– Мне нужно быть в И. пораньше утром. Да и не хочется твоих одолжений. Хорошо вам… попутешествовать.

С облегчением она закрыла за ним дверь: она чувствовала себя корыстной (я же воспользовалась добротой хорошего мужчины!) и сама же отговаривала себя, успокаивала, что не желала быть эгоистичной с ним.

Наутро Жаннетт у нее поинтересовалась, во сколько ушел Митя.

– Сразу после того, как вы отправились спать, – резко ответила она.

– О-о-о… понятно. Он по-прежнему жених?

– А что? По-прежнему.

– Так что же ты его выгнала?

– Я его не выгоняла, – сквозь зубы ответила она. – Он сам ушел.

– Он с нас денег не взял, – заметила Жаннетт, – поступил по-мужски, знает же, что нам тяжело было бы заплатить за билеты. Старомодный. Вашего поколения мужчины сначала спрашивают: «А что я буду за это иметь?». Хотя он такой миленький временами…

– Ну тетя, пожалуйста.

– У коммунистов бывают такие миленькие мальчики…

– Мне нравятся постарше.

– Ха, это пока. Девочкам вечно нравятся старые да седые, они считаются умнее и серьезнее. Хотя вот мне всегда нравились помоложе. Сейчас в тридцать пять уже наполовину седые, некрасиво. Я хоть крашусь, а они считают, что седина делает из обезьяны человека. А она старит.

– Вы совсем не изменились…

Она пробовала размышлять, как Мария: «Какая чушь! И почему меня заботит этакая чушь?». Но внешний мир был спокоен, только временами взрывался громкоговоритель: «Уважаемые граждане! Обязательно участвуйте в плебисците… это решит судьбу нашей страны! Она должна остаться независимой, социальной и христианской! Если вы хотите, чтобы наша страна осталась свободной и…». Конечно, плебисцит! Возможно, они поторопились и лучше было бы остаться с Митей и посмотреть, чем кончится конфликт. Сомнительно, что Он втолкнет свою армию в страну, которая только что проголосовала за независимость от партий и империй. А если после этого начнется бойня…

Конечно, не стоило обижать Митю. Она полностью на его стороне – на стороне уязвимых, но честных. Как и Митя, она против того, чтобы Он оккупировал соседние страны… наверное. Она против. Поэтому не стоит обижать Митю.

В своей комнате она присела у собранного чемодана. Затем встала – чтобы оторвать лист календаря. 10 марта – вот-вот я покину это место. Опять скитаться по чужим углам – вместо того чтобы вернуться домой и жить, как раньше, устраивать политические вечера, играть в шахматы с Альбертом и в карты – с Альбрехтом. Опять уезжать, не имея ничего, кроме одежды и билета в один конец, уезжать – и снова все начинать сначала.


Она не могла спать. Полка ее была неудобной, под самым потолком, что не нравилось и очень мешало. Оттого она ворочалась несколько часов и слушала сонное дыхание остальных, и злилась, что единственная в вагоне не может заснуть.

Вдруг кто-то постучал металлом близ ее головы.

– Что?..

Решив сесть, она случайно и больно ударилась затылком.

– Вы кто? – требовательно спросила она.

– Спускайтесь. Одевайтесь! Живо!

Темный человек отошел – стучать около голов зазевавшихся. Другие уже показывали личные вещи и прилюдно переодевались из ночного в теплое. Шумно плакала, растянувшись на грязном полу, молодая женщина, а ей объясняли, нависнув над ней чиновничьим мундиром.

– В чем дело? – попыталась спросить Жаннетт, когда ее, хватая за руки, поволокли к двери. – За что? Вы что?.. У нас билеты, документы! Вы не имеете права!..

За полусонными людьми в сугроб полетели чемоданы и саквояжи. Жаннетт, которая по-прежнему не понимала, что происходит, из-за своего протеста грубее многих была выброшена из вагона; она неудачно приземлилась и подвернула ногу. Вылетевший за ней чемодан, ударившись о землю, распахнулся, и вещи из него вывалились в снег. Катя получила меньше – лишь оборвали ремешок на ее жакете, пока выталкивали с высоты. Она сумела встать, не потеряв сапожки, и тут же ей стал помогать энергичный пожилой еврей.

– Ничего, соберем, – сказал он ей и похлопал по плечу. – Вас не покалечили?

– Нет, нет… спасибо. Но почему? За что? Они… не дали нам проехать.

– Старый Исаак слышал, они говорили, что граница с утра на замке. Мы первыми приехали.

– И… что же нам делать?

– Они нас с вами не выпустят. Как ваша бабушка?.. А, это ваша тетя?.. Понятно.

Он, кряхтя, помог Жаннетт встать. Идти сама она не могла из-за заболевшей ноги, и он, понимая, что племянница не справится с ней, взял заботу о Жаннетт на себя.

Шли они, поддерживая друг друга, в конце длинной процессии, по грязной узкой дороге, меся кое-где ногами сугробы. Катя волокла чемодан; ей было страшно и грустно. Постепенно светало, стало теплее, и вдалеке уже различить можно было бледные стены домов и их высокие и яркие черепичные крыши. То была ближайшая к границе деревня.

– Старый Исаак сожалеет, что вам тяжело. Но у меня самого, понимаете…

– О, конечно, – ответила Катя, – вы и так оказали нам большую услугу.

В обшарпанном постоялом дворе она и Жаннетт без аппетита съели по булочке с кофе. Место, как ни было тихо в нынешний час, навевало тревогу, и после завтрака Катя спросила у хозяина, могут ли они добраться до ближайшей железнодорожной станции, с которой возможно уехать обратно в В.

– Четыре с половиной километра.

– Сколько?.. Так далеко?

– Говорю вам, больше четырех километров. Пешком.

– Послушайте, – заговорила она поспешно, – неужели никто не может довезти нас до станции? У моей тети болят ноги, она не может идти. Мы не можем сидеть здесь, пока она не поправится.

Опуская глаза, тот объяснил, что ехать по дороге никто из местных не хочет – ночью, говорят, там были фашистские митинги.

– Но мы за все заплатим! Как вы не понимаете? Нам нужно ехать! Тут до границы рукой подать, а на ней черт знает что происходит. Мы не можем сидеть на границе, ожидая непонятно чего. Я заплачу, сколько вы скажете, только найдите мне возчика.

Несколькими часами позже, не забыв показать ей, как сложно ему это далось, он отыскал готового ехать на станцию человека. Катя пошарила в своем кошельке, после забралась в кошелек тети и все же наскребла озвученную сумму – это была грабиловка, сравнимая с десятью поездками на такси в В.

– Ты заплатила ему СТОЛЬКО денег? – возмутилась после Жаннетт.

– А что я должна была делать?

– Торговаться! Почему ты ничего не сказала мне? Я бы сумела сторговаться!

– Вы себя плохо чувствовали. Я не хотела вас тревожить.

Тонко вившаяся в горных тенях дорога запружена была транспортом, а тот забит вещами – все старое и бесполезное, увозимое из жадности, как бы это не забрали чужаки: слух, что армия вот-вот пересечет границу, пролетел по приграничным районам скорее рассветных оттенков. Кто побогаче, уводили с собой скот, привязывали к телегам; с коровами и козами путались, осмелевшие дрались до крови, если показалось, что сосед пытается поменять свою полудохлую тварь на откормленную. Жаннетт позже сказала, что шли они, как подранный собаками зверь. Мимо, с другой стороны, встречать чужую армию шли с транспарантами и флагами, запевали известную песню: «Я – фашист! И я знаю, что мне повезло! И я не отступлю никогда! Я – наследник отца всему миру назло!».

– Боже мой, я надеялась, что больше не услышу эту чушь, – пожаловалась Жаннетт.

– Не зарекайтесь.

– Я не зарекаюсь. Но мне страшно. К счастью, я не верю в ад. Потому что, Катя, если ад существует, я буду гореть в нем оставшиеся столетия.

– Оттого, что услышали эту песню первой? – ответила та.

– Оттого, что была соучастником этого преступления. Это творилось на моих глазах! В моем доме! Я… принесла вам всем несчастье. Не нужно было пускать Альберта и его братию. Мой эгоизм погубил меня и вас с Машкой.

– Бросьте! – Катя смотрела вверх. – Вы многих приглашали. Я помню вечера социал-демократов.

– Нельзя было связываться с «Единой Империей». Альберт – это с него пошло! Нужно было прогнать его! И этого Дитера тоже! Нет же… умно, умно! Две девки молодые дома! Я, я из собственного эгоизма устроила шашни в своем доме!

Драматизм речи Жаннетт развеселил Катю. Она искренне рассмеялась.

– Вы уж определитесь, вы Альберта ненавидите или любите? Напомню, пару месяцев назад Альберт жил в нашем доме. Больше вам скажу: по возвращении в В. вы позвоните Альберту и попросите у него заступничества.

– Ну разумеется! – воскликнула Жаннетт. – В партийной стране просить можно только партийного! Остальные бесправны!

– Не пойму я вашу логику, – ответила Катя, – Альберт, значит, плохой. Режим плохой, получается. Вы их презираете. Но вам бы понравилось, стань я частью, как вы сами сказали, преступления, соучастником которого вы сами были. В чем же логика?

– В выживании. Вы с Машкой и без того погибшие. А оно понятно: от осинки апельсинки не появится. Я вас попортила, расхлебываю сейчас. И желаю одного: чтобы вы обе, если не получается жить по совести, выжили… быть может, и были счастливы. Лучше быть счастливыми с партийными, чем сдохнуть от их рук.

– Какого плохого вы обо мне мнения…

Она замолчала – и решила молчать столько, сколько сможет. Она разозлилась на Жаннетт, что вызвала у нее сильные, болезненные воспоминания. От уверенности тети, что она не изменится, было страшно и противно. Как забыть, как Софи взяла мои руки и прошелестела, смотря выше моей головы: «О, я знаю, вы любите и любимы! Вы проживете долгую и счастливую жизнь. Я вижу красивый дом, и вас на втором этаже, вы живете в далекой жаркой стране, в которой растут пальмы и каждый день можно купаться в океане. С вами мужчина, которого вы знаете. Он очень любит вас. Вы просыпаетесь, если лают собаки. Вы боитесь, что за вами пришли. Но за вами никто не придет. Вы будете жить долго и, когда вы умрете, мужчина положит в ваш гроб засохшие листья и белые розы». Альберт, это был он, и Софи мне сказала…

– Что вы сказали?..

Хозяин отеля повторил прежнее.

– Я столько бы в «Империале» заплатила!

– Так езжайте в «Империал». Что вам мешает?

– Да что нам, на улице оставаться? Нет у нас таких денег! Имейте совесть!

Смягчившись, он спросил у нее золотой кулон.

– Вы с ума сошли? Это память!.. А серьги не хотите?

– Видно, что дешевка – ваши серьги. Кроме кулона, ничего не возьму. Хотите?

Никаких пальм, океана и листьев с розами, нет, нет! Альберт, неужели я отдам ему твой подарок?

– За… забирайте.

Она заметила, что за ней следит незнакомый человек, судя по костюму, иностранец. Снова она встретила его в столовой, уже устроив тетю в комнате. Мужчина спросил, воспользовавшись моментом:

– Что, пройдоха выпросил у вас дорогую вещицу? Подарок?

– Да… от мамы осталось. А вы нездешний. Тоже журналист?

– А вы что, журналист?

– Нет, а вот мой жених – да. Акцент у вас жуткий.

– Спасибо за комплимент. Вы южанка? Не из Минги случайно?

– Вы слышите диалекты?.. Из Минги. А что в В. творится?

– Сами что, не знаете?

– Откуда мне знать, – возразила она. – Мы выехали ночью. Мы сутки шатались. Что я могу знать? Вчера все было спокойно. Может, вы знаете, если приехали недавно.

– За своих фашистов можете не переживать. Повесят они Ш., боюсь, по радио выступить не успеет.

– А что полиция?

– Полиция стоит и смотрит. Постойте… а вы не беженка?

– Именно.

– О, в этом случае… приношу извинения. Я вас не понял. Я решил, что вы за этих… Извините. Привет вашему жениху-коллеге.

Он услышал, что я много лет жила в Минге. Ничего не зная обо мне, он сказал о фашистах и партии и что они – мои… Как любезно с его стороны указать на это!

В комнате она тихо, чтобы не мешать тете, включила радио. Там играл классический вальс. Держа руки близ груди, она ходила из одного угла в другой, уговаривая себя не бояться. «Внимание! Внимание! Через несколько минут вы услышите важное сообщение!».

– У Марии тоже был метроном, – сказала себе она. – Омерзительный стук… А ей нравился. Как музыканты его выносят?

«Сегодняшний день поставил нас в трагическое и очевидное положение. Я должен подробно изложить моим соотечественникам события этого дня. Сегодня известное вам иностранное правительство вручило президенту М. ультиматум. М. должен был в течение непродолжительного времени назначить на пост главы правительства человека, которого назовет Его правительство. В ином случае Его войска вступят на территорию нашей страны. Сейчас я говорю всему миру, что распространяемые слухи о беспорядках в наших рабочих кварталах, о проливаемых потоках крови, о неспособности нашего правительства контролировать ситуацию являются от начала и до конца наглой ложью. Президент М. просил меня сказать нашему народу, что мы подчиняемся силе, что даже в такой тяжелейший для нас час мы не желаем кровопролития. Мы решили дать нашим войскам приказ не оказывать сопротивление в случае вторжения. Я прощаюсь с соотечественниками с молитвой, идущей от самого сердца: боже, храни нашу несчастную страну!..».

Тишина – и за этим поставили старую пластинку с национальным гимном.


– Значит, вы вернулись, – сказал Митя.

Он прошел в гостиную, в которой Катя расселась на «обломках» былого благополучия. Из спальни тетя ей кричала: что в комнатах слишком жарко, и ярко светит солнце, и сквозняк, и плохие новые стекла – отчего они решили не заклеивать углы?

– Вот, лежит в постели и капризничает, – прошептала Катя.

Он заметил, что как-то неуютно с разбросанными по полу вещами.

– Ах, потерпишь! Я бы уже давно занялась этим, если бы тетя не валялась в постели второй день. Ее нога прошла, и шла она от поезда спокойно. Пока она не встанет и не поможет мне, я сама ничего не буду делать.

Митя сделал другое замечание, касающееся ее якобы бесчувственности, но его она словно не услышала.

– И что же известно? Я пропустила все самое интересное. А ты, небось, достал отличный материал. Конечно, ты вечно лезешь в самый эпицентр.

– Ты права, материал хороший, но… все равно мне нужно сматываться. Я серьезно… После 10-го числа я точно уберусь отсюда. Я не дам засадить себя в тюрьму, пусть и не мечтают!

– Значит ли это, что я снова смогу с тобой работать? – оживилась Катя.

– Если хочешь, то конечно. Нам все же стоит пожениться. Сейчас. Тут.

