Часть третья

1

Обучаться поэзии в те времена считалось великим паскудством.

Эразм Роттердамский


Они сидели в лаборатории Брюса и разбирали третий сундук. Искомого пока не было. Подходила к концу вторая неделя поисков.

– Странно, что о происхождении системы румов так ничего и не известно, – сказал Костя, поправляя повязку на лбу. – Ни в одном источнике, – он показал на гору просмотренных книг.

– Древние умели хранить свои тайны, – пожал Николай Степанович плечами. – Да и наверняка эти сооружения старше всех сохранившихся книг раз в сто.

– И устных никаких преданий?

– Может, Софроний что-то и знал, – Николай Степанович вздохнул. – Теперь не спросишь.

– Все забыл?

– И забыл тоже. Умер он в семьдесят втором, под грузовик попал…

– Понятно: А вот эти таблицы – они для чего? – Костя показал на пухлый том в дешевом бумажном переплете с заголовком «Таблицы случайных чисел. Издание Пулковской обсерватории АН СССР. 1927 г.»

– Которые? Ах, это: По ним определяются выигрыши во всевозможных лотереях, на бегах – ну и так далее. В сущности, это казна ордена.

– Вы меня разыгрываете, – сказал Костя.

– Помилуйте, – ответил Николай Степанович. – Как бы мы в советское время с золотом оперировали? А так – просто, тихо, без обмана.

– Откуда же они взялись, эти таблицы?

– Царь Ашока пособил. У него люди были – да и есть, неверное – которые простые факты будущего на сто и на двести лет могли рассчитать. Рамануджан, гениальный математик-самоучка – слышал про такого? Так это был тот, кого они забраковали.

– А Союз Девяти – он уцелел?

– Надеюсь. Видите же: атомной войны нет и не будет, страшные прогнозы по СПИДу не оправдались: Стараются старички.

– А что ж вы с ними: ну: не состыкуетесь?

Николай Степанович сплел пальцы.

– Сложный вопрос, Костя. Во-первых, это трудно сделать чисто технически. Я не знаю, где их искать. Возможно, они в тех румах, куда мы не можем попасть.

Возможно, есть румы, о существовании которых я просто не знаю. Скажем, этот.

Если бы не твоя карта…

– Это не моя карта. Это карта маршала Фархада.

– Неважно. Ты ее нашел и сохранил. Система румов оказалась куда обширнее, чем была известна мне. То есть я предполагал, что их больше семнадцати, но…

Я ведь так и не успел приобщиться Великих Тайн. Торопился, прилетаю – а тут…

По-моему, вы, Костя, знаете куда больше меня.

Костя Новиков был родом из уральского городка Невьянска. Окончив с отличием десять классов, он приехал в Москву учиться на философа. К тому времени он прочел всего Канта, Аристотеля и Николая Кузанского, не говоря уже о Марксе-

Энгельсе. А тех авторов, кого не было и быть не могло в городской библиотеке, ему охотно давал на прочтение сосед, священник здешнего прихода отец Ксенофонт, человек с академическим образованием, сосланный в глушь за строптивость и впадение в ересь экуменизма. Вступительные экзамены в МГУ Костя сдал, но на собеседовании на вопрос: «Какова, по-вашему, роль философской науки в борьбе с буржуазной идеологией?» – ответил: «Философия есть любовь к мудрости, борьба ей не к лицу. Если бы она занималась борьбой, то и называлась бы филомахией». Не желая возвращаться с позором в родной город, он устроился дворником на место только что помершего татарина Гильметдинова. Обживаясь в дворницкой, он наткнулся на гулкое место в стене…

Там была кавалерийская шинель с двумя Георгиевскими крестами. Один из крестов был вызолочен с реверса.

Там были две тонкие кривые сабли с алмазами в рукоятях.

Там был автомат ППС и две цинковых коробки патронов.

Там был переплетенный в сафьян гроссбух с непонятными письменами.

Там был свиток разнообразных карт.

Там были, наконец, две сотни кожаных папок, набитых отчетами великих и малых таинников Ордена своему маршалу. Отчеты написаны были, как правило, по– русски…

Два года понадобилось Косте, чтобы прочесть гроссбух. Это была тайнопись на основе санскрита. Но теперь у него в руках оказался устав Ордена и полный список его членов.

Он повторил скорбный шестьдесят восьмого года маршрут Николая Степановича, натыкаясь везде то на недоумение, то на свежие могилы. Он уже понимал, что прикоснулся к тайне уже после ее исчезновения. Но упрямство не позволяло ему опускать руки.

Расследование стало единственной его страстью.

Он прочел о тайных обществах все, что было опубликовано. Он знал, кто такие атраваны и какое отношение имеют к ним нынешние кочегары и истопники. Он знал, чем элевсинские мистерии отличались от самофракийских, а орфики – от орфеотелестов. Он мог перечислить все одиннадцать принципов Семьи Зеленого Дракона. Он с уважением отзывался об иезуитах и с насмешкой о мартинистах. Во всех оттенках масонства он ориентировался, как старый лоцман в знакомой бухте. Розенкрейцеры и тамплиеры, Каморра и Каббала, кугурты, дервиши и маги, вагабиты, «тринадцать», «Бедный Конрад», Ку-Клукс-Клан, вендикатории, оранжисты, иллюминаты, манихеи – были для него просты и понятны. Валентинианы и офиты вызывали в нем некоторую оторопь, а некрономы, люцефериты и туги – неподдельный страх, – тем более, что Костя доподлинно знал, что все они существуют и действуют.

Курилка Библиотеки имени Ленина с лихвой заменила ему многие кафедры отвергнувшего его Университета.

Ему хватило ума не делиться своим открытием ни с кем.

Тем временем он стал обнаруживать, что с ним самим происходят некоторые изменения. Главное – прекратилось то, что составляло самый страшный кошмар его жизни, о чем он стремился никогда не думать и о чем ни на секунду не забывал: эпилептические припадки. Этой болезни он обязан был и «белым билетом», и чрезвычайной въедливостью, и нередкими озарениями: Собаки, прежде всегда рычавшие на него, вдруг стали вести себя дружелюбно, голуби садились на плечи и на черенок метлы, а начальница ЖЭКа предложила вступить в партию. Шел горбачевский призыв…

Он подумал, что не может быть членом двух тайных обществ одновременно, и отказался.

Он продолжал навещать некоторых обеспамятевших. Втирался в доверие, становился своим человеком в семье: Не только собаки – и люди относились к нему с каким-то малопонятным расположением. Как когда-то к Калиостро.

Обеспамятевшие все-таки что-то помнили сквозь туман. Кроме того, у них попадались раритеты из той, прошлой жизни. Таким способом Костя приобрел труд Фламеля для посвященных, где металлы, соли и прочие ингредиенты именовались не иносказательно, а прямо, и только сам философский камень упорно величался «кровью дракона». Более того: Фламель настаивал, что «кровь дракона» и есть самая настоящая кровь дракона. Из других приобретений стоит назвать «Тантрический практикум (боевая тантра-йога)», изданный в 1930 году издательством ОГПУ. Проштудировав его, Костя на некоторое время отклонился от генеральной линии и вплотную занялся манекенщицами, фотомоделями, актрисами: Немало их побывало в дворницкой, увешанной таблицами для проверки остроты зрения и плакатами по технике безопасности. Но когда очередная «мисс Московская область» попыталась увлечь его за собой в Америку, Костя стряхнул с себя любострастное наваждение и вновь вернулся к старой верной эзотерике.

На освеженную голову он вдруг понял, что на карте означали слова «obscurra obligata» – и с третьей попытки попал-таки в лабораторию Брюса под Сухаревой башней.

Он едва не повесился от восторга, увидев сундуки с книгами.

В неменьший восторг его привела находка склянки с десятком восковых гранул, по виду совпадающих с теми, о которых писал Фламель. Он не удержался, тут же разжег огонь в атаноре и, пользуясь рецептом, расплавил в тигле два фунта медных екатерининских пятаков, найденных здесь же, поскольку Брюс ничего не выбрасывал, мудро предвидя черный день. Получившееся золото он выплеснул на каменный пол, дождался, пока остынет: и задумался.

Дворницкая жизнь научила его осторожности.

В конце концов он потихоньку за бесценок сбыл золото знакомому зубному технику. На вырученные деньги он съездил в Париж в качестве переводчика с выставкой «Арт-бля» и убедился, что и зарубежных рыцарей «Пятого Рима» не миновала великая амнезия…

– Это нам не нужно? – Костя протянул переплетенный манускрипт, на коже которого едва заметно выдавлены были готические буквы.

– А, «Обретеный Грааль», – сказал Николай Степанович. – Читали. Гвидо фон Лист. Бей жидов, спасай масонов.

– Но, может быть…

– Успокойтесь, Костя. Эти люди Грааль не нашли и уже никогда не найдут.

По дымному следу. (Где-то под Моншау, 1945, январь)

Они ломились сквозь кусты, как лоси в гон.

– Дядя Ник… – Крошка Нат жарко дышал мне в ухо. – Ну дядя же Ник…

– Ш-ш, – сказал я. – Это не джерри.

Они выпали на полянку перед нами и действительно оказались не немцами: канадский сержант, рыжий детина двухметрового роста, и негр в форме американского танкиста. Это он и шумел. Вряд ли его обучали неслышно ходить по лесу…

– Эй! – негромко позвал я. – Не стрелять, свои!

Они дернулись, мигом обернулись на голос, вскинули стволы. У сержанта была винтовка, у танкиста «кольт». Навоевали бы они с такими пукалками…

Нат сначала поднял на кортике свою пилотку, потом встал сам.

– Вас только двое?

– А кто ты такой, чтобы нам отвечать? – огрызнулся сержант.

– Лейтенант Хиггинс, спецгрцуппа «Форум» при штабе Семнадцатого десантного корпуса, – сказал Нат.

– А вы один, лейтенант?

– Ребята, вы совсем потеряли нюх, – сказал Нат. – Задаете вопросы офицерам.

– Так точно, сэр, – осклабился танкист. – Как есть потеряли. Вторую неделю по лесам.

– Может, у вас пожрать чего-нибудь найдется, сэр? – спросил сержант.

– Накормим ребят, дядя Ник? – оглянулся на меня Нат.

– Забирайтесь сюда, – велел я. – А то вы там, как мыши на блюде.

Они перекарабкались через поваленные стволы и через валуны и оказались в нашей «цитадели».

– Вас тоже двое… – разочарованно сказал сержант. – Сержант О'Лири, сэр.

Восьмая канадская пехотная бригада.

– Рядовой Дуглас, сэр, – вытянулся танкист. – Седьмая бронетанковая дивизия.

– Вольно, – сказал я. – Капитан Бонд, командир упомянутой группы. Что у нас там осталось из еды, Нат?

– Найдем чего-нибудь, – Нат пожал плечами. – Ползайца точно есть.

– Тут это… – канадец сглотнул. – Мы не для себя. Раненые у нас. И леди.

– О, черт. Много раненых?

– Четверо. Ну, и леди – пятая.

– А что с леди?

– Бредит. И горячая вся…

– Капитан, простите: вы капитан Ларри Бонд, сэр? – танкист напрягся, готовый к проявлениям восторга. Что ж, за последние две недели здесь произошло так много бурных событий, что можно было встретить не только знаменитого летчика-аса, но и самого Санта-Клауса, выходящего из окружения и выносящего на себе раненого олененка Бемби.

– Нет. Я капитан Николас Бонд. И к авиации, к сожалению, не принадлежу. Что там с вашимим ранеными?

– Ну: их ранили, сэр. Их везли в госпиталь, но джерри перерезали дорогу…

– Они в тепле? Их охраняют?

– Да, сэр. Если это можно назвать теплом…

– И охраной, – добавил сержант.

– Куда же тогда вы неслись, как два носорога?

– Видите ли, сэр, – сержант замялся. – Один из наших раненых – местный житель.

– Он скрывался от нацистов, – пояснил негр.

– Он помог нам отбиться от эсэсовцев. На нас наткнулся эсэсовский патруль.

– И был ранен.

– У него охотничий домик – там, дальше, – показал рукой сержант.

– Он нарисовал нам план, как пройти.

Нат нервно хихикнул и посмотрел на меня.

– Немцу лет тридцать пять, худощавый, глаза серые, на левой скуле след от ожога, – сказал я. – Так? Имя – Отто, фамилию может назвать любую.

– Да, – сержант несколько оторопел. – И он дал нам ключ от дома и объяснил…

– Мы ждем его здесь уже вторую неделю, – сказал Нат.

– Он что – нацист? Преступник?

– Напротив. Им интересуется верховное командование.

Путь до санитарного фургона занял у нас почти два часа. Налетели низкие тучи, повалил быстрый мокрый снег. Скоро стало совсем темно. Сначала мы проскочили мимо цели, и пришлось возвращаться…

Фургон стоял в густом ельнике, белый, заваленный снегом, и только чуть слышный стук клапанов работающего на холостом ходу мотора мог выдать его присутствие – да и то для этого следовало подойти вплотную.

– Чарли, – вполголоса позвал сержант.

Полог сзади приподнялся, замаячило светлое пятно лица.

– Что, уже? Кто это с вами?

– Наши офицеры-парашютисты.

– Слава Богу…

Под пологом воняло очень добротно. Мы забрались внутрь, танкист остался снаружи – охранять. При свете синего фонарика мы осмотрелись. У заднего борта фургона стоял немецкий пулемет, рядом сложены были три фаустпатрона.

Раненые лежали в теплых мешках на носилках.

– Где немец? – спросил я.

– Вот, – сержант показал.

Отто Ран выглядел плохо. Кожа, страшно сухая, обтягивала череп; глаза ввалились. В уголках бескровных губ засохла пена.

– Отто, – позвал я. Он не отзыввался.

– Куда его ранило?

– В бок. Похоже, почка задета, – сказал тот, кто охранял раненых – Чарли.

– Вы санитар?

– Нет, сэр. Я ушел в армию из медицинского колледжа. С третьего курса.

– Значит, вы с лейтенантом коллеги. У нас с собой бинты и немного пенициллина.

А о какой леди говорил сержант?

– Вот, сэр. Она из артистической бригады. Похоже, что крупозная пневмония…

Вообще-то она актриса. И даже из Голливуда. Это мне другой парень из той же машины сказал. Он уже умер. Их машину расстреляли танки.

Я посмотрел. Рот леди был раскрыт, она часто и хрипло дышала. Лицо ее испачкано было густой коричневой мазью от обморожений. Я не видел ее пятнадцать лет…

– Так, – сказал я. – А остальные раненые?

– Они легкие, сэр. Просто устали. Спят. – Он помолчал и добавил: – Тяжелые уже умерли.

– Вам следовало сдаться в плен, – сказал я.

– Возможно, сэр. Но сначала мы надеялись выбраться, а потом стало некому сдаваться. Потом появились эсэсовцы. Не ваффены, нет. Черные эсэссовцы. На мотоциклах. И…

– Понятно, – сказал я.

– На знаю, сэр, понятно ли вам. Видите ли, я брал замок Ружмон. В Нормандии.

Там были черные эсэсовцы и две тысячи беременных женщин. В подвале стоял железный идол с открытой пастью…

– Я был в замке Ружмон, – сказал я. – Наверное, сразу после вас.

– Ребята, которые штурмовали замок, потом вообще не брали пленных. А я перерезал глотку эсэсовскому генералу, и мне стало как-то проще.

– Генерал был маленький и чернявый?

– Ага. Истиный ариец из Бронкса.

– Глотку ему резали не раз, – сказал я. – И на костре жгли. Ему это как слону дробина.

– Вы знали его, сэр?

– Мы как раз занимаемся им и ему подобными.

– Так у немцев это что – всерьез?

– Более чем. Сенат не стал бы тратить деньги на шарлатанов.

– И этот немец, – Чарли кивнул на застонавшего Рана, – имеет какое-то отношение?..

– Да. Но он на нашей стороне. Давайте-ка займемся им…

И мы занялись Отто Раном. А потом мы занялись Марлен. А потом – остальными ранеными. А потом наступило утро.

Выше облаков гудели самолеты, и вдали гремели разрывы тяжелых бомб.

Впереди шел сержант-канадец. Не подумайте, сэр, что я не хочу тащить носилки, сказал он смущенно, но меня считали лучшим браконьером к югу от Калгари.

Каковы же худшие, подумал я, вспомнив вчерашний треск и сопение, но ничего не сказал: нести Марлен я бы ему и подавно не доверил. Да и не только ему…

– А ведь я эту тетку знаю, – сказал Нат, который держался за носилки сзади.

– Я тоже, – сказал я. – Не сбивай дыхание…

Твое счастье, что она не слышала про «тетку»…

До места нашей «пещерной стоянки» мы добрались быстро – едва ли не быстрее, чем вчера добирались до фургона, хотя вчера шли под гору, а сегодня – в гору.

Но дальше начались препятствия. Камни за ночь обледенели, и подниматься по этому каскаду невысоких, но очень скользких горок было трудно и нам, несущим носилки, и тем раненым, которые шли своим ходом. Отто стонал, Марлен молчала. Иногда мне казалось, что она перестает дышать. Но потом – прорывался кашель…

Наконец, мы выбрались из каменного лабиринта.

Дальше пошло легче. Даже снег здесь был плотнее и не проваливался так, как внизу. Ели метров тридцати в высоту с изогнутыми от постоянных ветров вершинами росли по склонам лошины. Под пологом одной такой ели мы остановились передохнуть.

– Далеко еще? – спросил я.

О'Лири посмотрел на схему.

– Сейчас будет камень…

Но камень мы не заметили под снегом. К счастью, О'Лири, браконьер– первопроходец, споткнулся о него и грохнулся во весь рост. Рукавом он смахнул снег с блестящей поверхности…

– Отсюда – сорок шагов на север, – сказал он, не вставая. – А что тут написано?

– «Направо пойдешь – женят, налево пойдешь – замуж выдадут, прямо пойдешь – о камень навернешься,» – процитировал я по памяти. – У вас же ирландская фамилия, неужели вы не узнаете письма своих предков?

– Черточки дурацкие, – сказал сержант, поднимаясь. – Неужели вы все это знаете?

– Долг службы. Ведите, сержант.

– А нам ведь направо, – сержант огляделся. – И что, я всю жизнь женатым ходить буду?

– Так гласит вековая мудрость, – вздохнул я. – Считайте шаги, сержант.

– Это приказ, сэр?

– Да, это приказ.

Оглядываясь на нас, он отсчитал сорок шагов. Остановился.

– О! – сказал он изумленно. – Да тут проход!


Как оказалось, печи-голландки топить умеет только русский человек. О'Лири и негр Дуглас натаскали из подвала кучу дров. Иней уходил со стекол, обращаясь в пар. И скоро стало по-настоящему жарко.

– Мне кажется, леди уже чувствует себя лучше, – сказал негромко Чарли. – Этот пенициллин и вправду творит чудеса.

Дело было не только в пенициллине, но я не стал уточнять.

Отто на минуту пришел в себя, огляделся – и спокойно уснул.

Дом его ни в коей мере не напоминал жилище последнего немецкого романтика.

Очень чистенькие беленые комнаты, на резных деревянных полках красуются расписные декоративные тарелки. Ходики стояли: гиря опустилась до полу. Пол застелен вязаными крестьянскими ковриками. Позеленевшее от времени медное распятие в углу. Тяжелые дубовые табуреты с прорезью посредине.

Крахмальная скатерть на столе. Комод у стены оккупирован фарфоровыми пастухами и пастушками. Единственная картина в доме была отнюдь не «Островом мертвых» Бёклина, а изображала богобоязненную семью немецких поселян, после трудового дня усаживающуюся за стол. И везде салфетки и полотенца с вышитыми на них готическим шрифтом изречениями народных мудрецов.

– Извините, сэр, – Дуглас, рассматривавший все это с изумлением и тревогой во взоре, обернулся ко мне. – Не знаете ли вы, что здесь написано? Вдруг, не дай Господь, это языческие заклинания, и мы все попадем в ад, потому что видели их? Чарли рассказывал, что эти наци – чистые сатанопоклонники.

– Это заклинания, но не языческие, – сказал я. – «Карты и кружка доводят до бедности.» «Смерть подстерегает везде, и на празднике, и на балу.» «Мужчина без женщины словно голова без тела.» «Лучше десять завистников, чем один сострадалец,» «Лучше дважды измерять, чем один раз забывать.» «Каков человек, такую ему и колбасу жарят.» «Шалость редко приводит к добру.» «Говори правду, пей чистую воду, ешь вареную пищу.» «Большая дубина набивает большие шишки.» «Если бы кто-нибудь захотел зарыть правду, ему потребовалось бы много лопат.» «Слишком много искусства пользы не приносит.» «Любовь и ум редко идут рука об руку,» «Хорошо пережеванное – наполовину переваренное…»

Сумрачный германский гений вогнал всех в задумчивость. Наконец Дуглас сказал…

– Да-а: Неудивительно, что эти джерри взбесились и решили завоевать мир…

О'Лири почесал в затылке…

– Не знаю, как там лопаты, а от кружки и картишек я бы сейчас не отказался.

И все ожили.

В подполье висели окорока, лежали головки сыра. В ларе, расфасованные по полотнянным мешочкам, хранились сухари. О'Лири безошибочно определил под мешковиной зеленоватую длинную бутыль чистого, как слеза младенца, самогона.

Нат устроился на чердаке – наблюдать.

– Знаете, дядя Ник, – сказал он, когда я забрался к нему, – странно все это.

– Что?

– А вот: ни самолетов здесь не слышно, ни взрывов…

– Бывают такие места, – сказал я. – Ты все равно поглядывай…

Я спустился и застал следующую сцену: О'Лири вытащил из стола калоду Таро и сейчас, слюня палец, выбрасывал лишние карты.

– Сержант, – сказал я.

– Да, сэр?

– Положите колоду на место. Это не игрушка.

– А что такого? Карты и карты. Только масти не так нарисованы.

– В том-то и дело, – сказал я. – Если здесь действительно крутятся черные эсэс, то даже держать в руках Таро – это все равно, что залезть на крышу и размахивать американским флагом.

– Хм. – Он с сомнением посмотрел на карты, потом на меня, потом опять на карты. – Ну, если вы так уверены…

Он собрал карты, сложил их в серебряный футляр, взвесил на руке и сунул в карман.

– Вы ошиблись, сержант, – сказал я. – В комод. Вот из кабинета фюрера я вам разрешаю брать все что угодно.

– Даже веревку, на которой он повесился, – не открывая глаз, проговорил Отто Ран.

– Что он сказал? – забеспокоился сержант.

Я перевел.

– Кто повесился?

– Фюрер.

– А с кем мы тогда воюем?

– Лучшие умы человечества ломают над этим головы, – сказал я.

– Ничего не понимаю, – сержант отошел, явно обиженный и на меня, и на умы человечества.

– Отто, – позвал я. – Вы меня узнаете?

– Голос знакомый, – сказал Ран.

– Если хотите, можете посмотреть.

– Не хочу, – сказал Ран. – Глаза слишком часто лгут.

– Помните Гималаи?

– А, Николас, – равнодушно произнес Ран. – Значит, вас тоже взяли сюда?

– Куда?

– В тонкий мир.

– Не такой уж он тонкий, – сказал я. – Дырка у вас в боку – будто бык боднул.

– Может, и правда бык, – сказал Ран. – Не помню. Я вышел ненадолго – просто подышать…

– Откуда вы взяли, что фюрер повесился?

– А что ему оставалось делать? Бежать за Одер к русским? После того, как на Гамбург и Дрезден бросили эти чудовищные бомбы, никто уже не мог сражаться.

Да, русские бы спрятали его… О, как они хотели заполучить его живым! А знаете, Николас, для чего? У них уже был собран железный зверь, и нужен был человек, обладающий ментальной сверхсилой – таким был фюрер. Они бы отсекли ему руки и ноги и вживили его в этот жуткий механизм… Впрочем, Николас, всего этого не случилось, не так ли? – он посмотрел на меня, прищурясь.

– Что вы хотите этим сказать?

– Не брали вас в тонкий мир: вы сами сюда пришли: как? А, да я же сам, наверное, вас привел: Я очень устал, Николас. Вы не представляете себе, как я устал. Какая это мука: все знать, все понимать: но оставаться при этом лишь тенью на стене…

– Ничего, – сказал я. – И это пройдет.

– Возможно: – он задышал тяжелее. – Танки Паттона давно в Берлине, но никто этого не знает. Адольф бежал в Ганновер и там повесился, но этого тоже никто не знает. Все ведут себя так, будто ничего такого не произошло: Германия лежит в развалинах, реки красны от крови – но никто этого не видит, люди ходят на работу, обедают в маленьких кафе, спят в своих постелях: ужасно.

Он сморщился и отвернулся.

– Капитан, – сказал Чарли; он, похоже, стоял за моей спиной и слушал. -

Пожалуйте к столу, сэр.

– Отто, – позвал я.

Он слабо махнул рукой – иди, мол.

Я подошел к Марлен. Она зарумянилась; глаза бегали под веками. Дыхание стало чистым и глубоким. Я потрогал ее лоб, вытер лицо салфеткой. Мне показалось, что она ощутила прикосновение.

– Говоришь, к столу? Пойдем к столу…

Картофельный самогон тяжело рухнул в желудок. Сразу зазвенело в ушах.

О' Лири с грустью смотрел на кружку.

– И выпить бы надо, – сказал он, – и боюсь, что разморит. Мой черед лейтенанта менять.

– Не разморит, – сказал я. – Здесь слишком чистый воздух.

– Я сменю лейтенанта, – сказал Чарли. – Я вообще не пью.

Танкист Дуглас выпил свою порцию залпом, прислушался к ощущению, моментально втянул ломоть окорока величиной в две ладони, потом сказал…

– Я понял, чего нам не хватает. Должно быть, настала пора старому негру немного покухарничать, сэр. Разрешите?

– Действуйте, рядовой. Только не надо бросать в котел незнакомые травы. Мало ли чего он тут насушил…


Марлен пила бульон, не просыпаясь. А снилось ей, что я ее камеристка и что она опаздывает на свидание с Кларком Гейблом. Мне досталось как за собственную нерасторопность, так и за скверно составленное расписание миссисипских пароходов…

Я укутал Марлен и перешел к Отто. Приподнял ему голову и поднес к губам чашку с бульоном. Отто сделал несколько глотков, передохнул, потом разом допил остаток. Он уже не походил на человека, пребывающего в тонком мире. А глоток самогона окончательно вернул его к живым.

Он смотрел на меня, щурясь и морща нос. Такое выражение бывает у людей, проснувшихся от яркого света, упавшего на лицо.

– Это опять вы, – хмыкнул он.

– Да, Отто. И если вы хотели удрать…

– От вас? С какой стати? Удирают обычно от собственного начальства.

– Ну, это у вас получилось отменно. Зеботтендорф был искренне огорчен.

– Еще бы. У него были на меня особые виды. Он ведь понимал, что я рано или поздно выйду на Грааль.

– И что? Вышли? – спросил я как можно небрежнее.

– Вестимо , – сказал он по-русски, и я не сразу его понял.

Грааль…

– И: что? – задал я глупый вопрос.

Его лицо разом переменилось. На миг мне показалось, что Отто постарел лет на пятьсот. Чем-то он стал неуловимо похож то ли на царя Ашоку, то ли на моих мадагаскарских учителей…

– Об этом не стоит говорить, – сказал он мягко, но непреклонно. – Грааль – это совсем не то, что о нем думают. Мне пришлось, – он замолчал и уставился в потолок.

– Отто…

– Нет, ничего. Я уже в порядке. Это сначала было: тяжело. Но потом, когда все стало ясно: Согласитесь, Николас, это очень тяжело, когда все становится ясно. Какое-то время смотришь на мир снаружи, как на аквариум.

– Скорее уж серпентарий, – сказал я.

– Пожалуй, все-таки аквариум, – возразил Отто. – Этакая трехмерность: и медлительность. Человек вытягивается в не очень длинную очередь собственных отражений, и первым в этой очереди стоит младенец, а у кассы ждет расчета мертвец…

– И отчего же вы не подарили свое открытие фатерлянду?

– Я его и Папе римскому не доверил бы, – судорожно выдохнул Отто, внезапно ощерясь. – Может быть, я чего-то не понимаю в резонах Провидения, но это не для людей. Пережить такое унижение не смогла бы и амеба…

– Вы уничтожили его? – спросил я.

– Боюсь, что это невозможно сделать, – сказал Ран. – Но я замуровал его так надежно, что лишь падение очередной Луны способно высвободить его, – он криво усмехнулся. – Это не кровь Христова, Николас. Нам врали. А мы это чувствовали. Многие искали Грааль, и каждый надеялся, что отыщет его кто– нибудь другой…

– Отто, – сказал я, задумавшись. – Может быть, вы нашли нечто иное?

– Хотел бы я в это верить, – вздохнул Ран. – Увы, Николас, все сходится. Главное – я ведь обрел все обетованное. В том числе и ответы на любые вопросы…

Грааль – это соблазн для самых праведных. Думаете, об избавлении от какой чаши Он молил в Гефсиманском саду?

Отто Ран БАЛЛАДА О ПЕПЛЕ (1944-45гг)

Валькирии – бабы ленивые, и они не спешат к месту битвы.

А уж на самоубийц они тем более не обращают внимания.

Поэтому маленькому Адольфу пришлось на своих коротеньких ножках самому топать до Вальхаллы.


Без всякого удовольствия встретил его Вотан.

Старому богу не понравился обрывок веревки, свисавшей с шеи пришедшего.

Но все же бог оставил дела, чтобы выслушать вождя германского народа.


О божественный Вотан, сказал Адольф, германцы посрамили и англов, и саксов, и итальянцев, и французов, А самое главное – мы вырвали золото Рейна из жадных еврейских ртов!


То, что наши враги превзошли нас числом многократно и больше выковали мечей, это твоя вина, а не наша.

Я же сделал все что возможно, и поэтому мне не стыдно предстать перед твоим троном.


И отвечал ему Вотан, схватившись за голову: тебе не стыдно, нечестивый?

Неужели ты забыл о том, как следует погребать героев?

Германцы гибли в России и Югославии, в Польше и Франции, но ни один из них, кроме тех, что сгорели в танках, самолетах и на кораблях, не был удостоен огня.


Ты знаешь, что закон мой непреложен: герой сожигается на костре, а трус прячется под землю.

И вот представь себе, маленький глупый Адольф, как с дымом костров в Вальхаллу идут, и идут, и идут мужчины и женщины, старики и дети, и даже грудные младенцы.

Ты знаешь, что закон мой непреложен.


Что это за народ, в котором даже старики и младенцы удостоиваются погребений героев?

Закон небес непреложен, и я отныне отдаю этому народу воинскую удачу, доблесть и славу, принадлежавшую германцам.

Ты понял меня, маленький бедный Адольф?


Маленький Адольф закричал, как дикий раненый зверь, но в Вальхалле его никто не стал слушать, и валькирии спихнули его вниз, глумясь.

Где, в каких кругах межмирья прозябает сейчас маленький черноусый Адольф?


Может быть, он пытается стяжать славу модного художника в Вене на бульваре Роз?

А может быть, служит собакой-поводырем у слепого ветерана Сталинградской битвы?

И, может быть, тогда когда-нибудь, через тысячи лет, валькирия, нависающая над Сталинградом, вспомнит о своем происхождении и сойдет с пьедестала, дробя камень… Кто знает?

2

Это предложение, как сообщают, исторгло у раздраженного народа крик такой силы, что пролетавший над форумом ворон упал бездыханный в толпу.

Плутарх


– Нашел, – вдруг очень спокойно сказал Костя и встал. В руках его был переплетенный в рыжую кожу нетолстый том in octavo.

– Не открывай, – предупредил Николай Степанович.

– Что я, маленький? – усмехнулся Костя.

Книга была неожиданно легкая, высохшая, и странно теплая на ощупь.

– Та самая? – спросил Костя.

– Да, – Николай Степанович погладил переплет. – Та. А вот – самая ли? Сомнительно. Сколько раз ее переписывали, переводили с умерших языков на живые, а когда те, в свою очередь, умирали…

– Получается – все зря?

– Нет, конечно. Основное сохранилось. Просто все рекомендации надо на всякий случай проверять. Как если бы устав караульной службы сам собой родился при начале времен и ждал, когда появится человек, а вместе с ним и караульная служба…

– «Дракономикон», – медленно и тихо, будто пробуя слово на вкус, произнес Костя.


– Это были, наверное, дашковские крысы, – делился Костя познаниями. -

Известно, что Екатерина Романовна немало почитала этих уютных зверьков, полагая их едва ли не домашними богами просвещенных наций. У нее они находили пропитание и покровительство. Крысиный же вертеп свой она охотно демонстрировала близким ей по духу людям, в числе их и Шувалов, и Ломоносов Михайла Васильевич, и все восторжены были хваткостью к ученичеству лицедейному, зверьми проявленному. Пиесы фон Визина разыгрываемы были в сем вертепе допреже публикования…

– Костя, не ломай язык, – засмеялся Николай Степанович. – Разговорная речь почти не изменилась за три века. Речь письменная всего лишь сближается с нею, теряя по пути свою сакральность.

– Я понимаю, – вздохнул Костя. – Просто хочется чего-то совсем простого, но чтобы обязательно звучало «милостивый государь»…

– Не исключено, что крысы в теперешнем их виде, в виде животных городских, были выведены специально как биологическое оружие для борьбы с ящерами, – продолжал расссуждать Костя. – Первые упоминания о крысах относятся к восьмому веку, прежде их будто бы не было. Почему нет? Ящерам от них ущерб будет страшный…

Они выбрались на поверхность не в «нехорошем доме» на Рождественском, а на задах комплекса «Литературной газеты», через вентиляционную коробку, облюбованную диггерами. Именно отсюда в свое время Костя и попал в подземное царство Брюса: сначала через вентиляционный колодец, потом – через промоину: Диггеры избегали старого коридора, о нем ходило множество темных историй. Костя же как-то сразу догадался, что это и есть именно тот «umweg», что грубым пунктиром обозначен на карте…

На поверхности земли стоял уже поздний вечер, готовый перейти в ночь. Они отряхнули грязь с колен, почистились мудро прихваченной щеткой, забросили за спины рюкзачки (руки лучше иметь свободными) – и тронулись в путь. Путь наземный был короче, но более прихотлив: через два забора, по узкому проходу между гаражей, мимо шеренги мусорных баков: Стая собак молча грызлась за обладание чем-то существенным. Воняло падалью.

Наконец открылась улица, по обычаю пустая и неосвещенная. Налево искрилось и дышало Садовое кольцо, направо – горели редкие окна. На фоне темно– неонового неба чернели антенны на крышах. Держась за одну из антенн, стоял человек.

– Каждый вечер он здесь, – сказал Костя. – Года три я хожу – и да, каждый вечер…

– Кто же это?

– Неизвестно. Пытались узнать – никак: – Костя развел руками. – А интересно, кражи из питерской Публичной библиотеки – они с нашим делом никак не связаны?

– Все может быть, – сказал Николай Степанович. – Ощущается повсюду какое-то общее шевеление. Ровно как после пятьдесят третьего – всеобщее оцепенение: Но выделить нечто конкретное трудно.

В киоске на Садовой Николай Степанович купил большую коробку конфет, две бутылки рейнского вина и банку фаршированных оливок.

– Всем хороши армяне, – сказал он, убирая все в рюкзак, – но вино у них какое-то неправильное.

– Хм, – Костя присмотрелся к оливкам. – А как же тогда коньяк?

– До войны был правильный.

– Ага: Николай Степанович, я ничего не путаю: анчоусы – это килька?

– Килька.

– Надо же: я, оказывается, на анчоусах вырос: И это коммунисты от меня скрывали, подумать только!

Он взмахнул рукой, и отъезжающая было от тротуара «волга» с зеленым огоньком тормознула со скрипом.

– До Библиотеки, – Костя скинул рюкзак, полез в машину.

– До Ленинской, что ли?

– До нее, болезной…

– Надо же, – Николай Степанович осмотрелся в салоне. – А я думал, что такси в Москве вымерли.

– Это уже по новой, – сказал таксист. – Лужков подбодрил.

– Молодец, – сказал Николай Степанович.

– Молодец, – согласился таксист. – А вы приезжие или как?

– Напополам, – сказал Николай Степанович. – Я из Петербурга. Точнее, из Царского Села.

– Это теперь Пушкин, что ли?

– Царское есть Царское. Пушкин там учился, – сказал Николай Степанович.

– Да: "Один только человек принадлежал нашему обществу, не будучи военным. Ему было около тридцати пяти лет, и мы за то почитали его стариком.

Опытность давала ему перед нами многие преимущества; к тому же его обыкновенная угрюмость, крутой нрав и злой язык имели сильное влияние на наши молодые умы:« Подумать, когда-то я знал наизусть и »Выстрел«, и »Пиковую даму«, и »Капитанскую дочку«, я уже не говорю о »Полтаве« или »Гавриилиаде«. Зачем? Удивлять подруг?.. – таксист склонился над рулем. – »Мария, бедная Мария, краса черкасских дочерей! Не знаешь ты, какого змия ласкаешь на груди своей!..« Откуда же ей знать, бедняге, она же »мама мыла раму" только и помнит из школы…

– А Шива мыл Вишну, – сказал Николай Степанович.

– Что? А, – таксист хохотнул. – Юмор. Понимаю. Чем-то вы на Маслякова похожи.

Не родственник?

– Я – на Маслякова? – изумился Николай Степанович. – Да ни Боже мой!

– Что-то есть общее, – стоял на своем таксист.

– Стрижка, – подсказал Костя.

– Lapsus memoriae, – возразил Николай Степанович.

– А жалко, – сказал таксист. – Так бы хвастался: Маслякова возил: Вот ваша библиотека.

– Немножко недоезжая, – сказал Костя. – Вон там, на углу.

Николай Степанович расплатился, такси укатило, и Николай Степанович с Костей, подхватив багаж, направились ко входу в рум. Он был замаскирован под декоративную нишу в стене библиотеки. Граф Румянцев с «Пятым Римом» связан был очень плотно: Из кармана Николай Степанович достал Георгиевский крест – свой первый, за успешный поиск на левом берегу Двины, сохраненный Фархадом в тайнике дворницкой и каким-то неведомым способом превращенный им в универсальный ключ ко всем румам (почему именно этот крест, зачем и при каких обстоятельствах решил Фархад сделать отмычку, которая имела силу только в руках Николая Степановича – ничего этого не было в коротком письме, написанным личным шифром малого таинника Тихого, но рукой маршала Фархада: дрожала та рука:), прижал его к ключ-камню – и всей ладонью ощутил проворот механизма, открывающего дверь…

Они спустились по лестнице в тишину рума. Николай Степанович зажег черную свечу и несколько секунд спустя вместе с Костей шагнул в гомон и суету «табора» под армянским городом Ехегнадзор…

3

Итак, ты не хочешь, чтобы тебя мучала совесть, но не в силах этого избежать.

Чем прийти к такому выводу, лучше вовсе не размышлять.

Хань Юй


– Надька, цыц, – слабым голосом сказал Коминт. – Тебя тут не: о-о! Полегче, мать, полегче…

– Молчи, слабый мальчик. Хха! – и Ашхен каким-то сложным многосоставным движением повернула его руку – громкий щелчок, будто хлопнули друг о друга две дощечки, Коминт подпрыгнул на стуле и тут же обмяк с блаженной улыбкой. -

Это тебе не топорами бросать в беззащитную женщину…

– Надежда Ко: – начал было Костя, но Николай Степанович жестом велел ему замолчать.

– Ты права, Надя, – сказал он. – Я действительно не имел никакого права вас в это втягивать. Но бросить вас на произвол судьбы я не мог и подавно.

– На произвол? На произвол? Вы еще смеете говорить о произволе! Да это вы и есть тот самый произвол судьбы! Появляетесь, делаете все по-своему, уродуете жизнь, ломаете: Кто вам дал такое право? Кто, я спрашиваю?

– Бог. Сам, своею милостью.

– И вам не стыдно это говорить? Говорить такие слова? Иезуитство какое-то…

Николай Степанович покачал головой.

– К сожалению, Наденька, так оно и есть. Ну, подумай сама: как мы сюда попали?

Из Москвы в Армению – сделав два шага?

– Что вы меня, за дуру принимаете? Этих секретных разработок везде понатыкано…

– Как же вам смогли задурить головы: Тигран!

– Здесь, командир.

– На твоих глазах человек превратился в дракона. Ты подтверждаешь?

– Да. Сам видел, сам трогал, сам убивал тварь.

– Как – в дракона? – ахнула Надежда.

Тигран пожал плечами и отошел.

– Ты сама, повторяю, сделала шаг – и очутилась за две тысячи километров…

– Я не понимаю, какое это имеет отношение…

– Такое, милая моя Наденька, что весь твой прежний житейский опыт сегодня становится бесполезен. Ты, наверное, все еще думаешь, что неприятности наши начались через то жалкое золото? Что за нами гоняется какая-то мафия, или контрразведка, или еще кто-то подобный – зловредный, но человеческий и потому объяснимый? Кого можно понять, сторговаться или перейти на его сторону? А лучше всего – отвернуться и не замечать, что он там делает за твоей спиной?

– Я вовсе не собиралась переходить на чью-то сторону. Я просто хочу жить своей жизнью и не позволять никому диктовать мне: Детям нужна нормальная школа, черт побери, а не эта деревенская дыра! Я уже не говорю о себе, моя репутация погибла…

– Опять двадцать пять. Если в тебя ударяет молния – кто виноват?

– Молния? – вдруг подбоченилась Ашхен. – Я не знаю, что там с молниями, а школа детям нужна нормальная! Я послушала, чему их тут учат…

– Да! – вспыхнув вновь, закричала Надежда. – И я не хочу, чтобы дети ходили в школу под охраной вооруженных мужчин и даже несмотря на охрану…

– А ну, заткнитесь все! – вскочил Коминт. – Распустил вас!

– Молчи уж, однорукий, – развернулась Ашхен. – Позорище мое.

– Они были в форме полиции, – вступился Тигран. – Только поэтому…

– Полиции-милиции, – фыркнула Ашхен. – Последнее дело – позволять себе руки крутить.

– Так что же, – тихо спросил сзади Костя, – нас опять нашли?

– Может быть, да, может быть, нет, – сказал Николай Степанович. – Все как обычно…

– Вы устали?

– Устал. Я постоянно упускаю из виду что-то важное. Я все время делаю что-то не то: Надежда, давай отойдем на два слова. Митинги – это не моя стихия.

Надежда набрала воздуха, чтобы возразить, но доселе молчавшая Светлана тихо велела…

– Иди.

Уставившись под ноги и тихо бормоча, Надежда направилась за Николаем Степановичем.

Этот рум, в отличие от всех известных ему раньше (круглое помещение, прямоугольное помещение и соединяющий их коридор – этакая буква «Ю»), был большим и разветвленным сооружением. Не особо мешая друг другу, здесь могло разместиться человек двадцать пять. Судя по всему, им не пользовались более двух веков (содержимое оружейного ящика вызвало бы мгновенный разрыв сердца у любого коллекционера: набор ятаганов и кривых сабель, прекрасной выработки дамасские кинжалы, серебряные пороховницы и рожки, две фузеи, ручная митральеза, французский тромбон и полтора десятка разнообразных дорожных пистолетов), и это пока не находило никакого логического объяснения. Румы (этот и восемь подобных ему) были обозначены на карте, хранившейся у Фархада – но никто и никогда из приобщенных к Великим Тайнам даже полунамеком не выдавал этого знания. Что ж, еще в пятьдесят третьем Николай Степанович всерьез заподозрил, что в Ордене имеется свой маленький «внутренний Орден», ничего общего не имеющий с Капитулом – но бурные события последующих лет помешали додумать эту мысль…

В закутке, где у стен стояли две слишком короткие дубовые лавки, а с потолка на цепях свисал бронзовый светильник, источающий желтовато-оранжевый, как солнце ветреным вечером, свет, они сели друг против друга и долго молчали.

– Когда-то, очень давно, мне предложили выбрать между жизнью и смертью, и я выбрал жизнь, – сказал Николай Степанович. – Возможно, я ошибся. И все, что теперь творится со мной, с моими близкими, с далекими – плоды той ошибки. Но я боюсь, что уже поздно что-то менять. Вы просто попали в круги, расходящиеся от меня. Даже если я застрелюсь сейчас – ничто не изменится: Хуже того, Надежда: если мы сумеем как-то сбежать, скрыться, затеряться – пройдет очень немного лет, и нас достанут все равно, потому что: потому что их станет много…

– Кого?

– Назовем их драконами. Древняя раса. Дочеловеческая. Они лежат где-то под землей, а их слуги готовят им условия для выхода наверх.

Надежда помолчала.

– Не могу в это поверить. Вот что хотите со мной делайте…

– Я видел одного из них. И Тигран видел. Мы убили его – чуть раньше, чем следовало. Наверное, сегодня ночью мы пойдем еще раз – посмотреть на его труп. И задать ему оставшиеся вопросы.

