Для начала я должен сказать, что был бы счастлив, если бы можно было вернуться к начальной точке того пути, который выбрала Великобритания, когда 23 июня 2016 г. 52% голосов «за» и 48% «против» она приняла судьбоносное решение по выходу из Евросоюза после более 40 лет членства в этой организации (так называемый брекзит). Меня устроил бы любой вариант, который позволил бы вернуть Великобританию в ЕС: парламентское голосование, новые выборы в парламент, второй референдум – что угодно. Но предположим, что брекзит неминуем. Моя позиция в таком случае состоит в том, что мы должны внимательнее – и благожелательнее – исследовать то, что, собственно, планировали достичь некоторые из наиболее смелых сторонников брекзита. Однако это не так просто, как может показаться, поскольку их позиция представляет собой странную амальгаму популизма и элитизма, которые в таком сочетании угрожают не только суверенности парламента, о чем много писали СМИ, но также авторитету экспертной оценки, понимаемой в достаточно широком смысле. Таковы пути лисицы, если говорить в категориях Парето. Здесь стоит вспомнить о том, что практически все институты Британской академии, ведущие деловые организации, включая Банк Англии, а также политики из разных стран мира, решившие выразить свое мнение по этому вопросу, хотели бы, чтобы Великобритания осталась в ЕС. (Заметным исключением стала Россия.)
Однако, как мы увидим, брекзит оказался для его сторонников отравленной чашей, поскольку они не предугадали того, что общество посчитает свой вновь обретенный голос чем-то вроде своих собственных, публично явленных экспертных знаний. Свое рассуждение я разобью здесь на три части. Сначала я рассмотрю брекзит в контексте давно применяемого мною антиэкспертного подхода к социальной эпистемологии, который во многих отношениях роднит меня со сторонниками брекзита. Затем я обращусь к борьбе парламентских элит, которая со временем привела к победе брекзита, и сфокусируюсь на особой эпистемической и этической стратегии его сторонников в их отношении к общественному мнению. Наконец, я рассмотрю непредвиденное формирование в контексте брекзита «общей воли» в духе Руссо, в рамках которой британская демократия выступает за предвидимое будущее, а в заключении поговорю о роли научных кругов – и особенно бизнес-школ – в антиэкспертной революции.
Тема экспертизы близка моему сердцу, поскольку версия «социальной эпистемологии», разрабатываемая мною на протяжении последних 30 лет, отличалась своей «деконструктивистской» и «демистифицирующей» установкой по отношению к экспертизе, которую я первоначально называл «когнитивным авторитаризмом» [Fuller, 1988, ch. 2]. Будучи философом науки, который стал «социальным конструктивистом» в годы, когда складывалось поле, ныне известное под названием «исследования наук и технологий» (STS), от своих коллег-философов я отличался тем, что видел в дисциплинарных границах, благодаря которым институализируются экспертные знания, всего лишь необходимое зло по сравнению со свободным исследованием: и зло было тем больше, чем больше необходимо оно было [Fuller, Collier, 2004, ch. 2]. В этом контексте я занимал сторону Карла Поппера, а не Томаса Куна: первый говорил, что ни одно притязание на научное знание не является неопровержимым, а второй – что наука зависит от редкого опровержения своих притязаний на знание [Fuller, 2003a].
Когда примерно 20 лет назад я занялся проблемой «управления знаниями», меня поразила двусмысленность предлагавшейся экономикой трактовки роли знаний в создании богатства. С одной стороны, знание представлялось магическим «фактором X» производства, обычно называемым инновациями, которые несводимы к доступным эпистемическим и материальным ресурсам. С другой стороны, существует знание как «экспертиза», то есть определенная форма поиска ренты, которая структурируется необходимостью приобретения документально заверенной квалификации, предваряющей доступ к тому, что уже известно [McKenzie, Tullock, 2012, part 5]. Это опять же спор Поппера и Куна. С точки зрения динамичной капиталистической экономики инновации играют очевидно положительную роль не в последнюю очередь потому, что они «созидательно разрушают» рынки, что является функциональным эквивалентом смены парадигм в науке. Экспертиза же рассматривается в негативном ключе – как основной источник возникновения узких мест в потоках информации. В те времена я полагал, что появление «экспертных систем», в которых компьютеры программируются так, чтобы воспроизводить обычные рассуждения экспертов, могло бы в конечном счете устранить подобные узкие места, сняв потребность в наличии экспертов-людей, в том числе в таких относительно высокооплачиваемых, но рутинных областях, как право и медицина. Эта цель по-прежнему остается важной [Fuller, 2002, ch. 3].
Позже я вплотную занялся будущим университета, все более «исследовательского», что, по-видимому, является эвфемистическим обозначением роли этого института в производстве и сертификации экспертизы. Я же, соответственно, призывал к тому сдвигу в миссии университета от исследования обратно к преподаванию, который исторически как раз и стал важнейшим фактором в разрушении иерархий или узких мест, где расцветает экспертиза [Fuller, 2016a]. В этом контексте преподавание следует понимать в качестве регулярной доставки знаний тем, кто в ином случае пребывал бы в невежестве в силу собственной удаленности от каналов, по которым такое знание обычно распространяется. Конечно, подобное нивелирование эпистемического авторитета позволяет большему числу людей «владеть» знаниями, ранее являвшимися экспертными, в том резонансном смысле, которым сегодня обладают «владение» и «собственность». Но в то же время оно устраняет то стабилизирующее влияние, которое в прошлом экспертное знание оказывало на социальный порядок, поскольку более широкий круг людей может применять сегодня то же самое знание в более широком спектре ситуаций.
