Странно, непостижимо странно движется история. Она идет своим, никому не ведомым путем, делая неожиданные зигзаги и словно вырываясь из рук тех, кто, казалось бы, вершит ею. И как бы сильные мира ни старались держать свое направление, история зачастую идет наперекор им и приводит к неожиданным результатам. Впрочем, так ли уж они неожиданны, как кажется порой?..
Если бы кто-либо в Тильзите намекнул Наполеону, что всего четыре года спустя он будет драться не на живот, а на смерть с человеком, которого сегодня сжимает в объятиях, он бы, вероятно, рассмеялся.
Но зачем Тильзит? Даже Эрфурт, при всех своих теневых сторонах, еще не сулил войны.
Скажем больше: войны не хотели ни Наполеон, ни Александр. Ни тому, ни другому, ни тем более их народам война не была необходима, она была просто не нужна.
Все окружение Наполеона до последнего момента уговаривало властителя отказаться от пагубной затеи, уверяя, что война эта может привести к необратимым результатам. Даже Фуше представил императору записку, в которой почтительнейше умолял его воздержаться от самоубийства.
Но ни Фуше, ни Коленкур, ни сам Наполеон уже не могли удержать того, что становилось предрешенным, неизбежным, неотвратимым: прежде чем бесславно окончить свою затянувшуюся авантюру, он должен был до конца испить горькую чашу величайшего из поражений, венчающего бесконечную череду блистательных побед.
В 1809 — 1810 годах империя внешне достигла зенита могущества и славы. Власть победителя распространялась почти на всю Европу. Кругом копошились его вассалы, униженно расшаркивались раболепные союзники. Он учреждал и ликвидировал по собственному усмотрению королевства. Он карал и миловал не отдельных людей, но целые народы.
Но диалектика жизни такова: именно тогда, когда явление достигает зенита, оно уже имеет в себе червоточину неизбежного вырождения; наивысший подъем — начальная точка падения.
По-видимому, уже в 1810 году (а может быть, и раньше) Наполеон подсознательно начал ощущать неизбежность краха всей своей системы. Он никогда бы не признался в этом, но он это чувствовал, и это ясно видели окружающие. Живого, деятельного, быстро и остро на все откликающегося, молодого душой человека незаметно сменил мрачный, замкнутый, желчный и злобный нелюдим, одним лишь своим присутствием погружавший двор, сановников, маршалов, членов семьи в состояние растерянности и неловкости. Зачастую не слышавший, что ему говорили, он мог часами молчать, уставившись в одну точку. Он потерял сон. Даже молодая жена, даже рождение долгожданного наследника ничего не изменили. Как будто он вдруг почувствовал движение рока и, не желая того, сам устремился ему навстречу.
Первой занозой, вошедшей в его представление о самом себе и неограниченности своего могущества, занозой, которую до конца так и не удалось извлечь, оказалась Испания. Испания наводила на горькие раздумья. Когда-то ведь он мечтал о власти над всем миром. Но что уж тут было говорить обо всем мире, когда он, великий, непобедимый стратег, не смог справиться с маленьким народом, прозябавшим где-то на задворках Европы?..
Впрочем, Испания Испанией. Главное было не в этом.
Главное — он так и не справился со своим самым страшным, смертельным врагом, Англией.
Уже давно стало ясно: континентальная блокада провалилась. Мало того, что блокаду нарушала Россия, что ловчили жадные до взяток функционеры и рядовые чиновники. В некоторых случаях Наполеон и сам бывал вынужден закрывать глаза на нарушения — без иных английских товаров империя не могла существовать. Что же касается России, то он чувствовал — и чем дальше, тем больше — эта страна уходила из-под его влияния.
И вот к началу 1811 года Наполеон оказался между двумя гигантами, которые сводили на нет его мечту о мировом господстве: между Англией и Россией. Англия была врагом, Россия — союзником. Но каким союзником…
Когда-то, лобызая Александра в Тильзите, Наполеон думал сделать его п о с л у ш н ы м союзником, слепым исполнителем воли французского императора. Еще в Эрфурте эта надежда не была полностью оставлена: помышляя об Александре как о своей потенциальной «любовнице», Наполеон все еще хотел видеть в нем некое подчиненное начало. Но, несмотря на свою обходительность и ласковость, Александр Павлович не желал подчиняться союзнику — он проводил свою, самостоятельную политику, выгодную тому государству, которое возглавлял. Вопреки своим обещаниям, Александр ничем не помог Наполеону во время последней войны с Австрией. Александр флиртовал с Бернадоттом, неожиданно ставшим наследником шведского престола и ненавидящим Наполеона лютой ненавистью. Александр и не думал соблюдать блокаду, поскольку это было невыгодно русскому купечеству и угрожало русской экономике. Мало того, Александр явно тяготел к Англии — самому могущественному и беспощадному из врагов Наполеона…
Этого союза допустить было нельзя. Он означал бы гибель.