– Трупу?

– Да.

– Звучит, как бред сумасшедшего.

– Да. Я думаю, они немало постарались, чтобы все, что о них случайно узнают люди, звучало, как бред сумасшедшего: Надежда, у тебя мальчишки. Чтобы им потом не пришлось: понимаешь, вся твоя финансовая возня, вся эта заготовка сена накануне большого пожара…

– Я пойду с вами. Туда, поговорить с трупом.

– Вложить персты в раны?

– Вот именно.

– Хорошо, – кивнул Николай Степанович. Надежда вздрогнула. Может быть, она хотела, чтобы ей отказали.

Вошел Гусар, посмотрел внимательно.

– Вот и Гусар все видел, – сказал Николай Степанович. – Знает куда больше нас, но не слишком расположен делиться. Может быть, еще не до конца доверяет…

Ты только не обижайся, дружище, я все понимаю. Есть твои тайны, а есть не только твои.

– Грр, – согласился Гусар.

– Я и сам иногда подумываю, Надя: не смыться ли? Да только с этой чертовой войны дезертировать некуда…

Гусар сел на задницу, ткнулся мордой себе в подмышку. Щелкнул зубами.

Внезапно распрямился, вздернул уши, издал совершенно не собачий звук «фью– у!» – и метнулся назад, в большой зал.

До слуха донеслись возгласы, звук падения предметов и что-то еще, не вполне понятное: От Надежды на миг остались одни глаза. Николай Степанович схватил автомат и, на бегу досылая патрон, бросился на шум.

Картина, открывшаяся взору, воспринималась только по частям. Так, наверное, завершил бы «Ревизора» Мейерхольд, доживший до старческого маразма.

Коминт стоял, занеся над головой кривую турецкую саблю. Он держал ее в левой руке, потому что правая, вывихнутая, была надежно упакована за пазухой.

Ашхен с пистолетом, направленным не совсем в Николая Степановича, но почти, прикрывала собой беспомощного, по ее мнению, мужа.

Тигран стоял очень спокойно, и автомат в его опущенных руках смотрел примерно туда же.

Светлана и Костя одинаково перегнулись через стол, что-то высматривая.

Индейцы Петька и Армен медленно шли на полусогнутых, и в руках их посверкивали томагавки.

На лестнице как спускались, так и замерли Семен и Сашка – ребята из Левкиного «православного воинства», которых Тигран сманил за собой.

Позы и лица всех присутствующих выражали крайнюю степень изумления.

Тогда Николай Степанович осторожно скосил глаза.

Две белых собаки танцевали на задних лапах, обнявшись и тихо прискуливая.

А у самой стены, раскинув руки, стоял высокий человек в старомодном расшитом камзоле. Он не мог отойти, потому что несколько томагавков, вонзившись в стену, пригвоздили полы его камзола. Услышав Николая Степановича, он осторожно повернул голову.

Это был Брюс.

Золотая дверь.. (Конго (Леопольдвиль), 1968, март.)

Глаза чудовища были круглые и отливали тусклым серебром. Морщинистые веки медленно опускались. Дракон делал вид, что не обращает на нас никакого внимания.

Он поднял лапу, поискал, куда ее поставить. Поставил. С неуклюжим изяществом переволок белое брюхо через ствол поваленного махагона, преграждавший ему путь.

Сделал два быстрых шага и приподнял тупую морду. Я возблагодарил Создателя, что дракон не может подняться на задние лапы, подобно тиранозаурусу рекс: лапы были не длиннее и не мощнее передних. Это был ползающий дракон. Кожа его отливала перламутром. Чешуйки были настолько мелки, что сливались. Негры его называли за это «голым драконом».

– Степаныч, я сейчас свалюсь, – предупредил меня Коломиец.

– Но не з переляку, а з лютой нэнависти, – сказал я. – Ты лучше хватайся вон за тот сучок.

Коломиец с сомнением посмотрел на сучок. Потом вниз. Потом на себя. Весил он вдвое больше, чем полагалось старшему лейтенанту, хотя бы и ГРУ.

Так я до сих пор и не знал: то ли Коломийца мне навязали, то ли предоставили в распоряжение. Связи у Скопина-Шуйского в разведке были давние и крепкие.

Дракон между тем дважды обошел вокруг дерева, где мы нашли убежище, остановился и стал одновременно покачивать хвостом и мотать башкой, словно бы колеблясь: то ли перегрызть ствол, то ли околотить нас, как груши.

Коломиец крякнул и утвердился на случай второго варианта.

Дракон еще раздумывал, а насекомые уже вовсю нас жрали. Накомарники не пережили нашего мгновенного взлета.

– Что-то гудит, – сказал Коломиец с надеждой. – Может, самолет?

– Да хоть вся Вторая воздушная армия, – сказал я. – Нам бы сейчас как нельзя кстати оказался старый добрый воздушный шар с веревочной лестницей и благородными жюльверновскими героями.

– Но что-то определенно гудит!

– А разве вас не учили по звуку моторов определять тип самолета? – невинно спросил я.

– Это где? На историческом-то факультете? – картинно рассмеялся Коломиец.

Почти три месяца мы лазили по джунглям, и все три месяца Коломиец валял передо мной дурака, хотя – он знал, что я знал, что он знал: – и так до бесконечности.

Дракон, кажется, принял решение. Он отошел, коротко разбежался и боднул дерево костяным бугристым лбом.

– Степаныч, – сказал Коломиец, – ты легче. Ты лезь наверх. Я его попробую гранатой.

– Не суетись. Осколками все равно посечет. Не повалит он дерево.

Дракон считал иначе.

Гудение усилилось.

– Не самолет это, – совсем упавшим голосом сказал Коломиец. – У них тут гнездо.

Я посмотрел. Над самой головой Коломийца висело что-то вроде серой бумажной дыни. И огромный полосатый шершень лениво выбирался наружу – посмотреть, кто это там внизу охальничает?..

Барон Мюнхгаузен, очутившийся между львом и крокодилом, имел больше шансов выкрутиться.

Шершень, не обратив на нас ни малейшего внимания, скользнул вниз и описал несколько кругов над головой дракона. Тварь как бы нехотя клацнула зубамии в воздухе. Из гнезда на смену погибшему полез друг.

– Ты! – рявкнул Коломиец. – Пидор ползучий! Маму твою лошадь пополам! Енот гальюнный! Жираф в жопу изысканный! – (я сам чуть не полетел с ветки) – Не буди во мне зверя, понял? Пещера! Козел гофрированный!..

Дракон задрал голову и приоткрыл в изумлении рот. Наверное, он хотел ответить, но не находил слов. И шершни не вылетали, но гудели очень громко: очевидно, устроили кучу-малу у выхода.

– Мудило юрское!!! – страшным голосом Тарзана взвыл Коломиец (джунгли стихли), подпрыгнул, сорвал гнездо и двумя руками – в полете – словно баскетболист, загоняющий на последней секунде победный мяч в кольцо соперника – отправил этот маленький бумажный ад в отверстую нежно-розовую пасть, – грянулся грудью о сук, с хаканьем отлетел в сторону, перевернулся и угодил на самый хребет чудовища…

Раздался еще более жуткий вопль. Дракон закружился волчком, норовя укусить себя за живот. Я сам не помню, как оказался на земле и как успел выхватить обмякшего старлея из-под ног взбесившейся твари.

Еще минуту длился раздирающий душу рев – и внезапно стих. Я выглянул из-за дерева. Хвост мелькнул последний раз в стенном проломе храма и пропал.

Коломиец сел. Глаза его были закрыты.

– Реликт зачморенный, – слабым голосом продолжал он. – Сам напросился…

– Дай-ка я тебе ребра посчитаю, – предложил я.

– А хули им сделается, – сказал он – и оказался прав.


Негров своих мы так и не нашли. Рев дракона доносился будто бы из-под земли, не приближаясь и не отдаляясь.

– И как мы все это понесем? – сказал Коломиец, оглядываясь по сторонам.

Лагерь наш был разбит на мыске невысокой лесистой гряды, разделяющей два болота. Как бы в продолжение этой гряды в полукилометре поднимался пологий холм. Он-то и был целью нашего похода. Вернее, моего. Что было целью Коломийца, знал только он сам да его начальики в Москве.

– Это бросим, – показал я на тюк с его секретными причиндалами. – И это тоже бросим. И это…

– Степаныч, – сумрачно сказал он. – За это меня даже под трибунал отдавать не станут.

– Как это правильно! – восхитился я. – Давно, давно пора было ввести во всех НИИ трибуналы. Или ОСО. Нечего выносить сор из избы.

Смех смехом, а положение наше было хуже некуда. До ближайшей тронутой цивилизацией деревни было километров полтораста – напрямую, через болота.

Со скоростью три километра в день. А то и два. Негры, убегая, предусмотрительно прихватили все консервы и муку, пару дробовиков и надувную лодку. Остались палатки – в избытке, – мешок сахара, пачка соли, банка с топленым салом, немного сухарей, ящик тола, десяткок детонаторов…

На наше счастье, носильщики, отправленные на заготовку дров, топоры и мачете побросали. И то ли забыли захватить, то ли убоялись прогневить белых духов, но из моей палатки они не взяли ничего. Так что остался у нас штуцер восьмого калибра и легкий «зауэр»-двадцатка.

– Может, вернутся еще, – неуверенно предположил Коломиец. – Они же только аванс взяли…

– Лучше бы ты их в партию принял, – сказал я.

Он посопел.

– Степаныч: я так понял, они тебя за большого шамана держали…

Об этом следовало подумать.

– Дождемся темноты, – сказал я. – Хотя не стал бы я на это особо рассчитывать.

И вообще: не перекусить ли нам, пока еда не кончилась?

И мы перекусили, намазывая сухари салом и посыпая сахаром.

Было очень жарко.

– В джунглях, конечно, с голоду не помрешь, – рассказывал с набитым ртом Коломиец. – Но противно будет. Хотя шведы, говорят, больше всего гнилую салаку уважают – а народ, на первый взгляд, цивилизованный. Или, скажем, норвеги: те селедку сахаром посыпают. Так что с сахаром, Степаныч, все пойдет. Даже слоновье говно. Учти, если один останешься…

– Ты в Африке который раз? – спросил я, хотя отлично знал: второй. Первый раз он числился переводчиком в Тунисе.

– Третий, – гордо ответил Коломиец. – Мы идем по Африке, все по той же Африке, отдыха нет на войне…

Сало с сахаром мы запили ключевой водичкой, заправленной хлорными таблетками, и пошли по следам дракона.


Храм открывался взглядам не сразу. Нужно было очень долго и не пристально смотреть поверх крон, чтобы вдруг особым образом сложились линии и тени, световый зайчики и цветные пятна – и тогда вдруг весь пейзаж волшебно преображался, и перед тобой был не лес и не холмы, а – стены, поросшие мхом, башни, увитые лианами, ворота и мосты через ров: зеленая маска исчезала, и из-под маски показывалось, усмехаясь, чужое лицо.

Рев чудовища шел буквально из-под ног.

– Да вот же! – Коломиец стоял над черной дырой, едва видимой сквозь нависающую над нею траву. – То ли сослепу упал, то ли пить захотел, бедолага…

Он нагнулся и стал всматриваться во тьму.

Я встал рядом. Чернота меня манила по-прежнему, но я давно научился бороться с этим.

На дне ямы, переливаясь в скупых лучах предвечернего света, маялся наш давешний гонитель.

– Что ж с тобой делать? – жалобно сказал Коломиец. – Горячего нет, хоть сама ложись…

Дракон поднял морду, раскрыл пасть во всю щирину ямы и заорал.

– Узнал, болезный, – сказал Коломиец. – Степаныч, но мы же не вытащим его оттуда…

– По частям, – предложил я.

– Разрешаешь?

– Сначала сфотографируем.

И я отщелкал целую пленку – пока во вспышке не иссякли батарейки.

Потом Коломиец жестом отодвинул меня на задний план, взял «лимонку», показал ее дракону, дождался ответного слова и аккуратно опустил гранату в яму. Сам отошел и заткнул уши.

Ахнуло глухо. Потом там заколотилось огромное тело – так, что затрепетали кусты вокруг. Камни и куски дерна посыпались вниз.

– Переждем, – сказал Коломиец. – Они твари живучие.

– Как бы не пришли друзья его и соратники, – сказал я.

– Не должно, – сказал он. – Не может много таких тварей жить по соседству. Не прокормиться им, – голос его звучал неуверенно.

У меня бы тоже звучал неуверенно голос, если бы я говорил такую чушь.

– Самое главное нам – в ихнюю африканскую тюрьму не попасть, – уверенно сказал Коломиец. – За браконьерство. Это у них запросто. И хрен кто узнает. И не откупишься…

Тут он радикально ошибался.

– Да, – сказал я, – местный рыбнадзор нам бы сейчас оказался очень кстати…

Мы помолчали. В яме тоже стояла тишина. И вокруг, как оказалось, тоже все был мертвенно тихо: не свистели птицы, не визжали и не ссорились обезьяны, не стрекотали насекомые.

– Полезу, – сказал Коломиец. – А то – сожрут его там какие-нибудь термиты…

Возился он часа полтора, а я вытаскивал на веревке то куски шкуры, то лапу с когтями, то полхвоста: Потом вылез сам Коломиец, похожий на Чомбе, палача конголезского народа, с карикатуры Кукрыниксов. Мачете он держал в зубах. Я облил его водой из резинового ведра. Он ухмыльнулся и побежал к лагерю.

Возле лагеря бил ключ.

Вскоре разразилась хорошая африканская гроза с ливнем и тысячью молний.

Больше часа на нас низвергались водопады. Грохот стоял, как при извержении вулкана. Потом все стихло.

Первая ночь возле древнего храма прошла спокойно. Даже, наверное, слишком спокойно для здешних мест. Но мы были несколько выбиты из колеи вчерашними событиями и не придали этому никакого значения.

Мясо дракона было удивително вкусно: гораздо вкуснее крокодильего. («Так если он одними людьми питался», – сказал Коломиец)

Немного отрешась, я погадал на наших негров. Они были уже далеко и неслись во все лопатки.

Утром, как то и положено, мы держали военый совет. Решено было панику отставить, съемку местности произвести и вообще поискать, что тут есть интересного. А там – как повезет…

Сначала я носил за Коломийцем рейку, вспоминая офицерскую школу и рассказы Куприна. В полдень Коломиец развернул свою походную обсерваторию и принялся за астрономические вычисления. Я мог бы, пожалуй, сделать то же самое с помощью спичечного коробка и зеркальца из бритвенного прибора, но предлагать свои услуги не стал, а забрался на одну из башен – с помощью якоря– кошки – и обозрел окрестности.

Зеленый океан тянулся до горизонта. Две низкие столовые горы виднелись далеко на севере.

Я знал, что если тупо идти на север, то рано или поздно болота кончатся, и мы упремся в дорогу, ведущую к пограничному городу Банги. Если идти на юг, то где-то там среди болот найдется рукав, выходящий к основному руслу Гири, и можно будет сделать плот и плыть, плыть, отгоняя назойливых крокодилов…

Повторить же в обратном порядке наш маршрут было трудно: начинался разлив рек. Но, видимо, ничего другого нам не оставалось.

Потом я перевел взгляд на окрестности ближайшие.

Храм, кажется, был куда больше, чем нам казалось поначалу. В сущности, «храмом» мы его называли по инерции вслед за неграми. Похоже, что когда-то это был настоящий город с административным центром, торговыми рядами, мастерскими, казармами: Все было каменное, обросшее мхом и кустарником – и почему-то совершенно нечеловеческое. Непонятно было, как тут люди могли жить. И непонятно было, где именно те, кто жил здесь – жили.

Годы нужны были только на то, чтобы расчистить эти постройки. И, думаю, десятки лет – чтобы докопаться до истины.

Спускаясь, я заметил на выступющем из стены выступе костяую фигурку носорога. Лежала она, зацепившись за корешки, и только поэтому не была смыта вечерним ливнем.

Кто-то был здесь совсем недавно…

Я вырвал с куском дерна прижившийся на стене кустик. Потом ножом располосовал ковер высохших и свежих корней и стеблей, поковырял земляную корку. На глубине в пол-лезвия тускло заблестело.

Сплошная плита из матово-черного, похожего на графит, камня предстала перед глазами. Даже наощупь он мне сначала показался подобным графиту: жирным.

Но клинок скользил по нему, как по стеклу, не оставляя следа. С большим трудом мне удалось отколоть кусочек.

Коломиец махал руками, предлагая пообедать.

На обед был все тот же дракон.

– Я тут подумал, – сказал он, – и вот что получилось: должны люди здесь бывать. В яме той водосток – незабитый. А должен бы. И вот еще нашел, – н протянул мне просверленый львиный коготь. – Так, может быть, нацелиться нам на то, чтобы дождаться их?

Я покрутил коготь в руках. От него исходило что-то темное, злое. Потом – показал свою находку.

– Не сомневаюсь, что есть племена, которые посещают это место, – сказал я. – Но эти штучки к культуре банту отношения не имеют. И я сомневаюсь, что мне хочется заводить новые знакомства без артиллерийской поддержки. Бог его знает, кого занесло сюда после гражданской войны: А кроме того, побывали люди здесь недавно – значит, придут нескоро.

Уже на третью ночь я понял, как ошибался.

:Каким-то чудом я успел замкнуть белую линию вокруг палатки и костра. Мела, естественно, не было, и пришлось использовать простую веревку. Коломиец, ощеломленный увиденным, крутил в руках штуцер, то заряжая его, то разряжая.

Потом – просто на земле и просто ножом я нацарапал необходимые запрещающие руны, совершенно не будучи при этом уверенным, что против местных сил они возымеют действие. И – повалился ничком, сраженный очередным акустическим ударом.

То, что выходило сейчас из леса, не поддавалось описанию – потому что у него не было ни морды, ни лап, ни хвоста – и даже размеров определенных не было.

Но двигалось создание удивительно быстро.

Изменился свет: из лилового стал розовым, с кровавым отсветом. Я так и не мог понять, от чего он исходит. Тени были зыбкие и дрожащие.

Тварь пронеслась мимо нас, обдав волной гнилостной вони. Я вдруг подумал, что это могла быть жена нашего убиенного противника, не успевшая стряхнуть с себя тину, водоросли и болотные кусты.

– Сте:паныч: – прочистил горло Коломиец. – Глянь.

Он смотрел совсем в другую сторону.

Скелет быка неспешно брел к воротам храма. Обрывки шкуры висели на нем, как пробитые шинели на колючей проволоке. Раздувшийся негр шел рядом с ним, подволакивая гнущуюся в неположенном месте ногу.

– Это что же? – продолжал он слабо. – Это я с ума сдернулся? Или кто? Z

– Молитвы знаешь? – спросил я.

– Откуда?

– А стихи?

– Ну: знаю.

– Читай, только негромко.

Он задумался, а потом начал…

– Кохайтеся, чорнобривi, та не з москалями, бо москалi – чужi люды, роблять лихо з вами. Москаль любить жартуючи, жартуючи кине…

Мертвецы – человек и бык – прошли мимо, спрыгнули с двухметрового обрывчика и деловито направились к храму. За ними повалили веселой толпой маленькие бегемотики, тоже раздутые и даже полопавшиеся. Скелет обезьяны сидел на спине одного из них, постегивая прутиком по крутым бокам.

– Кличе мати вечеряти, а донька не чуе, де жартуе з москаликом, там i заночуе.

Не двi ночi карi очi любо цiлувала, – продолжал Коломиец.

Я вдруг поймал себя на том, что и сам бормочу какой-то чудовищный текст, в котором слова воскресной молитвы переплетались с «Пьяным кораблем» Рембо.

В ситуациях, подобой этой, главное – занять голову чем-то отвлеченным, и нет разницы, что это: молитва ли, текст ли присяги, или же таблица логарифмов…

Брюс, вызывая мертвых, читал Баркова. Помогало.

Прошли, подпрыгивая, как на пружинках, два мертвеца явно европейского происхождения: в военного образца френчах и пробковых шлемах, но босые и без штанов. Плоть с них опадала на ходу. Следом двигались десятка полтра негров-банту, мужчин, женщин и детишек, все очень свеженькие, неразложившиеся – явно сегодняшние. Вел их человек в глиняной маске, тоже негр, но нездешний, светлокожий и, кажется, совершенно живой. Во всяком случае, движения его были вполне естественные.

Коломиец на полуслове прервал рассказ о горестной судьбе Катерины, сказал: «Непорядок,» – схватил штуцер и выстрелил не целясь. Восьмой калибр с такого расстояния останавливает бегущего слона. Маска вместе с головой просто исчезли. Светлый негр взмахнул руками, покатился – но его подняли, поддержали, и через секунду он шагал вместе со всеми той же подпрыгивающей походкой…

Мы по-прежнему оставались невидимы для всех.

Происшествие с колдуном в маске на время отвлекло меня, и я не увидел, как на границе нашего белого круга начали скапливаться и сплетаться змеи, мертвые и живые, всех видов и размеров. Их становилось все больше. Переползти через веревку они не смели, но местами, как мне показалось, просто оттеснили ее к центру.

– Зараз придэ Вий, – сказал Коломиец тоненьким детским голоском.

– Спокийно, товарыщу шпиёнэ, – сказал я. – Ще панночка нэ вмэрла.

Невдалеке от нас прошествовал слон без хобота и бивней, и на этом парад-алле завершился.

– Ты чего, дурак, стрелял? – спросил я не оборачиваясь.

– Я? Стрелял? – удивился Коломиец. – В кого?

– Хотел бы я это знать, – пробормотал я, а сам подумал: не хотел бы. Ибо то, чему я повторно оказывался свидетелем и что в «Некрономиконе» именовалось арабским словом «аль-джах», считалось искусством давно утраченным и запретным даже для адептов некромантии.

Но вот проползли и змеи. Ненадолго стало почти тихо.

Странный свет почти погас. Лишь под двумя деревьями будто бы тлели угли.

– Степаныч, – жалiсно казав Коломиец, – я з глузду з'iхав чi нi?

– Нормальный, – сказал я.

– Но так же не бывает.

– Бывает, только редко.

– Не, не бывает, – уверенно сказал Коломиец. – Ну, вон: чего воно пухнет?

– Кто пухнет?

– Та дерево же!

И в этот момент одно из тех деревьев, что подсвечены были несуществующими углями, лопнуло с костяным хрястом, расселось от вершины до комля – и из щели кто-то стал осторожно выбираться.

Коломиец напрягся.

Это был паук. Сначала мне показалось, что он с лошадь размером.

За ним выбрался еще один и еще.

Каким-то чудом я успел поймать Коломийца за лодыжки. Он грохнулся плашмя и задергался. Я навалился сверху и крикнул: «Читай!» – для вящей доходчивости стукнув его ладонью по оттопыренному уху.

– Не слухала Катерина, – начал он, запнулся, забыл, проскочил через строфу и продолжил: – Пiшов Москаль в Туреччину, Катрусю накрили…

Мертвое негритянское семейство двинулось со стороны храма навстречу паукам.

Рядом с людьми пауки оказались чуть поменьше, чем померещилось вначале: по грудь мужчине. Они в долю секунды запеленали женщину и малышей в паутину, вскинули на спины и понесли к дереву. Мужчина поднял копье негнущейся рукой и судорожными скачками последовал за ними. Один из пауков развернулся ему навстречу, поднял передние волосатые лапы и прыгнул.

Несколько секунд мужчина изображал сопротивление, потом сдался. Паук поволок его за собой.

И тут лопнуло второе дерево.

В белом искристом блеске оттуда шагнул некто тонкий и стройный. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы воспринять увиденное.

Похож на человека, но не человек. Ноги с очень длинными ступнями, движется на носках, колени чуть согнуты. Гибкий сильный хвост. Небольшие руки вытянуты вперед, блестят кривые клинки. И – совершенно змеиная голова на удлиненной шее…

Когда он повернулся в профиль, я разглядел аккуратный костяной гребень от затылка до крестца.

Пауки попятились от него, но он неуловимо быстро настиг одного, короткий высверк – и паук осел бесформенной кучей. Два других, бросив ношу, попытались спастись бегством, но в этой погоне по кругу человек-змея оказался быстрее. Потом, покончив с пауками, он встал над людьми, подняв к небу руки с мечами.

Паутина опала с людей, они зашевелились и начали подниматься, будто их не слишком умело тянули за веревочки.

Барабаны вступили внезапно и веско. Странный свет померк, и в пришедшей тьме не стало видно ни людей, ни серебристого их избавителя. Зато над храмом занялось туманное сияние, похожее на подсвеченный дым.

Порыв ветра ударил в лицо. Зашевелились кроны.

Начиналась новая гроза.

Первая молния ударила совсем рядом с силой пушечного залпа. Потом – началось: Наверное, все грозовые тучи Центральной Африки собрались в эту ночь над нами. Дождя почти не было, но ветер бушевал – и непрерывно, страшно, с истошным воем, с клекотом били, и били, и били в башни храма бесчисленные молнии. Огненная дорога соединила небо и землю: Так продолжалось часа четыре.

Мы оба настолько одурели от грома, что не заметили, когда это кончилось.

Просто в какой-то моммент обнаружилось, что вновь рокочут только барабаны – тихо, устало, – а одна из башен храма светится, как гнилушка на болоте…


Уже под утро – умолкли крики и барабаны стихли, – из-за храмовой стены послышался знакомый рев, в небо поднялся стлб белого света, и в этом свете огромный, как океанский пароход, поднялся над кронами деревьев дракон: искалеченный, трехлапый: Он взлетел высоко и распался зелеными искрами, медленно растаявшими в первых лучах еще невидимого солнца.

4

Неведомое не похоже ни на что из того, что мы можем о нем предположить.

Петр Д. Успенский


– Почему ж ты мне всего этого не сказал тогда? – не поднимая глаз и продолжая катать по столу монетку, спросил Николай Степанович. – Если знал и видел – то почему не сказал? Доверия не испытывал?

– Был грех, – кивнул Брюс. – Спекулировал я про себя: слишком предан Колька, слишком чист, чтобы ему татьское, предательское дело предлагать. А ну как решит взвесить, кто ему дороже: старый Брюс либо весь Орден? А и то: как бы поступил?

– Не знаю. Задумался бы.

– То и дело, что не знаешь. Я и сам не знал до последнего часа, что решусь на такое: А уж после весточку слать и вовсе дурью выходило.

– Н-да…

Исчезновение Брюса было инсценировано им же самим. В какой-то момент он выяснил – совершенно случайно, а потому достаточно достоверно – что деятельность Пятого Рима весьма приветствуется иезуитами, которые, по идее, являются естественными противниками мозаичников и когда-то возникли именно как противоборцы. Он из чистой осторожности и перестраховки предпринял собственное расследование (обратившись к прогностикам Союза Девяти), и оказалось: последовательная и точная реализация планов Капитула Ордена приведет к тем же результатам, что и деятельность орденов антифутурального толка, иезуитов и масонов: установлению всемирного государства и всемирного правительства. Он постарался осмыслить это и пришел к не слишком радостному выводу: противостоящие друг другу ордена Евразии исполняют чью– то единую волю, работая старый, как мир, номер «борьба нанайских мальчиков».

Поисками этого носителя единой воли Брюс и посвятил себя с того момента, как вышел в январском тридцатого года городе Стамбуле и растворился в толпе: («Выяснил?» – с непонятной самому усмешкой перебил его Николай Степанович во время этого рассказа, и Брюс кивнул рассеянно:)

Странствия по миру (Персия – Индия – Китай – опять Индия – Южная и Северная Африка – зачем-то Австралия – и опять Индия – Ирландия – Шотландия -

Северная Америка – Австрия:) обогатили его новыми впечатлениями и просветлили разум. Мы занимались деянием, упершись в стену лбами, говорил он, ничего перед собой не видя, опричь старого кирпича…

В одном из буддийских монастырей Гоби он обнаружил древний манускрипт, где аккуратист переписчик явно скопировал откуда-то неведомые иероглифы, сопроводив многие из них китайскими эквивалентами. С помощью Махендры Брюс перевел рукопись вначале на санскрит, а затем и на русский. Махендра и сказал тогда Брюсу, что исходный язык рукописи, тайный сакральный молитвенный язык змеепоклонников, есть ни что иное, как язык цивилизаций асуров, живших в местах нынешних великих пустынь, и что жили там асуры «минуту Брахмы» назад, потом исчезли с лица земли, но еще «мгновение Брахмы» назад последние асуры писали свои последние книги, после чего прятали их в несокрушимые футляры из черного стекла и уходили на морское дно: «Секунда Брахмы», это Брюс знал, составляла чуть более миллиона лет. Минута, следовательно…

Несомненно, что евангелист Иоанн при написании «Апокалипсиса» имел перед собой этот манускрипт. А то, что из четкого лапидарного описания – похоже, очевидцем и участником – действительных страшных и трагических событий он сотворил предсказание и пророчество: так что же, не он последний. Сходство в деталях было поразительным, разве что у древнего автора из дыма выходила не саранча, а железные пауки…

– И что из этого следует?

– Из этого, Колька, многое следует…

Древняя цивилизация исчезла почти бесследно. Но при этом знания, накопленные ею, были где-то сохранены, и где-то рассеяны были споры, назначенные к прорастанию. И время от времени среди людей появлялись носители частичек древней мудрости. Они были так тщательно скрыты от взоров, что установить их существование можно было лишь по делам, ими свершенным, и по судьбам других людей, простых, но с ними соприкосновенных.

Похоже было на то, что те, тайные люди, чрезвычайно долгоживущи или просто бессмертны, что видят мир они как-то иначе и цели имеют свои, простыми словами не описуемые. Долгоживучесть их как-то странно отличается от таковой у посвященных различных орденов, принимающих ксерион, ибо последние, воспитанные в понимании быстротечности жизни, видят события изнутри и живут в них, и деланное бессмертие свое используют для того, чтобы поучаствовать во многих, то есть прожить не одну конечную жизнь, а пять или десять, или пусть даже тридцать, как те же Ашока и Махендра; тайные же люди изначально воспитаны в бессмертии и мыслят веками: Таков был Гассар, воспитатель юного царя Ашоки и фундатор двух орденов: Союза Девяти, занятого прежде всего охранением рода людского от войн и бед, и воинственного «Братства Башни», от которого напрямую ведут свою родословную катары, «72», суфии, – а через несколько промежуточных звеньев такая влиятельная сегодня сила, как иезуиты. И похоже, что не один такой Гассар существовал в этом мире: то там, то здесь возникали как бы из ничего островки тайных знаний, откуда отправлялись в путь большие и маленькие, знаменитые и абсолютно неизвестные ордена. Ни подлинной цели, ни подлинного средства не знали люди, посвятившие себя этому: Что можно сказать о целях ордена «Павлиний веер», члены которого числом девятнадцать собираются раз в двести одиннадцать лет в одном из городов Южной Европы с единственной целью: определить место следующей встречи. Золотые перстни с печатями в виде дуги из маленьких овалов передаются из поколения в поколение – и больше никаких забот и привилегий члены ордена не имеют: Таких орденов и обществ сотни, может быть – тысячи. Как правило, о существовании их знают только адепты. С точки зрения простого человека, это пустопорожние забавы, игры для взрослых болванов. Однако не исключено, что таким не очень сложным способом кто-то невидимый миру пишет или произносит пространное, бесконечно сложное заклинание…

С другой стороны, ясно, что многие ордена – те же розенкрейцеры, например – создавались когда-то для исполнения конкретной и важной задачи, исполнили ее (очевидно, не ведая, что творят) – и были оставлены на произвол судьбы, на саморазвитие или распад, на исполнение пустых ритуалов, уже не имевших наполнения смыслом: Масоны, скажем, смогли переориентировать всю свою деятельность на то, чтобы добиваться как можно более высокого положения для каждого из членов братства, чтобы извлекать все возможные выгоды из богатства и власти, чтобы усиливать влияние братства, чтобы каждый из каменщиков мог приобщаться к богатству и власти – и так круг за кругом.

Средство стало целью: Мевлевики же выродились в нищих дервишей, пляшущих вокруг костров – хотя в свое время они стояли за правым плечом ханов и султанов и, очень похоже, инициировали когда-то гражданскую войну в Орде, чем привели ее к кровавому краху. Но была ли это истинная цель мевлевиков – или же вторичный эффект какого-то иного деяния, для которого само существование Орды находилось на сорок девятом месте?..

Трудно судить о том, на что смотришь изнутри: Так и не ясно до конца, исполнена ли была изначальная задача Пятого Рима – или же Орден прекратил бытие, не дотянувшись до меча? Если считать задачей постоянное бдение и охрану человечества от некоего невидимого врага, то, видимо, да – Орден пал, как часовой, к которому подкрались сзади. Но существует подозрение, и весьма обоснованное, что высказанная задача есть не более чем ширма, а истинным великим деянием Пятого Рима стала остановка распространения католицизма в России в семнадцатом веке, сохранение единоцентрической системы духовной и светской власти – после чего Орден существовал уже по инерции…

В этой дистрикции де сьянс, говорил Брюс, точные знания невозможны, ибо нет способа подвергнуть их ревизации и пробации. И приходится, впитав в себя величайшее множество фактов фактиссимов, прибегать к профаническому методу: чуять чревом.

А чрево чует беду последние сто лет…

Молодые, юные и совсем молокососные ордена и братства получают откуда-то крупицы древних знаний, причем из тех областей, что запретны. Шабаши и волхвования вызывают потопы и потрясения земли, но никому нет до этого дела.

Будто детям дали порох и серные спички, чтобы разрисовывали они себе веселыми узорами щеки и выкладывали на полу буквы гражданской азбуки для просветления умов и в науках дальнейшего преуспеяния. Тысячи их, практикующих опасное искусство без предварительной учебы, десятки тысяч и сотни: опара из ковша: Тайные знаки изображаются открыто, стягивая в узлы ткань мироздания и срамя Бога. И все сильнее и сильнее ощущение подступающей тени, черной стены, другого мира.

Но Брюс не был бы Брюсом, если бы опустил руки.

У него было убежище: подземный замок «Айзенхолле», созданный нацистами в сорок четвертом как убежище для фюрера и генштаба на случай астральной войны; союзники не сумели его обнаружить. Расположен замок на австро– итальянской границе в местах роскошных, но в стороне от оживленных туристских трасс. Просто никому не приходит в голову подниматься на эти именно горы и купаться в этом именно озере: У него собрана лучшая библиотека. Есть прекрасные легальные прикрытия для тайной деятельности: фирмы спортивного инвентаря и путешествий. Бульонные кубики «Брюс» обожает весь мир: Два десятка учеников преданы ему, как ассасины. Наконец, великолепная семья разумных тибетских собак помогает распутывать многие запутанные следы…

Брюс, начавший рассказ очень уверенно и бодро, все более терял кураж и последние слова произносил почти виновато.

– Ты мне скажи, – перебил его Николай Степанович, – памятник мне – для чего был поставлен?

– Ну как?.. – совсем потерялся Брюс. – Памятник: Колька, но ведь ты же на самом деле великий поэт…

– Был, – жестко сказал Николай Степанович. – Пока по приказу твоему не засушил свой дар и не обрел новый. И потом – ты же знал, что я жив.

Брюс покачал головой…

– Откуда? Думал – как все…

– Что это было – тогда, в шестьдесят восьмом?

– У Фламеля прочитал: есть симпатический яд, только на тех действующий, кто ксерион практикует. Будто бы в конце великого делания разгонка происходит: кровь драконья, ксерион – на дно опускается, а яд драконий, не выговаривается имя его, в небо возносится. Страшный это час: духи земли и воздуха бьются между собой, и мертвецы встают и сходятся к атанору…

– Яков Вилимович, а ты сам, своими руками ксерион получал?

– Не хватало у меня стойкости, Колька. Жить любил…

– Откуда же брался ксерион у Ордена – да еще так много?

– От самого Фламеля.

– Ты с ним встречался?

– Да. Последний раз – получал когда для американцев груз…

– Как он выглядит?

– Как сейчас – не знаю. А тогда маленький такой сухачок был, лысый, на плечо кривенький. Зоб вот такой…

– Зоб? А пятна на лбу не было?

– Пятна на лбу? Да вроде бы нет. А в чем суть?

– Да так. Есть у нас тут знакомый – с пятном на лбу. Ксерионом торгует.

– Торгует? И что же он за него просит?

– Детишек. Да не простых, а специальным образом покалеченных.

– Ох ты: Нет, не Фламель. И не от Фламеля. Тот подобно промышлять не смог бы. Благородная натура…

– Значит, говоришь, зоб.

– Вот такой.

– Понятно: Яков Вилимович, скажи-ка: ты сам часом не стал веками мыслить? В пятьдесят третьем нас громили, гнали, в щели затаптывали – что тебе стоило дверь приоткрыть? В шестьдесят восьмом…

– Стоп, Колька. Не то говоришь. В шестьдесят восьмом исполнить я уже ничего не мог, не успевал. А в пятьдесят третьем – кто ж вас, мерзавцев животных, в мирские дела голову совать заставлял? Чем сами меряли. тем и вам отмеряно стало. И роптать нечего. А главное, брате, я уже и так сказал: по чужому наущению действовали, аки паяцы безмозглые в вертепе злоблестящем: Да и был я в пятьдесят третьем в стране Австралии, от румов вдалеке. Письмена изучать блажь пришла…

– Какие там письмена?

– А вот есть. Место такое, с аборигенского ежели перевести правильно, то получится: На Воздусях. Камнищи огромные со знаками, на них выбитыми. И тамошние шаманы будто бы знают, что знаки сии изображают, Только вот никому и ни за что не скажут…

– Сам пробовал что-нибудь на камнях тех выдолбить?

– Про-обовал, – Брюс прищурился. – Откуда знаешь?

– Черный камень, матовый, будто бы прозрачный на полпальца? Когда откалывается, скол острый, что бритва?

– Точно. Где видел?

– В Африке. Там целый город, почти неразрушенный. Только заросший. В нем в шестьдесят восьмом, как раз накануне катастрофы, наблюдал я борение духов воздуха и земли и хождение мертвых. Так вот, Яков Вилимович, продолжаю я свой вопрос: нашел ли ты тех, кто за всем безобразием стоит, и знаешь ли, где у них находится мягкое брюхо?

Брюс долго молчал.

– Что сказать: Конечно, нашел. Не знаю единственно, что с этой находкой делать. Ибо зело сия запутана кудель, и неможно извлечь мертвоносное волокно, не истребив живаго: Да и то сказать: мертвоносность-то я сам, по собственному неразумению выявляю. А – кто мне укажет, что прав я?

– Яков Вилимович. Не крути. Ты ведь пришел ко мне. Значит, знал, для чего?

– Да знал я, Колька, знал – токмо, может, забыл дорогой: Эх, не обижайся: слишком я обрадовался, когда тебя учуял, голову потерял. Не знаю сейчас, правильно ли сделал, что пришел.

– Правильно, Яков Вилимович. Правильно.

– Не послушаешь ведь ты меня, когда узнаешь все.

– И это может быть.

– Ты ману свою про Дракона дописал? Я помню, тебе еще три книги оставалось…

– Дописал. Не нравится она мне. Как учили, портил я форму, чтобы избежать совершенства…

– За это и сердит на стариков?

– Может быть. Трудно себя понять.

– Трудно: Да нет, что тут может быть трудного. Мог ты быть таким поэтом, что Бог бы заслушался и по-твоему стал бы миром править. Силы в тебе были – страшные: Оттого, может, и произошло все тогда. Чтобы – не дать, не допустить: Вот – не допустили. Не таской, так лаской.

– О чем ты говоришь, Яков Вилимович?

– О том, чего не знаю. Знаешь, как легко говорить, о чем не знаешь? И наоборот: Чем меньше знаешь, тем легче говорить.

– Вернемся к трудному.

– Ладно. Скажу. Что хочешь знать?

– Куда ушли асуры?

– Да, Колька, спросил: Куда – не знаю. А войти к ним будто бы можно с острова Шаннон…

– С острова Шаннон? – тихо сказал Николай Степанович. – Туле: Полая Земля…

Тихие идиоты. Как все сходится.

– Да, сходится. И вряд ли спроста.

– Вот, значит, зачем ему был нужен тетраграмматон. А мы-то все думали – для оживления железных идолов. Но постой! Он же – добыл где-то…

– Что добыл?

– Тетраграмматон. Я же сам видел – живая железная бабища с руками до земли!

Два отделения солдат – в три секунды…

– Нет, Колька, не может того быть. Ежели принципу, в книгах запечатленному, следовать, отзвук от применения четырехбуквия долго должен держаться во всех сферах. А такового нет. И не было пока еще.

– Я своими глазами…

– Тут вот что не исключается: как для ксериона проверка есть: превращение простых металлов в золото да платину, так и для четырехбуквия: оживление глиняных да железных персон-антропоморфов. Однако же как помимо ксериона есть всяческие неподлинные трансмутаторы, что на металлы влияют, а человеческому телу есть яд, так и четырехбуквия, должно быть, есть и мнимые: те, что лишь над глиной да железом власть имеют, а не над асурами. Для отвода глаз, для обмана…

– Ложный бастион.

– Истинно так. Барон твой вполне мог такой обманкой овладеть…

– Хорошо. Остров Шаннон. Что там?

– Большой рум. Попасть туда можно вот из этих, которые тебе открылись.

Направление определим – да там, наверное, есть на стене заметки. Токмо использовать следует не одну свечу и не одну карту, а две – так, чтобы тень на тень ложилась. Понятно это?

– Соображу: А отчего эти румы закрыты были, не знаешь?

– Давняя это история, еще до меня случилась. Был будто бы такой шляхтич мальтийский Поликарп. Попал он в драконью страну, еле уцелел, а уходя – пустил тьму египетскую позади себя…

– Понятно. А что же ты сам, Яков Вилимович – не ходил в поиск на остров Шаннон?

Брюс наклонил голову…

– Ходил, Колька. Запустение там и холод. Одно лишь нашел существенное и важное: на камнях пола карта румов нанесена.

– И ты молчишь?

– Говорю, раз слышишь, имеющий уши. Не так проста эта карта, как хотелось бы…

– С собой? Срисовал?

– С собой. В камзоле. Хороший был камзол, износу не знал: Так вот, есть там – в руме шаннонском – место, которое я за ворота счел. Но открыть их не сумел, как ни пытался.

– Из того же камня? – спросил Николай Степанович. – Черные, матовые?..

– Черные, да. Тоже видал где-то?

– Если я что-то помню из географии, – сказал Николай Степанович, – точь-в-точь на противоположной стороне Земли…

– Чего ты хочешь добиться, Колька? – тихо спросил Брюс, наклоняясь вперед.

– Добиться, – Николай Степанович сцепил пальцы и уставился на побелевшие костяшки. – Ты поверишь, если я скажу, что мне вся эта возня смертельно надоела?

– Поверю.

– Я хочу заниматься своим делом. Растить сына. И чтобы ни одна сволочь…

Мясной резерв, понимаешь. Да. Я просто хочу их уничтожить. Стереть с лица земли. Они мне уже не интересны – ни сами по себе, ни тем, что от них можно получить…

– Варвар, входящий в Рим.

– Возможно. Roma delenda est. Можно прихватить себе на память пару бронзовых пуговиц: А теперь, Яков Вилимович, самый главный вопрос. Что в Предтеченке стряслось?

– Не до конца я это понял. Прочел перед тем одно письмо Фламеля и сообразил кое-что. Решил, что надо проверить. Но сказать, что к чему, могу тебе токмо часом позже. А ну, встань, сыне.

Николай Степанович поднялся на ноги. Брюс, ставший внезапно величественным и грозным, возвысился над ним.

– Властию, данной мне Уставом Светлого Братства Мозаичников, произвожу тебя, малый таинник Тихий, в таинники великие и назначаю маршалом Ордена Пятый Рим…

Формально Брюс не имел права делать ни того, ни другого, но Николай Степанович все равно опустился на колено и поцеловал широкую костистую лапищу старого колдуна…

Золотая дверь. (Конго (Киншаса), 1968, 1 апреля)

– Вот вроде и тварь безмозглая, – сказал Коломиец, обгладывая косточку, – а кушать все равно неловко…

– Не любо, не кушай, – проверещал я, не разжимая губ.

Коломиец уронил косточку и уставился на обезьянью голову.

– С первым апреля, Евген Тодосович, – сказал я.

– Шутки у тебя, Степаныч, как у того боцмана…

Я ухмыльнулся, а сам подумал, что, пожалуй, лучшего, чем Коломиец, напарника для зимовок, робинзонад и прочих полетов на Марс найти сложно. Мы были вместе два месяца в пути и вторую неделю в безнадежной ситуации, но до сих пор друг другу не осточертели.