Вероятно, эта коллективная эпистемическая волатильность усилилась в наши дни в результате развития Интернета как основного социального средства приобретения знаний. Как 500 лет назад протестанты-реформаторы воспользовались появлением печатного станка, чтобы подорвать авторитет Римско-католической церкви, призвав верующих читать Библию самостоятельно, точно так же различные активисты от политики и науки, борющиеся с истеблишментом, призвали своих последователей не доверять экспертам и судить о приводимых свидетельствах самостоятельно.
Я никогда не видел большой разницы между эпистемологиями политики и науки. И в этом я ближе к Карлу Попперу, чем к Максу Веберу, если говорить о двух мыслителях, у которых в иных взглядах много общих черт. Будучи активным участником одного из главных антиэкспертных научных движений нашего времени, а именно сторонников теории разумного замысла, я усматриваю в нем некоторые поразительные сходства с брекзитом. Теория разумного замысла – это такая форма научного креационизма, которая строится на представлении о том, что жизнь слишком сложна, чтобы быть продуктом не наделенной разумом изменчивости и отбора, как они понимаются в дарвиновской теории эволюции [Fuller, 2007a; Fuller, 2008].
Первое – и, возможно, наиболее важное – сходство в том, что для экспертов уже присутствовала институциональная уязвимость, позволившая бросить вызов экспертам. В случае разумного замысла она была встроена в американскую конституцию, поскольку образовательная политика отдана на откуп местным налогоплательщикам, за счет которых финансируется школьная система. Первоначально идея была в том, чтобы не допустить господства в сфере образования секулярного аналога официальной церкви или же «национальной религии». В этом контексте академические органы действуют в качестве самое большее консультантов или лоббистов, заинтересованных в составлении определенных учебных программ и закупке учебников, за которые в конечном счете отвечают местные школьные округа. В случае же брекзита уязвимость определялась правом парламента объявить референдум и сделать предметом прямого всенародного голосования то, что в противном случае было бы лишь вопросом частного нормативного акта. За всю долгую историю парламента это право использовалось им очень редко. Более того, в отличие от США, где референдумы обычно проводятся в ряде штатов для решения таких вопросов, как ставки налогообложения, по которым у граждан уже должны иметься относительно хорошо сформулированные мнения, Великобритания проводила референдум по довольно эзотерическим, высоким материям государственного управления, таким как пропорциональное представительство и, разумеется, членство страны в ЕС.
Конечно, теория разумного замысла погорела на собственной активности в американских судах, поскольку там регулярно признается, что это криптохристианский заговор, нацеленный на свержение секулярной демократии. Однако практически ничто не подтверждает, что громкие судебные поражения послужили укреплению веры широкой публики в эволюцию, не говоря уже об общественном доверии научному истеблишменту, поддерживающему эту теорию. Вместо этого мы видим подозрения и даже паранойю по поводу того, что государственным органам дано задание разгромить диссидентов, придерживающихся христианских ценностей.
Действительно, если бы эволюция стала в США предметом общенационального референдума, она могла бы проиграть примерно с таким же результатом, как в случае брекзита, – 52% за отказ от нее и 48% против. Трамп, выступив в несколько неожиданном стиле, сумел воспользоваться такими настроениями на своем пути в Белый дом. Похожим образом даже после триумфа брекзита на голосовании наблюдается общий скепсис относительно того, что брекзит будет реализован в соответствии с принципами кампании референдума, учитывая, что Палата общин и Палата лордов проголосовали за то, чтобы остаться в ЕС (80% членов первой проголосовали «за», 20% – «против», во второй – 85% «за», 15% «против»). И хотя в результате общих выборов 2017 г. число депутатов Палаты общин – сторонников брекзита увеличилось, парламентарии в целом хотят сохранить как можно больше существующих связей ЕС и Великобритании вопреки тому, что вроде бы хотело общество, а именно переопределения места Британии в мире. Разумный вывод из этого такой: плохо это или хорошо, но общество боится риска намного меньше, чем его выборные представители.
Другой важный фактор в антиэкспертном «восстании», общий для теории разумного замысла и брекзита, в том, что истеблишмент сам допускает наличие проблем, считая, однако, что их можно решить в рамках статус-кво. Теория разумного замысла преодолевает ранние формы креационизма именно потому, что она не только выступает за альтернативное основание объяснения природы жизни (такое как «разумный дизайнер», известный также как авраамическое божество), но также подчеркивает проблемы, уже выделенные эволюционистами в качестве проблем их собственной теории. Точно так же премьер-министр Дэвид Кэмерон начал свою кампанию – возможно, фатальную – за сохранение членства Британии в ЕС, признав его недостатки, наглядным примером которых стал неэффективный саммит в Брюсселе в феврале 2016 г., но при этом утверждая, что их не удастся исправить, если Великобритания покинет ЕС и не сможет реформировать его изнутри.
Со временем эта идея вылилась в то, что сторонники брекзита назвали «проектом страха», а именно в общее предчувствие бедствий, которые якобы воспоследуют для Великобритании, если она выйдет из «всегда уже» порочного ЕС. Подобным образом, когда поддержка теории разумного замысла усилилась, научный истеблишмент стал делать упор на то, что эта теория подомнет под себя всю науку, а может, и цивилизацию, если ее начнут изучать в школе. И опять же в обоих этих случаях общество оказалось намного более склонным к риску, чем эксперты. В то же время эксперты, признавая с самого начала недостатки, непреднамеренно позволили обществу взять инициативу в свои руки.