Появилась дилемма: с которой из двух начинать?
Был момент, когда он решил начать с Англии. И даже возродилась идея Булонского лагеря, старая мысль о высадке морского десанта. Но то был лишь момент. Наполеон быстро оставил мысль о покорении Британии. Война льва с китом была невозможна.
Оставалась Россия.
Он догадывался, что на просторах России его ничто хорошее не ждет. Но он и не помышлял о длительной войне. Он тешил себя мыслью: достаточно будет ему, Непобедимому, во главе своих несметных полчищ переступить границы этой дикой, отсталой страны, как толпы «бояр» побегут ему навстречу, неся на расписных русских блюдах ключи от городов, а «византиец» склонит свою лукавую голову и запросит мира.
И он, победитель, конечно же галантно предоставит царю этот мир. Предоставит в той форме, которая угодна ему, победителю.
И тогда-то наконец он станет п о л н ы м властелином, подлинным хозяином всего сущего…
Он думал об этом, когда готовил многочисленные армии и располагал их вдоль русских границ.
Он думал об этом и 24 июня 18 12 года, в предутренние часы, когда армии перешли границу.
Он надеялся на это (но уже много слабее), находясь в Смоленске.
А потерял надежду в Москве, когда кое-кому казалось, что он выиграл эту войну, когда победные бюллетени Великой армии во всех углах Европы извещали о конце «русского медведя» и когда в действительности историей был уже полностью решен и определен его собственный конец.
Именно эти дни точно уловили Мале и Буонарроти и поспешили использовать их для осуществления своих смелых планов.
У французов есть поговорка:
«Ищи женщину».
Это выражение в самый раз было вспомнить вождям филадельфов в 1812 году, ибо, хотя в их обществе отсутствовали представительницы прекрасного пола, все же без смелости двух женщин, быть может, никогда бы не случилось того поразительного события, которое стало оборотной стороной русского похода Наполеона…
…Секретарь доложил Савари:
— Ваше сиятельство, в приемной вас дожидается какая-то интересная дама.
— Интересная? — переспросил Савари. — Пусть войдет!
Он был довольно охоч до слабого пола. Тем более что семейная жизнь его не сложилась: от жены-аристократки он не видел ничего, кроме постоянных упреков и поношений.
Дама оказалась не просто интересной, но весьма красивой. Ее стройную фигуру ладно драпировало скромное черное платье, по моде времени стянутое под самым бюстом. Когда она подняла вуаль, Савари увидел бледное точеное лицо, которому могла бы позавидовать Венера Милосская.
Савари растаял.
— Сюда, мадам. Прошу садиться. Чем могу служить?
Дама взглянула ему в лицо, и этот пристальный взгляд больших серых глаз буквально испепелил министра.
— Мое имя Дениз Мале, — произнесла она глубоким грудным голосом.
«Мале… Что-то знакомое», — промелькнуло в памяти Савари.
— Вы не родственница бригадного генерала Мале?
— Я его жена.
«Ах, вот что… Жена… Наверное, с ходатайством. Помнится, с этим Мале что-то стряслось… Он даже что-то писал…»
— Когда-то я знавал вашего супруга. Это способный и храбрый командир. Если не ошибаюсь, император наградил его орденом Почетного легиона.
— Совершенно верно, ваше сиятельство. А сейчас он томится в тюрьме…
В тюрьме… Так и есть… От него были какие-то заявления, которых Савари не читал… Стало быть, сейчас начнутся слезы — женских слез министр не выносил.
Но слез не появилось. Спокойно, с достоинством Дениз сказала:
— Больше месяца назад, ваше сиятельство, я подала вам ходатайство, тщательно обоснованную просьбу. Но вы никак не ответили.
— Простите, мадам, — засуетился Савари. — Такое множество неотложных дел… И потом, наша канцелярия не всегда безупречна — многое до меня просто не доходит…
Он позвонил и потребовал, чтобы немедленно разыскали и принесли прошение. Внимательно прочитал его, попутно поглядывая на даму.