Сегодня по плану нам следовало покопаться в районе «казарм» – так мы условились называть эти низкие П-образные строения у самого болота. За проведенные здесь дни мы составили достаточно подробный план храмового комплекса и нашли много интересного – кроме следов ночной мистерии. Все кануло без следа: Причем не только вещественные тела: и атмосфера вдруг очистилась от того напряжения, которое до этого неосознанно ощущалось и угнетало, подобно печному угару. Несколько дней мы провели в состоянии почти идиотической веселости, ничего больше не боясь и радуясь, что остались живы.

Надолго ли – об этом мысль не приходила.

Впрочем, мы вполне могли и выжить – если не постигнет нас какое-то неожиданное несчастье. Обезьяны являли собой неиссякаемый мясной резерв, два хлебных дерева мы уже обнаружили, роща масличных пальм росла неподалеку: Угроза могла исходить разве что от всякого рода кровососов, но не зря же нас изнуряли прививками (без чего я-то мог обойтись, а вот Коломиец – вряд ли).

Итак, мы вскинули на плечи легкие рюкзачки, ружья – и бодро потопали к воротам. Вот колодец, из которого вознесся в небо дракон. Коломиец лазил туда на следующий же день, но ничего не обнаружил – только следы когтей на каменных стенах. Вот башня, куда я поднимался. Таких башен здесь семь.

Коломиец побывал на всех. Он продолжает искать что-то свое, притом вполне понимая, что его секреты в этих местах выглядят игрой в казаки-разбойники. ГРУ против ЦРУ. Я спрятал, ты нашел. Раз-два-три-четыре-пять, всем шпионам надо спать.

А вот то, что мы условно назвали «дворцом» : Похоже, что проход туда есть, но имея всего лишь пару саперных лопаток, можно ковыряться в плотной грязи, забившей туннель, до морковкина заговенья. Даже толовая шашка в этой грязи способна проделать лишь небольшую выемку, которая затянется через два-три дня. «Некрополь». Название еще более условное. Разбросанные в странном порядке стелы и полукруглые плиты, испещренные совершенно неведомыми и ни на что не похожими знаками. Я потихоньку делал кальки и зарисовки, хотя уже ясно: алфавит этот нам не по зубам. Здешнего же Розеттского камня не нашлось – да и не могло найтись. Не было в те времена современных алфавитов…

Не люди это строили, сказал как-то, поеживаясь, Коломиец, и я с ним молчаливо согласился. И не для людей: «Базар». Правильные ряды очень маленьких построек. Мы расчистили одну и добыли на гора пригоршню стеклянных шариков, похожих на «богемские слезки», но очень прочных. Возможно, мы еще покопаемся здесь.

И возможно, что эти раскопки нам еще осточертеют…

– Давай покорим какое-нибудь племя, – предложил я. – Я буду царем, а ты парторгом. Расчистим здесь все. Потом объявим войну Мобуте – какого дьявола он сгубил нашего Лумумбу?

– Мобуте, – мечтательно сказал Коломиец. – Сволочь еще та. Сколько он наших кровных долларов спалил! Знешь, как его полное имя?

– Жозеф Дезире, – сказал я.

– А вот и ландыш тебе в окошко! – обрадовался Коломиец моему невежеству. -

Мобуту Сесе Секо Куку Нгвенду Ва За Банга. Понял?

– Самое шаманское имя, – сказал я. – И, наверное, неспроста…

Я хотел что-то сказать, но тут же все забыл, потому что неподалеку ударил выстрел.

Коломиец свалил меня на землю, придавил слегка – и направил штуцер в ту сторону.

Долго было тихо.

– Пойдем, Женя, посмотрим, – сказал я. – Мне кажется, живых там нет.

Живых действительно не было. Пять разложившихся трупов под стеной и один свежий у алюминиевого трапа вертолета.

– Куда ж я смотрел! – казнил себя Коломиец. – Сто раз мимо этого места проходил!

И я его понимал, потому что принимать маскировочную сеть за свежую растительность можно было только или с пьяных глаз, или по преступной халатности.

Итак, перед нами был лагерь еще одной экспедиции. Только этим ребятам повезло куда меньше, чем нам. Тех пятерых перекололи копьями, а шестой, застрелившийся, умирал от гангрены. Правая его нога напоминала синее бревно.

Рядом с телом лежал отлетевший при выстреле армейский кольт и зеленоватая бутылка из-под виски «Джонни Уокер». В бутылке виднелся скрученный лист бумаги.

– Степаныч, – сказал Коломиец, – ты тут не топчись, ладно? Дай я все осмотрю.

Я не стал спорить. Разбил бутылку о камень и углубился в чтение.

Современный иврит я вообще знал плохо, а разбирать написанное умирающим было нечеловечески трудно. "Директору Службы. Перес и Розуотер предатели. Нас использовали, сами ушли.

Я был ранен, прятался в кустах, все видел сам. Из разговора понял, что монтаж GJYR всего лишь предлог. Капитан был убит первым и оживлен. Допрошен и убит повторно. Я не сумасшедший. Мое имя Ицхак Файбусович, лейтенант, личный номер 60005873. Мы высадились в пункте «Мем», и американцы приступили к монтажу GJYR. Ночью пришли негры и убили всех, кроме Переса и Розуотера, которые переоделись колдунами. Меня ранили в ногу и оглушили, бросили, посчитав мертвым. Началась гангрена. Вчера кончился морфий.

Сообщите родителям: Пейсах-Тиква, улица Жаботинского, 9. Розуотер где-то бродит неподалеку. Я видел его и слышал выстрелы. Здесь происходит что-то страшное. Перес и Розуотер нас предали, они работают на кого-то еще. Здесь ужас, ужас. Сюда нужно бомбу, а не экспедиции. Прощайте."

– Посмотри-ка, Степаныч…

Коломиец стоял передо мной. В руке у него блестело зеркальце. Маленькое такое зеркальце для бритья.

Потаенный первохристианский крест был выгравирован в верхнем правом углу его.

– Это же получается – неофашистская база…

Я покачал головой.

– Нет, Женя. Знак этот применяется для личной защиты адептами оккультных организаций Нового Света…

Пятый Рим использовал Римский крест. «Гугеноты Свободы» – как раз этот, Потаенный.

Посвященным всегда приходилось опасаться зеркал, но в последние несколько лет эта угроза возросла. Только из моих знакомцев четверо расстались с жизнью при весьма странных обстоятельствах – но всегда перед зеркалом. Один, бреясь, нечаянно перерезал себе сонную артерию, другой задохнулся, проглотив язык – рассматривал болячку на нёбе: и так далее.

Что-то слишком самостоятельны сделались господа гугеноты. Не пора ли сделать им окорот?..

Так я подумал, а сам спросил…

– Что еще интересного?

– Там приборчик бритвенный, – сказал Коломиец. – К дереву прибит. Пена совсем свежая. Утром кто-то брился.

Я посмотрел на лейтенанта Файбусовича. У него была честная густая щетина. Да и не мог он в таком состоянии бриться, стоя перед деревом…

– На еврейских знаках читать можешь? – я показал ему записку.

– Не-ет…

– Тогда слушай, – я перевел. – Так что этот Розуотер где-то здесь и шляется.

– GJYR, – повторил медленно Коломиец. – Куда же они ее засунули: – Он огляделся. – Так: значит, значит, значит: Степаныч, ты за мной не ходи. Я, кажется, понял кое-что.

– Я тоже, – сказал я. – Если кого увидишь, кроме меня – стреляй первым. Лучше в голову.

– Учи, учи, – как бы обиделся он. – Не мартыш, понимаю.

– Я присмотрю за твоей спиной, – сказал я.

Он усмехнулся.

– Лучше не надо. Кроме шуток, Степаныч: тебе этого знать не положено. Ни что, ни где: А глаз на жопе я себе давно отрастил. Трудно ко мне подкрасться.

Он ушел, а я сам занялся осмотром мертвого лагеря. Даже не то чтобы осмотром: После той ночи и мои способности серьезно ослабли, но не иссякли совсем. Я закрыл глаза. Никого живого не было вокруг – кроме, понятно, Коломийца. Вот он идет, идет: Я сосредоточился на том, что было под ногами.

Как бы из тумана проступали фигуры людей: немое старое кино. Быстро– быстро разбивали упаковку и вололи куда-то ажурные металлические конструкции (чем-то неуловимо напоминающие того человека-змею, которого я видел в мистерии) и тяжелые ящики. Потом люди сидели вокруг стола, а один, отойдя и став странно большим, высыпал в котел щепоть светящегося порошка, отчего котел тут же заполыхал. Дальше было сияние, будто в аппарате оборвалась пленка, и уже сквозь это сияние я видел как бы снятые снизу фигуры великанов с копьями, пролетающих надо мной. Потом тела свалили под стену, и безголовый великан ушел куда-то и канул в бездну. И опять снизу я видел, как голый человек ходит бесцельно туда и сюда, подходит ко мне, лежащему и ничего не чувствующему, берет за руку, задает какие-то вопросы…

Меня вернул к действительности далекий глухой взрыв. Я тут же нащупал Коломийца: жив и не напуган. Лучше всего ощущается страх…

Зеркальце хранило именно страх. Застарелый, как табачный дым в курилке. Я постарался настроиться на хозяина зеркальца: странная пустота. Такое бывает рядом с некоторыми памятниками.

Коломиец вернулся. Он выглядел очень довольным, как юнкер, только что совращенный супругой полковника.

– Что, еще одного дракона прикончил? – спросил я.

– Вроде того, – сказал он. – Очень вредный для дела мира и социализма был дракон.

– Орден-то хоть дадут? – спросил я.

– Лучше бы квартиру, – сказал практичный Коломиец. – А еще лучше и то, и другое.

– И очередное звание, – добавил я.

– Не трави душу, Степаныч, – вздохнул он.

Рюкзак он снял легко, и только по тому, как взбугрились мускулы на руке, я понял, что весил груз килограммов шестьдесят.

– Все в дом, все в дом, – пробормотал он. – Этот: живой и бритый: не объявлялся?

– Нет его нигде.

– А следы свежие: Ты в вертолет не лазил?

– Только заглянул.

– Это хорошо, это ты правильно. Вдруг там мины или чего похуже…

С этими словами он скрылся в чреве «сикорского». Я ждал. Через некоторое время раздался голос…

– Здесь порядок. Давай в мотор заглянем…

И мы заглянули в мотор. Собственно, я был нужен только как подставка.

– И здесь порядок, – Коломиец легко спрыгнул. – Ну что, полетим?

– А ты умеешь?

– Обижаешь, Степаныч…

– Тогда пойдем, нашу добычу притащим.

Но сначала мы похоронили мертвых. Правда, девяти иудейских мужей, потребных для чтения кадеша, поблизости не было…

Оказалось, что с похоронами мы поторопились. В воротах висел, вывалив черный язык, голый белый человек.

– О, ёлы, – вздохнул Коломиец. – А это-то еще откуда взялось?

– Видно, одиноко ему стало, – сказал я.

Коломиец залез на ящик и обрезал веревку. Тело тяжело упало на влажную землю.

Покойник был лет тридцати. Все волосы с его тела были сбриты – грубо, с порезами. На плече горела алая татуировка: орел, терзающий змею. А на животе чем-то белым, вроде зубной пасты, был начертан древнетуранский знак «сломанная лестница».

– Сам он – или кто постарался?.. – пробормотал Коломиец неуверенно.

– Сам, бедняга, – сказал я. – Тяжела доля его…

– А нарисовано это для чего?

– Чтобы душа землю не покидала.

– З-зачем?

– Страшно, наверное, стало. Видишь ли, в аду есть как бы особое отделение: карцер, что ли: А так – душа не попадет в ад и здесь, наверху, потихоньку истлеет.

– Значит, с его характеристикой и в ад не возьмут? – Коломиец посмотрел на удавленника. – З-зараза: возись с тобой…

Он поплевал на ладони и взялся за лопату. И мы упокоили предполагаемого Розуотера по-людски.

Ящик, на который он поднимался, чтобы сделать последний шаг, был из нашего лагеря.


– Кто у тебя в этой коробке возится? – спросил Коломиец, встряхивая перевязанный проволокой стерилизатор.

– Зверя поймал, – сказал я.

– Не сдохнет?

– Раз до сих пор не сдох: Ты лучше скажи, зачем ты сахар погрузил?

– А чего добру пропадать? Ребята в Браззавиле бражку поставят…

Он плавно двинул сектор газа, и разговаривать стало трудно.

Промедление смерти (Москва, 1953, март)

Генерал-полковник медицинской службы Семен Павлович Великий то и дело засыпал, роняя голову на стол. Весь день к нему в госпиталь везли раздавленных и покалеченных на Трубной, и весь день он провел на ногах за операционным столом, подбодряя себя единственно спиртом.

– Я, сударики мои, – сказал он, в очередной раз придя в себя, – скольких уж царей перехоронил, а такого бардака никогда не было. Народ к смерти спокойно относился, и всякий мужик твердо знал, что никакому государю от курносой не отвертеться. Помер – ну и царствие небесное. А тут – словно взаправду отца родного хоронят. Хера ли на него любоваться? Взбесился народ… Да и то сказать – Эрлика без жертв не погрести.

Мы сидели в просторной горнице небольшого домика в Марьиной Роще. За окнами стояла мертвая тишина, словно весь город притих от невыносимого ужаса. Эхо неслыханной мощи инкантаментума, прогремевшего наизвестно из каких сфер в ночь на третье марта, все еще витало над Москвой, вызывая кровавые закаты и кружение облаков. И бандитам, и чекистам, и милиционерам было страшно выходить из дому в эту ночь.

Посреди стола возвышался объемистый хрустальный графин, свет свечи играл на его гранях.

– Разлей, сыне, – приказал мне инок Софроний. – Помянем невинно убиенных в сей скорбный день.

Меня нисколько не смущала и не унижала роль кравчего – в конце концов я был здесь самым младшим. И на капитуле Пятого Рима мог присутствовать лишь с правом совещательного голоса, как принято нынче выражаться, да и то лишь, когда позовут. Я все еще оставался в чине малого таинника, и на звание таинника великого мог претендовать самое малое лет через пятьдесят после первого посвящения – стало быть, лишь в тысяча девятьсот семьдесят первом году. В Пятом Риме продвижение по службе шло медленно.

Мы выслушали заупокойную молитву, встали, перекрестились и осушили по простой граненой стопке.

– А теперь, дети мои, к делу, – сказал инок Софроний, отерев уста. – Итак, кто из вас, аспиды и василиски, помог вождю российскому покинуть обитель слез и юдоль скорби?

Он обвел всех сидящих в горнице пронзительными черными глазами так, что поежились даже самые бесстрашные.

Конспирация в Пятом Риме всегда была но высоте, но замаскироваться так, как Софроний, не удалось никому. Глава самого могущественного тайного ордена в мире жил в коммунальной квартире на Сивцевом Вражке, и даже там своей комнаты не имел, а ютился на антресолях, именуемых иногда полатями. Но и этого бывало недостаточно злонравным соседям, прав был покойный Михаил Афанасьевич. Они то и дело пытались выпихнуть живучего старичка в дом престарелых. Для пресечения подобных попыток в коммуналку прибывал обычно Семен Павлович, а то и сам воевода Фархад. Однажды за недосугом послали и меня, и тогда я понял, что куда легче утихомирить взбесившегося элементала, нежели смертного, возжелавшего чужих полатей. Несколько месяцев охранительные чары действовали, а потом начиналось все сначала. В конце концов я догадался хорошенько угостить и щедро вознаградить тамошнего участкового и даже положил ему небольшое жалованье – тут все и прекратилось…

– Говори, воевода! – потребовал старец.

Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, он же Фархад, был мрачен. Два дня назад он послал особого курьера к маршалу Жукову, и если курьер не вернулся до полуночи, то не вернется уже никогда. Курьером этим мог стать и я…

– Ты меня, отче, знаешь, – сказал Фархад. – Никогда не действовал я ни заговором, ни ядом – ведаешь ведь, что меня самого Васька Шуйский ладился отравить. Ну а уж подушкой спящего старика душить – обижаешь, отче.

И развел руками. Ладони у него были такие широкие и крепкие, что никакой подушки и не понадобилось бы.

– А ты, лекарь, смерти помощник? – воззрился старец на Великого. Семен Павлович молча поглядел на него, потом налил стопку, выпил, зажевал парниковым огурцом и только тогда сказал…

– Клятву Иппократову даже и по твоему, отче, приказу не нарушил бы.

– Да? – сказал Софроний. – А кто на правительственных дачах озорничал, живоходящего покойника сотворил? С юнца, – он поглядел на меня, которому исполниться должно было через месяц пятьдесят девять годочков, – с юнца спрос невелик, ибо сущеглуп и зелен еси…

– Сказал же – нет! – чуть не сорвался на крик Семен Павлович. – Хоть я и выблядок, а все же царский сын, и неприлично мне врать… («Выблядков отдавать в художники» – вспомнился мне указ Петра Великого).

– Добро, – махнул рукой Софроний. – Еще неизвестно, чей твой батюшка-то сын был… Верю. А ты что скажешь, ляше гордоустый?

Пан Ежи Твардовский в пиджачной паре и вышитой по вороту рубашке выглядел как подгулявший председатель колхоза из фильма «Богатая невеста». Вот у него-то было множество оснований прикончить Усатого Батьку.

Пан Ежи был единственным уцелевшим из небольшого польского филиала Пятого Рима и вообще единственным уцелевшим после расстрела в Катыни.

Перед казнью пожилой вахмистр Войска Польского успел раскусить ампулу с ударной дозой ксериона, да и палач попался неопытный. После нескольких дней, проведенных в подземном аду на трупах соратников, он кое-как оклемался и сумел выкопаться с помощью то ли ложки, то ли пряжки. Но с этого часа он навсегда утратил обычную польскую «йовяльность». Он признался мне, что даже когда пережил посажение на кол в Бахчисарае, то уже через месяц вполне мог пировать с татарами (правда, крещеными). Теперь же…

– То бздура, пане Софронию, – сказал он. – Кабы Сталин был немец – а то ведь ни то ни сё.

Помимо всего остального, пребывание на Капитулах доставляло мне и чисто лингвистическое удовольствие, поскольку многоживущие изъяснялись на такой поразительной смеси всех временных и географических пластов русского и прочих языков Европы и Азии, что от нее у Бодуэна де Куртенэ случился бы приступ ипохондрии, а у Фердинанда де Соссюра просто вышибло бы днище. А ведь здесь еще не было Брюса с его петровскими пассажами…

– Софрон Иванович, – подал голос из угла, где тихо и незаметно сидел все это время, сухой костистый человек с лицом индусского йога: Трофим Денисович Лысенко. – Не будет ли логичнее предположить, что мы имеем дело не с изменой внутри нашего блока, а с хорошо спланированной и проведенной диверсией внешнего врага? А то наша встреча начинает походить на партийную чистку.

– Или на сессию ВАСХНИЛ, – буркнул Великий.

– Я попрошу! – вспыхнул Лысенко.

Подвиг академина Лысенко.

Судьба этого человека была трагична. Единственному из всех, ему пришлось пожертвовать не только близкими, творчеством, в конце концов, жизнью – это я еще мог принять, – но и добрым именем.

Союз Девяти все еще продолжал свою деятельность, хотя уже было ясно, что всяческие железки, колесики, проводочки и лампочки отделились от человека и начали самостоятельное существование. Машина для производства машин для производства машин для производства машин: Царь Ашока напоминал сейчас голландского мальчика, которому уже не хватало пальцев для затыкания дырок в плотине. Его агенты, сидевшие в государственных патентных бюро, за три последних века почти изничтожили такое забавное явление, как изобретатель– одиночка (последним пал Рудольф Дизель) – но в ответ на это изобретательством стали заниматься целые фирмы, корпорации и концерны, которым было начхать на резолюции наподобие «Бред», «В желтый дом», «Делириум тременс», «Нарушение второго закона термодинамики карается штрафом»: Удавались лишь отдельные операции – и не исключено, что благодаря этим маленьким победам человечество все еще продолжало существовать и на что-то рассчитывать.

Таков полуанекдотический случай с профессором Ивановым, который воспламенил Совнарком идеей скрестить человека с обезьяной и заменить этим богомерзким гибридом строптивое крестьянство, получил крупную сумму казенных денег, но послушался совета старичка-индолога и отправился за обезьяньим материалом не куда-нибудь, а на Мадагаскар, где его, естественно, поджидали... После он пытался объяснить, что деньги были израсходованы по прямому назначению, но неудачно – однако все прочие Ивановы в стране понимающе подмигивали друг другу. Потому что на Мадагаскаре и сам Антон Павлович оскоромился…

Миссия Лысенки была не в пример сложнее и опаснее. Молодой агроном, теоретически раскрывший сущность наследственной плазмы, пришел в ужас от ближайших перспектив развития советской молодой, страшно талантливой и абсолютно беспринципной генетики. Он знал и понимал, как просто будет скоро создавать любые гибриды от самых невинных – вроде картофеля и томатов – до самых свирепых: гриппа и оспы: Причем вероятность создания последнего стократ вероятнее, чем первого – ибо страна перманентно готовилась к войне. И в этом состоянии он – может быть, случайно – познакомился все с тем же старичком-индологом…

Несколько несложных секретов скоростного выращивания растений позволили Трофиму Денисовичу обратить на себя внимание партийного руководства.

Карьера его развивалась стремительно.

Вскоре Вавилов открыл ему двери в Большую Науку.

Лично Вавилова можно было без труда похитить где-нибудь в горах Гиндукуша и отправить в какой-нибудь монастырь под мягкий, но неумолимый присмотр бритоголовых монахов. Но это ничего не решало, поскольку за Вавиловым стояли институты и лаборатории. Следовало дискредитировать само направление.

Трофиму Денисовичу пришлось выдумать мичуринскую агробиологию.

Несуществующую науку создать так же трудно, как несуществующую страну. Но полтавскому хлопчику это удалось.

Помогло ему, конечно, то, что советское начальство знало толк и в балете, и в кузнечном деле, и в самолетостроении, и когда сеять, и кого сажать. Так что сказочно простые и светлые до идиотизма идеи Трофима Денисовича оно всосало, как сладкий чай с блюдца. «Когда ви обещали мне вивести такую пшеницу, чтобы росла в Заполярье?»– спросил Сталин Вавилова, и на этом генетика прекратила течение свое.

Спасти самого Вавилова было уже невозможно; спасать нужно было остальных.

К ним отнеслись с небывалой для тех времен гуманностью: тех, кто считал ниже своего достоинства заниматься безобидным абсурдом, отправлялся считать яйца гагарам, поскольку сами гагары считать не умели; но кое-кто работал и над этой проблемой. Опять же и посадка лесов предпочтительнее лесоповала…

Как подсчитали прогностики Союза Девяти, абсолютное бактериологическое оружие должно было быть создано в СССР где-то между тридцать шестым и тридцать девятым годами: Трофиму же Денисовичу предстояло уйти в небытие с титулами шарлатана, мракобеса и обскуранта.


– Не будем ссориться, господа, – медленно произнес начальник контрразведки Ордена. – Понятно, что эта смерть невыгодна нам всем, поскольку преждевременна – но Лаврентий, думаю, остается в достаточной силе, чтобы удержать ситуацию. Авторства же инкантаментума мы можем никогда не узнать по той хотя бы причине, что авторов могло быть множество…

Все ненадолго замолчали, обдумывая эту мысль.

Эрлику обычные проклятия «чтобы ты сдох!» только прибавляют сил. Равно как и здравицы. Он как бы прикрыт щитами спереди и сзади. Теоретически невозможно создать инкантаментум, смертельный для него. Однако же – случилось…

– Прошу заметить, господа, – продолжал он, – что мы рассматриваем вопрос не «кто виноват?», а – «что делать?»

Звали контрразведчика Иван Леонидович Сидериди, орденское имя «Кузнец», и был он жандармским штабс-ротмистром, начинавшим службу еще при Бенкендорфе. Во время похорон Пушкина он совершенно неожиданно и случайно напал на след Пятого Рима, пошел по этому следу: Кончилось тем, что пять лет спустя он принес примерное описание структуры и достаточно полный список агентуры Ордена не своему начальнику Леонтию Ивановичу Дубельту, а воеводе Фархаду, и предложил свои услуги. Интересно, что для расследования он пользовался методами не оккультными, а исключительно полицейскими – хотя бабка его была известная среди цебельдинских греков знахарка…

– Что делать? – переспросил пан Твардовский. – Взять Лаврентия за манишку, и пусть остановит переселение евреев.

– Лаврентий не носит манишек, – возразил Кузнец.

– Переселение народов – дело мирское и нас некасаемо, – сказал Софроний.

– Ошибаешься, отче, – мрачно сказал Великий. – Не мирское то дело. Духом Якова Сауловича ни с того ни с сего повеяло. Скажи, Тихий.

Тихий – это был я. (Когда я сидел на премьере «Бега» и вдруг нашел в программке контрразведчика Тихого – кстати, оказавшегося редкостным мерзавцем – я понял, что Михаил Афанасьевич совсем не прост:)

– Почтенный Капитул, – сказал я. – Преемник рабби Лёва получил от некоего товарища Голованова предложение, аналогичное тому, что сам рабби Лёв получил от барона Зеботтендорфа. Вернее, уже не от барона, а от Гиммлера.

– Сразу, значит, к грабежу, без торговли? – кивнул Кузнец. – Да, это по– большевистски.

– Меня смутила реакция преемника. В узком кругу он сказал, что теперь в любом случае Росии конец. Отдаст он тетраграмматон или не отдаст – это в высшем смысле одно и то же…

– А правда ли это? – поднял брови Софроний. – Может, они тебе очи прельстили?

– Меня там не было. Но мой человек там в охране стоял и все слышал.

Преемника зовут рабби Борух, ему двадцать шесть лет, в прошлом он служка рабби Лёва. Он и в сорок втором произвел на меня впечатление фанатика.

А особенно в сорок четвертом, подумал я, вспомнив подвал пиццерии кривого Джакопо. Не от немцев я там прятался…

– Отрок, – сказал мне Софроний, – дело ты сделал хорошее, а теперь поди-ка пройди вокруг избы, отжени беси. Ночь плохая стоит…

Я встал, накинул пальто и открыл дверь. Позади пан Твардовский прокряхтел: «Враг внутрений суть жиды, поляки и студенты:» – и заскрипел половицами. «Стояла тихая ночь святого Варфоломея», – припомнилась мне чья-то – Эмиля Кроткого? – шутка. Низкие над городом тучи отливали багровым. Сыпалось что– то мелкое и очень холодное: то ли мокрый снег, то ли замерзающий на лету дождь.

– Шухера нет, – негромко сказал из темноты телефонный вор Женя Ашхабадский, официальный квартиросъемщик. Три года назад за умение подражать чужим голосам Кузнец вытащил его из Таганки. С тех пор Женя искренне считал Пятый Рим самой крутой бандой в стране. На Кузнеца же имел зуб, поскольку тот, выписывая Жене свидетельство о смерти, в графе «причина» указал: «мертворожденность» . Несмотря на неандертальскую внешность, Женя был начитан, толковал Писание, любил рассказывать истории о воре-подрывнике по кличке Завгар, писал недурные стихи и исполнял их под гитару. На груди у него была татуировка «Нет жизни без Кришны»: – Даже снегири кочумают…

– Погрейся, Женя, – сказал я. – Только в комнаты не ходи – на кухню…

Он скрылся в дверях.

Вышел пан Твардовский, доставая из нагрудного кармана пиджака длиннейший чубук. Потом он долго возился с кисетом. Я поднес ему огонек.

– Тихо вшендзе, смутно вшендзе, – сказал он. – Цо то бендзе, цо то бендзе?..

– Ниц не бендзе, пан Ежи, – сказал я. – Рассосется.

– Ох, не знаю: Все, как в тридцать девятом. В августе. Числа этак двадцать четвертого.

– Именно двадцать четвертого?

– Или двадцать пятого: Ах, Николай Степанович! Я первый раз после своей Ксантиппы – двести лет прошло, пан Бог! – сделал предложение молоденькой паненке, и она согласилась: Хелена Навроцкая, дочка врача Навроцкого, который: впрочем, это неважно. Свадьбу назначили на октябрь. Вот и все.

Мы долго молчали.

– Пан Ежи, – сказал я, не вынеся тишины. – Пшепрашем пана – но кто же все-таки устроил бойню в Катыни? Почему концы с концами не сходятся?

– Тайна сия велика, ибо проста: – сказал пан Ежи и затянулся так, что искры полетели из чубука. – Еще сто лет паны магистры, бакалавры и доктора с вот такенными головами будут решать этот вопрос и все равно не решат. А ответ тривиален, он на виду, как украденное письмо: У гестаповцев еще не было опыта в акциях массового уничтожения, а у ваших его было с лихвой. Вот гестаповцы и приехали поучиться у своих русских собратьев ремеслу ката…

Отсюда и немецкие пули. Что же касается остального, – он махнул рукой. Потом наклонился ко мне и шепотом запел: – Войско польске Берлин брало…

– А россыйске помогало, – так же шепотом подтянул я.

5

Раньше водились бесы, но, как постановил Рамбам, что нет бесов, Небеса согласились с ним, и бесы сгинули.

Рабби Менахем Мендель


Пройти на всю ночь в морг Института судмедэкспертизы стоило две с половиной тысячи долларов. Платил Бортовой, из запоя на время вышедший и изображавший теперь из себя ну очень крутого фотографа. Николай Степанович, Светлана и Надежда несли камеры, лампы, какие-то сумки…

Сторож отпер тяжелый замок, налег на засов: Дверь, грубо окрашенная голубой краской, приоткрылась.

– Там пованивает, – сказал сторож. – На два дня недавно свет отключали.

– Ничего! – растопырил пальчики Бортовой. – Все будет на ять. Спасибо, дорогой, а теперь оставь нас одних. И не подглядывай, понял?

– А чего мне подглядывать? – фыркнул сторож. Он был небрит, худ и как-то странно асимметричен. – То я голых титек не видел…

Он пошел по коридору, всей спиной выражая отсутствие интереса к голым титькам.

Николай Степанович нашарил выключатель. Длинная лампа под потолком сначала загудела, потом несколько раз мигнула – и загорелась омерзительным лиловым светом.

Здесь не было полок, заваленных мятыми мертвыми телами, как в обычных холодильниках моргов. У стены аккуратно, подобно часовым, стояли два стеклянных медицинских шкафа с какими-то железками внутри. Посреди камеры на двух сдвинутых вплотную столах лежала под черной прорезиненной тканью со спутанными и полуоборванными тесемками по углам громадная туша.

Надо сказать, температура в камере вряд ли достигала нуля. Действительно, пованивало – но не сладковато-трупно, а примерно как на кожевенном заводе.

Николай Степанович стянул покрывало с покойного.

Ящер был почти такой же, как в памятный день «октябрьского» преображения.

Только чешуйчатая шкура его как бы выцвела, да от горла и до основания исполинского члена тянулся грубый, суровой нитью сделанный шов.

Рядом встал Бортовой.

– Так проходит мирская слава, – грустно сказал он. – Я-то думал, мировая сенсация будет. А тут – выборы, блин…

– Миша, – сказал Николай Степанович, – пять минут тебе на все про все.

– Понял, – сурово сказал Бортовой. – Степаныч, вот так лампу подержи: – и защелкал аппаратом.

Он управился за минуту. Потом вздохнул, заозирался, как бы сразу соскучившись, и вышел в коридор.

– Надежда, ты встань у двери, – велел Николай Степанович. – Видно оттуда будет хорошо. А ты, Светик, помогай…

Процедура «оживления» мертвого ящера оказалась подозрительно простой.

Дотрагиваться до сухой холодной кожи динозавра было даже не противно: все равно что до чемодана. Николай Степанович встал, наложив руки на виски чудовища; переступил с ноги на ногу, находя более устойчивое положение; сзади спиной к спине встала Светлана.

– Можно начинать? – глухо спросила она.

– Можно…

Он ощутил движение ее лопаток. Она поднесла к лицу книгу и стала читать медленно и четко. Слова нечеловеческого языка рокотали и тонули в стенах. И почти сразу началось покалывание в подушечках пальцев…

Теперь следовало отпустить себя…

Кто-то другой где-то совсем в другом месте ввел удлинившиеся истонченные пальцы в зеленовато-призрачную голову чудовища, нежно и ласково стал поглаживать, оживляя, еще теплые, хрупкие и влажные, как пластинки гриба– сыроежки, участки: мозга? нет: сознания? нет, конечно, нет: но чего-то, что осталось после сознания и даже после мозга: И, отвечая на нежность и доброту, нежные пластинки налились, напряглись, как гребни крошечных петушков, и зеленое мерцание потекло из-под них.

Слова заклинания ложились теперь кирпичами, огромными кирпичами, обкладывая по контуру место таинства: лежащую фигуру и двух людей у ее изголовья. Ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей, и еще ряд кирпичей. Уже до плеч поднялся каменный пояс: Теперь – не испугаться, когда начнется самое главное.

На переплетении уродливо длинных пальцев вырастали теперь два морских цветка…

Четвертый пояс замкнулся, и слова зазвучали гулко, с раскатом.

Все сделалось, как в испорченном цветном телевизоре: красное, зеленое и черное.

Стал воздвигаться свод.

Ледяная жижа разлилась по полу. Исчезли, потеряв чувствительность, стопы.

Нельзя было обращать на это внимание…

С бронзовым отзвоном ложились последние камни.

Треугольник, окружность, массивный клин – так это выглядит сверху.

Не стало ног до колен. Потом исчезли колени.

Последнее слово нашло свое место и успокоилось, дрожа. Светлана за спиной закрыла книгу и прижала к груди.

Из оставшегося незакрытым отверстия в своде вдруг ринулись вниз густой клубящейся струей мириады золотых блесток!

Через миг золотое, медовое сияние заполнило собою все пространство таинства.

Цветы на ладонях потяжелели и окрепли.

Уже по пояс исчезло тело. Туда нельзя было смотреть, но здесь, наверху, напротив: все три тела как будто слились, срослись оболочками, а внутреннее пространство у них было общее, разделенное тончайшими радужными мембранами – как то случается у мыльных пузырей, по неосторожности подлетевших слишком близко один к другому…

И осторожно-осторожно следовало прикоснуться к этой мембране – самым кончиком паучье-длинного указательного пальца.

Образовалась круглая дырочка. Стала расширяться. Из нее потянуло холодом и смрадом. Потом откуда-то издалека пришел голос.

– Ты?! – безмерное удивление сквозило в нем. – И здесь – ты?

– Хотел скрыться? – сказал тот, кого видел вместо себя Николай Степанович.

– Отпусти…

– Отпущу, когда придет час. Отвечай: откуда берется в мире драконья кровь?

– Когда мангасы выходят из яиц, капли ее проливаются на землю.

– Почему же ее так много? Рождается много мангасов?

– Нет. Крысы прогрызают яйца: – в голос вломилось отчаяние. – Крысы! Они губят нерожденных!..

– Где хранятся яйца?

– Под Черной Стражей…

– Это ты уже говорил. Укажи места.

– Их знают только Черные мангасы.

– Ты лжешь.

– Я не могу лгать: Ложь – это истина крыс. Мангасы ненавидят крыс.

– Это я понял: – Николай Степанович задумался. – Вот оно что! Ты не знаешь всех мест кладок. Но мне и не нужны все. Назови те, которые знаешь.

– Ты тоже будешь губить нерожденных! Будьте вы прокляты, жадные крысы!

Навек проклят ваш род под Луной и Солнцем…

– Говори.

– Я вышел на озере Хар. Но там уже пусто. Есть Черная Стража на Новой Земле.

Там тоже пусто. На озере Байкал. И там пусто. На болоте Омуро-Гири. Туда недавно пришли люди и взорвали все. На реке Тигр. На острове Шантар. На реке Лена…

– Сколько всего хранилищ яиц еще уцелели?

– Шесть. Шесть! Всего шесть!!! Их было четыре тысячи!..

– Долог путь до Типперери: На реке Чуна – есть?

– Да…

– Напротив Пречистенки…

– Да. Да!

– Фигурка золотого дракона открывала его…

– Ты не можешь этого знать: – испуг.

– Могу. И знаю. Где она теперь, эта фигурка?

– Ею завладели убийцы Двадцатипятиголового Хотгора Черного мангаса.

– Если я все правильно понимаю, – медленно сказал Николай Степанович устами того, кого видел вместо себя, – за последние века поголовье мангасов упало?

– Да.

– Значительно?

– Да.

– Кто старался больше: крысы или люди?

– Не знаю. Трудно отличить.

– Болото Омуро-Гири в Африке?

– Да.

– Когда там уничтожили кладку?

– Двадцать восемь лет назад.

– Как много интересного можно узнать из простой беседы: А теперь давай поговорим о другом. Кто такой Каин?

– Царь крыс.

– Почему ты помогал ему?

– Потому что…

Вдруг что-то произошло. Мертвец задергался, будто желая освободиться.

Выросшие на ладонях морские цветы затрепетали, обнялись…

– :потому что я полюбил людей: они приятны мне, я хочу защитить их: я держал на ладонях человеческих детенышей, они глупые и пищат: будет несправедливо, что мы, погубившие свои народы, погубим и ваш, и тогда уже точно все прекратится: я жил долго и видел, что люди создают новый прекрасный мир, более добрый в сравнении с нашим, и я вдруг понял, что не могу разрушать его…

– И ты решил стать гассаром?

– Да: но я не успел сделать ничего важного…

– Почему же ты не хочешь помочь мне? Я тоже бьюсь за людей.

– Я: хочу.

– Но ты же хотел погубить меня и мою семью. Почему так?

– Был: должен. Ты вторгся: в тайное.

– Ты действовал как правоверный мангас – или как гассар? Отвечай.

– И то и другое. Ты был мой враг как мангаса. Ты был враг моих друзей как гассара. У меня не осталось иного пути.

– Как войти в покои Спящих?

– Никто не должен стремиться туда: потому что Слово не только открывает дверь, но и пробуждает Спящих: все предусмотрено…

– Вход на острове Шаннон?

– Да: ты опасен, потому что глуп: я боюсь помогать тебе…

– Ты знаешь Слово?

– Нет…

– А кто знает?

– Ты: ты его знаешь: ты им владеешь…

– Покажи мне Каина.

И – будто мигнули перед глазами, меняясь, светофильтры. Желто-серым стал мир. Высокий тощий человек сидел на заднем сиденьи автомобиля, откинувшись назад. Руки его были скованы в запястьях. Неясные тени вдруг появились за стеклами, произошло какое-то перемещение точек зрения: так бывает, если снимают ручной камерой откуда-то из подмышки или от бедра, чтобы не было заметно: Когда высокий человек вновь попал в поле зрения, с него снимали наручники и вели в другую машину, наплывавшую рывками. Несколько очень размытых людей суетились рядом. Мельком увидел Николай Степанович и ту машину, в которой ехал Каин: дверцы ее зияли, и чья-то голова свешивалась из проема…

Будто почувствовав, что на него смотрят, человек резко обернулся. Взгляд его встретился со взглядом Николая Степановича. Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза, потом Каин мотнул головой и сел рядом с водителем. Машина тронулась, за ней другая. Автоматически Николай Степанович отметил марки: «ниссан-блюберд» и «байер», – и постарался запомнить номера…

– Я сейчас умру, – за спиной сказала Светлана.

– Все, – сказал Николай Степанович. – Уходим. Твори закрытие.

Он чувствовал, каких немыслимых усилий стоило цыганке прочесть пять строчек: А потом – беззвучным взрывом разметало кирпичи, вновь взвихрились золотые блестки – и возвращение в мир грубой реальности свершилось.

Успев повернуться, он подхватил падающую Светлану на руки.

Надежда стояла, бледно-голубая, как дверь. Губы ее, бескровные, вздрагивали, зубы скалились.

– Что-нибудь видела? – спросил Николай Степанович. Она кивнула.

Светлану пришлось нести.

Бортовой шел навстречу, очень виноватый, а рядом с ним и чуть позади, заполняя собой весь просвет коридора, двигался кто-то огромный, лысый, в камуфляже. Неимоверно знакомым казался этот пятнистый…

– Как кстати, Евген Тодосович, – сказал Николай Степанович, подходя ближе. -

Прими, будь ласка, паненку. А то я сейчас упаду…

Золотая дверь. (Конго (Леопольдвиль), конец марта 1968)

Я проснулся, не будучи до конца уверенным в этом. Полог палатки светился.

Коломиец спал, притаившись. Будто бы медленное гудение наплывало на нас. Я осторожно пробрался под пологом, чтобы не напустить в палатку москитов.

Нечеловечески огромная луна висела передо мной. Цвет ее был белый, почти телесный. Стебель лианы, размытый лунным светом, вздрагивал на непонятном расстоянии от моего лица. Обычно луна кажется отстоящей от неба, скользящей по эту сторону небесной тверди – или хотя бы находящейся вровень с нею.

Сейчас же небо было много ближе – низкое и маркое, как потолок «черной» бани – нет, как внутренность круглой башни, дымовой трубы, на дне которой я стоял, задрав голову: сама же луна могла быть как потолком этой башни, так и кусочком другого мира, вырезанного круглым окошком этой непонятной черной, отделяющей меня от всего на свете трубы: свет в конце туннеля, вспомнилась расхожая фраза, да, вот он – свет: белый свет. Потом крылатая тень возникла на фоне диска – не из-за края его, а из середины, из темных пятен. Дракон летел, лениво взмахивая крылььями. Тонкий хвост его колебался в такт взмахам. Но вот он напряг крылья, изогнулся и исчез – будто нырнул в невидимый мне боковой ход…

Второй и третий последовали за ним.

Потом я сидел и смотрел долго. Луна уходила за кроны пальм и возвращалась на чистые кусочки неба. Но это небо уже вновь было плоским и далеким, и в нем не было драконов. Странно успокоенный, я пробрался в палатку и уснул.

Утром я нашел первый камень с надписью.

Знаки были очень похожи на те, что украшали мой портсигар.

6

Я сидел на лавке подсудимых, красивый и стройный. Четыре часовых целились в меня из ружья, чтобы я не убег.

Лев Кассиль


– Иногда мне кажется, – сказал Николай Степанович, глядя на летящий мимо темный лес, – что на Земле живут человек двести. Может быть, триста. Все остальные – морок, мираж…

Коломиец скосил на него глаза, усмехнулся. Ничего не ответил.

Дамы сидели сзади, уже вполне живые, но тихие. Бортовой изо всех сил старался выглядеть меньше, чем был на самом деле. Для такой скромности у него были веские причины…

Короткая повесть Коломийца оказалась не менее драматична, чем эпопея Николая Степановича. Вернувшись из Конго, он попал в абсолютный вакуум.

Начальник его, Герасимов (надежнейший агент Ивана Леонидовича и ближайший кандидат на посвящение в малые таинники), неожиданно для всех застрелился из табельного оружия, а кроме него, как оказалось, о командировке Коломийца не знал никто. Никому не было ни малейшего дела до какой-то там GJYR.

Впрочем, потом, задним числом, чтобы не отвлекать начальство от высоких дум (начинался август), ему придумали и оформили задание, и необходимые документы, и даже поощрили в приказе, но: Карьера его была погублена, и он прекрасно знал, что никогда ему не стать майором. Впрочем, нет: майора ему дали перед самым выходом на пенсию. Но ни разу его не пускали дальше Болгарии и не поручали ничего важнее парфюмерно-промышленного шпионажа.

Он проковырялся два года на дачке под Климовском, чувствуя, что обрастает шерстью, а потом грянул кооперативный бум.

К восемьдесят девятому у него было маленькое, но очень крутое охранно– сыскное агентство.

И потом, когда охранников и сыскарей стало как мух, его ребята и он сам прочно держали марку, не размениваясь на мелочи и не служа двум господам одновременно, чем грешили многие другие.

Именно к нему, к Коломийцу, и бросился директор Куделин, когда в дом его ночью пришли «от Сереги Каина», забрали жену и десятилетнюю дочь и сказали: вернем в обмен на того, кто забрал из банка бумаги…

Почти мертвого от горя директора Коломиец поселил на даче одного старого приятеля, а сам за два дня нашел журналиста, взявшего у Николая Степановича интервью для «Морды»…

Остальное было просто.

Начинался дачный поселок. Машина свернула с шоссе и зашуршала по грейдеру.

– Степаныч, – спросил вдруг Коломиец, – а ты на том месте еще раз бывал?

– Да. Но ничего чудесного там уже не осталось.

– То есть?

– Просто развалины. Письмена. Все заросло. Не видно в двух шагах.

– Выпустили пар?

Николай Степанович посмотрел на Коломийца.

– Именно так, Женя. Кто-то бродит по миру и выпускает из странных мест пар.

– Приехали, – сказал Коломиец после паузы. – Ты действительно хочешь его увидеть?

– Я обещал.

– Ну, пойдемте…

Домик был темен. Коломиец своим ключом отворил дверь. Все вошли. Пахло прелью. В комнате горела слабая настольная лампа.

Директор Куделин сидел в старом кожаном – начала века – кресле. Он медленно поднял голову и тускло посмотрел на входящих. Потом глаза его расширились.