В этом пункте мы сталкиваемся с одним из устойчивых стереотипов, распространяемых защитниками экспертного знания, которые утверждают, что антиэксперты – это антиинтеллектуалы, ставящие невежество выше знания и считающие все мнения равно обоснованными. Подобная попытка дезориентации попросту прикрывает обратную тенденцию, а именно то, что в современных демократиях наша вера в экспертов привела к моральному отуплению населения, побуждая людей отдавать другим, специально уполномоченным людям – начиная, возможно, с врача общей практики – право решать за них, во что верить, даже когда последствия таких решений прямо влияют на их жизнь и чувство идентичности. Собственно, современная демократия являет собой своего рода парадокс. Мы предоставляем все большему числу людей право участвовать в политической системе, обеспечивая их к тому же образованием, необходимым для ориентации в ней, и в то же время отвращаем их от высказывания собственного суждения, поскольку все большую нормативную роль приобретает экспертиза. В результате мы взращиваем культуру интеллектуального пиетета, своего рода мягкий авторитаризм, а образование в итоге начинает функционировать вопреки просвещенческим принципам. Люди, вместо того чтобы учиться распространению своей власти на самих себя и мир в целом, учатся лишь тому, как распознавать и соблюдать границы этой власти.
Здесь не хватает именно того, к чему желает подтолкнуть антиэкспертная позиция брекзита, а именно этики разумного риска, которая бы в полной мере признавала сложность мира, требующего различных форм знания, каждая из которых всегда остается частичной и подверженной ошибкам. Кроме того, учитывая общую невероятность достижения совершенного результата, демократия должна стремиться принимать такие решения, за которые те, к кому эти решения применяются, хотели и могли бы брать на себя личную ответственность при любых последствиях. Говоря в категориях Канта, любое законодательство должно стремиться к тому, чтобы быть самозаконодательством. Если же сказать то же самое в несколько более практических терминах, устранение различия между знаниями парламентария и общества о вопросах общественного блага должно стать целью электоральной политики.
Это умонастроение я связывал с проактивным подходом – выступающим противоположностью подхода, основанного на принципе предосторожности, – к принятию решений о будущем состоянии человечества [Fuller, Lipinska, 2014]. Конечно, в современных демократиях избирателям нужно объяснять, как работает этот подход, ведь часто они спешат наказать политиков, которые не могут выполнить обещания, за что, однако, избиратели должны винить лишь самих себя. Интересно, что избиратели, проголосовавшие за брекзит, пока не были замечены за таким стратегическим дистанцированием от собственных решений. На самом деле, как мы увидим, они страдают от противоположной проблемы: общество настаивало на том, чтобы политики продолжили «исполнять» волю народа в случае брекзита, какой бы непродуманной, противоречивой или потенциально опасной ни была подобная программа действий.
Есть определенная ирония в том, что брекзит запустил современную антиэкспертную революцию, если учесть, что он стал результатом референдума, который сам по себе был исходом борьбы между парламентскими элитами, развернувшейся внутри одной и той же правящей партии. Однако эта ситуация показалась бы вполне знакомой Парето, который, как мы отметили во «Введении», считал, что кровь в обществе перегоняется циркуляцией элит, которых он на манер Макиавелли поделил на львов и лис.
В случае референдума по брекзиту львы были представлены теми, кто желал остаться в ЕС, включая премьер-министра от Консервативной партии Кэмерона, который, словно по велению злого рока, объявил референдум, чтобы оттеснить лис, представленных двумя членами его кабинета министров и возможными претендентами на лидерство, а именно министром юстиции Майклом Гоувом и министром без портфеля Борисом Джонсоном2. Если проводить анализ этого противостояния в более британском ключе, его можно было бы начать со знаменитой проблемы «двух культур», которую Ч.П. Сноу впервые сформулировал в 1956 г., когда с возникновением послевоенного государства всеобщего благосостояния бразды правления перешли от «гуманитариев» к «ученым» (включая специалистов по социальным наукам, особенно экономистов и практически ориентированных социологов). В этом отношении брекзит явил собой ироничную месть «гуманитариев», если учесть филологическое образование Гоува и Джонсона, которое ни тот, ни другой не скрывали.
Если говорить в категориях концепции «двух культур» Сноу, в референдуме по брекзиту соответствующее разделение проходило между теми («гуманитариями»), кто пытался получить власть, создав словесные картины гораздо лучшего мира, который можно достичь, расставшись с ЕС, и теми («учеными»), кто размахивал статистикой, согласно которой благодаря членству в ЕС люди уже жили в достаточно хорошем мире. Следовательно, пока лисы Гроув и Джонсон нагнетали страсти в своих колонках в Times и Telegraph, лев Кэмерон опирался на трезвые экономические аргументы и прогнозы, подкрепляемые данными Банка Англии. На этом этапе культурной войны по Сноу риторы в конечном счете победили технократов.
Конечно, последовавшие события не вполне соответствовали плану антиэкспертов: ни Гоув, ни Джонсон не заняли должность премьер-министра3, а Консервативная партия после общих выборов 2017 г. потеряла много мест в парламенте. Однако стоит подумать о том, как сторонники брекзита смогли перехитрить своих противников, подойдя к демократии с несколько иной – эпистемологической, а может быть, даже и с этической – точки зрения.