В прошении указывалось, что генерал Мале, всегда верный своему долгу и имеющий ряд боевых наград, стал жертвой бывшего министра полиции Фуше. Без всякой вины он уже почти три года пребывает в Форс и Пелажи. Его не судят, ему даже не предъявляют какого-либо обвинения. А между тем здоровье его расстроено, требуются лечение и уход, которые могут быть предоставлены только в домашних условиях. Дениз просила, чтобы министр беспристрастно рассмотрел дело ее мужа и освободил его за отсутствием преступления.
Прошение было составлено удивительно толково.
В нем и ненавязчиво перечислялись заслуги Мале, и тонко подчеркивалось, что виной всему несправедливость предшественника Савари, чем давалась самому Савари блестящая возможность эту «несправедливость» исправить, и вполне уместно упоминалось о расстроенном здоровье заключенного.
Единственно, что в нем отсутствовало, это упоминание о том, что и подсказал, и составил его красивой даме не кто иной, как сам предшественник Савари, иначе говоря, Фуше…
Прочитав документ, Савари изобразил на своем лице одну из самых обольстительных улыбок.
— Не беспокойтесь, мадам, я лично займусь делом вашего мужа. Сделаю все возможное. Вас же прошу посетить меня через неделю…
Он тут же затребовал дело Мале. Но никакого дела не оказалось. Он вызвал Паскье. Но тот ничего толкового ему не сообщил. И между прочим заметил, что бывший министр называл всю историю, связанную с Мале, «заговором предположений»…
«…»Заговор предположений», — повторял про себя Савари. — Какой же это заговор? Какая-то чепуха. Да и дела Мале не существует в природе…»
Он долго обдумывал эту историю и принял соломоново решение. Вины за Мале он не обнаружил, и услужить красивой даме очень хотелось. Однако, зная, что не бывает дыма без огня, так просто отпустить заподозренного в заговоре он не отважился. Вместо этого Савари отдал приказ: поскольку заключенный болен и нуждается в уходе и лечении, перевести его из Сен-Пелажи в клинику доктора Дюбюиссона.
Заведение доктора Дюбюиссона издавна пользовалось отличной репутацией. И не потому, что доктор и его помощники хорошо лечили; поскольку они лечили сразу от всех болезней, правильнее было бы сказать, что они не лечили вовсе. Нет, слава доброго доктора и его клиники объяснялась совсем другими причинами.
Клиника причислялась к сонму тюремных больниц Парижа. Но только причислялась. Ибо ничего общего с другими тюремными больницами она не имела. Здесь пациентов не держали под стражей, не морили голодом, не изводили грубостью и не душили теснотой. Здесь каждый больной имел отдельную комнату и прекрасный стол (разумеется, если он это оплачивал), вежливое обращение и тенистый сад для прогулок. Здесь вообще можно было забыть, что ты находишься в неволе, если бы не запрещалось выходить на улицу и если бы каменные стены сада не были так высоки; впрочем, для человека, до этого жившего в душной камере и хлебавшего тюремную бурду, новые условия могли показаться раем.
Клиника Дюбюиссона прославилась еще в дни якобинского террора. Тогда в ней отсиживались «бывшие», темные дельцы и толстосумы, причем многие из них только благодаря этой мере предосторожности сумели уберечься от революционного трибунала и гильотины.
Теперь контингент больницы несколько изменился. В ней, правда, доставало по-прежнему представителей «старого порядка» — приверженцев Бурбонов и ортодоксальной католической церкви, но «лечились» и республиканцы, демократы и либералы, не ужившиеся с режимом, — компания весьма подходящая для генерала Мале, который быстро нашел общий язык с другими клиентами Дюбюиссона.
Но конечно же не вкусная еда, не тенистый сад и не приятное окружение доставляли особенную радость великому архонту филадельфов; он понимал, что отсюда бежать будет много легче, чем из тюрьмы, и это не могло не радовать. Все остальное, вплоть до фальшивых декретов и воззваний к армии, стараниями Базена и других филадельфов было давно подготовлено и вместе с отутюженным генеральским мундиром терпеливо ожидало вождя в положенном месте. Оставалось подумать о ближайших сообщниках, на помощь и поддержку которых можно было рассчитывать в первые часы осуществления теоретически отработанного плана.
Мале знал, что главные из его единомышленников-филадельфов временно сброшены со счетов, что Демайо, Базен, Анджелони и многие другие томятся в тюрьмах. Пользуясь своей относительной свободой, он попытался через Дениз наладить с ними переписку. С Демайо это сделать удалось быстрее всего. Старый друг, сидевший в Ла Форс, сообщил ему, что в той же тюрьме находятся люди, которые при проведении переворота могли бы оказаться весьма полезными. И тут поистине бесценную помощь Мале оказала еще одна женщина, в той же мере, что и Дениз, ответственная за успешное развязывание заговора.
