши держали за руки нечто растерзанное, а третий примерялся нанести последний завершающий удар.
Удар милосердия.
Этого третьего Гусар молча уронил.
– Валя!.. – выкрикнула жертва. – У них!..
Николай Степанович и сам видел, что у них поблескивает нечто в занесенных кулаках.
– Ну заходите, что ли, – сказал он. – Чего так в дверях-то стоять?
– Ты, дед, – начал один из юношей и шагнул вперед. Николай Степанович посторонился, пропуская его. Второй смотрел оторопело.
– А я думала – Валя, – сказала жертва, откидывая волосы со лба. Лет ей было совсем немного, и будто бы не ее только что убивали. – А это не Валя.
Обозналась: А дверь, – она оглянулась. – Нет, та дверь. А не Валя. Ну, ничего себе.
Тот, который лежал, заворочался, осторожно пытаясь стряхнуть с себя трехпудового пса.
– Гусар, пригласи нашего гостя, пусть входит. А вы, молодые люди, оружие можете оставить вот здесь, на гардеробе…
– Где этот гад? – произнес поверженный, поднимаясь и вглядываясь в лицо Николая Степановича. – Я ему все равно ноги повыдергиваю.
– Если вы имеете в виду господина Бессонова, хозяина этой обители грез…
– Я не знаю, какая у него фамилия, но яиц он не досчитается, это точно!
– :то одна нога у него уже благополучно повреждена. И отчего это художник всегда гоним толпою?
– Художник! Виртуоз изящной ебли! Чужих жен!
– О! Так это ваша жена?
– Ну. Типа того.
– И вы ее ревнуете? – восхитился Николай Степанович.
– Ну: типа того.
– А это ваши чичисбеи? – он показал на двух окаменевших спутников рогоносца.
Их он уже держал . Нет большой хитрости в том, чтобы взять человека, раскрывшегося в агрессии, да еще пребывающего под воздействием винных паров…
– Ну, типа того. Да.
– А вы знаете, я свою первую жену сам возил на свидания на извозчике. И что вы думаете? Она меня страшно ревновала ко всем – и все равно была плохого мнения обо мне.
– Ну?
– Типа того, представьте себе! Кстати, как зовут вашу очаровательную спутницу жизни?
– Эта: сучара она. А зовут, – он задумался. – Верка.
– Вера, вы вполне можете привести себя в порядок, вы знаете, где здесь что расположено?
Она медленно кивнула и попятилась.
– А как ваше имя, любезный?
– Мое? Мое-то – Игорь. А: э: с кем имею честь?.. – он сморщился от непривычных слов.
– Николай Степанович. Да вы проходите, присаживайтесь. Хотите пива? И вы, молодые люди – возьмите вон там стулья…
Пять минут спустя они сидели внутри круга: Николай Степанович, Вера, Игорь и один из спутников Игоря. Второго отправили за пивом. Гусар ходил под окнами и прислушивался.
Николай Степанович прислушивался тоже. Поддерживая примитивную беседу о негодяе Бессонове, фотографе «ню», ходоке и растлителе, о розданных им несчастной Верочке обещаниях относительно карьеры фотомодели, каковые обещания привели всего лишь к мучительному выведению вши лобковой обыкновенной как самой Верочкой, так и Игорем, о попытках Игоря внушать девушке основы морали и права, о том, что попытки эти заканчивались исключительно и неизменно скандалами и повышенным расходом тонального крема «жамэ», он пытался нащупать ниточки, тянущиеся откуда-то к их сознаниям – и натыкался на пустоту.
Ниточек не было?
Вернулся посланный за пивом.
Начинался третий час ночи.
Чичисбеи уныло надувались жидкостью, а Николай Степанович рассказывал Игорю о брачных обычаях африканских племен.
– Живут же люди, – не то завидовал, не то сочувствовал Игорь.
Его подруга слушала, развесив очаровательные ушки, но не верила. Она была из породы недоверчивых девушек. До определенной степени, конечно.
Время и события становились вязкими, как глиняное семидневного вымеса тесто осени пятнадцатого года, и значить это могло, например, что кто-то умный и умелый начинает медленно и осторожно направлять и подталкивать Николая Степановича, готовит ему тропинку, а потом колею, а далее лабиринт, а далее – яму с невидимыми скользкими краями: много людей живут в таких ямах, не замечая того, и становятся злыми и нервными, когда их из этих ям вынимают и предъявляют городу и миру; впрочем, точно так же могло оказаться, что никакого колдовского злодействия во всем этом нет, а есть банальная житейская ситуация; и мало кто даже из великих способен был, находясь вот так же внутри липкого и тягучего времени, отличить одно от другого – для этого требовался либо изощренный нюх, либо лунный камень на шее, либо стальные нервы наряду с полным бесстрашием, потому что при разрушении, намеренном или случайном, подобных чар следует немедленный и жестокий ответ…
– А что говорят в ваших кругах о недавнем побоище в доме на Рождественском бульваре? – спросил Николай Степанович, когда некий рубеж доверия был уже преодолен.
– Что? – жалко переспросила Вера и уронила банку с пивом. – Что говорят? О Рождественском?..
– Вот именно: что говорят?
– Да: ничего, – соврал Игорь. – Ничего не говорят. Что могут говорить? Да и побоища никакого не было, так: ребята стрелку подбивали, да неудачно…
Чичисбеи дружно встали.
– Так мы пойдем, наверное? – сказала Вера и тоже встала. – Игорек, мы пойдем, да?
– Конечно. Приятно было познакомиться, – он поклонился. – Извините, если что не так, пошумели мы поначалу…
– Все хорошо, – кивнул Николай Степанович. – Значит, об этом вам ничего не известно?
– Ничего, – сразу сказал Игорь. – То есть решительно ничего.
– Надеюсь, и про наше времяпрепровождение вы точно так же забудете?
– Разумеется, – Игорь с готовностью кивнул. И чичисбеи закивали хором, как китайские фарфоровые болванчики. Только Вера смотрела как живой человек – с ужасом – и жалась к своему мужчине.
Они отошли на несколько шагов и как-то слишком уж быстро растворились в темноте.
Южная Польша – одно из красивейших мест России. Мы ехали верст восемьдесят от станции железной дороги до соприкосновения с неприятелем, и я успел вдоволь налюбоваться ею. Гор, утехи туристов, там нет, но на что равнинному жителю горы? Есть леса, есть воды, и этого довольно вполне.
Леса сосновые, саженые, и, проезжая по ним, вдруг видишь узкие, прямые, как стрелы, аллеи, полные зеленым сумраком с сияющим просветом вдали, – словно храмы ласковых и задумчивых богов древней, еще языческой Польши. Там водятся олени и косули, с куриной повадкой пробегают золотистые фазаны, в тихие ночи слышно, как чавкает и ломает кусты кабан.
Среди широких отмелей размытых берегов лениво извиваются реки; широкие, с узенькими между них перешейками, озера блестят и отражают небо, как зеркала из полированного металлла; у старых мшистых мельниц тихие запруды с нежно журчащими струйками воды и каким-то розово-красным кустарником, странно напоминающим человеку его детство.
В таких местах, что бы ты ни делал, – любил или воевал, – все представляется значительным и чудесным…
– Пане поручнику, пане поручнику! – польский крестьянин в белой широкополой шляпе бежал нам наперерез, размахивая суковатой палкой. – Неможно до фольварку! Там германы, германы, за дуже германов! На конях!
Я остановил коня. Мои уланы были злы, голодны и утомлены произведенной разведкой, и никакое количество врагов не показалось бы им сейчас за дуже. Но лишь одна дорога вела к фольварку, и по обе стороны от нее раскинулись оставленные полусжатые поля, щедро политые дождями. Один-единственный пулеметчик мог положить здесь нас всех, не считаясь с нашим голодом, злостью и боевой готовностью.
– Спасибо, пан, – поблагодарил я крестьянина. – Трохин, за старшего. Делоне, со мной.
– Да пане!.. – крестьянин изменился в лице. – Убьют…
Уже не обращая на него внимания, мы поскакали.
Дорога обсажена была густолистыми старыми липами, выбеленными известью по грудь всаднику. Фольварк, полускрытый садом, даже издали производил впечатление маленького древнего замка колдуна, упыря или Черной Бороды.
Кто-нибудь из Вишневецких или Радзивиллов вполне мог бы построить такую игрушку для забав и увеселений. Устраивали, должно быть, друг на дружку потешные «наязды», во время которых, случалось, гибли ни в чем не повинные хлопы…
Пулемет мог быть еще не установлен, поскольку звуков пристрелочных очередей я не слышал, а обогнать нас немцы могли не более чем на четверть часа.
Сейчас с молчаливого позволения своего старшего они гонят обитателей фольварка, если те не сочли за благо бежать, в погреб за окороками, с гоготом ловят кур – а может быть, на наше военное счастье, добрались до закопанной в амбаре огромной бутыли с мутным картофельным бимбером. Я уже отмечал как-то, что русских солдат население любит: за все взятое они платят, и платят щедро; немцы же норовят взять так.
– Виктор, – сказал я, – прошлый раз вы слегка перепутали смелость с идиотизмом.
Поэтому я прошу вас: не стесняйтесь кланятьсь пулям, они ведь женского рода.
– А снарядам? – с серьезным лицом поинтересовался вольноопределяющийся. -
И вообще: кто не так давно курил на бруствере?
Кони шли легкой рысью. Мы намеренно изображали собой готовые мишени. На дороге местами стояли лужи, странно прозрачные – будто и не проходил здесь совсем недавно немецкий конный отряд, – хотя следы подков были многочисленны и свежи.
– А вы не обратили внимания, Николай, что немецкие лошади никогда не гадят в походе? – сказал Делоне. – Только в отведенных местах. Неужели Дуров был прав и дрессировка взаправду творит чудеса?
– Нет, – я покачал головой. – Знаменитый профессор Вирхов изобрел такое нарочитое сено, специально на случай войны. Оно в конском брюхе реагирует на звук человеческого голоса. Лошади оправляются только по команде «шайссен!»
– Удивительно, – сказал Делоне. – Просто уму непостижимо. Перед войной попадалась мне книжка знаменитого футуровидца Уэлльса. Он предостерегал человечество, что в середине двадцатого века отходами гужевого транспорта будут завалены по крыши улицы всех крупных городов, и это приведет к концу цивилизации. Теперь, благодаря тевтонскому гению, цивилизация спасена. Но другой рукой этот гений цивилизацию губит. Удивительно…
В Делоне меня восхищала способность с одинаковой на лице серьезностью шутить и не шутить. Возможно, он и сам не делал разницы между шуткой и не– шуткой. Некоторое время я не мог привыкнуть к такой манере вести речь.
