В нашем веке власть принадлежит народу. В буквальном, переносном и каком угодно смысле. Для народа и ради него печатаются книги, снимаются фильмы, сочиняется музыка, рисуются картины. Тирания меньшинства отступила перед диктатурой большинства. Как бы ни называлась политическая доктрина — тоталитаризм, автократия, демократия — суть ее, глубинная культурная основа, определяется массовым вкусом. Тезис, который всегда был омерзителен поэтам — хорошо то, что хорошо продается — так или иначе торжествует в этом мире. В том числе и в поэзии. Эзотерические времена с их антидемократическими башнями из слоновой кости остаются достоянием романтических отшельников. Конформизм — даже в виде нонконформизма — становится уделом цивилизации. Конечно, все это — обратная сторона всеобщей грамотности, современных коммуникаций, политических свобод. (Фрески в церквах писали для невежественных крестьян, чтобы растолковать им Библию. Теперь у крестьян есть газеты). Наш век уже не мыслит себя без грандиозной аудитории, массового рынка, коллективного вкуса. Тираж определяет судьбу искусства, культуры, идеологии.
Россия, которая обошлась без демократии и конкуренции, выработала несколько другую, оригинальную структуру. В то время как ничем не стесненная мысль Запада изобретала вестерны, комиксы и телевизор, Россия разрабатывала собственную модель культуры. Существование централизованного, планомерного и жестокого давления привело к идее катакомбного образа жизни. Тоталитарное общество порождало сопротивление на всех уровнях. Плодами этого сопротивления стали самиздат и пьянство, диссидентство и безделье, любовь к чтению и ненависть к красивым словам. Короче, все, что мы пытались описать в этой книге.
Мир, из которого мы пришли, был странным, Половина его населения умудрялась напиваться восемь раз в неделю, в глаза не видала унитаза и не представляет себе общения без матерной лексики.
Но этот же мир воспитал в нас презрение к комфорту, тягу к идеализму, благоговение перед культурой и бытовой нонконформизм. Достоинства и недостатки подпольного существования соединились в нас в самой капризной пропорции. И как бы ни ошарашивал нормального человека опыт нашего сумасшедшего российского бытия, нам он кажется ценным и уникальным.
Культурный курьез российской жизни — явление историческое. Тот феномен, о котором пишем мы, родился в яркую и противоречивую эпоху советского либерализма. В тот короткий период, когда власть столкнулась с разнообразными — забавными и драматическими — формами народного протеста. Дух времени, позволивший протесту воплотиться наиболее глубоко и полно, по сути исчерпал его потенцию. Как только верхи не захотели терпеть, низы перестали хотеть.
В постлиберальный период в России все больше стирается грань между властью и народом. Стремление к материальному благополучию и незатейливый патриотизм стали стержнем, объединяющим советское общество. Для тех, кто не нашел места в этой компромиссном системе, оставалась эмиграция. Чем меньше становилась разница между катакомбной идеологией и ее правительственным суррогатом, чем меньше смысла оставалось в российском действительности.
Во всяком случае, так нам кажется сейчас, когда Россия стала полумифическим царством, вести откуда доходят медленно и неверно. Иногда мы смотрим советское кино, иногда читаем советские газеты, иногда получаем письма. И странное чувство неузнавания охватывает нас. Как будто бы переменился слегка наш язык, словно кто-то загримировал знакомые лица, будто мы и не жили в этой странной и глуповатой стране.
Наверное естественно, что мы перестаем понимать, как действуют пружины тамошней жизни, забываем смысл тогдашнего этикета. Знаковая система, которая определяла для нас понятие «дома», разрушается невозвратно. Стоит закурить советскую сигарету или почистить зубы пастой «Зорька», как туман окутывает прошлое.
И все это отнюдь не означает, что нынешняя действительность явлена нам в четких образах и контурах, что мы смотрим на окружающий нас мир глазами, промытыми кристальной атлантической волной. Та Америка, которой нас с добрым прищуром учил Хемингуэй, может, где-то и есть, но нам она не досталась. Как и Америка Фолкнера, Америка Мерилин Монро, Америка Джона Кеннеди… Скорее уж, сразу по приезде, мы столкнулись с Америкой Теодора Драйзера — в тех гостиницах, где жили поначалу: мутные канделябры (еще из-под газовых рожков), заспанный портье с диким взглядом, безумная роскошь медных табличек.
