«Мне о многом хотелось поговорить в этот раз в этом мартовском № моего “Дневника”. И вот опять как-то так случилось, что то, об чем хотел сказать лишь несколько слов, заняло все место. И сколько тем, на которые я уже целый год собираюсь говорить и все не соберусь. Об ином именно надо бы много сказать, а так как весьма часто выходит, что очень многое нельзя сказать, то и не принимаешься за тему».
Кто-то остервенело барабанит в дверь. Находящаяся в квартире молодая женщина очень напугана. Эта женщина — я. За окном поздний вечер. Темнота окутала незнакомый город, на улицах столицы затихает гул славянского языка, незнакомцы с пластиковыми пакетами в руках спешат по домам. Молодая женщина, я, за дверью квартиры знает всего несколько русских слов. Она одна. Я одна в этом жилище, состоящем из комнаты и «удобств» за шторкой — WC[18], раковины и шланга с насадкой. Чтобы принять душ в этой крохотной квартирке на московской окраине, нужно прикрепить шланг к крану над раковиной. В этой же раковине можно помыть посуду и постирать — в одной и той же раковине одной и той же убогой квартирки в отдаленном районе огромного, бурно развивающегося города.
Не знаю, кто барабанит в мою дверь, пытаясь ее взломать, может, какой-нибудь алкаш, потерявший не только ключи, но и голову. Начало одиннадцатого. Тот, кто стучит в мою дверь, явно приустал, но мой страх растет, потому что дверь точно не выдержит. Дверь советских времен только называется дверью, как и многие другие вещи той эпохи, хотя название вовсе не соответствует сути. В данном конкретном случае речь должна идти о прямоугольной, толстой и прочной конструкции с ручкой и надежным запирающим устройством, таким, чтобы хам, колотящий по нему руками и ногами, мог произвести много шума, но не взломать за считанные минуты. Лестничная клетка, ведущая к двери советского образца, над которой в этот самый момент издевается некто неизвестный, тоже являет собой доперестроечный образчик лестничных клеток. Она темная, холодная и провоняла множеством мерзких запахов, осевших на стенах от пола до потолка. Дверь подъезда, ведущая к квартире с раковиной, шлангом и женщиной, прячущейся за пластиковой шторой, тоже выглядит устрашающе противной. В России 2008 года большинство населения живет в ветхих домах, новых — не важно дешевых или дорогих — домов совсем немного. За исключением этих нескольких исключений все относится к эпохе «до». Она, эпоха, закончилась в ноябре 1989 года. Следует запомнить эту дату, именно тогда раздались сухие удары экскаваторных ковшей о железобетон. Нельзя забывать и о 1991-м, годе, когда рухнула Империя. Во всяком случае, так считает и подавляющее большинство русских, оплакивающих эту Империю, и меньшинство, особенно те, кто любит красивые дома, красивые машины, красивые дела, красивые обещания и красивые надежные двери. Официально, все рухнуло очень быстро. Тем не менее некоторые советские социалистические модели, считавшиеся весьма хлипкими, остались на своем месте. В том числе двери и образ жизни, устоявшие в новой, обобранной до нитки России. Как, черт возьми, они сумели удержаться на поверхности? Никто этого не знает. Они просто есть, как старая добрая ржавчина, которую ничто не берет. Повсюду, куда ни кинь взгляд, увидишь хлипкие двери, грязные смрадные лестничные клетки, квартиры с раковинами и шлангами и разбитые жизни, называемые жизнями только потому, что у всякой вещи должно быть название. После великого переворота все в России до невозможности подорожало, даже нищета, веками ни копейки не стоившая в этой стране. Слова раньше и теперь стали ключевыми. Тогда и сейчас — два простых слова, с помощью которых можно составить почти все фразы современного повседневного языка. Теперь никому не нужно читать газеты и слушать новости, чтобы узнать, что думает каждый человек.
Моя советская дверь не выдержала. Я спряталась за желтой, в зеленый цветочек, шторкой. Шланг надет на кран раковины. Я трясусь от страха, готовлюсь направить струю воды в рожу тому, кто ко мне вломился, и слышу звук шаркающих шагов. Посмотреть не хватает духу. Чужак двигает стул по кафельной плитке пола, садится, нет — плюхается на него. Наверное, он устал или просто ленив по натуре. Из тех агрессоров, которые ждут, когда жертва сама явится на заклание. Щелкает зажигалка, человек затягивается сигаретой, выдыхает, дышит спокойно и размеренно. Кажется, ничто не способно вывести этого преступника из равновесия, даже долгие часы ожидания. Я отказываюсь умирать от тахикардии без борьбы, резко отдергиваю занавеску и наставляю на него шланг, как грозное оружие. Сидящий на стуле человек смотрит на меня и заходится диким хохотом. Он смеется и спрашивает по-русски с издевательской интонацией «Ты чего? Всегда начеку, да?» Я смотрю на него, сжимая в руке душ — черные волосы, джинсы, майка, я знаю, что знаю этот голос, но не этот длинный тощий силуэт и не это треугольное лицо, с которого на меня с веселым изумлением смотрят усталые глаза.
Я застываю в этой позе на несколько долгих минут. Человек тушит сигарету и тут же закуривает снова. Кроме нескольких произнесенных по-русски слов он ничего не сказал. Я судорожно ищу в памяти имя, которое могла бы связать с этим голосом, и вдруг на ум приходят три буквы, я мысленно повторяю их несколько раз и наконец вспоминаю отчество, Николаевич, и понимаю, что именно этого Николаевича следует присовокупить к имени Лев, и спрашиваю вслух: Лев, это ты? — но не подхожу к сидящему на стуле человеку. Я снова и снова повторяю свой вопрос, потому что знаю, что это имя, Лев, сочетается с прозвучавшим голосом, но не с этим телом и не с лицом, на которое я сейчас смотрю. Он насмешливо, с издевкой интересуется, как у меня дела. Неужели ты все еще живешь с родителями? У меня нет сил ответить улыбкой. Я перехожу на примитивный английский и сообщаю, что меня пустили пожить в эту квартиру, из чего вытекает, что она мне не принадлежит, как и эта дверь, которую до сих пор никому не приходило в голову выламывать. И добавляю, что по глупости, хорошо всем известной глупости Льва Николаевича Николаева, я теперь не смогу закрыть эту самую дверь.
— Зачем тебе запираться?
Я наконец приближаюсь к опознанному мной незнакомцу. Стою рядом, он сидит, как сидел, и перевожу взгляд с его лица на дверь, как будто ищу логическую связь между постаревшим на двадцать лет Львом и изуродованной дверью. Можно подумать, что объяснение витает в пространстве, отделяющем это неузнаваемое человеческое существо от этого предмета из другой эпохи.
Но вот мы беремся за руки, Лев и я, и не отрываясь смотрим друг на друга. Я готова разрыдаться, но Лев не позволяет мне разнюниться. Говорит, что сразу узнал меня, что я красивая, какая ты красивая, говорит он, а я не знаю, ни что положено отвечать в подобный момент, ни на каком языке мне следует изъясняться. Он по-прежнему сидит, я по-прежнему стою и вглядываюсь в каждую черточку этого лица с его сложной историей. Мой растерянный взгляд задерживается на его серо-зеленых, как океан перед штормом, глазах, они все те же, изменилось только выражение.
Я говорю, мешая языки, английский, русский, итальянский, французский, лепечу какие-то жалкие слова, пытаясь сказать, что не понимаю, ни что случилось, ни как это случилось. Лев звонко смеется, произносит в ответ несколько отрывистых фраз, и я наконец узнаю, что в дело вмешался Жан. Я совершенно сбита с толку. За несколько месяцев до моего отъезда Жан прекратил все разговоры о возвращении в Россию, а я не осмеливалась даже намекать на это, чтобы он не увяз, окончательно и бесповоротно, в своей обычной сезонной хандре, в которую уже начал погружаться. И вот теперь выясняется, что Жан, не поставив меня в известность, не только разыскал Льва, но и дал ему адрес, по которому меня можно будет найти, а также номер мобильного телефона. Я растерянно интересуюсь, почему же он не позвонил, смотрю на несчастную дверь и чувствую, как в глубине моего существа закипает застарелая густая ярость. Лев спокойно объясняет, что хотел сделать мне сюрприз. Поскольку я вернулась в Россию, не предупредив его, он решил снова войти в мою жизнь без объявления. Посмотрим, что будет, ну да, посмотрим. Он хихикнул и добавил, что мы, черт возьми, все еще живы, постарели, конечно, но живы и, может, действительно любили друг друга, и ненавидели, а потом забыли, только и всего.
Когда Лев наконец поднялся со стула и начал ходить по квартире, я занервничала. Не знаю почему, но мне это не понравилось, как и слишком тихая, без малейшего дуновения ветра, ночь. Я попробовала отвлечься и зажгла свечу, чтобы прогнать щекочущий ноздри запах табака Льва. Он спросил, не завалялась ли на этой кухне какая-нибудь выпивка, и я притворилась, что ничего не слышала.
Хочется чего-нибудь покрепче, уточнил он, направляясь к холодильнику.
Напитка, который был бы достоин момента.
Он достал бутылку.
Спиртное, достойное твоей радости, смешанной с яростью, Валентина.
Он послал мне воздушный поцелуй.
Достойный моего счастья.
Он ударил себя кулаком в грудь.
И, главное, достойный времени, отпущенного нам до следующего несчастья.
Он глотнул из горлышка.
— Но дверь!
— Мы снова обрели друг друга, а тебя волнует дверь!
— Послушай, Лев…
— Ты думала, я умер, да?
— Зачем ты так говоришь?
— Ты думала, что я умер, Валентина.
— Прекрати.
— И была рада. Я тебя понимаю. Я тоже думал, что ты умерла. И был рад.
— В таком случае, почини эту дверь и разойдемся по могилам.
— Так мы и поступим, любимая.
Жить вместе с Львом Николаевичем непросто — как и с любым русским мужчиной, насколько мне известно. Правильней будет сказать не «жить», а делить повседневность, да и это не совсем точно. Нужно использовать более расплывчатое выражение и сказать, что нелегко делить с Львом Николаевичем Николаевым будничную жизнь. Как и с любым другим русским мужчиной — до получения более подробной информации. С того момента как Лев высадил дверь и вернулся ко мне, мы не живем общей жизнью, а идем в разных темпах по дорогам, которые не сходятся даже за горизонтом.
Если меня что-то радует, Лев отстраняется, если его хандра рассеивается, начинаю тосковать я. Если ночью мне вдруг становится страшно или тоскливо и я прошу его обнять меня, он смеется над моим банальным романтизмом. Русское выражение, которое он использует, имеет иной смысл, но я именно так воспринимаю его иронию. Впрочем, случаются дни, когда нам удается держаться вместе, как если бы мы шли вверх по реке и течение и скользкие камешки на дне делали эти мгновения сладостными, невероятными, ни на что не похожими.
В Москве я чувствую себя потерянной. Я утратила ориентиры, устарела, отстала. Не узнаю ни город, ни людей. Никто не узнает город, даже те, кто в нем живет, в том числе Лев, который практически никогда отсюда не уезжал. Все здесь карикатурно. Ритм жизни — карикатура на жизнь, бедность и богатство — карикатура на все самое плохое. Никто больше не читает в метро и вне метро, все носят майки с надписями и другую одежду и обувь с надписями крупными буквами, даже Лев их носит. Никто больше не ест на улице мороженое, обычное московское мороженое, зато в киосках торгуют мороженым в ярких обертках — таких же, как повсюду в мире. Каждый хочет преуспеть в жизни и преуспевает, более или менее, потому что успех стал карикатурой на свободу, а свобода — торговой вывеской, зазывно мигающей двадцать четыре часа в сутки.