Я все ждал, когда на фольварке кто-нибудь заорет: «Ахтунг!» – и защелкают выстрелы, и посыплются пули. Но вместо этого вдруг послышалось дикое конское ржание, громовой топот и визг задавленного неизвестного существа. Из ворот навстречу вышибло десятка два нерасседланных битюгов, на каких обыкновенно гарцует германская кавалерия. Они неслись быстрее, чем стадо ошалевших зебр, преследуемых веселыми молодыми гепардами. Мы едва успели посторониться: пенные битюги пролетели в одно мгновение мимо, потрясая притороченными пиками, седельными кобурами и подхвостными мешками, полными конских яблоков. Так что профессор Вирхов был здесь не при чем.
Следом бежали всадники.
Оружия почти ни у кого не было. Кто-то удерживал руками ниспадающее галифе, кто-то бессмысленно размахивал сабелькой. Они мчались посреди дороги, шарахаясь от деревьев. Делоне достал наган, не зная, что делать: то ли стрелять по этим несчастным, то ли не стрелять. Пузатый вахмистр упал и забился в грязи. Каска его воткнулась пикой в землю обочины и осталась стоять, подобно скорбной греческой урне. Потом он все-таки собрал себя с земли и пробежал мимо нас последним. Глаза у него были, как у натянутого на глобус филина.
Уж не чума ли на фольварке, подумал я. Но тогда с чего же перепугались лошади?.. Времена радзивилловских затей и карнавалов прошли, и вряд ли нынешние хозяева поместья могут себе позволить роскошь держать тигра.
Несколько шагов мы проехали назад, улюлюкая вслед бегущим. Трохин примет их в объятия, здесь можно быть спокойным. Потом мы переглянулись и разом остановили коней.
– Надо посмотреть, – неуверенно сказал Делоне.
Наверное, он хотел, чтобы я начал его отговаривать…
– Что немцу смерть, то русскому на здоровье, – сказал я. – И наоборот.
– Это, конечно, да, – сказал Делоне. – Но мои французские предки…
– Да, – согласился я. – Они говорили: «Что французу на здоровье, то немцу смерть».
И шли ловить лягушек.
– А итальянцы шли ловить макароны, – сварливо сказал Делоне.
– Тогда вперед, – сказал я.
И мы тронули коней, но всю дорогу до фольварка кони наши жались друг к другу, так что мы осаднили колени: я правое, а Виктор – левое.
Запорный брус ворот был переломлен, створки болтались на одной петле. Три мертвых изломанных битюга валялись здесь же. По ним прошла отступающая армия.
– Отбивная по старосмоленски, – сказал Делоне. – Представляете себе, Николя: берется кусочек лошади, надевается на шомпол…
– Кто смеет в моем доме говорить о конине?! – грозный рык потряс двор. Кони вздрогнули. Даже, кажется, дохлые кони.
В дверях усадьбы стоял, широко раставив ноги в высоких сапогах, рослый кряжистый человек с красным лицом и длинными седыми усами. Ярко– малиновая венгерка его была распахнута, открывая широкий пояс, носимый в этих местах обычно вместо жилета, и поросшую густым белым волосом грудь.
– Сто лят, мосьпане, – сказал я, спешиваясь. – Лейб-гвардии Ее Величества уланского полка унтер-офицер Гумилев к вашим услугам!
– Вольноопределяющийся Делоне! – козырнул Делоне.
– Прошу в дом, господа уланы, – он посторонился, пропуская нас. – За лошадьми присмотрят. Тадеуш!
Неслышно возник длиннорукий серый человек, похожий неуловимо на паука.
– Обиходь коней, – хозяин сделал движение рукой, будто стряхивал воду с пальцев. – Помещик Волынской губернии Твардовский Георгий Игнатьевич, можно просто пан Ежи.
Мы вошли в дом. Следы краткого пребывания в нем завоевателей еще были значительны, хотя утащить с собой они явно ничего не сумели.
– Что же произошло здесь? – спросил я, озираясь. – Отчего наши предшественники бежали впереди своего визга?
– О, сущие пустяки. Просто эти люди до такой степени пропитаны готическим романтизмом: Даже самый здравомыслящий из немцев, Лютер – и тот бросал в черта чернильницей. Забудьте обо всем. Вы у меня в гостях.
Он говорил по-русски без малейшего акцента и слишком литературно – будто лет двадцать прожил в Париже.
– Простите, пан Ежи, – сказал я, – но у меня там еще восемь человек.
– Так зовите их! – воскликнул он.
– Виктор, – повернулся я к Делоне. Тот стоял, замерев, и глаза его были почти как у немецкого вахмистра. Он смотрел мимо меня…
– Это королева Бона, – сказал хозяин, проследив его взгляд. – Она умерла четыреста лет назад. Или пятьсот. Беда с этими годами…
Делоне с трудом оторвался от созерцания древнего портрета и деревянными шагами – как, впрочем, всегда бывает после долгой верховой езды – направился к двери.
Я не представлял, что в военное время может быть такой стол. Да и в мирное, признаться, тоже не очень представлял. Был кабанчик, для скорости испеченный не целиком, а толстыми ломтями. Были ковриги домашнего хлеба. Были колбасы белые и красные. Была молодая картошка в коровьем масле, жареные караси и бигос…
Где изыск, спросите вы? :был окорок, нарезанный толстыми ломтями и все равно прозрачный и розовый, как девичье ушко. Был винегрет. Было густое красное терпкое вино. Были трое суток верхами по тылам врага, стычки и перестрелки, азарт и ожидание, ликование и опасность.
Что более изысканное можно предложить?
Уланы отваливались по одному. Некоторое время я был мучим мыслью, кого же поставить в дозор, но потом понял, что этим кем-то буду я сам, и успокоился.
Трохин по обыкновению в четвертый раз рассказывал очевидцам и участникам событий, как одуревшие немцы бросились к уланам на грудь и со слезами просили-умоляли забрать их в плен – и чтоб подальше, подальше! В Сибирь, в Манчжурию, на Аляску: что, не русская разве Аляска? Была же русская.
Поможем, отберем! Но скорее, скорее: Они торопились и подпрыгивали, как влюбленный гимназист, с которым на свидании приключился понос.
А лошади немецкие так и не вошли в фольварк. Их стреножили и пустили пастись за воротами.
С паном Ежи мы поднялись в башенку. Там было что-то наподобие обсерватории.
– Никто не сможет подобраться незамеченным, – сказал он, оглаживая бугристый кожух цейссовской подзорной трубы, установленной на треноге. – Линзы здесь подобраны так, что не слишком увеличивают изображение, зато позволяют видеть даже при свете звезд. Да и без этого немного найдется глупцов, которые захотят посетить мой дом без приглашения.
– Пан Ежи, – я посмотрел в трубу; увеличение действительно было слабое, а до появления звезд пройдет еще часов шесть. – Не сочтите меня праздным любопытствующим, но все же: германцев вы просто не любите или они вас как– то обидели?
Он долго молчал.
– Скажите, пан офицер, – сказал он наконец, – ваша фамилия мне кажется знакомой. Не писали ли вы стихи?
– О да! – сказал я. – И продолжаю писать. Думаю скоро издать книгу военных стихотворений. Хотите послушать?
– Обязательно. Мы устроим вечер поэзии. Видите ли, у меня во флигеле прячется чех-дезертир. Утверждает, что литератор и хотел бы сдаться в плен интеллигентному человеку. Так вот, не учинить ли нам пиршество славянского духа?
И мы учинили пиршество прямо на башне. С наступлением сумерек похолодало и стал накрапывать дождь, но что такое дождь на войне? Так, вода.
Чех был молодым круглолицым человеком, вольноопределяющимся девяносто первого пехотного полка. По-русски он говорил свободно, хотя и не так правильно, как пан Твардовский. Стихов не писал, был фельетонистом и автором многочисленных опусов, в России именуемых «физиологическими очерками».
Рассказчик чех оказался изумительный. Рокочущий хохот пана Твардовского тревожил коней и заглушал даже храп уланов.
Я время от времени приникал к трубе и осматривал окрестности. Пан Твардовский был прав: даже в темноте, даже в дождь в трубу было видно все!
Скажем, спины огромных волкодавов, ходящих дозором вокруг ограды фольварка.
Похоже, что не напрасно немецкие кавалеристы мчались наметом, обгоняя лошадей. Пан Ежи был не так уж прост. Иногда он взглядывал из-под густых бровей, и мне сразу вспоминался колдун из гоголевской «Страшной мести». Когда я прочел «Шейх-Гуссейн», он посмотрел на меня неодобрительно.
– И охота ехать в такую даль за экзотикой, – сказал он. – Неровен час, случится что. Вы же не знаете ни законов, ни правил.
– Отчего же, – сказал я. – Там, как и везде, уважают сильного и смелого.
– Где бы найти место, чтобы уважали умного, – вздохнул чех.
– Есть такое место, – сказал пан Твардовский, но тему не развил, и мы заговорили все о том же: почему это славянские народы никак не могут почувствовать себя единым племенем…
– Да оттого, – гремел пан Твардовский, – что вы, Николай, пустили к себе этих греческих попов, а вы, Ярослав, послушались этого дурака Лютера, который пытался в черта попасть чернильницей! Представляете: чернильницей в черта!
Он бы еще туфлей кинул…
– Да, действительно, ведь можно же было договориться по-хорошему, – сказал Ярослав. – Жил, например, у нас в Праге на Златней уличке раввин. Старый, как Прашна Брана. Он действительно умел творить чудеса. Как-то к нему в субботу залезли воры, старый Врхличка с Пардубиц, который прославился тем, что очистил грядку с огурцами в имении покойного эрцгерцога Фердинанда, и ученик его, Юрай Кошмарек, тот самый, который умудрился, сидя в гарнизонной тюрьме, бежать оттуда с денежным ящиком, переодевшись фельдкуратом со святыми дарами. А по субботам праведный раввин молится и руку на вора поднять не может, так что дело казалось верным: Однако на следующий день оба злодея появляются в трактире «У чаши» все в бинтах, а Юрай и на костыле, и начинают рассказывать такое, что у всех кровь в жилах стынет. Раввин их застукал, когда они трясли старые книги, потому что надеялись, что в них он распрямляет ассигнации. Раввин помолился, и суббота мигом превратилась в сплошной четверг. Когда он устал, старый все-таки человек, он отложил табуретку и помолился еще разок. И тогда все в доме табуретки и лавки, веники и метлы, утюги и чернильницы, а что самое страшное – кухонная утварь, – все это набросилось на них и стало бить и неглубоко резать. Они уже и не помнили, как выскочили из дома, а очнулись в полицейском участке, куда прибежали жаловаться, и там им еще раз, но уже не так сильно, накостыляли за бездарное вранье и выбросили вон. Тогда они поковыляли к фельдшерице Вондрачковой, которая всегда пользовала их от триппера пиявками и настойкой из испанских мух, которые Испании и в глаза-то не видели, потому что ловил ей их сын вдовы Ремековой в мясной лавке, что на Градчанах. Фамилия мясника была Моудрый.