Кате это не понравилось.

– В смысле, не уезжая из В.? До 10-го числа? Но ты мне говорил…

– Ну а теперь передумал! Какие-то проблемы? Не хочешь – так скажи!

– Ты не так меня понял, – нерешительно ответила она.

– Не хочу я жить с тобой без брака, ясно? Я консервативен.

Она тихо рассмеялась.

– Хорошо. Пожалуй, я согласна. Но что мне делать с тетей? Мы поженимся и уедем. Правда, не знаю ничего о твоих планах. Но не думаю, что тетя поедет с нами. Кстати, может, ты хочешь ехать в А.?

– Никакого А., Катишь! Что там интересного? Мне что, писать о каких-то мелких случаях? Может, об убийствах? Нет, П. – вот, куда нужно ехать! Если будет война, то начнется она именно там. Даю голову на отсечение.

На вопрос о тете Жаннет он не ответил. Казалось, он надеялся, что проблема эта решится сама собой, он не хотел думать о том, что Жаннетт – человек пожилой и рассчитывает на помощь Кати. Его невесте нужно было принять сложное решение, и Митя ей сочувствовал, но – был в глубине души категоричен: в их совместной жизни тети Жаннетт быть не должно. Жаннетт, которой по возвращении в В. стало хуже прежнего, особенно зависела теперь от Кати и боялась своего соперничества с сильным и молодым мужчиной. Она осознавала неизбежность поражения, но желала держаться до последнего. Размышляя о скорейшем замужестве племянницы, она вспоминала заодно и Альберта и, вопреки своей нелюбви к нему, призвала его на помощь. Альберт бы ни в коем случае их не разлучил! Он бы не потребовал, как Митя, выбирать между прошлым, близкими и новой семьей в чужой стране! Альберт, несомненно…

– Решительно не понимаю, что за потребность отправляться в П., – заметила Жаннетт. – Вы, Дмитрий Иванович, говорите, что в П. может начаться война… так тем более там нечего делать, и Кате особенно.

– К сожалению, – нехотя он улыбался, – отбытие в П. связано с моей журналистской работой. Вам ли не знать, Евгения Дмитриевна, как сложна жизнь журналиста?

Жаннетт, что много лет отработала штатным корреспондентом, тут прочистила горло.

– Война сожрет вас, юноша. Вы не поймете меня. Вы не виноваты. Вы молоды, вы, молодежь, наивно уверены, что через все можно перешагнуть, можно пережить, можно вернуться и начать заново. Не ваша вина, что вы наивны. Вы не поймете их никогда.

– А зачем мне их понимать? – сухо ответил ей Митя.

– Зачем?.. Я вам скажу, как человек их поколения, и я вам говорю, что мы прокляты. Я говорю вам: мы прошли через самую страшную войну в истории, миллионы погибли на ней, бессмысленно погибли, а мы, что остались, выжили телом, но не выжили душой. Разве вы это поймете? – Жаннетт с насмешкой глядела на него. – Не рвитесь на войну – вы не вернетесь с нее. С нашей войны никто не вернулся. Невозможно было пережить ее. Я вам как свидетель говорю: есть два пути – неприятия и смирения, и оба приведут вас к гибели. Неприятие – путь сумасшедших, одиночек, которые потом гибнут от водки или вешаются под окошком. А смирение – это их путь, тех, кто заглянул в глаза этому ужасу и стал искать ему объяснение. Это люди, которые видели слишком многое, и этот мрак поглотил их.

– Наверное, вы хорошо разбираетесь в их психологии… – с легкой шутливостью сказал Митя.

– Да. За годы общения с ними я поняла, что они ищут смысл в насилии. Должно быть оттого, что война, которая их покалечила, не имела никакого смысла. Психолог, с которым я говорила об этом, выдвинул теорию, что мы пытаемся найти смысл в событиях, на которые не могли повлиять и которые нас травмировали. Отчасти мы желаем повторить это, нам кажется, что второй раз, повторение опыта может принести нам понимание, а вместе с ним облегчение. Говоря просто, если не закрытая травма связана с насилием, вы с большой долей вероятности захотите повторить этот опыт. Поэтому известны случаи, когда жертва специально вела себя так, чтобы снова стать жертвой. Например, жертва насилия нарочно не соблюдала правила безопасности, чтобы снова получить болезненный опыт. Или, например, жертва становилась мучителем, как бы сливалась с образом палача, перенимала его поведение – например, чтобы возвыситься, вытеснить его образ собственным или из веры-смысла, что быть палачом безопаснее и не так болезненно, как быть жертвой, то есть из страха новой боли и желания ее предотвратить, поставив себя на уровень мучителя. «Я не стану жертвой во второй раз!». Жертва попадает в кольцо насилия, из которого выхода нет. И опыт насилия перекрывает все остальное, становится… главным опытом в жизни. Насилие – это хаос, юноша. А в их понимании единственный способ побороть этот хаос – это подчинить насилие каким-то законам, раз уж без него невозможно обойтись. И очень тяжело жить с мыслью, что все было бесполезно, спонтанно и ни к чему не привело. Тяжело жить, если не можешь ответить на вопрос: «А за что мы сражались? За что погиб мой ребенок? Во имя чего я страдаю? Во имя чего я убиваю – более того, во имя чего я хочу убивать?». У вас есть идея, Дмитрий Иванович, от которой зависит ваша жизнь?

– А вы философ, я так посмотрю.

– Так как же?

– Ну, возможно, это моя работа. Я хочу, чтобы люди знали правду. За этим журналисты и нужны – чтобы рассказывать, как было на самом деле.

– Как и вашими противниками, вами движет абстрактность понятия.

Совершенно не понимая логику ее теории, он возразил:

– Правда не может быть абстрактной… если мы с вами не будем уходить в солипсизм, конечно.

– Зачем же? Допустим, сделанный вами снимок – правда. Но, делая снимок, вы вкладываете в него смысл. Вы хотите сказать: «Посмотрите, какой ужас! Это неправильно!». Правда целиком и полностью зависит от вашего восприятия. И смысл вашей работы не в том, чтобы показать снимок общественности, а чтобы раскрыть вашу позицию: посмотрите, какой кошмар! Соответственно, ваше журналистское «зачем?» заключается в распространении лично вашего смысла – а он не совпадает со смыслами ваших противников. И ни вы, ни они ни за что не признаете, что смысла ни в том, ни в этом никакого нет. То, что мы понимаем под моралью, не более чем отражение чужого опыта и личных травм. Вы не поймете противника не потому, что вы глупы. Вы его не поймете, потому что не имеете его травмы и опыта. В ваших глазах он столь же ужасен, как вы – в его глазах. И это очень печально. Из-за этого и начнется война.

– Честно признаюсь, я не поклонник современной психологии, – устав уже от ее размышлений, ответил Митя. – Хуже того, я не верю в достоверность психологических разборов. Ваш психолог бы, наверное, сказал, что моя категоричная позиция целиком и полностью связана с тем, что у меня не было отца.

– А у вас не было отца? – переспросила Жаннетт.

– Не было. Впрочем, матери не было тоже – она умерла в мои пять лет. Меня воспитали ее дальние родственники.

– О, как у моих девчонок. Мать Машки умерла и оставила мне ее. А мать Кати умерла при родах. Она была прачкой.

– Да? Она не рассказывала.

– А разве это имеет значение? Нынче все равны – графья, князья, горничные и таксисты. Вы из кого?

– Из московских профессоров.

– О, понятно, и коммунист!.. Василь, мой брат, изменял своей жене постоянно. Он много детей нагулял. А как приехал с войны (а потом опять уехал), так в собственном доме связался с прачкой. Потом укатил, а та призналась, что беременна. Ашхен, мать Марии, не стала ее прогонять – я об этом просила. Потом та умерла. Ашхен хотела утопить Катьку. Ванночку наполнила, топить, как котенка, приготовилась. Она не знала, что я приду. Прихожу – а она уже готовится. Я на нее бросилась, по башке ее дурной ударила, обозвала ее. Очень уж она злилась, сама знала, что Васька от нее гуляет. Я сказала, что ребенка топить нельзя. А скоро нам пришлось уехать. Мы бросили все, что у нас было. Все иначе было бы, опоздай я тогда на пять минут.

Жаннетт помолчала. Затем спросила у Мити:

– Дмитрий Иванович, я размышляла о том, как мы ищем смысл в совпадениях, я человек рациональный… но вы верите в судьбу?

– М-м, нет. В моей жизни не было ничего, что заставило бы меня о ней задуматься.

– Иногда я сомневаюсь в собственной разумности. Я знала раньше человека, который несколько пошатнул мое мировоззрение. Это была девушка, немногим младше Кати. Ее звали… дайте, боги, памяти… ее звали Софи. И она дважды говорила очень точные вещи. Однажды она сказала, что у Марии и Дитера роман, хотя ничто на это не указывало, и она не могла знать об этом. А в другой раз она пересказала мне, как я спасла Катю от смерти. Сказала, что это была судьба и еще многого наговорила о Кате, что поставило меня в тупик.

– А там не было ничего обо мне? – в шутку спросил он.

– Нет… но Катя обмолвилась как-то, что там было о другом человеке.

– И она в это… верит?

– Я не уверена. Возможно. Или же нет. Вам лучше спросить у нее.

Звучало сомнительно. Он не понимал, говорила ли Жаннетт искренне или же притворялась, чтобы вывести его и Катю к конфликту. Он, по ее мнению, должен был заревновать и спросить: «Веришь ли ты, что ты предназначена другому мужчине?». Ничего более нелепого в их образованный век спросить было нельзя.

И все же он спросил у Кати, воспользовавшись позже моментом:

– Скажи, ты веришь в судьбу?

Лоб ее нахмурился – вопрос ей не нравился.

– А почему ты спрашиваешь?

– Любопытно.

Она уставилась на него с подозрением.

– Нет, не верю, – резко сказала она.

– А Жаннетт сказала, что веришь.

– Ага, а Мария бы сказала, что это полная чушь! – Она зафыркала носом. – Я считаю, что всякий человек сам… этот… кузнец своего счастья. Легко все списывать на судьбу. Ты еще скажи, что у партийных тоже судьба и это их оправдывает.

Он рассмеялся; затем ему стало печально. Отчего-то теперь он жалел тетю Жаннетт. Должно быть, расчувствовался, узнав, как она спасла Катю два десятилетия назад.

– Твоя тетя очень больна?..

– Нет! – решительно ответила та. – Она притворяется. Не хочет отпускать меня в П. Считает, что я откажусь от замужества и отъезда, если она будет притворяться больной. А в действительности она сильнее меня.

Он не знал, хорошо это или плохо – что Жаннетт лишь притворяется. Неприятное чувство не исчезало. Жаннетт столько раз убегала, а сейчас – каково было бы умереть в В., новой колыбели партийной империи?


Другой ночью она по телефону говорила с Марией – та дозвонилась ей, ее слабый голос еле звучал в трубке.

– Мне очень одиноко сейчас. Мне плохо. Я хотела услышать твой голос. Мне страшно…

С аппаратом Катя пришла в кухню; не включая света, полезла за стаканом. У нее сушило горло.

– Сейчас половина первого, – напомнила она сестре.

– Мне нужно поговорить… очень, очень нужно поговорить!

– Ты беспокоишься… из-за того? Ну… что ты написала?.. Это был несчастный случай.

– Конечно, это несчастный случай! – воскликнула Мария. – Никто не виноват!

– И чего ты беспокоишься, если никто не виноват?

– Это невозможно! Слышишь? Катя?.. Дитер ни в чем не виноват, а они затаскали его по допросам. Представляешь, в каком он состоянии?

– Он… ну… это его жена, это… естественно.

Мария заплакала ей в ухо.

– Ну, не плачь! Чего ты плачешь?

– Я боюсь его потерять! Катя, если бы ты знала! Я не смогу! Я умру, если с ним что-то случится!

– Ничего с ним не случится, – грубовато уже ответила она.

– Ничего? Ничего? Они отрубят ему голову!

– Как? Зачем? За что?..

Мария громко жаловалась и местами всхлипывала. Со стаканом Катя расхаживала из угла к балкону, ей хотелось пить, но было как-то неудобно. Мысли у нее плыли, как у пьяной, но сонливость осталась в спальне, реальность была слишком четкой и оттого неприятной.

От короткого звонка – ей стало очень страшно. Стакан выпал и разбился.

– Катя, что это?

– Это… у меня руки дырявые, – еле слышно ответила она.

– Что? Я тебя не слышу!

– К нам пришли.

– Что?

– Прощай, Мари. Прощай.

– Какое «прощай»? Катя? Катя!..

На цыпочках она пробежала в прихожую – и снова, уже близ нее, позвонили, теперь резче и длиннее. Мгновение или два она постояла в нерешительности; потом, с приливом силы, рванула дверь на себя.

Альберт даже испугался ее исказившегося лица.

– Что? – ошеломленно спросил он.

– О-о-о… кто с вами?

Она выглянула в коридор.

– Никого. У меня тут саквояж и чемодан. Я… Можно войти?

Она отступила от дверного проема.

– Я не смог дозвониться, – объяснил он виновато.

– Вы… я убью вас!

– Но за что?

Чтобы успокоить ее, он спросил:

– Ты еще выросла, Кете? Ты стала выше меня!

– Что вы врете? Все те же сто шестьдесят семь сантиметров.

Он ласково посмеялся с этого – то было как раньше. Она отошла подальше, чтобы оценить его новый облик.

– Бог мой, неужто тренч в Минге больше не носят?

– Носят. Правда, мне он надоел, захотелось экспериментировать. Тебе нравится?

Она хмыкнула: все же тренч ей нравился больше, так как отсылал к персонажам американского нуара. Сейчас же вместо него был свободный короткий черный бушлат, зато на месте остались клетчатый шарф, синий свитер и светлые брюки.

– И как это ваше… называется?

– Это бушлат. Кете, ты серьезно?

– То-то я думаю, что это вы на героя «Потемкина» похожи, – ответила она. – Но вам идет, конечно. Я, пожалуй, тоже себе что-нибудь революционное заведу.

Альберт переставил свои саквояж и небольшой старенький чемоданчик. Шляпу и бушлат он снял, как человек привычный, по-хозяйски. Не смущаясь вопросительных взглядов Кати, он снял и шарф и повесил его рядом с верхней одеждой.

– Вы смотрели на часы? – спросила она. – Я только что заставила тетю заснуть. Чего вы пришли?

– Я хотел попрощаться. Мне показалось грубым уехать, ничего не сказав. Я возвращаюсь в столицу. Не знаю, приеду ли снова. Мне передать что-нибудь Марии?..

Говорил он поспешно и тоном таким, словно желал оправдываться.

– Что? Марии?.. Ничего. Она звонила мне… нет, ничего не нужно.

Они помолчали. От его дружеского участия ей было больно. Невероятным образом он умудрялся мучить ее, не прилагая для этого никаких усилий.