– Николай Степанович? Вы?

– Я, Виктор Игнатьевич. Похоже, не ожидали?

– Не знаю…

– Я обещал, что постараюсь вам помочь. Итак?

– Да: мне нужна: но получилось так: не ваша помощь, а ваша голова…

– Это я уже понял. Не заботьтесь. Но у меня образовалось к вам несколько вопросов, на которые вы должны как можно скорее ответить. Первое: чем вы расплачивались за катализатор?

– Обедненным ураном. И отработанным топливом.

– Как много они его от вас получили?

– Порядка трехсот тонн.

– Куда он доставлялся?

– В Томск.

– Белая башня: Понятно. Все сходится.

– Что – сходится?..

– Николай!.. – выкрикнула Светлана отчаянно – и будто захлебнулась. Дверь и окна медленно открывались, и в них входили люди с блеклыми глазами. Они были точь-в-точь такие, как в подвале нехорошего дома на Рождественском: молодые, грязные, с подергиваниями: По двое, по трое они держали Надежду, Светлану и Бортового, и в их руках блестели ножи. А потом образовался как бы коридор, и по коридору прошел издалека высокий тощий человек с пятном на лбу. Он остановился перед Николаем Степановичем и стал смотреть ему в глаза. У самого Каина глаза были страшные, усталые, с красными веками и красными прожилками на белках.

– Заклейте ему рот, – сказал Каин, и Николай Степанович ощутил прикосновение холодных пальцев. Пластина пластыря легла ему на губы. – И без всяких ваших штучек, иначе, – Каин кивнул на женщин. Лезвия ножей касались их шей.

Николай Степанович наклонил голову.

– Где мои?.. – директор начал было подниматься, но его толкнули в грудь и усадили обратно.

И в этот миг Коломиец будто взорвался. В один миг вокруг него образовалось пустое пространство: те, кто держал его, рухнули или сломались, или распластались по стенам: Долгий миг он стоял, пригнувшись, расставив руки, но Надежда издала задушенный стон – и тогда Коломиец пятнистым мячом прыгнул к окну и исчез в ночи. Несколько выстрелов ударило вслед, и тонкий визг возник за окном, взвился и оборвался невнятным бульканьем…

Николай Степанович обернулся. Нет, Надежда жива. Тонкая струйка крови из предупреждающей ранки.

Каин стоял неподвижно. Уголок его тонкогубого рта чуть заметно подергивался.

– В машину, – скомандовал он.

Николая Степановича подтолкнули в спину. Он сделал шаг и почувствовал, что ноги все-таки одеревенели.

В дверях навстречу ему, толкнув, протиснулся кто-то, пахнущий кровью. За спиной возбужденно зашептали.

Чуть в стороне, справа, частично освещенная фарами, лежала странная изломанная фигура. Николай Степанович скользнул по ней взглядом и лишь постепенно, уже сидя в машине, восстановил в памяти увиденное.

Разметав светлые волосы вокруг неестественно наклоненной головы, лежала девушка с удивленным лицом. Темный плащ был распахнут, обнажая бледный, с выступающими ребрами торс. Металлический поясок охватывал его под грудью.

Руки в рукавах плаща были закинуты за голову. Кисти и предплечья, очень тонкие, отливали металлом. Вторая пара рук, таких же тонких, будто у пикассовской «девочки на шаре», и тоже отливающих металлическим блеском, бессильно раскинулась поверх плаща…

– :в упор: пули не берут, – вспомнились услышанные за спиной слова.

Николай Степанович откинул голову и глубоко вздохнул.

До сих пор искупаться в драконьей крови случилось одному Коломийцу – да еще разве что Зигфриду. Но это было давно…

По дымному следу. (Будапешт, 1956, октябрь)

На первый взгляд, худшей кандидатуры, чем я, для этой операции найти было невозможно: пятнадцатилетний подросток, длиннорукий и неуклюжий, в прыщах, краснеющий при самых обыденных обстоятельствах и знающий полтора десятка самых обыденных мадьярских слов: Еще хорошо, что меня не заставили ходить в школу – для усиления конспиративного момента. Мне ничего не оставалось, как три года изображать привокзальную безотцовщину и петь песни о пиратах и моряках, заходивших, бывало, на кораблях в нашу гавань. Особенно меня бесило, что моряки пили за здоровье атамана…

Но, как оказалось, никто другой с поставленной задачей не мог справиться. В том жутком месиве, который являл собой Будапешт, взрослому было не пройти.

Я же со своим английским сошел за революционного романтика, маменькиного сынка из сытого города Браунвуд, штат Техас, приехавшего помогать свободолюбивым венграм сбрасывать иго. Коминта сначала не хотели принимать в отряд: во-первых, как русского, пусть и из Харбина, а во-вторых, как слепого – но он покорил всех своим редким умением без промаха стрелять на звук. Жаль, что с нами не было Фили…

Народ в отряде подобрался всякий, но, будь у меня время и право, я бы месяца за два сделал из них настоящих бойцов. Однако ни времени, ни прав не было; хуже того, мне предписано было использовать этих людей, а потом бросить их на произвол судьбы и победителей.

Как оказалось – по обычаю, неожиданно – на карту было поставлено слишком много, чтобы думать о судьбе города и даже народа…

Отряд наш держал базу в Политехникуме, а участок ответственности имел в tete– de-pont моста Франца-Иосифа. Дня два нас не тревожили, бои шли больше на юге, в заводском районе. Впрочем, «не тревожили» – это значит, что не штурмовали. Танки выходили на Таможенную площадь, лениво выпускали боекомплект, уходили. Они были вне досягаемости наших ружей…

Ночи проходили почти спокойно.

Было очень тепло. Деревья только начали желтеть.

На некоторых еще болтались веревки…

Мы, свободные от караульной службы, сидели в большой аудитории на втором этаже. Горела керосиновая лампа, поставленная под окно – так, чтобы с улицы не был виден свет. Аттила приволок мешок сильно наперченной ветчины наподобие армянской бастурмы или испанского хамона, а Иштван – две дюжины бутылок такого дорогого рейнского, какого мне не приходилось пробовать даже до большевиков. И мы пили это рейнское прямо из горлышек – на меня одобрительно косились – и заедали огненно-пряным мясом.

Вообще в гражданских войнах есть известная прелесть…

– Не пей много вина, – сказал мне Атилла, старательно выговаривая английские слова. – В Америке с меня взяли бы штраф за спаивание детей или посадили в тюрьму.

– Ничего подобного, – сказал я. – Мои ровесники пьют виски и гоняют ночами на длинных автомобилях, а потом трахаются на задних сиденьях.

– Screw? – не понял Атилла. – Что именно привинчивают?

– Не привинчивают, а… э-э: Buzzen, – перевел я на немецкий.

– На задних сиденьях? – не поверил Атилла. – Там же не просторно. Нет уюта.

– В американских автомобилях так просторно, что девушки иногда проваливаются в щель между сиденьями, и не всякая находит потом дорогу обратно.

Атилла помедлил, переводя про себя мою чисто техасскую реплику, и расхохотался.

– Что же заставило такого благоразумного молодого джентльмена приехать в дикую европейскую страну, если в Техасе происходят такие удивительные приключения? – заинтересовался молчавший доселе Иштван.

Я пожал плечами…

– Не знаю. В Техасе все известно заранее.

– Это ужасно, – согласился Иштван.

Он походил на цыгана-кузнеца, огромный, с выпученными черными глазами, заросший диким волосом и недельной щетиной; но был он при этом профессором-филологом на упраздненной коммунистами кафедре древних языков.

К нашему кружку подсела Марта, молодая работница с автомобилного завода.

Английского она не знала, но Аттила охотно переводил.

– Неужели в Америке не понимают, что большевики, сожрав нас, точно так же сожрут и остальной мир?

– И заблудятся на просторах техасских сидений, – добавил Иштван.

– В Америке постоянно путают Будапешт с Багдадом, – сказал я. – Боюсь, что вас просто бросят, как кость собаке, в обмен на уступки в Германии.

– У вас в Техасе все молодые люди так хорошо разбираются в европейской политике? – спросил Иштван.

– Нет. Я и еще один парень из Далласа. Но он парализован от рождения и поэтому сидит дома.

– Странно все это, – сказал Аттила. – Я по долгу службы читал Маркса. У него все просто и ясно. Когда же доходит до дела: Нас тридцать человек в отряде, и можно ли найти объяснимую причину, по которой мы здесь собрались не только для того, чтобы пить вино и петь песни, но и проливать кровь? Мадьяры, румыны, немцы, чех, русский, американец. Рабочие, крестьяне, банкир, сапожник, бродяга, преподаватели, студенты, школьники. Никогда бы мы не собрались вместе без подсказки с небес: Я был чуть постарше Ника, когда вот так же собирались люди в Испанию. Там было: необыкновенно. Потом мы почти той же самой командой рванули в Финляндию – но не успели. Потом, как ни странно, я воевал за Гитлера, которого ненавижу. Может быть, поэтому воевал плохо. И вот сейчас…

– Папа Хэм пытался выразить это в словах, но даже у него не получилось, – сказал я. – Он назвал нас – тех, кто на передовой – просто «хорошими людьми». И это, как ни странно, тоже ложь. Потому что и с той стороны сидят хорошие люди.

И хотят сделать своих противников еще лучше.

Аттила помедлил, прежде чем перевести мою реплику на венгерский. И все же перевел.

– Будет очень жаль, Ник, если тебя убьют, – сказала Марта.

– Да, – согласился я, – мне тоже будет очень жаль. Мне будет не хватать себя.

Она не засмеялась. Должо быть, я пошутил неудачно.

Увы! Я мог позволить себе лишь глядеть да вздыхать. …Когда на заседании капитула великие таинники разъяснили мне причину резкого моего омоложения и некоторые другие обстоятельства, связанные с предстоящим заданием, я был готов их поубивать. В место, куда меня намеревались направить, мог проникнуть только юноша-девственник… А начала операции пришлось ждать более двух лет!


Шел второй час ночи. В два Аттиле, мне и Коминту – в отряде его знали как Алешу – надлежало провести патрулирование до моста Елизаветы. Под покровом темноты могли высадиться ударные группы.

Аттила шел как самый опытный боец, я – как юркий пролаза, а Коминт старательно изображал звериное чутье слепца.

Как отделаться от Аттилы, я еще не решил.

Вдали вдруг загрохотало с утроенной силой. Я подошел к окну. Где-то в стороне Чепеля разгоралось пламя.

– Когда я пробирался через русские позиции, – сказал я, – то видел десятки расстрелянных офицеров. Чекисты их даже не прячут. А вы не снимали своих чекистов, пока у них не отгнивали ноги. В общем, хорошие люди везде сосредоточены на передовой. Негодяи предпочитают отдавать приказы.

– Ты еще скажи, что никто не виноват, – как-то испуганно произнес Иштван.

– Если разбираться внимательно – то да. Никто.

– Что же ты воюешь?

– Не знаю. Наверное, это вроде выпускного экзамена…

– И ты бы мог точно так же воевать за большевиков?

– Нет. Но вот если бы родился там…

Коминт зашевелился в углу, и тут же поднялся Аттила.

– Пора, ребята.


Было даже не слишком темно. Низкие облака, подсвеченные далеким пожаром, бросали ровный серый бестеневой свет. Закопченные стены лабораторного корпуса остались позади, и вскоре ровная поверхность стала ощутимо подниматься. Слева оставались виноградники, справа все более отчетливо вырисовывался далекий силуэт Университета; позади здания что-то тоже горело.

– Где-то здесь, по преданию, скрыта гробница Аттилы, – сказал Аттила. – Это был такой знаменитый завоеватель. Будто бы вся гора Геллерт – холм, насыпанный рабами.

Я вздрогнул. Нас слишком упорно приучали к мысли, что телепатии не существует…

– И французы до войны здесь рыть пытались, и немцы в сорок четвертом. Даже Шлиман в свое время приезжал копаться, но, говорят, нашел такое, что в полчаса свернул лагерь, рассчитал рабочих, первым же поездом умчался в Берлин – и с тех пор никаких раскопок не вел. Как отрезало.

– Когда-нибудь эти археологи докопаются до ада, – сказал я.

Все три недели, проведенные в отряде, я по крупицам собирал и складывал в картину разрозненные сведения, касающиеся этой гробницы. Сегодняшнюю ночь я выбрал для вылазки к тому месту, которое было несомненным входом в склеп…

Чертову колодцу, расположенному на склоне горы Геллерт. Это был на самом деле старый колодец, высохший, полузасыпаный. Неоднократно вблизи колодца находили мертвых детей, но промежутки между убийствами были так велики, что об одном маньяке речи быть не могло: здесь управились бы только три-четыре поколения. Подозревали некую изуверскую секту, обязательных в таких случаях евреев, оборотней, вампиров: Говорили, что если бросить в ночь новолуния в колодец камень, то камень этот вылетит обратно со страшным воем, а бросавшему век не будет удачи в любви. И много чего другого говорили такого, чему разумный человек никогда не поверит.

Старички в Будапеште, как и везде, невероятно словоохотливы и горазды на страшные байки. Знай я венгерский, установить вход в гробницу можно было не за три недели, а за три дня. А если бы не стреляли – то и за день.

Но именно потому-то здесь и стреляли…


Аттила знаком велел нам лечь, и мы легли. Две и потом еще две тени беззвучно пересекли наш путь.

Они шли вдоль реки и вряд ли были советскими разведчиками. Скорее всего, такие же повстанцы, как и мы. Координации в действиях не существовало никакой.

Там, где находился Чертов колодец, было почему-то светлее.

– Аттила, – шепнул я, – смотри…

Он стал смотреть. И, наверное, что-то увидел, потому что вынул нож.

И через секунду – я тоже увидел что-то…

Трудно описать словами то, чего на свете не бывает. Так выглядят чудовища из страшного сна, который вы забываете сразу, как проснетесь. Остается только липкий пот, сердцебиение и боязнь темных углов.

С другой стороны, это был безусловный обман зрения. Чудовище состояло из темных кустов, световых пятен, травы, какого-то шеста с висящей тряпкой: Но мы – все трое, и «слепой» Коминт тоже, видели его настолько непреложно, что сомневаться в истинности картины не приходилось.

Чудовище двигалось, изгибало спину, переставляло лапы: Пасть его раскрылась, и далекий раскат орудий обозначил его рев.

Тень – из тех, пересекших нам путь? – обреченно поползла к нему, упала…

Когтистая лапа мелькнула, тело подбросило над землей – уже неживое. И тут же сверкнула вспышка взрыва, заставившая нас надолго ослепнуть, но вот звук – звук так и не пришел, погаснув в пространстве десяти шагов…

На том берегу ударили два пулемета. Сиреневые пули по крутой дуге, подобно струям фонтана, перелетали Дунай и широко сыпались вокруг нас, как мертвые светлячки.

Потом все стихло.

Чудовища больше не было.

Труп лежал совсем рядом с нами. Чуть дальше – еще один…

– Посвети, – прошептал Аттила.

Я вытащил свой трехцветный фонарик.

Человек, лежащий перед нами, был одет в обтягивающий черный трикотажный костюм. На голове был шлем вроде танкистского с большими наушниками. По груди его будто проехал грузовик…

У второго была раскроена голова, и только поэтому мы смогли рассмотреть знак на груди: силуэт летучей мыши в светлом круге.

– Интересно, – сказал Аттила и осмотрелся. – А где еще двое?

Они лежали вблизи каменного кольца, обрамляющего колодец, один на другом, будто смерть застала их в самый неподходящий момент.

– Где-то я видел такую эмблему, – произнес Аттила задумчиво. – Где же я ее мог видеть?..

Я оставил его размышлять над этой проблемой, а сам достал из вещмешка банку с разведенным мелом и кисть – и обозначил на земле защитный круг с необходимыми онерами. Потом вынул веревку.

– Коминт, – позвал я.

– Слушаю, командир, – впервые за несколько дней отозвался он.

– Я пошел вниз. Ты прикрываешь. Если припрет по-настоящему – бросай все и беги. Обо мне не думай. Тогда разбудишь его, – я кивнул на Аттилу, – обычным паролем.

– Понял, командир.

– Ну, и – дай знать Фархаду, пусть шлет большой десант. Заодно – расскажи про этих нетопырей, – я кивнул на мертвецов.


Те, кто шел здесь раньше меня, сделали основную работу: разобрали завал. Не то, чтобы разобрали совсем, но протиснуться было можно. Свет фонаря упирался в темные грани каменных блоков со следами то ли тесла, то ли когтей.

Потом открылся уходящий вниз лаз, укрепленный частыми окладами из мореного дуба. Под ногами оказалось что-то вроде приставной лестницы или рельсового пути с неширокой колеей. Да это и был, наверное, рельсовый путь, присмотрелся я – для деревянного паровоза пятого века…

Впрочем, все это было неважно.

Когда в тридцать пятом – почти случайно – я был направлен вновь на Мадагаскар, шейх Али из Багдада соизволил, наконец, сделать то, чего от него безуспешно добивался Шлиман: поделиться своим многовековым опытом поиска кладов и грабежа могил. Где и при каких обстоятельствах разжился шейх столь долгим веком, оставалось загадкой – во всяком случае, для всех, кого я знал.

Шейх любил рассказывать истоии из своей жизни, странно напоминавшие сказки «Тысячи и одной ночи». Однако дело свое он знал великолепно. Он отметил своим присутствием все известные погребения Африки, Аравии, Азии и Европы, а узнав об открытии нового материка, немедленно крестился у самого Диего де Ланды перед отплытием в Юкатан…

Сейчас все это могло мне пригодиться. Я перестал напрягать зрение и повел рукой перед собой, прислушиваясь к напряжению материалов и породы. И сразу же обнаружил полость под ногами. Еще шаг – и я рухнул бы вниз на камни или колья… Механизм, отключающий ловушку, давно вышел из строя. Пришлось по– кошачьи, цепляясь за крепь, ползти по стене мимо опасного места.

Дальше шло примерно то же самое. Строители гробниц были изощрены, но скованы догматами. А главное – надо постоянно помнить, что самые страшные и хитрые ловушки поставлены не на того, кто пытается приникнуть снаружи, а на того, кто может пожелать выйти изнутри…

Несколько раз мне попались клочья одежды и осколки костей.

Ворота в погребальную камеру стояли распахнутыми настежь – как дверца гигантской мышеловки. Я остановился в створе и стал рассматривать то, что предстало моим глазам.

Со мной уже бывало такое: будто бы это я недавно видел во сне, который забыл, когда проснулся, и вот только что вспомнил. Так было, когда Аннушка заявила мне, примчавшемуся из Лондона в замороженный Петроград, что разводится со мной: Я стоял перед нею и понимал, что проживаю этот миг уже не первый и даже не десятый раз. Некое остановленое мгновение, похожее на вьюгу в стеклянном шаре, есть такая швейцарская игрушка, я привез ее и берег до случая: мальчик на оленях, и если встряхнуть шар, начинают кружить белые хлопья; эта метель может кружиться и век, и два, и три, и мальчик не сдвинется с места, а будет все так же нестись на своих оленях в непроглядный мрак; я вышел и разбил игрушку о камень: Вот и сейчас: я будто бы попал в вихрь времени: все это уже происходило много раз, я стоял и рассматривал то, что было передо мной, и каждый раз видел что-то другое, и каждый раз не то, что там было на самом деле, и осознание неизбежной ошибки накатывало, захлестывало, лишало воздуха и решимости вдохнуть…

Наконец я сбросил наваждение. Кое-чему нас все-таки учили.

Я, конечно, знал заранее, что Аттила похоронен не по гуннскому обычаю, а по обряду братства Белого Быка, к которому впоследствии принадлежал и молодой Тимур (повзрослев, он вырезал Братство до последнего человека). И все же…

Аттилу не окружали скелеты рабов и солдат – настоящий воин и на том берегу Реки найдет себе и рабов, и дружину. Не был заколот любимый конь – настоящий воин и на том берегу Реки добудет себе скакуна. И уж тем более не было сосудов с вином и белых пшеничных лепешек… Но что-то там все-таки было, и я долго, очень долго не мог понять того, что вижу.

Глаз – страшно консервативный инструмент…

Будто скомканная кошма устилала всю погребальную камеру, собираясь у дубовой домовины высоким сугробом. И будто кусты из толстой железной стружки поднимались над грудью и в ногах мертвеца…

Полторы тысячи лет у Аттилы росли ногти и волосы.

Когда я это понял, меня, привычного ко всему, чуть не вывернуло наизнанку.

Я вдруг очень живо представил себе, как по знаку – что это будет? петушинное слово? труба архангела? рог Хеймдалля? – Аттила встает, обламывает ногти, мечом, лежашим в той же домовине, отхватывает себе лишнюю бороду и власы…

Мы очень мало знали о братстве Белого Быка. Можно сказать, не знали почти ничего. Тимур постарался на совесть.

Но проклятие древнего знания пало и на него самого. …Мы не знаем, будет ли это таким же кошмаром, как вскрытие могилы Тамерлана, говорил Софроний, наставляя меня; но мы обязаны предположить худшее…

Я вынул три бутылки с «тьмой египетской», содрал с них предохранительную оплетку, потом связал их крепко репшнуром – и в образровавшийся между ними треугольник всунул детонатор с химическим замедлителем. Потом пассатижами раздавил заключенную в медную трубку ампулу с кислотой. Примерно через час кислота разъест проволочку, удерживающую боек…

Путь назад был сложнее. Я уже говорил, что ловушки обращены преимущественно против того, кто хочет выйти.

Я почти успел добраться до колодца, когда сзади негромко щелкнуло. На миг меня охватила паника. Я знал, что «тьма египетская» не распространяется мгновенно и что времени у меня достаточно – и все же рванулся, зацепился рукавом, потом – чуть не застрял в завале… Я уже крепко держался за веревку, дергал ее – тащи! тащи! – когда из лаза вслед за мной пришла тьма.

Фонарик, пристегнутый к поясу, погас. Я подтянулся и, торопясь, полез к кругу синего с красными прожилками света над головой. И тут меня накрыло.

Исчезло все. Не просто свет – и звук, и запах разрытой земли, и понятие верха и низа. Я перестал чувствовать веревку в руках… Исчезло само время, исчезли удары сердца, дыхание, голос. Конечно, я кричал. Кто бы не закричал на моем месте?..

Спасло меня то, что волна отхлынула. Мои руки и голова оказались над тьмой, и я с отчаянием погребенного заживо стал выбираться наверх. Когда я перевалился через край колодца, сердце колотилось, как после рукопашной.

– Коминт…– позвал я.

– Не соврал, – сказал чей-то чужой голос. – Правда, пацан.

Глаза снова привыкали видеть. Из множества странных пятен вдруг сложилось: лежащие лицами вниз Аттила и Коминт, а над ними нависшие темные фигуры. И еще раз сложение пятен – и с какой-то запредельной четкостью я вижу лица, различая бородавки, веснушки, шетину, седину в усах; различаю царапины на зеленых пуговицах с выдавлеными пентаграммами и нитки, которыми заштопаны дырочки на гимнастерках; различаю зарубки на ложах автоматов…

– Дяденьки! – выдыхаю я. – Они туда пошли, они все там! Я в стенку вжался, не увидели, мимо прошли!

– Кто пошел?

– Да американцы же! Мы за ними от самой больницы Эржебет следим! Они там на кладбище…

– Дугин, Параськин, Азизов, Баркан – вниз! Хоть одного взять живым!

– Дяденьки, не ходите! – закричал я шепотом. – Там мертвецы лазиют! Гроб на семи колесиках…

– Щас мы их посчитаем, эти колесики…– усатый лейтенант полез первым. – Щас там мертвецы раком до самого ихнего Пентагона встанут…

Итак, четверо ушли вниз, а оставшиеся двое принялись соображать, откуда взялся русский пацан в мятежном Будапеште.

– Ты, вообще, кто? – спросил бородавчатый капитан с шеренгой золотых коронок по верхней челюсти. – Ты откуда здесь взялся?

– Я – Коля Тихонов. Из Москвы. Постойте. Дядя Коминт… – я встал на четвереньки и направился к лежащим. – Дядя Коминт…

– Все нормально с ним, – сказал капитан. – Оглушили только.

– Дядя Аттила…

– Ты не смотри, – сказал капитан. – Ну, ошиблись малехо.

– Эх, вы, – сказал я. – Он же за нас. Он же…

– Война, брат, – капитан был суров. – Так что ты тут делаешь?

– За американцами слежу. Они что-то раскапывают здесь, а что – понять невозможно.

– Что-то раскопали? – спросил второй, лет сорока, тоже с капитанскими звездочками, только ничего военного в нем не было. Кое-что другое – было…

– Да. Но я издалека смотрел, не видно ни черта. Что-то длинное тащили. Потом везли в таких ящиках – метра три длиной, зеленые…

– Постой, – сказал настоящий капитан слегка оторопело. – Я имел в виду – что ты здесь, в этом бардаке, забыл?

– Ничего не забыл. Жили мы здесь. Пока не началось. Отец в университете преподавал…

– Почему же не уехали со всеми?

– Так я же объясняю: американцы…

Я встал, подтянул спадающие штаны. Теперь в моих руках было по ножу.

– Отец раскопками занимался. Американцы его похитить хотели. Ну, мы и…

Я как бы развел руками. Капитан в изумлении попятился, держась за грудь, и опрокинулся в колодец. Не-капитан сунулся на колени, потом упал ничком. Ноги его задергались…

Я оттащил его к колодцу и тоже бросил вниз.

Коминт уже пришел в себя и теперь стряхивал с рук путы. Коминта связать – это надо стараться неделю.

Аттила был убит ножом в сердце.

– Неплохо разведка работает, – сказал Коминт. – Нюхали пороху парни…

– Что ж ты не убежал, как я велел?

– Да вот… – он засмущался. – Думал, справлюсь. Да и справился бы, в конце концов… Сделал, что хотел?

– В общем, да. Теперь бы колодец обрушить…

И тут, словно в ответ, земля вздохнула, пришла в движение и сразу же успокоилась. Я оглянулся. Каменного кольца не было. На его месте осталась воронка, как от небольшой фугасной бомбы. И кто-то невидимый прошел, ломясь, по кустам – и сгинул вдали…

– Неужели все? – сказал Коминт.

Я помолился над Аттилой и встал.

– Да. Вроде бы все.

– Как-то не верится.

– Мне тоже. Но салюта все равно не будет.

До ближайшего рума было две недели пути – пешком и по ночам.

7

Нужно вредить плохим певцам, разрезая им глотку, чтобы они не организовывали сборищ.

Атуа Мата Рири


В удлиненные горизонтальные окна, устроенные чуть ли не под потолком, уже вовсю лился утренний свет, а Каин говорил, говорил и говорил. Как будто хотел выговориться за многие годы, если не столетия. Речь его была сумбурна, он заплутал в собственных мыслях, и потому вынужден был то и дело возвращаться на особо приметные места, чтобы оттуда двинуться по новой дорожке. …Сначала вы надеялись открыть Истину попутно, между делом, рассчитывали, что она сама, по доброй воле, нечувствительно познается вами, а потом увлеклись ею, воспылали страстию, как Стенька к персидской княжне, и забыли о своем предназначении… Враг уже не у ворот, враг давно в городе, и помечает дома крестами, вырезает караулы на башнях, лезет со свечой в пороховой погреб… Продажные писаки, художники, лицедеи уже в открытую навязывают обществу – хуже того, детям – сказку про доброго дракона, про хорошего ящера, про храбрых черепашек и мудрых удавов. Упорно внушается мысль, что чужое, уродливое, нечеловеческое обязательно должно быть милым, дружелюбным и совершенно безопасным. Чтобы детишки, выросши, не пугались до тех пор, пока их не начнут жрать… И когда рухнут стены, и маленькие зеленые твари хлынут в дома искать свежей горячей крови – вот тогда мы сами, со своей свечой, спустимся в свой пороховой погреб…

Семеновского лейб-гвардии полка отставной поручик Сергей Илларионович Бахметьев нынешнее свое прозвище получил еще от собственных крепостных и дворовых людей не столько за бурую печать посреди высокого лба, сколько за физиологические над этими самыми крепостными и дворовыми людьми опыты.

Штудии сии предполагали благую цель – бесконечно повысить их трудолюбие и плодовитость. Временные неудачи не смущали пытливый ум. Когда вопли подопытных достигли высочайшего слуха, матушка-императрица живо распорядилась богомерзкие штудии прекратить, имение забрать в опеку, а любознательного поручика посадить на цепь в доме скорби. Там его, в свою очередь, тоже присмотрели для опытов. Екатерина Романовна Дашкова, посетившая заведение на Пряжке, прониклась интересом к возвышенному образу мыслей достойного сына века Просвещения. Пресловутого маркиза в ту пору никто не читал – оттого, должно быть, что он еще ничего и не написал.

Многоученая княгиня забрала несчастного к себе в дом, где и поселила вместе со своими длиннохвостыми питомцами в каменном подвале. Ему было предложено продолжать прерванные опыты – но на ином, более благодарном материале.

С годами Сергей Илларионович выяснил, что крысы – вовсе не то, за что они себя выдают. Что они, как и люди, делятся на варваров и эллинов, причем эллины – отнюдь не язычники, поскольку почитают единого создателя и подчиняются апостолам его. Обращены господа пасюки в свою катакомбную ересь были еще в Александрии двенадцатого века все тем же безумным арабом Аль-Хазредом. Ад представлялся крысам в виде бесконечного, лишенного стен и крыши амбара со сплошным каменным полом, по которому бродят на бесшумных лапах тощие египетские кошки; рай же имел форму большого кожистого яйца, оболочку которого следовало прогрызть.

Не все, но многие «эллины» находили в те года дорогу в свой парадиз.

Всего за два века была создана подземная империя, простиравшаяся от Тихого океана до Атлантического. Передовые отряды конкистадоров уже готовы были к броску в Новый свет, но люди еще не проложили туда дорогу. И тут грянула беда.

Чума, собственно говоря, была нацелена неведомым врагом прежде всего на крыс. Их потери были гораздо выше людских, и даже высокая плодовитость уже не спасала. Европа была потеряна полностью, в Передней Азии сохранились едва тлеющие очаги цивилизации. Пришло время варваров… Темные века тянулись бесконечно.

Самым мудрым, наконец, стало ясно, что без помощи людей не выжить и в рай не попасть.

В рукописях Аль-Хазреда цветистым арабским слогом расписывалось возвращение на Землю людей-змей и людей-крокодилов. Екатерина Романовна и Сергей Илларионович, склонившись щека к щеке над рыжим пергаментом, проникались грядущей опасностью. Сердца их отныне бились во имя спасения человечества.

Именно Екатерина Дашкова и представила своего фаворита Брюсу. Яков Вилимович поразился тайным знаниям и превеликому жару отставного поручика.

По прошествии необходимого срока и должной подготовки (школы на Мадагаскаре тогда еще не было, обучение проходило в ските на высоком берегу Тобола), новик был допущен к малым тайнам. Что интересно, о крысах он никогда и ни с кем не говорил.

В рядах Пятого Рима Каин пробыл недолго – до наполеоновского нашествия.

Последний раз его видели в горящей Москве… …Каждый раз, как доходило до дела, ваш драный орден бросал все и начинал делить еще не захваченные трофеи. И ничего ему не нужно было, кроме мирской власти – что бы там ни врал ваш монашек. Вы уже прибрали к рукам Грозного – но перестарались, и он просто спятил, а в моменты просветления пытался вас же истребить. Вы навели морок на всю Русь и заставили ее отступиться от умницы Годунова только за то, что он отринул вас. И эта идиотская затея с царевичами…

Возразить было нечего. Орден неоднократно бросался в Большую Политику, но каждый раз выползал оттуда то с выбитыми зубами, то со свороченным набок носом, ворча и приговаривая, что, если бы не… то мы…

Пятый Рим с упорством Сизифа пытался понять Россию умом и промерить аршином.

В Смутное время поставили на Пожарского – казалось бы, небитый козырь. Но не сочли нужным согласовать действия с Каббалой, и нижегородский резник Минкин все испортил.

Во время Раскола составляли графики и были убеждены, что народ отвергнет никоновы новшества, удалось спихнуть и самого Никона, но все почему-то получилось наоборот.

Ближе всего к цели Орден подобрался при Петре Великом – император и Пятый Рим подошли друг к другу как нельзя лучше. Петр Алексеевич даже порядок престолонаследия для такого случая изменил, да вот беда – был император крепок и упрям, и до последней секунды, даже когда соборовали, не верил в свою смерть. А когда поверил, жизни осталось на два слова: «Отдайте все…». И Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, спешащий из Голландии в качестве петровского бастарда, поспел как раз к пушечному выстрелу, извещавшему жителей столицы о кончине великого государя.

От этого удара отходили долго, допустили ненужную смерть Петра Второго, а в наступившем после того бабьем царстве сориентироваться не смогли, поскольку логике оно подвержено не было. Не поддержали робкую попытку Волынского упорядочить хаос, при Елизавете не захотели найти общего языка с Ломоносовым ( «Зато другие захотели», – мрачно добавил Каин), ввязались зачем-то в прусскую авантюру…

В золотые екатерининские годы ничто, казалось, не мешало благоприятному развитию событий (уже подготовлены были мастера тантра-йоги из хороших семей) – но вот беда: Софроний терпеть не мог Вольтера…

О годах правления Павла в Ордене говорить было не принято.

Попытка Наполеона создать единую Европу Орденом, в сущности, приветствовалась – потому и начался в его рядах повсеместно распространившийся некоторое время спустя раздор между западниками и славянофилами. Единственное, что удалось реально сделать – это внушить Александру мысль о необходимости сохранить Францию, чего так не хотели остальные члены Священного союза. Но это был уже festum post festum.

Как ни странно, обиходив Александра к концу его правления, Орден даже пальцем не шевельнул, чтобы пробиться к трону, и это сделали автогены– масоны. Попытка, предпринятая дилетантами, оказалась столь близка к успеху, что тот же Скопин-Шуйский бушевал потом на Капитуле и кричал, что с десятью ратниками: – ну, и так далее. :в конце концов, вы на нас паразитировали все эти века, ваше богатство и ваше долголетие оплачивалось нашими жертвами. Вы хоть давали себе труд задуматься, откуда брался ксерион? Вы получали его от Фламеля! А Фламель, полагаете, из тумбочки? Или из этого: атанора? Вот вам – из атанора! Мы, мы соскребали ксерион с полов пещер, куда нас приводили наши серые разведчики!

Вот я сам, своими руками!.. А вы хоть представляете себе, как охранялись кладки? И – кто их охранял?..

Как раз это Николай Степанович представлял себе достаточно хорошо. :Но мы же понимаем, что вся наша борьба есть ни что иное, как разорение деревень. Мы не просто не можем пробиться в замок – мы не можем найти ворота замка. Все наши пути ведут мимо цели. Нас не понимают, нас не признают, на нас охотятся все, кому не лень – даже палестинцы. Будто в нас заключается зло, а не в обитателях замка и не в тех, кто им служит…

Николай Степанович помычал, но Каин то ли не услышал, то ли не счел нужным ответить. :Конечно, вы можете осуждать наши методы. Но представьте себе: вы ворвались в военный лагерь – без пароля, без приглашения, паля наугад в часовых: Чего вы ждали? Что вас пригласят в шатер командира, и поднесут рюмку водки со льда, и развлекут приятной беседой, пока командир занят планированием завтрашней битвы? Вы этого ждали? Или, может быть, вы хотите сказать, что нехорошо брать заложников? Так не вынуждайте наш маленький партизанский отряд это делать! Да и как иначе я мог рассчитывать на то, что вы хотя бы выслушаете меня, не перебивая?..

Николай Степанович снова промычал, и теперь Каин остановился перед ним.

– Хотите что-то сказать?

Николай Степанович кивнул.

– Тогда я хочу предупредить вас вот о чем: у вас, конечно, есть сильнейший позыв расправиться со мной. Ликвидировать меня. Если я все правильно понимаю, вы можете сделать это, не прикладая рук. Просто словом. Не советую.

То есть подчинить меня, или убить, или что-то еще вы, если повезет, сможете.

Но этажом выше сидит девочка, чуткая к магии. Рядом с ней находятся ваши женщины. И как только вы начинаете произносить инкантаментум, – Каин издевательски выделил это слово, – девочка превращается в машину для убийства. Все будет кончено в долю секунды. Хоть что-то я умею делать лучше вас…

Николай Степанович еще раз кивнул.

Внезапно – где-то разомкнулись тучи – воздух косо прорезало розоватыми пластинами света. На какое-то время все прочее, что было в этом помещении, стало необязательным, призрачным: и собеседники, и огромный сейф в углу, и незаконченный бассейн с коробом застывшего раствора и торчащей из него навеки лопатой…

Каин протянул руку и взялся за край пластыря.

– Итак, вы меня поняли? – и потянул пластырь.

Это было больно.

– Где тут у вас сортир? – спросил Николай Степанович.

8

А что же делали эльфы с крадеными младенцами?

Кэтрин Энн Портер


Гостеприимство Каина распространилось еще и на Бортового, но заложниц не коснулось, и это было понятно, но обидно.

– Итак, подведем промежуточный итог, – сказал Каин. – Мы преследуем одну цель.

У нас общий враг. У нас равно нет друзей. Наша вражда объясняется всего лишь недоразумением. Я даже готов дать вам удовлетворение, но только после победы.

– Мгм, – неопределенно откликнулся Николай Степанович. – Скажите, милейший, а ваша затея с: э-э: ураном – на что нацелена?

Каин посмотрел на свою руку. В руке он держал рюмку.

– Если у нас ничего не получится, – сказал он, – и если мерзкие твари все-таки полезут наверх, мы приведем эту бомбу в действие. Вы, кажется, помните, что происходит с ураном под действием ксериона? По нашим расчетам, сгорит вся сибирская тайга, займутся нефтяные пласты. Завод этого дурака тоже рванет…

Через год настанет новый ледниковый период, который переживут только теплокровные…

Он выцедил водку.

– Кстати, о дураке, – сказал Николай Степанович. – Где он и что с ним?

– Должно быть, в аэропорту. Счастливое семейство вновь обрело: ну, и так далее.

– Не врете?

– А смысл? Он мне нужен. Зла я на него не держу. Опасности он тоже не представляет…

– Не для печати, – влез было Бортовой, но Николай Степанович прихлопнул его ладонью.

– Сейчас стало неинтересно, – сказал брюзгливо Каин, – а когда-то крысы таскали мне провиант из спецотдела Елисеевского. Где теперь такое найдешь? Сыр из дичи. Снетки в плетеных коробах. Кисло-сладкое мясо. Купаты по-имеретински.

Раки в белом вине. И само вино: «Кахетинское N 8», «Красный камень», «Усахелаури N 21», коньяк «Двин»…

– Так бутылками и таскали? – изумился Бортовой.

– Тележка у них на то имелась…

– Так вот, не для печати, – Бортовой был упрям, на то и репортер: – Если я все правильно понял, вы хотите воспер: в'спре:пятствывовать воскрешению мертвых в день Страшного Суда. А вот как к этому отнесется Русская православная церковь за рубежом? С ними вы согласовали?

Каин впервые улыбнулся.

– Еще Зверь не вышел из моря, – сказал он. – Вот он выйдет, и согласуем. – И посмотрел на часы.

– Зверь давно вышел, – сказал Николай Степанович и тоже посмотрел на часы. -

Видите ли, дражайший, мы с вами находимся в несколько неравновесном положении. Вы когда-то пренебрегли отвлеченным знанием и сделались неспособны прочесть пылающие письмена. Вы преуспели в тактике, но безнадежно отстали в стратегии. Мы, каюсь, совершенно о тактике забыли и оказались в положении блестящего штаба, на который напоролась кучка выходящих из окружения врагов. Голодных, оборванных: Понимаете, о чем я говорю?

– Хотите возглавить операцию? Вы, единственный выживший штабной писарь?

– Нет, совсем нет. Да, кстати: а как вы поняли, что я – это я?

– Никак. Мы тупо и просто начали с Евпатории, нашли какого-то отставной козы депутата, который оказался до того разговорчив, что мы его даже не стали закапывать…

– Понятно. Давайте выпьем за упокой души этого несчастного авантюриста.

– А к'к же тогда: эт: в'скрешение? – опять встрял Бортовой.

– Будет тебе воскрешение, Миша. Расслабься. Значит, Сергей Илларионович, подвожу, как вы выразились, промежуточный итог. Я без вас победить могу. Вы без меня – нет. Видите, даже тактика ваша идет от неизбежности поражения…

– Какой упокой души? Он жив и здоров. Давайте лучше за погибель врагов.

– Поддерживаю.

– П'сть дохнут, как м'хи…

– Продолжаю мысль, – Каин поднял палец. – Оказалось очень просто выяснить, кто вы, зачем и откуда. Похоже, что о маскировке своих действий вы вообще не задумывались. Конечно же, единственный ратник на планете! Последний защитник Камелота! Ланцелот Прудовый. Вот. И что мы имеем в результате?..

– В результате мы имеем следующее: я знаю, где находится вход в усыпальницу ящеров, и знаю, как его открыть. Вы не знаете, где он – и подавно не можете.

Несмотря на всю вашу тайную армию и многовековой опыт сопротивления.

Почему?

– Почему же не можем? Очень даже можем. Вот вами и откроем.

– Я понимаю, что к этому все в итоге сведется. К банальному принуждению. Так скажите, нужен мне такой союзник или нет?

– А у вас есть выбор?

– Разумеется.

– Нет у вас выбора! Потому что…

– Потому что вы уже захватили мою семью, – скучным монотонным голосом сказал Николай Степанович, – и готовы вот-вот предъявить мне их примерно в том же виде, что четыре часа назад – двух дорогих мне женщин? Эх, Сергей Илларионович. Господин лейб-гвардии поручик. Не стыдно?

– Не стыдно. На карту поставлено все.

– Я не об этом. Ослабли вы разумом, воюя против несчастных медлительных тварей. В Аргентину, наверное, барон отправился с группой товарищей? У него там собственный немалый интерес возник. Так вот, их всех или уже нет на белом свете, или торопятся немногие уцелевшие с печальным известием…

Каин дернулся, как от внезапного ледяного прикосновения.

– Что?

– Это была ловушка, – холодно сказал Николай Степанович, доставая портсигар. -

Крысоловка. Курить будете? Отличные сигареты, рекомендую: Я расставил несколько ловушек, и вы умудрились попасть во все. Неужели вы считали меня способным на то, чтобы посадить своих родных в центр мишени и заставить посылать мне письма через цыган, которых вы контролируете? Даже обидно, право. Я и сам не знаю, где сейчас находится моя семья. Знаю только, что под охраной таких людей, с которыми вам не сладить… Да, Каин, я был о вас лучшего мнения. Деградация налицо. Что мне теперь прикажете с вами делать?

– Не забывайтесь, – в голосе Каина зазвучали свистящие нотки, – это вы у меня в руках, а не наоборот!

– Пойдемте посмотрим, – предложил Николай Степанович. – Вообще-то я просил, чтобы нам не мешали…

За дверью стоял Коминт.

Увидев его, Каин попятился.

Коминт, опустив руки, медленно пошел к нему.

– Коминт, – позвал Николай Степанович.

– Что? – не оборачиваясь и глядя в грудь Каину, отозвался Коминт.

– Наверху ничего не случилось?

– Нет, все нормально.

– Тогда погоди. Он нам еще будет нужен.

– Ты видел его войско?

– Частью.

– Тогда ты ничего не видел, командир: На что он нам?

– Живец.

– Зря. Таких надо: Впрочем, как знаешь. Ты командир…

– Идите, Каин, – сказал Николай Степанович и кивком указал на лестницу.

В обширном вестибюле чьей-то недостроенной виллы сидело на корточках вдоль стен Каиново воинство. Их на взгляд было десятка два. Среди обычных зомбиков попадались и те, другие: с металлическими руками и ногами, с клинками-косами, с толстыми воронеными стволами, торчащими из плеч…

Перед ними стоял Илья в джинсовом жилете на голое мускулистое тело и неслышно наигрывал что-то на свирели.

– На тихой дудочке любви, – сказал, подходя, Костя. – Здесь все, командир.

– Хорошо. Илья, сдай этих бедняг другому, пойдешь со мной. Яков Вилимович!

– Здесь: – откуда-то из-под лестницы отозвался Брюс. – Иду.

Горбатый цыган подошел к Илье, принял свирель. Воинство Каина шелохнулось, будто бы вздохнуло, но осталось сидеть.

– Батяня, – сказал Илья, тылом кисти вытирая рот, – надо с ними что-то делать. Не вечно же в дудочку над ними дуть…

Николай Степанович, не ответив, присел рядом с четвероруким парнем. Транс колдовской музыки не мог разгладить жестких складок возле губ. Меж неплотно сведенными веками розовел белок глаз. Лет десять назад, скорее всего, это лицо было на фотографии, которую показывали по какому-нибудь местному телевидению. «Мальчик десяти лет, ушел из дома и не вернулся. Был одет в коричневое драповое полупальто с цигейковым воротником:»

– Ты прав, Илья. Надо что-то делать…

По дымному следу (Из рассказов дона Фелипе)

– Это я теперь в деревне вроде как самый главный, а приехал-то позже всех.