Она их перевязала и обиходила, потому что была баба с понятием. И вот весь следующий день они пили от тоски и боли в трактире «У чаши», и все старались их угостить, как настрадавшихся от евреев, и даже лысый черт Снежечка, который не угостил бы самого святого Яна Непомуцкого, поднес им по стопочке своей отборной сливовицы. Стопочки, правда, были не больше наперстка сиротки Марыси: – он на секунду прервался, и мы с хозяином перевели дыхание.
– Мало того, – продолжал пан Ярослав почему-то шепотом, – как оказалось, Врхличка и Кошмарек покинули дом раввина не только побитыми, но и обрезанными по всем правилам закона Моисея, но только с очень большим походом. Мне об этом потом рассказала Лидушка Хромоножка, которую я без труда отбил у Кошмарека на танцах. После всего этого ни Врхличку, ни Кошмарека у нас уже за людей не считали, и оба с горя поехали в Клондайк мыть золото, и теперь у Кошмарека небоскреб на Пятой авеню, а Врхличка в цирке Барнума изображает укрощенного людоеда с Земли Франца-Иосифа…
Я думал, что хозяина нашего хватит удар. Трохин внизу закричал: «Уланы, на конь! Шашки подвысь!» – и снова лег. Никто не проснулся. Кони храпели.
– Значит, на Златней уличке? – выдавил из себя хозяин. – Такой высокий, седой?
Знаю, знаю: Вам бы, Ярослав, романы писать.
– А я уже написал. Даже два. Только не помню, куда дел…
– Хороший город Прага, – сказал пан Ежи. – Там легендой больше, легендой меньше – никто не заметит. Вот вы меня, Николай, все о немцах спрашиваете: – он опять задумался. – Тадеуш! – позвал негромко. – Спустись, принеси мед.
В ожидании меда мы почтительно примолкли.
Тадеуш вернулся, темный и неслышный, волоча за собой запах погреба. В руках его был не слишком большой кувшин, запечатанный воском. На воске, запыленная, едва различалась печать: буквы V и R, соединенные в единый знак.
Внутри R было что-то еще, за давностью времен стершееся.
– Этому меду больше ста лет, – сказал негромко пан Твардовский.
Напиток благородно и медленно вздрагивал в бокалах. Становилось совсем холодно – но как бы вокруг, а не здесь.
Уже после первого тоста – за «Леха, Чеха и Руса», – я почувствовал, что голова стала легкой, как аэростат, а ноги тяжелые, как адмиралтейские якоря. Не стало сна и усталости, не стало тревог и волнений. Я знал, что мы победим, что Аннушка меня любит, что Татьяна меня тоже любит, да и судьба меня тоже любит, коли так бережет для чего-то. На собеседников моих напиток произвел такое же магическое действие, и начался традиционный спор славян между собою, окрашенный в цвета любви и восторга. Пан Ежи обличал клятвопреступника Хмельницкого, а Ярослав кричал, что это именно чехи остановили татар и не пустили в Европу, а русские отсиживались у татар в тылу.
Конечно, кричал я, татар-то два десятка до Чехии доковыляло, а смоленские полки в это время Бэйцзин, именуемый ныне Пекином, брали в составе войска Хубилай-Хана. Но тут же вместе с Хмельницким и татарами все обрушились на пруссаков и стали их давить, давить: Пан Ярослав тут же сочинил песню, из которой в памяти моей сохранились только две строчки: «Войско польске Берлин брало, а россыйске помогало:» , и мы ее исполнили с большим подъемом.
Потом Ярослав висел у меня на плече и говорил: «Плохо, брат, ты этих мадьяр знаешь!..» Пан Ежи танцевал при луне. Последнее, что я отчетливо помню: мы вновь сидим за столиком, Тадеуш разливает мед, и пан Ежи завершает отчего-то вспомянутое предание о Гаммельнском крысолове…
– :но только не вышли дети по ту сторону Альпийских гор и не основали нового города, как утверждают бестолковые швейцарцы, а так и остались жить под землей и повелевать крысами – да только по крысиным же законам…
Одни обязанности войска, другие полководца: солдатам приличествует сражаться, полководцы же приносят пользу предусмотрительностью.
До утра больше ничего не произошло.
Николай Степанович пытался еще и еще увидеть Брюса, но уже не получалось…
Брюс будто бы накрыл себя непрозрачным колпаком. С большим трудом удалось примерно определить место расположения этого колпака.
Потом, когда под рукой будет карта, можно установить названия и озера, и двух маленьких городков поблизости от его убежища… Но и так уже многое ясно.
Брюс жив и скрывается где-то в Альпах. Это хорошо. Он не один, и это тоже хорошо. Он воюет против моих врагов, и это просто отлично. Но почему перед ним стояли две свечи?..
Яков Вилимович! Отозвался бы, а? Откликнулся бы…
В самом начале шестого Гусар тявкнул, и Николай Степанович пошел к двери.
Слышен был шум подъезжающей машины. Шаркнули тормоза. Стукнула дверца.
Потом вторая.
Торопливые шаги.
Это был Коминт и с ним кто-то еще. Женщина. Николай Степанович открыл дверь.
Гусар заворчал ласково.
За Коминтом, отставая на полшага, шла цыганка Светлана в длинном кожаном плаще и широкополой шляпе с вуалью. Она была сейчас до такой степени похожа на Нину Шишкину, что Николай Степанович на секунду потерялся во времени. Везде был двадцать первый год, и только Коминтов «москвич»…
– Степаныч! – и всё вернулось в наши дни. – Атас, Степаныч!..
Действительно, был «атас». Светлана, прилетевшая поздно ночью и разыскавшая Коминта уже под самое утро, рассказала, что ровно сутки назад бабка, которая уже вставала и начала было по старой памяти знахарничать, найдена была мертвой, задушенной, а соседи слышали ночью из ее халупы вой и неурочное петушиное пение. У самой же Светланы взломали квартиру, все перевернули вверх дном, но унесли только несколько старых книг, в том числе основной труд академика Марра, чудом сохраненный в огне сталинской критики под переплетом романа Галины Николаевой «Жатва». И примерно в эти же дни была взломана квартира самого Николая Степановича; сейчас дверь ее заколочена, опломбирована и поставлена на сигнализацию. Наконец, у коминтовой Надежды вчера же был обыск, но, хотя пришедшие и предъявили все необходимые документы и полномочия, оказалось на поверку, что ни угро, ни РУОП, ни ФСБ, ни прокуратура, ни налоговая полиция – вообще никто из официальных структур к обыску отношения не имел. И искали непонятно что, и недосчиталась Надежда после обыска только старой-старой куклы Синди, подаренной некогда девочке Надечке дядей Колей, вернувшимся из Америки…
– Ты своих собрал? – спросил Николай Степанович.
– Аргентины на всех не хватит, – проворчал Коминт.
– Донателло! – Николай Степанович задохнулся. – Ты что, не понимаешь?..
– А чего это мы бегать должны? – все так же склочно сказал Коминт. – Пусть они от нас бегают. Не при старом режиме живем.
– Не будь чеченом, – поморщился Николай Степанович. – Дам и детей – в тыл.
Господи, – вздохнул он, – эти большевики умудрились даже чеченов испохабить на свой лад…
– Да спрячу я их, – сказал Коминт. – Так спрячу, что век не найдут. Ашхен – она знаешь какая…
– Дурак, – коротко сказал Николай Степанович и постучал себя по лбу кулаком.
– Николай Степанович, – сказала Светлана, – вам ведь письма пришли.
– Письма?
– Два письма. Одно от ваших, другое от Ильи.
Что-то в ее глазах светилось особенное, но что – понять было нелегко.
– Шишкиных у тебя в роду не было? – спросил Николай Степанович.
– У нас полтабора Шишкиных.
– Понятно…
Письмо от родных он пробежал глазами и отложил, чтобы прочесть внимательно в тишине и покое. Пакет от Ильи был объемистый и плотный. Упакованный в толстую бумагу и целлофан, там находился кусок потертого пергамента со следом сургучной карминного цвета печати. В приложенной записке Илья уведомлял, что пергамент этот посылает лично Николаю Степановичу житель заречной немецкой деревни, будто бы давний знакомец.
Немецкое письмо написано было совершенно незнакомым почерком. «Коллега! Не уверен, что Вы меня помните, но это и неважно. Данный документ касается одного нашего общего знакомого. Если этот человек станет опасен для вас (а это наверняка случится, если уже не случилось), вы можете произвести над пергаментом обряд инвольтации или просто бросить этот свиток в зеленое пламя. Надеюсь, у вас, в отличие от меня, достанет для этого силы и мужества. Ваш О.Р.» «Не боитесь, Николас, что я распоряжусь расстрелять вас?» – вспомнил Николай Степанович и усмехнулся. «Вы меня, возможно, не помните:»
Помню, Отто.
Потом он не выдержал и распечатал письмо от родных. "Здравствуй, папка!
По-испански я уже говорю лучше всех в классе, а по-белорусски еще плохо, но это потому, что все и так понятно. Недавно приезжали настоящие индейцы арунго, привозили живого удава. Сказали, что могут и меня принять в охотники, потому что я уже умею скакать на коне, но для этого нужно сделать на пузе три шрама и ночь просидеть на муравейнике, а я, ты же помнишь, щекотки очень боюсь. Индейцы к нам креститься ездят. Отец Василий, он молодой, смеется и говорит, что они сначала к нам креститься едут, потом к немцам, потом в католическую миссию, потому что везде дают маленькие подарки. По ночам тут летают летучие мыши в огромных количествах и пищат, поэтому комаров мало. А еще у меня тройка по алгебре, но это потому, что тут алгебра другая, не как дома. Друзья мои Тёмка Тарасенок и Пабло Чадович, а еще Машка Ордоньес, и мы уже ходили драться с немцами, а мама ничего не узнала, потому что у индейцев есть травка от синяков. Немцы здесь еще такие темные, что верят в Гитлера.
На прошлой неделе из реки вылез большой крокодил, только морда у него была не крокодилья, а как у бегемота, но с зубами. Его прогнали из пулемета, тогда он переплыл реку и подался к немцам, а те в него пальнули из базуки.