– Вы были больны? – спросила она, потому что молчать было невыносимо.

– Нет…

– Вы очень бледный, прямо белый, как стена.

Он пропустил это мимо ушей.

– Значит, вы сказали… хм… Когда вы уезжаете, вы сказали?

– Завтра утром.

Она ждала какого-то разумного продолжения.

– Извините, что я с вещами, – неловко сказал Альберт. – Я съехал с жилья и… мне негде переночевать. Я думал, я уезжаю вечером, а выяснилось, что утром. Сейчас поезда не ходят по расписанию. Я ухожу. Извините.

– А, так вы пришли переночевать! – воскликнула Катя. – Так что сразу не сказали? Оставайтесь.

– Нет, я переночую у знакомого.

– Но вы уже пришли!

– И все же, – начиная злиться, сказал он, – это очень неудобно.

От злости ли его, от собственной растерянности – но она громко рассмеялась. Смех был металлическим, в нем отражалось унижение, раздражение, отчаяние и боль.

– Ну… прекрасно… – выдавила она с трудом. – Уходите. Проваливайте! Давайте! Давайте же!

– Тебя услышит твоя тетя, – тихо сказал Альберт.

– Ой, да плевать мне на тетю! И что с того? Что с того, я вас спрашиваю?

Унизительно было: он слишком хорошо меня понимает. Нервность ее, показанная со смехом, говорила лучше любых ее слов.

Альберт заложил руки за спину и прошел мимо нее в гостиную; не поворачиваясь, спросил:

– Чего ты хочешь, Кете?

Он принимал ее вызов, уверенный, что выйдет победителем.

– Я хочу, чтобы все было нормально. Чтобы вы были нормальным! Как раньше! Чтобы мы были как раньше… друзьями.

– Когда-то все было нормальным? – с иронией спросил он. – Это когда?

Не дав ответить ей, он продолжил:

– Когда-то было прекрасное время, когда жизнь была свободной, дружба и любовь были сильнее обстоятельств, когда не говорили о войне и не готовились к ней. Время мира и человеколюбия, которое, нам казалось, никогда не закончится.

– Не издевайтесь надо мной!

– Прости, Кете, – он заметно погрустнел, – но, боюсь, «нормально», которое ты хочешь вернуть, никогда не было. Все было плохо всегда, но ты была юна и не понимала этого.

Она прислонилась к стене, на мгновение показалось, что она не удержится и заплачет с дикими воплями. Чтобы вернуть здравомыслие, она сделала несколько вздохов. Он прав, он полностью прав! Ты хотела этого! За этим ты уезжаешь с Митей! Зачем сейчас себя мучить? Но почему, почему, почему не может быть, как раньше? За что разрушилась иллюзия счастливого мира, зеркального мира, в котором я любовалась своим отражением? В 16 лет я искренне верила, что любовь победит все – предубеждения, комплексы, политику и даже прошлое. Вот бы вернуться в тот январский день, когда она, полная уверенности во взаимности, воскликнула: «Я вас люблю, очень-очень люблю!».

– Наверное… вы правы, – прошептала она.

Она не поняла его тяжелый вздох – было то разочарование или же облегчение.

– Мария сказала, ты выходишь замуж. Это… хорошо. Полагаю, вы уедете. Мария так сказала.

– Зачем же… вы пришли?

Альберт оглянулся, в его выражении проступило странное недоумение, будто он сам не понимал, что делает в этой квартире.

– Ты не веришь тому, что ты говоришь, – как выбивая каждое слово, проговорила она. – Я прямой человек…

– Я знаю, – тихо сказал он.

– Ты пришел, чтобы увидеть меня?

Опять этот необъяснимый вздох.

– В тебе есть то, что я не пойму никогда, – сказала она.

Он хотел пройти мимо ее, но не сдержался и взял ее за плечи. Голова ее упала вперед. Невозможно было сопротивляться теплу, что, казалось, вливалось в нее через мучительную близость с ним.

– Ты приедешь к Марии? – нежно спросил он.

– Нет, я… я…

За противоречивость она его любила и ненавидела: минутой ранее он искренне желал с ней полного разрыва, а сейчас словно уговаривал ее передумать и уехать в Мингу. Скажи он хоть что-то о себе, она бы не сдержалась и закричала: я согласна, я согласна, увези меня, я согласна! Но он уже отпустил ее плечи, и надежда, против воли заморозившая ее разум, исчезла. То было не более чем дружеское участие, дань прошлому и проявление порядочности. Альберт или не любил ее, или не мог быть с ней и боялся в этом признаться.

– Я не вернусь к вам, – глухо сказала она. – Никогда не вернусь.

– Это… наверное, правильно. Тогда прощай, Кете.

За желанием броситься ему на шею пришло иное – поскорее его выпроводить. Поняв, что настроение у нее сменилось на противоположное – как и у него, – Альберт поспешно отступил и во второй раз попрощался. Она молчала. Он ждал, сможет ли ее поцеловать, но она отвернулась и всем видом показала, что устала. Происходящее напоминало вымышленный абсурд.

– Я скажу Марии, что был у тебя…

Она что-то отвечала, и он пошел к двери. А когда дверь за ним закрылась, она ушла в свою спальню и там расплакалась. В голове мелькали сценки, много лет обкатанные в мыслях. Вот зачем Софи ей предсказала, что она станет его женой и они поселятся в далекой стране с пальмами и океаном?


Мария приехала в мае – румяная, с волосами, убранными по новейшей моде, в костюме из блестящего бордового атласа, французской шляпе и солнечных очках в толстой оправе.

– Мне ужасно жаль, что мы не могли приехать раньше, – глаза опуская, чтобы спрятать ложь, сказала она Кате. – Дитер не мог раньше выбраться, а я боялась ехать без него. Жаль, я не успела попрощаться с тетей. Она, наверное, хотела меня видеть?..

Закусывая накрашенные губы, она косилась на Митю, что застыл за спиной Кати. Костюм его, мятый после работы, ей сильно не понравился, усталое лицо было недружелюбно.

– Дмитрий Иванович… – Мария натянула улыбку и пошла к нему. – Как хорошо, что вы нашли время… выразить соболезнования нашей семье. Наверное, вы обычно очень заняты.

– Мария Васильевна, я бы не смог оставить мою невесту без поддержки, зная, как она была привязана к Евгении Дмитриевне.

Мария покусывала щеку. Брови ее были красноречивы – Митя был швалью и, естественно, Катя заслуживала большего.

– Это невыносимо! – наигранно воскликнула она затем. – Дитер, может, ты все-таки соизволишь подойти? Что ты там нашел в своей газете?.. Я здесь, это мной нужно интересоваться!

Тот стоял у вокзальных часов и читал первую полосу. Неестественный тон Марии удивил его, но он послушно подошел и быстро обнял Катю. Она легко вспомнила его, хотя давно не видела. Он был такой же – небольшого роста, с лицом сухим и неприветливым и с желтыми глазами; глаза эти могли быть и красивыми, если он был заинтересован, но чаще они были либо скучающими и оттого словно бы плоскими, либо, как нынче, пренебрежительно-надменными. Костюм новый, иссиня-черный, блестящий и шуршащий, не шел ему; шляпу, в тон костюму, он держал неловко и не соответствующе этикету.

От платформы они шли парами – как Мария захотела. Затем ей захотелось сказать Гарденбергу, и нарочно так, чтобы ее услышали другие:

– Я отказываюсь понимать… Что она нашла в нем? «Красный» журналист, который…

– Мари, это не наше дело.

– А чье, мне интересно? Конечно, она же не твоя сестра! Коммунист… враг нашей семьи! Вот, кого она выбрала! Коммунисты убили нашего отца!

Митя был поражен ее откровенным хамством. Он тихо обратился к Кате:

– Что у тебя за родственники… этакие?

– Извини ее, она… она какая-то странная сегодня.

– Странная?.. Ты не пригласишь ее на свадьбу, я надеюсь?

– Как я могу не пригласить ее? Она же моя сестра! – озабоченно и тихо ответила она. – Может, это стресс? Наверное, она расстроена или встревожена… не знаю… Это поведение совсем не в ее духе.

Давно она столь отчетливо не чувствовала зависти. Нынешняя красота и изысканность Марии, в сочетании с ее новыми манерами, ошеломили Катю. Отличие ее от Марии было слишком явно, как и отличие спутника Марии от Мити: непоколебимая уверенность первой пары, подкрепленная финансовым благополучием, уважением, которое оказывалось военным и их женщинам, – это, твердое и сильное, диссонировало с бедностью, усталостью второй пары, не пользовавшейся схожим уважением и не имевшей состояния. Чувствуя сама, что это омерзительно, Катя позавидовала даже костюму Марии, будто это могло составлять вершину всех мечтаний женщины. Она завидовала условиям, в которых Мария путешествовала, и тому, что жить она будет в «Империале», хоть это и сплошное разорение.

Не зная, что вызывает зависть, Мария позвала ее в отель, настояла, чтобы Катя осмотрела номер и заказала им чаю с местным штруделем. Со служащими она была мила, как человек, работавший ранее в сложных условиях, но временами появлялось в ней нечто горделивое, словно повелительное.

– А как ты живешь? – спохватилась Мария, счастливая, что Кате у нее понравилось. – Не хочешь переехать к нам, сюда? Мы за все заплатим.

– Я живу на прежней квартире, – сказала Катя. – Мне на ней хорошо.

– Но тетя умерла там. Ты уверена, что не хочешь пожить с нами? Тебе бы не пришлось ни о чем беспокоиться…

– Нет, спасибо. Мне там хорошо.

– Ну, как хочешь… – ответила Мария, опечаленная искренне. – Очень жаль тетю. Она тебя любила. Она умерла тихо?

– Да, во сне. Я чувствую себя виноватой из-за этого.

– Почему?

– Тетя говорила мне, что плохо себя чувствует, – ответила она. – А я ей не поверила. Я думала, она притворяется… чтобы я осталась с ней. Я ее подозревала, обвиняла в том, что она пытается меня поссорить с Митей и… Я боюсь, это я довела ее своим поведением. Я не знала, что все этим закончится!

Так как она начала плакать, присев близ чемодана Марии, старшая бросилась успокаивать ее, а затем и сама расплакалась. Общие слезы отчасти примирили их.

Она уже не собиралась ругаться с Митей, но, когда у себя дома сказала, что Мария желает остаться на свадьбу, более того, помочь с ее организацией, он возразил:

– Катишь, я понимаю, родственные связи и все такое, но она отвратительна и ведет себя, как парвеню, как обыкновенная выскочка! Сразу понимаешь: вот человек, который получил деньги и всем теперь доказывает, что он – значительная персона.

– Зачем ты так? Она не такая! – разозлилась Катя. – Да, она пока не знает, как вести себя, она не умеет… она никогда не была богатой дамой!

– Нет, это твоя сестра, я понимаю… Но не нужно защищать ее! И это деньги не ее, между прочим, а ее любовника. Кстати, почему ты не сказала, что он военный?

– Разве я не говорила?

– Нет, не говорила. Я не слепой. Ты не сказала, потому что знала, как мне это не понравится. У вас в семье кто не партийный, так либо военный, либо…

– Ну и что? Если ты собираешься ругаться со мной постоянно, нам вообще лучше не жениться. Если ты хочешь быть моим мужем, ты должен хотя бы не ругаться с членами моей семьи.

Митя помолчал многозначительно. Потом сказал:

– Мы с ним и с его дружками скоро будем воевать. Он и прочие его будут нашими врагами, они будут нас бомбить! Да, кончится тем, что твои родственнички окажутся по другую сторону баррикад!

– Я больше не могу слышать про войну! – воскликнула она. – Давайте заранее убьем друг друга! В этом случае война точно не начнется!

– Я не стану с ними любезничать.

– Не будь таким коммунистом, Митя, умоляю, – перебила Катя. – Дитер мне как брат. А баррикады давно разобрали.


В день похорон был сильный ливень.

Мария в этот раз оделась скромно. В церкви ей было скучно, уголки губ ее были опущены, и по сторонам она смотрела неуместно. Спутнику ее вообще было неловко; пока все шли на кладбище, он хватал ее за локоть, а она ему рассказывала об испорченных туфлях. Чулки ее уже намокли, ей стало холодно и мерзко.

– Как-то все не так, – сказала она Кате, когда та, близ могилы, нырнула под ее раскрытый зонт. – Когда хоронили маму – ты этого не помнишь, – все было по-другому как-то. Не могу это объяснить. Мне странно думать, что тетя умерла. Мне кажется, я и не верю, что она умерла. Я начала сомневаться в церкви. Я даже плакать не могу, потому что я не верю!

И она заплакала за этими словами. Катя попыталась приобнять ее, но Гарденберг, быстро оказавшийся близ них, отстранил ее.

– Нет, нет! – сказал он, потому что Катя снова потянулась к ней. – Я сам, я сам.

Катя обиженно отпрянула от них. Мария не возражала против его тона. Вынужденно Катя вышла из-под их зонта, под дождь, и повернулась к Мите, зонт которого никак не открывался.

– Извини, но зонт сломался, – виновато сказал он. – Может, они поделятся своим?

– Они меня только что прогнали.

– Как это отвратительно! Знаете ли…

– Но это же твой зонт не открылся, – ответила она.

– Нет, я не о том. Прогонять близкого человека от плачущей женщины! Как это низко!

Слышавший его хорошо Гарденберг улыбнулся.

– Чего он улыбается? – обижаясь сильнее, спросил Митя.

– Пожалуйста, не нужно ссориться, – попросила их Мария. – Мы на похоронах, если вы забыли. Дитер, ты его дразнишь! Перестань, пожалуйста.

Она возвратила ему его платок. Головы не отрывая от плеча своего спутника, она, вспомнив, оглянулась на Катю и сказала:

– Ну что ты там стоишь? Иди сюда, к нам! Стоишь, мокнешь! Дитер пошутил.

– Ничего страшного, – ответила та, – у меня все хорошо.

Несколько раз Мария еще звала ее под зонт, но она отказывалась с достоинством, противоречащим ее жалкому, облезлому внешнему виду.

– Ну и пусть стоит! – разозлился на ее упрямство Дитер. – Она у нас гордая! Пусть мокнет и заболеет, если ей хочется. Принципы, видимо, важнее здоровья.

– Отстаньте от нее, вы, фашист! – крикнул ему Митя с другой стороны могилы.

– Да прекратите сейчас же! – воскликнула Мария. – Это все из-за тебя, Катя! Если бы ты пошла под зонт, этого бы не случилось!

Потом они стояли в молчании; никто не желал разговаривать. Мария бросала на сестру возмущенные взгляды; Гарденберг, не отпуская ее от себя, улыбался; Катя злилась них, а Митя почему-то злился на нее, Катю, будто она была виновнее всех остальных.

Когда от закопанной могилы Гарденберг убежал, чтобы подогнать машину к воротам, Мария приблизилась к сестре и тихо сказала:


– Что мы опять ссоримся? Это плохо, очень плохо, понимаешь? Ты вся промокла! За что ты разозлилась на меня?