Стандартные исследования общественного мнения, например, большинство устных опросов и анкетирований, предполагают создание репрезентативной выборки населения, оцениваемого по таким предположительно значимым параметрам, как раса, класс, гендер, возраст и т.д. Респондентам задают ряд вопросов, в том числе об их вероятном голосовании на предполагаемых выборах. Хотя этот подход кажется абсолютно честным и демократичным, он может оказаться жертвой многочисленных эффектов взаимодействия исследователей и респондентов, в том числе таких, которые проистекают из социальной дистанции, ощущаемой между исследователями и респондентами и способной повлиять на откровенность последних. Так, в недавней лавине псефологических (то есть относящихся к предсказанию поведения избирателей) ошибок, начиная с брекзита и заканчивая Трампом, выявилась обычная недооценка «популистской» стороны спора. Отчасти такая недооценка была обусловлена тем, что респонденты не считали удобным в полной мере раскрывать свои мысли, с учетом того, как они представляли себе мысли исследователя. Другими словами, несмотря на методологическую тщательность при подготовке опросов и определении целевых групп населения, респонденты представляют себе ситуацию опроса в качестве задачи произвести наилучшее впечатление на постороннего человека, который выносит о них суждение. Точность их слов, возможно, вообще не представляется им первоочередной целью, а это приводит к тому, что исследователь начинает интерпретировать их ответы неверно.
Антиэкспертная линия брекзита и кампании в его поддержку смогли разглядеть эту проблему, а потому выбрали совершенно иной путь, оказавшийся не только более эффективным, но также, возможно, более демократичным и справедливым по отношению к людям, которые участвовали в процессе. Прежде всего антиэксперты не считают общество чем-то радикально отличным от исследователя общественного мнения, как если бы первое представлялось носителем «установок», а второй служил чем-то вроде нейтрального экрана на манер психоаналитика, дающего пациенту возможность спустить свое бессознательное с привязи. Напротив, антиэксперты являются социальными конструктивистами, которые вполне учитывают сфабрикованный характер псефологического знания.
Более того, классическое самопонимание исследователей общественного мнения как нейтральных экранов более не работает, поскольку общество уже почти целый век живет с устными опросами и анкетами. С одной стороны, работа, проводимая такими инструментами, стала настолько привычной, что ее возможные эффекты, заключающиеся в социальном дистанцировании, легко заметить даже «непрофессиональной» публике; с другой стороны, общество привыкло и к чаще всего задаваемым вопросам, и к различным формам влияния, обычно оказываемого опросами на результат, в котором заинтересован исследователь. Короче говоря, общество в силу накопленного опыта опросов пришло к пониманию тех недостатков, которые маркетологи давно уже связали с опорой на «объявленные», а не на «выявленные» предпочтения в попытках предсказать потребительское поведение.
Кроме того, с точки зрения антиэкспертов, псефологическое знание не просто фабрикуется, оно также обладает мягкой принудительной силой, поскольку опросы и анкеты предлагают респондентам более широкий спектр вариантов, чем они сами могли представить. Исследователю общественного мнения редко приходит в голову мысль о том, что ответы респондентов, возможно, в большей степени связаны не с обнаружением скрытых психологических склонностей, а просто с выработкой поведения, которое представляется адекватным заданному вопросу. Чтобы избежать подобных проблем, антиэксперты стали отдавать предпочтение техникам, которые в большей степени определяются методами психологической войны, а не обычного исследования общественного мнения. В частности, основанная Робертом Мерсером, магнатом из Кремниевой долины и давним сторонником Трампа, Cambridge Analytica, англо-американская компания, занимающаяся анализом данных, привлекла к себе внимание, поскольку, как утверждается, сделала для брекзита и выборов Трампа в США больше, чем все то, что могли устроить русские хакеры [Cadwalladr, 2017].
Компания, занятая анализом данных, классифицирует целевую аудиторию по многим параметрам, основанным на предпочтениях, выявленных на основе ряда источников, включая данные переписи населения, потребительские покупки и электоральное поведение в прошлом. Все это анализируется при помощи самых современных компьютерных технологий с использованием клиентской информации, в рутинном порядке собираемой социальными сетями вроде Facebook. На этой основе, даже формально не взаимодействуя с респондентами, можно спрогнозировать, как проголосует по данному вопросу основная, а может, даже почти вся, аудитория, если вопрос, который вынесен на голосование, разделяет ее по существующим линиям предпочтений. Конечно, иногда определенные сегменты аудитории могут демонстрировать предпочтения, которые играют в пользу и той, и другой стороны вопроса. Исследователи общественного мнения называют таких людей «неопределившимися избирателями», а в случае такого весьма обширного вопроса, как брекзит, природа «неопределенности» сама «не определена», поскольку зависит от того, как именно формулируется вопрос. Брекзит – благодатная почва для такого подхода, поскольку роль Великобритании в ЕС является предметом довольно широкого спектра политических вопросов, причем у избирателей обычно нет четко сформулированного представления о том, как это влияет на их жизнь.