Тогда он совсем очумел и полез на наш берег снова, а все уже собрались с оружием и как давай в него лупить, аж клочки полетели. Тогда он снова к немцам подался, но и те его не пустили. Так он плавал-плавал, да и утонул кверху пузом. Тогда его кошками подцепили, на берег выволокли и сожгли, а дон Фелипе велел никому не говорить, потому что понаедут журналисты и прочая сволочь, так он выразился, и тогда житья не будет от них. Скоро совсем настанет зима. Я говорил, что надо его оставить для науки, но меня кто послушает? Один отец Василий со мной согласился, но уже поздно было, и ничего от крокодила не осталось. Отец Василий очень интересно рассказывает про птиц, у него у самого живут птицы даже без клеток. Три попугая, Тошка, Мишка и Кешка. А по Закону Божьему мне очень нравится читать Библию, потому что очень хорошо делается понятно, откуда взялись нынешние слова. А Катехизис – это для дебилов. А еще у него есть охотничий кот дон Альба. Он добычу не съедает, а в дом приносит. Попадья тетя Августа кроликов использует, а мышей выбрасывает, но так, чтобы он не знал. Дон Альба такой умный, что в Великий пост даже не охотился, пил одно молоко. А лошадь у нас своя, зовут Чика. Ей три года. Она кобыла.
Может быть, я буду учиться на гаучо. А еще дон Фелипе учит меня на стрельбище по тарелочкам, и я уже понял, как надо. Ружье у меня «манлихер», его мне подарил старый немецкий офицер. Он сказал, что у него был сын совсем как я, и его убило в Гамбурге при бомбежке. Когда я вернусь, мне будет что показать в классе. Мама говорит, что ты обязательно приедешь хоть ненадолго. Ты приезжай, тебе понравится. У индейцев по ихнему закону можно убить вождя и самому стать вождем, и все будут слушаться.
Поэтому они и крестятся.
До свидания, папа. Степан. 12 апреля, День Космонавтики. Вечером будет салют."
Другой лист, другой почерк. "Коленька!
Какое счастье, что ты предупредил Илью. А здешнему народу только дай повод пострелять. Это несчастное чудовище так металось! Может быть, он был и не такой, как в наших местах? Индейцы называют его «андабарра» и говорят, что в верховьях реки их много. Один даже показывал нож из клыка андабарры. Этот нож царапает стекло, а на вид будто из обработанного рога – с прожилками, очень красивый. Поэтому вполне может быть, что появление чудовища с нашим присутствием никак не связано. И Илья говорит, что здесь мы в безопасности, потому что такой охраны, как у нас, нет даже у президента:"
– Ну, Степаныч? – оторвал его от чтения Коминт. – Что делать-то начнем?
– Делать? – Николай Степанович посмотрел на Коминта, на Светлану. – Что делает войско, попав под обстрел? Окапывается, не жалея лопат…
Олег Наумович по телефону подтвердил, что да, квартиру Тихоновых действительно взломали. Грабителей было не менее двух. Он вошли, немедленно направились в «африканскую комнату», и там что-то произошло, потому что: Видишь ли, Николай Степанович, хихикнул сыщик, обнаружили-то взлом своеобразно. По запаху. Ибо тянулся за грабителями след, доступный не только служебно-розыскной собаке. Соседка утром понесла мусор выбрасывать – и учуяла. Понимаешь, да? На дрисню твои грабители изошли…
Гаврилов, как настоящий друг, согласился в квартире прибраться и пожить. Это было ему весьма кстати, поскольку из той, которую он снимал сейчас, его мягко, но настойчиво выпирали.
Нина сидела на кушетке, подобрав под себя зябнущие ноги. Пальцы ее, тонкие, смуглые, тихо трогали струны.
– Иди, – сказала вдруг она. – Я знаю, тебе нужно идти.
– Куда? – вздохнул я.
– Домой. У тебя есть дом. Есть дочка, жена…
– Дома нет, – сказал я. – А жена: что жена? Жена есть жена. Мне все больше кажется: – я замолчал. Не договорив: «…что моя жена – это ты.»
– Погубят тебя бабы, – сказала Нина. – Если уже не погубили…
Она отложила гитару и встала. На столике в углу всегда была наготове колода.
– Не гадай, – сказал я. – Терпеть не могу предопределенности.
– Я – на прошлое.
– Преопределенности в прошлом я не люблю еще больше. Мне совсем не хочется знать, кто меня обманывал и предавал.
– Хорошо, – покорно сказала она. – Пусть все остается как есть.. Но ты все равно иди. И знаешь, – она помолчала. – Это против всех обычаев, но подарок на твой день рождения я сделаю не тебе. Возьми. Это твоей Аннушке.
Она протянула мне крошечную металлическую шкатулочку.
– Аннушке? – спросил я, подцепив ногтем крыку. – Которой?
– Нынешней, конечно. С первой и так ничего не случится, – глаза Нины недобро сверкнули. – Пусть носит и не снимает даже ночью.
На красном бархате лежали маленькие золотые сережки в форме свернувшихся змеек. Змейки держали в пастях по рубиновому яблоку.
– Нина?.. – я посмотрел вопросительно.
– Молчи, – сказала она. – Ты ничего не понимаешь. Жить рядом с тобой – все равно, что гулять по тонкому льду. Это отведет от нее: Впрочем, тебе это знать не нужно. Просто – пусть носит, не снимая.
– Спасибо тебе, – я наклонился и поцеловал ее пальцы.
– Не благодари, – сказала она. – За это нельзя благодарить. И…
– Что?
– Ничего. Остальное – потом. Иди.
Был первый теплый вечер первого теплого дня. Сегодня мне исполнилось тридцать пять. До пушкинских тридцати семи оставалась еще целая вечность.
– И сколько же мы здесь, по-вашему, сможем прожить, не видя белого света? – подбоченилась Ашхен. Ее, кажется, немного трясло: то ли от возмущения, то ли от страха. – Или вам, может быть, неизвестно, что детям нужно хотя бы изредка ходить в школу и правильно питаться, особенно сейчас, когда весна?
Николай Степанович кивнул. Задерживаться надолго тут, конечно, было нельзя. потому что индейцы Петька и Армен ходили вокруг Брюсовых приборов, как коты вокруг сметаны. И можно было всерьез опасаться за судьбы Москвы, а то и всего человечества…
– Сколько придется, столько и проживете, – сказал Коминт. – Бандеровцы вон по сорок лет в схронах сидели…
– Тебе бы только семью под замок упрятать, а самому – шасть!
Ночинался долгой разговор.
Николай Степанович положил руки на плечи индейцев.
– Господа кадеты, – негромко сказал он. – На вас у меня вся надежда. Дед уже старый, реакция не та. И глаза ему легче отвести, чем вам. Короче: ни одна крыса не должна уйти живой. Потому что простая крыса сюда не придет.
– Дядь Коля, а человек? – хором спросили индейцы.
Николай Степанович задумался.
– С этим сложнее, – сказал он. – Прежде всего смотрите на тень. Тени может не быть совсем – тогда просто наплюйте, это мнимач. Не обращайте на него внимания и не слушайте, что он говорит. Хуже, когда у человека чужая тень. В этом случае, даже если перед вами я или кто-то знакомый, – он замолчал.
– Понятно, – очень серьезно сказал Армен. Петька кивнул…
– Смотрели мы по видику «Мертвые долго не живут». Понимаем, что к чему.
Жалко, томагавки не серебряные.
– Холодное железо ничем не хуже серебра. И еще: старайтесь не нарушать положение предметов. Оно нарочитое и именно затем, чтобы сюда не проник враг.
– А если хозяин придет? – спросил Армен.
– Скажите ему: «Профан воздвигает башню». Запомните?
– Запомним. А кто такой профан?
– Неуч.
– И что же, неучи воздвигают башни?
– Это их основное занятие.
Петька зашептал Армену на ухо, Армен понимающе кивнул и посмотрел на Николая Степановича с хитринкой.
– Это пароль, – продолжал Николай Степанович. – А отзыв: «Посвященный складывает мозаику». Все. Оставляю на вас эту крепость. Идем, дочерь шатров…
– Сейчас…
Светлана держала за руку сникшую в углу Надежду и нашептывала ей что-то утишающее, как то умеют только цыганки.
И пришлось ждать.
Гусар оставаться не хотел, и его тоже нужно было долго уговаривать…
Потом, когда закончились успокоения, и объятия, и подсохли слезы, и Коминт хотел что-то сказать, но решил воздержаться, и закрылась, тут же исчезнув, дверь, и осторожно спустились вниз по неудобной лестнице – потом, когда шли подземным ходом, косясь на дикие тени, Светлана сказала…
– Кровь на ней.
– На ком?
– На Надежде. Она сама этого еще не знает…
– Чья же?
– А вот этого пока не знаю я: Да только – давит кровь. Душит. Искупа требует.
– Что же теперь делать?
– Делать? Что тут можно сделать? Ждать. Все решится само. Так ли, этак ли…
Без Гусара было уже как-то непривычно и даже тревожно – хотя, может быть, и тревожно-то потому, что непривычно…
С той памятной ночи сначала охранники, а потом и турки-строители наотрез отказались обслуживать фирму, и дом стоял пустой и даже незапертый. «Вечная женственность» была стойким зельем, и можно было рассчитывать на два-три месяца такой вот пустоты.
До циркового дома отсюда было минут десять неторопливой ходьбы.
Пока Светлана колдовала на кухне, Николай Степанович вставил новый замок на место старого, сомнительного, потом потрогал саму дверь и усмехнулся тщете собственного труда: гордый Коминт погнушался заменить дверь на железную, и выбить филенку можно было просто хорошим пинком. А если принять во внимание нечеловеческую силу ящеров…
Наплевать. Заманивать так заманивать. Лишь бы автомат выл всегда под рукой.
Из сигарного футляра Николай Степанович вытряхнул на ладонь красную гранулу, зашел на кухню. Пахло жареным мясом.
– Возьми это, – сказал он. – Разжуй и проглоти.
– Не надо, Николай Степанович, – сказала Светлана, не оборачиваясь. – Не положено нам…
– Не положено – кем?
Она промолчала. Потом, словно решившись на прыжок в ледяную воду, быстро клюнула губами в его ладонь, сжала зубы, сморщилась от острой горечи…
– Запей, – он протянул ей стакан воды.
Светлана взяла стакан, сделала несколько глотков. Зубы ее стукнули о стекло.
– Если, – она отстранилась. – Если что-то случится…
– О чем ты?
– Да нет, это я так: Бабка говорила…
Николай Степанович почувствовал почему-то, что сердце у него останавливается.
– Что говорила бабка?
– Будто бы только старые цыгане могут прикасаться к драконьей крови…
– Я думаю, что знаю об этой субстанции все. Такого запрета нет. Я бы слышал.
Нет.
– У цыган много тайн от белых людей, – грустно улыбнулась Светлана. -
Садитесь, а то остынет…
Николай Степанович одеревенело сел.
– А что произойдет, если: молодая?
Светлана посмотрела на него, пожала плечами.
Стол был сервирован празднично: белые салфетки, хрусталь: Он взял шампанское, откупорил деликатно, разлил.