Через несколько дней после нашего, с позволения сказать, воссоединения и после того, как мы начали делить своего рода повседневность, я потребовала, чтобы Лев починил изуродованную дверь. Однажды вечером он вернулся с материалом, инструментами и сразу после полуночи занялся делом, не думая ни о времени, ни о реакции соседей на шум. Он пилил и разговаривал со мной, забивал гвозди и разговаривал, стучал молотком и объяснял, что думает о моей стране. Я не знала, что Лев приезжал, но сразу поняла, что он не врет и ему есть что сказать. Я могла и не услышать, что он говорит, потому что затыкала уши из-за адского шума и страха, что соседи по лестничной клетке вот-вот начнут скандалить. Лев поехал ко мне на родину, когда у него дома все рухнуло, но я об этом не узнала. Ему пришлось искать средства к существованию, и торговля подержанными машинами оказалась самым надежным делом — уж точно более надежным, чем сочинение стихов и грустных историй, что во все времена являлось простейшим способом умереть голодной смертью. Лев заколачивает гвозди и объявляет, что моя страна хорошо функционирует. Идеально функционирует. Он произносит это без малейшего восхищения в голосе, даже без удивления, просто констатирует факт. Так любая живая душа, коснувшаяся крылом адского пламени, констатирует, что в аду жарко. По словам Льва, в стране, откуда я приехала, царит совершенство, перед домами много больших ухоженных палисадников, а в домах много больших столов, но никто не смеется ни в этих садах, ни за этими столами. Итак, у меня на родине много больших, красивых и безупречных вещей, но они необитаемы, пусты и печальны, холодно печальны, уточняет Лев, ведь печаль бывает и теплой. Вот почему этим вечером он распиливает деревяшки и говорит со мной о моей стране без малейшего придыхания в голосе.
Если я прихожу в отчаяние от того, что вижу в этой неузнаваемой Москве, Лев пожимает плечами и умолкает на много долгих часов. В России абсурд не комментируют. Так повелось с незапамятных времен, а я успела об этом забыть. Лучше уж говорить о дорожающих огурцах и квартплате — ее все время поднимают, о газе, нефти и об отключениях электричества. А еще о перебоях с продуктами и водой, об убожестве предоставляемых населению услуг и средней продолжительности жизни. А еще можно свободно говорить о среднем возрасте, до которого доживают в этой стране люди, поскольку продолжительность жизни падает, в то время как все остальное взапуски растет. Когда меня мучит бессонница, я беру какую-нибудь современную книгу и вычитываю из нее много интересных, незнакомых мне вещей. Современные русские романы больше не начинаются словами «В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака»[19]. Это к лучшему. Так я быстрее засыпаю. Погружаюсь в сон в пустой кровати, не зная, куда ушел Лев. У него есть дочь-подросток и маленький сын, живущий со своей матерью, которая не является матерью девочки. Мне хочется думать, что Лев время от времени ночует в доме одного из своих детей. Наверное, это глупый романтизм — верить, что не все погибло, что теперь, когда Стена и Империя исчезли, русские отцы семейств наконец решили вернуться к исполнению родительских обязанностей. Я лежу в подушках, предаюсь глупым мыслям и поглаживаю разложенные на простыне книги моих современников. Писателей, страдавших от холода, я решила оставить в чемодане.
Я наконец рассказала Льву о причинах, побудивших меня вернуться в его страну, и о своем интересе к судьбе олигарха Михаила Ходорковского. Он заставил меня несколько раз повторить имя. Я произнесла Ходорковский на все лады, сделала ударение на все слоги и увидела, что он не понимает. Он слышал об этом предпринимателе, о его богатстве и разорении, но не заинтересовался им. Даже упоминание об исправительной колонии, о лагерях, не вызвало никакой реакции, как и мои слова о том, что место, где сидит Ходорковский, находится у черта на куличках. Мне даже не понадобилось произносить слово «Сибирь», поскольку, любой русский уверен, что эти самые «кулички» находятся именно у него на родине. Остыв под более чем сдержанным взглядом Льва, я почувствовала себя палеонтологом, разыскивающим кость динозавра. Я попыталась объяснить, почему меня волнует судьба этого человека и почему она, вообще-то, должна интересовать всех и каждого, в первую очередь — русских. Лев кивал — да, да, да, да, да — на каждый мой довод, и я вдруг представила, что у него вместо головы русская народная игрушка, — курочки, клюющие воображаемое зерно, если потянуть за веревочку. Я едва не расплакалась из-за того, что проект, о котором я ему толковала, который был для меня так важен, что даже сердце холодело, нимало его не заинтересовал. А ведь мой собеседник был одним из тех, с кем я когда-то сутки напролет разговаривала обо всем и ни о чем, от реального до запредельного, о литературе, всякой и всяческой, о поэзии, ответственности, абсурдности, власти, изнанке роскоши, жизни и смерти. Двадцать лет спустя, в этой жалкой квартирке, Лев Николаевич Николаев смотрел на меня так, словно давно забыл смысл произносимых мной слов.
Это реальная жизнь, кричу я, жизнь твоей страны, жизнь нашей эпохи, и Лев снова кивает, да, да, да, да, да, да, и маленькие курочки клюют воображаемые зернышки. Когда он наконец удостаивает меня ответом, его голос звучит нежно и мелодично, так обычно разговаривают с незнакомым животным, которое ведь и укусить может. Он заявляет, что мой проект его умиляет. Трогает до глубины души. Он добавляет, что полностью его одобряет, и я не решаюсь спросить, что именно он одобряет. Чем больше осторожничает Лев, тем быстрее растет во мне ярость одомашненного хищника. Шерсть дыбом, когти выпущены, я кричу, что мне тоже плевать на реальную жизнь, но роман напишу, с печалью в душе, но напишу.
— Да, — соглашается Лев.
— И это будет настоящая литература.
— Да, — повторяет Лев.
— Это будет придуманная подлинная история.
— Конечно.
— Там будешь ты, Лев, и Ходорковский, я опишу, какими мы стали, и расскажу, как все могло бы быть.
— Я не хочу фигурировать в этой истории, — отрывисто бросает Лев.
— Правда?
— Да.
— Многие до тебя выражали то же… нежелание, Лев.
— Знала бы ты, насколько мне все равно.
— Почему ты перестал писать?
— Я пишу.
— Неправда.
— Пишу каждый день.
— Ты приводишь меня в отчаяние.
— Оставь отчаяние для романа, Валентина.
Через несколько дней после того, как я открыла Льву истинные мотивы моего приезда, мы встретились с некоторыми из его друзей. Мы сидели на крошечной русской кухне, локоть к локтю вокруг маленького стола, и Лев вдруг заговорил о моем проекте. Он расписывал этот проект, как свое любимое детище, словно ничто в этой жизни не волновало Льва сильнее судьбы поверженного олигарха Михаила Борисовича Ходорковского. Мне стало ужасно противно, я молча выслушивала вежливые, но осторожные замечания собеседников. Друзья Льва старались выражаться крайне деликатно, ведь с иностранцами следует быть обходительными и всячески их подбадривать. В тот вечер у меня появилось чувство, что я проваливаюсь в лежащее в руинах будущее. Судьба олигарха, то, что с ним случилось, его выбор, суд над ним, процессы над помощниками, затеянные ради того, чтобы еще больше его скомпрометировать и как можно дольше держать в заключении, расчленение нефтедобывающей компании «Юкос», способ, которым это было сделано, все это не имело никакого значения ни в жизни собравшихся в маленькой кухне людей, ни в их мыслях. Все эти события, как и замыкание России на себя через дело Ходорковского, не имело никакого отношения к квартире Олега и Тани, где мы собрались и плата за которую стала вдвое выше. Квартплата росла каждый месяц. Очень скоро супругам придется покинуть это жилье, вот только как найти новый приют в городе, где квартиры — даже те, что и квартирами-то не назовешь, — все время дорожают? Ходорковский не имеет к этому никакого отношения и ничего не значит ни для рядового бухгалтера Кирилла, который скоро накопит денег на плазму, ни для Синции, ни для Каспара, ни для Вити — дела у него идут не слишком хорошо, но когда-нибудь это изменится, ни для Льва, который теперь пишет только на заказ, ни для его детей — взрослой дочери и маленького сына, живущих в разных концах города.
Длинный язык Льва привлек ко мне всеобщее внимание. Я олицетворяла собой Запад во всем его блеске, Запад с его легковесными суждениями и замечательными принципами, Запад, совершенно оторванный от реальности. Сидящие вокруг меня люди пили чай и говорили о ценах, не понимая, как жить дальше при такой дороговизне. Я бы не удивилась, начни кто-нибудь из них трогать меня за плечо или хватать за руку, желая убедиться, что я — человек из плоти и крови. Мне было ужасно неловко, но я справилась с собой, переведя разговор на проблему средней продолжительности жизни в России. Я рассчитывала, что эта больная и к тому же засекреченная действительность заинтересует всех. Ни в одной развитой стране никогда ничего подобного не отмечалось, граждане мрут как мухи, причем все в более молодом возрасте, и без чисток, мировой войны и холеры. Я сказала, что цифры ужасны, ужасающи и находятся в свободном падении. Я посмотрела на Олега и объявила, что он, вероятней всего, не доживет до шестидесяти, как и все остальные мужчины, потом взглянула на женщин и заявила, что они умрут на десять лет раньше меня, а я доживу до восьмидесяти пяти лет. Как минимум до восьмидесяти пяти, если все пойдет, как идет. Друзья Льва отреагировали спокойно. Согласились — все, как один, — что цифры и впрямь ужасные, ужасающие и даже плачевные. Других комментариев не последовало. Тогда я спросила, уж не являемся ли мы, часом, свидетелями демографической катастрофы, не идет ли нация ко дну. Все согласились. Катастрофа близка, но насколько, никто сказать не может. Лица окружавших меня людей приобрели замкнутое выражение, час был поздний, смертность населения высокой, веки начали смыкаться, прикрыл глаза и Лев, красивые серо-зеленые глаза, выражающие сожаление по поводу всего услышанного.
Видишь, сказал мне Лев на обратном пути, как хорошо, что люди вроде тебя интересуются этим Ходорковским, здесь никто о нем не думает.
— Почему ты перестал писать?
— Я пишу.
— Не ври.
— Я пишу каждый день.
— Ты пишешь только рекламные тексты для роскошных гостиниц и других подобных заведений.
— Да, и вкладываю в эту работу всю душу и жду, когда откроются еще более дорогие заведения, чтобы предложить им свои услуги.
— Я говорю о настоящем писательстве.
— Я трачу на выживание все свое время, а его, если верить твоим прогнозам, осталось совсем немного.
— Ты ищешь самооправдания.
— Ты разве не заметила, насколько сиюминутна вся наша жизнь? Не поняла, что мы сами творим свою судьбу? Для тебя это обычное дело, а нам в России это в новинку. Все время приходится делать выбор, принимать решение — остаться букашкой или рискнуть все потерять. Это утомительно, Валентина, это изматывает. Так позволь же мне хоть чуть-чуть вложиться в наше фантастическое время.
— Поедем со мной в Сибирь.
— Что?
— Составь мне компанию.
— И что я стану там делать?