– Он был не прав в этот раз, а ты заняла его сторону, – ответила Катя.

– Прости. Но чушь это все. Ничего же не случилось?

– А ты почему разозлилась?

– Из-за твоего, этого, – ответила Мария, кивая в сторону стоявшего дальше от них Мити. – Зачем он полез к Дитеру? И… как он смеет оскорблять его? Жалкий репортеришка!

– Можно подумать, Гарденберг – властелин мира.

– Нет, но… Пошли под зонтом! – попросила Мария, хватая ее свободной рукой за плечо. – Чтобы он нас не слышал. Опять еще начнет шуметь! На могилах нельзя кричать.

Оборачиваясь боязливо на Митю (он поплелся за ними на расстоянии десяти метров), Мария почти тащила за собой Катю. Обе спотыкались, из-за зонта и пелены дождя многого не видя, сбивались то и дело на грязи и натыкались на могилы и оседавшие деревянные кресты с влажными и заржавевшими табличками на них.

– Бедная тетя Жаннетт, – шептала тем временем Мария. – Быть похороненной в такой день – не лучшая участь.

– Зато уже не жарко.

– О, это потрясающе. Знаешь что?.. Я была удивлена, узнав, что Альберт вернулся домой.

– Чем он занимается сейчас?

– По-прежнему работает в криминальной полиции. В отделе по расследованию этих… особо тяжких преступлений.

– Он рассказывал?..

– Что?

– Ну, об аннексии, – ответила, наклоняясь к ней, Катя. – Он говорил что-то об этом?

– Нет… А зачем?

– Я была, смотрела, как голосуют. В зале были партийные, они смотрели, кто голосует и как. Было открытое голосование. Митя был в ярости. Он постоянно толкует о войне.

– Что? О войне?

– О том, что начнется война. Неужели мы… действительно будем воевать?

– Дитер тоже твердит о войне, – перебила ее Мария. – Он напуган. Деньги не смогут спасти нас.

Катя высвободила руку. Старшая сестра остановилась.

– Ты можешь сказать мне честно?.. Ты уверена, что это был несчастный случай?

Мария странно повела плечами и отвернулась.

– Он объяснил тебе, что произошло?

– Нет.

– Его жена странным образом погибла, оставила ему огромное наследство – и он никак это не объяснил?

– Это не мое дело, – сухо ответила Мария. – А ты должна радоваться за меня. Через полгода мы поженимся и уедем в путешествие. У нас скоро будет новая машина. Катя… она умерла! Мне ее не жалко. Я не хочу больше об этом говорить.

– А если он убил ее?

– А если и убил, то что? – воскликнула Мария. – В этом мире вечно кто-то кого-то убивает. Причем более бессмысленно.

Катя прислонилась к мокрой серой ограде. Откинув назад голову, словно задыхаясь, Мария ждала, вернется ли Катя под ее зонт; и наконец, с досадой, побежала между могил к показавшимся далее распахнутым воротам.

– Я с ними не поеду, – заявил догнавший их Митя.

– Да пожалуйста! – сказала Катя.

Стало очень холодно, и, желая почувствовать себя в безопасности, она сильнее прижалась к ограде. Но и она была холодной и внушала страх.


Несколькими днями позже Мария написала ей письмо, в котором интересовалась, не откажется ли она, Катя, от ее помощи в подготовке свадьбы. Мария, на самом деле, считала, что со свадьбой лучше подождать, выждать положенный срок траура по тете, но готова была и простить спешку просто из любви к сестре. Почему-то обижаясь на нее, Катя ответила, что ни в чем не нуждается и помощи не хочет, тем более если помощь эта будет оказываться на сомнительные деньги.

Не получив ожидаемого поощрения, Мария все же послала к торжеству сотню белых роз и фату с жемчугом, купленную в здешнем магазине для новобрачных. И розы, и фата возвратились к ней даже без записки. Мария за этим не отступила и приехала к сестре сама, вечером перед ее свадьбой, желая застать ее в одиночестве.

– Не понимаю, чего ты все дуешься, – сказала она Кате, когда та впустила ее. – Я хочу, чтобы моя сестра была красивой невестой, хоть бы и с таким женихом. Если ты считаешь, что поступаешь правильно… разве могу я тебе советовать?

– Стоит тебе начать советовать, как ты сразу становишься похожей на тетю Жаннетт, – отрезала Катя. – Стоит вам захотеть советовать – и вы начинаете почти командовать. Я, кстати, за тобой раньше этого не замечала.

– Да, ты думала, только ты можешь быть такой. Ну, к делу! – уже весело заговорила Мария. – Не знаю, в чем ты собираешься венчаться, но подозреваю, что в каком-нибудь старье. Нет, ни за что! Я привезла тебе кремовый костюм.

– Платье?

– Нет, костюм, – терпеливо ответила Мария. – И если ты не хочешь фату – а к этому костюму она и не пойдет, – то наденешь шляпку. Я ее тоже привезла.

Она была довольна, показывая купленное.

– Я не возьму, прости, Мари. Я не могу.

– Что? Почему? Ты… ты меня нарочно обижаешь?

– Я не обижаю. Это куплено на деньги Дитера, я знаю.

– Я купила это на свои деньги, – заявила Мария. – Я копила и решила…

– Вот же ты врушка!

– Нет, я… я хочу, как лучше. Это все на мои деньги. Не обижай меня, пожалуйста. Ну, Катя…

Поддавшись порыву, Мария обняла ее.

– Тем более я уезжаю завтра, – добавила она. – Дитер уехал, ему нужно быть на работе. И вы тоже уезжаете после свадьбы. Я не хочу, чтобы мы расставались врагами. Дитер и этот твой, Митя, могут собачиться, сколько хотят, а нам с тобой делить все равно нечего.

Отпустив ее плечи, Мария сняла шляпу, бросила ее на стул в прихожей, наклонилась, чтобы снять высокие ботинки. Смотревшей на нее сверху Кате хотелось наклониться вместе с ней и поцеловать ее; но она стала распускать неудобно собранные волосы Марии, распределяя их ровно по плечам каштановыми волнами.

Как в детстве, когда зимой часто не топили, они легли вместе в постель, укрылись и, чувствуя тепло друг друга, засыпали. Проснувшись ближе к рассвету, Мария заметила, что сестра лежит, прижавшись щекой к ее плечу, с открытыми глазами и с сердитым выражением.

– Ты почему не спишь? – шепотом спросила у нее Мария. – У тебя сегодня важный день, нужно быть бодрой. Ты что, испугалась уже?

– А ты бы не боялась?

– Чего же тут бояться? Или тебе плохой сон приснился?

– Не знаю. Странные сны.

– И что тебе снится?

– Так… странное.

– Ну что?

– А ты точно счастлива? – внезапно спросила Катя.

– А чего ты спрашиваешь?..

– Мне страшно за тебя. Что-то в тебе изменилось.

– Просто на меня косо смотрят. Знакомые, даже Альберт. Даже он. Потому что живу с мужчиной, который… недавно овдовел.

– Может быть, они боятся за тебя.

– Нет… Катя, ты же знаешь Дитера. А они живут несчастными. Это потому, что трусы, боятся, как бы кто плохо о них не сказал, как бы кто не посмотрел зло, а страх свой прикрывают нравственностью. Несчастны – но зато нравственны. В их глазах мы – преступники. Они отчего-то считают, что я хочу денег. Я была с ним много лет, когда у него ни черта не было, а теперь внезапно захотела денег?

– Но у него же была жена, он обманывал ее… А если он обманет тебя?

– Катя, как ты можешь так думать о Дитере? Он никогда не причинит мне вреда.

– А может, его жена тоже так думала?

Мария тяжело вздохнула.

– Все-то ты знаешь, Катя. Все у тебя… Вообрази, какая я простая! Вы мне постоянно задаете сложные вопросы. А я всю жизнь мечтала о любви и семье… о своем быте, укромном уголке, и чтобы встречать его после работы. Ты и твой Митя из тех людей, что все хотят объяснить. Все вы пытаетесь препарировать, все хотите запихнуть в малюсенькую коробочку, осмыслить, изучить и понять. А что мне в ваших смыслах? Что мне в чужих и ваших словах? Мир проще, чем вам кажется. Он – о том, что нужно жить; нужно работать; нужно любить и быть любимой; нужно рожать и воспитывать детей.

Мария села на постели. Плечи ее были тонки и белы в синей спокойной темноте.

– Ну зачем все усложнять? – жалобно сказала она. – Мы придумали столько правил, столько условий «честной жизни», но за этим забыли, что человек приходит в этот мир, чтобы стать счастливым. Может быть, нравственнее быть несчастным, вечно страдающим за других, но было бы из-за чего быть несчастным и страдать! Неизвестно, есть ли жизнь после смерти. Если нет жизни там, то каково мучиться тут? Кому нравится страдать, пусть страдает, а мне не хочется.

– Наверное, мы живем, как умеем, – ответила Катя. – В квантовой физике больше смысла, чем в наших спорах. Мне нужно переучиться…

– А сможешь?

– Не знаю. Быть может, если я выучусь, в восемьдесят лет я возьму ручку и напишу во всю стену огромную, на миллион знаков, формулу – и в этой формуле будет заключен смысл нашей жизни. Но ты права: толку нам от действующей «аксиомы всего» не будет никакого. У тебя получается лучше – в двух словах. Не то что наши бесконечные цифры да скобочки.

Рассмеявшись, Мария прижалась к ней головой; лицо ее стало нежным, и были на нем глаза – темные и притягательные, как у красивого животного.

Наутро Катя была бледна, и Мария беспокоилась, как накрасить ее. Тоже мало спавшая, Мария зевала, но хотя бы не боялась. У церкви ей доверили мешочек с белым рисом, чтобы бросать им в новобрачных. Это было неудобно делать из-за кружевного зонта, который ей некуда было деть. Затем она же принесла хлеб с солью, все так же пытаясь не уронить зонт.

– Долгих лет жизни, – сказала она.

Взглянув с улыбкой на ее утонувшее в тени лицо, Катя сказала:

– Митя, поцелуй ее по-человечески, как свояченицу.

Он послушался, нырнул в синеватую густую тень и коротко поцеловал Марию в щеку.

– Живите счастливо, – нехотя сказала Мария.


1940


– Так что у вас произошло?

Суровость этого человека пугала Марию. Она залепетала, проглатывая некоторые слоги:

– Понимаете, моя сестра, она пошла гулять… наверное, она пошла гулять, вернее, она точно пошла гулять… А потом ко мне прибежала горничная и сказала, что она сбросилась… я хотела сказать, упала… упала с моста…

Нетерпеливо человек потирал маленькую записную книжку. Он не открыл ее. Он слушал, а Мария говорила так торопливо, как только можно говорить в сильном волнении; и ей было страшно.

– Так она сбросилась? Или упала?

– Упала, – Марии было неловко обманывать, но иное было опасно.

– Что же, – сказал человек и убрал в карман пиджака книжку, – в таком случае мы отправляемся вниз и…

– Г-жа Гарденберг ошибается.

Следователь – а это был он – уставился поверх плеча испуганной хозяйки. За ее спиной стоял Альберт, засунув руки в карманы широких брюк. Следователь вначале узнал эти брюки, затем клетчатый пиджак, а потом уже физиономию коллеги, с которым он был знаком со столичной полиции. Он откашлялся.

– Итак? Вы имеете что-то сказать?

– Покойная покончила с собой, – с ужасной невозмутимостью заявил тот.

Шея и руки Марии напряглись. Она боялась взглянуть на Альберта.

– Вот как? – ответил следователь и снова достал записную книжку. – С чего вы это взяли, комиссар Мюнце?

– Об этом нам сказала горничная. Та самая.

– Вот как… А горничная могла ошибаться?

– Сомневаюсь, что она ошиблась, – ответил Альберт. – Ко всему прочему, в комнате покойной мы нашли записку, в которой она просила никого не винить.

Мария тяжело вздохнула. Следователь спросил предсмертную записку, но Альберт признался, что Мария – именно она! – сожгла ее после прочтения.

– А вы у нас скрываете детали, не так ли? – Ей захотелось убежать от этих строгих глаз. – Нехорошо. Очень нехорошо, г-жа.

Закончив с этим, следователь объявил, что за трупом немедленно отправятся поисковики. Он позволил себе похлопать Марию по плечу, но то было так унизительно, что она внутренне сжалась. Однако спокойствие, что нашло на Альберта спустя час после ужасной новости, было ей неприятнее. И как только следователь оставил их, она тоже поспешила выйти, чтобы не оставаться с Альбертом наедине.


В спальне лежал, закрыв голову подушкой, Дитер. В другой день она бы подумала, что ему плохо, и ушла, но теперь она села близ него и потрогала его спину. Рубашка на спине была мокрой – он не переоделся; китель валялся на полу. Дышал он медленно и глубоко.

– Хочешь, я уйду?

Он отрицательно промычал из-под подушки. Ласково Мария провела по его лопаткам, но после, не встретив отклика, опустила руку на постель. В мягком сумраке она едва различила, что он не снял обувь, а завалился на постель как есть – уже невероятно.

После минуты молчания он перевернулся, голова его показалась, свесилась с кровати, а подушка отлетела к ее спинке.

– Почему она это сделала? – тихо спросил он.

– Не знаю…

– Почему?.. Это наша вина.

Он закрыл глаза обеими руками. Оттого, что он плакал, ей захотелось убить Катю своими руками. Появись она сейчас – и Мария без сожаления впилась бы ногтями в ее щеки.

– Ты не виноват, – проглотив ком, сказала она. – Мы хотели ее вылечить. Мы бы вылечили ее…

– Нет, Мари. Бесполезно.

– Это Софи что-то наговорила ей, – сказала Мария. – Она… и Альберт… это они виноваты. Они – а не мы. Это они, только они!

И она тоже заплакала. Дитер не трогал ее, пока она сморкалась и вытиралась, он смотрел на нее снизу и размышлял о чем-то ином.

– Она видела во мне врага, – медленно заговорил он, – который пришел с оружием в завоеванную страну. А она… была маленькой девочкой, как ты – много лет назад. Она стояла в дверях и смотрела на меня. И впервые я увидел в ее глазах… ненависть. Я видел Катю тысячу раз, но никогда в ней не было ненависти ко мне.

– Она была больна, – жалостливо прошептала Мария, – она не могла тебя ненавидеть. Катя всегда тебя очень любила. Она очень тебя любила. Дитер… ну как так? Ты ошибаешься.

– Нет, Мари.

– Она знала, что ты выполняешь свой долг. Она никогда бы не винила тебя.

– Да. Она часами сидела в ванной и плакала. Я и Альберт – мы не могли ее спасти. Мне… тяжело. Мари, я очень ее любил. Она была крошкой. Она была… Я не могу.

У нее не было слов. Не было мыслей. Не может быть, чтобы Катя ненавидела их.