Софи Гюго не была счастлива в браке. Ее супруг, капитан, потом полковник и наконец генерал Леопольд Гюго, отчаянный рубака и упорный службист, вовсе не был злым человеком и по-своему любил жену, но никогда не понимал ее и пальцем не шевельнул, чтобы этого понимания добиться. Их взгляды на жизнь абсолютно не совпадали. И если бы даже Софи могла простить мужу его постоянные измены, она, тонко чувствующая мечтательница, влюбленная в поэзию и классическую литературу, оказалась совершенно неспособной примириться с грубостью и духовной пустотой человека, признающего исключительно удовольствия стола и постели.
Тем не менее она родила ему троих сыновей, младший из которых, в будущем великий писатель, был наречен Виктором в честь своего крестного отца, друга семьи Гюго — Виктора-Фанно Лагори.
Отнюдь не аристократ по рождению, Лагори усвоил аристократические манеры в привилегированном коллеже Луи-ле-Гран. Впрочем, это был и без того человек тонкого душевного склада, вполне под стать его строгой, несколько меланхолической красоте. Благородная сдержанность прекрасно образованного Лагори особенно выигрывала рядом с шумной развязностью и бахвальством верхогляда Леопольда Гюго — этого не могла не чувствовать Софи, быстро сблизившаяся с новым знакомым, хотя отношения их долгое время носили чисто платонический характер.
Несмотря на внешнюю и внутреннюю изысканность, Лагори не испытывал симпатий к классу, господствовавшему при старом порядке. Он всей душой принял революцию, поступил в армию и к началу Директории уже имел чин полковника. Служа в Рейнской армии, он сошелся с командующим этой армией генералом Моро, стал его начальником штаба и ближайшим другом; его антипатия к Бонапарту возрастала по мере усиления авторитарных тенденций последнего, а это, в свою очередь, не могло содействовать его продвижению по службе. Во всяком случае, когда Моро представил начальника своего штаба к командованию дивизией, Бонапарт не утвердил представления, и Лагори пришлось уйти в отставку в чине бригадного генерала. К этому времени он, как и его шеф, был уже филадельфом, мечтал о республике и о возвращении к конституции 1793 года. Поэтому, когда Моро, приплетенный к заговору Пишегрю — Кадудаля был арестован, Лагори предпочел скрыться. И правильно сделал: наполеоновский суд заочно приговорил его к смерти.
Началась неимоверно тяжелая скитальческая жизнь опального генерала. Его поместье было конфисковано, на военную пенсию наложен секвестр. Живя на скудные средства, которые могла ему предоставить касса филадельфов, он постоянно менял убежища и даже отправился было вслед за Моро в Америку, но вскоре вернулся, почувствовав, что жить вдали от родины не сможет.
Именно в этот самый трудный час его жизни на помощь пришла любящая женщина.
К тому времени союз Софи и Леопольда Гюго окончательно распался. Новоиспеченный генерал жил вдали от семьи, при дворе испанского короля Жозефа, и — в ожидании развода — имел официальную любовницу, которую называл женой. Законной жене и детям он предоставил довольно солидную ренту, давшую возможность Софи приобрести в Париже, на улице Фельянтинок, обширный дом, в недрах которого и укрылся ее старый друг, ставший теперь самым близким и родным человеком. Счастливые любовники жили тихо и безмятежно, Лагори обучал маленького Виктора латинскому и греческому, читая с ним вслух произведения Тацита и Плутарха, полиция же, казалось, потеряла след мятежника, да и всякий интерес к нему.
На самом же деле все обстояло несколько иначе.
Вездесущий Фуше прекрасно знал, где обитает Лагори. Но к этому времени противостояние министра императору достигло кульминации, и хитрый оборотень не имел ни малейшего желания выдавать Наполеону его врагов.
Так продолжалось, пока пост Фуше не занял Савари.
В этой перемене возлюбленный Софи Гюго увидел якорь спасения.
В действительности же она имела для него роковые последствия.
Однажды Лагори вбежал в гостиную дома на улице Фельянтинок с просветлевшим лицом.
— Софи, дорогая, — радостно воскликнул он, — мне нечего больше скрываться! Как только ты получишь развод, мы обвенчаемся.
— Что случилось, Виктор? — удивилась Софи.
— Анн Савари, герцог Ровиго, стал министром полиции.
— Ну и что?
— А то, что это мой старый приятель по Рейнской армии, мы с ним на «ты», и он все сделает для меня!
— Ты так думаешь?