– А ведь у меня послезавтра день рождения.
– Поздравляю, – улыбнулась Светлана.
– Спасибо.
– И сколько же?
Николай Степанович хотел соврать, но внезапно застыдился.
– Много, Света, – сказал он. – Больше, чем стоило бы. Чем имело бы смысл.
– Не понимаю.
– Я сам не очень понимаю: И все-таки – чего ты испугалась?
– Ах, Николай Степанович: не будем об этом.
– Как хочешь.
Он встал, вынул из шкафчика свечу – большой пакет свечей, запасенных Коминтом, был еще наполовину полон – зажег и поставил на стол. Погасил верхний свет. И напрягся: за окном небыстро пронеслась бесформенная тень. И тут же грохнуло и затрещало на лоджии!
– Ветер, – сказал Николай Степанович, останавливая взметнувшуюся Светлану. -
Всего-навсего ветер.
Он взял автомат и вышел на лоджию. Коврик, сушившийся у соседей сверху, зацепился за перила. Он освободил его и позволил падать дальше.
– Не магрибский, – сказал Николай Степанович. – А гости нам сегодня нужны другие…
Ветер, особенно неровный вблизи дома, принес и бросил в лицо пригоршню брызг. Николай Степанович тщательно закрыл дверь.
Светлана сидела на кухне, прямая и тихая.
– Пусть льет, – разрешил Николай Степанович. – По улицам нам сегодня не бегать.
– Вы и дождь заговариваете?
– Умел в детстве. Теперь – балуюсь. Для забавы.
– У вас очень необычная рука.
– Да вот: так получилось.
– А саламандру вы вызывать не умеете?
– Умею. Только это не истинные саламандры. Для истинной нужно другое пламя.
А так – на газовой плите или в костре: это для детей. Каждому в детстве нужно обязательно показать хоть маленькое, но настоящее чудо, чтобы он не вырос свиньей.
– А что показывали вам?
– Мне? О, многое. В пруду у нас жила настоящая русалка. Как мы ее, бедную, донимали своими военными играми! Но она была добрая и так никого и не утопила. Во всяком случае, всех откачивали. А в доме был домовой. Он любил черный хлеб с гречишным медом. Если давали липовый или, не дай Бог, цветочный – такое начиналось! А когда имение продали, он поехал с нами в Тифлис в старом валенке…
– К-куда?
– В столицу Грузии, – сказал Николай Степанович, помедлив. – Мы жили там некоторое время. Первое, что я сделал – выучился объясняться в любви по– грузински. Чемо гули, чемо сэкварули, чемо ламази, мэквархар: Красиво, да?
– Помогало?
– Представь себе, нет. Я был страшный, как смертный грех. И от застенчивости казался еще страшнее. А барышни в Тифлисе, пока не взошли в возраст, чрезвычайно прелестны…
– А как объясняться в любви по-цыгански, вы знаете?
Он проглотил комок.
– Да. Еще помню.
Грянул звонок.
Долгий, настойчивый.
Николай Степанович медленно встал, приложил палец к губам и, держа автомат стволом вверх, скользнул в прихожую. Через несколько секунд звонок грянул вновь, еще более требовательно.
– Ашхен! – закричали за дверью непонятно каким голосом. – Ашхен, это я, Саша!
Открывай!
Николай Степанович ждал.
– Зараза, – сплюнули за дверью. – Тебе же хуже, первая бы узнала…
Зашлепали тапочки.
Николай Степанович выдохнул застоявшийся воздух, набрал новый – и только тогда поставил автомат на предохранитель.
Светлана сидела неподвижно. Увидев Николая Степановича, она спрятала что– то в сумочку.
– Это не нас, – сказал Николай Степанович.
– Налейте мне еще, – сказала Светлана.
– «Да здравствуют музы, да здравствует разум!» – согласился Николай Степанович.
– Скорее уж – «Не гадая, в ад или в рай:»
– Пусть так.
Светлана выпила вино. Поднесла руку к лицу, внимательно посмотрела на пальцы. Потом – провела пальцами по щеке. По губам.
– Николай Степанович…
– Да?
– Я: как была?
– Даже лучше. Шампанское творит чудеса с женской красотой.
– Ой, не о шампанском я: Говорила бабка: если молодой цыган драконью кровь употребит, тут же стариком станет.
– О, Боже! И ты сидишь и ждешь? Все это время – сидишь и ждешь?
– Сижу и жду…
Николай Степанович протянул руку, чтобы погладить ее по голове, но рука сама изменила траекторию и опустилась на бутылку…
Квартира Коминта казалась неестественно пустой, невзирая на старинную не слишком компактную мебель (мещанский стиль начала века; тридцать лет назад, когда начали расселять коммуналки, Коминт подбирал буквально на помойках брошенные прежними владельцами предметы и реставрировал их) и валяющиеся повсюду вещи. Просто не летали из угла в угол томагавки и бумеранги, а также боевые вертолеты и марсианские треножники; не работали одновременно три телевизора, демонстрируя футбол, «Мертвые долго не живут» и «Санта-Барбару»; Ашхен никого не учила жить по телефону, Коминт не размахивал гантелями, а железная дорога в детской замерла, как в годы великой депрессии. Не сидели на кухне гости и не свистел вечный на плите чайник…
Светлана провела рукой по экрану одного из телевизоров – старого, громоздкого, тяжелого, как сундук пирата – и щелкнула выключателем. Раздалось мерное гудение. Через пять минут экран замерцал.
– Его надо не только гладить, но и бить иногда, – сказал Николай Степанович. -
Вон туда, где крестик нарисован.
Светлана легонько стукнула по указанному месту, и тут же прорезались изображение и звук.
–:к этому часу, – сказал дребезжащий голос. – А сейчас я хочу представить вам нашего гостя, художника, чье имя известно всему миру – Михаила Шемякина.
Дребезжащий голос, как ни странно, принадлежал Леониду Парфенову. Точно такой же дребезжащий голос раздался, когда собеседник его открыл рот.
– Добрый всем вечер. Я рад, что именно сегодня мне удалось встретиться с вами…
Светлана осторожно села в глубокое продавленное кресло. Можно было подумать, что она совершенно спокойна.
– Михаил, как известно, вы приехали в Петербург, чтобы присутствовать при открытии памятника выдающемуся русскому поэту Николаю Гумилеву. Как автор, что вы могли бы нам сказать? Предыдущая ваша работа, если я не ошибаюсь, это памятник Петру Первому: Вы не ошибаетесь. В прошлом году…
– совершенно невозможно было различить на слух, кто из собеседников говорит.
Потом что-то треснуло, и звук пропал совсем.
Николай Степанович в некоторой оторопи опустился на подлокотник.
Светлана сидела неподвижно. Только рука ее, лежащая на колене, непроизвольно дернулась.
– Наконец, – сказала она. – Поняли. Кто он. Для нас…
– :заслонила собственно поэтические заслуги его – а они неописуемо громадны, – громче, чем прежде, продолжил телевизор. – Знаете, не так давно на радио анонсировали цикл передач о поэтах «серебряного века» – и вдруг в перечне имен имени Гумилева не оказалось. Вначале я подумал, что это инерционное умаление его роли, хотел возмутиться – а потом понял, что нет: эти горе– составители оказались парадоксально правы, потому что Гумилев не есть поэт «серебряного века», нет – он последний поэт века золотого, века Пушкина и Лермонтова…
Звук вновь пропал. На экране появился портрет Николая Степановича гимназических времен. Потом он сменился сельским пейзажем. Потом появился Николай Степанович в тропическом шлеме и с винтовкой в руке. Потом – он же в гусарской форме.
–:орган для шестого чувства, – сказал телевизор совершенно гнусным голосом.
Вновь возникли два собеседника.
– И кто же этот меценат?.. – …русской душой. Средства были отпущены… после чего: – То есть иностранцам есть дело до нашей поэзии, а собственное правительство: – :Петербурга. Нет, я бы не выражался столь резко…
Треснуло, и теперь звук исчез вместе с изображением. Николай Степанович поспешил включить телевизор на кухне – но сюжет уже кончился, и Парфенов рассказывал о новой коллекции Пако Рабана. До питерских новостей было еще минут пятнадцать.
Светлана стояла очень прямо и смотрела на него.
– Вот вы давеча про Шишкиных спрашивали, – сказала она.
– Да.
– Так вот, у цыган память, во-первых, долгая, а во-вторых – общая…
– Я это уже понял.
– И я все поняла, Николай Степанович. Еще давно поняла, да поверить было трудно.
– Вот видишь. Не стареют от этого.
– Еще ничего не значит. Может, пока вы на меня смотрите, я не старею. А как только отвернетесь…
– Я не отвернусь.
– Когда-нибудь все равно отвернетесь. Не век же…
– Я не отвернусь. Я просто закрою глаза.
Николай Степанович действительно закрыл глаза и откинул голову. Светлана обошла кресло и положила прохладную ладонь ему на лоб.
– Совсем как тогда, – сказал он. – Только гитары не хватает. И морковного чая.
Хотя есть где-то у Коминта гитара, если только ее индейцы не расколотили…
– Не надо гитары, – сказала она. – Не хочу. Ничего не хочу. Все тошно. Еще никому судьба такой подлянки, как нам, не подкладывала. Предупреждала меня бабка, а я над ней смеялась. Вот и досмеялась.
– Да, – сказал Николай Степанович. – Ты права. Не будем больше об этом.
Никогда.
– Вы хотите ехать в Петербург?
– Хочу? Не знаю. Боюсь. что придется. Не из тщеславия…
– А вдруг это: те же?
– Так ведь они-то мне и нужны. Я ничего другого и не добиваюсь, как только встретиться с ними.
– Их может оказаться больше.
– Может. Сколько раз случалось, что врагов оказывалось больше. И, как говорил один мой знакомый барон, где они теперь?
Зазвучала музычка «Информ-TV».
– Кроме того, есть и личный интерес, – сказал Николай Степанович. – Если памятник мне не понравится, можно будет тут же примерно наказать скульптора.
Ладно еще, что Шемякин. Могли Неизвестному заказать, тот бы изобразил меня раздирающим самому себе пасть. Или Габриадзе. Батоно Реваз усадил бы меня верхом на жирафа, и стоял бы этот жираф на крыше Кунсткамеры…
– Вы придираетесь, – с нервным смешком сказала Светлана. – Из поэтов памятник при жизни ставили разве что Нерону.
– Вот именно, – подтвердил Николай Степанович. – Тем более проконтролировать надо.
Из сообщения стало ясно: открытие состоится завтра в одиннадцать часов в Спасском саду…
– Спи, макагавка. Завтра первым самолетом – в Питер.
– Кто такая макагавка?