Ссутулившись, но улыбаясь, за улыбкой пряча усталость и обиду, он осматривал прихожую. Катя безразлично топталась на месте, избегая смотреть на него.

– Мария сказала, как тебя найти, – не в силах больше молчать, заговорил он, – она сказала, что, если я буду у тебя… чтобы я поселился у тебя… если это не принесет тебе… Она беспокоилась.

Катя пропустила его слова мимо ушей. Он снял китель и повесил его близ ее жакета.

– Как ты себя чувствуешь?

Тягостное молчание.

– Не хочешь со мной говорить?

Теперь он спрашивал на русском, рассчитывая, что уж на это она откликнется. Не ожидавшая того Катя вздрогнула, руки ее задрожали; она прислонилась к стене и еле держалась, чтобы не зарыдать.

– Катя, Катя, что с тобой?

Она отшатнулась от его рук.

– Не трогайте меня… не трогайте. Не надо.

И после:

– Я выдам вам белье. Комнату. Обед в семь вечера. Только не трогайте меня.

Не смотря на него, избегая и прикасаться к нему, как к больному, она передала ему постельное белье, показала свободную спальню и кухню. Он молчал, втайне злясь на нее, в желании схватить ее и трясти, пока она не объяснит, что происходит. Он думал, что Катя на пороге бросится в его объятия, как преданная младшая сестренка, а вместо тепла и нежности (после унылого штаба и неприятной дороги) она отвечала на его ожидания ужасом и омерзением. Словно он был и бешеным псом, и отвратительным насекомым, на которое и смотреть мерзко.

Он попросил ее не беспокоиться, но она в тупом ожесточении накрыла ему стол.

– Ты не поужинаешь со мной? – спросил он после этого.

Но она выскочила из кухни, и в ванной ее вырвало. Он отставил тарелку и чашку и закурил. Плевать было, что скажет на это хозяйка. И за это мы воевали – чтобы наших близких тошнило от нашего присутствия. Я стал врагом девочки, которую двадцать лет назад держал на руках.


«…Касательно работы на период 08-12. Просьба следовать изложенным ниже правилам:

1. Старайтесь использовать слово "война" не менее 5 раз (на столбец), при этом дополняя его словами "победная", "справедливая", "благородная", "необходимая". Ни в коем случае не используйте негативные слова (и их однокоренные) "кровь/кровавая", "жестокая", "тяжелая" и т.п.

2. Помните, что основные читатели – это средний класс. Согласно нашим данным, средний класс испытывает разочарование из-за затяжного характера военных действий. В номере обязательно должно быть: а) о том, как справиться с трудностями из-за войны (материальными или психологическими); б) о том, как улучшится жизнь после войны; в) обязательно – что призванные на службу счастливы оказаться в рядах армии, организуют воинские братства, "война – лучшее занятие для мужчины" и все в таком духе.

3. "Наш противник очень опасен и угрожает нам, поэтому мы должны его уничтожить. Уничтожить навсегда, чтобы он никогда не поднял своей грязной головы. Но он недостаточно силен, чтобы мы не могли его победить" (сгладьте это противоречие!)

4. Напоминайте (минимум 5 раз в номере), что в стране действуют иностранные агенты, ими могут оказаться наши друзья, родственники и соседи. Будь бдителен и наблюдай за ними! (вскользь)

5. На занятой территории царит порядок, местное население радо жить под нашим владычеством (нужны убедительные фото!), мы кормим детей шоколадом и прочее положительное на ваше усмотрение. Минимум – 2 стр.».


Отложив памятку для журналистов, он уже хотел взяться за речь, но отчего-то ему стало грустно. Стол тоже был грустный (1 м 50 см) и подозрительно аккуратный – наверное, тут ошивалась горничная. Стало настолько тягостно, что он встал и начал расхаживать по комнате (ковер – 7 м на 3 м, какая точность!). Получалось глупо. Он вспомнил, что Кете умерла, но торжества за этим воспоминанием не было, как не было и горечи. Потом он вспомнил Софи – и на него нахлынула бессильная ярость, он даже остановился и уставился в стену в ужасе, что ничего не может сделать. Конечно, можно вернуться за стол, постучать на машинке (чертовы тугие буквы) и явить миру новую бессмысленно-великую речь. Но, вопреки разуму, бессмысленное в этом преобладало над великим.

Конечно, это ужасно, зачем я это делаю? Потому что Софи сказала ему… Нет, впрочем, Софи не говорила ему что-то делать. Она лишь сказала, как говорила ранее Катерине, Альберту, Марии и всем остальным: «Я знаю, что ты движешься по пути, что тянется из твоего сердца. Это путь сложный. Сейчас ты хочешь верить, что в финале этого пути тебя встретят с почестями. Что ты одержишь победу – или хотя бы увидишь ее своими глазами. Но ты боишься смерти – ранней и мучительной. И я должна сказать тебе: если ты будешь идти по этому пути до конца, тебя ждет смерть, такая смерть, которую ты боишься. Не будет победы, не будет ни прижизненных, ни посмертных почестей. Твое имя скоро исчезнет, тебя забудут даже те, кто знает и любит тебя сейчас. Запомни это хорошо – на этом пути нет ничего, только СМЕРТЬ. И я вижу, что ты привязан к одному человеку, эта привязанность не позволит тебе уехать. И это погубит тебя – эта привязанность и твоя работа». Конечно, очень оптимистично. Может, стоило все же уехать, пока была возможность?

Машинка не слушалась. Аппель потыкал в клавиши, но давление было слабым, буквы не отпечатывались. Он вспомнил повестку, за этим достал ее из кармана – и там было обыкновенное, чем пугали с начала войны большинство мужчин его возраста: «…в течение 96 часов… явиться на призывной пункт…»

К Аппелю постучали. Это был Альберт. От его появления Аппель разозлился сильнее.

– Я тебя отвлекаю?

– Нет, – сказал Аппель резко, – но мне казалось, конечно, что ты больше не захочешь со мной говорить.

– Нет… Ты был прав, я там не нужен.

Альберт присел на кровать.

– Можно с тобой поговорить?

– Конечно, сейчас?

– Ты сказал, я не отвлекаю тебя.

– Вот… и что тебе нужно?

Пришлось встать, чтобы небрежно опереться на стол. Обоим было как-то неловко.

– Ты уезжаешь воевать? Почему?

Аппель был удивлен.

– В каком смысле? Ты хочешь сказать, у меня есть выбор?

Альберт промолчал.

– Почему тебя волнует, что я ухожу воевать? – как можно ровнее спросил его Аппель.

– Вдруг тебя убьют на войне?

– Конечно, меня там убьют!.. Конечно, именно меня!.. Черт, Берти, не сейчас, умоляю.

– Я ненавижу эту войну.

Поразмыслив немного, Аппель решил, что испытывает схожие чувства, но больше ненависти у него к тем, кого он учит любить эту войну. Они были хуже него (21764269 потребителей), потому что верили в бред, а он, Аппель, знал ему цену. И ему стало больно не только за себя, но и за страну (великую, обновленную, спасительницу и прочее), которая потеряет одного из 24784 человек – их название должно быть, на языке учебника, «человеки разумные».

– Вот как… – Аппель знал, что Альберт не провокатор, но все равно было не по себе. – И чего же ты ее… это вот… Мне казалось, конечно, что ты был бы счастлив отправить меня на смерть. А война – отличный способ избавиться от меня.

– Я не желаю тебе смерти. Я был очень зол на тебя… но я признаю: ты не сказал ничего, кроме правды. Это я виноват, а не ты. Правда может убить, но виноват не тот, кто озвучил ее.

От благородного прощения Альберта ему захотелось убиться 127 раз.

– Я больше не вижу смысла скрывать, что ненавижу войну и империю, которая ее начала. Не оттого, что я милосерден, напротив – я ненавижу войну, потому что она открыла мне правду, которую я не хотел признавать. Я ничем не лучше Альбрехта. Я тоже чувствую наслаждение, убивая людей.

Аппель не считал названное убийством в обычном значении слова, но знал также, что Альберт разозлится, реши он ему возразить. Поэтому он ответил:

– Конечно, это плохо, но это совсем другое… Не считаю, что тебя можно сравнивать с твоим этим кузеном.

– Ты не переносишь Альбрехта, а меня…

– Конечно, я не переношу Альбрехта, – перебил Аппель. – Он псих и маньяк. Он действительно убивал по 150 человек в сутки? Не понимаю, как ты любишь его.

– По той же причине, по которой ты любишь меня – этой причины нет, у этого нет объяснения.

Аппеля трясло от гнева. В мгновение это не понимал, как может (мог?) любить этого человека. Альберт пришел мучить его, разыгрывать раскаяние, или сожаление, или бичевать себя, рассчитывая, что его оправдают.

– Конечно, ты пришел, чтобы я тебя пожалел. Но тебе меня не жалко, Берти. Поэтому оставь меня в покое. Мне нужно писать речь.

– Зачем? Какая речь, Альдо, если скоро тебя забирают на войну?.. Тебе нужно было уехать. Не нужно было доводить себя до такого состояния! Я знал, что это плохо кончится! Я говорил, что это плохо кончится!

– Пока ничего плохо не кончилось! Дай мне поработать, пожалуйста.

Но на первом этаже зашумели – из громкого автомобиля вышли кузен Альберта, Альбрехт, и их общий приятель (и муж Софи) Петер Кроль. Альберт сказал, что их нужно встретить и поспешил выйти. Аппель же, после колебания, пошел за ним встречать новых гостей.

Альбрехт крутил фуражку, рассматривал ее и цокал языком. Затем почесал волосы (3 см и 8 мм) и спросил, скоро ли вернутся «поисковики». Ему не ответили. Альбрехт надел фуражку и достал сигареты.

– Она оставила записку? – сухо спросил он.

– Да, – сказал Альберт, – Мария нашла ее в комнате. И вон Альрих тоже…

– Ты… это… как, нормально?

– Ничего.

Не знай Аппель Альберта, он решил бы, что тот шокирован и оттого неестественно спокоен. Но Альберт отошел от первого чувства, и на лице его было странное смиренное выражение, что не соответствовало ситуации. Должно быть, и Альбрехт был схожего мнения. Он спросил у Альберта закурить и, выпуская дым, сказал:

– Да что это?.. Чтобы Кете покончила с собой? Кете? Сложно в это поверить.

– И все же это так, Альбрехт.

Тот искоса смотрел на старшего кузена. Аппель с неприязнью заметил, что запястья у Альбрехта слишком волосаты (98 волосинок на одном); звериное начало в нем могло быть привлекательным, имей он интеллигентный облик Альберта. Удивительно, что Катерина не сошлась с Альбрехтом – в обоих есть (или было?) нечто судорожное и злое.

Альбрехт быстро моргал и почесывал густые темные брови (конечно же, больше 4 см).

– Как чувствовал, что не стоило ехать, – сказал он потом. – Не хочу на это смотреть. Берти… нет, я не могу это понять! Мне нужно прийти в себя.

– Она тебе нравилась.

– Что? Нравилась, да, – воскликнул Альбрехт. – А почему бы она не… Нет, Берти. Я старые отношения не забываю. Она очень хорошая. Да мы… мы все ее любили!

– Да?

– Не нужно сарказма, Берти! Мы ее любили. Дитер говорил, она была больна. Надо было отдать ее на лечение!

– Она чувствовала себя чужой в нашей компании, – возразил Альберт.

– Не может быть! Она не была чужой! Я знаю, на что ты намекаешь, – это не так! Это… другое. Это другое!

– Ну да, другое.

Разочарованно Альбрехт повел плечами. Отбросил окурок – он приземлился на клумбу с желтыми цветами (головки – 7,5 см).

– Это… я пойду выпью, – взявшись за дверной косяк, сказал он. – Надо будет – приходи. Слышишь, Берти?

– Отстань.

– Нет, давай напьемся… Ну хорошо, черт с тобой. Кстати… – Альбрехт морщился так, словно уже был пьян и тяжело соображал. – Вы записку нашли? А дневник?

– Она вела дневник? – неуверенно спросил Аппель.

– Это не твое дело. Слышишь, Берти, вы нашли ее дневник?

– Я его искать… не собираюсь, – ответил тот.

– А значит, его найдет следователь. Или… я не знаю…

– Мы не видели дневник в ее комнате, – снова вставил Аппель.

– И чего? Он должен на виду лежать? Или вы все ящики опрокинули и стенки простучали? Не хотите – все равно, пожалуйста.

Нет, глупость, не хватает начать охоту за мифическим дневником.


Он избежал встречи с Марией – она вышла из супружеской спальни – и забежал в комнату Катерины. С прошлого раза в ней ничего не изменилось. Аккуратная кровать, чисто (конечно, не сама Катерина убиралась, какая она была лентяйка!), на столе – женская косметика, 7 тюбиков. За занавесками был уличный свет. Подушка высокая, может быть, 11 см в высоту?

Собственно, это глупость. Зачем ему дневник Катерины? Это лишено логики. А если она написала о нем? Альбрехт подозревает, оттого источает презрение (и это взаимно), но доказательств у него нет. То же касается остальных – никто из них не решится пойти против него и компании. Как бы ни был жесток Альбрехт, он не напишет донос – есть риск встретить неприязнь и рассориться с Альбертом. Маленький безопасный мир – в нем забываются законы, в нем любовь и преданность важнее высших указаний. Карточный домик, который можно обрушить единственным касанием – нет, им необходим дом, в котором можно быть человеком вне положения, политических взглядов и национальности. Жаннетт называла это «тайным братством-сестринством». Каким бы ни считал его Альбрехт – нет, любой из них, – он не станет той силой, что сметет последний оплот нормальности. Опасна лишь Катерина – потому что она мертва.

Признаюсь, мне вас жалко. Я не хочу вас оскорбить. Мне вас просто жалко. Прав был Альберт, говоря, что вам нужно уехать. Они же превратили вас в калеку. Это Софи вас так напугала… и сейчас вы служите тем, кого ненавидите, а они запрещают вам чувствовать. Потому, что Софи напугала вас смертью. Но неужели ваше… нельзя назвать это жизнью, это существование! Неужели подобное существование лучше смерти?

Что она могла написать? Если дневник существует (скорее всего, иначе бы Альберт не соглашался в этом с Альбрехтом), могла ли Катерина написать в нем – о нем? А если она прямо и написала: «Вон, я давно знаю Альдо – и как забавно, что он влюблен в Альберта! Как сложно представить, что мужчина может любить другого мужчину!». Конечно, лучше умереть на фронте, чем быть обвиненным в ЭТОМ. Катерина всячески старалась им помешать. Каковы были ее мысли? Что она записала в дневнике?