Тогда, из болот, я уходил последним – и то ли свечку задел, то ли земля так неудачно повернулась: Очутился я опять же в болоте. Но как бы и в бане в то же время. Кое-как выбрался – на третий день…

Вот представь: болото. Тростник какой-то, осока, прочая гадость. Лягушки вот такие – тебе по пояс, пожалуй. И все время кто-то кого-то жрет, и думаешь только: слава Богу, не меня. А делаешь шаг – и вот-те нате, хрен в томате: автострада, бензоколонка, машины едут. Ну, вылез я… руки, понятно, вверх: война же была, чужаков так и так в полицию сдавали; а в Америке этой человека в полицию сдать не западло, а гражданский долг. Долго со мной разбирались, но видно был по мне: из германского плена мэн. Пока переводчика нашли, я кое-что смикитить сумел и легенду выстроил. Будто бы сидел во Франции, бежал через Испанию на панамском шипе. А панамцы эти долбанные меня нашли и за борт выбросили: И так я в это поверил, что панамцев до сих пор не люблю. И что ты думаешь: скушали мою брехню за милую душу: доверчивые были, это потом мы им ума-разума вложили. Переводчик, бывший таксист парижский, Москаленко, так хорошо переводил, что мне только «да» и «нет» отвечать оставалось. Много я из его переводов о Франции да Испании узнал…

А потом – повезли меня в город Вашингтон к послу Майскому. По дороге Москаленко мой мне и говорит: ты, мол, лучше бы в посольство не ходил, поскольку там советская власть, а где советская власть, там и тюрьма неподалеку. Я бы, говорю, и сам рад не ходить, тем более что и командир велел: пока Сталин живой, домой не ворочаться. Да только что я могу сделать в чужой– то стране? Москаленко обещал помозговать, но уж очень все быстро произошло.

Я даже мявкнуть не успел…

Встречу нашу с послом даже для кино снимали. А назвался я, кстати, именем Пети Брагина, последнего нашего в бою павшего, он у нас из детдомовских, и рыла у нас с ним схожие: были. Да. И газетчиков всяких тьма, в блокноты строчат, на аппараты снимают. Рассказал им, как деревни жгут, как баб с детишками за то, что пленным еду приносят, убивают. Американцам, чтобы воевать, себя взвинтить нужно. Ну, взвинтил. Кино уехало, посол ручкой сделал, убрались журналисты – явилися чекисты. И – берут меня в оборот: как я в плен сдаться посмел и за сколько родину продал? Морду еще не бьют, но примериваются. Там у них в посольстве своя Лубяночка махонькая: подвал двухэтажный. И вот держат меня там, не выпускают. Допросы снимают. И чувствуя я, что завираться начинаю. Это вам не ФБР, переводчиков с русского им не требуется. В конце концов, понимаю я, что пришел мне форменный карачун: приперли к стенке в прямом и переносном. Получаюсь я по всем статьям предатель и шпион, и возразить нечего: И вдруг: приводят меня не в допросную, что в подвале же, а в кабинет начальника чекистского, тот, не моргнув глазом, конвоиров отсылает, дверь запирает и мне говорит: что ж ты, сукин сын Филипп Антонович Пансков, в запирашки со мной играешь? Тебе же Героя за гималайскую операцию присвоили! И тут, веришь ли, растерялся я.

Всего ждал, только не этого. Верно говорят: не повезет, так даже на родной сестре триппер поймаешь. А он, гад, на меня смотрит. И все понимает. И я уже все понимаю…

Не повезут меня ни в какую Россию, а пристрелят тут же и тут же зароют в подвале, как и не было никогда…

Встаю. Руки по швам. Служу Советскому Союзу!..

В общем, не успел он.

Запихнул я его в шкаф, в том же шкафу костюмчик понаряднее нашел, рубашечку, галстук, который завязывать не надо, штиблеты по ноге, макинтош, шляпу на глаза надвинул, сигару в зубы – я видел, начальник так ходил, – бумажник не забыл спионерить: и в коридор. Охранники меня, понимаешь ли, слишком близко подпускали…

Вышел на площадь, с полицейскими раскланялся, такси остановил и поехал на вокзал. Слова некоторые я уже понимал…

Нью-Йорк тогда был тогда самый большой город в мире, и искать им меня пришлось бы очень долго.

Вышел из вагона, опять же в такси, говорю: синагога. Какая, спрашивает таксист.

Говорю: эни. Любая, мол. Ну, он разворачивает машину и останавливается на другой стороне улицы…

С евреями договориться оказалось не так уж легко, но и не слишком трудно.

Много, говорю, я вашего брата спас, выручайте теперь и вы меня. В общем, был я через месяц эмигрантом из-под Варшавы по имени Беня Блашкович. А потом еще чуть-чуть – и принял меня Военно-морской флот в свои объятия.

Чтоб в морской пехоте служить, язык в тонкостях знать необязательно. Райт, лефт, стенд стил, йес, сэр! – ну и еще пара слов. Главное, слова короткие. Не то что у нас: «Побатальонноперваяротанаместеостальныенаправомарш!»

Подготовочка моя сказалась: определили в особое диверсионно– разведывательное подразделение «Шадоуз». Про него даже сейчас не пишут.

Готовили нас ни больше ни меньше, как для захвата в плен Муссолини, Гитлера и Сталина. Правда, в натуре ставили перед нами задачи попроще и помельче калибром. Да и Скорцени нас опередил в одном эпизоде. Встречались мы тут с ним лет пятнадцать назад, старый стал, обрюзг, форму не держит. Ну, посидели, выпили хорошо: что мне теперь-то с ним делить? Вот. Но золотой запас Германии наши ребята прихватили, не дали вывезти…

А у меня тоже приключение было. Переподчинили меня на срок генералу Доновану. Ему запонадобилось у джерри одну штуку выкрасть, а его ребята слабоваты для этого дела оказались. Меня и сбросили в Тирольских горах. Во– от. А тюк с оборудованием в озеро упал и утоп. И оказался я с одним пистолетиком да с двумя обоймами патронов: Замок у немцев там был переоборудованный, черный эсэс его себе облюбовал. В замке эта хренотень и хранилась. Так я и не знаю, чего они так за эту железку бились: Сколько я доберманов одних перестрелял да перерезал – до сих пор перед собаками стыдно. Однако же – добыл, отвез Доновану, обменял на «медаль Конгресса».

Но все хорошее когда-нибудь кончается. Кончилась и война – и уволили меня в запас в начале октября сорок пятого. Мог я по закону о солдатских правах даже высшее образование получить бесплатно, да как-то неудобно: и возраст не тот, и слов я мало нужных для колледжа знаю: Короче, осел я в Майами и стал в доках работать. Грузчиком. Как в самом коротком анекдоте. И даже чуть не женился, да как-то пронесло. Полгода прошло, и что ты думаешь: затосковал я по службе.

Но, видно, бабка мне в детстве как надо подгадала, потому что стали как раз вербовать у нас резервистов для полярной эскпедиции на юг. По-дурному Земля устроена: Я успел записаться. Старый знакомый мой, сержант Грейнджерфорд, как меня узрел, так и заорал на адмирала: каким трюмным матросом?! В штурмовую группу! С выслугой, надбавками и хрен знает чем еще. Я еще себе думаю: зачем попу гармонь? Что будет делать в Антарктиде штурмовая группа?

Пингвинов жучить? Но молчу, жру усиленный паек и гоняю на тренировках тех, кто повоевать не успел. Тяжело, говорю, в учении – легко в гробу…

Крейсер наш назывался «Оклахома-сити». Адмирал Бирд, Ричард Ивлинович, держал на нем свой флаг. Мужик он был простой, доступный, в кубрик наш спускался и байки свои травил. И, между прочим, носил такую же, как у меня, «медаль Конгресса». Для американцев он и по сю пору кто-то вроде Водопьянова или Отто Юльевича Шмидта. Первым долетел до Северного полюса, потом через Атлантику – вторым после Линдберга: И вот он знакомится с личным составом, собирает ветеранов и под топ-секретом сообщает: экспедиция наша не просто научная, а военно-научная, и даже больше военная, потому что, по сведениям разведки, нацисты оборудовали в Антарктиде тайную базу, где продолжают создавать свое супероружие и где, есть такая информация, скрывается настоящий Гитлер. Которого, вроде бы, простая пуля не берет – и именно так его можно отличить от ненастоящего: И очень мне это напомнило десятилетней давности напутствие товарища Агранова, так напомнило, что захотелось прыгнуть за борт да и плыть своим ходом до теплого города-курорта Майами: Но только были мы уже в ревущих сороковых – и даже не годах, а широтах.

Очень мне не нравилось и то, что кораблей в нашей экспедиции было тринадцать. Но потом догнал нас «Генерал Грант», старый эсминец, переделанный в научное судно. Сразу камень с сердца упал. Следуем двумя колоннами в виду побережья, легкие суда к берегу шастают, разведку ведут. С авианосца каждый день «корсар» взлетает: Наука! Но вот в один день пришвартовывается к нам катер с «Гранта», и я начинаю думать, что жизнь – это сплошной роман «Десять лет спустя». Потому что поднимается на борт с катера мой партизанский командир Николай Степанович…

9

В той извращенной действительности, что окружала его, любые отклонения от нормы казались нормальными поправками.

Джозеф Хеллер


Подземелье острова Шаннон совсем не похоже было на то, которое Николай Степанович имел удовольствие исследовать в Антарктиде. Здесь были не переходы и залы, по-немецки строгие и функциональные, а низкая, но чрезвычайно обширная пещера, свод которой опирался на толстые, в беспорядке разбросанные каменные колонны. Но при этом оставалось странное ощущение одинаковости в чем-то главном: как будто очень талантливый художник написал картину, в которой изо всех сил старался манерой не походить на себя самого. Все – другое. Но рука та же…

И – было очень холодно. Стыло. Трудно сказать, сколько градусов, но лицо уже одеревенело, и немели пальцы в меховых перчатках.

Луч фонаря дробился на каменных гранях.

Вот она, черная дверь…

Гусар опустил голову и коротко проворчал что-то.

– Да, – сказал Николай Степанович. – Можно сказать: пришли.

Он снял с плеч рюкзак, Достал, освобождая каждую от оплетки, шесть бутылок с «тьмой египетской». Связал их по три скотч-лентой. Треск ленты казался оглушительным.

– Скорее всего, там пусто, – сказал он Гусару. – Рыцарь Поликарп явно открывал эту дверь, а значит – ящеры за ней начали оживать. И ожили они в непроглядную тьму: Что же касается стражей: посмотрим. Так ли уж они непобедимы. Но на всякий случай: сам понимаешь.

Он присел и обнял пса. Пес прижался к нему головой и лизнул смущенно в щеку.

Потом высвободился из объятий, взял зубами одну связку бутылок и подошел к двери.

Николай Степанович достал портсигар, открыл. Потом наклонился и взял в руки вторую связку бутылок.

Когда он выпрямился, двери перед ними уже не было.

Она не поднималась медленно, как та, в Антарктиде. Она просто исчезла.

Распалась тут же погасшими искрами.

За дверью был сумрак – примерно как в белую ночь. Бесконечно высокий свод светился зеленовато-сиренево. Ровный пол из матового камня лежал под ногами, и по нему от двери расходились чуть заметные темные линии – как лучи нарисованного черного солнца.

У самой двери, слева, лежал ничком мертвый ящер.

Он был тонкокостный, с маленьким хвостом и узким торсом. Если бы он стоял, то был бы чуть выше двух метров. Ноги пропорционально были чуть длиннее человеческих, а четырехпалые руки чуть короче. Удлиненная голова венчалась аккуратным костяным гребнем. Лицо производило впечатление почти человеческого – разве что нос коротковатый и приплюснутый, а подбородок – узкий и скошенный назад. Полузакрытые глаза были выпуклы и огромны…

Насрулло в сравнении с ним выглядел гориллой.

Гусар подал голос.

Николай Степанович встал и посмотрел туда, куда смотрел пес. Чуть выделяющееся на общем фоне, желтело продолговатое пятно.

– Посмотрим?

– Ггг: – не разжимая зубов.

– Забрать бутылки?

Гусар покачал головой.

Осколок стекла завизжал под подошвой. Потом – горлышко зазвенело, откатываясь в сторону.

Мертвые ящеры лежали так, будто умерли час назад. Рум. Время идет как-то по– своему.

Желтое пятно приблизилось. Обрело очертания.

На невысокой – по грудь человеку – возвышенности лежал золотой дракон.

Взгляду были доступны только морда и передние лапы, неожиданно напоминающие львиные лапы сфинкса.

С приближением к дракону становилось светлее.

Даже не было страха.

Веки дракона дрогнули. «Да,»– сказал он.

Он не издал ни звука, и в голове Николая Степановича не звучал голос – просто почему-то ясно было, что дракон только что сказал «да».

– Что значит «да»? – спросил Николай Степанович.

Он уже вроде бы не шел вперед, но все равно приближался к дракону все ближе, и ближе, и ближе. Гусар стоял рядом с ним, прижавшись к колену, и дрожал напряженно. «Да – это мой конечный ответ. На череду вопросов, которые ты задашь. Которые есть один-единственный главный вопрос.»

– Тогда скажи мне свое имя. «На самом деле у меня нет имени. Я – золотой дракон Дево, но »Дево« здесь – не имя, а знак принадлежности. Я принадлежу Дево. Которых нет.»

Странно – они уже стояли, упершись в возвышение, на котором лежал дракон, а он все еще продолжал приближаться, будто бы выплывая из темноты…

– Почему же ты жив? «Я не жив. Я золотой дракон. Я просто есть.»

Дракон еще приподнял веки, и в черном зеркале глаз Николай Степанович увидел себя и Гусара, маленьких и изогнутых, как отражения в хрустальном бокале, и тогда он решительно поставил бокал на стол и посмотрел на Фламеля.

– Так удобнее беседовать, – улыбнулся Фламель.

Они сидели в «африканской комнате» и пили стариннейший, двадцать третьего года, «Мартель», завалявшийся в подвалах Фламеля. Две бутылки его, в паутине и пыли, он принес и выставил, улыбаясь. на стол. Гусар, встретивший его настороженно, теперь расслабился и лежал рядом с террариумом, слушая неумолчную возню проглота.

– Я понимаю, что удобнее, – сказал Николай Степанович. – И все-таки я для начала хотел бы уяснить…

– Попробую, – сказал Фламель. – Тысячу лет не пил такого коньяка: Что сказать?

Слуги, домовые и призраки пережили хозяев дома, но продолжают накрывать на стол, прогонять злых духов и пугать мышей: звенеть цепями в сводчатых подвалах: Вы меня понимаете?

– В основном. Собственно, что-то подобное мне мерещилось. Но конкретно…

– После великой войны остались всего две расы. Они условились, что усыпальницы будут находиться на противоположных полюсах планеты, что искусственные существа, которые должны заботиться о целостности усыпальниц, не будут похожи ни на одну из рас – и даже при их необыкновенной способности изменять внешность они не смогут принять вид ни Дево, ни Сора.

Эти существа – мангасы – имеют не только интеллект, сравнимый с интеллектом их Творцов, но и мощнейший инстинкт, программу, которая может при необходимости подчинять себе интеллект, направлять его на исполнение Цели…

Да, это было обусловлено, но и Сор, и Дево в тайне друг от друга заложили в некоторых мангасов, еще в зародыши, в яйца – чтобы невозможно было обнаружить – программы уничтожения усыпальниц противника. Да, война продолжалась. Ледниковый период, вызванный Большой войной, подходил к концу, когда выяснилось, что обе усыпальницы уничтожены. Создатели довели до конца дело своей жизни: Хотите знать, что собой представляла их цивилизация?

– Вы не поверите, – сказал Николай Степанович, – но – совершенно не хочу.

– Хм: Что ж, определенная мудрость в таком подходе есть. Впрочем, если передумаете и решите узнать что-то подробнее – я всегда к вашим услугам. Для непредубежденного ума тот уклад жизни имел свои прелести: Один дуэльный кодекс чего стоил. Дуэль была важнейшим государственным институтом: Да, вы же сказали, что не желаете ничего знать о них.

– Именно так.

– Тогда я возвращаюсь к временам позднейшим. Подходил к концу ледниковый период, мангасы – кто-то в образе змей, кто-то – обезьян, – несли службу: и вдруг удар: Создатели мертвы. Умом мангасы все могли понять, но – инстинкт, но – программа: Это было сильнее. И мангасы, зная о том, что жизнь их отныне бесцельна, продолжали вести себя так, как будто Создатели живы и лишь по каким-то высшим причинам медлят с выходом. Даже себе мангас не мог признаться в том, что Цели Жизни более не существует. При этом все прекрасно зная. Представляете коллизию?

– Очень человеческая коллизия. Наблюдал многократно.

– Так ведь – оттуда и пошло: Думаю, вы способны представить себе, что именно может изобрести изощренный разум, с этой коллизией разбираясь?

– Миллион вариантов.

– И еще тонкость: разум, не знающий лжи.

– М-м…

– Скажем, мать, потерявшая младенца, начинает няньчить куклу: Вы уже догадались?

– Куклу? Скорее уж – щенка, котенка…

– Котенка. Или маленькую обезьянку. Кстати, мысль развить кошачьих была. Но перевести гепардов на смешанное питание не удалось; а разумные хищники – это неперспективно. Поэтому остановились именно на обезьянах.

– А как к этому отнеслась программа?

– Все можно обмануть, было бы желание и время. Перед программой появилось оправдание: создается полуразумный помощник, он же – мясной резерв, он же – игрушка: Отсюда четыре ветви: белые, черные, желтые, красные – по цветам Создателей. Ну, и прочее.

– Так. А потом?

– Вас это не шокировало?

– Нет. В конце концов, все было так давно…

– Беда в том, что эти оправдания перед программой становились со сменой поколений мангасов частью Цели. Понимаете? Деды обманывали как бы сами себя, оберегая от суда какие-то свои незаконные устремления, но перед внуками этот обман вставал как святая истина. Тоже знакомо, не так ли?

– Да. К счастью, лично меня это миновало: но наслышан. Наслышан.

– Кроме того, в каждом поколении появлялись те самые диверсанты, о которых я уже говорил. Они тоже имели особую программу, против которой были бессильны – хотя и знали, что исполнение ее бессмысленно. Тем не менее несчастные усыпальницы хотя бы раз в тысячелетие подвергались очередной атаке – как правило, успешной. Я могу знать не все, но и того, что знаю, достаточно: усыпальница Сора была уничтожена шестнадцать раз, усыпальница Дево – семь.

– Уничтожены? Но я же…

– «Уничтожение» в понятиях Создателей – это почти антоним «разрушению». Может быть, поэтому они были так шокированы оружием Йрта, которое превращало в пыль все, на что было обращено. Конечно, разрушить усыпальницу можно, хотя и очень трудно, чрезвычайно трудно: зато убить Спящих оказалось довольно легко. Последние пятьдесят-шестьдесят тысячелетий диверсии производились руками людей…

– Так, – сказал Николай Степанович.

Почти не чувствуя вкуса, он допил свой коньяк. Фламель смотрел куда-то мимо него.

– Мне очень жаль, – сказал Фламель. – Но мы: мы оказались почти бессильны перед нами самими. И когда стало ясно, что так мы доведем дело до нового ледникового периода, а то и до полной стерилизации планеты…

– Это когда погибла Атлантида?

– Нет, значительно раньше. Когда образовались Сахара, Гоби, Амазонская низменность: там были центры цивилизации: царства Инугаах и Мальбет, вольное сообщество Ке: Кстати, Атлантида не погибла. Она, как бы это сказать: обособилась. Но это было двадцать тысяч лет спустя. А в те времена она была диким островом, населенным людоедами и колдунами. Так вот, тогда и возникла мысль, что мангасы должны что-то противопоставить самим себе. Как вы понимаете, такую крамолу ни один мангас не мог вместить в свое сознание целиком. Но по частям: вы меня понимаете? Я знаю первое слово фразы, вы – второе, кто-то незнакомый – третье…

– Кажется, понимаю.

– Самая страшная конспирация – конспирация перед самим собой. Мелкие и будто бы ни на что не влияющие действия. Незначительные просчеты и ошибки: как бы просчеты и ошибки: Наконец, роли. Войдя в роль, можно позволить себе нечто большее, не так ли? А роли мы себе избирали не просто «кушать подано»: хотя и без этого не обходилось: Человечество возрождалось, и мы при сем скромно присутствовали. Пугая, подсказывая, направляя…

Николай Степанович посмотрел на сидящего перед ним, вспомнил, какова роль Фламеля, и медленно кивнул.

– И в каком же положении мы с вами находимся сегодня?

– В очень сложном. Похоже, создавая противодействие самим себе, мы переусердствовали. Вы знаете, что многие знания мангасов перекочевали к людям, и использовать они их намерены уже друг против друга. Все это пока еще глубокая тайна, но рубеж очень близок: Собственно мангасов сейчас уже очень мало – триста одиннадцать. И две тысячи четыреста яиц. Даже если истребление яиц прекратится, в чем я не уверен…

– Понимаю. Но не могу сказать, что сочувствую.

– Несмотря на то, что само существование человечества – наша заслуга? Что поэзия: подбор звуков и смыслов в резонанс колебаниям мировых линий – тоже наше изобретение? Что…

– У меня случай, аналогичный вашему. Умом все понимаю, но ничего не могу с собой поделать.

Фламель усмехнулся.

– Еще коньяк?

– Да, если не трудно…

– Хочу повторить: нас уже очень мало, чтобы на что-то реально влиять. Но при этом мы буквально начинены всеми знаниями Создателей, и предыдущей цивилизации людей, и атлантов – а это было нечто необычное, поверьте, они во многом сумели превзойти самих Дево, – и множеством тайных умений новейшего времени. У нас есть внутренний запрет на применение всего этого: но у вас-то такого запрета нет…

– Простите? – Николай Степанович поперхнулся коньяком. – Что вы хотите сказать?

– Что вы можете пользоваться ими по вашему собственному усмотрению.

– Не понял: С какой стати?

– В незапамятные времена Верховный мангас Лу потерял – совершенно случайно, как вы понимаете – то, что можно назвать ключом. Или Словом Власти. Или Именем Бога. Как хотите, на выбор. И ключ этот, путешествуя из рук в руки, выбрал почему-то вас…

– Выбрал?..

– Или задержался у вас, если вам так больше нравится.

– Постойте. Зачем это было сделано? Цель?

– Говорю же – совершенно случайно. Выпал из кармана. Мангас Лу был страшно расстроен.

– Похоже, – Николай Степанович достал портсигар, посмотрел на него, – мне, как честному человеку, следует вернуть находку законному владельцу…

– Мангаса Лу нет с нами много лет. Ключ ваш. Можете подойти к двери и открыть ее.

– И что за дверью?

– О, многое. Допустим, вот это. Как пример…

Фламель вынул из внутреннего кармана свернутую трубочкой газету. Из нее выпали какие-то пожелтевшие вырезки. Сама газета была глянцевая, тонкая и шуршащая, цветные заголовки: «Иркутские ведомости», 1990, 4 января. Статья на разворот, и в центре овальная фотография: офицер с удивительно знакомым худым лицом, со «Св. Георгием III степени» на шее: «Забытый юбилей» – название статьи. И ниже, петитом: «Сто лет со дня рождения Павла Москаленко».

Павлуша! С ума сойти…


Забытый юбилей.

«В наше бурное время среди праздников и трудов, забот и сомнений иногда совершенно незамеченными проходят даты, знаменующие события важные, судьбинные, но по причинам то ли конъюнктурным, то ли случайным задвинутые в тень, в темный исторический чулан, а порой и выброшенные как будто бы за ненадобностью из дому. Кто вспомнит сегодня, что ровно сто лет назад в городе Иркутске на улице Знаменской в семье отставного военного врача родился мальчик, которому суждено будет сказать свое веское слово в истории Отечества, но которого за слово это проклянут, оболгут и возненавидят? Более того, приняв слишком близко к сердцу эти проклятия, он всю жизнь свою проживет с каиновым клеймом братоубийцы. Однако давайте попробуем отойти на время от готовых клише, навязанных народу в свое время либеральной прессой, и еще раз присмотреться к этому офицеру, »палачу Петрограда«, »душителю свобод«, »помеси Аракчеева и Бонапарта"…

В раннем детстве потерявший мать и отца, мальчик был выращен дедом, человеком образованным, суровым и сильным. Закончив с золотой медалью гимназию, он решил пойти по его стопам и поступил в учительскую семинарию, по завершении которой уехал в село Култук школьным учителем. Однако страстное увлечение природой и обычаями народов родного края подвигли его на научную стезю, и в тысяча девятьсот тринадцатом году мы уже видим его работником естественно-исторического музея при отделении Географического Общества. Уже был составлен план монголо-бурятской этнографической экспедиции, когда грянули залпы Великой войны.

С первых месяцев вольноопределяющийся Москаленко на фронте. Ранение, школа прапорщиков, первый офицерский чин. В неудачной кампании пятнадцатого года взвод подпоручика Москаленко в течение трех суток удерживает безымянный железнодорожный разъезд, обеспечивая отвод наших войск. За этот подвиг – первый Георгиевский крест и производство по службе. К марту семнадцатого года Павел Москаленко уже штабс-капитан и кавалер ордена Св. Георгия III степени – ордена, который в то время мог быть пожалован самое малое полковнику.

Отречение государя Императора Николая II штабс-капитан Москаленко воспринял крайне болезненно и некоторое время был близок к тому, чтобы, подобно многим офицерам, оставить службу – четыре ранения позволяли ему совершить это без урона чести. Однако солдаты батальона, которым он командовал, не позволили ему сделать этот шаг, могший стать роковым не только в его судьбе, но и в судьбе Отечества нашего.

После неудачного июньского наступления полк, в котором служил Москаленко, был выведен на пополнение и переформирование в район Луги, в лесной лагерь.

По распоряжению генерала Корнилова все четыре батальона были сведены в один, командовать которым назначен был штабс-капитан Москаленко.

Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнаны.

Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной новым командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (что было, как ни покажется странным, поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считанные часы, – рассказывал позже майор Корженецкий. – Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству – их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца:»

После того, как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, – рассказывает далее Корженецкий, – и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели:»

И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.

Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге.

Уже было доказано с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что нужно было всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, чтобы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам: Все это, разумеется, так. И все же что-то заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать и доказывать и доказывать это, по их мнению, очевидное.

Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна.

Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…

Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном – дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».

Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам – и совсем другое вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Двоцового моста: В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.

Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики– «красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по несколько ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…

Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.

Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…

Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.

А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленко за превышение власти и неподчинение приказам…

Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы – последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев либо были спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.

Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск.

Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь Павел Григорьевич вел уединенную и никаких бесед о прошлом ни с кем не вел.

В сорок втором году, вернувшись из Китая, он заболел двухдневной малярией и больше не встал. В завещании указал, чтобы его похоронили без памятного знака. Единственные его родственницы, двоюродные сестры, исполнили это пожелание, правда, не совершенно: на его могиле лежит беломраморная плита, но на плите ничего не написано.

Кто-то так же безымянно ухаживает за могилой."

* * *

– Вы уже прочитали это несколько раз, – услышал Николай Степанович голос Фламеля.

– Да. Я был знаком с этим человеком. По фронту. Осень четырнадцатого. Потом виделись: за границей. Последний раз в Париже, он работал таксистом…

Потом я получил о нем весточку из Америки – незадолго до войны. И все.

– Умер в сорок втором. В конце ноября. Разрыв сердца…

– И что все это значит? Кто-то научился переводить стрелку?

– Какую стрелку?

– Железнодорожную. На путях. Вправо-влево…

– М-м: В общем, да. Одному человеку это удалось. Правда, на пользу это ему не пошло. Вот, посмотрите еще эти заметки…

* * *

Юрий Осипенко

НИКОМУ НЕ ДОЗВОЛИМ !

Михаил Шолохов, «Тихий Дон». Журнал «Дон», NN 1, 2, 3 за 1966 год.

К сожалению, некоторые литераторы , слишком буквально восприняв призыв Никиты Сергеевича Хрущова и Александра Исаевича Солженицына «жить не по лжи», тут же обрушили на отечественную историю поток густой грязи, которую они заботливо пестовали в своих письменных столах. Отринув традиции, завещанные нам Буниным, Фадеевым и Алексеем Толстым, они развернули разнузданную кампанию очернительства и клеветы, к сожалению, тут же поддержанную некоторыми издательствами и редакциями литературных, с позволения сказать, журналов. К сожалению, не остался в стороне и журнал «Дон», до сих пор высоко державший знамя коммунистической морали.

Особенно нетерпима подобная публикация сейчас, в период, когда партия обнародовала Моральный кодекс строителя коммунизма, когда советские люди в едином порыве преодолевают последствия культа личности, когда на волне огульных «разоблачений» всплывает грязная пена протаскиваемой тихой сапой буржуазной морали, западных «ценностей», кулацких «идеалов» и казачьей вольницы.

Должно быть, прошедший недавно по экранам страны фильм «Унесенные ветром» и был тем творческим импульсом, который подвиг известинского очеркиста Шолохова взяться за перо и на скорую руку слепить свой, с позволения сказать, роман, рассчитанный, главным образом, на неискушенного, но пресыщенного западного читателя, которого не удовлетворило пресное сочинение господина Пастернака…

* * *

– Читайте, читайте, – усмехнулся Фламель.

* * *

Игорь Виноградский

ПО ПРАВУ ПАМЯТИ

Михаил Шолохов, «Тихий дон», книга 1. Журнал «Дон», NN 1, 2, 3.


Наше время полно сюрпризов. Вот и журнал «Дон», уже приучивший своих читателей к благоглупостям сочинителя Шолохова-Синявского, отважился наконец на публикацию собственно Шолохова, человека, тернистый путь которого не решились бы описать ни автор «Ивана Денисовича», ни «Повести о пережитом», ни «Колымских рассказов». И даже сам автор «Тихого Дона» на вопрос вашего корреспондента, не ждет ли нас новый роман, в основу которого будет положена его собственная судьба, ответил, что нет, не ждет, ибо это свыше человеческих сил, и почти дословно повторил фразу Варлама Шаламова: «Это никому не нужно, ибо опыт этот не столько страшен, сколько бесполезен».

На эту фразу ссылаются сегодня те, кто хотел бы засыпать ручеек «лагерной прозы», не понимая того, что партия с болью, с трудом и великим напряжением преодолевает последствия культа личности не только в масштабах государства, но и в масштабах каждого отдельно взятого советского человека. И «лагерная проза» – горькое, однако совершенно необходимое лекарство, прививка; конечно, как всякое лекарство, его следует точно дозировать.

Возможно, что солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» можно будет читать нашим детям и внукам, уже получившим необходимый иммунитет; для нас же это – операция без наркоза.

Но вернемся к роману Михаила Шолохова…

* * *

И еще вырезка...

Абрам Терц

ГЕРОИЧЕСКИЕ ГРЕЗЫ (К последней литературной сенсации)


Старый лагерник рассказывал мне, что казаков придумал Александр Серафимович, лежа в тридцать четвертом году на нарах в тифозном бараке пересыльного пункта номер пятьдесят шесть. Легенда оказалась живуча…

* * *

– Я, видимо, переутомился. Не понял совершенно. Что значит?..

– Да, это подлежит толкованию. И дополнительному пояснению. Начало простое: прошедший огни и воды человек пишет роман. Такой, какой можно написать только однажды в жизни. Выплеснуть в него все. Перенести себя. И вдруг обнаружить, что роман не то чтобы никому не нужен, а как бы это сказать?.. излишен в этой жизни. Выламывается из всех отведенных для романов рамок. И вот его не печатают год, два, пять лет: автор настаивает – и начинает наживать неприятности: Говорят: исправить вот тут и тут. Вот это слишком кроваво, а вдруг дети прочтут? А здесь дух эпохи неверно передан, не так все было…

Наконец, провинциальный журнал маленьким тиражом начинает печатать – и все, статья в «Правде», главного снимают… И тут появляется некий змей-искуситель.

Не буду приводить всю историю обольщения: это долго и интересно разве что для психиатров. Но автор вдруг проникается исподволь подсказанным решением: переправить рукопись: нет, не за границу – тогда судьба Пастернака, а он к этому не готов, он изношен, надломлен: Ему нужна такая слава, чтобы без неудобств. И он переправляет роман себе самому – молодому.

Понимаете? Начинающий писатель, автор десятка средней руки рассказов в модном тогда орнаментальном духе. Получает вдруг от себя-старого гениальное произведение. По-настоящему гениальное. И – пугается! Пугается всего. Ведь – герой воюет против нынешней власти. А с другой стороны – очень хочется издать. Соблзн! Несколько лет борений. И – начинает править роман.

Переписывать. Делать так, чтобы – можно было напечатать. То есть творить то, на что не пошел старый: И вот – роман выходит. Сенсация, победа, слава, Нобелевская, все в рот смотрят: Хоть слово скажи, ждем, изнываем: А сказать-то больше нечего! Но опять же: слава, деньги, сытость, власть…

– Да, – сказал Николай Степанович. – Я его видел где-то в начале шестидесятых.

Он действительно производил впечатление вора. И как странно – ведь уличить его в воровстве было решительно невозможно – однако же: Итак, вы сумели меня удивить. Что же дальше?

– Только удивить? Не заинтересовать?

– В моем случае это одно и то же. Демонстрация вашего могущества была впечатляющей. Как я понимаю, это были не единственные примеры вмешательства?

– Не единственные – но единичные. Человек, осуществивший первое, вскоре пал жертвой собственного предприятия. При подавлении Петроградского мятежа у него погибла вся семья: родители, жена, двое детей…

– Он обратился к вам?

– Нет, конечно. Но он был талантливым поэтом, причастным многим тайнам не только поэтического ремесла – а вот эти тайны открыл ему один из нас. Но много раньше и по другому поводу. В невероятном потрясении горем он внезапно создал инкантаментум, в итоге перевернувший мир…

– Надеюсь, это был не я?

– Не вы. Впрочем, не пытайтесь угадать: вы не были знакомы лично, и имя его вам вряд ли что скажет. В мир поэзии он не вошел – не успел или не пожелал.

Было напечатано лишь одно его стихотворение: впрочем, это уже неважно. Он заплатил жизнью за свое искусство и за свой поступок. От человека нельзя требовать большего.

– Значит, при определенном стечении обстоятельств словом действительно можно остановить солнце: Я так и думал. Хорошо. Вы говорите мне, что я могу овладеть всеми этими умениями и применять их по собственному благорассуждению. Так?

– Совершенно верно. Конечно, это потребует времени, и достаточно большого – но конечного.

– И все-таки я не понимаю ваших резонов.

– Все очень просто. Мангасы смертны. Золотой дракон тоже… не то чтобы смертен, но – ограничен временем. Со смертью их пропадут все знания Создателей. И людям придется добывать их самостоятельно. Неизвестно, хватит ли у них времени и сил. Особенно – времени.

– Сейчас меня прежде всех прочих знаний интересуют два мелких практических вопроса. Первое – что можно сделать с воинством Каина? И второе – кто и зачем наслал Черный дождь?

– История с Черным дождем – темная. Вам говорит что-нибудь понятие «Рах»?

– Если я ничего не путаю, в мифах банту так называют бога пауков. Очень нетипичное для банту имя, поэтому запомнилось.

– Совершенно верно. Как долго может жить имя: Рах – это плод неудачной второй попытки создать человека. То есть в то время считали, разумеется, что неудачной была первая попытка. Видите ли, на людей, вышедших из обезьян, слишком сильное, слишком положительное действие оказывало содержимое яиц мангасов – и наши аналитики обеспокоились: не возникнут ли в будущем проблемы: вы меня понимаете.

– Да. Проблемы возникли.

– И еще какие: И тогда решили создать человека заново, из: м-м: если разрешите, я отпущу подробности.

– Можно отпустить всю историю и прямо ответить на вопрос.

– Хорошо. Рах не есть воплощение абсолютного зла. Но он не различает добро и зло так же, как дальтоник не различает цвета. Чрезвычайная его долгоживучесть и высокая неуязвимость: извините. Я просто: да.

– Ничего.

– Единственный существующий ныне рах на земле вам известен под именем барона Рудольфа фон Зеботтендорфа. Впрочем, он даже не настоящий рах. Его создал по древнему синопсису Парацельс. И потом бедняга Парацельс двадцать лет гонялся за ним по Европе. Но кадавр сам настиг его в родном Базеле… Вот этот самый барон – чужими руками, конечно – и произвел необходимые действия…

– С целью уничтожения Пятого Рима?

– Скорее всего. И Союза Девяти. И, разумеется, сателлитных организаций…

– Всех, практиковавших ксерион?

– Если ксерионом вы называете вещество, содержащееся в яйцах мангасов и предназначенное для…

– Да.

– Тогда – всех. Однако возникшее в результате этих действий искажение мировых линий не распространилось на Новый свет и часть тихоокеанского побережья Азии.

– Все равно не понимаю, почему это не коснулось меня.

– Скорее всего, вы оказались в мертвой зоне. Но могут быть и другие объяснения.

– Итак, мой друг барон решил убрать конкурентов?

– Может быть. Другая возможная причина – это то, что рах по природе своей антагоничен ксериону. Как для него непереносима эта субстанция, так и сам он непереносим для процессов, в которых участвует ксерион. Скажем, его дыхание останавливает рождение золота. Естественно, при раскрытии мировых раковин…

– Чего же он хочет в итоге?

– Это было как раз в той части, которую вы попросили отпустить: Мы не знаем.

Мы не способны понять логику рахов. Равно как и вы. Именно поэтому у нас и возникли в свое время осложнения с ними.

– Ясно: Ну, а первый вопрос?

– Все зависит от того, что вы хотите получить. Перехватить управление?

– Нет. Вернуть этих бедняг в люди.

– Безумно сложная и рискованная миссия. Необходимый инкантаментум есть в рукописи Сюань-Цзана, а вся процедура изложена в книге «Джаханнам»: нужно взять последние абзацы каждой главы и расположить в обратной последовательности: Оба источника вам доступны.

– Да, я помню. Хорошо. Спасибо вам: месье Фламель.

– А как же наша основная тема?

– Мне следует подумать.

– Хорошо. Я буду ждать вас здесь же.

По дымному следу. (Антарктика, море Росса, 1947, январь)

Советские дети приучены мечтать о полярных путешествиях, потому что знают наперед: Африка им заказана. Не ходите, дети, в Африку гулять, – слышат они еще в колыбели. Лучший детский роман, созданный при большевиках (а возможно, и вообще лучший), «Два капитана», вдохновлен опять же экспедициями Седова и Брусилова: Мое краткое знакомство с ледяной периферией Империи надолго отвратило меня от гиперборейской романтики вообще и от всяческих «кухлянок», «малиц» и «парок» в частности. Хотя только оленья доха выручала меня во время зимовки в Петербурге девятнадцатого года – особенно после того, как стараньями некоей дамы в черном кожаном меня лишили матросского пайка…

Впрочем, забудем о ней.

Хотя лето здесь было в самом разгаре, оно оставалось полярным летом. Холод, сопли, слезящиеся глаза: Единственное его достоинство с точке зрения людей военнных – это незаходящее солнце. Эскадра шла в виду берега, не опасаясь айсбергов. Самолеты держались в воздухе круглосуточно.

– Итак, о нас уже знают, – сказал Ян, снимая наушники. – И, судя по мощности сигнала, приемная станция где-то совсем неподалеку.

– Очень хорошо, майор, – М. осторожно пристроил недокуренную сигарету на край базальтовой пепельницы и посмотрел на нас. – Значит, все произойдет очень скоро. Признаться, у меня чешутся руки. И, прошу не принять за попытку обидеть вас, Ник – я испытываю тревогу в связи с последними инструкциями вашего адмирала…

– Нашего адмирала. Нашего, М.

– Совершенно верно: вашего. Ожидание внезапного удара наци по кораблям, похоже, вконец измотало ему нервы. Достаточно посмотреть, как он держит вилку: Боюсь, что при малейшей попытке сопротивления он ударит всей мощью, и тогда нам придется уподобится мэтру Кювье, восстанавливая образ мыслей здешних инженеров по осколку пяточной кости, да еще неизвестно чьей.

– У нас и у адмирала разные задачи, – сказал я. – Мы не отвечаем за корабли и команду. Американские корабли не должны гибнуть в мирное время. Конгресс этого не поймет.

– Именно об этом я и говорю, – М. опять взял погасшую сигарету в руки и стал рассматривать ее, как экзотическую бабочку. – Именно эту мысль я и хочу внедрить в вашу голову, дорогой Бонд.

– Я не возражаю, – сказал я. – Думаю, что превентивный поиск может дать результаты. Да, конечно. У вас есть соображения, где именно находится искомый объект?

– Разумеется. Вот, пожалуйста: – он открыл папку. – Американцы убеждены, что фотографию изобрел мистер Кодак, но мало кто из них знает, что может сделать из простой аэрофотографии умелый лаборант.

В папке были чисто белые листы с черными пунктирными линиями. Я долго всматривался в них, пока не понял, что это – силуэты трех самолетов, стоящих крыло к крылу.

– Всего лишь сверхконтрастная печать, – сказал М.

– И где это?

– Здесь, – на испещренной поправками карте стоял крестик. – Двести двадцать морских миль.

– Адмирал знает?

– Еще нет. Я намерен сообщись ему post factum.

– Понятно: – я посмотрел на Флеминга. – Ян, мне нужно будет каждую секунду знать, о чем переговариваются наци. Вы сумеете это обеспечить?

– На поверхности земли – да.

– Тогда, как я понимаю, вы идете со мной?

– Разумеется, – сказал Флеминг.


– А вот тот самый Блазковиц, сэр! – сержант Грейнджерфорд стоял с таким видом, словно он лично зачал великого героя и вскормил его кровью своего сердца. – Тот самый , сэр!

Филя смотрел уверенно и твердо. Челюсть у него за годы испытаний стала совсем квадратная.

– Вот как? – я сделал вид, что удивляюсь. – Я слышал, что вы в звании капитана, мистер Блазковиц.

– Никак нет, сэр, – ответствовал он с чудовищным всемирным акцентом.-

Антисемиты в штабе, сэр.

– Я отыскал его в грязном майамском кабаке в компании бичкомеров, черномазых портовых шлюх и приблудных гаитян. Вы не представляете себе, сэр, как быстро Америка забывает своих героев!

– Ну, почему же, – сказал я, глядя на Филю. – Очень даже представляю…

Так вот, оказывается, кто поверг в прах хитроумную и опасную затею барона…

– Отлично, – я перевел взгляд на сержанта. – Разумеется, вы, сержант, разумеется, рядовой Блазковиц – и еще трое по вашему усмотрению. Операция обещает быть весьма сложной. Через три часа жду вас на борту «Гранта».

«Генерал Грант» был одним из уцелевших эсминцев времен первой мировой. В тридцатых годах котлы ему заменили с угольных на нефтяные, сняли часть вооружения, и он стал посыльным судном с очень хорошей скоростью и мореходностью. Бирд присмотрел его для своей экспедиции еще перед войной, но тут началась вся эта катавасия, и об экспедиции пришлось забыть надолго. «Грант» был приписан к береговой обороне. Ему удалось таранным ударом своего стального кованого форштевня потопить немецкую лодку U-256. За этот форштевень все очень любили «Гранта». Плавучие льдины были не страшны ему даже на полном сорокаузловом ходу.

М. оставался на борту. В его годы бегать по торосам было не с ноги.

– Майор Бонд, – обратился он к мне, когда вся моя группа уже спустилась в бот. -

Я желаю вам удачи. Но не переусердствуйте там. Пусть усердствует адмирал.

– Разумеется, сэр.

– И еще вот. Последняя разработка наших ученых: – он протянул мне янтарный шарик размером с райское яблочко. – Подземный компас. Видите иглу внутри?

Белый конец ее всегда смотрит на север, черный – на юг. Не на магнитные полюса, заметьте – на географические.

– Спасибо, сэр, – улыбнулся я.

Наших ученых: Это устройство было известно еще строителям Города Мертвых в Египте.

Что ж, лишнее доказательство сотрудничества М. с Союзом Девяти.

– И еще вот это, – на правое запястье он нацепил мне плоский кристалл на стальном браслете. – Есть подозрение, что противник ведет опыты с радиоактивными веществами. В присутствии жесткого излучения кристалл начинает светиться. Будьте осторожны.

– Тоже последняя разработка ваших ученых? – не удержался я от шпильки.

– Разумеется, – с достоинством кивнул М. – И это гораздо чувствительнее и надежнее штатных счетчиков Гейгера – я уже не говорю об электроскопах.