– Дева-воительница племени сахо. Ох: мне же теперь о приданом тебе думать…
Светлана сверкнула на него глазами, и он подмигнул в ответ.
Николай Степанович сидел в кресле, положив автомат на колени, и смотрел, как гаснут окна в доме напротив. Светлана спала на диване, укрывшись пледом. Во сне она тихонько бормотала. Телевизор оставался включенным, лишь звук был убран. На экране отряд командос прорубался сквозь джунгли. Судя по растительности, это были болота Флориды. Оттуда, из Майами, Николай Степанович отплыл в сорок шестом на геодезическом судне «Генерал Грант», самом маленьком из судов экспедиции адмирала Бэрда. Атсон с дочерьми провожал его. От недавнего здоровяка осталось меньше половины. Теперь я точно знаю, что дьявол на свободе, сказал он на прощание. В сорок четвертом, в Сочельник, японский летчик-смертник таранил его эсминец. Через двое суток оставшихся в живых сняли с плота японские рыбаки. Сначала их держали на Окинаве, потом перевезли в Нагасаки. Атсон был единственный, кто выжил девятого августа. Сейчас он выглядел семидесятилетним. На лысой голове проступали красноватые веснушки. Дочери его выходили замуж: старшая за Хью Моррисона, того, кого готовили первым ступить на Луну, но фон Браун сказал: пророчество должно исполниться, – и полетел Армстронг. А может быть, и не полетел. Темная история. Младшая же – за Натаниэля Хиггинса-младшего…
Николай Степанович тряхнул головой. Ерунда какая-то. В сорок шестом дочерям Атсона было пять лет и шесть. Их не было на причале, были только Атсон и Марлен, точно, Атсон с тростью, Марлен с букетами, только что с концерта… хотя нет, это был Париж, шестьдесят восьмой, все так хорошо начиналось…
Засыпаешь, часовой?
Засыпаю…
Он встал, стараясь не брякнуть оружием. Чувство повторности происходящего вдруг овладело им. Как тогда, в Будапеште. А может быть, это и есть Будапешт?
За разбитыми стеклами кромешная тьма и далекое мерцание зарниц. Зубчатый силуэт города. Как в планетарии. Тонкий свист был единственным звуком, который остался в мире. Все превращалось в тонкий свист. Или это падают бомбы? Дом качнуло, взлетело облако пыли – все это в мерном тонком свисте – и стена с окном обвалилась. Не было за нею никакого города, а были выложенные мохнатыми целлюлозными кирпичами коридоры подледного города в Антарктиде. Все уже кончилось, убитые эсэсовцы лежали в неудобных позах, испачкав своей кровью желтоватые стены. Морские пехотинцы с «Генерала Гранта» волокли бегом ящики с тротилом. Жаром дышало в лицо, жаром и смрадом. В нижних этажах то ли стрелялись, то ли просто рвались в огне патроны. Ян ковылял рядом в одном ботинке, обмотав босую ногу рукавом бушлата. Он боялся, но чисто по-английски: насмешничая над собой. Кажется, сюда, – показал он. За коленчатым коридорчиком открывался ледовый зал.
Мерцающий синий свет – испорченная кварцевая лампа – хлынул сверху, превращая лица живых в лица трупов. Исполинские контейнеры, опутанные узловатыми канатами, громоздились в беспорядке. Зеботтендорф вышел из-за ближайшего, пристально посмотрел в лицо, покачал головой. Ян не видел его, смотрел сквозь. Что это? – пальцы его скребли кобуру, но ремешок угловатого «веблея» вновь зацепился намертво. Там, куда он смотрел, лед был как густая грязь, в которой кто-то живет. Ах, это? – посмотрел барон. Змей Ёрмунганд, ерунда, не обращайте внимания. Теперь вы понимаете, почему – Вечный Лед?
Вот, например: В ледяном на цепях гробу лежал румяный, с улыбочкой в уголках губ Непогребенный. Не желаете ли попрактиковаться, господин переводчик? Николай Степанович отшатнулся с омерзением. Зря, зря, когда еще представится такой случай: Зеботтендорф наклонился и нежно поцеловал Непогребенного в губы. Дрожь пробежала по телу мертвеца, на брюках вздулся бугор, лопнул – из прорехи вырвался и замер, чуть покачиваясь, серо-зеленый чещуйчатый фаллос. И весь пиджак вздулся, натянулся и распался на части, из– под которых показалась деленая дольками матовая броня древней рептилии.
Последней снялась – одним куском – кожа лица. Ящер смотрел на всех сквозь прозрачные веки. Он начал приподниматься, и тогда Зеботтендорф, отступя на шаг, сказал: работаем рекордный трюк! Из рукава он вытряхнул крысу в рогатом шлемике и с ручками вместо передних лап. Крыса метнулась на грудь встающего ящера. Уходим, уходим! Все бежали к овальному входу в туннель, свист нарастал, а под ногами неслись навстречу крысы в шлемиках, с копьями, со знаменами и хоругвьми. Раздеться, всем раздеться! – истерически заходился голос, и все раздевались и бежали, все медленнее, дальше, бежали между двух высоченных валов из слежавшейся одежды, а в промежутке меж валами было небо, пересеченное тремя черными шлейфами дыма. Schnelle, schnelle, schnelle! Warum, warum, warum? Свист прижимал к земле. Роза, Розочка, Розочка моя! – крик метался внизу, задевая колени. Ворота зияли. Стояла стена тел, как в питерском трамвае. Зенкевич! Миша! Не слышит: Ворота закрылись, но тьма не настала: призрачный свет исходил откуда-то снизу. Вода, почему в кране нет воды? Из рожков душа сыпалась труха и исходил все тот же угнетающий свист.
Дайте, наконец, воду! Из вентиляционных отдушин, забранных решетками, вдруг потек вниз зеленый светящийся газ. Он ласково касался лиц, и плоть опадала, стекала слизью, обнажая кость. Никто не кричал. Погибали молча. Облако газа обошло опустевшую душевую и остановилось перед Николаем Степановичем.
Формой оно походило на кого-то. Вместо глаз зияли провалы. Оно постояло, повернулось и направилось прочь, а из озера слизи, глубокого, по колено, вдруг стал подниматься кто-то огромный. Это был мертвый Насрулло, уже ставший ящером. Две раны зияли в его груди. Широко расставив четырехпалые руки, он приближался. Николай Степанович сделал шаг назад. Потом еще. Дальше был угол и стена, уходящая в темноту. На стене висел пожарный щит, но как назло, кто-то снял и багор, и топор. Жижа вязала ноги. Ящер приближался, гоня перед собой волны. С другой стороны, высунув мордочку из жижи и держа на вытянутых ручках что-то белое и длинное, шел крыс. Он нес дудочку. Николай Степанович взял ее, поднес к губам. В глазах крыса застыла смертная тоска. Он исчез вмиг, будто поплавок – без всплеска. Дудочка издала шипение. И вдруг – змеи, множество змей, принялись падать с потолка: маленькие и большие, серебристые и почти черные. Они моментально оплели ящера по рукам и ногам, и ящер рухнул, уже в падении распадаясь на части. Одна из змей, большая, красивая, поднялась на хвосте: проснись! Проснись! У змеи были страшно знакомый взгляд. Николай Степанович сделал усилие и проснулся.
Это была коминтова квартира, но почему-то совершенно пустая. Из выбитых окон дул ветер. Груды желтых листьев лежали по углам, вились на полу вихорьками. Диван, где спала Светлана, был почему-то повернут спинкой.
Николай Степанович вскочил – пол закачался, но устоял – и заглянул через высокую спинку на сиденье. Там лежала, глядя в потолок, сморщенная маленькая старушка. На жидких волосах кое-как держался огромный бант.
Свет: – Николай Степанович отпрянул. Свет, тихо повторила старушка. Чистый мой свет. Ты не узнал меня: Узнал, сказал Николай Степанович. Он действительно узнал. А я всю жизнь ломала голову, почему ты не сдержал обещания, сказала старушка. Теперь понимаю. Да, кивнул Николай Степанович.
Не торопись сюда, сказала она, здесь очень скучно. На груди ее шевельнулась тонкая змейка, приподнялась – и клюнула Николай Степановича в руку.
Он вздрогнул и снова открыл глаза. Слева тек холодный мерцающий свет. Кто-то свистел вдали. Змея никуда не исчезла. Она еще покачалась перед лицам и медленно стекла под ручку кресла. Все тело казалось замороженным. Будто ножи входили в глаза, но странным образом не мешали видеть. Страшный запах гниения прожигал до затылка. Рука дернулась к автомату, но будто другая рука – невидимая, чужая – перехватила ее на полпути. Тело изогнулось, склонилось вперед – и неожиданно встало. Автомат с тупым звуком ткнулся в ковер. Тысяча жал вонзились в ноги. С отчетливым хрустом затекших суставов он сделал два шага к окну и деревянной рукой ударил в раму. Дерево брызнуло щепой, стекла исчезли. Он повернулся и на широко расставленных ногах – пол качало – торопясь изо всех сил, поспешил в прихожую. Телефонная розетка была низко над полом, он упал, но сумел выдернуть шнур из гнезда. Цепляясь руками, обрывая плащи и куртки, поднялся, нащупал замок и распахнул дверь – хотя за ней мог стоять кто угодно. Сейчас это было почти неважно. Только потом он прошел в кухню и закрыл газовый кран. Свист прекратился. Он поискал глазами змею, не нашел. Распахнул окно на кухне. Проковылял обратно. Светлана лежала ничком. Он обхватил ее поперек туловища и поволок в ванную. Она вяло отбивалась и бормотала непонятное. Холодная вода на несколько секунд привела ее в себя. Глаза ее были мутные от боли. Сейчас, сказал Николай Степанович. В аптечке был нашатырь. Он разбил ампулу на обшлаг рукава.
Очнись, велел он, очнись немедленно. Его мотало и трясло, из аптечки полетели в ванну пузырьки. Потом был какой-то минутный болевой провал, к голове будто бы поднесли два оголенных провода. Потом они оказались в лоджии, вися на перилах.
– Что это: было?..
– Это нас так: хотели убить.
– О, Господи. До чего же больно, – Светлана дотронулась до виска.
– И кто-то нас спас.
– Как это?
– Вот: змея укусила: – Николай Степанович поднес к глазам левую руку. Между большим и указательным пальцами вздулась опухоль; две ранки сочились сукровицей.
Светлана вскрикнула, но Николай Степанович дернул уголками губ…
– Не бойся. Нам с тобой теперь и королевская кобра не страшна. Так что этот аспид или кто – нас от смерти избавил. И получается, что я чего-то не понимаю в происходящем…
– Коминт, ты чего бушуешь без меня? – послышался голос из прихожей. – Эй, ты где?