Сам перечень этих имен свидетельствует о неистинности нашей Америки. Мы постоянно ищем похожесть, соответствие известным образцам, и образ земли обетованной складывается, как облик идеального жениха: "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазар Балтазарыча…"
Россия — при всем ее безобразном многообразии — все же вызывает у нас некие цельные ассоциации, дает возможность обобщения, которая зиждится на неразрывной долголетней связи — то, что называется плоть от плоти. Америка же — калейдоскоп, который мы вертим дурацкими руками, каждый раз приходя в ужас и в восторг от получившейся картинки.
Дискретная картина мира — интересна и даже плодотворна для наблюдателя, ибо позволяет видеть с наибольшей ясностью одну из сторон в каждый данный момент. Но жить — просто жить, ходить на работу, растить детей, покупать продукты — с таким видением так же нелепо, как пытаться искать внешнее сходство с оригиналом на кубистических портретах Пикассо. Мы — невольные кубисты — все складываем свои кубики впечатлений, и, конечно же, рано или поздно и у нас получится в результате тотальное восприятие Америки. И тогда мы станем такими же сильными и беззаботными, как наш сосед-янки (который, положа руку на сердце, гораздо хуже: глупее, необразованнее и даже не очень-то богаче). Конечно, при условии, что мы всего этого хотим.
Потому что для тех, кто не хочет, есть другой выход — жизнь в эмиграции.
Можно уверенно и резко уйти от проблем дискретности, волнующих пытливого русского американца — Картер плохой, Рейган хороший, полицейские добрые, велфэйр не дают, преступности много, курица дешевая, с бензином неясно — от всей этой каши впечатлений и понятий, слишком медленно формирующейся в нечто определенное. Слава Богу, можно жить, как китайцы в Чайнатауне, смоленские староверы в Орегоне или тот встреченный нами в Неаполе старик, который прожил 17 лет в Нью-Йорке и произносил по-английски два слова: "Май дора" (моя дочь).
Но эмиграция не статическое явление, а процесс. Существуют объективные закономерности врастания в новую среду, не зависящие ни от исступленного американизма, ни от оголтелого неприятия. Мы ощущаем это на себе, каждый из нас. В нашу жизнь входят не только многократно высмеянные слова, вроде «окешить», но и сами новые понятия, для которых, увы, не хватает русского языка, В процессе эмиграции несчастному советскому пришельцу приходится перестраиваться по всем статьям. Меняется иерархия ценностей.
Запад выработал всеобщий эквивалент — деньги. Это не хорошо и не плохо, это так, и рабочий с окладом в 40 тысяч чувствует себя куда комфортабельней, чем русский журналист с окладом в 12 тысяч, будь он трижды властитель дум.
Господствующее коллективное (эвфемизм "стадного") сознание уступает место сознанию индивидуальному. Можно обругать президента, одеть пиджак с желтыми шортами и издать пансатирический журнал.
Частная жизнь оказывается независимой от общественной. Можно успешно и без последствий сочетать ударный труд с нечистоплотностью в быту.
И, наконец, главное, чего мы ждали, ради чего ехали что тяжким бременем легло на нас здесь — наличие инициативы. Абсолютно неважно — какой: открывать магазины и открывать созвездия, писать книги и издавать книги, основывать банки и грабить их. Если попытаться вычленить нечто самое общее, что определяло мотив эмиграции (свобода слова, материальные преимущества, отсутствие антисемитизма и пр.), то этим общим знаменателем будет именно тяга к проявлению личной инициативы: финансовой, творческой, религиозной. То есть, в конечном счете, мы ехали ЗА чем-то, а не ОТ чего-то. Чем, собственно, и отличаются эмигранты от беженцев. В конце концов, наш статус refugee не более, чем политический маневр. Беженцы бегут, как вьетнамцы и кубинцы, а мы едем, законно обижаясь на изъятие бриллианта на таможне. Едем все-таки не потому, что так уж было невтерпеж, а потому, что ждем чего-то этакого, хорошего.
И вот мы приехали. И ощутили себя сообщностью. То есть из грандиозного российского разнообразия собрались в компактную кучку "мы".
Любую эмиграцию объединяют или политические убеждения, или национальное происхождение. У нас и то, и другое было неясным. В политике — только тотальное отрицание прошлого, с национальным вопросом — путаница.
В венско-римcкий период нас именовали jews и постепенно к этому привыкли даже те, кто вспомнил о еврейском дедушке исключительно в угоду ОВИРу. Не зря римское отделение ХИАСа отказалось обслуживать довольно многих за откровенно антисемитские реплики по поводу «жидов-бюрократов». (Бедняги бросились в Толстовский фонд, где опять-таки приходилось доказывать чистоту расы).