Последним в бот сбросили Трумэна-младшего. Филя похлопал его по заднице и запнул под банку, где его принялись сосредоточенно и молча обнюхивать эскимосские лайки, взятые нами на берег для вящей убедительности. Зафыркал мотор, черный ободранный борт «Гранта» стал медленно удаляться. Берег: коричневая полоска вдоль воды, зеленые склоны холмов и белая стена, нависающая над эфемерным здешним летом, – лежал милях в трех.

От воды тянуло вечным холодом.

– Разрешите вопрос, майор? – подвинулся ко мне Филя.

– Конечно.

– Вы, как я понял, знаете, что за хреновину я добыл?

– В замке Нюренберг?

– Ну да.

– А вам не объяснили?

– Может, и объяснили, да я тогда почти не знал английского.

– Боюсь, рядовой, вы и сейчас его знаете недостаточно, чтобы я мог вам все растолковать. Но будьте уверены: ваша миссия предотвратила очень неблагоприятное развитие событий.

В самом деле: как объяснить человеку с неполным средним советским образованием, что так называемое «копье судьбы» (чрезвычайно далекий от оригинала перевод с санскрита) является особым типом ваджры, могущей переломить логический исход любого сражения? Если бы замок Норенберг брала настоящая штурмовая группа, то полегла бы там вся до последнего бойца. И чем больший перевес создавали бы нападающие, тем печальнее становился бы результат. Операции в Арденнах и под Балатоном были спланированы в расчете на применение «копья».

Но Филя пошел один…

– Спасибо, сэр. И родная мать не могла бы утешить меня лучше, сэр.

– Боюсь, что более подробно нам удастся поговорить только после акции, – сказал я со значением.

– Есть, сэр.

Прошел положенный срок, и галька заскрежетала под килем бота. Матросы попрыгали на берег, выволокли суденышко до половины из воды. Моя группа важно спустилась по сходням, Собаки радостно запрыгали по траве, но не разбегались. Дисциплина в упряжке была вполне армейская.

– Ребята! – обратился я к своей группе: Флемингу, радисту-канадцу и восьми американским морпехам. – Мы отправляемся в поиск в район вероятного местонахождения противника. Наша главная задача – найти замаскированные входы на их базу. Подозреваю, что сделать это можно единственным способом: выманив наци на поверхность. Поэтому ведем себя как обыкновенные картографы: шумим, разбредаемся – ну, и так далее. При этом, разумеется, ни на секунду не теряя бдительности. Придется быть подсадной уткой и охотником одновременно. Вопросы есть?

– Нет, сэр!

Мы взвалили на плечи огромные рюкзаки, рядовые подхватили еще и нарты, сержант свистнул собак – и экспедиция направилась вглубь шестого континента.

И черт его знает, почему – но я вдруг почувствовал себя как в юности: первооткрывателем и первопроходцем…

Нога утопала во мху по щиколотку. Трава с широкими листьями не поднималась, а стелилась, переплетаясь стеблями. Идти было трудно. Мы поднялись на невысокий холм. Я оглянулся. Бот уже направлялся к эсминцу, оставляя седые усы на спокойной зеленой воде. Впереди нас ждало дефиле между двух крошечных ослепительно-синих озер.

– Ебена мать! – воскликнул вдруг Филя, забыв от восторга английский. – Цветок!

И правда, это был цветок, простенький, невзрачный, похожий на цветок земляники – но самый настоящий…

До границы снегов нам оставалось пройти метров восемьсот.


Собачья упряжка – устройство, на первый взгляд, примитивное, но без капрала– радиста по фамилии Андервуд, чемпиона «Юконской тропы» тридцать восьмого года, нам бы с нею никогда не справиться. Теперь, когда основной груз ехал сам, а мы догоняли его на коротких широких лыжах, все стало напоминать воскресную прогулку. Если верить карте, до аэродрома было рукой подать.

– Привал! – скомандовал я наконец.

Вот теперь можно было слегка и покартографировать…

Интересно, засекли нас немцы или еще нет?

Ян и радист развернули свое хозяйство и присосались к эфиру. Морпехи сошлись в кружок, как бы для инструктажа, а когда разошлись, на том месте остался стоять припавший к теодолиту Трумэн-младший. На его розовом лице кто-то дорисовал маскировочным карандашом недостающие очки в мощной оправе.

– Двигаться! – напомнил я. – Всем постоянно двигаться! Они не должны нас сосчитать!

Потому что Филя в маскхалате и с пулеметом залег вон за тем торосом…


– Путь свободен, сэр! – Грейнджерфорд казался веселым и спокойным, но честь он отдавал рукой с зажатым в ней ножом. – Ворота открыты! Добро пожаловать в ад!

– Нож спрячьте, сержант, – сказал я.

Он с недоумением уставился на свою руку. Потом вытер лезвие о штанину и попытался разжать пальцы.

– Простите, сэр, – пробормотал он смущенно. – Опять заклинило…

Да, мы прошли бы мимо этих ворот в двух шагах – и не увидели бы ничего, кроме льда. Но сейчас стальная плита была сдвинута и блокирована изломанным и простреленным Трумэном-младшим. Из туннеля тянуло теплом и казармой.

Трупы в сероватых маскировочных комбинезонах так и валялись у входа. Одно из лиц показалось мне знакомым. Я присмотрелся. Это был художник, создававший образ идеальной арийской женщины.

Похоже, что группе «Форум» в Европе делать было нечего. Институт «Аненэрбе»переехал немного южнее…

– Переодеваться, – велел я.

Нелепо быть в полярных льдах одетому как на парад – но расчет был на психологическое подавление. Ты сидишь два года в подземелье, неохотно бреешься, с еще большей нехотой пришиваешь пуговицы и штопаешь прорехи на постепенно истлевающем мундире – и вдруг навстречу тебе выходит благоухающий кельнской водой номер шесть бригадефюрер СС с айзенкройцем у горла и неизбежным, как рок, моноклем в глазу в сопровождении затянутых в лакированую кожу автоматчиков, – тут первым делом вытянешься и проздравствуешь покойного Гитлера, а уж вторым – сообразишь, если успеешь, что никакой посторонний генерал здесь объявиться не может…

Туннель вел полого вниз и точно на юг. Лампы, расположенные через каждые пятьдесят шагов, горели вполнакала. Наши шаги гулко отражались от металлических панелей стен, местами тронутых ржавчиной.

– Не один год строились, – пробормотал Ян.

На спине его с тихим шорохом крутилась катушка. Каждые пять минут мы останавливались, Ян подключался к проводу, и оставшийся на поверхности радист давал сигнал: тревоги пока нет. Когда тревога прозвучит, радист должен будет поджечь термитный пакет и приварить створку ворот к рельсу. Тогда ворота уже нельзя будет закрыть.

Но это вовсе не значит, что помощь придет немедленно. Нужно дать разгореться праведному гневу адмирала…

Решетка перегораживала туннель, и часовой оторопело смтрел на нас сквозь нее.

– Открывайте, – каркнул я. – Немедленно!

Секундного замешательства было достаточно, чтобы я взял солдата.

– Да, рейхсфюрер! – выдохнул он.

Решетка поехала в сторону – с лязгом и скрипом.

– Где Зеботтендорф? – спросил я.

– Полагаю, в лазарете у фюрера, – сказал часовой.

– Когда сменяешься?

– Через полтора часа, рейхсфюрер!

– Молодец! – сказал я.

– Хайль Гитлер!

Ах, как приятно иметь дело с немцами…

– Спать, – приказал я. – Глаз не закрывать. Решетку тоже. Вам могут присниться американские солдаты – не бойтесь и поднимите руки. Во сне они вам ничего не сделают.

Мы двинулись дальше.

– Какой у вас превосходный немецкий, – с завистью сказал Флеминг.

– Терпеть его не могу, – признался я. – Потом хочется вымыть рот с мылом.

Проводника мы нашли в караульном помещении. Начальник караула штурмбанфюрер Фридрих Кассовский любезно согласился сопроводить нас к нынешнему директору института.

Мы выходили из караулки, когда зазвенели колокола громкого боя.

– Что это, штурмбанфюрер? – спросил я.

Он посмотрел на часы и произвел в уме какие-то вычисления.

– Плановая учебная тревога, рейхсфюрер, – отрапортовал он.

Так, подумал я. Сейчас они вылезут изо всех щелей наверх, увидят эсминец, увидят трупы патруля, увидят радиста: впрочем, не все успеют увидеть радиста, многих он успеет увидеть раньше: за спиной капрала Андервуда более сорока рейдов во Францию и Бельгию; М. всегда использовал только первоклассные кадры.

– Ян, предупредите капрала, – сказал я по-английски.

– Да, сэр, – ответил Флеминг. – Ему уходить или держаться?

– По обстановке.

– Да, сэр, – повторил Флеминг и занялся своим телефоном. Кассовский тупо смотрел на нас.

– Ловко это у вас получается, сэр, – сказал Флеминг, когда мы двинулись дальше.

– Это что, – похвастался я. – Мне случилось провезти через турецкую таможню подлинный щит Ахилла, не заплатив ни единого пиастра.

– Это впечатляет, – сказал Флеминг.

Мы остановились перед дверью, охраняемой двумя часовыми. Часовые подобрались при нашем приближении. Они выглядели примерно так, как я себе представлял: еще не опустились, но уже устали держаться на поверхности смысла.

– Какая-то странная у вас тревога, обер-лейтенант , – сказал я. – Где люди?

– Тревога по форме «Цезарь»: отражение удара снизу, – ответил наш Вергилий.-

Кроме того, цинга, рейхсфюрер. Каждый второй…

– Мы привезли лимоны, – обнадежил его я. – Очень много лимонов.

– Рейхсфюрер, – он задумался. – Все, кто впервые перешагивает этот порог, обычно говорят «Ах!»

– Ах, – сказал я и перешагнул порог.

Вместо очередного узкого коридора передо мной открылась высокая пещера.

Пахнуло морем. Негромкий рокот дизеля донесся со стороны массивной темной башни. Приглядевшись, я понял: это была боевая рубка подводной лодки, стоящей в узком, но, очевидно, достаточно глубоком канале.

– Нам направо, рейхсфюрер, – прервал Кассовский мои созерцания.

Интересно все-таки, за кого они меня принимают, подумал я. Кто в лавке за Гиммлера остался?..

Узнаем в свое время.

– А подводная лодка, как я понимаю, у вас вместо электростанции, – сказал я.

– Так точно, рейхсфюрер.

От нашего проводника так и веяло восторгом. Понятно, почему людей из гарнизона базы было так просто брать : во мне они видели воплощение своей мечты, своих грез, своих представлений о счастливом осмысленном будущем…

Ждали-ждали рейхсфюрера – и дождались, наконец. Если существует рейхсфюрер – должен где-то существовать и собственно Рейх…

С профессионалами из «Аненэрбе» этот номер может и не пройти.

Впрочем, смешно было бы надеяться на легкий успех.

– Провод кончился, – сказал Флеминг.

– Позвоните последний раз – и бросайте все, – сказал я.

Флеминг взялся за телефон.

Я только однажды видел, чтобы человека бледнел так быстро: Рене Гиль, в девятьсот девятом, в Париже, когда несколько французских лоботрясов и один русский идиот вызывали дьявола – и таки вызвали…

– «Генерал Грант» торпедирован и тонет, сэр, – сказал Флеминг.


Как выяснилось впоследствии, эсминец не был торпедирован, а подорвался на мине. Взрывом ему оторвало полкормы, но на плаву он остался – хотя и в состоянии полнейшей неподвижности.

Между тем учебная тревога на базе плавно перешла в боевую. Изменение планов командования привело к некоторой сумятице, и я наконец увидел, что на базе действительно есть люди. Много людей. Больше, чем нам хотелось бы…

– По боевому расписанию должен находиться у входа в туннель «Саксония», – деревянным голосом сказал наш проводник. – Вам же надлежит пройти в гимнастический зал.

– А почему не в столовую? – спросил я. – Заодно проверим аутентичность закладки. В конце концов, первую пробу всегда снимает старший по званию.

Кассовский посмотрел на меня затравленно.

Столовая для рядового состава отделялась от офицерского зала фанерной перегородкой, окрашеной под алюминий. На одной из стен висела огромная фотография лунного летчика Курта Келлера, а на противоположной – уменьшенная и весьма скверного качества репродукция с погибшей в огне картины Сальвадора Дали «Прямой и обратный путь в извилистых пещерах воображения меж двух белых холмов, когда луна в зените сияет в последний раз». Из всего инвентаря института «Аненэрбе» только эту картину мне и было жаль – хотя Донован придерживался мнения прямо противоположного.

– Что будем делать, сэр? – тихо спросил сержант.

– Осмотрите помещение.

– Кажется, мы влипли, – сказал Флеминг. – Вряд ли я смогу продержаться сутки за обеденным столом.

– Расчитывайте на двое суток, Ян, – сказал я. – Адмирал человек осторожный. Он не попрет очертя голову туда, где в море водятся торпеды.

– Интересно, – сказал Флеминг, – а подводная лодка у них плавает или на вечном приколе?

– Сейчас узнаем. Штурмбанфюрер! – смилостивился я над проводником.

– Да, рейхсфюрер!

Он был весь в поту, и сквозь его восторг проступало смертное недоумение.

– Подводная лодка способна выходить в море?

– Разумеется, рейхсфюрер! В любой момент.

– План базы у вас имеется?

– Да, рейхсфюрер.

– Давайте его сюда. Сами можете идти.

Я поймал недоумевающий взгляд Фили.

Кассовский вынул из планшета сложенную карту, потертую на сгибах, протянул мне. Руки его прыгали.

– Хайль Гитлер! – он четко повернулся и пошел к двери. В дверях покачнулся, схватился за косяк, но выпрямился – и сгинул в коридоре. С этой секунды он будет знать, что отводил в столовую осточертевшую комиссию по кадрам, которая как застряла здесь в мае сорок пятого, так и продолжает усердствовать не по разуму…

Сержант Грейнджерфорд подвел ко мне возмущенного повара.

– Пытался воспрепятствовать осмотру кладовой, сэр!

– Вот как? – я посмотрел на повара. – Имя?

– Вольнонаемный помощник армии Зигмунд Колембе, бригадефюрер.

– Почему не подчинились приказу?

– Но он же говорит по-английски!

– В уставе нет ни слова о том, на каком языке должны отдаваться приказы!

– Так точно, бригадефюрер. Однако я не мог подчиниться приказу, так как не понял ни слова…

– Очень плохо. Чем вы занимались здесь два года? За это время можно выучить китайский, а не родственный язык германской группы.

– Но я и так синолог, бригадефюрер. Магистр…

– Какого же черта вы делаете на кухне?

– Но повсеместно считается, что лучшие повара – китайцы. Никто больше не может приготовить из пингвинов что-либо съедобное. Директор института приказал мне…

– Половина личного состава базы больна цингой! Куда идет пингвинья печень, спрашиваю я вас?!

– Но, бригадефюрер! С тех пор, как выход на поверхность ограничили в связи с появлением неприятельской эскадры, вся пингвинья печень поступает в рацион летчиков и команды «Возмездие».

– Вы хотите сказать, дорогой Колембе, что ни у кого из них признаков цинги нет?

Я вас правильно понял?

– Бригадефюрер, я говорил не это! Я всего лишь сказал, что вся свежая пингвинья печень уходит в рацион героев последнего шага. Да, у них наблюдаются признаки цинги, но в начальной стадии.

– Проводите-ка меня к ним. Я хочу лично убедиться в том, что вы мне сказали. А заодно – и вручить каждому по лимону.

– Слушаюсь, бригадефюрер! Но…

– Вас туда не пустят, хотите вы сказать?

– Так точно.

– Это просто смешно. Покажите-ка мне на плане, где они располагаются.


Везение не длится вечно…

Герои последнего шага открыли огонь первыми. Сержанта зацепило в бок, и сейчас он скрипел зубами, пока Филя немилосердно его перебинтоввывал. Еще один морпех окривел на левый глаз, что не мешало ему целиться. Флеминга оцарапало в трех местах. И только несчастный синолог, специалист по пингвиньему мясу, лежал под стенкой с почти бескровной дырочкой во лбу.

Команду «Возмездие» положили всю, до последнего человека, и это было плохо.

Ибо покоящиеся в бетонных гнездах серые цилиндры размером со стандартную бочку для горючего требовали какого-то особого обращения. Ключа, команды, заклинания. Чего-то еще. Их было тринадцать, по числу героев. Имело ли это какое-то значение, не знаю.

Одного из них я вспомнил. Тот маленький астральный разведчик, засекший в сорок втором лагерь для шаманов на острове Ольхон посреди Байкала.

Спецобъект под скромным названием «лагпункт-666». Какое роскошное чучело Паулюса там стояло…

Для обороны бункер был приспособлен идеально. Но пока нас никто не штурмовал. Видимо, на поверхности тоже что-то происходило…


Происходило вот что: полузатонувший «Грант» вывалил за борт все шлюпки и плоты, экипаж и морская пехота погрузились на них и направились к берегу. На берегу из замаскированного эллинга выползли два танка и приготовились стрелять. С двух самолетов сбросили белые маскировочные чехлы и начали прогревать их моторы. Это были истребители-бомбардировщики «фокке-вульф».

Все это капрал Андервуд наблюдал с растущей тревогой. У него был пулемет с хорошим запасом патронов и несколько противотанковых гранат. Он трезво понимал, что, обнаружив себя, продержится недолго. Следовало решить, как лучше себя потратить.

Он связался с эсминцем и предупредил относительно танков и авиации. Там ответили, что и сами не слепые. После чего капрал засунул рацию в снег, установил пулемет на нарты и по возможности незаметно, прячась за застругами, направился к концу взлетной полосы.

Он лежал и видел, как в трехстах метрах от него к «фокке-вульфам» подвешивали бомбы. Потом в кабины забрались летчики, фонари закрылись, и обе машины вырулили на старт. Пилоты были опытные, полоса широкая, самолеты пошли на взлет парой. Андервуд помолился и припал к пулемету…

Ведущий даже не оторвался от полосы: задрал хвост, задымил и порулил куда-то в сторону, в заструги. Там он и обрел покой. Ведомый успел поднять машину в воздух, но из полусотни пуль, всаженных Андервудом почти в упор, штук двадцать оказались счастливыми: Самолет завис над полосой, развернулся вокруг оси и опрокинулся на спину – метрах в ста от капрала. Бомбы, к счастью, не взорвались.

Собаки понесли. Эскимосские лайки показали себя как добрые боевые кони, прошедшие Тридцатилетнюю войну. У капрала осталась одна забота: не отцепиться от нарт…

Позади взлетали тонны ледяной крошки: корабельные четырехдюймовки нащупывали танки.


Мы этого не знали и знать не могли. Предполагать же следовало самое худшее.

Зазуммерил телефон. Я поднял трубку. От нее непонятно и кисло воняло. Запах напоминал почему-то о Париже. Старом до-еще-той-войны Париже.

– Первый и второй – в ангар, – сказал в трубке. – Первый и второй. Поздравляю вас!

– Спасибо, – сказал я. – Первый и второй. Понял.

– Победы вам, герои!

– Что наверху? – спросил я, но мой собеседник уже отключился.

И тут же загудели электромоторы. Стальная дверь начала раздвигаться.

А мы-то думали, что открыть ее можно только изнутри…

Сейчас все может кончиться.

Морпехи навели стволы.

Тупая морда маленького оранжевого локомотива просунулась в проем. За ним втянулись две порожние платформы.

Машинист в зеленом комбинезоне поднял руки. Впрочем, Филя к таким условностям относился легкомысленно…

– Что вы собираетесь делать, Бонд? – спросил Флеминг, когда увидел, что я присматриваюсь к управлению локомотивом.

– Нам же приказали быть в ангаре, – сказал я. – А для немцев приказ – дело святое.

– Но как же?..

– Ян, остаетесь за старшего. В крайнем случае, если уж совсем не повезет – держитесь до последнего. Пока что лучше ничего не трогать, особенно эти штуковины. Кнопки тоже лучше не нажимать. Кроме вот этой, видите: «Блокировка дверей»? Когда мы уедем…

– Зачем?

– Да как вам сказать: Надо же выяснить, что здесь происходит. В жизни немцы значительно умнее, чем в голливудских и советских фильмах.

– А в английских фильмах немцы, наоборот, очень умные, – сказал Флеминг. – И что из этого следует?

– Следует то, что вам надлежит сидеть тихо, но не позволять себя убить. Вы еще понадобитесь человечеству.

– Я уже замечал, что вы изумительно уходите от ответов.

– Да? Не замечал: Господи, Ян, мы в окружении, а в окружении есть лишь две тактики: не обнаруживать себя до последнего или появляться ниоткуда. Но второе требует специфического опыта. У меня он есть.

– Слушайте, Бонд: Допустим, мы будем сидеть очень тихо: и все-таки нас здесь нащупают. Должны нащупать. И мы будем держаться: сколько?

Допустим, у врага не будет новых сюрпризов для нас, – он кивнул на дверь, в которую въехал маленький поезд. – Но патроны имеют свойство рано или поздно кончаться…

Я помолчал. Флеминг был прав.

– Я не могу отдать вам прямой приказ, Ян. Судя по всему, эти штуки, – я показал на уложенные в гнезда металлические чушки, – и есть то самое сверхоружие.

Атомные бомбы, может быть.

– Значит, штурм будет жесточайшим: Что мне с ними делать? Есть ли способ их: испортить? Взорвать?

– Не знаю, Ян. Но – постараюсь узнать. Остальное – на ваше усмотрение.

– Бонд! Вы не должны: в такой ответственный момент…

– При возвращении я постучу вот так, – я показал: тук, тук, тук-тук.


Нас вывезло в длинный низкий ангар, где в два ряда, носами навстречу друг другу, стояли небольшие безмоторные самолеты странной формы. На спине каждого, ближе к хвосту, лежали толстые трубы.

– Мать моя женщина, – тихо сказал Филя. – Так это же «Фау-1». Мы их в Пенемюнде сотни две целыми взяли.

– Которыми Лондон обстреливали? – решил уточнить я.

– Так точно.

Я внезапно понял, что мы говорим по-русски. Пока ехали, Филя отчитывался о своем боевом пути в стиле американской казармы, а тут – на тебе…

– Конь в пальто скачет, – объявил Филя.

Между самолетами неслось нечто в комбинезоне и с черным от машинной грязи лицом.

– Я приказал что? Я приказал прибыть Первому и Второму, гром, молния и четыре свиньи вам в жопу! Вы кто такие?

Я поднялся с сиденья и одним движением плеча скинул плащ.

Явление генеральского мундира по эффекту могло быть сравнимо разве что с ударом конского копыта в лоб. Существо в комбинезоне повисло в воздухе, хватаясь не то за кобуру, не то за сердце.

– Болван, – сказал я. – Нет, вы хуже болвана: вы паникер. Вы намеревались израсходовать оружие возмездия на отражение мелкой неприятельской атаки.

Расстрелять, – кивнул я Филе.

Как-то очень внезапно мы оказались в молчаливом полукольце людей в таких же грязных комбинезонах и с понурыми физиономиями давно и безнадежно бастующих английских шахтеров.

– Я: исполнял приказание, – выдавил из себя приговоренный.

– Нюрнбергский трибунал признал, что исполнение преступного приказа не является смягчающим обстоятельством для подчиненного, – сказал я. – Всем разойтись по местам. Унтершарфюрер, исполняйте.

Филя взял приговоренного за шиворот и вынул из его кобуры «вальтер».

Тут под потолком захрипел динамик, и до боли знакомый пронзительный голос завопил…

– Веркау, что вы там копаетесь? Эскадра уже миновала второй пост!

– Разрешите связаться с начальством, бригадефюрер? – чумазый Веркау почуял возможность избежать расстрела за преступление, которого не совершал. – Это директор! Это он приказал! Он меня и после смерти…

– Солдаты! – вскричал я. – В то время как ваши братья в горах Тироля ведут неравную борьбу с жидо-большевистскими полчищами и примкнувшими к ним финансовыми олигархиями, вы, окопавшись в безопасной и уютной Антарктиде, ковали оружие возмездия! И вот в решающий час, когда осталось всего лишь нанести последний решающий удар по врагу, поразив его в самое его ядовитое сердце, паникеры в штабе, пользуясь болезнью фюрера, готовы пожертвовать всем ради спасения своих жалких потрохов, за которые в базарный день последний нищий не даст и двух пфеннигов! Это измена! Но мы знаем, как следует поступать с изменниками! Они будут повешены на собственных кишках, а вокруг будут летать окровавленные чайки и кричать: «Смерть предателям! Смерть негодяям!»

Боже, подумал я, а ведь когда-то я был поэт…

Окровавленные чайки: надо же…

– Веркау, – сказал я очень тихо. – У вас есть последняя возможность искупить вину перед Отечеством. Унтершарфюрер, верните ему оружие.

– Что происходит, Веркау?! – завизжал из-под потолка Зеботтендорф, но Филя поднял ствол «шмайсера» и разнес динамик в мелкую пыль. Грохот очереди всех вдохновил. :Мы неслись по коридорам, обрастая новыми воруженными людьми.

Воодушевленный Веркау, у которого даже из-под толстого слоя солидола на лице проступал нездоровый лиловый румянец, бежал впереди. Я незаметно замедлял шаг, позволяя обгонять себя, покуда мы с Филей не оказались в арьергарде.

– Налево, – сквозь зубы сказал я ему.

Неосвещеная штольня уходила слегка вниз. Шагах в тридцати от входа она была перегорожена легким щитом с калиткой. Я отворил ее потихоньку, и мы вошли в темное холодное пространство.

Лучи фонарей уперлись в матовую черную стену.

Наверное, так крот воспринимает штык лопаты, вонзившейся в почву и перегородивший спасительный туннель.

– Тупичок, – сказал Филя. – Надо бы назад выгребаться, командир.

– Покурим сначала, – сказал я. – Дадим кризису развиться.

– Если что, – сказал Филя, – можно и как в замке Норенберг. Главное – чтобы за спиной никого живого не оставалось…

– Посмотрим, – сказал я, доставая портсигар.

Вдали ударили выстрелы, а через несколько секунд у входа в туннель послышались возбужденные голоса и отрывистые команды.

– Покурили, – сказал Филя и щелкнул зажигалкой. В две затяжки он всосал в себя «верблюдину» и взялся за автомат. – Главное, командир – никого за спиной…

И тут именно за спиной раздалось негромкое покашливание.

Мы разом обернулись. Ледяная корочка, покрывавшая нижнюю часть базальтовой стены, трескалась и осыпалась. Над полом загорелась и начала расширяться яркая полоска…

Кто-то медленно вынимал лопату.

Было уже совсем не до голосов по ту сторону калитки. Происходило нечто: Я почему-то ощутил себя куском стекла, по краю которого водили смычком.

Задвижка поднялась до половины нашего человеческого роста. Свет из-под нее казался металлическим, ртутным.

– Холодно там, – сказал Филя.

Только сейчас я почувствовал студеность – но не ту, полярную, которую всю жизнь ненавидел, а запредельную, то ли космическую, то ли хтоническую, подобную той, что дышала из бездны, над которой мы проходили в ритуале посвящения.

Я присел и чуть не упал. По ту сторону расстилалась чужая земля! Не то чтобы какая-то деталь говорила об этом – нет, здесь все было совершенно нечеловеческое. Черный мох под ногами. Неимоверно контрастные скалы с чудовищно острыми гранями, ранящими взгляд, нависали, падали, грозили раздавить, расплющить. Яркий, холодный, не дающий пощады свет бил сверху.

И лишь через несколько секунд что-то сдвинулось в моих глазах, и я увидел все это иначе: треугольного сечения коридор уходил вперед, мох был ковром, заползающим немного на стены, а скалы нарисованы были на светящихся панелях: Перед нами же стоял толстый четырехгранный столб со сложным многоглазым навершием.

Позади завозились с калиткой, и мы бросились вперед, в адски холодное, но не морозящее почему-то, не обжигающее пространство.

– Сюда! – прошипел Филя и толкнул меня в расселину между нарисованных скал.

Я не увидел, а вот он как-то умудрился рассмотреть узкий – боком протиснуться – ход. Шага через два ход поворачивал и расширялся немного. Дальше было квадратное помещение с двумя продолговатыми дырами в полу.

– Сортир, – уверенно сказал Филя.

– Тихо…

Приглушенные мягким ковром, приближались множественные шаги. Негромкий разговор доносился отрывочно.

– :группенфюрер в юбке: :ерунда, Герман. Фюрер доказал, что: :мою очередь в бордель отдал этому несчастному Штрому, ты представляешь? Что он будет делать в борделе: :если не занята с мальчиком из «ани»: :творя полный половой разврат. Всех отвели и поставили к стенке: :не верю. С козой, с собакой, но с пингвинихой: :все как у бабы, зато молчит: :все равно не понимаю, куда смотрит железный: :так вот где начальство баб держит!..

Радостный вопль и удаляющийся топот.

– Степаныч, – прошептал Филя, – давай-ка выбираться. Не нравится мне…

Мне тоже не нравилось. Забавы у Зеботтендорфа могли быть самые разные.

И тут началась стрельба. И новые крики – уже не радости, а ужаса. Визг. Мужской визг.

Я почти протиснулся через узкий ход, когда мимо пронесся солдат со снесенным начисто подбородком. Рухнул, разметав руки – будто налетел на невидимую веревку. Филя жарко дышал мне в шею. Та же невидимая веревка вдруг потянула солдата обратно. Он слабо цеплялся за ковер.

– Командир, – Филя через плечо подал мне две связанные противотанковые гранаты. Сам он их, понятно, бросить не мог.

Я выдернул чеку и, не высовываясь, послал связку налево – туда, где происходило что-то страшное. Последние звуки, которые я слышал, пока не оглох от взрыва – чавканье и хруст костей…

Совершенно не помню, как мы бежали к выходу. Черная заслонка медленно опускалась. Мы прокатились под ней, и я краем глаза успел заметить приближающуюся к нам чудовищную бабу с исполинскими грудями и руками, достающими до земли. Она была совершенно голая, и складчатая кожа ее отливала металлом.

Как долго потом я видел ее в кошмарах…

Заслонка опустилась, и мы остались в темноте.

– Нет, командир, – сказал Филя, медленно вставая и отряхиваясь, – не для себя немцы эту войну начали…

Я счел за лучшее промолчать.

:Пять или шесть эсэсовцев и с ними кто-то гражданский, но с автоматом, били вдоль коридора, и им оттуда отвечали трассирующими выстрелами. В два ствола – в спину – мы срезали их всех.

– Эй! – крикнул я. – Флеминг, это вы?

– Да, Ник! – долетело оттуда.

Филя деловито собирал рожки с патронами. Я смотрел, как бы кто не подобрался к нам сзади. Но, видимо, наверху шел серьезный бой…

Их осталось четверо: сам Флеминг, сержант Грейнджерфорд и двое рядовых.

Все были ранены, закопчены и страшно возбуждены. Сержант опирался, как на посох, на «MG-18».

– Черт возьми, Ян, почему вы ушли из бункера?

– Заработала эта ведьмина бочка, Бонд. Теперь там…

– Как это – заработала?

– Вы мне не поверите, но один из убитых воскрес. Немцы как раз штурмовали главный вход, выбили взрывом дверь, и нам было не до тыла. Он добрался до одной из бочек и что-то сделал с ней – и она начала раскаляться. Сейчас там озеро расплавленного металла…

– А тот парень?

– Сгорел. Его невозможно было оторвать от бочки…

– Значит, раскаляется…

– Да. Минут за пять раскалилась добела, потом начала плавиться. Жар все сильнее и сильнее…

Я посмотрел на индикатор, который дал мне М. Кристалл не светился.

– Надо выбираться наверх. Наши явно высадили десант. Кроме того, лупят из орудий…

– Это все так, Ян. Но, видите ли, мы нашли место хранения настоящего оружия возмездия.

– Еще одного? – спросил он с ужасом. – Другого?

Я кивнул.

– Что же это? Газы, бактерии? Чума?

– Железные солдаты. Оживленные. Я не думал, что у них это получится…

– Что же делать?

– Будем надеяться, что эти чертовы бочки достаточно могучи, чтобы прикончить тут все – и живое, и железное…

– Сзади пожар, сэр, – негромко сказал Филя.

– Вижу…

Дальний конец коридора багрово светился.

Судя по плану подземелья, вернуться на поверхность тем же путем, каким пришли, мы уже не могли. Но где-то невдалеке находилась еще одна выходящая наверх шахта…


То, что нас не перестреляли на выходе, было самым большим чудом этого дня.

– Майор Бонд, мне приказано немедленно сопроводить вас к командиру, – сержант морпехов был бледен, как масхалат.

– Нет, – решительно пресек я его речь. – Взрывчатку, мины – в руки и вниз! Еще не все сделано…

Короткое замешательство. Взрывчатка где-то в другом месте, мин нет.

Ощутимое тепло из жерла шахты. Трупы в блекло-серых маскостюмах навалены волной. Никому не охота идти вниз, в крысиную темь. Оттуда выбираются по одному, по два сине-бледные люди, стоят, подняв руки. Их торопливо отводят в сторону. Наконец приносят взрывчатку. Я иду первым, расшвыривая встречных.

Две пули засели в левом плече, они дадут о себе знать, но потом. Пока не больно. Мертвые эсэсовцы под ногами. Жар гонит на поверхность всех. Поворот, еще поворот. Флеминг хромает рядом, говорит что-то, я отвечаю – и тут же забываю и реплику, и ответ. Все уже кончено. Если стреляют, то в себя. Как здесь, например: и здесь. Ведут кого-то страшно знакомого, только потом понимаю: Гитлер. Какие-то бледные девки с черными кругами вокруг глаз. Еще поворот. Вот этот коридор и штольня. Морпехи обгоняют. Не только жар, но и дым, едкий дым. Противогазы. Резина обжимает лицо. Здесь.

Боюсь открыть калитку.

Открываю.

Темнота. Никто не стоит и не ждет.

Закладываем фугас, шнур в коридор – займется от огня. Бегом наверх.

Обжигает шею. Воздух полон огня. Горящие бумаги под потолком – навстречу.

Поворот.

Сюда!

Кто-то проскакивает и мечется теперь в дыму.

Сюда, солдат!

Бежим нестройной толпой.

Резина раскалена. Не выдерживаю, срываю маску.

Дым с запахом горящего камня.

Падаем на снег.

Взрыв, и взрыв, и взрыв под землей. Огонь и дым вылетают оттуда, где мы только что были. Раскат – земля трясется всерьез.

Мы отползаем, или нас оттаскивают. Рев.

Черно-дымный ком вылетает из жерла шахты и катится по снегу, не желая остановиться. Автомобиль, маленький «хорьх»-амфибия. Из него выпадает ком поменьше и катается по снегу. Пламя гаснет на нем, и черный закопченный человечек приподнимается на четвереньки…

Я почему-то заранее знаю, что это Зеботтендорф.

Дым бьет из шахты подобно черному опрокинутому водопаду. На небольшой высоте ветер перехватывает его и, распластывая, несет в море.

В море наш корабль, осевший на корму.

И вдали – высокие дымы эскадры…


Дальше был новый бег, по леднику, хватая ртом воздух. Зеботтендорф продолжал кричать: «Уходите! Уходите как можно дальше!» Он кричал это по– немецки, по-французски и по-английски, и – странное дело – ему как-то сразу поверили.

И потом, когда за спиной с грохотом армейского склада боеприпасов встала земля вперемешку со льдом и в небо ударил поток белого огня, мы были уже достаточно далеко, чтобы уцелеть.

Лед подбросил меня, как гимнастический трамплин, и я, распластавшись в воздухе, долго летел, пока не поймал руками снег. Потом меня катило вперед, и я оказался в куче многих немецких и американских тел, задержавшихся в выемке под застругом.

Было во всем этом что-то от штурма Шамбалы…

Потом с неба стали падать камни.

И мы бежали дальше под этим каменным градом, молясь, чтобы – миновало…

Кровавые ошметья оставались от человека, если его молитва не была услышана.

Наконец, кончилось и это.

Главное, дальше было некуда бежать: все мы, правые и виноватые, сгрудились на тупом, как сундук, обрубке ледяного мыса. Серые волны накатывались и ударяли в него своими свинцовыми головами, и то ли от этого, то ли от бушующего позади катаклизма лед вздрагивал и томительно стонал. «Грант» качался в полумиле от нас – далекий, как Марс. К нему подплывали несколько шлюпок и плотов: часть десанта – та, что осаждала главный вход – успела погрузиться.

Я подошел к барону. Он был красный, как вареный рак. Шкура, опаленная местами дочерна, свисала с него лоскутами. Тем не менее барон твердо стоял на широко расставленных ногах, как старый боцман в зыбь. Кто-то сердобольно накинул по него поверх сгоревшей формы огромную шинель рядового. Рядом хлопотал санитар. Вокруг бродили солдаты – большинство без оружия, но кое-кто автоматов не бросил. Уцелевшие моряки и морпехи поглядывали на них настороженно.

– Безнадежен, бригадефюрер, – сказал мне с тоской санитар. – Ожоговый шок.

Боюсь, что он ничего не понимает…

– Все я понимаю, – зло и сипло сказал Зеботтендорф. – Что вы сделали с «горячей Гретхен», Николас?

Похоже, что удивить его своим появлением здесь не смог бы и сам царь Ашока.

– Гретхен у меня не было ни одной, – сказал я. – Тут я чист.

– Я имею в виду термические бомбы. Как вам удалось разбудить их?

– Не знаю, – сказал я. – Похоже, мы не добили кого-то из обслуги.

Он посмотрел на меня, понял, что я не вру, и заплакал.

– Предусмотрели все, – сказал он. – Все, кроме этого…

– Не расстраивайтесь так, барон, – сказал я. – Сами виноваты. Дался вам тогда этот тетраграмматон…

– Дался! – гордо смахнув слезы, сказал барон. – Все-таки дался. Арийский гений возобладал.

– Гений, – я поежился, вспомнив кошмарную железную леди. – Кто у вас делал эти фигуры?

– А вы что, видели?

– Видел.

– И как, понравилось?

– Именно так я и представлял себе валькирий.

– Мой эскиз! – с гордостью сказал Зеботтендорф. – Вот, не желаете ли – сувенир: – он похлопал себя по карману – вернее, по тому месту, где должен быть нагрудный карман. – Пропал: ах, Олаф, Олаф! Такой славный викинг!..

– Был и карманный экземпляр?

– Да, очень милая игрушка…

– Слушайте, барон. Велели бы вы своим людям сдаться. Война действительно окончена, стоит ли усугублять страдания?

– Война не кончается никогда, вы это знаете не хуже меня: Солдаты и офицеры! – внезапно закричал он, и я приготовился стрелять, если он выкинет что-то не то. – Приказываю вам не оказывать сопротивления неприятелю. Мы не потерпели поражения! Мы всего лишь отложили время нашего возмездия! Я благодарю вас за службу! Родина не забудет вас, герои последнего шага! Луна и рассвет!

Он обернулся ко мне. Рот его исказила судорожная улыбка.

– Вам уже приходилось умирать, Николас? – спросил он.

– Да, конечно.

– Мне тоже. После десятого раза становится скучно. Величайшее приключение превращается в процедуру вроде вырывания гланд…

Нас ощутимо тряхнуло. Настолько ощутимо, что барон упал.

Жар, исходящий от новорожденного вулкана, иссушал лица. Лед оплывал тонкой водяной слизью.

– Что это за бомбы такие? – спросил я. Приходилось почти кричать.

– Не дождетесь! – барон поднял обугленый указательный палец и энергично помахал им перед моим носом. – Это вам не атомные пфукалки, которые годятся разве что для производства моментальных фотографий! Это солидные немецкие бомбы, каждая из которых способна за три часа сжечь дотла Москву или Нью-Йорк!

– Ник, – подошел и встал рядом Флеминг. – Вы знаете этого человека?

– Имел удовольствие быть представленным, – сказал я. – Рекомендую: барон Рудольф фон Зеботтендорф – Ян Флеминг.

– Флеминг? – спросил барон. – Какой Флеминг? Который пенициллин?

– Нет, – сказал Флеминг и стиснул зубы. – Который свинцовые пломбы: Ник, вы знаете, что этот человек руководил лабораторией в замке Ружмон?

– Увы, знаю, – сказал я.

– И после этого вы спокойно беседуете с ним?

– В свое время я беседовал с дьяволом, – сказал я. – Разумеется, тогда я был много моложе и наверняка глупее. А вам не приходилось беседовать с дьяволом, Ян?

– В нашей службе эту тематику не разрабатывали, – сказал Ян.

– Еще бы, – хмыкнул Зеботтендорф. – Англичане – известные материалисты.

– Ну, не скажите, барон: – я наклонился и почесал занывший после сегодняшних приключений шрам, заработанный в доме доктора Ди.

И тут раздался вопль.

Кричал Филя на партизанском наречии…

– Командир, этот пидор соленый своих мудозвонов заколдовал, как ты тогда! У них глаза снулые, что у пьяных налимов!

С предупреждением Филя запоздал, как доктор Зорге. Под его многоэтажный мат трое эсэсовцев подошли к краю обрыва и шагнули в пустоту…

Я развернулся и дал барону по морде. Под кулаком что-то хрустнуло. Но это уже ничего не могло изменить.

Попытки образумить или напугать «черных рыцарей» такой мелочью, как стрельба поверх голов, были тщетны. Только потом, когда уже добрая половина из них отправилась, распевая «Оду к радости», на дно, морпехи догадались валить недавних противиков на лед и связывать чем попало. Но слишком неравны были силы. Удержать при жизни удалось тридцать шесть человек из всего гарнизона. Среди них был, конечно, Зеботтендорф, которого к обрыву вовсе не тянуло, и четыре Гитлера, причем один из них говорил только по– венгерски…


– Интересно, барон, – сказал я, – а если вам привязать к ногам колосник горелый и ржавый, да утопить в глубоком месте – тоже воскреснете?

– Так ведь веревка-то перегниет, – сказал барон. – Рано или поздно. Топили. Не один вы такой мудрый.

– Мистер Флеминг так сердит на вас, что наверняка изыскал бы какой-нибудь способ. Рудольф, а вас бросали в расплавленный металл?

– Мистер Флеминг не станет рисковать своей карьерой, – резонно заметил барон.

– За меня с него снимут шкурку, набьют чучело и будут сжигать каждый год за компанию с Гаем Фоксом…

Дверь адмиральской каюты распахнулась, как от удара, и появился М. Таким я его не видел никогда. Так мог бы выглядеть доведенный до белого каления Будда.

– Прошу вас, джентльмены, – проговорил он медленно. – Ник, я хотел бы потом поговорить с вами еще раз. Ян, а вы можете заняться своими текущими делами.

– Да, сэр, – Ян с трудом поднялся и пошел вдоль по коридору. Филя, стоя по стойке смирно с автоматом на груди, проводил его глазами.

– Пожалуй, Николас, мне пора в отставку, – сказал М. – Впрочем, пойдемте, адмирал ждет.

– Он хочет поблагодарить нас за отлично проведенную операцию?

– Он охотно бы вас расстрелял, но Конгресс его не поймет: И зачем вы только приволокли сюда эту гнилушку? – М. кивнул на барона. – Теперь американцы вытянут из него, что захотят.

– Тянули некоторые, – мрачно сказал барон. – И где они все?

– Привык я к нему, – сказал я. – Сколько лет в одни бирюльки играем…

Адмирал был зол и не скрывал этого.

Вся документация по немецкой антарктический военной базе, доставшаяся в свое время союзникам, состояла из трех полуобгоревших страниц, чудом уцелевших в груде бумажного пепла. Бумажки эти больше года пролежали где-то среди малозначащих документов Нюрнбергского трибунала, пока не попались на глаза – совершенно случайно – ребятам Донована, которые сумели извлечь из них кое-что существенное. В частности, сведения о наличии таинственного супероружия и планах его применения. Под это дело и была экстренно организована экспедиция Бирда. И вот вместо желаемой и искомой базы – след применения желаемого и искомого сверхоружия: обширный – с Онежское озеро – залив в море Росса, вода в котором все еще кипит в центре и вряд ли остынет в ближайшие несколько лет…

– Хотите, я назову этот залив вашим именем, Бонд? – спросил адмирал сквозь зубы. – По праву, так сказать, первооткрывателя?

Он явно ожидал, что я отвечу «нет», и я ответил…

– Нет, сэр. Я не настолько честолюбив.

– Отлично, – сказал он. – Тогда я назову его именем своего шурина…

– Наверное, редкая сволочь, – сказал я, повернулся и вышел.

10

Не следует складывать все яйца в одну мошонку.

Чак Норрис.


Ворота закрылись. В морозной темноте подземелья дыхание было громким и искаженным – как из телефонной трубки. Луч фонаря дрожал.

– Пойдем? – неуверенно сказал Николай Степанович.

Гусар молча потрусил вперед. Оглянулся, оскалив зубы. И Николай Степанович вдруг понял, что Гусар идет налегке.

Что-то мигнуло в сознании.