Задача стратега кампании в таком случае состоит в том, чтобы поставить вопрос – в данном случае брекзит – так, чтобы вакантными в соответствующей ситуации неопределенности оставалось достаточно ограниченное число избирателей и кампания могла, таким образом, оставаться сфокусированной. Иначе говоря, худший сценарий – тот, в котором вопрос ставится так, что вынуждает слишком многих избирателей переосмыслить свои предпочтения с нуля, это могло бы произойти, если бы сторонники брекзита сосредоточились первым делом на политической коррупции и разбазаривании ресурсов в ЕС. Хотя вся кампания могла бы тогда приобрести более выраженный оттенок «протестантской реформации», результат мог бы оказаться отданным на волю случая, поскольку то же обвинение можно предъявить и британскому парламенту с учетом недавнего скандала о растратах, с которым он оказался связан. Поэтому слоганами кампании стали строго определенные пункты, такие как «350 миллионов фунтов стерлингов в неделю на Национальную службу здравоохранения», поскольку они, как в данном примере, создавали впечатление взаимозаменяемости финансирования ЕС и обеспечения национальной системы здравоохранения, особенно в период бюджетной экономии. Хотя конкретно эта цифра и ее обоснование во время кампании были опровергнуты, они заставили нужных людей, то есть целевых неопределившихся избирателей, живо представить себе соотношение интересов ЕС и Великобритании.
Интересно, что Кэрол Кадвалладр [Cadwalladr, 2017] и другие авторы рассказывают об антиэкспертном применении анализа данных в формате сенсационного публичного доклада, однако основные игроки, предположительно разоблаченные, продолжают действовать так, словно скрывать им было нечего. И то, что их критики готовы признать «бесстыдством», на самом деле представляется их риторической визитной карточкой. Но действительно ли антиэкспертам надо чего-то стыдиться? В нашей ситуации постистины ответ будет отрицательным, причем по двум причинам, одна из которых относительно техническая, а другая – философская.
Во-первых, отличительная черта подобных передовых подходов к анализу данных в том, что они не принуждают людей формулировать какие-либо предпочтения. Наоборот, «неинвазивные методы» фиксируют любые предпочтения, какие только были продемонстрированы избирателями в своем поведении. Самое большее, в чем можно обвинить этот подход, – это в «подталкивании» избирателей в направлении, к которому они и так уже склонялись. В любом случае только сами избиратели могут решить, что именно делать с теми или иными политическими призывами, которые они встречают в новостных лентах. В конце концов, как уже отмечалось выше, за почти столетие, прошедшее с момента появления маркетинга и исследований общественного мнения, люди привыкли к их воздействию, распространившемуся на самые разные медиа. Поэтому представление, что люди не осознают наличия подобного рода эффектов, даже если и ведут себя в соответствии с ними, свидетельствует о покровительственном отношении к ним. Это не значит, что нет определенных возможностей повысить «медиаграмотность» общества, но для этого каждый должен применять метод проб и ошибок, как и при любом ином профессиональном обучении, особенно учитывая быстрые изменения в медиаландшафте.
Кроме того, такой экспериментальный подход к общественному мнению согласуется, если не доказано обратного, с представлением Поппера о демократии как об «открытом обществе», которое сводится к превращению общества в живую лабораторию. Антиэксперты желают ускорить этот процесс, учитывая те возросшие возможности генерации данных, наблюдения и получения обратной связи, которые открываются в результате использования передовых компьютерных технологий. Итоговый социальный порядок представляет собой то, что один из ведущих футурологов современности – Параг Ханна [Khanna, 2017] называет «прямой технократией». С точки зрения ее сторонников в лагере «жесткого», или «чистого», брекзита, будущее Великобритании представляется своего рода «Швейцапуром», сочетающим лучшие черты Швейцарии и Сингапура на глобальной арене. С точки же зрения разоблачителей, видящих в прямой технократии дистопию, последняя сводится к методам реалити-шоу, примененным к политике, то есть к чему-то среднему между «Заводным апельсином» и «Шоу Трумана» [Kane, 2016].
Но на более глубинном эпистемологическом уровне ужас, который не скрывает Кадвалладр [Cadwalladr, 2017], представляет собой симптом неспособности признать, что даже до высокотехнологичных махинаций с брекзитом «факты» уже существовали в состоянии закавыченности, причем не только в политике, но и в науке. Мы видим это практически каждый день в спорах о значении предположительно «твердых данных» по инфляции, безработице, государственным расходам, налоговым поступлениям, уровням дохода, активности фондового рынка и торговой выручке. Во всех этих вопросах не вполне ясно, обладает ли Джозеф Стиглиц, нобелевский лауреат и бывший главный экономист Всемирного банка, каким-либо риторическим преимуществом перед политическим аналитиком, который дает цифрам откровенно политически ангажированное толкование.
Это относительно ровное игровое поле говорит не об отсутствии уважения к авторитету науки, а лишь о признании того, что научные факты являются «твердыми» только в контексте академически определенных игр «проверки гипотез», в категориях которых спорщики могут придать вес своим аргументам или, наоборот, потерять его. За пределами этого контекста подобные «факты» работают в качестве пустых ячеек, возможно, даже метафор, для желаемого направления политического курса. Важнее не то, какие именно приводятся точные цифры, а то, что они ведут в верном направлении. Так, сторонники брекзита спят спокойно, хотя британское правительство вряд ли будет тратить на Национальную службу здравоохранения «350 миллионов фунтов стерлингов в неделю», ведь (что, собственно, и заявляют эти сторонники) избиратели в конечном счете хотят лишь того, чтобы на нее регулярно тратилась более значительная сумма. Подобным образом и экономисты Банка Англии, которые ошиблись в своем предсказании того, что вскоре после голосования по брекзиту британскую экономику ждет коллапс, по-прежнему считают, что были правы, поскольку в последующий период действительно наблюдалось заметное ослабление экономического роста. То есть каждая сторона продолжает думать, что владеет истиной, тогда как противник критикуется за то, что приторговывает «фейковыми фактами».