По приезде в Америку мы с удивлением выяснили, что jews мы в лучшем случае в синагоге, куда пришли с просьбой о матрасах. (Кстати, пусть это не смущает непосвященных: за предметами роскоши и необходимости принято обращаться куда угодно. Однажды два молодца с внешностью террористов приехали за подушками в Русский институт Колумбийского университета, чем довели до обморока тонкого, интеллигентного профессора Белнапа, переводчика Достоевского). Так вот, оказалось, что для американцев мы — russians, поскольку из России.
Отсутствие национальной самоидентификации, как любая анархия сознания, ведет к полному идеологическому разброду. В нашей эмиграции до изумления легко за одно и то же высказывание оказаться одновременно антисемитом и русофобом — именно потому, что никто, за исключением религиозного меньшинства, толком не разобрался: кто же он, наконец. Редкий, достойный занесения в Красную книгу, гибрид — русский еврей — воплотил в себе все лучшее и все худшее из сути двух великих наций. Мы сочетаем предприимчивость и имперский дух, любовь к книгам и тягу к пьянству, корыстолюбие и разгильдяйство, склонность к компромиссу и нетерпимость, гордыню и самоуничижение, самоуничижение и гордыню, мелочность и широту, скромность и хамство, привычку танцевать фрейлахс и привычку петь "Очи черные".
На почве, унавоженной столь богато, вырастают диковинные цветы нашей потрясающей ментальности, отягощенной, еще и американскими наслоениями. Мы смертельно оскорбляемся за еврейство, мы отстаиваем русский народ, мы не даем в обиду Америку. Наверное, надо снова вспомнить, что эмиграция — не статическое явление, а процесс, и вся эта мешанина мнений, убеждений, заблуждений как-то уляжется, утрясется. Но процесс, как любой рост, проходит болезненно и трудно.
Эмиграция — всегда эксперимент, причем с человеческими жертвами. А в нашем случае опыт осложнен еще тем обстоятельством, что такой, сам по себе взрывчато-опасный состав — русский еврей — попал в Америку. Окажись мы в какой-нибудь Голландии, бюргерская рассудительность, может, привела бы нас в чувство. А Америка несет в себе идею тотальной свободы, которая оказалась насыщенной питательной средой для натуры нашего эмигранта.
Годы жизни при тоталитарном режиме взрастили в нас два, казалось бы, взаимоисключающих комплекса: ненависть к коллективистскому сознанию и неприятие чужого индивидуального сознания. С точки зрения диалектики это вполне объяснимо — согласно закону о единстве противоположностей. Но никакое знание теории не убережет от кошмара в реальной жизни. На примитивном уровне это формулируется приблизительно так: "В Америке слишком много свободы. Свободы достойны не все. Я — достоин. Зяма и Шура — тоже. Остальные — нет".
В неискушенном мозгу эмигранта произошло смещение понятий. Но ведь если можно ходить в шубе и босиком, то это не значит, что можно ограбить компаньона или оклеветать конкурента. Истина простая, но страшно далека она от народа. Отсутствие ханжества не означет торжества аморальности. Подобные сентенции выглядят жалкой банальностью — но только на бумаге. Америке пришлось пройти долгий и временами весьма мрачный путь, чтобы впитать подобные истины. А у нас за плечами — ничего, кроме "В своих дерзаниях всегда мы правы!"
Увы, в эмиграции, словно шелуха, слетела память о российском социальном быте, годами регулировавшем наше поведение. Специфическая интеллигентская традиция — та самая, (с бородкой и в пенсне — господствовала в нашем тамошнем обществе: конечно же, не в качестве модели ежедневного поведения, но хотя бы как некая абстрактная норма. Идея греха состоит ведь не в том, что надо жить праведно. Это — недостижимый идеал. Но человек должен всегда знать, что есть грех. Глупо было бы утверждать, что там мы были местными, справедливыми, благородными… Но сама ситуация, весь общественный этикет — был построен так, что вы всегда и безошибочно знали, в какой момент поступили нечестно, несправедливо, неблагородно.
Дело тут не только в российском интеллигентском наследии, но и в обстановке общего противостояния режиму, который объединял людей, независимо от черт их характера. В такой ситуации общество в борьбе с государством естественным образом выработало единственное оружие — общественное мнение. Конечно, у Наровчатова была куча денег, машина, дача и заграничные поездки. Но невозможно себе представить приличного человека, гордящегося знакомством с Наровчатовым. Все достояние Венедикта Ерофеева составляла несданная посуда — и то до открытия магазинов. Но люди, выпившие с ним хотя бы бутылку «Кубанской», становились знаменитостями. Офицеры КГБ — блестяще образованные, состоятельные — находили себе жен только среди несчастных филологичек, не желающих учительствовать в провинции. Профессор и доносчик Эльсберг до конца жизни имел и власть, и силу и умер в спокойствии и почете. Но все — даже те, кто дружелюбно протягивал ему руку — знали, что он мерзавец. И главное — он знал, что все это знают.