Стараясь не шуметь (за дверью ходили), Аппель просматривал все ящики, проверял под кроватью, за занавесками. Он вздрагивал каждый раз, когда казалось, что шаги остановились напротив спальни Катерины. А если явится Мария? Или, хуже того, полицейские? Он лег на пол, чтобы заглянуть в щель (1 см) между полом и низким столом, и заметил нечто пыльное – но раньше белое-белое. Рукой было не достать. Аппель уже взялся за край стола, намереваясь сдвинуть его – и тут же сообразил, что на этакий шум кто-то, но прибежит. Поискав немного, он вспомнил, что на подоконнике есть тонкое – меньше сантиметра диаметром – растение. Оно было достаточно длинным – 23 см. Поколебавшись, Аппель вырвал стебель из горшка и просунул его в щель. С третьего раза листья подцепили бумагу, получилось извлечь это на свет – и то было 5 страниц, исписанных рукой Катерины. Казалось, она не потеряла их, не выбросила, а нарочно засунула их под стол – но зачем? От странного умысла Аппелю стало не по себе: либо Катерина писала что-то столь запрещенное, что не доверяла никому, даже сестре и Альберту, либо хотела, чтобы любопытный некто нашел именно эти записи после ее… после ее… Неужели она умерла? Как хорошо! И Альберт не кажется разбитым. Нет, вопреки всему – ужасно, он поступил плохо, толкнув ее в этот обрыв. Как хочется жить – как можно самому… невозможно.


1918


«…Страшные события у нас в тылу, – писала его мать на фронт. – Стачки и бунты. Моряки бунтуют, солдаты бунтуют. И есть, от чего: хлеба нет, мы пухнем с голоду, а работать заставляют, и воевать заставляют. Как не бунтовать? Нашим политикам важнее престиж, военные успехи, а наши жизни им – что?.. Что с того нам тут, что вы наступаете? Какие-то реформы в парламенте… Рассказывают, что в К. была массовая демонстрация моряков; они словно бы саботировали приказ напасть на вражескую эскадру в открытом море. Конечно, об этом толком не пишут, газетчики наши боятся. В К., я слышала от знакомого твоего, взял власть объединенный Совет рабочих, солдат и матросов; якобы такие же Советы борются в Г., Б. и Л., в Ш. и Ф. Из Минги пишут, что их землю восставшие объявили „независимой республикой“. Ты не знаешь, как там? Знаете на фронте вы, что происходит? Как путано, неумело получается у меня описывать, и как неточна я, возможно, и в основных деталях…».

С фронта муж Лизель отвечал спустя непродолжительное время: «…У нас тут совершеннейший хаос. В армии заправляют „красные“ агенты. Дисциплины в войсках никакой, начальников не слушают и грозятся расправиться с ними, если они станут препятствовать идеологической работе „красных“. Ты знаешь, я сам устал от войны, мне хочется, чтобы она поскорее закончилась, я также не являюсь большим сторонником нашей власти, но „красные“ – это слишком, по моему мнению. Приезжают какие-то личности и рассказывают о грядущей „мировой революции“, о новых порядках, об успехах их в новой России. Может, закончится война – и они успокоятся? Это усталость от бессмысленности всего на фронте бросает их в лапы этих агитаторов. Не знаю, что мы станем делать тут, в войсках, если наши во главе с „красными“ начнут бунтовать и в нас же стрелять, как было и в К., и в Б., и, кажется, в Минге…».

Одновременно с этим письмом прибыла телеграмма, в которой говорилось о скором приезде в столицу Жаннетт Воскресенской и членов ее семьи. Жаннетт умоляла встретить их на вокзале, ибо они в полной растерянности и ничего не имеют. В Лизель сильны были дружеские чувства, оттого она поехала в указанный час на вокзал и домой возвратилась с гостями.

Увидевший их впервые Дитер боялся к ним приближаться. «Жаннетт новая», как сказала о ней Лизель с улыбкой, казалась моложе своего возраста; у нее были короткие, по линии скул, рыжеватые волосы и болезненность оголодавшего человека. Жакет на ней был мужского кроя, с ремешками красными вместо военных погон и тонким черным поясом; прямая юбка, пошитая неумело, была коротка и открывала ноги, обтянутые дешевыми бумажными чулками; сапоги носились ею по-военному, как на фронте, и являли собой пример тамошней, окопной, неухоженности. За Жаннетт робким шагом вошла девочка лет девяти в красном пальто и красном берете. Слабые ножки ее были тяжелы из-за плохих сапог, обострившееся маленькое лицо опустилось к огромному свертку с ребенком, и, хотя ей было сложно держать его, Жаннетт себе ребенка не забирала. Полминуты спустя, когда Жаннетт уже начала осматриваться, в дом, наконец, вошли хозяйка с Ашхен Александровной. Ашхен нерешительно, но потянулась за свертком, приняла его от девочки и стала младенца укачивать, но все это с омерзением.

– Боже, ну успокой его! – воскликнула Жаннетт, зажимая уши. – Не могу я слышать этот вой! Сирена – не иначе!

Ашхен молча на нее взглянула; глаза ее были очень злы.

– Позвольте… если вам сложно… – пролепетала Лизель. – Я у вас возьму. Это мальчик?

– Девочка, – сквозь зубы, не посмотрев на нее, ответила Ашхен – и не отдала ребенка, а почти сбросила его на чужие руки.

Вытирая лоб, она прислонилась к стене и уставилась на сына хозяйки. Проследив за тем, Жаннетт также повернулась к нему и спросила:

– А ты кто? Сын Лизель с Райко?

– Сын, – сухо сказал он.

– Звать-то тебя как, хозяйский сын?

– Дитер.

– А отец твой где?

– На службе, – резко ответил он и отвернулся.

Мать была оскорблена его грубостью. Ухмыльнувшись, руки положив на пояс, Жаннетт заявила:

– Ничего. Хоть не запуганный – и то неплохо. А вежливость – она не всегда нужна.

– Совсем маленькая девочка, – сказала робко Лизель. – Ее нужно молоком кормить. Молоко у вас, позвольте спросить… чтобы, если не хотите так, хоть сцедить немного…

– Нету молока, – тихо отрезала Ашхен.

– Но как же?.. У меня немного… куплено коровье, я могу развести…

– Покупаете?.. Бог мой, как? – Жаннетт за ней прошла в кухню. – Я успела посмотреть: в магазинах ничего нет! Может, полегчает с окончанием войны?

– Я не знаю… мы берем в деревне. Я сама не могу ездить, далеко… и незаконно. А Дитер, он… после занятий и по выходным, на велосипеде, ездит и… обменивает… на картошку, на муку, на то же молоко. Там-то у них все есть, это не наши магазины.

– Кто же знал? Мы, когда ехали, думали, что у вас лучше. У нас-то голод страшный. Война из всех все…

– Жаннетт, что?..

– А, ты хочешь спросить, как мы тут оказались?.. Я не хотела тут быть. Я хотела остаться там. У меня там и… все, и мое, и… но я тебе потом скажу! Брат, Василь, взял с меня слово, хоть мы были в ужасных отношениях… но об этом потом, потом… я поклялась, что позабочусь о его жене и… о ребятах… чтобы они уехали, а я… как захочу потом. Но я потом это все, потом… У меня есть деньги. Пока нам хватит. Мы кое-что смогли продать. Нам нужны меблированные комнаты или что-то похожее, чтобы хоть на первое время устроиться.

– Ты потом обратно поедешь?

– Не знаю. – Жаннетт пожала плечами. – Она очень больна. Его жена. Как бы я к ней не относилась, но… если она умрет, а с детьми что-то случится, это останется на моей совести. Мне нужно знать, что у них все хорошо. Пока я не буду уверена, что она сама сможет заботиться о детях… Ты нам поможешь? Только найти комнаты, а там мы… мы сами уже.

Комнат нужных не нашлось – никто не хотел брать беженцев, бывших врагов, к тому же с маленькими детьми. Поэтому Лизель отвезла их на дачу на озере – неделю назад ее освободили от военного штаба. Взяв с собой и сына, Лизель помогала гостям обустраиваться. Беспокоить ее начала девочка – имена детей за хлопотами она забыла спросить, – настолько та была молчаливая и хмурая. Она стояла постоянно поодаль, но слушала внимательно, о чем говорят взрослые, понимала многое, бывало, и улыбалась странной улыбкой.

– Как тебя зовут? – по-русски спросил у нее Дитер.

Девочка не отвечала; он был выше и мог только видеть опущенную голову и темно-бронзовый отблеск на ее затылке.

– Ты что, немая? – разозлившись, спросил он и слабо толкнул ее в плечо.

Не показывая лица, плечи еще больше опустив, она покачала головой.

– Если не немая, отвечай! Имя у тебя есть?

А поскольку она молчала и этим злила его, он сильно ударил ее по предплечью, а когда она пошатнулась, влепил ей затем и звонкую пощечину. Она вскрикнула – и на это явилась Лизель, что была шокирована его поведением.

– Дитер, не бей ее! Разве можно? Что отец говорил?.. На женщину поднимать руку?!

– А что она не отвечает? – обиженно спросил он. – Не немая же! А как ее имя, сказать не хочет.

– Что ты кричишь? Если я тебе по лицу дам, больно тебе будет? Не хочет – пусть не говорит!

– Ее Машей звать, – сказала Жаннетт. – Она сейчас не говорит. Мари, к матери иди! Она в кухне. Ей нехорошо… успокой ее.

Девочка убежала. Дитер хотел пойти за ней, чтобы опять пристать к ней с вопросами и все-таки добиться вразумительных ответов, но мать его остановила и силой усадила на диван. Жаннетт тем временем распаковывала саквояж.

– Хочешь посмотреть? – спросила она, доставая фотографии. – Тут я и мой поэтический герой.

– Неужели? – хотел было съязвить он, но успел прикусить язык.

– Мы тут в Киргизии. Путешествовали вместе по Средней Азии. Снимались на озере Иссык-Куль. Место замечательное, тепло, света много, купаться можно… Не знаю, встретимся ли мы снова. Неужто новости из нашей глуши не произвели впечатления на вас, местных?

– Нам хватает и своих, – ответила Лизель. – Как младшую девочку звать, ты не сказала.

– Нет?.. Катериной ее звать. И девчонка не ее.

– Как же – не ее? А чья?

– Василь, паскуда, постарался. Он, кобель приблудный, успел с десяток детей заделать. Все по вдовам офицерским. Если какая забеременела – все знают, от кого! Слава впереди бежала!.. В отца пошел. Тот тоже матери столько горя причинил! И девчонка эта как раз от такой же, несчастной, очередной. Мать при родах погибла. Так и пожалели, оставили у себя, с собой взяли… ребенок все-таки, не бросать же! Жить и такое, нагулянное, хочет! А от Василя больше и ничего, только письма. К «белым» патриотам ушел.

– Вы рассорились из-за… этого личного?

– Личного… если бы. Курить-то можно? – спросила Жаннетт, вынимая из саквояжа портсигар. – Мы из-за политики изначально разошлись. Он – устойчивый консерватор. Такого ничто не собьет – с такого-то пути. Эти прогнившие, жалкие «скрепы»… Так мы и рассорились. Но он попросил меня, уезжая, позаботиться о его семье, увезти их, если… собственно, и случилось. А твой что? Живой, пишет?..

– Он… я не знаю. У нас тоже говорят о революции, и я боюсь, как бы Райко на нее не ушел.

Воспользовавшись растерянностью матери, Дитер тут выскользнул у нее из рук и убежал в кухню. Там сидели Мария с ее матерью Ашхен, и Ашхен плакала, уткнувшись в волосы дочери.

– Я знаю, знаю… они, они – говорят обо мне! – приговаривала Ашхен. – Они насмехаются! Не боятся за моей спиной сплетничать! Пусть, все равно я скоро умру! Я знаю, знаю, что умру!.. Но лучше бы все в глаза сказали… а это – мерзко, мерзко!..

За стонами и мокрыми всхлипами Ашхен он услышал и ласковый, тихий голос ее дочери. Заметив его, девочка замолчала. Внешне они были похожи с матерью: острое, необычно ханское было в их лицах, их раскосых карих глазах и темных, тонких суровых губах. Это было ему странно: таких лиц он ранее не встречал, разве что видел на картинках в учебнике. Лица людей, оставшихся без родины. Эти же черты он ожидал увидеть в девочке, что шевелилась в свертке, но Катерина была светленькой и смутно знакомой. Непривычно было вблизи смотреть на чужого ребенка. Но в любопытстве он потянулся к нему, а потом эта девочка оказалась у него на руках, и на мгновение он решил, что она его узнала. Он не очень-то любил свою сестру Регину и не скучал по ней после ее смерти, но теперь ему захотелось вернуть Регину, сестру, или получить новую сестру, чтобы злиться на нее, дергать ее за волосы, а потом отгонять от нее плохих мальчишек. Вот бы вернулся отец, и у матери родилась маленькая сестра. Ведь после смерти Регины мать неделю ничего не ела, и в глазах ее навечно застыла тоска.


Сутки спустя сменилась власть, правление перешло к социал-демократам, у которых разрастался конфликт с коммунистами. Империя, казавшаяся непоколебимой, разрушилась, и новая страна оказалась на пороге гражданской войны.

В письме Райко, муж Лизель, писал, что «республика» – нечто странное в его понимании. Письмо принес его сослуживец, отозванный в столицу уже по окончании войны, после подписания перемирия. Человек этот, потрепанный, с уродливым от оспы лицом, спешил к своей семье и на вопросы Лизель отвечал отрывисто, желая избавиться от нее поскорее. С письмом он привез неизвестно как добытые Райко колбасу и несколько банок консервов. В семье очень обрадовались передачке и стали высчитывать, как растянуть еду на неделю. С проснувшейся от долгого голодания жадностью Дитер спросил:

– Нам обязательно делиться с этими, твоими гостями?

– Но мы же все делим пополам, – возразила Лизель с обиженным выражением. – Они тоже давно не ели мяса. Будет нехорошо, если мы от них утаим.

– Но это отцовские консервы! И колбаса тоже его!.. Нам самим есть нечего! Почему мы должны что-то им отдавать? Они приехали, чтобы мы с ними делили еду, которой нам самим не хватает!

– Но они тоже нам помогают…

– Очень мне нужна их помощь! Без них раньше справлялись – и ничего!..

Разочарованно Лизель смотрела на него, и он сильнее разозлился – от осознания, что ей больно от его жадности. Ранее он не говорил, что устал от якобы взаимной помощи, но сейчас не смог держаться; было нелепо, что Лизель дорожит чьей-то дружбой, когда могут быть только интересы семьи.

За едой, в провинцию, нельзя было ездить поездом, на машине, по крупным дорогам: «мешочничество» объявили вне закона, и на вокзалах и дорогах дежурили полицейские и отбирали у возвращавшихся в город купленные у деревенских продукты. Объяснять, что «мешочничество» – единственный способ выжить (а магазины закрыты!), что за еду уплачены деньги или отданы украшения, – все было теперь бесполезно. Полицейские не смотрели на возраст, бывало, распускали руки и грозились посадить в тюрьму за нарушение закона суток на десять. Можно было проскользнуть лесными тропинками, с велосипедом, но и то иногда заканчивалось плачевно: могли напасть местные, отобрать все, побить или даже убить.