— Ничего. Будешь меня сопровождать.
— Очень увлекательно.
— Можем заняться составлением путеводителя по пенитенциарным заведениям, обновить данные, модернизировать их. Присвоим звездочки в соответствии с географическим положением, качеством обслуживания и присутствием высокопоставленных «постояльцев». Можешь продолжить список.
— Кто оплатит эту работу?
— Никто.
— Не думаю, что мои услуги тебе по карману. Я стою дорого, очень дорого.
— Вот почему ты больше не пишешь, Лев. Все дело в твоем нынешнем образе мыслей и в том, что ты не стесняешься говорить подобные вещи. Я стою дорого, очень дорого… Как не совестно!
— Презираешь меня?
— Нет, констатирую факт. Не знала, что писать на глянцевой бумаге фразы типа «джакузи во всех номерах и шлюхи на каждом этаже» такое увлекательное занятие.
— Ну вот, а говоришь, что не презираешь.
— Не уверена, что сумею доставить тебе это удовольствие, Лев.
Лев считает, что это ни к чему. Под словом «это» он подразумевает все и ничего. Я знаю, потому что спросила. Я задала вопрос, шаря по шкафчикам в поисках дуршлага для макарон, что ни к чему, Лев? Его первый ответ был «все», второй — «ничего». Я разнервничалась, потому что на кухне не оказалось дуршлага.
Все началось с пищи. Весь ужасный спор, разгоревшийся между мной и Львом. В этот день я рано утром отправилась на поиски свежих итальянских макарон, завезенных официальными импортерами, а не какими-то сомнительными поставщиками. Ходи я по магазинам пешком, угробила бы на этот поиск неделю, а может, и больше, но благодаря маршруткам, общественному транспорту и везению сделала все за полдня. Когда я вернулась в квартиру, Лев взял у меня сумки, чтобы помочь разобрать продукты, и начал спрашивать, потрясая упаковками, что это такое? Я ответила, что это итальянские сокровища, что мы с ним будем пировать, что еще я купила лимон, шафран, сметану, пармезан и мы наконец вернемся к цивилизации. Я была возбуждена и так устала, что автоматически причислила Льва к числу индивидуумов, жаждущих вновь приобщиться к цивилизации. То есть к тем, кому до чертиков надоела русская кухня. Это была грубая ошибка. Лев тут же бросил раскладывать продукты по местам. Сложил их назад в пакеты. Сел. Сказал, что это ни к чему. Я попыталась минимизировать потери. Умолчала о походе по московским магазинам в поисках нужных продуктов и, главное, о том, что заплатить за эти самые что ни на есть банальные продукты пришлось сумму, равную месячной зарплате какой-нибудь приходящей домработницы. Я радостным тоном сообщила, что после многих месяцев русской жизни буду готовить для нас двоих по собственному рецепту — пора тряхнуть стариной, а потом мы сможем позвать друзей на это изысканное блюдо, настоящие taglierini al limone e zafferano[20]. Тут-то Лев и повторил, что это ни к чему, а я захотела узнать, что именно ни к чему. Ситуация быстро накалилась. По большому счету, все было ни к чему и ничто ни к чему не вело, мое присутствие здесь, присутствие рядом со мной Льва, наши попытки объясниться после стольких лет, билет в Сибирь, который я наконец взяла, один билет, только «туда». Сибирь как таковая тоже не имела значения, как и писательство, совсем не важны были романы и жизнь в этой квартире, которую я вскоре покину. Прежние планы утратили всякий смысл, теперь, когда будущее обогнало нас и ничто, даже хорошая итальянская еда, не смягчает горького чувства. Лев итальянской еды не хотел. Я буду есть русские блюда, заорал Лев, буду поглощать их утром, днем и вечером и прекрасно себя при этом чувствовать, а вот тебе лучше вернуться к себе домой и оставить дикарей в покое. Ты должна уехать, и я имею в виду не Москву, продолжает Лев, тебе следует покинуть пределы России и не останавливаться по дороге в республиках, ставших независимыми странами, стать-то они стали, но, надолго ли. Лучше бы тебе поторопиться и отправляться прямиком в свою идеальную страну, туда, где нет лагерей, зато полно денег олигархов. А главное, что я должна сделать, это оставить в покое его, Льва, и всех Львов Великой и Святой Руси, и Ходорковского — он наверняка отлично себя чувствует в Краснокаменске, уже вложил деньги в тамошние урановые шахты и стал еще богаче.
Ладно, отвечаю я.
Ладно, хорошо.
Досадно, что в этой квартире нет дуршлага для макарон. Невозможно приготовить свежую пасту, не слив до конца воду. Это было бы преступлением, не слить воду. Да, преступлением, повторяю я. И добавляю, что понятие это относительное, в разных странах его определяют по-разному, что удивительно. В замечательной стране Италии считается тяжким преступлением переварить макароны и не слить до конца воду. Отдаешь ли ты себе отчет, Лев Николаевич, спрашиваю я, что, если судить по этой мерке, Италия достигла вершин цивилизованности и одновременно предела варварства? Мой собеседник не реагирует.
По сути дела, он требовал, чтобы я покинула квартиру, не принадлежавшую ни ему, ни мне, и уехала из страны, на въезд в которую мне, между прочим, выдали визу. Ситуация показалась мне типично русской, но я не решилась произнести это вслух. Пора было развить мои рассуждения на тему о преступлении, и я себе не отказала. Заявила, что повсюду совершается немыслимое количество преступлений, и никто не чешется. В первую очередь, преступлений против искусства приготовления пищи и хорошего вкуса. В некоторых точках земного шара, привела я пример, готовят рыбу с сыром и майонезом, подают жареную картошку с кислой капустой, запивают любую еду кока-колой. Следом идут преступления против языка. Всех языков, уточняю я, чтобы избежать дискриминации. Я сообщила Льву, что не стану распространяться на эту тему, иначе у меня разболится желудок, а я не хочу развалиться на куски в его присутствии из-за каких-то там слов. Скажу одно, чем хуже люди говорят, тем хуже они пишут и тем хуже мыслят. Вернее, чем меньше они читают, чем меньше пишут, тем реже размышляют. Все это старомодно, признала я, но то, что не старомодно, и даже ново, не имеет никакого значения. Потом я зацепилась за слово «желание», неосознанно зацепилась, и объявила, что проблема желания — центральная в вопросе о языке. Честно говоря, я понятия не имела, к чему веду, но не умолкала. Гневный взгляд Льва пригвождал меня к обоям брежневских времен, но я не собиралась весь оставшийся день торчать у стенки. У меня была назначена важная встреча в гостинице «Метрополь». Я посмотрела на часы, не решаясь оставить в покое тему желания, которая несколько секунд назад стала центральной. Я уже опаздывала. Пришлось сказать, что случилось нечто — что именно я не знаю, — и во всех языках слова, относящиеся к желанию, стали употреблять где ни попадя. Джакузи во всех номерах, шлюхи на всех этажах. До недавнего времени, не скажу точно до какого именно, этими словами пользовались осторожно, исключительно в разговорах о любви, расставании, мечтах, будущем, тоске и смерти. А теперь, совершенно неожиданно, слово «желание» как с цепи сорвалось. Следом за ним другие утонченные, трепетные слова устремились в гнилостную яму языков, всех языков, подчеркиваю я, памятуя о глобализации. Вот так, говорю я, и мой тон подразумевает конец рассказа.
Я почувствовала, что моя аудитория, пусть и состоящая из одного единственного слушателя, внимательно ждет продолжения. На часах была половина четвертого. И я заговорила о стариках. Заявила, что они ничего не понимают, но дело не только в этом, их лишили привычного им мира и существовавшего в нем уклада. Пятнадцать сорок пять. Я должна быть в «Метрополе» к пяти. Учитывая московские пробки, я уже опаздываю, даже на такси. Совершенно необходимо свернуть рассуждения о стариках и как можно быстрее перейти к нашему поколению, нашему со Львом поколению, и к тем, кто моложе, кого мы произвели на свет, если, конечно, произвели. Я высказалась в том смысле, что молодым повезло, и это замечательно. Они кое-что утратили, но им это неизвестно, они не знают, как и почему слова, описывающие желание, потускнели, почему их так часто используют где надо и не надо. Проблема пароксизма желаний в отношении всего, что можно купить и потребить, является самым главным, заключила я, сказала, что мне пора, и пошла к вешалке за курткой.
А мы? — спросил Лев, и это были первые слова, произнесенные им с начала нашего спора.
Мы? Мы посередине, ответила я, зажаты между молодыми и старыми, добавила я и проверила содержимое сумки — телефон, ключи, флэшка, кредитки, доллары, рубли, платки и сложенная вчетверо «The Moscow Times» со статьей о «Юкосе» на первой полосе.
Мы посередине, подтвердила я. Застряли. Нам остаются слова, да, они у нас есть, как и их прошлый и нынешний смысл. Вот только не знаю, Лев Николаевич, для чего они могут пригодиться сегодня, разве что для купли-продажи. Может, исключительно для того, чтобы продавать и покупать себя, как вещи.
Я взяла сумку, нахлобучила шляпу.
В тот момент когда я открывала дверь, Лев схватил меня за руку.
Сказал, что очень сожалеет.
Ужасно сожалеет обо всем, что наговорил.
Он погладил меня по щеке.
Больше всего Лев сожалел о том, что приказал мне выехать за границы своей родины, покинуть ее территорию и людей, живущих на этой территории. Конечно, я должна остаться. Русская кухня есть русская кухня, но она пока никого не убила. Итальянская кухня, разумеется, заслуживает уважения, кто же спорит. Он найдет дуршлаг для спагетти. Купит подробную карту Сибири. Подумает о том, чтобы снова начать писать. Как раньше. Он предложил проводить меня до такси. Сказал, что мне не стоит опаздывать из-за проблем преступности, кухни и языка. Он велит таксисту ехать через западную часть города, а я должна буду «разуть глаза» и следить, чтобы он не завозил меня в пробки намеренно, а довезя до гостиницы не потребовал четыреста долларов наличными. Еще Лев посоветовал, чтобы я назвала конечным пунктом поездки не «Метрополь», а какой-нибудь адресок попроще неподалеку от гостиницы. Я ответила, что у меня нет времени на игры в конспирацию, что в здании отеля «Метрополь» принято назначать деловые встречи, и не мне это менять. Я уточнила, что у меня и без того голова идет кругом.
Вот видишь, сказал Лев, спускаясь следом за мной по лестнице, все произошло слишком быстро. Невозможно быстро. И будущее нас обогнало.
Я ответила, это правда, и потянула его за рукав. Если Лев завел разговор о будущем на четвертом этаже, у меня нет никаких шансов увидеться с английским журналистом, который согласился на встречу со мной только после того, как я нажала на некоторые «рычаги влияния».
Помнишь? — спросил Лев, я ответила да-да-да, и побежала вниз еще быстрее, перепрыгивая через ступеньку. Не могла же я, на самом деле, сказать моему другу, что в данный конкретный момент воспоминания о нашем общем прошлом волнуют меня куда меньше, чем встреча с маститым и очень информированным английским журналистом.
Помнишь, повторил Лев, аккуратно ступая на каждую ступеньку, совсем недавно все было невозможно. И вдруг все стало возможно, но то, что случилось, нет, мы не на это надеялись, не об этом мечтали, нет, то, что случилось…
Я кинулась бежать, как по тревоге.