Ложка дегтя состоит в том, что люди, ставшие предметом только что описанного анализа данных, судя по всему, не разделяют ее попперианскую экспериментальную установку. Именно этот момент волнует теперь антиэкспертов – и должен волновать всех нас. Опиравшиеся на анализ данных стратеги, которые поддержали брекзит, полагали, что они обошли эту проблему, работая преимущественно с выявленными, а не заявленными предпочтениями, то есть обошли любую маскировку респондентов, которая могла бы представить их бόльшими сторонниками ЕС, чем они были на самом деле. Однако сторонники брекзита не предсказали того, что люди настолько сильно идентифицируются с результатом референдума, что повернуть вспять будет сложно. Когда же это случилось, аргументом, наиболее убедительным для тех, кто голосовал за брекзит, оказался, видимо, тот, что не имел никакого отношения к конкретным политическим обещаниям. Если бы дело было в них, можно было бы заметить, что поддержка брекзита спала, когда выяснилось, что исполнить обещания невозможно, по крайней мере, теми относительно дешевыми способами, которые были предложены во время кампании. Тогда мог бы пробудиться интерес к отмене парламентом принятого решения по брекзиту, если не к новому референдуму. Но теперь, когда мы вступаем во второй год переговоров по брекзиту4, наблюдается очень мало признаков подобного развития событий. Это говорит о том, что на самом деле брекзит удалось продавить благодаря тому, что в нем увидели возвращение народного суверенитета, понимаемого в качестве самостоятельного блага независимо от его реального применения и последствий для тех людей, которым его всучили. В действительности в политике была стерта граница между мышлением и бытием.
Здесь стоит отдать должное большому преимуществу парламентской демократии: поскольку члены парламента официально являются «представителями народа», обычно у них есть определенное риторическое пространство, позволяющее интерпретировать «общественное благо» по-разному в свете меняющихся обстоятельств, не предполагая при этом, что концепция общественного блага, имеющаяся у самого народа, является хоть в чем-то ошибочной. Действительно, члены парламента готовы стать козлами отпущения в случае провала того или иного политического курса, поскольку регулярные выборы дают населению возможность обвинить их и заменить, в то время как ему не нужно брать на себя личную ответственность за положение страны. Имеющий юридически обязывающий характер референдум подобную удобную уловку устраняет, ведь в этом случае люди лично выносят коллективное решение относительно собственной судьбы.
Ирония в том, что настроенные против ЕС элиты, которые благоволили проведению референдума в основном потому, что стремились превратить Британию в испытательный полигон для новых торговых соглашений и других экономических схем (это так называемый «жесткий», или «чистый», брекзит), на самом деле умудрились разбудить в обществе вкус к тому, что Жан-Жак Руссо называл «общей волей». Это выражение, ставшее одним из лозунгов Французской революции, постулирует безошибочную непогрешимость коллектива, который связан общими ценностями и общим опытом. Противоположное понятие, а именно «агрегированная воля» – это своего рода фальшивый идеал, который Жан-Жак Руссо мог бы приписать ЕС, особенно если смотреть на него с точки зрения его критиков, ведь в нем предпочтения разрозненных партий просто суммируются в процессе выработки политических решений. С точки зрения Руссо, коллективная воля связывается с безошибочной непогрешимостью благодаря общему чувству идентичности, которое реализуется на практике, когда многие действуют заодно: не соглашаться со мной значит в таком случае уже не просто бросать вызов моему личному мнению, от которого я могу отказаться, скорее, это значит бросать вызов самому моему ощущению того, кто я такой, то есть в данном случае мне как «британцу». Стоит напомнить, что общая черта сторонников и Консервативной, и Лейбористской партий, которые поддержали брекзит, заключалась в сильном ощущении угрозы национальной идентичности, которая может исходить как от иностранных мигрантов, так и от либеральных космополитов [Johnson, 2017].
Понимание сторонниками брекзита того, что их работа оборвалась, было продемонстрировано в недавнем диалоге в Twitter, о котором сообщил юридический комментатор Financial Times Дэвид Аллен Грин, ведущий блог под именем Джека Кентского [Green, 2017]. Собеседником Грина был один из самых «бесстыжих» антиэкспертов – Доминик Каммингс, который впервые получил известность в качестве специального советника Майкла Гоува, когда тот был министром образования Великобритании, а потом стал главным стратегом успешной кампании в поддержку брекзита, одним из руководителей которой был и Гоув. Когда Грин спросил Каммингса, считает ли он спустя год после голосования по выходу из ЕС, что британский народ при брекзите станет счастливее, Каммингс ответил, что правительственная стратегия должна заключаться теперь в максимизации «адаптивности» Британии к широкому спектру возможных будущих, каждое из которых обладает собственной формой счастья. На практике это означает, что потенциальные выгоды от выхода из ЕС должны превозноситься, тогда как издержки – затушевываться, даже если выгоды не могут полностью компенсировать издержки, если понимать издержки так, как они понимались в день референдума.