– Ох, – сказал Николай Степанович и выпрямился. – Нашумели…
Посреди комнаты, озираясь, стоял в спортивных штанах и в майке полузнакомый человек. Если бы голова не была набита толченым стеклом, Николай Степанович узнал бы его сразу, но сейчас приходилось напрягаться и что-то выжимать из себя, а это приводило к новым вспышкам боли.
– Ты кто? – прищурился человек и слегка развел в стороны руки, и Николай Степанович понял, что сейчас последует молниеносный удар ногой в челюсть, но ни защититься, ни уклониться не мог: однако человек руки опустил и сказал с уважением…
– Ну, Николай Степанович, вы и оттягиваетесь. Во весь рост.
Это был коминтов сосед и собутыльник коверный клоун Сережа, выступающий под мрачным псевдонимом Монтрезор.
– Сережа, – сказал Николай Степанович и услышал себя со стороны: голос был совсем больной, – ни о чем сейчас не спрашивай, а лучше отвези нас в Шереметьево, если не поддавши. И «Баллантайн» за мной.
– Вы спутали, – засмеялся Сережа. – Я пью только «Гленливет». А что за барышня? – прошептал он, кося глазами на лоджию.
– Если скажу, что правнучка, все равно ведь не поверишь.
– Не поверю, – согласился Сережа.
Насколько был легок полет до Палермо, настолько тяжело добирались мы до Палестины. Грозовые тучи заходили с севера. Наш четырехмоторный «кондор» било и мотало, как легкую лодку на короткой волне. Серое в морщинках море стояло внизу неподвижно.
Подняться выше облаков перегруженному ( в бомбоотсеке подвешен был американский вездеход «виллис») самолету не удалось, идти в облаках было невыносимо – покрывались льдом крылья, – под облаками же ждала нас все та же болтанка. Эх, далеко было фройляйн Рейч до Чкалова, хоть и избрал ее сам фюрер своим личным пилотом.
– Судите сами, Николас, какое значение придает нашей миссии Ади, – сказал Зеботтендорф, представляя нас друг другу.
Еще одна знаменитая немка, обреченно подумал я, отпуская какой-то пошлый комплимент насчет валькирий.
Я сидел в кресле, обитом синем бархатом, и с удовольствием смотрел, как мучается барон. Он зеленел, беспокойно ерзал, сосал лимон, бегал в гальюн – короче, вел себя так, как положено вести себя нормальному пассажиру, подверженному морской болезни. Потом у гальюна стала возникать маленькая очередь из второго пилота и бортмеханика. В последнюю очередь к ним присоединились молодые эсэсовцы в форменках «Люфтганзы». Они украдкой прикладывались к рому «Зольдаттенмильх», надеясь, что это их спасет…
Я прошел в кабину. Ханна, ставшая от злости еще красивее, всматривалась в штормовой горизонт. Тучи то и дело вспыхивали, разряжаясь молниями. Синяя завеса дождя висела слева.
– Пассажир, в салон! – рявкнула она, перекрывая шум моторов.
Я пробрался к креслу второго пилота и нагло уселся.
– Вам может понадобиться помощь! – проорал я в ответ. – Я последний, оставшийся в строю!
– Где Хайнц?
– Вот этот? – я ткнул пальцем в кресло под собой. – Лежит в проходе!
– Этого не может быть!
– Может!
Наука умеет много гитик, добавил я про себя.
Валькирия разразилась длиннейшим проклятием, где поминались черт, собака, родители второго пилота, английские свиньи, католики, петухи и плохая погода. Я согласно покивал и добавил от себя очень приблизительную кальку малого шлюпочного загиба.
– Сидите, черт с вами! – смягчилась она.
Общий язык мы нашли довольно быстро, и это нисколько не сказалось на качестве пилотирования, потому что автопилот «Зиг» может заменить живого летчика, а вот женщину заменить ничто не может…
Пока Ханна приводила себя в порядок, я мрачно смотрел вниз и чувствовал, как страх высоты возвращается на свое привычное место. Хотя нет, это не было страхом высоты. Не высоты я боялся – боялся ступить на Святую Землю с такой миссией и с таким спутником… Как-то слишком притерпелся я к этим чудовищам, коих следовало бы георгиевскому кавалеру передушить голыми руками, а там будь что будет… Терпи, наставлял меня инок Софроний, ты все должен вытерпеть…
– Дамы и господа, наш самолет осуществил посадку в аэропорту Пулково города– героя Санкт-Петербурга. Температура воздуха в аэропорту плюс семь градусов.
Просим не покидать своих мест до полной остановки самолета. К выходу мы вас пригласим.
Движущийся тротуар, ведущий в здание аэровокзала, работал – было ясно, что очередной период разрухи в России близится к концу.
До открытия памятника оставалось сорок пять минут.
– Что этот памятник всем так дался, – сказал таксист. – С саратовского рейса туда каких-то психов отвез, так один врал, что он писатель Лев Гурский… Как будто я не знаю, что Лев Гурский в Америке живет! Хрен ли бы он в Саратове делал?
Самозванцев развелось… Один старичок в нашем доме до того обнаглел, что себя за царя Александра Первого выдает. Могила-то в Петропавловском – пустая! Я ему толкую – Федор Кузьмич, опомнись! А место для статуи австрийцы купили. Собчак уже весь Питер продал финнам. Граница, говорят, будет у Поповки.
– А Поповка отойдет к финнам или за Россией останется? – спросил Николай Степанович.
– Вот вы с похмелья смеетесь, – укоризненно сказал водитель, – а пророчество старца сбывается.
– Какого старца?
– А такого, который сказал: Петербургу быть пусту. Финны всех выселят с компенсацией в две тысячи ихних марок, а по каналам будут интуристов на гондонах возить. Извините, мадам, только это лодки такие. Их уже фабрика «Красный Октябрь» вместо пианин делать начала…
– Что хотят – то и творят! – сочувственно воскликнул Николай Степанович.
– А памятников новых я бы не делал, сказал водитель. – Я бы Ильичам бошки поотламывал и на болтах бы новые приставил.
– В древнем Риме так и делали, – сказала Светлана.
– Понимали люди, – сказал водитель. – Берегли народную копейку. Это вы там, в Москве своей…
– А что – в Москве? – возразил Николай Степанович. – В Москве как в Москве.
– Жизни вы там не знаете, – сказал таксист презрительно. – Соки сосете из России.
– Я вообще-то из Кронштадта, – сказал Николай Степанович.
– А я из табора, – сказала Светлана.
– А! Нормальные люди! – обрадовался таксист. – Я-то думал – москвичи.
Извините.
– Бывает, – сказал Николай Степанович.
– Сын у меня там будет, на этом открытии, – похвастался таксист. – Я почему знаю-то все. Старший научный сотрудник, языки превзошел, книжки пишет – а ему триста пятьдесят в зубы, и не вякай. Это разве справедливо? А кому-то памятники ставят. А на какие деньги? Да все на те же, на народные. Эх, маху я, наверное, дал – в честь Молотова назвал парня, вот он и мается теперь. Как Молотов на пенсии. Ничего, наш таксопарк весь за Зюганова голосовать будет.
– Вот тут и сбудется пророчество, – сказала Светлана. – Потому что сказано: «На щеке бородавка, на лбу другая». Понял, золотой?
– Про кого сказано? – вздрогнул таксист.
– А про Антихриста…
Стало как-то особенно тихо.
– А чтоб ты знал, что не врем мы, – сказал Николай Степанович, зловеще понизив голос, – так ты с нас денег не возьмешь, когда приедем…
Садились мы в пустыне, в полной мгле, на свет горящих плошек. «Кондор» долго трясся по полосе, суровой, как стиральная доска. Потом несколько арабов с факелами верхом на верблюдах показывали нам путь в укрытие: квадрат меж песчаных валов, сверху задернутый маскировочной сеткой.
Тропический английский мундир был к лицу Зеботтендорфу. Он сразу же стал похож на Ливингстона, и даже некоторое благородство осенило его черты. Я уже обращал внимание, что внутренняя суть барона менялась вместе с одеждой; сам он, похоже, этого не замечал. Или привык. Или считал естественным.
Английский патруль нам встретился только однажды за все два часа движения по пустыне. У меня – водителя – проверили документы, поинтересовались личностью проводника, выделенного нам шейхом Мансуром, тайным почитателем фюрера, а полковника, дремавшего на заднем сиденьи, не стали тревожить. Случилось это на рассвете. Белые крыши Иерусалима громоздились справа.
Проводника мы высадили на окраине, а через квартал подобрали мальчика в кипе…
Дом, в котором нас принимал рабби Лёв, находился в неожиданном месте: между русским странноприимным домом и русским (не советским) консульством.
Помогать Зеботтендорфу тащить тяжеленный яуф с кинопленкой я не стал, поскольку догадывался, что именно снято на этой пленке.
Рабби к барону не вышел.
Переговоры проходили так: я выслушивал монолог барона, переходил в соседнюю конмнату, пересказывал то, что смог запомнить, рабби. Выслушивал ответ рабби, шел к барону: По-моему, никогда в жизни я не чувствовал себя так скверно.
Вроде бы был я посредник, лицо третье, а получался предатель.
Потом, когда в комнате рабби Лёва затрещал проектор и на голой стене голые люди пошли чередой в зев низких ворот, я просто вышел во дворик и попытался отдышаться. Солнце стояло уже высоко и светило прямо и беспощадно.
Давешний мальчик в кипе сидел у стены и чистил маузер. На меня он даже не взглянул. :Передайте ему, говорил рабби, что они могут истребить всех до последнего, но так и не поймут, что это не способ добиться Божьего благоволения. И пусть он мне не морочит голову: тетраграмматон – это только предлог, они все равно сделали бы это. Потребовали бы с нас подлиный щит Давида: :Все народы ненавидят вас хотя бы за то, что вы затеяли эту войну, говорил барон, французы сдают вас с большой охотой, румыны тоже, а украинцы даже и не сдают. Вы – последнее препятствие на пути к счастью всего человечества. Скоро англичане и американцы сами возьмутся за вас, когда осознают великую истину: :Даже если вы и получите тетраграмматон, что вы будете с ним делать? Что будет делать пещерный человек с аэропланом? Нужны тысячелетия изучения Каббалы, чтобы только осознать, до чего ничтожны и примитивны наши понятия о мире. Этот ваш Вечный лед, к примеру. Даже мне с трудом удалось остановить глиняного болвана в Праге: :Он не верит в науку! Он не понимает, что арийский гений уже подобрался к самому ядру атома! Еще шаг – и энергия будет подвластна нам! А потом еще шаг – и новый человек будет попирать стопами небо и землю! В конце концов, руны Локи остаются у нас. Если рабби не желает добра своему народу, так пусть он и несет ответственность за все: :Я понимаю, вы думаете, что какой-нибудь волынский цадик по пути на казнь проговорится, пожалев стариков и детей. Не надейтесь: узнавшему Истинное Имя ничто не страшно, и он хорошо понимает, что есть вещи страшнее смерти: :И подумайте, после этого он еще смеет называть нас зверями! Ничего, скоро здесь будут мальчики Роммеля, и вот тогда мы встретимся и поговорим еще раз! А кстати, правда, что генерал Монтгомери тоже из ваших?..