Оказавшись на обочине, подняла руку, и почти сразу рядом притормозила машина. Я не чувствовала за спиной присутствия Льва. Открыла дверцу, но не села. Оглянулась на грязный подъезд нашего дома, дождалась появления запыхавшегося Льва. Он остановился, согнулся пополам, пытаясь отдышаться, сделал попытку добежать до меня, но не смог. Он прислонился к чахлому кусту, росшему на полоске голой земли, отделявшей дома от дороги. Я видела, он хочет сказать мне что-то еще, и поняла, что хочу услышать его слова, хочу, пожалуй, не меньше, чем поговорить с незнакомцем, который ждет меня в «Метрополе».
То, что случилось, Валентина, то что случилось…
Я попросила водителя подождать и подошла к Льву. Он сидел на земле и доставал зажигалку — мы поменялись местами: он сидел и собирался рассказать мне историю, а я стояла.
То, что случилось, Валентина, это полный бред, дешевка.
Он закурил сигарету.
Нечто кричащее и фальшивое.
Он затягивался и пускал колечки.
Изобразил пару усталых танцоров средним пальцем и сигаретой.
То, что случилось, это грустный праздник, сказал Лев.
Я несколько секунд ждала продолжения, но не дождалась.
Таксист посигналил. Я помогла Льву подняться. Он довел меня до машины. Поцеловал.
Я сказала ему, что он прав.
Что праздник действительно грустный.
Грустный и желтый.
Ужасно, когда все проблемы наваливаются разом. Я чищу гранат и размышляю об этом. Разбираю гранат, зернышко по зернышку, снимаю горькую белую пленку и бросаю ее в стоящую слева пиалу. Чудесные красные слезки отправляются в блюдечко, стоящее справа. Мое белье сушится на натянутых по всей квартире веревках. Чемодан открыт. В нескольких метрах от меня храпит Жан. В Москве идет дождь. Я знаю, что проблемы следует решать последовательно, не обязательно по мере поступления, и вне зависимости от их важности. Я по опыту знаю, что разбираться с неприятностями можно, только определившись с подходом, но заниматься мне хочется совсем другими вещами. Я предпочитаю есть гранат, читать книгу и курить сигареты, открыть вторую, третью, четвертую книгу — все равно сколько, если книги интересные. Я предпочитаю писать друзьям, что мне их не хватает, пойти на курсы обучения игре в маджонг или в кружок сальсы, спать с утра до вечера или с вечера до утра.
Первая проблема легко поддается распознаванию. У нее есть имя и фамилия. Это удача по сравнению со всеми остальными безымянными проблемами, существующими в реальном мире и моем личном списке.
Фамилия первой проблемы: Либерман.
Имя: Жан.
Должность: лучший друг рассказчицы, человек доброй воли и высокой культуры, подавленный, больной, временами склонен к самоубийству.
Ах да, чудак!
Жан появился в Москве три дня назад. Во вторник. Представьте: раздается звонок. Я слышу голос Жана. Думаю, что он звонит из Швейцарии, и пребываю в этом заблуждении несколько минут. Понимаю, что он собирается приехать в Москву, и всячески пытаюсь его отговорить. Погода жуткая, загрязнение окружающей среды достигло высшей точки, цены запредельные. Добавляю, что вот-вот уеду в Сибирь. Ни в коем случае не трогайся с места. Слишком поздно. Жан в аэропорту «Шереметьево». Только что прилетел, рейсом в 12.15. Я должна забрать его. Он не хочет ехать на такси, категорически отказывается. Он еще не вышел из здания аэропорта, а зазывалы уже чуть его не разорвали, тянут за руки, пытаются выхватить чемодан. Называют дикие цены. Все это очень его пугает. Количество предложений и лица предлагающих. Кроме того, у него появилось чувство — голос Жана дрожит, — ни на чем не основанное, не подкрепленное солидными основаниями, что тут многое изменилось. Так ты сможешь приехать?
Три дня назад Жан водворился в квартиру, куда меня пустили пожить и которую я скоро покину. Сейчас он спит и похрапывает. Приезд Жана Либермана заставил исчезнуть Льва Николаевича Николаева. Жан и Лев знакомы очень давно. Они всегда сотрудничали, когда это было необходимо, но случалось это нечасто. Судя по всему, между Жанами и Львами существуют некие расхождения, несовместимость, и день, когда одни полюбят других, еще не наступил за Уральским хребтом.
Итак, первая проблема, «Жан Либерман», породила вторую — «Лев Николаевич». Между тем во вторник вечером, когда мы с Жаном вернулись из аэропорта, атмосфера была вполне дружеская. Мужчины произносили тосты, говорили речи. Я продрогла, пить мне не хотелось, и в голову внезапно пришла мысль о том, что они сговорились за моей спиной. Я знала, — Лев считает, что должен помешать мне уехать в Сибирь. Слишком опасно. Когда кого-нибудь засовывают в забытую Богом и людьми дыру — в какой бы стране эта дыра ни находилась, — делают это с одной единственной целью, чтобы о нем забыли. Лев заявил, что метод универсален. Если кто-то начинает интересоваться «спрятанными» людьми, предполагая написать роман, в России это нравится властям не больше, чем в любом другом месте. Возможно, российским властям это нравится гораздо меньше, чем любым другим властям — по причинам, о которых Лев не пожелал распространяться. Возможно, моя наивная, романтическая упертость заставила его вызвать Жана, Жана — приехать и их обоих — изображать передо мной в ночь со вторника на среду дружное веселье.
В ту ночь у Жана разболелись зубы. Ужасно. Лев прекрасно видел, что Жану плохо, но ничего не предпринимал. Только наливал снова и снова и произносил заздравные речи. За ночь боль Жана не утихла. Ему стало хуже. Настолько, что я даже заглянула ему в рот, но не увидела ничего, что могло бы объяснить его состояние. Я сказала Льву, что это еще одна причина для беспокойства и для того, чтобы перестать пить. У боли, причину которой нельзя объяснить, но она продолжает болеть, есть тайная причина, нечто скрытое, что придется откопать. Я дала Жану лекарство, сильнодействующие таблетки, и посоветовала больше не пить. Сказала, что рано утром мы втроем отправимся к стоматологу, так что со спиртным нужно завязывать, причем обоим — и страдальцу, и здоровому, чтобы иметь ясную голову на случай, если придется действовать в пожарном порядке. В ответ мне заявили, что я преувеличиваю, и обвинили в саботаже. Они чокались, пили, последовали другие обвинения в мой адрес — в нездоровом агитаторстве, за тебя, Жан, в порочном уклонизме, в чистоплюйском ревизионизме, за дружбу, Лев, в закоренелом тунеядстве, за нас! Потом началась дискуссия — я в ней не участвовала, — в которой слова «зуб» и «стоматолог» прозвучали во всех существующих в русском языке сочетаниях, коих немало. Жан не желал идти к стоматологу в России. Он не пойдет, ни при каких обстоятельствах. Пусть все стоматологи, специалисты по зубам этой страны, знают, что Жан никогда не станет с ними консультироваться. Ни за что, даже если зубная боль будет такой острой, что заставит его убить отца и мать, упокой Господь их души. Никто не просил его заходить так далеко, но он это сказал. Лев возразил, что если в мире есть хоть одна страна, где стоит мучиться зубами, то это Россия. Что в международном и планетарном масштабе никто и нигде не достиг непрерывно совершенствующего уровня российской стоматологии. То, что у Жана разболелись зубы именно здесь, не невезение и не злой рок, а идеальное стечение обстоятельств. Жан выпил и принял очередную таблетку. Я закричала, что четыре таблетки за час это почти смертельная доза. Особенно в сочетании с алкоголем. Мужчины констатировали у меня прискорбную тенденцию к современному гигиенизму. Жану ужасно больно, он едва может говорить, но заявляет, что даже под дулом пистолета не пойдет лечить коренные зубы в России, потому что не хочет оказаться в местной психушке. Общеизвестно, продолжил он, что все те, кто вчера, сегодня или завтра вверяли, вверяют или вверят хоть малейшую часть своего тела врачам этой страны, заканчивают психушкой. В этот момент я поняла, что дело примет дурной оборот. Ничего нельзя поправить, все взаимосвязано, даже зубы и шизофрения. Все диссиденты in corpore через это прошли, о чем свидетельствуют их медкарты. За несколько минут в квартире выросла новая Стена с колючей проволокой и вышками. Мы больше не были ни старыми друзьями, ни иностранными туристами. Лев взбесился. Он не желал слушать, как Жан с пьяным смехом мешает российскую стоматологию с советской психиатрией. Буферная зона исчезла, но в эту ночь я тщетно, как комар-смертник билась о стекло, пытаясь отыскать таковую, а потом решила лечь спать, пока не прихлопнули ладонью.
Рано утром Лев исчез, а зубная боль Жана не оставила нам выбора.
Я сидела в зале ожидания стоматологической клиники и размышляла о причинах, побудивших Жана прилететь ко мне в Москву. Возможно, в его жизни наступил просвет, он ощутил прилив энергии и неожиданное безумное желание увидеть Елену былых времен? Не знаю, как Жан это сделал, но он отправил ко мне Льва. Чем руководствовался Лев, я понятия не имею. Неужели он действительно искренне тревожится обо мне и его так напугали мои планы, что он позвал на помощь Жана, который редко беспокоится о других людях? Я терпеливо жду, когда Жан выйдет из кабинета, и перебираю в уме все мои письменные и телефонные признания, сделанные Жану с момента приезда в Москву. Да, я часто жаловалась, но не могла вспомнить на что именно. Ну, на русскую кухню, конечно, как и все, и на русский язык, на русские перемены и русских мужчин. Но разве подобные общие места могут заставить лучших друзей, особенно если они домоседы и тяжело больны, прыгнуть в самолет?
Марин я, кстати, тоже плакалась. Она моя лучшая подруга. И тем не менее не сочла нужным прилететь и позвонить мне уже из «Шереметьево». С Марин я была гораздо откровенней. Призналась, что чувствую себя потерянной, что перестала понимать, зачем явилась в эту страну, и не знаю, что делать с этим романом, и с этим человеком, Ходорковским, и с собой, потому что больше не понимаю ни его, ни себя. Этой подруге я сделала нелестные признания о себе и о Льве, написала, что за мной, кажется, присматривают, даже шпионят, что я получаю абсурдные послания и приглашения, что мне предлагают войти в контакт с якобы полезными, якобы информированными людьми, появляющимися, как кролик из цилиндра фокусника. Я не скрыла от Марин, что все это меня не интересует, что я мечтаю лишь о том заурядном состоянии, которое принято называть миром в душе и которое как нельзя лучше подходит для обдумывания романа, для его долгого вызревания, медленного написания и переписывания. Я не скрыла от Марин, что вряд ли найду такие условия в огромной России, что чертовски в этом сомневаюсь. Если миллионы квадратных километров территории с постоянно убывающим населением не способны вдохновить меня на писательство, кто или что сможет это сделать?
Марин не полетела в Москву, она ограничилась письменными комментариями — как школьница, последовательно отвечающая на вопросы теста, один, другой и — вуаля! — констатация факта, обозрение, насмешка. Паранойя ни при чем, люди, с которыми тебя пытаются свести, интриганы, не слушай ни их, ни тех, кто предписывает тебе делать то или это. Ты перестала понимать, на каком свете находишься, отлично, уверяет она, ничто тебя больше не интересует, великолепно, Россия и Сибирь недостаточно велики и не слишком пустынны, тем лучше.