В эмиграции произошла страшная вещь. Освободившись от нелепых и унизительных идеологических ограничений, мы последовательно освободились и от норм общественного этикета. И тем начисто уничтожили свое единственное подлинное духовное достояние — общественное мнение. Его в эмиграции — нет.
В России непечатаемый писатель был героем и страдальцем. Здесь он — всего-навсего непечатаемый писатель. Там всегда существовало два плана — официальный и подпольный. Почести воздавались и на сцене, и за кулисами, и конечно, закулисные были ценнее. Здесь же второй план исчез за ненадобностью нет цензуры, нет контроля, свобода. И оказалось, что первый план мало чем отличается оттого — советского, официального. Это нормально: если негодяй выступает со страниц тоталитарного органа, с ним все ясно, но если со страниц свободной прессы. — то уже не вполне понятно, что он негодяй. А он странным образом может оскорбить достойного человека и остаться безнаказанным, потому что перед лицом тотальной. Свободы и отсутствия общего врага эмиграция — разрозненная хаотическая масса. Утрачены нравственные ориентиры, потому что умы, охотно и радостно отказались от прежних, навязанных, критериев, а новых не приобрели…
Подобные метаморфозы произошли не только в сфере идеологии. Ужасающим образом трактуется идея свободной конкуренции. Например, нормальным считается объявить соперника агентом КГБ, субсидируемым из Москвы. И тот философски пожимает плечами: "Это ж жизнь!" и пишет на обидчика донос в налоговое управление. "Младенцы в джунглях" — так назвал один свой рассказ О. Генри. Мы принесли свое младенческое сознание, свою трогательную социальную недоразвитость в джунгли свободы и срочным порядком наращиваем извилины. Дело это, по всему видно, нескорое и непростое.
Но если улягутся страсти и гнусности, и львы возлягут с агнцами, может быть, эмиграция приступит к выполнению своей исторической задачи: быть культурной колонией России в свободном мире. Кажется такой достижимой мечтой идея архива, где все ценности российской культуры будут бережно храниться на благо культуры мировой. Может быть, идеал и недоступен, и даже неверен (по крайней мере сомнителен)., может быть, главная идея эмиграции — чистое самовыражение, без всякой исторической нагрузки. Просто инженер А, писатель Б, бизнесмен В искали и нашли наиболее благоприятную сферу приложения своих сил.
Но идеалы хороши ведь не возможностью их воплощения, а тем, что организуют и направляют созание человека. Создают некий вектор, благодаря которому, возможно, успешно завершится наше социально-нравственное образование. Такая вера в свое назначение полезна прежде всего для нас самих. А культура — она существует сама по себе, ни для кого. Не для России, не для Америки и даже не для нас. Как было сказано — рукописи не горят.
Мы пришли в окончательную географическую и телеологическую точку: отсюда начинается отсчет назад. Мы приобрели свободу, и первое, на что мы ее употребили, был подсчет потерь. Свобода и память близки друг другу. Одна пробуждает другую. Мы стали вспоминать и наши воспоминания обратились в перечень уплаченных иллюзий, в поток ламентаций, в конце концов, в кляузу неизвестно кому на отсутствие предметов первой необходимости.
Мы безвозвратно утратили:
полноценное общение, настоящую горчицу, друзей, свободное рабочее время, ненавистную власть, национальный престиж, пиетет к слову, граненые стаканы, беспечность существования, семейные узы, розовый портвейн, веру в перемены, политические анекдоты, любовь к родине, отвращение к родине, безразличие к родине, эзопов язык, интерес к религии, извращенное наслаждение быть гонимым евреем, борьбу с мещанством, антисемитизм, Чапаева, славянские древности, самиздат, неустроенный быт, милосердие, романтику дальних странствий, конгениальных врагов, ехидную иронию, коммунальные удобства, мазохистскую страсть к передовицам, веселую бедность, письма из-за-рубежа, готовность вступиться за слабого, нонконформизм, объединяющее чувство протеста, возможность высовываться, ощущение всенародного гнева, правдоискательство, тягу к народу, народ, возвышающее сознание, избранности, столичные рестораны, Би-Би-Си, русскую баню, живых иностранцев, первую любовь, идейных противников, идеи, широту, русского размаха, очереди, тайну происхождения, прописку, могилы предков, домашнюю библиотеку, чувство юмора и одну шестую суши.