Нет, вторая связка бутылок аккуратно уложена в рюкзак. А Гусар нес на спине проглота. Непонятно, как это соотносилось с грубой действительностью, но из квартиры можно было взять все: пачку любимых турецких папирос «Эльмалы», их в Москве почему-то не достать, неоткупоренную бутылку «мартеля» – и проглота, который вдруг взбесился в террариуме и без которого Гусар уходить отказался.

И вот теперь Гусар шел налегке…

– Ты его оставил в усыпальнице?!

– Грр.

– С ума сошел! Он же вымахает с кита!

– Грр.

– То есть ты уже все решил, да? И все понял? Что нас покупают, что мы зачем-то нужны? И даже догадался, зачем?

– Грр.

– А ведь, с другой стороны – разрешаются миллионы проблем. Наверняка – долой болезни, долой быструю смерть, проблемы пищи, энергии – все уходит. Что они еще там могли? Создавать новые миры, отличные от старого или такие же в точности?

– Грр.

– А мы, значит, гордые: Я знаешь когда вздрогнул? Когда про Шолохова услышал. Ведь мне, в сущности, предложили то же самое – только не роман гениальный, а – судьбу России переделать. Не меньше. Ведь знали, кому предлагать и что предлагать: Ч-черт! Ведь только правду говорил он, только правду!.. А сложилось все в такую приманку…

– Грр.

– Сами мангасы не могут дать нам свою премудрость. Не позволяет тот могучий инстинкт. Только Золотой дракон, который в сущности – что? Библиотека? Нет, больше. Средоточие премудрости, информационный снаряд: исполинский вирус: Он может делиться сведениями с кем угодно, без ограничений – потому что кто же еще, кроме Спящих, обратятся к нему, запертому вместе с ними? И тогда возникает – как бы само собой, случайно, без конкретного умысла – решение: создать новых мангасов. Из людей. У которых не будет внутреннего запрета: Их начинают отбирать – способных к роли; потом гонят по лабиринту…

Нужна тысяча лет? Какие проблемы: И вот – финиш! И – главный приз!

Должность господа Бога вакантна – просим, просим!..

– Грр.

– Вот именно. И я соблазняюсь ею и начинаю творить добро. И через меня в мир потоком идут древние знания. И мы медленно и незаметно для себя начинаем превращаться в Великих Древних: Не знаю, изменимся ли мы внешне, а уж внутренне-то – всенепременно…

– Грр. Грр-грр…

Они вышли к месту перехода в румы. Девять широких полукруглого сечения колонн окружало плоский камень. Николай Степанович поставил на камень связку бутылок, две свечи и две карты. Зажег свечи. Поставил карты так, чтобы тени на нужной колонне совпали…

– Иди, – сказал он.

Гусар нырнул в тень.

Николай Степанович шагнул следом, доставая «узи», обернулся. Из тени все было видно, как через тонированное стекло. Он дал короткую очередь и во вспышках огня успел заметить, как брызнули в стороны кусочки стекла и непроницаемой тьмы…

Шестое чувство (Париж, 1968, октябрь)

– Внутри «роллс-ройс» гораздо больше, чем снаружи, уверяю вас, Ник. Дорогие машины не похожи на дешевые.

– Вы правы, Билл. Потому что они стоят дороже.

Маленький буксир волок по Сене огромную баржу. На барже шла своя жизнь, совершенно отдельная от береговой. Там висело белье, бегали дети и собаки.

– Пойдемте, Билл, – сказал я. – Во-он там есть еще одно славное кафе.

Атсон устроил мне экскурсию по Парижу моей юности. Верно сказано, никогда не следует возвращаться туда, где тебе было хорошо. Мы уже побывали и на бульваре Сен-Жермен, 68, и на рю де ля Гет, 25, и на рю Бара, 1, и на рю Бонапарт, 10, и на рю Камбон, 59. Дома казались другими, и сам себе ты казался другим, и только Париж был прежним. У Мишо подавали устриц с легким белым вином, у Жако – все ту же пулярку, а старый Бриганден, конечно, давно умер, и в его заведении хозяйничал сын – тоже старый Бриганден. А может быть – внук. И тоже старый Бриганден. Один я был молодым в этом древнем городе.

– У французов хватило ума не устраивать драку на улицах, – сказал Атсон, когда мы двинулись вдоль набережной. Атсон был в дешевых бумажных синих штанах, в пиджаке с замшевыми заплатами и какой-то залихватской вельветовой кепчонке. Я облачился в джинсы и свитер грубой вязки. Я сейчас походил на студента Сорбонны – но не прежнего, 1909 года образца (тогда мы косили под апашей), а нынешнего, одного из тех, что в недавнем мае переворачивал машины и швырял в ажанов булыжники. Ажаны косились на меня с подозрением.

Черный «роллс-ройс» Атсона тихонько катил следом за нами, терпеливо ожидая у дверей различных забегаловок, ни одну из которых мы старались не пропустить.

День был ясный и тихий.

– Никогда не представлял, что этой кислятиной можно так набраться, – сказал Атсон и полез в карман пиджачка за фляжкой, памятной мне еще с Атлантики.

– Уберите виски, Билл, – сказал я. – Пить виски в Париже невообразимая пошлость.

– Тогда ведите меня туда, где есть коньяк, – сказал Атсон.

И мы пошли туда, где был коньяк, и я сказал Атсону, что настоящий «мартель» содовой отнюдь не разбавляют.

– Учите, учите меня, – проворчал Атсон. – Будто я в Париже не бывал. Только тогда, в двадцатых, мы сами устанавливали свои порядки, потому что у нас были доллары. Представить страшно, сколько тогда можно было выпить на один– единственный доллар… Гарсон, два абсента!

– Билл, – сказал я. – Опомнитесь. Абсент давным-давно запрещен и изъят из обращения. Ученые определили, что он вызывает необратимые изменения в мозгу.

– Ученые ничего не понимают в выпивке, – сказал Атсон. Французский его был чудовищен, как некогда у меня.

– Теперь нужно что-нибудь проглотить, – сказал я. -Гарсон, две foie de veau!

– Это что за зверь? – изумился Атсон.

– Неужели вы забыли? – ответно изумился я. – Старая добрая телячья печенка.

Молодая.

К печенке полагалось божоле в высоких стаканах. Заведение было недорогое и не rafinee, но очень приличное. Нас сперва даже не хотели пускать, но телохранитель Атсона пошептался с хозяином, и все устроилось.

– Да, раньше все здесь было по-другому, – сказал Билл. – Здесь сидели художники со своими шлюхами, бандиты, поэты. Я не понимал ни слова по– французски, но чувствовал, что нахожусь среди полубогов.

– Да, – сказал я. – Тогда можно было просидеть здесь полдня за чашкой кофе, а первый попавшийся оборванец мог прочесть тебе лекцию об искусстве Египта Второй династии.

– А теперь тут одни разбогатевшие проходимцы вроде нас, Ник, – сказал Атсон. -

И толкуют они исключительно о биржевых курсах, если не о методах ограбления банков. Один был настоящий мужик на всю Францию, де Голль, и того они спровадили на пенсию. И все они тут герои Сопротивления…

Он поймал за бок проходившего мимо господинчика в серой тройке, подтянул к себе, и, наморща лоб, довольно грамотно спросил…

– Месье – герой Сопротивления, не правда ли?

Герой, не сопротивляясь, подтвердил свое участие в этом замечательном движении. Атсон притянул его ближе, чмокнул в лоб и милостиво отпустил.

Месье одернул пиджак и ускоренным шагом направился к выходу.

– Знаете, Билл, – сказал я. – В Белоруссии я сидел в болотах со своими людьми и стрелял в немцев. И сидели мы в болотах два года. Поэтому здешний Резистанс представляется мне скаутским пикником. Представьте себе – в миленький, уютный домик la belle France врывается громила, насилует хозяйку, хватает все, что ему приглянется, и, наконец, остается здесь на постой. La belle France его обихаживает, кормит телячьей печенкой, поит лучшими винами и стирает его загаженные на Восточном фронте подштанники. Кроме того, она выдает ему евреев, чтобы belle ami Фрицу лучше спалось. И вот в один прекрасный день хозяйка видит, что постоялец начал подыхать. Пена изо рта, судороги. И тогда отважная, мужественная и самоотверженная la belle France хватает сковородку и бьет его по башке. Вот и весь ихний Резистанс до копейки.

– Не всем быть героями, Ник, – сказал Атсон и достал сигару. – Надо же кому-то и телячью печенку готовить.

– Именно так они и подумали, Билл, – сказал я. – Хором. Все вслух. И сбылось по слову их.

– Вы им завидуете? – спросил Атсон.

– Да, – подумав, сказал я. – В этом есть определенная мудрость. Правда, при условии, что кто-то – кого вы не любите – будет отдуваться за вас.

– Самостоятельные стали, – сказал Атсон. – Алжир просрали, бомбу завели. И сразу же принялись бороться за мир во всем мире.

– Вообще-то мы здесь в гостях, Билл, – сказал я.

Он пристально огляделся, словно бы держа в кулаке невидимую зрительную трубу.

– Вы правы, Ник, – сказал он. – Пора сменить заведение. Янки не любят, когда им напоминают, что они в гостях, – добавил он с деланным гундосым новоанглийским акцентом.

В следующем погребке ему было понравилось, но нарумяненный гарсон с подведенными глазками от души поздравил мистера Атсона, которому удалось подцепить такого славного мальчика (кто имелся в виду – я или телохранитель – мы выяснять не стали).

Отплевываясь и отряхиваясь, мы отправились на площадь Контрэскарп. Люди на многочисленных автобусных остановках с удивлением разглядывали редкий в этих широтах «роллс-ройс». Кафе «На любителя» находилось на своем прежнем месте, и его так и не удосужились проветрить с тех самых пор, как мы с Рене Гилем в моменты острого безденежья хаживали сюда и проводили вечера в плотном воздухе, целиком состоявшем из табачного и винного перегара.

Прислонившись к обитой цинком стойке, Атсон сразу же погрузился в юношеские грезы о временах сухого закона.

– Ник, это было золотое время, – говорил он, рассматривая синий граненый стакан с толстым дном. – Мои девки недавно подсунули мне «Великого Гэтсби».

Это все про меня, Ник, это все про меня!

– Наверняка автор бывал у этой стойки, – сказал я. – Стоял вот здесь же, на этом самом месте…

– Извините, месье, – сказал бармен. – Но месье Фицджеральд никогда не стоял у стойки, а сидел вон в том углу. У него были слишком короткие ноги, – добавил он, как бы извиняясь за Фицджеральда.

– Да, – сказал я. – Для этого марафона у него были слишком короткие ноги.

– Вообще-то за этим столиком не сидят, – сказал бармен. – Но за пятьдесят франков…

– Старых? – спросил я. Бармен расхохотался.

– Ну, до этого мы еще не опустились, – сказал он. – А вашему спутнику не вредно и посидеть.

– В лучшие годы мой желудок вмещал галлон виски, – насупившись, сказал Атсон.

Я взял его за рукав и потащил к столику, огражденному от прочих красным бархатным шнуром.

– Дайте нам по бутылке очень сухого хереса, – сказал я, – и что-нибудь поесть – на ваше усмотрение. Мы сегодня с утра на ногах.

– Про галлон я не соврал, – сказал Атсон.

Его телохранитель у входа, выразительно жестикулируя, беседовал о чем-то своем, профессиональном, со здешним вышибалой.

– Билл, а на кой черт вам телохранитель? – спросил я.

– Таскать кошелек, – расплылся Атсон. – Ненавижу чеки. Государству ни к чему знать, с кем и за что я расплачиваюсь.

– Вы сражались за это государство, – напомнил я.

– Ну и что? – сказал он. – Это не повод для близкого знакомства, – он погрустнел и задумался. – Ник, может вы объясните: почему ни в одном баре, где я сидел, с посетителей не берут по пятьдесят франков просто так? А вот мы отдали – и не жалко.

– А черт его знает, – сказал я. – Вообще-то надо бы. Одно могу сказать точно – сам Фицджеральд не имел в этом деле и одного процента.

– Вот суки, – сказал Атсон.

– Писатель должен жить долго, – сказал я. – Особенно в России.

– Кстати о России, – воскликнул Атсон. – Еще во времена своей молодости я здесь же, в Париже, слышал легенду о русском коктейле, который так и назывался «молодость»… Говорят, что никто не мог устоять на катушках после одного-единственного стакана.

– Коктейль «молодость»? – повторил я задумчиво и внимательно вслушался в звучание. – «Йорз»… А, так вы имеете в виду ерша? Есть такой коктейль. Секрет его мне известен.

– Поделитесь?

– Секрет за секрет. Кто хлопнул Кеннеди?

– Тоже мне – секрет, – фыркнул Атсон. – Вся деловая Америка знает. Ник, а почему это вас интересует? Он вам тоже был должен?

– Не он лично. Должок перешел по наследству от Рузвельта.

– А-а, вот вы о чем… Теперь концов не найдешь. И… э-э… О таких вещах не принято говорить, Ник, но уже, наверное, все равно. Мы взрослые люди. Сколько вы ему дали?

– Двадцать миллиардов золотом.

Атсон откинулся на спинку стула и громко свистнул. Подскочил гарсон.

– «Баккарди», – коротко распорядился Атсон. Гарсон упал духом.

– Тогда водки, – сказал я. – Смирновской со льда. Пива темного, густого, лучше чешского. Нет чешского – тащите немецкое. В крайнем случае – «гиннес», опять же черный.

– И две дюжины калифорнийских устриц, – добавил Атсон.

– Калифорнийские недавно кончились, – нашелся гарсон. – Могу предложить португальские – они ничем не хуже.

– Из Паломареса, – сказал я. – Разговаривают с едоком на трех языках.

– Можно послать за остендскими…

– Пойдемте отсюда, Ник, – заплакал Атсон. – Здесь я опять в гостях. Подумать только – в Калифорнии любой бродяга…

– А на Волге топят печи сушеными осетрами, – добавил я.

Видя наши поползновения встать, хозяин заведения подбежал собственнолично с извинениями и заверениями, что все требуемое доставят немедленно и сразу, а гарсон за грубость будет в присутствии заказчика кастрирован, расчленен, отлучен от церкви и уволен без выходного пособия.

Кончилось все тем, что в дальнейший путь мы тронулись втроем с уволенным и отлученным гарсоном, заявившим во всеуслышание, что во всем Великом городе он не знает более постыдной, вонючей, паскудной, отталкивающей, претенциозной, разорительной, низкопробной, позорящей честь Франции, коллаборационистской, петеновской, буржуазно-империалистической дыры, чем кафе «На любителя», куда ни один уважающий себя Фицджеральд сроду не заходил, и даже неприхотливый Хемингуэй заглянул один раз, постоял в дверях, плюнул и ушел.

Звали гарсона Габриэль, и к своим годам он успел послужить в Иностранном легионе, поучаствовать в салановском мятеже и поучиться в Сорбонне – впрочем, не дольше моего. В свободное от вытирания стойки время он сочинял стихи под Леконта де Лиля и даже издал за свой счет сборник под названием «Путь Кортеса». Я стал чувствовать, что Земля мне тесновата.

Освежаясь по дороге в малозначительных, на три-четыре посетителя, забегаловках, мы просквозили узкую улицу Муфтар, прошли мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-Мон и лицея Анри Четвертого, веселого короля, вновь пересекли бульвар Сен-Жермен…

По дороге Габриэль рассказывал нам о майских событиях и проблемах «нового романа». Странным образом это сплеталось воедино.

– Вот здесь у нас стояла баррикада, – объяснял Габриэль, размахивая длинными руками. – Здесь была баррикада и в сорок четвертом, и при Коммуне, и при Реставрации, и при Второй республике, и при Первой республике, и при Фронде, а уж про Варфоломеевскую ночь и говорить нечего. И всякая заварушка в Париже сводится к тому, чтобы стащить в это место фонарные столбы, бочки, бетонные балки и старую мебель с чердаков, где она накапливается как раз для такого случая. Вы не знаете, почему революция всегда уходит в песок?

– Не только в песок, – сказал я.

– Значит, вы согласны с Сартром? – обрадовался он.

– Я, страшно сказать, даже Бердяева читал, – ответил я.

– Так давайте и зайдем прямо к Сартру! – воскликнул Габриэль. – К нему можно запросто…

– Нет уж, – сказал Атсон. – Я простой американский империалист. Но я уже знаком с мистером Сартром. Хотите, расскажу?

– Конечно, хотим! – хором воскликнули мы.

– Было это незадолго до того, как Джонни неудачно съездил в Даллас, – начал Атсон. – Девицы мои ходили в застиранных джинсах с фабричными дырами на жопах и все хотели приобщить своего папочку к современности. Вот они и затащили меня в какой-то шикарный театр на Бродвее. Комедия называлась «Мухи», и это мне сразу не понравилось. В зале воняло как на плохой скотобойне, а я уже от этого отвык. Мух действительно было много – должно быть, черномазые ловили их всем Гарлемом и сдавали продюссеру по десять центов за дюжину. На сцене без всяких развешенных тряпок валялись чьи-то потроха.

Комедианты то и дело ходили за сцену – должно быть, проблеваться. Вместе с программкой зрителям давали гигиенические пакеты. Хорошо, догадался я захватить свою старую фляжку, заделанную под молитвенник. А билеты, между прочим, были по сто двадцать долларов. И публика собралась чистая. Артур Миллер, но уже без Мэрилин, Бартон с Элизабет, Юл Бриннер с… э-э… ну, с дамой какой-то, университетские профессора и прочая сволочь. И вот дают пьесу. Смотрю и чувствую – что-то знакомое. А когда они друг друга по именам звать стали, тут-то до меня и доперло. Это же натуральная «Орестея»! Ну, думаю, не может же такого быть, чтобы Сартр все внагляк передрал! Должен же он от себя хоть что-то выдумать! Девки мои объясняют – вот он мух и выдумал.

Ну, думаю, все. Должно быть, Бог умер, раз такого не видит. Закат Европы… С горя ушел в буфет и напился. К аплодисментам возвращаюсь в зал. Мухи как летали, так и летают. Вонять еще сильнее стало. Дамам плохо, зеленые, но держатся. Автора, кричат, автора. И выходит не Эсхил, как по совести положено, а этот самый Сартр. Посмотрел я на него, и тут же понял: я тоже так могу.

Возьму «Ромео и Джульетту», представлю, что я на матрасах лежу и всю эту историю ребятам рассказываю. Тараканов каких-нибудь подпущу…

– Так это же «Вестсайдская история» получится, – заметил Габриэль.

– Что получится? – упавшим голосом спросил Атсон.

– «Вестсайдская история», – повторил Габриэль. – Натали Вуд, музыка Бернстайна…

– Тогда я не понимаю, кто сидит в Синг-Синге, – сказал Атсон. – Эсхила грабят, Шекспира грабят… Я и говорю – закат Европы. А заодно – и Америки. Надо выпить, ребята, душа горит.

Литературное чутье остановило Атсона не где-нибудь, а возле кафе «Клозери де Лила».

– Плохой писатель Хемингуэй, – сказал гарсон. – Что это за творец, у которого все понятно? Он сказал, она сказала… Он попросил, она отказала… Примитив.

Нобелевку взять не побрезговал. А вот Сартр со своим экзистенциализмом взял и железно облажал Нобелевский комитет…

В кафе мы вошли с важностью и степенностью артиллерийского снаряда на излете. Габриэль все объяснил своим коллегам, и нас «с великим бережением» усадили за любимый столик нелюбимого гарсоном Хемингуэя. Именно здесь, по его собственной легенде, был написан рассказ «У нас в Мичигане» и начало «Фиесты». По стенам висели автографы и наброски великих.

Нам подали большую менажницу с холодными закусками, по большой порции палтуса в кляре и огромный графин белого вина.

– Здешний уксус мне надоел, – сказал Атсон. – И никогда на столах нет кетчупа.

– И тертой редьки нет, что характерно, – сказал я.

Гарсон ничего не говорил и только шевелил челюстями, словно и не толокся целый день возле кухни. Хотя ничего удивительного…

Я помахал рукой официанту.

– Принесите нам водки, смирновской, со льда. И пива, темного, густого, чешского.

Глаза официанта на мгновение увеличились, но он вышколенно кивнул и бросился выполнять заказ. Психов это кафе на своем веку повидало больше, чем Канатчикова дача.

Секунд через шесть он вернулся, неся три рюмки и три бутылочки.

– Вы меня плохо поняли, друг мой, – сказал я. – Когда говорят «смирновской со льда», разумеют целую бутылку, лучше литровую. Запотевшую, со слезой.

– О-ла-ла! – обрадовался официант и добавил по-русски: – Le zapoy!

– О нет, – сказал я. – Это еще не zapoy. Это пока еще называется guljaem!

– Guljaem! – с еще большим восторгом воскликнул официант и пропал.

Возвращался он, танцуя. Исполинская бутыль «столового вина № 21», действительно запотевшая, была оборудована хитроумным гидравлическим устройством, позволяющим наполнять рюмки, не тревожа всего вместилища. На нас начали оглядываться.

– Галлон, – с тихим благоговением сказал Атсон. – Как давно я не видел живого галлона!

На лице Габриэля отразился экзистенциальный ужас. Должно быть, он понял в эту секунду, что выбор им уже сделан, и выбор этот роковой.

– Бесподобно, друг мой! – воскликнул я. – А теперь – не найдется ли в вашем гостеприимном заведении хотя бы один стакан с семнадцатью гранями?

Официант выронил поднос, но успел его подхватить.

– Да, месье. Один должен быть. Но это не простой стакан. Когда месье Шаляпин демонстрировал мощь своего голоса, именно этот стакан из дюжины выдержал.

Только не разбейте его.

Стакан принесли в серебрянном подстаканнике. Я осторожно извлек священный сосуд из оправы и водрузил его на середину стола.

– Друзья мои! – я встал. – Все знают, что беспричинное пьянство неизменно ведет к распаду семьи, частной собственности и государства. Но мало кто знает, какой знаменательный день сегодня не отмечает человечество. Двести лет назад в этот день великий русский ученый Михайла Васильевич Ломоносов продемонстрировал графу Шувалову первое изделие стеклолитейной мастерской – вот точно такой же русский граненый стакан. Граф Шувалов взял в руки теплый стакан, прижал его к груди и произнес исторические слова: «Сосудом сим слава Росии прирастать будет!» Прошу выпить за славу Росии!

Мы встали и выпили – еще из тех первопринесенных маленьких рюмочек.

– А теперь, Билл, я хочу продемонстрировать вам приготовление знаменитого коктейля «Йорз»…

Позвольте вашу недокуренную сигарету.

С некоторой оторопью он протянул мне дымящийся окурок. Я двумя пальцами взял этот еще теплый трупик и бросил на дно стакана. Все неотрывно смотрели на меня.

Окурок я залил водкой. Коротко зашипело, взлетел парок.

– Смотрите, Билл. Ровно половина объема – водка.

– Да-да.

– Теперь берем пиво…

Я долил водку пивом – вровень с краем. Пенный ободок быстро истаял.

– Вот и все, Билл. Теперь вам остается выпить это.

– С окурком?

– Можете его потом выплюнуть, это не возбраняется.

– Понятно. Хм: – он оглядел публику. Публика притихла и смотрела внимательно: что же будет. – Если сегодня вы доберетесь до Сартра, заделайте ему такой же коктейль, только вместо окурка бросьте туда муху.

Он опрокинул в себя стакан, потом деликатно нагнул голову и выплюнул окурок в горсточку.

– Долго ждать? – спросил он.

Я посмотрел на часы.

– Минут десять. Потом наступает трупное окоченение.

Атсон закурил новую сигарету и стал вместе со всеми ждать окоченения.

– Да? – сказал Габриэль. – А сами-то вы что же?

– Нет проблем, – сказал я, отнял у Атсона сигарету и повторил всю процедуру.

Ксерион в организме имеет счастливое свойство сжигать алкоголь, об этом его побочном действии я не говорил Атсону, умиравшему от лучевой болезни в больнице «Маунт-Синай». Сам же Билл свою непоколебимую крепость объяснял наследием Атсона-старшего. К сожалению, весть о том, что Билл попал в плен к японцам, угробила славного старика…

Атсон все не коченел, и Габриэль решил вступиться за честь la belle France.

– Вот теперь можно и к Сартру, – весело сказал он, оставшись в живых.

– К дьяволу Сартра, – сказал Атсон. – Плохой писатель, пить не умеет.

– Фицджеральд тоже не умел пить, – сказал я.

– А если бы умел, вы представьте, какой великий был бы писатель! – воскликнул Атсон. – Не хуже Берроуза…

– Не хуже, – мотнул я головой. – Ну вот настолечко не хуже.

– А Бальзак умел пить? – спросил Атсон. Габриэль поглядел на него с уважением, да и я, признаться, оторопел. Отличных дочек родила старине Биллу его легкомысленная кинозвездочка, прямо ликвидация безграмотности в Тверской губернии силами комсомолок…

– Бальзак умел пить только кофе, – сказал Габриэль.

– Кофе? – усомнился Атсон. – Ладно, пусть будет кофе. Зато этот парень знал о деньгах все, что нужно знать о деньгах. И что в конце концов любой Рокфеллер остается один на один со своими деньгами…

Тут я припомнил Демидова – князя Сан-Донато – который перед смертью жрал ассигнации со сметаной, и мы решили, что ни одна чековая книжка в мире не стоит и одной строки, написанной рукой мастера. Это был, конечно, не первый разговор на такую тему в кафе «Клозери де Лила», и наверняка не последний.

– А Питер Пэн умел пить? – сказал Атсон. – Представьте себе весь ужас жизни бедного мальчонки – тебе все время двенадцать лет, и ни одна скотина не нальет тебе хотя бы пива, боясь потерять лицензию.

Я пустился в пространные рассуждения насчет того, что Питер Пэн и русский Кащей Бессмертный – это один и тот же трудный подросток, поскольку слово «кащей» обозначает отрока, а бессмертный – сами понимаете…

– А вот Алиса пила непременно, и крепко пила, – сказал Атсон, все глубже впадая в детство. – Ух, как она пила! Разве трезвой девочке могла привидеться вся эта нечисть? И Гулливер пил…

– Отнюдь! – воскликнул Габриэль, отирая пену с усов. – Гулливер, месье, принимал ЛСД. Оттого-то люди и казались ему то большими, то маленькими.

– Может быть, и Красная Шапочка пила? – спросил я, готовя новую порцию «ерша»(окурком мы решили на этот раз пренебречь – пьют же мартини без вишенки).

– Конечно! – воскликнул Атсон, принимая недобитый Шаляпиным стакан. – Топать через темный лес с волками – обязательно тяпнула на дорожку, и черт стал ей не брат…

Постепенно в этот темный лес с русским именем guljaem стали втягиваться и другие литературные персонажи за компанию с авторами, а там, смотри-ка, начали появляться и люди…

– Разве это ерш, господа! – сказал высокий худой человек со щегольскими усиками. Его французский был превосходен, но я все равно признал в нем соотечественника. – Это баловство, а не ерш. Если здесь найдется чай…

Чай нашелся, а вот за спиртом пришлось послать в ближайшую аптеку.

Компатриот, представившийся Виктором Платоновичем, литератором из Киева, потребовал в качестве сосуда для заварки отнюдь не традиционный пузатый чайник, но пустую консервную банку, лучше слегка заржавевшую. Я кивком подтвердил правомерность заказа. Виктор Платонович сказал, что в идеале вода должна быть вскипячена на костерке, но это было уже лютое эстетство.

Довольно и того, что банка, как и полагается при заварке чифира, была накрыта сверху завалявшейся в кафе после ремонта рукавицей маляра – за неимением брезентовой верхонки.

Виктор Платонович сказал, что «Эрл Грей», конечно, не то, хотя для французов сойдет.

Когда официант притащил с плиты банку с дымящимся деготно-черным напитком, литератор из Киева взял бутылку со спиртом и стал тонкой струйкой сдабривать варево.

– Этот ерш, господа, называется «Колымское шило», – сказал он. – После него можно трое суток не спать. Очень помогал в Сталинграде…

Той осенью в Париже не стоило объявлять себя русским из России, но никто в кафе не посмел бы сейчас отпустить какую-нибудь реплику…

– Вижу, что это настоящий писатель, – сказал Атсон, принимая чайную чашку с чудовищной смесью. – Человек с понятием… – он смотрел на чашку, не зная, как к ней подступиться.

– Можно из блюдечка, – сжалился над ним Виктор Платонович и показал, как.

– Достало, – сообщил через некоторое время Билл. Он мигом научился употреблять чай с блюдца не хуже купчихи из Зарядья. – Это получше горячего сакэ…

Покончив с «Колымским шилом», стали пить смирновку не мудрствуя. Я поначалу тревожился за Габриэля, но бывший гарсон оказался на диво крепким, поскольку в Иностранном легионе тоже пьют, прямо скажем, не «совиньон».

Через пятнадцать минут Виктор Платонович уже делился с Биллом фронтовыми воспоминаниями и анекдотами. Он в самом деле был очень хорошим писателем, да только не притащился ли за ним «хвост» из советского посольства? «Хвоста» я вычислил сразу, ласково ему улыбнулся и предложил полнешенький шаляпинский стакан.

– С чего бы это, Ник? – сказал Атсон.

– Лицо у него хорошее, – сказал я. – Открытое, честное…

– Хорошее? – сказал Атсон. – Не знаю, не знаю. Случалось видеть и получше.

Я не мог с ним не согласиться. Хотя глупо надеяться свалить русского одним– единственным стаканом водки.

– Запейте «эвианом», – все так же ласково посоветовал я «хвосту» и с дьявольским коварством наполнил исторический стакан спиртом. Спирт весьма кстати был налит в бутылку из-под минералки. «Хвост» повертел стакан, что-то мучительно соображая. «Хвост» явно был любителем. Возможно, тоже литератором.

– А где пуз-зырьки? – неуверенно спросил он.

– Будут, будут пузырьки, – сказал я. – Это же «эвиан». Пузырьки внутри.

Виктор Платонович внимательно следил за моими действиями. «Хвост» запил, поперхнулся и кашлял до тех пор, покуда не сомлел.

– Вот видишь – и пузырьки появились, – сказал я.

– За что вы так его, Ник? – спросил Атсон.

– For the prick and for the balls! – ответил я, снимая дальнейшие вопросы.

– Хорошо сидим, – сказал Виктор Платонович.

Сидели мы действительно хорошо, и я думал, что теперь можно в принципе сидеть так каждый вечер, не обязательно в «Клозери де Лила» и не обязательно в Париже, тешить себя скоропреходящим опьянением и никуда не спешить, потому что спешить нынче некуда…

– Что с вами, Ник? – сказал Атсон. – Что, черт побери, с вами стряслось за эти годы?

– Ничего особенного, – сказал я. – Ничего, о чем стоило бы говорить в этом веселом застолье.

Габриэль тем временем декламировал Виктору Платоновичу свои стихи, а я все равно не смог бы сейчас воспринять ни строчки.

– И все-таки, Ник, – сказал Атсон. – У вас проблемы?

– Удобный английский язык, – сказал я. – Тактичный язык. Понятие «проблемы»может включать в себя и землетрясение, и прыщ на лбу.

– Так все-таки землетрясение или прыщ? – сказал Атсон.

– Землетрясение, – сказал я.

– Понял, – сказал Атсон. – Кто-то хочет вытрясти из вас те рузвельтовские денежки.

– Если бы, – сказал я. – Если бы… Я бы того человека на руках носил.

Всем вокруг было уже не до нас – и так хорошо. Виктор Платонович умело сортировал безденежных сочинителей, иным дозволял присесть ненадолго, иных мановением руки отсылал прочь. И строго следил, чтобы guljaem не переросло в le zapoy, хотя границу между этими понятиями трактовал весьма произвольно.

– И все-таки, – сказал Атсон. – Мы друзья уже почти сорок лет. Кое-что я знаю, о многом догадываюсь. У меня свои источники информации. Не масонские балаболки, нет – серьезные люди. Что-то произошло в России. И ваши танки не для моциона проехались до Праги…

– Не для моциона, – сказал я. – Представьте, Билл, что вы выходите, простите, из тюрьмы…

– Очень хорошо представляю, – сказал Атсон.

– Ну и вот, – сказал я. – Выходите из железных ворот с узелком, и первым делом видите, что вас не ждет автомобиль с надежными ребятами и шампанским.

– Это можно пережить, – сказал Атсон. – Может, ребята и сами загорают в клеточку.

– Слушайте дальше. Вы садитесь в такси и начинаете объезжать старых приятелей. Нигде они не загорают, только ведут себя как-то странно… Не хотят или не могут вспомнить ни ваше совместное дело, ни контрабанду виски, ни матрацы… С вами говорят, как со старым знакомым – но и только.

– Ссучились, – понимающе кивнул Атсон.

– Поначалу вы тоже так думаете, но потом все больше убеждаетесь, что они действительно ничего не помнят и хуже того – ведут совершенно законопослушный и благонравный образ жизни.

– Ну и что? – сказал Атсон. – Моя старая компания и в самом деле остепенилась – кто живой остался, понятное дело. Ник, – оживился он, – да ведь копы запросто могут ославить ни в чем не повинного человека, чтобы свои его сторонились.

Скажут, например, что в тюрьме всех закладывал…

– И долго проживет такой ославленный человек? – сказал я.

– Ну… разбираться будут, – неуверенно сказал Атсон.

– Да нет, – сказал я. – Никто с вами даже разбираться не хочет… Вы для них просто знакомый, хороший парень, с которым можно поорать на бейсбольном матче, выпить, вот как мы сейчас…

– А может, ребята просто решили зажилить мою долю, вот и валяют дурака? – сказал Атсон.

– Нет, – сказал я. – С банковским счетом все в порядке. Более того – весь общак теперь мой.

– Хорошо, – сказал Атсон. – Тогда я просто начну набирать новую команду.

– Действительно просто…

Атсон разлил смирновскую по рюмкам.

– Ник, – сказал он. – Все пройдет. Вы сильный человек, и вылезете из любого дерьма. Если я чем-то смогу помочь…

– Я знаю, – сказал я. – Спасибо, Билл.

– Слушайте, Ник, – он вдруг уставился на бутылку. – Мы здесь сидим уже целый час! Такими темпами мы не обойдем Париж и за месяц!

– Да, – сказал я грустно. – Вы правы. Надо двигаться дальше. Ребята, мы идем…

– Идем, – согласно кивнули Габриэль и Виктор Платонович.

– Гарсон, – подозвал я официанта, как следует расплатился, вернул ему целый и невредимый стакан, а потом, показав на спящего в неудобной позе «хвоста», добавил сверх суммы три стофранковые бумажки: – Будьте так любезны, отвезите этого месье в ближайший бордель.

– В бордель?! – восхитился он.

– Совершенно верно. В грязный, дешевый, с дурной репутацией бордель.

– Да, месье! Я знаю такой!

– Я не сомневаюсь, гарсон! Действуйте!

– Слушаюсь!

И мы, четверо в ряд, покинули гостеприимное кафе «Клозери де Лила», не расписавшись на стене, но ничуть об этом не сожалея. «Ролс-Ройс» пополз следом, бесшумный, как летящая сова.

Странно: разговор мой с Атсоном так зацепил меня, что я очнулся от размышлений, лишь увидя перед собой белоснежную скатерть. Мы вчетвером сидели на полукруглом диване с высокой, выше голов, спинкой. Два официанта во фраках сервировали стол с такой скоростью и точностью, что казалось – перед тобой не живые люди, а рабочие с конвейера в чаплинском фильме…

Меню, переплетенное в темную тисненую кожу и оттого толстое, как подарочное издание «Майн Кампф», лежало на краю стола, и Атсон смотрел на него со сложным выражением. Потом он хлопнул себя по лбу и вскинул руку, подзывая телохранителя.

– Стив, – сказал он, – бегом в машину – и принесите-ка тот синий пакет…

Меж тем рядом с очередной бутылью «Смирновской» возник высокий прозрачный кувшин, полный томатным соком.

Виктор Платонович предался воспоминаниям о том, как ребенком гулял с бонной в Люксембургском саду и как его тетешкал на коленях один русский политэмигрант, раскосый и картавый – и добрый-предобрый: Габриэль же рассказывал ему, как в ранней юности ни за что ни про что убил араба, ничего при этом не испытал, вышел сухим из воды, но с тех пор чувствует себя постоянно виноватым перед всеми угнетенными нациями. Именно потому он и пошел в Иностранный легион: ты меня понимаешь? Нет, ты меня понимаешь?..

Тем временем Стив принес пакет. Атсон прищурился.

– Не все друзья вас забыли, Ник, – пакет он держал в поднятой руке, словно бы надеясь заставить меня поплясать. – Лет пять или шесть тому в Голливуде меня опять же затащили на премьеру – правда, это была солидная лента со стрельбой, мордобоем и бабами. Потом был банкет, и Шон Коннери познакомил меня с англичанином, который и сочинил этот фильм. То есть сочинил книжку.

Мы разговорились про старые года, стали припоминать всякие чудные случаи…

И вдруг оказалось, что толкуем мы об одном и том же человеке. Ясное дело, о ком. Где вас искать, он представления не имел, вот и попросил меня передать при случае…

Я разорвал пакет. Ян Флеминг, «Живешь только дважды». И надпись на титульном листе: «Нику Великолепному, без которого не появился бы на свет агент 007». И росчерк…

– Спасибо, Билл, – сказал я. – Жаль, что нет с нами самого Яна. Настоящий был солдат. Он умер в шестьдесят четвертом.

– Помянем всех, кого с нами нет, – сказал Атсон. – Мне везло в жизни на людей.

– Мне тоже, – сказал я. – Царствие им небесное.

Мы вчетвером помянули ушедших, потом без перерыва выпили за живых.

Негромко заиграл оркестр, и певица в черном обтягивающем платье хриплым голосом начала повествовать, как она ни о чем не жалеет.

– Вот дьявол, – сказал Атсон, завернул рукав дешевого пиджачка и посмотрел на циферблат «Картье». – Пора, Ник, скоро начнется…

– Господа, – я поднялся. – Не обращайте на наш уход ни малейшего внимания – духом мы с вами, но тела должны перейти в другое место. Поэтому, милейший Виктор Платонович и любезнейший Габриэль, guljaem придется за четверых.

Надеюсь, вас никто здесь не обидит, – я выразительно поглядел на официанта.

Мы обнялись и облобызались с нашими спутниками, словно прощались навсегда – да ведь навсегда и прощались.

В недрах необъятного «роллс-ройса» нас ожидали строгие вечерние костюмы, для сохранности натянутые на манекены. Можно было переодеться прямо в салоне, не испытывая особенных неудобств.

– Ну, Марти, – сказал Атсон водителю, – довольно ты ползал сегодня, как беременная бегемотиха. Гони-ка в «Олимпию»! Мисс Дитрих открывает сегодня европейские гастроли!

Когда огни за стеклами начали сливаться в сплошные сияющие линии, я вдруг с ужасом увидел себя в зеркале: худощавого хлыща двадцати семи лет. Меньше, чем было тогда, на пароходе «Кэт оф Чешир». И когда Марлен увидит меня…

Это было невозможно. Это было невозможнее, чем если бы у Юла Бриннера зацепился кольт.

– Билл, – сказал я. – Некуда спешить. Что у вас там в баре?

11

Он побежден, какая польза в том?

Александр Пушкин


– Говори, Яков Вилимович…

Это не укладывалось в голове. Он смотрел и все видел сам, но в голове это не укладывалось…

Брюс, спотыкаясь, монотонно рассказывал, что буквально через полчаса после того, как Николай Степанович уехал в Москву, на дачный поселок свалилось полсотни омоновцев. Они окружили недострой и через мегафон потребовали всем выходить с поднятыми руками, а первое дело – Сереге Каину…

Никто не думал, что Каин – выйдет. Никто за ним не доглядел…

Но он вышел – с поднятыми руками.

Выстрел был один, но Каину снесло полчерепа…

И тогда взбесилось его войско. Это было как конвульсии обезглавленного тела…

Их пытались удержать.

Может быть, если бы не пытались, если бы сразу пропустили – не случилось бы того, что случилось…

Кто знает?..

Потом Брюс догадался направить всех своих уцелевших в подвал, зажег черную свечку. Он умел обращаться с этим чуть лучше, чем Николай Степанович тогда, в сорок втором…

Их забросило под Калугу.

Четверо остались невредимы: сам Брюс, Надежда, Тигран и Василий, молодой боец из отряда Ильи. Здорово досталось Бортовому. Илье продырявили бок какой-то пикой и раздробили кисть. Горбатый цыган Бажен от удара по голове все еще не пришел в сознание. Очень тяжело ранен был Костя: спасая Светлану, он с голыми руками бросился на что-то острое, машущее: будто в соломорезку руки сунул: И страшно пострадала сама Светлана: она пыталась творить какие-то заклинания, не отступала: не смотри, Степаныч, не надо тебе этого видеть…

И – вынесли Коминта. Если бы не он: даже с одной рукой…

Троих вынести не смогли. Просто нечего было выносить.

Оба ученика Брюса, призванные им сюда специально для участия в акции (были так горды:) и племянник Ильи – остались там, в недостройке.

Брюс рассказывал еще и о том, как везли раненых в Москву, как миновали милицейские посты и заслоны – Николай Степанович не слушал. Он смотрел на Коминта. Лицо почти не пострадало…

Никакой ксерион не спас бы от смерти при таких ранах.

Было как-то чересчур пусто в груди.

Со Светланой все будет хорошо. Все обязательно будет хорошо. Вводил морфий?.. хорошо. Светочка: не слышит. Да, и лицо сделается новое, и глаза.

И Костя поправится. А Илья – вон, уже ковыляет, хоть и кособочится…

Надежда черная и молчит.

Ашхен еще ничего не знает: И внуки еще ничего не знают.

Командир, подходил Тигран, командир: я понимаю, ничто не заменит: пусть я у тебя буду так же, как он?.. возьмешь?..

Потом, Тигр, потом…

Глупец мстит сразу, трус – никогда.

Я – глупец.

Шестое чувство (Красноярск, 1982, январь)

Платье на Аннушке было изысканно-неприметным, и о том, что стоит оно пять тысяч новых франков, знали только в салоне «Шанель». Ради этого платья я не поленился съездить в Предтеченку, выйти в парижском руме, выиграть на скачках необходимую сумму: Правда, возвращаться пришлось через финскую границу натоптанными тропами питерских фарцовщиков. Проводником был всем известный Федя Беленький, прославившийся в своем кругу тем, что лет десять назад построил на даче в Комарово воздушный шар, запасся алюминиевой стружкой, щелочью – для получения необходимого водорода: Но в ночь отлета на проводинах шар этот по пьяному делу зажгли вместе с дачей. С тех пор Федя твердо стоял на земле.

Филармония в городе была достаточно хороша для любой столицы мира.

Акустику архитектор выверял вместе с музыкантами, над люстрами трудились лучшие мастера, а буфет не уступал буфетам императорских театров. Зала было два, и если в большом, как правило, развлекалась молодежь, то в малом звучала классическая музыка. И публика здесь подбиралась настоящая .

Билеты на концерт Камбуровой я купил на третий ряд. Прямо перед нами два юноши студенческого вида настраивали магнитофон, шепча: «Раз-два-три, раз– два-три:» – будто намеревались закружиться в вальсе. А левее их восседал библейского вида седобородый старец Иван Маркелович, великий библиофил; трижды собирал он библиотеку и дважды терял ее – но и сейчас она оставалась самым представительным частным собранием если не в России, то уж по эту сторону Урала – наверняка. Частыми его гостями были историки, в частности Эйдельман, всяческие литературоведы и просто любознатцы. Власти взирали на это сквозь пальцы: устали, наверное. У него можно было запросто взять почитать Бердяева, Шестова, да и Гумилева Николая Степановича: Рядом с ним, склонившись и что-то шепча, сидел чернокудрый молодец с розовым лицом – один из активных читателей и сам немного писатель, автор то ли двух, то ли трех нетолстых (а у кого они сейчас толстые?) книг. Чуть дальше замерла в ожидании начала концерта моя директриса, в профиль чем-то напоминающая Гертруду Стайн. А дальше сидел дирижер симфонического оркестра, к отцу которого я ходил исповедоваться в Болгарии незадолго до начала войны…

Мы раскланивались со всеми, потому что здесь не было людей, с которыми я не здоровался. В какой-то мере билет на этот концерт был пропуском в общество .

Свет в зале медленно мерк. Вспыхнула рампа. Потом софиты.

Вышли и поклонились пианист и гитарист. Заняли свои места.

А потом стремительным шагом, чуть наклонясь вперед, вышла темноволосая певица с широкоскулым скифским лицом и одетая тоже по-скифски: в свободный костюм из мягкой коричневой замши. Она улыбнулась, широко раскинула руки, будто обнимая зал…

– Здравствуйте, дорогие! – голос ее был низкий, глубокий. – Я очень рада видеть вас снова…

Собственно, ее песни песнями не были. Это были стихи, которым наконец вернули их забытую музыку…

Стихи для песен она выбирала непростые. Как правило, тех людей, которых я имел счастье знать, а одна из них некоторое время была моей женой.