Я смотрю на гранатовые зерна и думаю о Марин и о Жане. Сравниваю. Вникаю. Горькая шкурка в пиале по левую руку, зернышки — в блюдце, потом во рту. Одно из двух: либо Жан мой лучший друг, тяжело больной, но озабоченный проблемами другого человека, либо он больше не друг и не лучший, а его зубы — хитрая стратегия. Сомнение допустимо. Домосед, человек хрупкого здоровья все-таки прилетает в Москву — с острой зубной болью, — хотя никто его об этом не просил, я так уж точно. Женщина — энергичная, опытная, очень хорошо информированная — остается в Соединенных Штатах. А ведь Марин лучше других умеет находить скрытые мотивы и тайные пружины преступлений, связанных с деньгами, нефтью или политикой.
Джинн выпущен из бутылки, вопросы множатся. В том числе о Льве. Почему этот человек высадил дверь, чтобы вернуться в мою жизнь? В конце концов, Лев Николаевич достаточно умен, уж точно не глупее любого среднего индивидуума. Ни одно заурядное и увядшее сердце не кидается дважды в одну и ту же любовную реку. Так что же заставляет Льва провожать меня до такси и проверять, хорошо ли я спрятала ноутбук, телефон и все остальные гаджеты?
Загруженный антибиотиками Жан спит и по-прежнему храпит. Дождь прекратился. Мое белье скоро высохнет, чемодан по-прежнему открыт, гранат очищен и съеден. Я пытаюсь мысленно отрешиться и взлететь над городом. Хочу сориентироваться, но не могу, теряюсь, затыкаю уши, чтобы не слышать шума. Мной овладевают досада и раздражение. Может, обратиться к русской медицине? Я смотрю на спящего Жана, слушаю, как он говорит — в те редкие минуты, когда приходит в себя, — и заключаю, что здешние успокоительные и болеутоляющие на редкость эффективны. Жаль, у меня нет сбережений, я бы не задумываясь вложила их в российскую фармацевтическую промышленность. Я перевожу взгляд на упаковки с лекарствами, стоящие на ночном столике рядом с кроватью Жана, и пытаюсь убедить себя, что эти таблетки, пилюли и порошки способны излечить сомнения, усталость, горечь и страхи иностранных туристов.
Многие люди знают. Могут и хотят все объяснить. Могут и хотят все объяснить мне. Беда в том, что я не хочу их слушать. У меня на то свои причины, множество причин, их так же много, как осенних листьев — желтых, оранжевых, красных, — облетающих с деревьев от легкого дуновения ветерка.
На свете живут адвокаты, посредники, наблюдатели, специалисты, партнеры и консьержки, которые все знают и являются кладезем информации. Пусть оставят ее при себе, сядут сверху и высиживают. В чем истина? Ее не существует. Печальная истина заключается в том, что истины не существует, а если и существует, то одна единственная — деньги. На кон поставлены миллиарды, поэтому любые доводы хороши и пребудут таковыми. Но не станем забывать о комизме ситуации: сегодня, дамы и господа, вашему вниманию предложена пьеса, где все действующие лица и исполнители — воры, заявляющие, что их грабят.
Смех, аплодисменты, занавес.
Все началось плохо. Россия, как всем известно, страна с богатейшими запасами нефти, но там, как и везде, хватает нечистых на руку людей. И вот появились первые воры и заявили: эта нефть — наша! Такое тогда было время, как говорится, «все смешалось», по лесу бродили большие злые волки — те самые, о которых с незапамятных времен сочиняют сказки. Итак, грабители наложили лапу на богатства рухнувшей Империи. Народное достояние приватизировали в два счета. Сильной стороной бандитов всегда была прямолинейность. Они являются и говорят: это мое, и это мое, и это тоже мое, а нормальные, хорошо воспитанные люди совершают «ужимки и прыжки» и ни о чем подобном не помышляют. Даже по сравнению с самыми обычными людьми бандиты — не самые умные, предприимчивые, работящие, хитрые и организованные граждане. Они — простодушные, и это их спасает. С незапамятных времен во все эпохи социальных потрясений за первыми, «простодушными» бандитами приходили следующие и заявляли права на собственность, после чего все начинали убивать друг друга. Воры кричали «Помогите, грабят!», и растерянные адвокаты, посредники, наблюдатели, свидетели, специалисты, партнеры и консьержки не знали, в какую сторону кидаться. Сегодня воры хотят вернуть украденное у них другими ворами и требуют, чтобы это сделали по закону. Так было от века, так возникали большие страны, составлялись крупные состояния, строились великие судьбы. Дураки всегда проигрывают. Кретинам, к которым отношусь и я, и все те, кого я знаю и люблю в России, несть числа. Мои русские друзья и знакомые — люди вежливые, культурные… и полные и законченные дураки. Ни одному из них не хватило сообразительности обогатиться, когда была возможность. Говорю об этом с тяжелым сердцем. Все они прошли мимо нефтяных вышек, никелевых и урановых рудников, золотых приисков, заводов и фабрик, брезгливо зажав нос. Они сидели на кухнях, стенали и скорбели об ущербе, наносимом природе и национальному духу. Между тем, я имею основания утверждать, что у этих людей, сидящих на своих крохотных кухоньках и пьющих свой бесконечный чай, хорошие мозги, а у некоторых так и вовсе выдающиеся. Пусть не жалуются. У них были и время, и возможность гулять по воскресеньям, походя отыскивая разваливающиеся «коллективные богатства»: империя гибла, на рынке существовал острый дефицит продуктов питания да и всех других продуктов тоже. Мои бедные друзья не занялись личным обогащением, они пили и оплакивали прошлое и будущее, лили крокодиловы слезы. Их сгубило отсутствие простоты. Сегодня все эти люди — проигравшие, они отличные специалисты, но их опыт и умения никому не нужны, так что приходится перебиваться случайными заработками. Кажется, в Библии сказано между строк: «Склонитесь и будете грести сокровища лопатой». Может, Библия и ни при чем, но какая-нибудь другая книга наверняка предлагает взять на вооружение этот метод. Так что пусть все, у кого плохо гнутся колени, пишут жалобу на себя. Зато ни одному из моих друзей не нужен адвокат. Я хочу сказать — ни одному из тех, кто остался в России, кто не захотел по доброй воле покинуть родину. Другие сумели уехать и не жалеют об этом. Они получают зарплату в евро или долларах — а иногда и в той, и в другой валюте, владеют домами в пригороде, вызвали к себе семьи, достигли желаемого и… эмоционально перегорели.
И все-таки я не хочу слушать адвокатов, посредников, наблюдателей, свидетелей, специалистов, партнеров и консьержек. Мое время драгоценно, жизнь коротка, а огромная Сибирь очень далекий край. Я ничего не могу сказать о человеке, который сидит в колонии. Знаю одно — он мог все сделать, чтобы его не взяли. Средства у него для этого были. Когда началась травля, он мог сбежать, улететь на своем самолете, организовав беспосадочный рейс «Новосибирск — Нью-Йорк», попивать на борту шампанское и следить по Интернету, как развивается его «дело». Ходорковский много месяцев был не в чести у властей, а мультимиллиардеры, даже не самые умные, обладают звериным чутьем. Даже после того, как его арестовали, приговорили и посадили, он мог организовать дерзкий побег из Колонии № 14/10. Никто не убедит меня в невозможности сбежать из сибирского исправительного учреждения, охранную систему которого не меняли с советских времен. Но Ходорковский не сбежал. Он сидит — и не пытается бежать. Именно это вызывает мой интерес. Выскочка, поступающий так, как никогда не поступают люди этой породы, не желающий покидать Россию ни при каких обстоятельствах, даже если приходится жить в исправительном заведении. Говорят, он вместе с уголовниками шьет варежки в лагерной мастерской под надзором охранников. Важнейшая задача для национальной экономики! По слухам, прибыв в колонию, Михаил Борисович отказался от всех «привилегий» — мне не нужны ни «блатная» камера, ни «блатная» больничка, я не вложу ни копейки в ваш гнусный тюремный VIP-режим. Об этом человеке ходит масса слухов. Кто он такой? Понятия не имею. Может быть, сумасшедший. Или святой. Или идиот. Вполне достаточно для романа. Не нужны ни адвокаты, ни информаторы, ни миллиарды долларов. Есть не похожий ни на кого другого заключенный. Романисты, как известно, довольствовались и меньшим…
Этого человека я слушаю с удовольствием. Не устаю его слушать. Честно говоря, я обращаю мало внимания на то, о чем именно он говорит, мне просто нравится на него смотреть. Этот очаровательный мужчина объясняет мне, как функционирует мир, и я в восторге от того, что он захотел поделиться соображениями об этой сложной механике с такой рассеянной женщиной, как я.
Я звякаю позолоченной ложечкой о стенки чашки. Улыбаюсь, откусываю кусочек песочного печенья. Сидя в салоне роскошного отеля, я спрашиваю себя, когда же наконец научусь противостоять обаянию хорошо образованных и полных достоинства британцев. Никогда этого не умела. Стоит ли упрекать себя за это? Я оставляю ложечку в покое, не желая раздражить собеседника. Это наше третье tea party за три дня. Если принять во внимание только сей факт и отважиться связать его с впечатлением, которое производит на меня очаровательный собеседник, гордиться будет нечем.
Я смотрю на Саймона О. Стоун-Аллертона и нахожу его неотразимым и даже более обольстительным, чем мой друг С., который обольстителен до невозможности. По моему мнению, главное различие между Саймоном О. и С. заключается в осанке. В С. есть намек на дряхлость, он начал дряхлеть уже в двадцать лет. Легкое искривление позвоночника, этакая слабость, которую невозможно скрыть, вызывает умиление у всех женщин в целом и у меня в частности, пробуждает в каждой из нас желание. А вот Саймон О. держится очень прямо. Кажется, что его собственное тело внимательно следит собой. Когда Саймон О. смеется, верхняя часть его тела остается неподвижной, если он откашливается, не происходит ни сотрясений, ни колыханий. Поза Саймона О. Стоун-Аллертона внушает исключительное доверие. Возможно, в молодости он брал уроки классического танца. Спросить, так ли это, я не решаюсь. Саймон рассказывает мне о недавней встрече с российским министром энергетики. Я уже успела ляпнуть глупость, так что в дальнейшем будет лучше прикусить язык. Угощаясь блинами со сметаной, я спросила, уверен ли он, что видел настоящего министра энергетики, ведь насколько мне известно, в России полно двойников, не только этого конкретного министра, но и всех остальных, в том числе гораздо менее известных министров торговли картошкой и пряниками. Саймон улыбнулся, держа спину все так же прямо, и я заподозрила в нем некоторую неискренность, но быстро прогнала гадкое сомнение, вспомнив, что он принадлежит к тем редким британцам, против обаяния которых я никогда не могла устоять. Никогда, вплоть до сегодняшнего дня.
Итак, Саймон О. говорит со мной о министре энергетики — о настоящем, уточняет он со свойственным ему чувством юмора. Мне следует обратиться в слух, но я витаю в облаках, и меня занимает не конкретная мысль, а некий соблазн, который ни в коем случае нельзя выпустить наружу, ах, Саймон О. Стоун-Адлертон, сколько еще чашек чая придется выпить, сколько блинов придется съесть в вашем обществе, прежде чем?.. Российских энергетических ресурсов, в том числе нефтяных и газовых, хватит на века, так заявил министр. Министру хорошо известно о неприятных слухах, которые ходят на Западе.