Перед вылетом из Берлина Зеботтендорф то ли проболтался под коньячок, то ли решил хитрым образом довести до рабби одну тонкость: выживших в газовых камерах намеревались размещать в особом комфортабельном лагере и работать с ними особо . Выжить, понятно, могли только члены Каббалы, практиковавшие ксерион. У них он назывался манной. Я еще не мог решить, сообщать об этом рабби или промолчать. По уставу, я не имел права делиться собственной информацией ни с одной из сторон. Не говорил же я барону, что в тетраграмматоне отнюдь не четыре буквы, а значительно больше…
Я вернулся в полутемную комнату. На экране дымились чаны. Люди в полосатых робах деловито помешивали варево.
Рабби сидел на стуле в странной позе.
Я успел подхватить его.
Тут же сбежались какие-то женщины, отдернули занавески. Стало чуть светлее.
Все кричали, но как-то вполголоса. Барон стоял в дверях, очень испуганный.
– Угробили вы старика своей кинохроникой, Руди, – сказал я. – Тащите сюда ваш коньяк.
– Это не кинохроника, – барон попятился. – Это пропагандистский фильм: – Он метнулся в свою комнату, вернулся с бутылкой коньяка и продолжил. – Студия UFA. Фрау Риффеншталь. Для двух зрителей. Для Ади и для рабби Лёва.
– С огнем играете, – сказал я.
– С огнем, – барон задумался.
Женщины пытались не позволить мне влить в рот рабби коньяк. Нихт кошер, нихт кошер! – шептали они в ужасе.
– Коньяк трефным не бывает, – сказал я по-русски, чем их немало смутил и успокоил.
Рабби глотнул и ожил.
– Николас, – деловито сказал он, – боюсь, что я перебрал. У этих латышей такое крепкое пиво. Я не скандалил?
– Нет, – я отстранился. – Нет, вы не скандалили.
– А: – он хитро прищурлся, – я ему ничего не сказал?
– Нет, – повторил я.
– Это хорошо. Если позволите, я еще посплю. Поезд ведь только завтра?
– Да, – сказал я. – Поезд завтра.
Во дворе барон вытряхивал бобины пленки из плоских коробок прямо на землю, ворошил ее, пока не образовался змеиный клубок. Тогда он достал зажигалку, чиркнул, отскочил в сторону. Пленка вспыхнула, как порох. Пламя подпрыгнуло к белому небу, и мальчик, сидевший у стены, отбросил свой музер и забился в припадке.
– В крайнем случае скажем, что ничего и не было, – сказал барон.
– Так не было или было? – спросил я.
– Какое это имеет значение? – сказал Зеботтендорф, глядя в огонь. – Сегодня не было, завтра было. Что есть причина чему?
Маузер, лежавший на земле, вдруг выстрелил. Пуля взметнула пыль у ног барона. Тот отступил к порогу.
– Это от жара, – сказал он. – Это просто от жара.
– Блажен, кто не верует, – сказал я. – Властью, данной мне, объявляю переговоры прерванными на неопределенный срок.
– А что случилось? – удивился барон.
– Ничего особенного, – сказал я. – Просто рабби сейчас в Майоренгофе двадцать третьего года. И вернется ли он оттуда…
Барон понял меня не сразу.
Проводник ждал нас на том же месте. Начинало темнеть.
– Барон, – сказал я, – ведь вы умеете водить машиу?
– Да, а что?
– Садитесь за руль, – я спрыгнул, – и поезжайте сами. Большой привет фройляйн Ханне. Я остаюсь.
– Ну вот, – ворчливо сказал барон, – и где мне искать вас в следующий раз?
– Подозреваю, что следующего раза просто не будет, – сказал я.
– Вы опять спрячетесь на каких-нибудь болотах…
– Барон. Вы что, не понимаете: если все пойдет так, как идет, прятаться придется вам? И не на болотах…
– Не буду я прятаться. Надо же: хотел, чтобы всем было хорошо…
Он газанул: из-под колес рванулись струи песка и мелких камешков. «Виллис» умчался.
Иерусалим, этот центр мироздания – очень маленький город. Наверняка всякий, кто поднимался по его кривым узким улочкам, примерял на себя тяжесть креста…
Я остановился у двери первого же православного храма. Худощавый пожилой священник – я почему-то подумал, что он из бывших офицеров – с удивлением воззрился на долговязого английского сержанта.
– Батюшка, – сказал я, – исповедуйте меня.
С таксистом Николай Степанович расплатился двумя московскими жетонами на метро.
У входа в сад стояла телегруппа. Девушка с микрофоном задавала проходящим один и тот же вопрос: знают ли они, кто такой Гумилев. То ли хотели продемонстрировать образованность широких масс, то ли обличить невежество толпы.
– Oh, yes! – воскликнул Николай Степанович. – Russian Kipling!
Светлана посмотрела сурово.
Первым речь держал мэр – тот, который продал Петербург финнам по самую Поповку.
– Большевики планомерно уничтожали русскую культуру, – говорил он четко, будто читал лекцию. – Вот и сейчас их партия рвется к власти, и она снова начнет с уничтожения поэтов. Потому что поэты в России всегда исполняли роль пророков и провидцев. Мы не знаем, где могила Николая Степановича Гумилева и вряд ли когда-нибудь узнаем…
– Надеюсь, – пробормотал Николай Степанович. На него оглянулись укоризненно.
– Но имя его осталось в народе, и вот теперь мы, благодарные потомки, этим рукотворным памятником отмечаем его место в своих сердцах, в сердце города, который он любил и в который всегда возвращался…
Чем-то мэр похож был на придуманного Ярославом бравого солдата, но прошедшего не психушки и фронты, а университеты и библиотеки.
Мэра сменил академик Лихачев.
– Я моложе поэта всего на двадцать лет, – начал он и улыбнулся. – И мне посчастливилось дружить с людьми, близко знавшими Николая Гумилева. Я скажу сейчас странную фразу, и вы мне, может быть, не поверите, но: мне повезло родиться в России в начале века. Это было феерическое время, время такого культурного богатства и разнообразия, время таких вершин…
– Конечно, у него баб был больше, чем у Пушкина, – сказали сзади.
– Что это с вами? – шепнула Светлана. – Вы краснеете?
Николай Степанович промолчал.
Выступал еще академик Панченко – он заметил, что обычно на детях гениев природа отдыхает, но в данном случае отец и сын Гумилевы опровергли этот постулат. Потом он добавил, что интеллигенты – это недоучки и бездельники, а Николай Гумилев был профессионал и работяга. А теперь, когда ушел и Лев Николаевич. и поговорить не с кем…
Его сменил поэт Кушнер. Потом выступали другие поэты и среди них даже один военный моряк, а также внук адмирала Шефнера. Николай Степанович обратил внимание на пожилого юношу, спевшего под гитару звонким голосом: «Я спал, и смыла пена белая меня с родного корабля, и в черных водах помертвелая открылась мне моя земля:»
– Дайте-ка я вам лицо вытру, – сказала Светлана.
– Это ветер, – сказал Николай Степанович.
Народу было тысячи две. Среди простой публики попадались странные люди.
Был, например, десяток всадников в форме александрийских гусар, но на разномастных конях – как в войну. Были казаки с благородными старообрядческими бородами. Были юноши в цилиндрах и котелках. Много кого было…
Появился у микрофона и явно незапланированный оратор…
– А кто погубил Гумилева? – закричал он без предисловий. – Вы задумывались?
Кто писал донос? Берман! Кто вел дело? Якобсон! Кто заговор устроил? Лариса Рейснер! Вопросы есть? Нет. Кто расстреливал? Блюмкин! Вопросы есь?
– А вот это случай так называемого вранья, – пробормотал Николай Степанович.
На него опять оглянулись во гневе.
– Да он сам из этих, – процедил кто-то. – По глазам вижу…
– Лукницких нет, – сказал Николай Степанович. – Вот уж их-то следовало пригласить в первую очередь.
– А теперь настало время, – неслось от постамента, – просить нашего всемирно известного скульптора Михаила Шемякина открыть памятник!
Все зааплодировали и закричали «ура». «Смерть большевикам!» – выкрикнул стоящий неподалеку тощий залысый человек в криво сидящих очках.
Покрывало медленно поползло вниз, обнажая патинированную бронзу.
Скульптор решил состарить статую авансом, понимая, что драить медяшку в последующие годы никто не станет.
Оркестр грянул марш «Тоска по родине».
– Н-да, – сказал Николай Степанович. – Барклай в тоге поверх мундира – это еще куда ни шло. Но трость и ботфорты…
– Мне нравится, – сказала Светлана.
– Да? Впрочем, дареному коню…
– Дареному? – обернулся в третий раз пожилой пролетарий. – Да знаете, сколько заплатили за это? Только за участок – двести миллионов! Зелеными! А лепило сколько с города содрал? Словами не скажешь. А кто платил? И зачем? А?
– Так кто же?
– Ящуры!
– Кто?
– Ящуры. Вы что, телевизор не смотрите, газет не читаете?
– Очень редко.
– Что с вас взять, – пролетарий отвернулся.
Действо завершилось. Делать больше было нечего. Никто не объявился, ничем себя не проявил. Не было ни ловушек, ни рандеву. Пустота.
– Подойдем поближе? – предложила Светлана.
У подножия памятника лежали цветы.
– Странное чувство, – сказал Николай Степанович. – Будто все это уже было на самом деле, а сейчас повторяется как бред. Пойдем?
У выхода из садика – там, где недавно дежурила телегруппа – стоял, прислонясь к чугунному литью ограды, высокий юноша – тот самый, которого Николай Степанович еще зимой приметил на Кунцевском кладбище, когда хоронили Великого. Юноша был в страшно знакомой кавалерийской шинели и с той же синей повязкой на лбу. Николай Степанович непроизвольно замедлил шаг.
– Что? – спросила Светлана. – Все-таки?..
– Похоже, что да.
Юноша оторвался от ограды и медленно пошел навстречу. Потом остановился.
С испугом, будто что-то забыл, огляделся. Полез за пазуху.
Николай Степанович успокаивающе сжал Светланину руку.
Юноша извлек на свет тонкую брошюру.
Подошел вплотную. Лицо его было белым, скулы пылали. Протянул книжку.
Это был «Огненный столп» издания двадцать первого года.
– Николай Степанович, – сказал юноша, склонив голову. – Соблаговолите автограф.