Проверкой для этой стратегии стало предложение о том, что после брекзита Великобритания должна стать открытой для любых договоров по свободной торговле с любыми странами, которые она не могла бы заключить, если бы осталась в ЕС. Очевидную потерю заметного объема торговли с Европой, который напрямую не компенсировался бы торговлей с другими странами мира, можно было бы тогда изобразить в качестве «инвестиции» в долгосрочную концепцию Британии как великой мировой державы, наиболее открытой к торговле с любыми странами. Конечно, такая «инвестиция» по-разному повлияет на разные группы населения, поэтому необходимо не только справедливо распределять издержки, но и соответственным образом приспосабливать описание этих издержек, чтобы люди не думали, что их жизнь будет слишком долго оставаться столь жалкой. В любом случае цель по-прежнему в том, чтобы оградить людей от необходимости признать, что они изначально приняли неверное решение. Но действительно ли необходим этот достаточно хитрый и, вероятно, довольно манипулятивный подход, который заключается просто в сохранении иллюзии безошибочности общей воли?
Подобный подход стал бы доказательством того, что голосование за брекзит было ошибкой. Такое доказательство должно выполняться в два этапа. Во-первых, бывший премьер-министр Кэмерон, который сразу после голосования подал в отставку, должен был признать, что объявил референдум в основном для того, чтобы решить давний внутренний спор в правящей Консервативной партии, разлагающее воздействие которого питало электоральные успехи Партии независимости Великобритании. В то время эта стратегия представлялась Кэмерону вполне реалистичной, поскольку он уже успел провести два референдума: один по независимости Шотландии, а другой по альтернативной схеме голосования, и в обоих одержал победу, что позволило оттеснить противников. Однако Кэмерон недооценил легкость, с которой ЕС можно превратить в козла отпущения за произвольное количество проблем, которые давили на общественное сознание, а потому брекзит стал выглядеть решением-панацеей. Это подводит нас ко второму и определенно более сложному этапу, на котором следовало бы сказать избирателям: мало того, что их подставили, заставив проголосовать по партийной повестке, так они еще и умудрились принять неправильное решение. На этом этапе вопрос о том, было общество введено в заблуждение или нет, становится гипотетическим. Факт остается фактом: девять из десяти регионов Великобритании, которым наиболее выгодно финансирование, поступающее от ЕС, проголосовали за брекзит. Суровый вердикт, гласящий, что это ситуация «пчелы против меда», в этих обстоятельствах не выглядит столь уж необоснованным.
Вопрос, соответственно, в том, сможет ли парламентская демократия Великобритании пережить это двойное признание в ошибке. По-видимому, никто, если не считать бывшего лорда-канцлера тори Кена Кларка, который ныне является парламентарием с самым долгим сроком службы5, и лидера либеральных демократов Винса Кейбла6, не желает проверить это на практике. Возможно, нежелание политиков всех партий признать ошибку связано с отсутствием в Великобритании писаной конституции. Собственно, беспечности, с которой был проведен референдум столь большого национального значения, как брекзит, мог бы отвечать другой референдум, служащий решительному ограничению полномочий самого парламента, признай он, что голосование по брекзиту было чудовищной ошибкой. В конечном счете, антиэкспертные элиты, представляемые Гоувом и Джонсоном, которые смогли побить Кэмерона в его собственной игре, не смогли понять, что граждане могут воспринять объявление референдума в том смысле, будто они сами обладают собственными экспертными знаниями.
Следует вспомнить о том, что в первой трети XX в. такие сторонники управляемого экспертами массового общества, как Уолтер Липпман [Lippmann, 1922; Липпман, 2004] и Альфред Шютц [Schutz, 1946; Шютц, 2003], были обеспокоены все более чувственным характером новых медиа, когда печать дополнялась, но не заменялась звуком и видеоизображением. По их мнению, такой характер мог привести к приобретению людьми своего рода «псевдоопыта», заставляющего их думать, что они знают больше, чем на самом деле, просто получив возможность заявить, будто «видели» или «слышали» определенные вещи в эфире, а те, в свою очередь, впоследствии смешиваются с их реальным личным опытом, порождая то, что люди считают политически значимыми суждениями. И правда, «эксперт» – этимологически сокращение от слова «опытный» (experienced). Первоначально «экспертами» были люди, которые могли доказать в суде, что ранее они были свидетелями определенной закономерности в поведении, которая значима для принятия решения по рассматриваемому делу [Fuller, 2002, ch. 3]. Также предполагалось, что значение, связываемое с этим опытом, является «надежным», причем в двойном смысле, то есть «повторяемым» и «заслуживающим доверия». Этим уже подразумевались вопросы образования и аккредитации, которые превратили «экспертизу» в эпистемический регион с высокой рентой, тогда как значение того, что, собственно, испытывалось в «опыте», оказалось в этом смысле одновременно неопровержимым и ограниченным.