Он сказал «на Западе».
Да, подтверждает слегка раздосадованный Саймон.
Неприятные слухи о введении в заблуждение. Русские якобы врут о размерах своих богатств, как в старые добрые времена фальсифицировали статистические данные. Министр точно знает, о чем болтают злые языки. Но министр также прекрасно знает и спешит доверительно сообщить об этом достойным и тщательно отобранным представителям иностранной прессы, что все эти слухи — полная чушь. Энергетические запасы избыточны, практически неисчерпаемы. Если взглянуть в телескоп не на небо, а в недра Земли, увидишь там только русскую нефть и русский газ, до скончания времен, аминь, заявляет министр. Саймон упоминает воду, и я не понимаю, какое отношение эта жидкость имеет к патриотическим энергетическим ресурсам. Я права. Саймон заговорил о воде, потому что министр пил ее на встрече с приглашенными журналистами, всем им, в том числе Саймону, тоже пришлось довольствоваться водой, и он нашел, что вкус у этой воды слегка, ну, в общем, вкус. Однако, переходит на шепот Саймон, возникает вопрос, не была ли вода, которую пил министр, водкой, она ведь тоже бесцветная. Впрочем, это не важно. После седьмого стакана, выпитого министром неисчерпаемых энергетических ресурсов, речь зашла о вечной мерзлоте и огромных проблемах сибирских широт. Но и тут, сообщает мне Саймон, министр энергетики и климата не растерялся. Он заверил, что каждый волен думать, как думает, но он, министр, верит лишь в то, что видит, а именно — в высокий уровень российской бурильной промышленности и мужество бурильщиков, то самое мужество, которое позволило миллионам молодых русских солдат спасти Европу, только теперь его используют более разумно, во всяком случае, на взгляд министра. После двенадцатого или четырнадцатого стакана воды, точно Саймон не помнит, политический деятель заявил, что Полярная война уже выиграна.
Он сказал Полярная война?
Именно так, роняет Саймон своими красивыми губами, и мы обмениваемся понимающими взглядами.
О, Саймон О. Стоун-Аллертон, сколько еще печенюшек и сметаны мне придется съесть в вашей компании?
Чаепитие продолжается в уютном салоне отеля «Метрополь». Мы пьем чай, потому что за последние двадцать четыре часа у Саймона была еще одна встреча — с российским министром экономики. Он сказал много интересного о развитии, о показателях развития и других признаках развития экономики, что начинает приносить пользу большинству населения. Не зная, кто со мной говорит — русский министр растущей экономики устами Саймона или сам Саймон, — я спрашиваю моего собеседника, откуда у него информация о том, что русские, то есть население России в целом, будут пользоваться плодами национального развития? Саймон смотрит на меня, как на дурочку, способную лишь позвякивать ложечкой о чашку, однако он хорошо воспитан и сдержан и добровольно согласился встретиться со мной несколько раз в «чайный час», чтобы поделиться результатами своего расследования, и готов объяснить все еще раз. Я киваю, втягиваю голову в плечи и застегиваю пиджак, хотя температура в этом роскошном будуаре точно выше двадцати градусов. Мой «информатор» достает из кейса ноутбук. Включает его, приглашает меня сесть рядом, я вылезаю из кресла, устраиваюсь на диванчике и вижу на экране потрясающие графики и феноменальные кривые. Куда ни кинь взгляд, все в этой стране повышается. Я чувствую, как энтузиазм Саймона проникает в мои вены, показатели ослепляют меня, всеобщее российское благосостояние достигает заоблачных высот, повсюду бьют фонтаны нефти.
Да, Саймон крайне возбужден и воодушевлен. Он говорит, что готов прислать мне копию этой галиматьи. Я не уверена, что все хорошо поняла, и прошу повторить. Саймон подтверждает, что, если я хочу иметь все эти официальные благоглупости и цифры, он охотно сделает для меня копию. Я смотрю на его идеальный невозмутимый профиль, длинные пальцы, ласкающие клавиатуру, и начинаю немного его бояться. Знает ли этот невинный, как сильно повсюду не любят британцев, в том числе в России, из-за этих а! которыми они предваряют все фразы, и хи-хи-хи, которыми они их заканчивают?
Красивые руки английского журналиста касаются клавиш. Внезапно он бросает на меня взгляд и сообщает, что пришлет мне кое-какую интересную информацию.
О, Саймон О., сколько еще чайных церемоний я проведу с вами, о скольких показателях развития услышу?
Я думаю об С., мне его не хватает, хотя не должно не хватать. Я думаю о Жане, страдающем зубной болью и другими болячками. О Льве, который уже несколько дней не подает признаков жизни. О Саймоне О. Стоун-Аллертоне — долго сопротивляться его обаянию я не смогу. Я думаю о молодом Жонасе, он живет в моей квартире и регулярно сообщает мне новости.
В моей жизни слишком много мужчин. Мои мысли должен занимать один, но все остальные, кажется, объединились, чтобы вытеснить его. В этом романе слишком много мужчин, но никого, кто проявил бы хоть намек на сочувствие, никого, за исключением блистательного Жонаса, жаждущего узнать, встретилась ли я наконец со знаменитым олигархом. Он все чаще задает мне этот вопрос. Я не осмеливаюсь написать ему правду, признаться, что другие мужчины занимают мои мысли и вторгаются в мою жизнь. О таких вещах не должна говорить с названным сыном даже самопровозглашенная мать. И я оправдываю свою достойную сожаления неспешность географическими, метеорологическими и административными причинами. Искреннее и настойчивое внимание, которое Жонас проявляет к моему предприятию, часто доводит меня едва ли не до слез, особенно, когда я читаю его послания и понимаю: то, что ускользало от меня раньше, теперь ускользает еще быстрее.
Окажись Жонас в Москве, чувствовал бы себя здесь как рыба в воде. Он наверняка сказал бы, что этот город супер top[21], а Россия — супер cool[22]. Сел бы в поезд, идущий в Сибирь, убедившись, что не забыл взять зарядки от многочисленных гаджетов. В вагоне он вставил бы в уши наушники, открыл ноутбук и вряд ли заметил бы разницу между русским поездом и поездом в любой другой стране мира. Жонас не забеспокоился бы, оказавшись посреди «нигде». Он бы поступил очень просто — проголосовал, запрыгнул в грузовик и отправился в Манчжурию. Его могли бы удивить стада, пасущиеся по обе стороны от дороги, деревни без выхода в Интернет и вообще без всего, мусор, плывущий по рекам и валяющийся на земле, но большую часть времени этот мальчик наверняка проспал бы, утомленный монотонностью пути. Доехав до места, он постучал бы в дверь исправительной колонии и спросил по-английски, не здесь ли случайно обитает guy[23], имени он не помнит, но до недавнего времени этот самый guy был богатейшим человеком России, долларовым миллиардером. Потом он начал бы снимать охранников на мобильный телефон — они такие fun[24], а ворота такие crazy[25], — ни на секунду не обеспокоившись мыслью о неприятностях.
Разве могу я рассказать Жонасу обо всем, что мне мешает, о словах и образах, связанных с этим путешествием? Как поведать ему о книгах, которых он не читал и никогда не прочтет, о черно-белом мире, которого не видел, не пробовал и, главное, не обонял? Как описать реальность, чтобы не показаться старухой, хотя я не прошла и половины пути к этому ужасному состоянию? Я ни за что на свете не соглашусь мгновенно состариться в глазах этого милого мальчика просто потому, что он родился в 1989-м и не способен осознать, до какой степени ускорившийся с тех пор ход времени пренебрегает людьми моего поколения. Если Жонас по какой-то непонятной причине проявляет ко мне искреннюю привязанность, я хочу, чтобы в ней был оттенок восхищения. Лучший способ добиться желаемого — заверить его, что, как только будут решены некоторые проблемы географического, метеорологического и административного характера, я немедленно отправлюсь в дорогу. В конечном счете, Михаил Борисович Ходорковский один стоит всех мужчин, населяющих этот роман. Сложность в том, что у олигарха больше нет офисов окнами на центральный московский проспект.
Децентрализация управления является серьезной проблемой, особенно в странах без конца и края. Я в Москве, я в отчаянии и все кажется мне непреодолимым. Похоже, что Сибирь стала лунным континентом. Я с трудом нахожу на глобусе район Краснокаменска и растерянно смотрю, как он удаляется на Восток, движимый невидимым, но чертовски эффективным тектоническим механизмом.
Елену Снежнову теперь зовут Елена Белл. Да, Елена, женщина, которую когда-то любил Жан, сменила имя и, по слухам, забросила виолончель. В стране, где царит кавардак, люди становятся совсем другими. Следует это принимать во внимание, если вознамерился заново свести с ними знакомство.
Мы с Жаном отправляемся на поиски Елены Белл, экс-Снежновой. Мы едем мимо бесконечного нагромождения дешевых зданий, расположенных в той зоне Москвы, которую невозможно описать словами. Наверное, правильней всего будет называть ее просто зоной. Мы с Жаном сидим в такси, и наш водитель начинает терять терпение, потому что все указания моего друга оказываются ошибочными, хотя он утверждает, что точно знает, где искать его новую Елену. На этих улицах нет никакой галереи современного искусства. А ищем мы именно сверхмодную галерею современного искусства Елены Белл.
Вот как, удивляюсь я.
Да, сверхмодную, сухо подтверждает Жан.
Я решаю не продолжать бессмысленный разговор и погружаюсь в размышления о других проблемах искусства и о похолодании: за сутки столбик термометра в этой остывающей стране упал на десять градусов.
Сегодня утром Жан решил, что ему пора наконец встретиться с Еленой. Не знаю, как мой друг сумел добыть столько сведений, в том числе о том, что она теперь не Снежнова, а Белл, и что променяла виолончель на новаторские, потрясающие воображение художественные инсталляции. Мне его идея не понравилась, я сказала, что все и так не слава богу, на улице собачий холод, а он собирается искать какую-то Елену Белл. Откуда нам знать, что она и Елена Снежнова — одно и то же лицо? Да в этом мегаполисе наверняка живет не меньше полудюжины Елен Белл, и у всех у них ультрамодная профессия, и обо всех пишут в глянцевых журналах. Я попыталась убедить Жана, что будет неразумно выходить из дома, учитывая температуру за окном, нахмурившиеся небеса, его недомогание и мои нервы, не говоря уж о близящемся отъезде в Сибирь и куче нестиранного белья. Все мои аргументы аннигилировались на выходе, как дефектные ракеты класса «Земля-Воздух» на старте. Жан достал из чемодана вещи, которых я прежде не видела, оделся, причесался, надушился — кажется, впервые в жизни — и скомандовал «Пошли!» властным тоном полководца, отправляющегося в «русский поход».
По всему выходит, что Елена Белл — бывшая Елена Снежнова, неврастеничка, пропускавшая половину собственных выступлений, — очень преуспела в жизни. Совершенно самостоятельно, Жан повторил это несколько раз за тот час, что мы провели в такси и успели заблудиться. Итак, Елена многого добилась, сама, и ни один мужчина ей в этом не помогал. Я взглянула на моего спутника, ожидая увидеть у него на лице намек на иронию — не насчет судьбы Елены, а по отношению к себе, к собственной оценке реальности, предполагающей, что женщина не может добиться успеха, если рядом нет сильного мужчины, разве что в редчайших случаях, к коим, к счастью, относится его Елена экс-Снежнова. Ни иронии, ни самоиронии я не уловила, Жан продолжил давать указания шоферу — все те же ошибочные указания, — пересыпая их русскими междометиями нетерпеливо-раздраженного свойства.