Но, так как все лучше было, чем помирать, Лизель посылала сына в деревню; сама она была слишком слаба, чтобы ездить с ним. Воскресенские снаряжали с ним Марию – Ашхен, ее мать, боялась местных правоохранителей, а Жаннетт занялась переводами и часами просиживала за письменным столом. Марии достали маленький велосипед, и, когда Дитер приезжал из города на дачу, они вместе ехали в деревню, за четыре километра. Эта вынужденная близость ему сильно не нравилась, он хотел побыть один, а Мария мешала ему, даже если они ехали молча. В иные моменты он находил, что она приятна ему своим терпением, что она умеет договариваться с деревенскими и немного снижать цены. Но потом ее достоинства вызывали в нем гнев еще больший. Он не мог смириться, что еду с Марией нужно делить поровну, и, чтобы справиться с гневом, обрушивал на ее голову угрозы и оскорбления. Если случалось, что их ловили полицейские и все отбирали, он и в этом винил Марию и, поскольку на слова его она не отвечала, мог и влепить ей пощечину с бешеным наслаждением. Поначалу она пробовала заслоняться от его ударов, но потом, привыкнув к избиениям, стояла ровно и смотрела прямо. Ей было больно и обидно, но она решила терпеть, раз уж ничего от нее не зависело.

Раз ей удалось поймать кошку, заплутавшую в их саду, и в тот день он впервые почувствовал к ней что-то, схожее с благодарностью. Мария лишь хотела ее успокоить, погладить и не поняла, зачем Дитеру это истощенное злое животное.

– Не нужно! Зачем ты?.. – беспомощно сказала она.

Легко оттолкнув ее, Дитер вырвал из ее рук шипящую кошку.

– Мурлыка! Зачем? Что ты делаешь? Это мурлыка! – испуганно прошептала Мария.

Еле удерживая у земли голову кошки, он камнем с первого раза размозжил маленький череп. Мария громко заплакала.

– За что? Что ты сделал?

– Это еда, – ответил он тихо. – Я хочу есть.

Из трупика кошки Лизель был сварен бульон. Немного подумав, она в него бросила оставшуюся половину морковки и еще чуток чеснока.

– Покушай с нами, – сказала она Марии, уже разливая бульон по тарелкам.

Та, чтобы не обижать Лизель, проглотила несколько ложек; но потом ее стало тошнить, и она убежала в туалет.

В другой раз, остановившись с ней по дороге домой, он спросил – чтобы позлить ее:

– Что, запугал я тебя?.. Что не отвечаешь?.. Боишься?

– Я не боюсь, – зачем-то тихо сказала она.

– А отворачиваешься что?.. Что сюда приехала? Думала, с тобой тут ласково станут? И без вас есть нечего, а вы и последнее, как саранча, отбираете! Что у себя-то не сиделось?.. Приехали у нас оставшееся отбирать! У себя бы и жили, что к нам полезли?

– Мы не лезли, – тише ответила она. – Мы скоро уедем.

– Куда это?

– Домой вернемся. Папа у нас воюет. Он напишет нам – и мы вернемся. Мы вам потом все вернем, если попросите. А сейчас у нас нет.

Тихая искренность Марии заставила его в досаде замолчать. Почувствовав в нем перемену, она осторожно повернулась, показала глаза и серьезное выражение утомленного лица. И смотрела очень долго. В невыносимой злости он первым отвернулся, встал с земли, отошел, чтобы не оставаться близ нее, а тем временем в нем зашевелилось внезапное и раньше такое знакомое чувство стыда за себя.

За разговором этим почти ничего не изменилось, разве что приступы совести теперь настигали его временами.

Наступил кровавый декабрь; и в это же время приехали новые родственники.


Все было в том, что у Лизель открылось кровохарканье, усилилась слабость и обнаружился сильный жар в голове. От тяжелейшего воздуха ей было плохо. Она обильно поливала шейный платок туалетной водой и, если делалось невмоготу, дышала сквозь него. Окна открывать теперь было нельзя. За окнами же дрались и строили баррикады разные политические элементы.

Гости явились без записки, не посчитав ее необходимой. То была красивая еще, но больная, плохо одетая женщина, показавшаяся Лизель знакомой, и ее муж – уставший человек с пустыми глазами и деревянной походкой.

– Не вспомните меня? – сухо спросила эта женщина. – Мы с вами встречались, помните?.. Хартманны.

– Слышу в первый раз, – ответила Лизель. – Извините.

– Но… Анна и Георгий. Неужели не вспомните?.. Я – дочь вашего покойного мужа. Вы мне – мачеха.

– О-о, – испуганно ответила Лизель. – Я вас вспомнила.

– Он нас познакомил, несчастный папа. А что с моим братом, с Райко? Вы о нем не слышали?

Всплыло тут же, что, живя много лет с мужем в России, она ничего не знала о браке своего брата. При выяснении новых деталей лицо ее становилось то страшным от шока, то изумленным и подозрительным. Муж ее, присутствовавший при этой беседе, не говорил, деревянно сидел в кресле и не выказывал ни малейшего интереса к теме разговора.

– Что же, – узнав все, сказала сестра Райко и встала. – Я вас поняла. Когда брат вернется, известите меня. Я оставлю вам наш нынешний адрес.

По тону, по обращению ее Лизель поняла, что Анна Хартманн испытывает к ней сложную смесь из презрения, неприятия и зависти – из-за того, что она, дочь покойного, ни на что не имеет прав в доме своего детства.

Зная, что Хартманны в безденежье (все, что было, отобрали в России), Лизель несколько раз отправляла им деньги, совсем немного, чтобы не чувствовать себя виноватой. Конверты с деньгами носил Дитер, что ему сильно не нравилось. Вернувшись после первого раза, он доложил, что у Хартманнов есть маленькая дочь Софи. Это осложняло дело – помогать деньгами было можно, но купить на них хлеба?

– Это лишнее, очень лишнее, – разозлился на размышления матери Дитер. – Достаточно, что ты посылаешь им отцовские деньги, которых нам едва хватает. А теперь хочешь отправлять им еду? Которую привожу я? И рискую собой? Нет, извините.

– В таком случае я попрошу Марию. Анна Хартманн – твоя тетя, а ее Софи – твоя кузина. Ты хочешь, чтобы они померли с голоду?

– Мы и так им заплатили!

– Не смей кричать на свою мать!

Он нехотя понизил голос:

– Пусть сами ездят за едой. Почему мы должны покупать все за свои деньги, возить это… а они только берут и берут! И спасибо от нее не услышишь! Считает, кажется, что ее обделяют. Зачем такая благотворительность, если за нее и спасибо тебе по-человечески не скажут?

– Спасибо, что война закончилась, – отвечала Лизель, и не слушая его толком. – Пусть так, как случилось… но Райко вернется, и снова все будет хорошо. Война закончилась – и мы не будем больше бороться за еду, как сейчас. Только бы он поскорее к нам вернулся…

Он не писал уже длительное время и в семье о нем много беспокоились.

Приехал Райко уже в январе, никого не известив заранее. Долгое отсутствие и нежелание писать объяснил вступлением в добровольческие отряды, которые подавляли коммунистические восстания против демократического правительства. В столице он оказался в составе этих, «белых», частей, домой зашел, как только смог, и принес с собой две сумки с хорошей едой.

– Не ждали? Не ждали! – весело говорил он на радостные восклицания жены. – Как знал, что получится неожиданность. Не хотел беспокоить… а вы и так все знаете. Кто это такой вырос? Юноша почти! Тринадцать вот-вот исполнится! Ну, молодой человек, как поживаете? А привез я вам много всего!..

Из сумок он стал вытаскивать настоящий хлеб, колбасу, банки с мясными консервами и даже бумажный сверток с яблочным, хрустящим на зубах сахаром мармеладом. Лизель вдруг расплакалась и отвернулась.

– Дитер, только не спеши, а то стошнит, – всхлипывая уже меньше, сказала она сыну и нарезала ему затем хлеб и колбасу.

Лишь получив бутерброды, забыв мгновенно о наказе, он проглотил их огромными кусками, даже не пытаясь прожевать и не чувствуя насыщения. Полчаса спустя его желудок взбунтовался, его рвало несколько раз, после чего, ослабевшего, его перенесли в спальню. Отец бережно уложил его на постель и гладил его волосы, и говорил, что достал своему мальчику коня, настоящего коня, на котором он… А тот не слушал. Ему хотелось плакать, но сильнее хотелось рассказать, как много они пережили и как страшно ему было.

– Мне… – начал он бессильно, как ребенок.

Но не смог закончить: в горле у него встал большой шероховатый ком.


Райко снова нужно было уехать, и, объясняя это жене, он говорил:

– Как в наших обстоятельствах я могу отсиживаться дома?.. На юге у нас гражданская война. Не могу я остаться в стороне, ты понимаешь? Если мы с этим не покончим, покоя нам не будет.

На прощальный ужин решено было позвать его сестру с ее мужем и Воскресенских. Приехавшая раньше мужа Анна не помогала Лизель в кухне, а приставала к Райко, что в кабинете уже собирал вещи в дорогу.

– Райко… Райко… Мне бы хотелось поговорить с тобой. Я понимаю… может быть, не сейчас… или столько времени прошло… но неужели мы не можем?.. Мне так плохо! Если бы ты знал…

– Я знаю, понимаю, – мягко сказал он. – Все наладится. Это у тебя из-за смены обстановки. Я понимаю, тебе тяжело. Но, может быть, у вас там все успокоится, и вы вернетесь… у вас там свое, своя жизнь, а тут… Но если вы не сможете вернуться, о тебе я позабочусь. Я же вернусь, и мы с тобой поговорим об этом… Что твой муж об этом думает?

– О чем?

– О вашем… о случившемся.

– О-о-о… мы с ним не говорим. Как это началось, что-то в наших отношениях поломалось. Я знаю, он во всем винит нас.

– Нас – это кого? Тебя и Софи?

– Нет, нет… Зачем тут Соня? – Анна, приложив усилие, покачала головой. – Нашу с тобой страну. Спорить с ним бесполезно. С чего он это взял?.. Но он сказал, что знает. Что их на самом деле никто не выбирал, никто революции не хочет, а успехи у них такие потому, что вы им платите… в смысле, ваше правительство или… ваши промышленники. Чтобы они раскачивали ситуацию… Это очень больно, Райко! Как можно выбирать между своими половинками?.. А сейчас он и меня винит. Нет, не в этом. Нет… он и сам не хочет винить. Он хотел уйти к тем, их противникам, «белым»… но не смог. Я отказалась, я сказала, что не уеду без него. Что либо мы уезжаем вместе, либо я остаюсь с ним. Он хотел остаться, я знаю, очень хотел, но не мог допустить, чтобы я и наша дочь… чтобы мы оказались с ним в этой каше. Я боялась за него и… за это он и винит меня. Я не смогла отпустить его. Я не хочу его смерти.

– Он своего мнения не изменил?

– На что?.. О, нет… нет. Поэтому не ругайся с ним, если он скажет… Мой муж пережил войну и переворот. Ему можно простить.

– Мы тоже пережили войну и революцию. И что же?..

Анна покачала светлой, блестящей пушистыми волосами головой. Полминуты спустя она произнесла сквозь зубы:

– Ты мог бы мне написать… что вы поженились. Это меня, честно говоря, ошеломило. Я не знала, что после смерти папы вы на такое решитесь.

– Я не хотел тебя беспокоить. Я знаю, что ты ее не любишь. Я не хотел, боялся, что ты не так это поймешь.

– А за что мне ее любить?.. Что отец в ней нашел? Я ужаснулась. Он ко мне приехал в гости, все было замечательно, и тут новость: женится, и на ком? На ком, спрашивается? На ней?..

– Вы с ней и не говорили толком. Что ты могла понять?

– Может, и ничего, – резко ответила Анна. – А разве приятно иметь мачеху своего возраста? Но нынче она мне не мачеха. Ты что, женился на ней из-за ее денег?

– Что за… это за дикость?

– А что? – тише заговорила она. – Я знаю, все деньги отошли ей. Она была его женой, ей все и осталось!

– Не смей так говорить! Это… это низко! Ты себя не слышишь?..

Очень ей хотелось возразить, но она не успела: Райко услышал за дверью кабинета мужской голос и суше прежнего сказал:

– Твой муж приехал. Иди его встречать.


Марию отослали в комнату Дитера. Он грубо осведомился, чего она явилась, на что она ответила:

– Твоя мама послала меня к тебе…

В руках у нее были белые розы.

– Мать не любит белые, – язвительно заметил он.

– Я это уже поняла.

– Они у нее плохие воспоминания вызывают.

– Я пока оставлю тут, – присаживаясь на пол, ответила Мария. – Что ты сейчас клеишь?

– Самолет.

– Он из бумаги?

– Из бумаги. Это мой пятый. Хочешь посмотреть?.. Только не сломай!

Осторожно и с уважением она осмотрела бумажную фигуру, потрогала прямые крылья, еще влажные от клея, и возвратила самолет на его стол.

– Красивый. Хочешь, я тебе буду помогать?

– Ты не сумеешь. Девчонки ничего полезного не умеют, а ломают только!

– А вторые ножницы у тебя есть?

– Я же сказал: не трогай!

– Я не за этим.

Взяв ножницы, разложив цветы на полу, она стала обрезать бутоны. Он с удивлением на нее посмотрел.

– И вот зачем ты эти цветы портишь, а?

– Твоей матери они не понравились. Ничего такого, – сухо ответила та.

Тут появилась ее тетя и громко позвала их к столу.

– Почему у тебя все руки исколоты? – озабоченно спросила Жаннетт, усаживая ее за стол, между собой и Дитером.

Напротив Жаннетт – и большого зеркала – сидела Ашхен Александровна, и лицо ее, желтоватое, с сузившимся ртом и впавшими темными глазами не предвещало ничего хорошего. По левую руку от Ашхен и напротив Анны сел Георгий Николаевич, ее муж; выражение у него было замкнутое и усталое. Райко сидел близ него, тоже слева, и смотрел мимо Лизель и Анны.

– Ай! – воскликнула громко Мария, которую Дитер пнул ногой под столом.

Все на них посмотрели.

– Что ты кричишь? – прошипела ей еле слышно Жаннетт.

– Он пинает меня!

– Нет! Она врет! Она врет!..

Последовала небольшая нотация, после которой от детей вновь отстали. Поскольку взрослые увлеклись разговором, Дитер затем опять стал пинаться, попадая то по стулу Марии, то по ее голени; ближе придвинувшись, он начал нашептывать ей обычные школьные пошлости, которые она, будучи младше, еще знать не могла. Мария молчала, притворялась глухонемой, а он все наклонялся к ней, будто пытаясь выдавить ее из-за стола.