Эх! Как все-таки правильно, что живет и поет она сейчас, а не восемьдесят лет назад. Офицеры бы стрелялись на дуэлях. гимназисты просто стрелялись, а купцы творили бы несусветные глупости – и все от безнадежности. Сейчас же – маленькие, но полные залы, букеты и небольшая кучка робких интеллигентных поклонников…

Впрочем, первое отделение состояло из песен Окуждавы, Самойлова, Левитанского: И было понятно, что русская поэзия жива. Правда, где-то на дне сознания у меня возникал чудовищный образ пана Твардовского, который очнулся под грудой мертвых тел…

В антракте грех было не воспользоваться благами буфета. Но по дороге к бутербродам и шампанскому нас перехватил чуть более обычного экзальтированный Гаврилов. У него уже третью неделю гостил эвенкский шаман.

Он среди ночи начинал камлать так, что соседи стучали в потолок. Он выпил всю водку и весь одеколон. Зато его пророчества отличались чрезвычайной точностью и конкретностью – куда там Нострадамусу: Так, например, он сказал: «Как в тундре ночь наступит, главного человека в яму уронят, однако. Поминать будем!..»

– Слушай, Степаныч, – зашептал Гаврилов, – Мой Ермолай сегодня меня опять за водкой погнал. Без нее камлать не может. А я не выспался, идти неохота, холод собачий, ну и говорю: чего, говорю, вы так много пьете? А он и отвечает: скорого, мол, из нижнего мира выйдут чудовища и всех пожрут. Так что же, насухую помирать, что ли?..

– Придется насухую, – сказал я, – потому что в буфет мы уже не успеваем.

– Так у меня с собой, – сказал Гаврилов. – Два «Тройных» и «Ландыш».

Аннушка оглянулась.

– Хорошо, что люди не слышат.

– Моя прекрасная леди, – сказал Гаврилов, – в этой компании употребление «Тройного», а также чифиря или политуры человека не роняет. Его роняет другое.

Мы не стали развивать тему, потому что прозвенел звонок.

Певица переоделась. Теперь на ней было черное бархатное платье с серебряной отделкой.

– Я хочу представить вам поэтов, чьи судьбы сложились трагически. Осип Мандельштамм…

И она пела их, чьи судьбы сложились трагически: Осипа, Марину, раннего Владимира (хотя у раннего-то с судьбой все было в порядке; это поздний расплатился:), Сашу Черного. И вдруг: я замер. – Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры. Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка…

Я на миг перестал понимать, где я нахожусь. Всего этого просто не могло быть: но было. :Что такое темный ужас начинателя игры.


Наверное, все в этом зале знали, чьи это стихи. И запой она «Боже, Царя храни:» – не было бы такой реакции. Нет, ничего не произошло. Никто не вскочил, не закричал, не предался рукоплесканию. Просто мы все оказались в совершенно другом мире. Пусть на минуту. Пусть огороженные стенами…


Я развернул букет, и мы с Аннушкой поднялись на сцену. Волнение я испытывал чрезвычайное.

– Спасибо вам: – и наклонился, чтобы поцеловать руку.

– У вас лицо Гумилева, – тихо сказала певица.

– Меня даже зовут так же, – ответил я.

– А вы знаете, за что на самом деле его убили? – вдруг сказала она. – Среди чекистов было множество фанатичных поклонников Блока… «Двенадцать», «Скифы»… и они принесли Гумилева в жертву на его могиле…

Я почувствовал, как пальцы Аннушки впиваются в мой локоть. Так что делиться своими сображениями я не стал.

12

Бог создал сильных людей и слабых людей, но пришел полковник Кольт и все опошлил.

Конан Киммерийский


Он ушел сразу, без обычной процедуры, и сразу увидел барона. Барон стоял на палубе небольшого катера. Небо было синее, но солнце еще не поднялось.

Холодный ветер бил ему в лицо, раздувал полы длинного кожаного пальто, забирался под воротник. По серой реке навстречу плыли рыхлые серые льдины.

Темные щетинистые берега: И вдали, совершенно ни к селу ни к городу – белая светящаяся башня с зубчатым венцом, похожая на шахматную ладью. Все было утрировано, повышенно четко, будто каждый предмет рассматривался через толстую лупу, которая не только увеличивает, но и искажает, искривляет, выпячивает: И башни, конечно, видно не было, но барон знал, что она там, и представлял ее себе именно так. В действительности же башня стояла посреди заросшей больным тонким подлеском пустоши, где раскиданы были какие-то ржавые бочки, железные рамы, фермы подъемных кранов, где утонули в крапиве рельсовые колеи, где только бетонную дорогу недавно обновили, набросав свежие плиты поверх раздавленных: Сама башня была железобетонным цилиндром с решетчатыми галереями в два яруса, железными лестницами меж ними, и больше всего походила на недостроенную дымовую трубу исполинской электростанции. К ней примыкало плоское приземистое здание промышленного вида без окон, с фонарями на крыше; к нему и подходила бетонка. Два не совсем обычных человека охраняли все это, но в чем состояла необычность стражей, Николай Степанович решил не выяснять…

Он вернулся и долго сидел молча. Потом увидел, что руки его сжаты в кулаки, и заставил себя чуть расслабиться. Мысли барона были, конечно, недоступны, но настроение улавливалось. Оно было красно-черным, мрачно-торжественным, решительным, победным. Почти физически ощущалось, что он задумал и что хотел исполнить. А зачем: но этот вопрос барон не любил.

Успеть перехватить. Как?

Ближайший рум – в полутора тысячах верст…

Рука сама скользнула в карман. Карточка Коломийца. Охранное-розыскное агентство «Джин».

– Евгена Тодосовича: Пусть позвонит по номеру: Да, немедленно.

Звонок.

– Коломиец, это я. Ты можешь организовать чартер в Нижневартовск? Человек на шесть. Разумеется. Прямо сейчас. Хорошо, жду: Через полтора часа?

Устроит.

Тигран, Брюс, Илья, Василий. Гусар. В одну машину. Василий за рулем. Водитель от Бога. На поворотах не тормозит. Коломиец уже на углу, огромный.

Потеснимся: Опять светает. Невнятные сумерки. Дождь.

Внуково.

Не сюда: Ага.

Коломиец расплачивается, расписывается. Посадка в маленький «мистраль».

И ты с нами, Тодосович? Да.

Пилоты не удивлены, стюардессы тоже. В Нижневартовск: богатый край, край богатых: могли бы просто купить самолет…

Короткий разбег, взлет. Дождь ритмично вспыхивает рубином. Мгла набрякших облаков.

Очень круто вверх.

Все: синий войлок внизу и над ним прозрачнейшее небо тех цветов, которым нет незатасканных имен. Солнце будет навстречу.


Круг замыкался: опять вертолет, хотя теперь тесно в салоне, тесно и жарко.

Опять тайга внизу, но не заиндевелая, и даже темный снег лишь по обратным скатам. Чешуйчатый блеск реки – наискось – дорога, выскобленная борозда.

Долго над дорогой, невозможно долго…

Вот это? – показывает пилот.

Николай Степанович смотрит.

Да.

Темно-зеленый крытый грузовик скрывается в распахнутых воротах приземистого здания…


12

Знай, я, стоящий перед тобой, был удавлен,

расстрелян, утоплен, зарезан, даже погребен и

вздернут на виселицу…

Это противоестественно, невероятно! Многое

еще остается непонятным под взирающими на нас

планетами. Я – не живой, не мертвый; в нашем

мире есть существа с обличием человека, однако

не принадлежащие к человечеству.

Мишель де Гельдерод


Они опоздали на минуту. Может быть, на несколько минут.

Вертолет завис над плоской битумной крышей круглой башни, и все выпрыгнули, кроме Ильи – не стоило предоставлять пилотов самим себе. Крыша была захламлена какими-то разбитыми ящиками.

Лужи стояли, подернутые ночным ледком.

Лестница вниз, обычная пожарка, правда, в этакой сетчатой трубе. Неимоверно ржавая. Почему-то от запаха ржавчины тошнит.

Выстрелы снизу, пули щербят бетон совсем рядом. С крыши отвечает Тигран.

Вопль. Больше не стреляют.

Галерея.

Какая дурь: лестница вниз едва ли не на противоположной стороне башни.

Бегом, громыхая по железному настилу. Коломиец впереди…

Вот она, лестница.

Еще вниз…

До следующей галереи.

Вот по этой ходили. Часто. Металл зачищен до блеска.

Лестница. Земля.

Стометровка с препятствиями.

Ворота. Очень темно.

Женя, стой! Яков Ви!..

Поздно. От тьмы отделяется сгусток. У него две короткие толстые ноги, две руки ниже колен, он очень сутул, голова опущена к груди. Похоже, он отлит из чугуна, отлит очень грубо, приблизительно: Коломиец в прыжке бьет его ногой и попадает под взмах длинной руки, и отлетает далеко в сторону, а монстр разворачивается, и тут все начинает происходить очень медленно. Брюс пробует творить инкантаментум, но колени его подламываются, и он медленно клонится вперед. Гусар тормозит свой бег, упав на задницу и упираясь передними лапами.

Его заносит и валит на бок. Николай Степанович меняет магазин своего автомата, поднимает легкую игрушку на уровень глаз, но вылетает Тигран и оказывается впереди, он заслоняет командира, но теперь надо сделать шаг вправо и вновь прицелиться. Б-бу-у-у: – говорит автомат внушительно, затвор откатывается, выплывает и медленно кувыркается зеленая гильза, оставляя дымок. Затвор возвращается, а пуля долетает до груди монстра и высекает неяркую длинную искру. Б-бу-у-у: – плывет вторая гильза, мучительно напоминая цирк в невесомости. За полетом этой пули Николай Степанович следит с особым интересом. Вот она врезается в темный металл, рождая кольцевую волну, вот тонет в груди: В каждой пуле четверть грамма ксериона и грамм ртути. И сейчас мы узнаем, верны ли были предположения…

Серебристый блеск возникает там, куда ударила пуля, пятнышко растет…

Третья, четвертая, пятая пули попадают в цель. Им не пролететь мимо, потому что монстр уже рядом. Взмах руки: нет. Это происходит почти мгновенно: темно-серый цвет сменяется серебристым, волнисто-мерцающим, так плавится свинец, и вот уже все: огромная лужа ртути, в ней что-то дергается, старается собраться и встать – никогда.

Коломиец, кряхтя, перекатывается через бок, поднимается на четвереньки…

Время уже идет в прежнем темпе, и надо спешить.

Брюс неподвижен.

– Баро-он!!! – и эхо: онн... онн... – Барон, где вы?!

– Ну, здесь я, – голос сверху. – Зачем шуметь-то, когда уже все?

13

Когда спасаешь мир в первый раз, это запоминается надолго.

Джеймс Бонд.


Если ксерион бросить в расплавленную медь, получится серебро. Если в серебро, то – золото. Если в никель, то палладий. Если в палладий, то платина…

Из ртути получается эпи-ртуть, которая разрушает кристаллическую решетку любого металла. Природный уран становится эпи-ураном, элементом с атомным весом 333, обладающим интересной способностью: он распадается практически без излучения. Энергия ядерного распада уносится протонами, которые тормозятся в толще металла и обращают ее в тепло. Это тот самый «симпатический уголь», о котором писал Альберт Великий, что два грана его всю зиму могут отапливать келью мудреца.

В подземелье «белой башни» собрано было триста тонн урана. Сверху, с решетчатого трапа, видно было. как там, далеко внизу, разгораются пять маленьких красных звездочек.

– Зачем вы это сделали, барон? – потрясенно произнес Николай Степанович.

Зеботтендорф стоял на том же трапе, шагах в пяти. С другой стороны к нему приближались Коломиец и Василий. Барон обернулся, поднял руку…

– Ни с места! Иначе…

Николай Степанович чуть продвинулся вперед. Рядом дышал Гусар.

– Ни с места. И вы, Николас, тоже. Неужели вы так до сих пор ничего и не поняли в происходящем? Борьба огня и льда достигла апогея, и вот сейчас мы присутствуем при кульминации: в центре ледяной пустыни вспыхивает новое солнце! Миру карликов приходит конец, приходит простая смерть, и – рождаются гиганты! Именно они станут равны богам древности, именно они станут богами обновленного мира!..

– Значит, бедняга Каин рубил дрова совсем для другого костра?

– Он был наивен, как вы. Еще наивнее вас. Его можно было заставить поверить во все, что угодно.

– Омоновцев на него вы натравили?

– Разумеется. Если хочешь сделать что-то хорошо – пригласи специалиста. Так, кажется, говорят американцы?

– Примерно так. А родоначальник гигантов, как я понимаю – именно вы, барон?

– Вот это вы понимаете исключительно верно.

– Но, насколько я знаю, вы – последний рах на планете.

– Никогда не произносите этого мерзкого слова! Так нас звали проклятые ящерицы. Да, я единственный. Но, сгорев в этом пламени, я рассеюсь по всему миру – и тысячи подобных мне родятся, как родились воины из зубов дракона!..

Звездочки внизу уже слились в неровное огненное пятно. Явственно ощущался жар.

– Скажите, Рудольф, а зачем вам на самом деле был нужен тетраграмматон?

Ведь не для того же только, чтобы оживлять железных болванов?

– Конечно, не для того. Но вам, Николас, эти знания уже ни к чему. Через полчаса в округе будет чересчур жарко.

– Тогда не скажете ли вы мне, дорогой барон, – голос Николая Степановича чуть подрагивал, – почему некий известный вам пергамент следовало сжечь именно в зеленом пламени?

– Что?!

Николай Степанович опустил руку в карман. Барон подался вперед, а за его спиной пригнулся, готовясь прыгнуть, Коломиец. И Гусар прижал уши, припал вперед и перебрал лапами, ища точку опоры.

– Вот! – и Николай Степанович поднял над головой фальшфайер с обмотанным вокруг него пергаментом. – Именно зеленое пламя…

– Неееет!!! – вопль Зеботтендорфа отшвырнул назад и его, и Гусара. – Неее…

Николай Степанович рванул шнур. По-змеиному зашипел огонь.

Звук, издаваемый бароном, уже ничем не напоминал голос человека. И лицо его преобразилось: челюсть выступила вперед, глаза сузились: Пальто лопнуло под напором бугристых плеч. Огромные лапищи – белые, будто восковые, с тугими напряженными венами – потянулись к шипящему огню. Николай Степанович отступил на шаг – и тут одновременно метнулись к вырастающему гиганту Коломиец и Гусар. Коломиец обхватил его за каменную шею, Гусар клещом повис на руке. Гигант схватил его другой лапой поперек туловища, рванул…

Трап не выдержал тяжести. Секция его, на которой шла борьба, просела со стоном, и через секунду оборвались держащие ее стропы. Настил позади гиганта лопнул. Свободной рукой гигант успел ухватиться за поперечину еще держащейся секции. Гусар, полумертвый, не разжимал зубов. Коломиец, левой обхватив гиганта за шею, правой наносил страшные удары в висок. Гигант, не обращая на это внимания, медленно подтянулся…

Николай Степанович успел отступить, когда лопнула еще одна пара строп. Трап закачался, заплясал, заходил ходуном. Фальшфайер догорал. Вонь сгоревшей кожи окутала все вокруг.

Гигант вновь подтянулся…

Маленькие глазки его, красные от напряжения, пылающие – смотрели с такой дикой злобой, что подкашивались ноги.

Николай Степанович бросил догорающий фальшфайер вниз. Там набирало силу белое пламя.

Второй рукой, на которой безвольно болтался Гусар, гигант ухватился за планку болтающегося настила. Но, видимо, Гусар что-то пережал, перекусил ему, потому что пальцы сгибались плохо.

– Женя, руку!!!

Не слышит…

Тигран упал на настил, дотянулся до загривка Гусара. Вцепился мертво.

– Женя!!!

Понял, наконец. Оперся о затылок гиганта, подтянулся и встал коленями ему на плечи. Рука Коломийца впечаталась в поперечину – как раз между восковыми лапищами, маленькая, как ручка ребенка.

– Зачем вы это сделали, Николас? – сказал гигант голосом барона. – Теперь-то уж точно никто не сможет помешать ящерам возродиться…

– Их давно нет.

– Это вы знаете только с их же слов: Прощайте, глупец. До очень скорой встречи.

И он разжал пальцы.

Но, падая, гигант схватил Коломийца за ногу.

Миг длилось борение. Николай Степанович держал Коломийца за стальное запястье, понимая, что его слабые силы вряд ли что решают. Запрокинутое лицо висящего побагровело. Потом что-то затрещало, Коломиец заорал неслышно: а потом был какой-то провал. Долгий-долгий провал. :Коломиец лежал на настиле, огромный и черный, как выброшенный из моря кит. Рядом сидел Тигран и плакал, сжимая в руке клок белой шерсти.

Остолбеневший Василий смотрел на них через пропасть. Из глубины поднимался дым.

Там все было раскалено добела, но почти в самом центре обозначилось черное пятно. И оно заметно расширялось…

– Тигр, – сказал Николай Степанович, – сделай одолжение: принеси снизу мой рюкзак.

И Тигран побрел, не вытирая слез, исполнять поручение.

– Женя, как ты?

– О-ох: – Коломиец приподнялся на локте, подтянул ногу, посмотрел. Ботинок его был изодран, располосован, а вместо подошвы белел носок. – Ни хрена себе тварюшечка: где ты только таких находишь?

– Да вот: сами приходят…

Вернулся Тигран.

Николай Степанович достал последние три бутылки с тьмой, вывернул из гранаты взрыватель и прикрутил его сбоку. Посмотрел вниз. Картина солнечного затмения: черный круг с пылающим венцом. Разобьются и так, но на всякий случай: Он вынул чеку, отпустил скобу предохранителя – глухо бухнул капсюль, зашипела трубка – и разрешил бутылкам падать.

Раз: два: три…

Будто облако закрыло картину солнечного затмения, все кончилось, и можно прятать закопченные стекла: Потом холмик тьмы вырос над жерлом шахты, опустился, растекся – осталась матово-черная лужица.

– Все.


Брюс стоял. Левая рука его плетью свисала вдоль туловища. За спину, распорядился он. Поднял правую руку. Колька, помогай. «Бахарма тудакаваши арма:»

Маревом подернулась башня. «:стха марва прахован:»

Земля задрожала. Потом мерцающий свет окутал все вокруг. Башня теперь казалась миражом, чем-то чужеродным, неправильным. «:ицхи ицхи стхабрахабарн:»

Все померкло. Башня теперь будто висела в воздухе, размывалась с краев, таяла, таяла: Это было не настоящее исчезновение, но никто теперь на сумеет найти ее…

Зубчатые силуэты елей проступили там, где была башня. Брюс вздохнул и сел на землю. У него пошла кровь носом.

– Готово, Яков Вилимович…

–:обуза вам…

– Зачем ты так говоришь, неправда это.

– :помочь: нет, как: падаль…

Он опять упал и потерял сознание.


Коломиец не мог идти сам, нога стремительно опухала, чернела; его вели под руки Тигран и Василий. Вертолет возвращался. Сесть он все равно не мог, надо было куда-то выбираться из хворостяного леса. На крышу Коломийцу не забраться, кожа на руках полопалась, под ногтями кровь – и это уже не говоря о Брюсе…

– Да что мы мудрим, – сказал Василий, – вон же машина, поехали до берега…

Так они и сделали.

Вертолет прошел над ними низко и скрылся. Плиты дороги уложены были неровно, машину ритмично било – как на старых железных дорогах. Паровоз с медным орлом на груди, желтые и голубые вагоны, красный вокзал: запах угля и дегтя: узкий перрон, носильщики в зеленых тужурках: Царское Село…

Дорога. Река.

Вертолет ждал их. Илья сидел на ступеньке трапа. Увидев машину, встал, побежал навстречу. Потом оглядел всех, ничего не сказал и побрел обратно, сгорбившись…

Шестое чувство. (Подмосковье, 1948, август)

Он спускался по лестнице в халате, зеленом с золотом. Пистолетик-пукалка плясал в руке.

– Кто здесь? Почему?.. – голос сорвался.

Я встал.

– Жданов Андрей Александрович?

– Кто вы и что вам нужно?

– Вы арестованы.

Тысячу раз я видел эту сцену почти наяву, и вот сейчас, когда все свершалось, чувств я никаких не испытывал. Разве что гадливость.

– Предъявите ордер, – сказал он сипло.

– Ордер? Мне не нужен ордер. Неужели вы меня не узнаете?

– Без ордера… Горюнов!

– Можете не кричать, мы здесь одни. Охрана отдыхает. Да положите вы свой пистолет, он вам мешает думать.

Он удивленно посмотрел на дамский «вальтер» у себя в руке и сунул его в карман.

– Пойдемте в машину, – сказал я. – Руки примите за спину.

– Кто вы? – еще раз спросил он.

– Когда-то мое имя было известно каждому культурному русскому человеку, – со вздохом сказал я. – Правда, с тех пор произошло немало прискорбных событий.

– Какой-то эмигрант…– судорожно пробормотал он. – Что? Война? Десант?

Москва захвачена?

– Все проще, – сказал я. – Создана Особая тройка: Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святый. Мне поручено препроводить вас…

– Ордер! Без ордера не имеете права… Я требую понятых! Я буду звонить товарищу Сталину!

– Что он тут вопит? – сказал, входя, Великий.

– Ордер требует, mon prince.

– Семен Павлович?! – изумился Жданов. – Что вы здесь?..

– Справляю обязанности, – сказал Великий. – Какая же экзекуция без медикуса?

– Экзекуция? К-казнь? – Жданов покачнулся и начал закатывать глазки.

– Стоять! – тихо сказал я, и Жданов замер.

– Смотри, Колька, если он мне машину обдрищет – сам убирать будешь, – сказал Великий.

– Не обдрищет, – уверил я его. – Вы же постараетесь удержаться, Андрей Александрович?

Он покорно кивнул.

И – потащился к двери.

Он окончательно уверился, что произошел какой-то дворцовый переворот, или же сват его просто решил позабавиться…

А если так – то это может быть и не до смерти. Попугают, а потом будут смеяться. Вот сейчас привезут его в Кунцево… или даже в машине скажут: шутили, мол…

Но в дверях он вдруг раскорячился, как умный мальчик из сказки. Что-то последнее в нем протестовало, пыталось сопротивляться. Великий дал ему сокрушительного пинка. Схватившись одной рукой за крестец, а второй за сердце, толстяк вылетел на крыльцо.

Охранники сидели в кружок и смотрели на луну, подвывая неслышно.

– Мерзавцы…– просипел Жданов.

– Что ж вы хотите, сударик мой? – отозвался Великий. – Псы.

Филипп курил около машины. Увидев нас, бросил папиросу и критически осмотрел нашего пленника.

– Вот этот, что ли?

– Этот, Филя, – сказал я. – Можешь себе представить – именно этот.

Филипп молча дождался, когда мы усядемся: Великий, Жданов, я последний, – и сел за руль.

– Куда вы меня везете? – спросил Жданов.

– Да вот, сударик мой, – сказал Великий, – такая незадача вышла: поспорили мы с Бурденкой на ящик армянского: где в мозгу человеческом линия партиии пролегает? Он мне: в шишковидной железе, а я ему – врешь, брат Бурденко, в мозолистом теле! А как проверить? Надо взять у партии самого верного сына да и посмотреть…

– Вредитель…– ахнул Жданов. – Так вы тут все – вредители!

– Шутки в сторону, – сказал я. – Вы, сударь, погубили мою мать, жену и дочь.

Кроме того, вы смертельно оскорбили мою первую жену, публично назвав ее блудницей. Вы оскорбили также моего товарища, боевого офицера. За это я, Гумилев Николай Степанович, приговариваю вас к смерти. Филипп, сверни в лес.

– Понял, командир.

Жданов подавился собственным вдохом. Он мучительно пережевывал воздух, небольшие глаза его смотрели на меня неотрывно. Руками он делал какие-то сумбурные движения, будто намеревался то ли перекреститься, то ли почесаться.

– Это он уже белых вшей с себя обирает, – сказал Филипп, глядя в зеркальце.

– А композиторов-то за что? – добавил я. – Допустим, мне музыка тоже кажется сумбуром – но это моя беда, а не их вина.

– Убогие у власти всегда изыщут способ сделать свою беду чьей-то виной, – сказал Великий. «Оппель-адмирал» закачался по лесной дорожке.

– Гумилев? – сумел-таки выговорить Жданов. – Но вас же ликвидировали…

– Знаете, – сказал я, – не вы первый, кто мне это говорит. Заблуждения живучи.

– Вот здесь, – сказал Филипп.

Полянка была маленькой – как раз развернуться машине. Трава в свете фар стояла, словно войско. Кривые осинки отсвечивали каким-то дрянным металлом.

Посредине полянки темнело кострище.

Я вышел и выпустил Жданова.

– Могу разоблачить бериевский заговор, – быстро сказал он.

– Чиню, паяю, примуса починяю, – в тон ему сказал Великий. – Видали мы этот заговор, сударик мой, во всех видах. Так что не извольте ерепениться.

Филипп молча достал из кобуры «лахти», дослал патрон.

– Встаньте, пожалуйста, вон туда, – показал я.

Пожалуй, тут до Жданова по-настоящему дошло.

– Почему – меня? – закричал он шепотом. – Почему именно меня? Я что, самый главный? Как мне велели, так и… Я мог? Что я мог? А главное – ведь выстоял же Ленинград, ведь выстоял же!

Выстоял, подумал я. И конечно, не ты самый главный преступник. Но ты, на мой взгляд – самый гнусный преступник. И казним мы тебя не за сами преступления – иначе, ты прав, начинать следовало не с тебя, да и много раньше – а за твою отвратительную гнусность. Пока жители города умирали, потому что им было нечего есть и потому что на них падали бомбы и снаряды, ты сгонял с себя лишний жир, играя в бомбоубежище в лаун-теннис. Тебе возили в бомбардировщиках сливки и персики…

– На колени, – сказал я, но он уже стоял на коленях, готовый целовать наши сапоги. – Именем пославших меня, живых и мертвых, объявляю тебя, Жданов Андрей Александрович, извергом рода человеческого. Да будешь ты казнен смертью. Приговор окончательный, обжалованью не подлежит. Привести в исполнение немедленно.

– Семью не трогайте, – сказал Жданов. – Пожалуйста, только семью не…

Филипп подошел к нему сзади, приставил к затылку свой желтый от табака указательный палец. Жданов замер и напрягся, зажмурясь.

Филипп несильно ударил его по затылку ребром ладони.

Тело повалилось беззвучно и мягко.

– Все-таки, сударик мой, обосрался, – недовольно сказал Великий.

Он присел над телом, потрогал пульс.

– Готов, – резюмировал он. – И теперь, господа, я попрошу вас заняться чем-либо посторонним…

Мы с Филиппом отошли за кустики. Быть наблюдателем жутковатых вудуистских экзерсисов Великого ни мне, ни ему не хотелось.

– Вот так-то, брат Филипп, – сказал я, закуривая. – Сбылась мечта идиота.

– Не расстраивайся, командир, – сказал Филипп. – Ты просто месть свою пережил.

Вот, помню, в Майями, в доках, я к такому негритянскому пойлу пристрастился, «Красный Глаз» называется. Не знаю уж, из чего они его гонят и на чем настаивают – вроде как на табаке, но не уверен. Так вот, не пьешь его дня два – и так хочется хоть глоточек, аж мочи нет. И мерещится: в хрустальной бутылке оно, холодное, пахнет как сад цветущий… А дорвешься, хлебнешь: теплое, мутное, окурками отдает – и похмелье сразу же наступает, безо всякого веселья.

Так и здесь. Думаешь, полицаев душить сладко было? Ты его душишь, а в углу жена голосит и дитю ротишко затыкает…

Мы молча докурили свои попиросы. Великий бормотал полуслышно, потом вскрикнул на гортанном наречии, потом еще и еще.

– Бабка мне бесов в чулане показывала, а я не верил, дурак, – продолжал Филипп.

– А что, командир, так о нашем отряде и не известно ничего?

– Пока ничего, – сказал я. – Некогда их искать, да и некому. Берись, если хочешь.

– Ну… – Филипп почесал ухо. – Почему бы нет?

– Завтра тогда поговорим подробнее.

Помимо всего, завтра нам с Великим предстоял разговор с Софронием.

Фундатор не одобрил бы сегодняшней акции. Более того: нам грозило полное отстранение от дел. Орден мог давно сменить всю кремлевскую верхушку, упразднить Советы и даже восстановить монархию – технически это все было возможно. Но Софроний предвидел после переворота такие гражданские войны и смуты, в сравнении с которыми даже минувшая война показалась бы незначительным эпизодом. Правда, у Великого имелся весомый козырь: убрав вероятного преемника Сталина, мы открывали путь Лаврентию, который давно сидел у «Пятого Рима» на крючке, хотя сам еще не подозревал об этом.

Бормотание прекратилось, потом Великий закряхтел, распрямляясь (к дождю у него по-прежнему ломило поясницу), и шагнул к нам.

– Табачку курнуть, – сказал он. – Ох, и препроклятое это дело… прав был батюшка, когда на улицах курить не велел… себе вред, иным соблазн…

Он со вкусом затянулся и замолчал, прислушиваясь к ощущениям.

– А где наш подсудимый? – спросил я. – Не придет табачку просить?

– Он уже домой побежал, – отмахнулся Великий. – Не в машине же его такого обосранного везти. Она мне как память дорога, я ее у самого Жукова в преферанс выиграл…

– Сколько же он протянет такой? – поинтересовался Филипп.

– От конституции, сударик мой, зависит сие, и не только от сталинской, но и от собственной органомической. Месяц, много – полтора. Потом оживет ненадолго, вспомнит все – и преставится окончательно. Тогда мы его душонку-то и выпустим. Хочешь, Колька, тебе отдам? – он протянул аптечный пузырек. В пузырьке мерцало что-то мутное.

– Mersi, mon prince, – сказал я. – Не хочу. Распорядитесь сами.

Промедление смерти (Москва, 1980, июль)

Москва сегодня больше, чем когда-либо, напоминала образцовый коммунистический город, родившийся в одномерном вооражении образцвого коммунистического архитектора, которому присутствие людей на проспектах и площадях нужно единственно для масштаба. Колдуны из метеослужбы переусердствовали в учреждении хорошей погоды, и жара стояла несусветная.

Казалось, что где-то за Медведковым или Лосиным Островом внезапно кончатся постройки и начнутся пески Калахари. Конторы московские с виду работали, но толку добиться нельзя было ни в одной. Главные начальники, как правило, высиживали свое на трибунах Олимпиады, а те, на ком все держалось, хоронили сегодня Высоцкого…

Я не пошел. Новое поколение «красных магов», выросшее в отсутствие реального сопротивления, было бездарно, легковерно, страшно напугано рассказами ветеранов о безжалостных мозаичниках, опасалось черых кошек, кривых углов, пацифистских «лапок», непонятных слов и числа «91». Там, на Ваганьковском, их наверняка было больше, чем актеров Таганки. Они были загнаны в угол собственными страхами и потому очень опасны.

Кроме того, с некоторых пор я стал ощущать, что после пребывания в толпе я впадаю в депрессию. Хочется то ли принять душ, то ли утопиться…

И еще я в очередной раз подумал, как тупа и бестолкова эта власть. У нее совершенно отсутствовало чутье на своих и чужих. Что покойный Галич чужой – она еще понимала. Но что Высоцкий свой – уразуметь никак не могла. А с другой стороны, уразумей она это – и пропал бы Высоцкий: Да, прожить без врагов эта власть не умела, и единственно, что научилась при ней страна делать по–настоящему качественно – так это врагов.

В общем, я не пошел.

Мне и так хватало поводов для уныния.

До семьдесят шестого оставалась надежда, что Союз Девяти восстановит связи с Трофимом Денисовичем. Но мудрецы, очевидно, решили, что материал отработан: Все-таки нелюди они, эти великие гуманисты.

Весной этого года умер Иван Леонидович Сидериди, он же Кузнец. Умер при странных обстоятельствах: выпал из электрички, подъезжая к городку Грязовец.

По все житейским соображениям, делать ему в тех краях было решительно нечего; тем более, что добираться электричками почти до самой Вологды – занятие не для обеспеченого пенсионера. Но в именно в Грязовце еще со времен Ивана Грозного и до начала нашего века располагалась штаб-квартира Ордена…

Вполне возможно, что за нами все-таки следили.

И, не исключено: у некоторых начинала оживать – робко, островками – прежняя память.

В Академии в очередной раз вяло поинтересовались, собираюсь ли я защищать докторскую, посетовали на мою излишнюю скромность и нерасторопность, потому что тема готовая, а я, похоже, дожидаюсь, когда перемрут достйные оппоненты: Потом я заглянул к приятелям в камералку, где, несмотря на жаркий день, пили свежеразведенный спирт: поминали: Здесь, под «Коней привередливых», я поучаствовал в очередной дискуссии: какой палеолит главнее: верхний или нижний? Потом разговор шарахнулся в сторону и коснулся крылом найденных недавно в Китае терракотовых солдат: Зачем императору Циню потребовалось тащить за собой в могилу несколько тысяч глиняных болванов?

Воевать царство мертвых? Нет, подумал я, император просто слишком рано умер, а китайские мудрецы, которых живьем закапывали в землю и чьи книги сжигались у них на головах, оказались не менее упрямы, чем рабби Лёв. :В прошлом году я встречался со стариком в Праге. Рана в его памяти – огромная, с двадцать третьего по шестьдесят пятый – постепенно зарастала чужими воспоминаниями и собственными фантазиями. Так, например, он искрене считал, что никакой Второй мировой с ее ужасами на самом деле не было, все это явилось грандиозным наваждением, которое Господь послал своему народу для острастки. Потом он, хихикая, рассказал, что Зеботтендорф время от времени, облачившись в короткие кожаные штаны, появляется на Златней уличке и в бессильной ярости колотит кулаками по стене, где для всех, кроме него, открыта дверь. Потом кто-нибудь вызывает санитаров…

Итак, я шел по пустой Москве, дивился на изобильные прилавки, покупал мороженое себе и всяческие мелкие радости – сослуживицам по музею. С тем, что Африка в этом году мне опять не светит, следовало смириться. Хрип Высоцкого из окон заглушался непристойно-бодрыми спортивными маршами Пахмутовой, слова Добронравова: Куда же делся Гребенников, подумал я.

Агату это наверняка бы заинтересовало: «Смерть под роялем». Или «Убийство по восходящему хроматическому ряду»…

Меня обогнала девушка в белом – как на выпускной бал – платье и стоптанных туфельках на низком каблуке. Под мышкой она несла бумажную папку, а в руке – пластиковый пакет с чем-то объемистым и, очевидно, тяжелым. Была в ее походке какая-то отчаянная решимость – и меня вдруг окатило безотчетной тревогой. Я еще шел, пытаясь разобраться в себе – а девушка удалялась – как меня обогнали два молодых человека, одетых с подчеркнутой «иностранной» небрежностью. Один скосил на меня глаза – и зафиксировал …

Отпустив их чуть-чуть от себя, я ускорил шаг.

Из-за угла ГУМа навстречу девушке шагнули еще двое. Она метнулась, пытаясь обойти – те с гоготом, растопырив руки, стали ее ловить. Они старались показаться пьяными, но слишком уж старались. Те двое, что шли – бросились бегом к «месту происшествия»: Сейчас будет применен обычный чекистский прием: «даме плохо». Подъедет машина, возможно, что «скорая»…

Я давно так не бегал. Кейс мой полетел в сторону, подошвы скользили по асфальту: Я нагнал «иностранцев» в последний момент: они уже хватали девушку за плечи, у одного в руке блеснула игла: Я свел их головы с приличным усилием и услышал характерный треск. Они еще не поняли, в чем дело, и будто бы стояли, а я уже отбросил девушку в сторону и с разворота ногой разнес одному из «пьяных» челюсть. Второй умел драться разве что со связанными…

Посторонний запах бензииа окутал нас. Я схватил девушку за руку – она упиралась. Она еще хваталась за свой брызнувший пакет с осколками стекла, за разлетевшиеся из папки листки: Страшным усилием я выдернул ее к себе, как из болота. Теперь надо было успеть подобрать кейс – там были все мои документы – и куда-то нырнуть…

И мы успели и подобрать, и нырнуть, и уже сквозь стекло дверей бывшего «Мюра и Мерилиза» я успел увидеть подъехавшую «скорую»…

У нас было минут десять, чтобы скрыться.

– Ты кто? – дрожа, спросила она.

– Дубровский, – огрызнулся я. – Молчи и не отставай.

Я свернул на вонючую лестницу, ведущую вниз. Там были сортиры. К Играм их вычистили, но запах убить не смогли. И еще там была курилка. Пустая.

Я открыл кейс. Футболка с медведем: козырек от солнца: помада: достаточо.

– Переодевайся. Мигом. Я отвернусь.

– Да кто ты такой, чтобы?.. – она задохнулась.

– Потом я тебе все объясню. Главное – выйти отсюда.

– Мне уже все равно не выйти…

– Это ты брось. Так не бывает.

– Там: там мои плакаты остались: листовки…

– О, Господи, – сказал я. – Какая ерунда. Передевайся и пошли.

– Ку:да?

– Там видно будет, – я отвернулся.

– Го:това, – буквально через секунду сказала она.

Я оглянулся. Вместо народоволки передо мной стояла «девочка с окраины» в мини-платье (оно же макси-майка), с ярким ртом, в залихвастски надвинутой матерчатой кепочке.

– Хорошо, – одобрил я. – Старое платье мне.

Она послушно подала.

Я скомкал его, унес в мужской туалет и, встав на унитаз, запихал в бачок.

Найдут, но не сразу. Вернулся. Она ждала. На лице ее проступало недоумение.

– Теперь слушай меня внимательно. Сейчас я беру тебя под руку, и мы медленно и очень спокойно выходим отсюда и идем туда, куда нам надо. Твоя задача – ни на кого не смотреть. Как женщина Востока. Постарайся глубоко задуматься о чем-то. Например, о том, кто я такой. Задача ясна?

– Да, но: зачем все это?

– Поговорим вечером. Давай руку, и пошли. Медленно и печально…

Именно так, медленно и печально, как и полагается ходить под «серой вуалью», мы миновали спускавшихся нам навстречу двух милиционеров, с трудом понимавших, чего от них добиваются товарищи чекисты. Сами же чекисты стояли на галереях и мостиках, высматривая девушку в бальном платье и мужика, которого никто толком запомнить не сумел, но судя по итогу боя – горилла: Не забывали они при этом и принюхиваться к покупателям, отчего вид у них делался совершенно идиотский…

В дверях их стояло человек шесть. Моя спутница напряглась, но – продолжала идти. И потом, когда и ГУМ, и здание Английского клуба остались позади, когда мы спустились в неожиданную прохладу бесконечно длинного подземного перехода, она вдруг задрожала – по-настоящему. Я обхватил ее за талию…

– Держись, воительница. Скоро привал.

Никем не гонимые, мы спустились в метро. Бабка-контролерша прошипела ядовито в спину…

– Вси равно он на тебе, деушка, не женится, мышиный жеребчик…

:История моей новой знакомой была уникальна, но проста. До нынешнего февраля семья их была по-настоящему счастливой, несмотря на частые переезды и гарнизонный уют. Отец, полковник ВДВ, брат, лейтенант тех же войск, мать, жена офицера, то есть – на все руки, и она, Аннушка. С позапрошлого года – студентка института Герцена…

Все рухнуло в один день, когда, получив сразу два цинковых гроба, упала и больше не встала мать. Аннушка прилетела в Читу на тройные похороны и вдруг узнала, что осталась не только сиротой, но и бездомной: в квартиру уже вселялись другие…

Она не помнила, как прожила эти полгода. Сегодня утром, проснувшись в комнате общежития, она написала десяток листовок, потом спустилась в хозяйственный магазин, купила шесть бутылок растворителя, слила их в одну банку, надела свое лучшее платье, сунула за пазуху отцовскую зажигалку «данхилл» и пошла на Красную площадь.

Я покрутил зажигалку в пальцах. Щелкнул. Огонек был слабый. Газ почти кончился.

В каком бы состоянии аффекта не находилась женщина, она всегда действует рационально. Именно сегодня вся московская милиция, не задействованная на Играх, занималась похоронами Высоцкого. Там же была и Лубянка…

Только поэтому ее перехватили уже у самой цели.

А ведь могли и не перехватить…

Внезапно она уснула прямо на коминтовом диване: сидела и уснула. Я прикрыл ее простыней и отошел к окну – покурить. Еще долго не стемнеет: Откуда-то снизу пел Высоцкий: «:но с неба скатилась шальная звезда – прямо под сердце:» И у самого Коминта было два десятка бобин с записями. Но я не знал, как включается его допотопный магнитофон.

14

Историческаяя драма сыграна, и остался один еще эпилог, который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их, в существе дела, заранее известно.

Владимир Соловьев


Коминта похоронили в Ехегнадзоре. За годы войны здесь научились не спрашивать об обстоятельствах явно насильственных смертей.

На кладбище Надежда подошла к Николаю Степановичу, обняла неловко и заплакала – впервые за эти дни: Ашхен же сказала, подбоченясь и выставив вперед ногу: «Я всегда говорила, что вот этим все и кончится!» – как будто речь шла не более чем о визите в вытрезвитель. Потом она хлопотала деловито, лишь изредка замирая и наклоняя голову – будто прислушиваясь к незримому суфлеру…

Индейцы были строги. Семен и Саша присматривали за ними со стороны, и к этому следовало привыкать. Ко многому следовало теперь привыкать: А может, и не только привыкать – если учесть взгляды, бросаемые Тиграном на Надежду.

Как все цвело вокруг!..

– В красивом месте будет лежать, – с завистью сказал Тигран.


Опять Москва?..

Опять Москва.

Все возвращалось: да, все возвращалось. Как в потоке людей на улице все чаще попадались лица из давней позапрошлой жизни, из тринадцатого года: Он стал думать об этом – просто для того, чтобы не думать больше ни о чем. Но – не помогало: «:День Победы, День Победы, День Победы!..» – у кого-то из соседей работало радио, а здесь, на экране телевизора с выключенным звуком, Ельцин выступал на митинге, и за его спиной, перекрещенная лучами прожекторов, замерла валькирия с мечом, напомнив вдруг собой о странной балладе Отто Рана.

Спасибо, Отто, подумал Николай Степанович, если бы не ты…

Интересно, что напишет Бортовой? Он уже порывался обсудить кое-какие детали из жизни крысиной мафии, но его опохмелили, посадили в самолет и отправили домой.

Ашхен постояла в двери кухни, посмотрела, вздохнула, повернулась…

– Ашхен…

– Сиди уж. Там Светланка плачет, боится.

Ничего не было слышно, ничего, кроме дождя.

– Ашхен, побудь минутку. Я.

Он замолчал.

– Он так хотел, – сказала Ашхен. – Что я могла сделать? Он сам так хотел. Не казни себя, Коля: Твои уже, наверное, скоро будут на месте. Поезжай.

Час назад позвонил Атсон, сказал, что он и Блазковиц вылетают с Энни и Стефаном из Чикаго в Миннеаполис, все веселы и здоровы, соскучились: Надо встречать.

Филю не видел сто лет…

День Победы.

Сволочи, Сказал Николай Степанович ящерам. Вы перебили друг друга, а потом те, кто остался, издохли в своих гробах. И все-таки вы сумели излить в мир столько яду, что он действует и до сих пор, и будет действовать еще тысячи лет…

Как бы я хотел – просто жить. Просто жить самыми банальными заботами: вы ведь мне…

Он не стал додумывать эту мысль: знал, что все равно не додумает до конца.

Потому что нет его, этого конца.

Из кармана он достал смявшуюся пачку турецких папирос, выковырял одну не самую развалившуюся, похлопал по карманам в поисках зажигалки. В плаще…

На газовой плите – коробок спичек. «Красная книга – степной орел». Он зажег спичку, но не прикурил, а стал почему-то смотреть на огонек. Потом острожно положил спичку в пепельницу: срезанный верх сталагмита, в котором капли за многие столетия выдолбили чашеобразное углубление. Спичка догорала, и он положил в огонек еще одну. Потом еще. И еще. Крошечный костер горел среди бескрайней равнины…

Костя, иссиня-белый, с руками, забинтованными до плеч, тихо прошел мимо Ашхен и присел за стол. Потом подошел Брюс. Потом Илья, ведя за плечи Светлану. Голова ее, руки, грудь – все было в бинтах, и до сих пор сочилась сукровица. Потом тихо пришла белая собака с черными кругами вокруг глаз – подруга Гусара. И Ашхен сделала шаг вперед…

А потом раздался звонок в дверь.


15 января – 23 июля 1996 г.

Красноярск.

Загрузка...