Мне не хватило духу призвать его к порядку, спросить, да ты понимаешь, что говоришь, как тебе не совестно. Бывают дни, когда лето еще не кончилось, но уже похолодало, вам пора отправляться в Сибирь, а сил не хватает, причем на главное. Я предпочла сконцентрироваться на темах, о которых можно было размышлять молча. Что такое современное искусство? Существует ли прямая связь между колебаниями температуры по разные стороны Уральского хребта? Откуда взялась фамилия Белл, заменившая фамилию Снежнова? Может, это тоже «арт-объект»?
Я злюсь на себя за то, что пошла у Жана на поводу, хотя мне совершенно не хотелось сопровождать его в галерею, созданную и управляемую Еленой Белл-Снежновой. Это одно из самых посещаемых культурных заведений Москвы, заявил Жан, а я смолчала, хотя обычно такие фразочки вызывают у меня улыбку. Самая известная, самая авангардная, далее по списку — прочтите в журналах, создающих нужную репутацию, чтобы «продукт» хорошо продавался. Если бы все гении, в том числе авангардисты, которых продвигают глянцевые журналы, и впрямь были такими одаренными и исключительными личностями, мир давно изменился бы к лучшему, наша жизнь тоже стала бы чистым наслаждением и все мы сидели бы под зонтиком и любовались окружающим пейзажем. Да, мне следовало выкрикнуть в лицо моему другу — но я в очередной раз промолчала, — что, будь на нашей планете столько истинных талантов, она не стала бы тем, чем стала, а именно — преддверием ада. Среди других сюжетов, которые я могу обдумывать, сидя в такси за спиной доведенного до крайности водителя, есть и такой: что было бы с искусством, занесенным в разряд современного, которым торгуют, как современным, без пустого медийного трепа, маркетинговых изысканий и узкого круга богатых клиентов? За рулем нашего такси сидит раздражительный водитель, рядом находится мой упрямый друг, у которого болят зубы, голова и печень, молчание затягивается, и я задаюсь следующим вопросом: что было бы с рынком так называемого современного искусства без списания налогов, подарков, товаров оптом и других сногсшибательных бонусов, которыми пользуются те, кто инвестирует в эту область из чистой любви к искусству?
Когда Жан обозвал шофера такси бестолочью — сказал по-русски «ты что тормозишь, дебил?!», — и заявил оскорбительным тоном, что он, Жан Либерман, сию минуту покинет эту машину, пойдет пешком и сам, без посторонней помощи, отыщет в этом новом квартале одну из самых известных в Европе — в обеих ее частях — галерею, детище одной из самых одаренных женщин своего поколения, которая сумела одна, без мужской помощи, взойти на вершину и управляет галереей твердой рукой, я содрогнулась, предвидя худшее, и не ошиблась, Жан заявил, что заплатит только половину суммы, которую нащелкал счетчик, он не лох и за полдела отдаст половину денег. Я долго молчала, но тут поняла, что пора вмешаться, и обратила внимание Жана на то, что наш шофер ужасно похож на уроженца страны под названием Грузия со столицей Тбилиси.
И что с того, спросил Жан.
Я достала из сумочки несколько банкнот, протянула их горячему уроженцу юга бывшей Империи и вышла из машины, наплевав на «непедагогичность» жеста: чем больше чаевые, тем меньше жителям развивающихся стран хочется искать новые пути развития.
Ты просто смешна, заявил Жан, вылезая под ледяной дождь, и это замечание снова навело меня на мысль о критериях, которые заставляют нас брать в лучшие друзья Жанов Либерманов, а не благовоспитанных мальчиков, готовых всегда быть у нас под рукой.
В огромных странах есть одно обстоятельство, которое следует всегда держать в голове, оно куда важнее списка архитектурных памятников и достопримечательностей. Я говорю о расстояниях. Даже между такими банальными объектами, как цветочный и газетный киоски. В огромной стране пропорции тоже огромны. Это известно канадцам, американцам, китайцам, австралийцам и бразильцам, но лучше всего это знают русские. И только уроженец Швейцарии Жан Либерман игнорирует коллективное знание больших народов, связанное с понятиями пространства и времени. Только Жан Либерман верит, что, проявив настойчивость и имея крепкие ноги, можно все преодолеть, черт побери, даже высочайшие вершины, четырехтысячники. Жан шагает под дождем по бесконечным проспектам, этакое ничтожное насекомое, букашка, говорит «нам сюда», а через сорок минут — «нет, туда», и продрогшая женщина покорно семенит следом. Что такое современное искусство?
Я стою, согнувшись пополам, на мокром тротуаре и кашляю так сильно, что Жан останавливается, испугавшись, как бы я не выкашляла душу на виду у всех. Он возвращается, машет руками, кричит, что мы на месте, ну разве мир не прекрасен, и жизнь, и дождь, и мой кашель, до галереи всего несколько метров, двести или триста метров. Я чувствую ужасную слабость во всем теле, но, когда Жан подходит совсем близко, начинаю колотить его кулаками в грудь. Я его почти ненавижу. У меня начинается очередной приступ кашля. Да ладно тебе, говорит мой друг Жан, если собираешься путешествовать в одиночку по Сибири, не стоит так переживать из-за простой прогулки по Москве. Я откашливаюсь, пытаюсь отдышаться и спрашиваю, действительно ли он рассчитывает отыскать свою Елену в его нынешнем… состоянии. Я пытаюсь подобрать определение, не нахожу слов и повторяю, ну, в твоем состоянии.
Да, отвечает Жан.
Прекрасно.
Что касается меня, я беру такси и возвращаюсь домой, чтобы высушиться и согреться. Наши пути расходятся, ты отправляешься за Еленой, я — в кровать.
Ты ведь не возражаешь, правда?
Жан возражает.
Из нас двоих писательница — ты, восклицает он.
Если пишешь, говорит Жан, нельзя ничего пропускать, ни под каким предлогом, кто знает, что потом пригодится?
Я видела, какие глаза были у моего друга, когда он произносил эти жестокие и насмешливые слова, и в очередной раз сдалась. Мой спутник немедленно заговорил о чудодейственных отварах и настойках, которые он приготовит для моих усталых ног — позже, ближе к вечеру, когда будет время озаботиться столь мелкими обыденными вещами.
И вот мы, вымокшие до нитки, рука об руку подходим к похожему на бункер зданию, где предположительно находится галерея современного искусства. Входим и попадаем в обескураживающе пустое белое пространство, где нет ни материальных объектов, ни людей. Неужели галерею Елены Белл национализировали? Предметы искусства конфисковали за недоплату налогов? Сомнения и страхи обрушиваются на нас, как ливень во время бесконечного блуждания по Москве. К счастью, наши усталые, но все еще зрячие глаза позволяют нам обнаружить на одной из стен легкие насечки. Мы решаем, что там, по всей вероятности, должен находиться лифт — небывалых размеров, но лифт. Вопрос в том, как он функционирует. Проще говоря, как его вызвать.
— Где кнопка?
— Ты видишь кнопку?
— Должна быть кнопка, — утверждает мой спутник.
Мы пристально вглядываемся в стену, в насечки, и у нас возникает чувство, что эти неодушевленные предметы дразнят нас.
— Пойдем по лестнице, — решает Жан.
— Тут нет лестницы.
— Повсюду, где есть лифты, должна быть и лестница, по соображениям безопасности, — не соглашается Жан.
— Мы не повсюду, а на острие современного искусства.
— Заткнись, — велит Жан и пытается отыскать несуществующую лестницу.
— Может, этот лифт откликается на голос?
Я возгордилась, сделав столь оригинальное предположение. Мы с Жаном выглядими странно, у него лицо мученика, у меня — насморк, оба промокли, устали как собаки, вот-вот состоится волнующая, читай — роковая — встреча, но я во все глаза смотрю на сегодняшнюю Россию, новые технологии: движущиеся как по волшебству изображения и люди, цифровая реальность, а может, даже лифты, «откликающиеся» на голос, как собачки, — к ноге, Медор! к ноге! Вот сколько всего я оказалась способна постичь в усталом и раздраженном состоянии.
— Разберись с этим лифтом, — говорит Жан.
— Сам разбирайся.
— Нет, давай ты.
— Лифт, — кричу я.
— По-русски, — приказывает Жан.
Я дважды повторила слово «лифт», едва не сорвала голос, но ничего не произошло.
— Придется закурить, — решаю я. — Уж противодымные датчики-то точно среагируют.
Я жадно затягивалась сигаретой, Жан смотрел на меня с брезгливым сожалением, и вдруг дверь бесшумно скользнула в сторону именно в том месте, где мы заметили насечки, но оказалась перед нами не кабина лифта, а выставочный зал.
— Ну вот, — произнес Жан торжествующим тоном победителя.
Мы вошли в гигантский зал, придерживая друг друга за рукав, и уподобились детям, увидевшим потайную дверь, которая может в любой момент захлопнуться на следующую тысячу лет.
— Добро пожаловать, мадам, добро пожаловать, мсье, я буду к вашим услугам через несколько минут.
Фраза на идеальном французском прозвучала из настроенного на полную громкость микрофона. Был ли это голос Елены? Возможно ли, что в изменившейся стране голоса меняются, как лица, грудь, ягодицы, законы, свободы и надежды? Мы с Жаном почувствовали себя лилипутами перед лицом холодных технологий, нас затошнило от безумного смешения предметов и красок, захотелось позвать на помощь мамочку, причем Жан, находившийся в нескольких десятках метров от своей новой Елены Белл, сделал бы это первым. Мы так и стояли, цепляясь друг за друга.
Если бы меня попросили охарактеризовать одним словом экспонаты, я бы выбрала слово «кровожадные». Конструкции из хромированной стали напомнили средневековые орудия пытки, некоторые висели на стенах, другие стояли, медленно «шевеля» зубцами, шипами, заостренными штырями. Полотна с изображениями изуродованной плоти, мгновенно переводили зрительный образ в рвотный позыв.
— Какой ужас, — прошептала я, впиваясь ногтями в запястье Жана.
— Тссс, — ответил мой спутник.
— Почему это?
Жан приосанился, распрямил плечи и как обезьяна с учебного плаката, изображающего процесс эволюции, стал на несколько сантиметров выше. Куда девался его вечно понурый вид? Он почувствовал уверенность в себе, отпустил мою руку и в гордом одиночестве, с видом настоящего коллекционера, двигался среди машин и окровавленных трупов.
Именно так наверняка и подумала вышедшая к нам молодая женщина. Французская чета, экстравагантная, претенциозная. Находка для любого галериста. Она протянула руку для приветствия, просияв лучезарной улыбкой, и продолжила улыбаться, даже заметив на наших лицах явное разочарование. Я дала бы этой стройной свежей молодой женщине лет двадцать пять, не больше, она не могла быть Еленой экс-Снежновой, каких бы высот ни достигла российская пластическая хирургия. В несколько минут Жан снова сник, и это огорчило меня куда сильнее, чем отсутствие в галерее Елены Белл. Да-да, Елены тут не оказалось. Наша новая знакомая сообщила, что госпожа Белл без сна и отдыха путешествует по делам. Звучные названия городов — Шанхай, Бомбей, Нью-Йорк, Токио — убивали хрупкие надежды моего друга Жана.