Мы потеряли множество вещей и понятий. Но первая среди потерь — мечта. Нарядная и интимная мечта о рае. Как слепо мы верили в его осуществимость. Рай помещался сначала дома — "если бы Ленин был жив", потом на западе — "живут же люди в Америке". И, наконец, мы утратили веру в идеал уже в этой самой Америке.
Здесь мы впервые в жизни оказались наедине с жизнью. Не с мечтой о ней, не с гипотетическими рассуждениями, не с привычной утопией — нет, мы впервые пришли к треекому и окончательному атеистическому выводу — рая нет.
Теперь мы обречены на трезвость. Это может быть самое тяжелое испытание для людей, выращенных на опьяняющих революционностью идеалах. Проблемы торжества всеобщей справедливости, равенства и счастья остались в полузабытом прошлом. Новая жизнь начинается на пепелище сгоревшей веры. Вместо радостной и чистой утопии мирового братства, мы оказались в угрюмом одиночестве. Причем одиночестве экзистенциальном. Мы предоставлены сами себе. За нами больше нет грандиозных пороков нашей прошлой родины, впереди нет сияющих вершин родины новой. Теперь у нас родины нет вообще.
Зато мы приобрели:
широту кругозора, возможность сравнивать, джинсы, свободу, страх перед ней, фуд-стэмпы, американское гражданство, китайскую кухню, наглядный пример терпимости, сексуальную революцию, жевательную резинку, синагоги, собрание сочинений Гумилева, вид на памятник Свободы, панический ужас перед преступностью, практицизм, тараканов, хот-доги, феерические книжные магазины, круглосуточное телевидение, заморские путешествия, трезвость (отчасти и в прямом смысле), колониальные гарнитуры, стойкую антипатию к английскому языку, английский язык, комплекс измены Израилю, сигареты «Кэмел», марихуану, полсотни эмигрантских изданий, эмиграцию, материальное благополучие, неопределенность, кондиционеры, ностальгию, сбережения про черный день, ощущение конца пути, мацу, самую демократическую конституцию, расизм, беспредельные возможности, велфэйр, «Плейбой», интернациональные вкусы, обостренное чувство национальной гордости, моргедж, концептуальное искусство, воблу и лучшую часть земного шара.
И наконец мы пришли к тому горькому выводу, к которому рано или поздно приходят мудрецы, аскеты и пьяницы — человек один, и только он отвечает за себя. Ни пятилетки, ни диссиденты, ни американская демократия не могут ни помочь, ни помешать человеку быть самим собой — это всегда происходит внутри, а не снаружи.
Российский человек, пройдя искушение двумя социальными структурами, оказался в одиночестве — он один, он сам но себе, и все "хорошее, и все плохое содержится в его личной, уникальной судьбе;
Придет день, когда мы забудем, что были гражданами чудовищного Левиафана — СССР. Придет час, когда мы перестанем называть себя нелепым словом «эмигранты». Но в это грядущее мы придем уже неузнаваемыми людьми. Потерявшими благую чистоту заблуждений, ядовитую радость сравнений, наивную простоту безответственности. Мы разучимся валить на других вину, выгораживать свои пороки, воспевать свои добродетели. Жизнь, суровая и единственная, заставит нас стать немножечко мудрее. А наш трагикомический опыт придаст обретенной мудрости желчный оттенок.
Мы потеряли больше, чем приобрели. Поэтому что заблуждения всегда слаще истины. Но то, что мы приобрели, стоит того, что потеряли. Потому что истина все-таки отличается от заблуждений хотя бы одним достоинством — она истинна.
Очень не просто приучаться жить в вакууме — самим расплачиваться за самостоятельно сделанные ошибки, верить только в себя, и сомневаться тоже только в себе. Но путь, который привел нас к западной обетованной земле, не оставляет другого выхода. География закончилась, началась сложная и долгая наука переем фомки души. И путь только один: от советского человека — к человеку просто.
Сколько мы сделаем остановок на этом пути, и сколько из нас дойдут до его конца, вообще-то не важно. Движение к цели бывает важнее ее самой. А верность выбранного направления гарантирует вся человеческая цивилизация.
И вот пришел день, когда мы остались одни.
И нет больше иллюзий, которые нас согревали.
И нет больше заблуждений, которыми мы тешились.
И нет больше сладостных кущей эдемских.
И в поте лица своего предстоит нам зарабатывать хлеб трезвых истин.
И осталось лишь одно утешение: Бог изгнал Адама из рая после того и вследствие того, что познал Адам добро и зло.
И, может быть, это знание дороже потерянного рая…