Итоговая картина, отстаиваемая Липпманом, Шютцем и другими авторами, говорила о том, что социальный порядок в сложных демократиях требует «распределения знаний» или «разделения когнитивного труда». Такое предложение, по сути, порождает феодальную модель, скрытую за картографическими образами, которые по-прежнему заставляют представителей академии называть свои экспертные знания «полями» или «сферами» знания, разграниченными ритуалами взаимоуважения и доверия. Британская парламентская политика тоже в значительной степени опирается на эту модель, которая породила класс «профессиональных политиков», выборных представителей народа, но не делегатов, чей этос служения обществу взращивается с младых ногтей в независимых школах, которые британцы по традиции называют общественными. Конечно, антиэксперты официально против этой модели, несмотря на то что они сами укоренены в этих элитистских умонастроениях. Однако они заодно со сторонниками экспертизы в том, что у них в конечном счете один враг – руссоистское представление о том, что толпы являются носителями особой мудрости, особенно когда они приняли решение о плане действий, даже если остается совершенно неясным, как его осуществить и какими могут быть результаты. Исторически подобный разрыв между волей и знанием часто создавался демагогией, когда фигура диктатора начинала олицетворять публично заявленное устремление. Хотя Великобритания вряд ли свернет на дорожку демагогии, следующие несколько месяцев и лет в жизни страны станут крайне интересным, но при этом очень рискованным экспериментом в области демократии, который многому научит мир, каким бы ни был конечный результат.
Хотя антиэкспертная революция развивалась не вполне по плану, она остается вектором судорожного прогресса демократии. Более того, академия – также один из пунктов повестки этой революции. Моя собственная антипатия к экспертизе подпитывалась идеей Йозефа Шумпетера о предпринимательских инновациях как о «созидательном разрушении». По меньшей мере, начиная со своей работы 2003 г. [Fuller, 2003a] я доказывал, что университету необходимо следовать установкам Шумпетера, чтобы главным в нем перестали считаться узкие места, создаваемые им в потоке знаний за счет распределений квалификаций и других форм «системы фильтрации», которые скептическому взору представляются поиском ренты. (Вспомним о корнях этого термина – gatekeeping – в практике установления средневековых пошлин.) В этом смысле я призывал университет вернуться к своей просвещенческой миссии и перестать отдавать предпочтение исследовательской деятельности, которая, видимо, составляет основу для поиска ренты путем закрепления прав первенства в научной литературе и в патентном бюро. Способность академии противодействовать экспертизации находит выражение в учебной аудитории, поскольку преподавание дает доступ к знаниям тем, кто в ином случае не мог бы приобрести их, не став частью контекста, в котором такие знания производятся и распределяются. Таким образом, университеты производят знания в качестве общественного блага путем созидательного разрушения социального капитала, сформированного исследовательскими сетями. И это их единственное коммерческое преимущество [Fuller, 2009; 2016a].
У бизнес-школ, возможно, уникальное положение, позволяющее им выполнять эту функцию. Преподавательский состав в них обычно прошел обучение за пределами академического поля бизнес-обучения, а в том случае, если бизнес-школа вообще на что-то годится, большинство людей, которые обучаются у таких преподавателей, и сами не останутся в этом академическом поле. Если какая-то часть университета и заслуживает права нести светоч антиэкспертности, то это именно бизнес-школы. В самом деле, если бы мне пришлось собирать философский факультет, я бы набрал на него людей, которые не получили профессионального образования, но которым было бы дано право обучать студентов, по большей части планирующих в будущем работать за пределами такого поля. Иными словами, он был бы похож на современную бизнес-школу. Подобный факультет мог бы даже добиться такого же успеха, что и бизнес-школы, если бы следовал этой организационной модели. Однако мой довод состоит в пригодности такой модели для философии как дисциплины, а не в ее точной финансовой результативности. «Философия», как и слово «бизнес», в таком случае должна была означать прежде всего «форум», или рынок (в греческом языке это одно и то же слово – agora), где люди, которые за его пределами были друг для друга чужими, обладали бы свободным пространством для обмена притязаниями на знание, предположительно выгодного всем сторонам, целью которого является, возможно, достижение целого, большего суммы своих частей. В принципе, такое пространство может быть где угодно, однако учебная аудитория могла бы стать образцовым пространством для подобного рода трансакций. Основная цель этого упражнения состояла бы в порождении общего чувства гуманизма.
Конечно, сделка в такой ситуации не вполне симметрична. Ничего нельзя продать, пока нет чего-то на продажу, а потому и академики должны сначала выйти с предложением, пытаясь убедить будущих студентов в том, что есть что-то такое, что им нужно знать. На более абстрактном уровне такой начальный гамбит подкрепляет идею бремени доказательства, то есть нормативное основание, на котором стоит любой аргумент в реальной жизни: если я утверждаю, что вам чего-то недостает, моя задача – доказать это. Из этого следует, что я должен обладать определенными востребованными товарами. Это демонстрируется тем, что именно студенты берут из предложенного академическими учеными. Опираясь на Адама Смита, экономист Дейдра Макклоски [McCloskey, 1982; Макклоски, 2015] доказывала подобие, если не тождество, обмена идеями и обмена товарами, который она связывает (по-моему, вполне обоснованно) с искусством риторики. В этом случае то, что считается «каноном» западной философии, может пониматься в качестве знания такого рода, что производится в соответствии с подобным духом спроса и предложения. На страницах канонических произведений читатель найдет множество реальных и воображаемых трансакций, которые либо проводились, либо даже были доведены до результата. Диалоги Платона – лишь наиболее очевидный пример такого рода, который, возможно, объясняет, почему каноны всегда начинаются с него, а остальная философия представляет собой «сноски» к нему, по крайней мере, по мнению Альфреда Норта Уайтхеда, который на самом деле не был большим поклонником Платона. В любом случае для создания подобного «канонического» эффекта можно было бы выбрать работы, отличные от ныне почитаемых, и в будущем они, возможно, и правда будут выбраны.