Молодая Алена Алеширова, недавняя выпускница Центральной академии изящных и коммерческих искусств города Красноярска, что в Центральной Сибири, нежным голосом на прелестном французском сообщает, что отдает себя в полное наше распоряжение. С ее помощью мы сумеем отделить зерна от плевел, не перепутать подлинное и фальшивое. Наша сопровождающая, получившая свой диплом в 2000 километров от Москвы, в некоем сомнительном заведении, не скрывает от совершенно не знакомых ей людей, как она счастлива, что получила эту работу. Нет, поправляет она меня, от Москвы до Красноярска 3355 километров, никак не меньше. Теперь очаровательная сибирячка живет и работает в столице, там, где бьется сердце всех самых передовых художественных направлений. Она сообщает нам это с таким восторгом, что мой друг Жан отвечает ей пусть бледной, но улыбкой. Оказывается, галерея сегодня закрыта — как всегда по понедельникам, но Алена находится на рабочем месте. Так в наши дни работают во всем мире, в России в том числе, берут тебя в хостессы, а делать за одну зарплату приходится много всего другого. Заметила нас Алена благодаря камерам наблюдения, сработал не знающий ни сна, ни отдыха художественный инстинкт, и она нам открыла.
Как любезно, что вы нас впустили, говорю я Алене Алешировой, чрезвычайно любезно, добавляю я, надеясь, что Жан включится в разговор и произнесет несколько любезностей. В конце концов, оказались мы тут из-за него, и сказать, что я хочу, чтобы он вел себя поактивней, значит не сказать ничего. Но Жан молчит, он «в отсутствии», он снова погрузился в печаль.
Придется отдуваться самой. Я решаю расспросить молодую женщину о ее родных краях и сразу признаюсь, что меня очень интересует сибирский менталитет, пути сообщения, морозы, оттепель, средние температуры, добыча полезных ископаемых, лесное хозяйство. Вопросы сыплются один за другим, бокситы, уран, золото, кобальт, медь, финансовые потоки, деньги… Я подхожу ближе к Алене. Нет, правда, куда в этой стране перетекают деньги за нефть и газ, а? Я оказалась на расстоянии вытянутой руки от моей жертвы, она смотрит на меня с изумлением. Возможно, у нее появились сомнения насчет моего душевного здоровья? Господи, хоть бы Жан взял себя в руки и поговорил немного на темы искусства. К счастью, Алена опытный дипломированный работник и, видимо, считает меня слишком легко возбудимой покупательницей произведений искусства. Она решает удовлетворить мое любопытство. Да, жизнь в Сибири суровая. Летом там слишком жарко, зимой ужасно холодно. Елена говорит так убедительно, что я начинаю потеть и одновременно клацаю зубами от холода. Но люди в Сибири просто замечательные, продолжает она, во всяком случае, те, кто не пьет. Да, там много нефти и газа. Кроме того, вот уже несколько лет в Сибири наблюдается взлет современного искусства, хотя это мало кому известно.
— Неужели? — удивляюсь я.
— Именно так, — не без гордости подтверждает Алена Алеширова.
Потом она приглашает нас с Жаном перейти к главному и осмотреть галерею.
— Конечно, — соглашаюсь я.
— Главная тема экспозиции — распятие.
— Вот как…
— Да, — подтверждает наш импровизированный экскурсовод, — распятие как сигнальная интрачувственная система концептуальной парадигмы. Вы наверняка уже отмечали множественные запараллеленные экскурсы на территорию фагоцитозов в виде системной контекстуализации.
— Вот как, — удивляюсь я.
— Да, — подтверждает наша собеседница, — здесь определены новые базовые параметры, и вот что самое интересное: все наши художники выбрали тему распятия совершенно самостоятельно, никто им ее не здавал. Вы безусловно обратите внимание на волнующую связь, которая…
— Конечно, — подтверждаю я, обращаясь к Алене из Красноярска.
— Перед нами новая эстетика распятия, можно даже сказать — ипостась, раскрывающая в глобалистко-интимистской перспективе обнажение плоти, всего, что в ней есть самого механического, если можно так сказать, и…
— Конечно можно, — поддерживаю я.
— Мы полагаем, что невероятная связь, вытекающее из сферы…
— Из какой сферы?
— Мы считаем, что огромную роль играет место, что неоднократно подчеркивала госпожа Елена Белл.
— Госпожа Белл права, это впечатляет, — признаю я, — не так ли, Жан, все эти ипостаси распятия в этом конкретном месте очень впечатляют, согласен?
— Подобная логическая связь крайне редко выстраивается в современных разработках, — сообщает Алена, пользуясь молчанием Жана.
— Надо же!
Мой голос звучит слишком громко — так я пытаюсь сгладить неучтивое поведение моего друга, я говорю Алене, что вижу в этой серии полотен, здесь, слева, едкую критику в адрес любителей натурального меха.
— Вы совершенно правы, — соглашается Алена.
— А вот там — возможно, я ошибаюсь, сама не знаю, почему воспринимаю вещи именно так, — я вижу нефтяные буровые, а рядом — газовые, угадала?
— Все точно, — подтверждает Алена.
— У меня создается впечатление, — не унимаюсь я, — что эти распятия и эти фагоцитозы — нельзя забывать о фагоцитозах, какими бы впечатляющими ни выглядели распятия, — дают нам достаточно четкое представление о России. О том состоянии, в котором находится нынешняя Россия.
— Очень глубокое наблюдение, — соглашается моя собеседница.
— Видишь, Жан, — говорю я, поворачиваясь к моему строптивому спутнику, — видишь, в каком состоянии находится Россия?
— Хочется купить все сразу, не так ли? — спрашивает наша любезная сопровождающая Алена Алеширова.
Я быстрыми, широкими шагами иду мимо инсталляций, Алена следует за мной по пятам, Жан отстал и еле тащится. Ощущение, что все эти острые концы, шпили, пики, бесконечные сцены раздавливания[26] обращены лично ко мне, я обливаюсь потом, мысленно благословляю дождь, насквозь промочивший мою одежду, но рядом с прелестной, свежей, как роза, Аленой чувствую себя блохастым енотом-полоскуном. Я ненавижу весь мир и каждого человека в отдельности и готова перейти к решающим действиям. Первый на очереди — Жан, следом идут его суперпредприимчивая Елена Белл и все ее сборище псевдоавангардных и псевдохудожественных пугал и оборотней. Совершить акт вандализма мне не дают — пока! — доброжелательность Алены и ее простодушие. Впрочем, вряд ли можно перебраться из Красноярска в Москву, не лишившись по дороге первородной наивности. Она так радостно внимает моим комментариям, что обижать ее не хочется.
Итак, я почти бегу по бесконечно длинному залу и комментирую экспонаты:
— Я вот о чем подумала, мадемуазель, все эти пыточные устройства — если мне будет позволено так их называть — олицетворяют скорее советскую эпоху, шпили и пики ассоциируются с чистками, процессами, лагерями и прочими ужасами.
— Как это верно! — восхищается работающая сверхурочно сотрудница Елены Белл.
— Ты только представь, Жан, — кричу я, — что пришлось пережить русскому народу!
— Конечно, чтобы поставить у себя одну из подобных инсталляций, требуется много места… — Алена явно забегает вперед.
— А картины! Нет, ты только взгляни, они потрясают воображение! Кровь на них только голубая, кровь больше не красная, на полотнах только синий цвет, и вот я думаю…
— Да? — Алена обратилась в слух.
— Я спрашиваю себя, не есть ли это символический удар в поддых царизму, чудовищному государственному устройству, ну, вы понимаете, о чем я, Екатерина Великая, двор, фавориты, войны, эпидемии, погромы, ужас жизни при невежественной автократии для большинства народа.
— Народ во все времена испытывал немыслимые страдания, — развивает мою мысль молодая сибирячка.
— Да, — соглашаюсь я, — от этой выставки, мадемуазель, у меня холодеет кровь. А у тебя, Жан?
Я снова повышаю голос, пытаясь привлечь внимание моего друга.
Каким-то чудом мне — или моим децибелам? — удается расколоть кокон апатии, которым Жан окружил себя в самом начале нашей «экскурсии». Вернувшись к нам, Жан игнорирует мое исступление и обращается только к Алене, говорит долго и так тихо, словно она драгоценная фарфоровая статуэтка, которой самое место в витрине из армированного стекла. Я не слышу ни единого слова, но вижу, как внимательно слушает молодая женщина, как, сама того не замечая, придвигается все ближе к Жану, а ее красивое лицо выражает безграничный восторг.
Какую сказку сочиняет на ходу мой друг? Знать этого мне не дано, но Алена внимает ему, как кобра заклинателю змей. Потом она направляется в заднюю комнату, оставив меня трепыхаться в лужах голубой крови.
Я так растеряна, что мне хочется одного — сбежать, любым способом, через любую дверь, скрыться от этой коллективной бойни. У меня нет сомнений — все, что висит, стоит и лежит в этой галерее, создано избалованными, перекормленными, порочными детьми, для них все средства хороши, лишь бы эпатировать буржуа. Я совсем сдулась. Наше с Жаном приключение, начавшееся рано утром, оказалось слишком непредсказуемым, и я с трудом справляюсь с нервами. Я соскальзываю на пол и достаю мобильник, чтобы позвонить Саймону О. Стоун-Аллертону, вот также верующие обращаются к любимой иконе, когда чувствуют себя зависшими между небом и землей. Я знала, что Саймон отправился далеко на Восток вместе с большой группой ведущих журналистов печатных изданий. Даже если предположить, что из галерейного бункера можно дозвониться до набитого полезными ископаемыми подземелья, которое сейчас топчет лакированными туфлями Саймон, что я ему скажу? Что несчастна? Что попусту трачу время на распятия и фагоцитозы? Его номер высвечивается на экране, и мой указательный палец зависает между кнопкам «выполнить» и «удалить». Разумно ли беспокоить занятого делом журналиста, возможно, он сейчас что-то записывает, сколько баррелей в день, движение котировок?
Нет, это неразумно.
Мысль о том, что придется еще раз обойти выставку, вызвала у меня резь в желудке. Слава богу, в сумке есть болеутоляющее, я глотаю таблетку и вдруг вспоминаю слова Жана: «Из нас двоих писатель — ты». Вернув телефон на место, достаю серый блокнот и начинаю составлять фразы, которые под влиянием растягивающегося времени превращаются в цепочки фраз.
Во второй половине дня волшебная дверь отъехала в сторону, и мы снова оказались под все тем же унылым дождем. Я брела по тротуару, как окоченевший мышонок, походка Жана была легкой и свободной. Он получил все, что хотел. Телефон Елены Белл. Ее конфиденциальный электронный адрес. Личные адреса в Москве, Санкт-Петербурге, Нью-Йорке и Токио — улица, дом, этаж, у него теперь было все. Он сообщает мне о своей победе тоном лиса, подобравшегося к самой дверце курятника. Я смотрю, как он вьетсят вокруг меня, и вижу Жонаса, энергичного и уверенного в себе Жонаса. Жан считает, что жизнь прекрасна, и ему было плевать, что я об этом думаю.
На обратном пути, в такси, я крутила в кармане визитку, которую дала мне при прощании любезнейшая Алена Алеширова. Она настояла, чтобы я взяла карточку, улыбнулась и заставила пообещать, что я в случае необходимости обязательно свяжусь с адвокатской конторой, занимающейся всеми сделками госпожи Елены Белл. Моя реакция на полотна, которые я назвала «царскими», не ускользнула от проницательной Алены. О да, я заметила, как на вас подействовали эти распятия.