– Право же, я знаю таких, как вы! – спорила с Георгием Николаевичем Жаннетт. – Такие, как вы, против любых достижений, вы хватаетесь за прежний уклад, не желая по тупости своей заметить, что времена империй и авторитаризма прошли и что наступил новый век, демократический, в котором мнение всякого должно уважаться, вне зависимости от его происхождения.

– Я знаю, знаю! Вы из тех, кто представляет, по их словам, весь народ. Вы – защитники народа! Любители народного скотства.

– Решительно вас не понимаю! О чем вы, позвольте?

– Это смешно!

– И что же смешного?..

– Смешно слушать, как наши интеллигенты заботятся о народе.

– Что смешного? – сильно возмутилась Жаннетт. – Разве интеллигент, вне зависимости от своей национальности, не должен заботиться об остальных?

– Да вы же ничего не знаете об этом народе! Это ваши фантазии! Как все наши интеллигенты, выросшие в парниковых условиях, вы себе народ, деревню, тамошнюю жизнь представляете по «деревенской» прозе и по воспоминаниям писателей, что шли в этот народ, что-то пытались наблюдать и воображали, сделав какие-то замечания, что народ этот они хорошо знают. Та самая «народная» душа, светлая и радушная, которую эти писатели из интеллигентов и аристократов наблюдали, – это отражение их интеллигентных и аристократических душ, это фантазии, миф, не выдерживающий столкновения с жизнью. Хороший и честный, умный, воспитанный на глубоких книгах человек стал восхищаться необычным колоритом народной жизни, к колориту этому добавил свое внутреннее содержание – а вы этому столько лет поклоняетесь! Много вы рабочих и крестьян, скажите мне, видели? Жили сами в деревне? Общались ли сами с этими людьми? Вы сказали, что наступило время, когда мнение каждого должно уважаться. Но как вы можете ставить мнение человека невежественного, более того, живущего только жизнью тела, не способного к мысли абстрактной, наравне с мнением человека образованного, понимающего историю и политику? Вот станут образованный и дурак вместе, на равных, государство строить, и министерствами управлять, и армией командовать – и что получится? А хаос получится! Тупой так все запутает, что и десять образованных не справятся, не распутают. Вы же этого хотите, я вас правильно понимаю?

– Что же вы все… – озабоченно сказала Жаннетт. – Я вам пыталась рассказать об образовании, о том, что нужно учиться, но чтобы у всех были равные возможности… а вы с чепухи начали!

– А разве нужно им образование? Разве они его хотят? Как по мне, им, если и хочется чего-то, так это наглотаться водки до озверения, а потом драку затеять на ровном месте да песни горланить у вас под окнами. Сколько мы скотства насмотрелись с ними – и воровство, и изнасилования повальные, и богохульство…

– Ох, мы начнем нынче слушать, как ужасно не верить в Бога!

– Помолчите же! – больным и тихим голосом перебила ее Ашхен Александровна. – Вы сами от Бога, Евгения Дмитриевна, отошли, иконы в нашем доме ставите к стене образами и дочь мою по рукам бьете, если на ночь она крестится.

– А зачем вы ребенку навязываете? – возразила ей сейчас же Жаннетт. – Как вырастет Машка – выберет! А пока маленькая, учить ее не нужно! Осознанность нужна, осознанность, а не тупое запоминание и молитвы вечные, бессмысленные! Вы бы о своем муже вспомнили. Муж ваш и брат мой очень уж верит, иконку с собой носит, крестик свой не снимает, а гуляет, кобель, вас не стесняясь, и глаз не опускает, виноватым себя не чувствует. Сколько уж детей от всяких получилось, а верит зато!.. Дети! – воскликнула она вдруг, опомнившись. – Уйдите отсюда!

Желая узнать, какие непристойности последуют дальше, они медлили, нехотя вставали и шумно задвигали стульями.

– Ну, брысь отсюда, немедленно!

Из комнаты Дитера сложно было следить за дальнейшим течением спора. Ясно было лишь, что принимает он масштаб широкий и спорить начинают все и со всеми. Бросивший клеить самолет Дитер слушал из-за стены их голоса, он забрался на постель и раскачивал ногами, и спрашивал:

– Почему Жаннетт не осталась у вас, если она тоже «красная»?

– Она о нас заботится, – тихо ответила Мария. Она распускала розовые бутоны на лепестки. – Мама очень больна и не может о нас позаботиться. И тетя Жаннетт – не «красная». Она демократка.

– Вас отец бросил?

– Нет, он нас не бросал.

– А Жаннетт сказала, что бросил, – улыбаясь, ответил он. – Что у него полно других женщин.

– Это не так. Он нас не бросал!.. Он воюет. Он позовет нас обратно, и мы вернемся.

Полчаса спустя за ней явилась Жаннетт; грубовато подняла ее за руку со словами:

– Безобразие какое-то! Пошли же, пошли! Хватит с меня этого общества! Хватит!

Не сопротивляясь ей, Мария вышла из комнаты. После нее пол был словно засыпан гигантскими снежинками. За стеной уже никто не спорил.


Сначала умер отец.

До сырого, дождливого мая от него пришло два письма. А в выходной день приехал его товарищ из добровольческого отряда и, не заходя в дом, захотел говорить с Лизель. Дитер и Мария, что вернулись из обычной поездки в деревню, в это время тащили по лестнице велосипеды. Они спотыкались от тяжести и часто поправляли одежду – под нею была спрятана еда. Лизель стояла, прислонившись к косяку входной двери, и глаза ее были странно тупы. Человек в униформе протягивал ей коробку, а она не брала. Дитер издали крикнул ей. Человек повернулся и наклонился к нему:

– Это ты, его сын?

– Чей? – туповато переспросил он.

– Вот, возьми! Это отца твоего.

– Что это?

– От отца. Я с ним служил.

Не понимая, чего мать не шевелится, он взял коробку и велосипед начал вталкивать в открытую квартиру.

– Что там такое? – робко спросила Мария, зайдя за ним следом.

– Не знаю. От отца. Не лезь!

Поспешно Мария отдернула руки. Он сам открыл коробку и вытряхнул из нее на столик отцовскую записную книжку, огрызок карандаша, награды, золотые наручные часы с вмятиной на крышке, серебряный тонкий портсигар и зажигалку. Мать вошла в прихожую, посмотрела на привезенные вещи и отвела глаза; не рассчитанными, косыми шагами двинулась в закрытую дверь.

– Что это такое? – испуганно спросил он.

Лизель вошла в кухню и там уселась за стол.

– Что?.. – еле слышно переспросила она. – Ты иди… поиграй пока.


– Кто это был? – не отставал от нее он. – Что с отцом? Что он сказал?

– Он… я… я не знаю…

– Но ты соберись! Что он сказал? Он ушел уже?.. Что он хотел?

Спрашивал он испуганно и умоляюще, не желая, чтобы она отвечала, но чувствуя уже, что внутри у него что-то судорожно бьется. Чтобы стряхнуть это, он слабо затеребил плечи матери.

– Он сказал… что твой отец погиб. В Минге. Там… были бои и… я не могла больше… я не помню, что он хотел мне сказать, не помню!..

И она заплакала, убрав лицо в раскрытые ладони.

Не зная, о чем они говорили, по лицу его Мария все же многое поняла.

– Твой папа умер, да?

– Что? – не услышав ее словно, переспросил он.

Она повторила громче. Он смотрел на нее долго и думал, что не сможет вынести бесполезного сочувствия. Была в этом какая-то необъяснимая, нечеловеческая несправедливость, перенести которую нельзя было в здравом уме. Не от желания причинить боль, а за тем, чтобы она перестала смотреть, он с размаху ударил ее по лицу. Тихо и жалобно Мария вскрикнула. Схватив ее за плечи, он вытолкал ее из квартиры и как мог сильно захлопнул за нею дверь. Постучись она обратно, он бы, возможно, захотел ее придушить. Но теперь он стоял, как оглушенный, со сбивчивыми мыслями и с неприятной пустотой в районе живота. Он ничего не понимал.

Затем, в комнате, его захлестнул страх. Его будто бросили из 12 лет в 30, и отныне он должен был заботиться не только о себе, но и о матери. Он и ранее чувствовал ответственность, но ранее на заднем плане была тень отца, надежда на отца, вера в отца, который вернется и исправит его ошибки, а за правильные поступки щедро похвалит. С этого дня он был единственным мужчиной в доме. Некому было исправлять его ошибки, некому было дать мужской совет. Отец не вернется. У него никогда не будет могилы. Он никогда больше не войдет в этот дом. Отец умер. И вместе с тем умирала его любовь к матери.

Их не сблизило исчезновение отца. Они стали чужими друг другу – во многом по его, сына, вине. Он боялся ее успокаивать, просто смотреть на постоянно скорбное вопросительное лицо – боялся, что не справится с собой и расплачется. Обычное проявление боли воспринималось им хуже обнаженности – будто позволить снять с него все и рассматривать полностью, с волосками и родинками. Так дом их, прежде общительный, погрузился в молчание. И чем дольше они тонули каждый в собственном горе, тем быстрее разрасталась отчужденность.

Чуть позже к ним пришла Анна Хартманн и сбивчиво, в платок, рассказала, что ее муж повесился.

– Что же это такое?.. Написал, чтобы себя ни в чем не винила… что сам виноват, не смог свою обязанность исполнить, не остался в России… а я, получается, и не виновата… как же не виновата?.. Повесился, а я с ребенком остаюсь?.. Или мне с собой что?.. А что с Соней станет? Как я ее растить стану, без него? На что? У меня ничего нет…

А потом уже позвонила Жаннетт и сказала, что Мария не сможет нынче поехать за продуктами, но они очень просят привезти немного еды и им, ибо обстоятельства у них тяжелые. Дитера с бумажным пакетом на пороге встретила сама Мария, она была с опухшим лицом и в траурном платье. Жаннетт в это время возилась с младшим ребенком.

– Так что у вас случилось, а?

Мария зашмыгала носом.

– Мама минувшей ночью умерла, – просто сказала она.

– Как?.. Почему?

– От сердца. Она очень волновалась. От отца принесли письмо.

– Значит, он жив? Если он написал письмо…

– Мы не знаем. Он пишет, что у нас очень плохо. Гражданская война, очень страшная. И домой мы не вернемся. Дома у нас больше нет. Не нужно мне было говорить, что мы вам с тетей Лизель все вернем. Мы этого не сможем. Получается, я лгунья из-за этого.

Она вышла за письмом отца, протянула Дитеру. На высохших, пожелтевших по краям листках он смог различить чуть расплывшиеся синие слова: «Милые мои, любимые Ашхен и дочка Машенька! Я вам пишу из-под Царицына…». Не желая читать после, он резко оттолкнул от себя руку Марии.

– Только не бей меня сейчас, – попросила она. – Спасибо, что принес это. Мы вам потом заплатим, у тети сейчас нет.

Он хотел сказать ей что-то утешительное, но не мог вспомнить слова.

– Хотите, я вам помогу? Например, посижу с Катей. Наверное, у тетки твоей много дел.

– А ты разве сможешь? Она маленькая и требует много заботы.

– Да ничего. Что я, с ребенком не справлюсь?

Отчего-то взяв у Жаннетт Катю, он почувствовал себя лучше. Сразу она успокоилась и приятно стала играть его пальцами.

– Ты очень хорошо на нее влияешь, – сказала тетя Жаннетт.


Весной начали отменять продовольственные карточки – сначала на яйца и рыбу, а после – на мясо и картофель, хлеб, крупу и молоко. Но блокада пока сохранялась, порты были блокированы вражескими войсками, и импорта (обычной еды) в стране по-прежнему не было.

28 июня с новым демократическим правительством подписали мирный договор, по которому страна, признанная единственно виновной, обязалась возместить противникам гражданский ущерб. Война, унесшая более 2 миллионов человек, наконец-то закончилась. Но нынче говорили не о наступившем мире, а о развале страны: они лишились колоний, в некоторых районах оставались иностранные войска, что-то объявлялось демилитаризованным, где-то проводились плебисциты.

– И какие слова странные придумали на этот счет! РЕСПУБЛИКА! И еще хуже – ДЕМОКРАТИЯ! Как будто нам без них плохо жилось! ДЕМОКРАТИЯ, наверное, – это когда заграничные офицеры занимают вашу землю и говорят, что это ДЕМИЛИТАРИЗАЦИЯ.

Так скатившаяся после войны в анархию страна неуверенно возвращалась к миролюбивой жизни.

– Может мне кто-то объяснить, что такое демократия? – узнав из газет о новом явлении, спросил Лизель ее сын.

– Раньше я была уверена, что это свобода, – глупо, пожимая плечами, сказала она.

– А разве то, что ты сказала, не анархия?

– Нет… а может, и она. Не знаю. Я не разбираюсь в политике.

Он в досаде смотрел на ее равнодушие.

– Тебе что, наплевать, что на нашей земле стоят чужие войска? – после паузы спросил он.

– Нет… но вот что за слова!..

– Обыкновенные это слова. Но ты… словно ничего не заметила. То, что мы считали своим, теперь отошло кому-то еще. Тебя это не беспокоит?

– Можешь ты оставить меня в покое?.. Мне все равно.

Он понял, услышал уже в ее изменившемся голосе, что ее беспокоит память о муже или же боль за умершую дочь – что угодно, но только не он, ее сын, не наступившее там, за окном.

– Мама, а ты умеешь зарабатывать деньги?

Она была поражена этим.

– А зачем мне зарабатывать деньги?

Теперь уже он был поражен.

– Как это – зачем?

– Мы продаем дачу и будем жить на это, – ответила Лизель.

– Этого хватит на полгода. А потом?

– Давай вложим во что-нибудь деньги.

– И во что же?

Она безразлично пожала плечами.

– Значит, я должен зарабатывать, правильно? – требовал ответа он.

– Нет, тебе рано работать. Ты должен учиться и стать юристом или инженером.

– Но на что мы станем жить?

– Дитте, я говорю: мы продадим дачу.

Он был обессилен бессмысленным разговором.

Дача была продана, а деньги от нее потрачены за три месяца – они получили менее четверти от ее стоимости. После этого, чтобы не умереть с голоду, нужно было искать работу. Не ожидая, что мать отправится стирать или печатать на машинке в конторе, Дитер пристроился к редакции – распространять утренние выпуски какой-то новой партии. В пять часов утра он на велосипеде заезжал за Марией – теперь она жила на съемных комнатах в городе – и с ней уже ехал в редакцию, где они получали каждый по три стопки свеженапечатанных газет. По утрам Мария была рассеяна и утомлена плохим сном. В школу потом она плелась неохотно, учиться не любила не из лени, а от того, что от усталости ей ничего не хотелось. Позволь ей тетя, она бы вообще школу бросила, считая это лишней тратой своего времени. Дитер ее понимал, но не прогуливал, и средних отметок ему должно было хватить, чтобы сразу после школы пойти в армию.

Загрузка...