— Я чувствую это…
Лагори немедленно отправил министру дружеское письмо, прося его о справедливости. Через некоторое время написал еще. Поскольку ответа не было, решил собственной персоной явиться в министерство полиции.
Вернулся окрыленный.
— Все, как я и предполагал, — рассказывал он Софи. — Министр принял меня дружески, сказал, что старое прощено и забыто, обещал снять запрет с пенсии и даже устроить на государственную службу… Я в восторге, Софи.
Женщина с сомнением покачала головой.
— Не преждевременен ли этот восторг, мой милый? Ты ведь, конечно, оставил Савари наш адрес?
— Разумеется. Чтобы он мог известить меня…
Извещение пришло быстрее, чем Лагори ожидал.
На следующий день, когда семья в самом безмятежном настроении завтракала, раздался громкий стук в дверь.
Вошли двое жандармов.
— Вы бывший генерал Виктор Лагори? — спросил один из них.
— Я. Чем обязан этому посещению?
— Именем закона вы арестованы.
Для Софи начались хлопотливые дни.
Ее любимого отправили в Венсеннский замок — одну из наиболее безнадежных тюрем.
Женщина, не зная ни минуты покоя, начала стучать во все двери.
Она посылала ходатайства в министерство полиции, встречалась с Паскье и Демаре, добилась аудиенции у военного министра Кларка и даже у самого великого канцлера Камбасереса.
Во время этих хождений и хлопот она познакомилась и близко сошлась с Дениз Мале. Именно Дениз посоветовала ей добиваться, мотивируя слабым здоровьем Лагори, перевода его в госпиталь Дюбюиссона.
Но вторично тот же фокус не удался.
Савари наотрез отказался выполнить ее просьбу.
И все же старания самоотверженной женщины не остались безрезультатными. Через некоторое время Лагори было дано разрешение на выезд в Америку. В ожидании этого он был переведен в Ла Форс на свободный режим: ему позволили переписку и дали право принимать близких.
Нечего и говорить, как счастлива была Софи, получившая доступ в тюрьму Ла Форс. Она кормила своего нежного друга, всячески ободряла его и быстро подружилась с некоторыми из его товарищей по несчастью. В соседней камере сидел генерал Гидаль, филадельф, пытавшийся поднять восстание в Марселе и ожидавший военного суда. Свои «покои» он делил с корсиканским патриотом Бокеямпе, человеком решительным и пылким, ставшим жертвой недоразумения (его арестовали вместо однофамильца) и мечтавшим отомстить своему коварному земляку. Благодаря дружбе с Дениз Софи знала о замыслах Мале и всей душой сочувствовала его планам, она приняла на себя роль связного между Ла Форс и заведением Дюбюиссона. Посещая Мале, она заочно познакомила его с Гидалем и Бокеямпе. С Лагори Мале был знаком давно и теперь полностью доверился ему.
Однако оставалось одно, казалось бы, непреодолимое препятствие: прежде чем штаб начал бы свои действия, троих его членов предстояло освободить из тюрьмы четвертому, который сам был свободен лишь наполовину.
Мале стал подыскивать на воле надежных людей.
И тут ему помог аббат Лафон.
С этим человеком Мале познакомился еще в тюрьме Ла Форс.
Именно по совету Мале аббат стал жаловаться властям на тысячу болезней, одолевавших его, и в конце концов добился своего: в госпитале Дюбюиссона они очутились почти одновременно.
Аббат Лафон был человеком незаурядным. Широко образованный, умный, тонкий, он мог говорить и спорить на любую тему, и беседы с ним доставляли Мале истинное наслаждение. Одно было плохо: аббат страдал приверженностью к Бурбонам и в тюрьму попал за свои проповеди, направленные в защиту низложенного и арестованного Пия VII. Впрочем, на это «маленькое неудобство» пылкий республиканец Мале решил до поры до времени закрыть глаза. Они оба одинаково ненавидели существующий режим, и оба в равной степени мечтали о его свержении. И вот Мале поделился с аббатом своими замыслами. Аббат их одобрил. Имея обширные связи, он познакомил генерала с двумя энергичными людьми, находившимися на свободе и вполне пригодными для начальных действий заговорщиков.
Среди визитеров, посещавших аббата, особенно часто появлялся некий молодой человек в солдатской форме. Это был капрал Жак-Огюст Рато, сын бордоского священника, давнишнего знакомца Лафона. Жак-Огюст был недоволен своей судьбой. Деятельный и исполнительный, он не сумел сделать военной карьеры, не поднялся выше капрала, и это его угнетало. Аббат рассказал обо всем Мале и однажды, во время прогулки в саду, подвел к нему смущенного Рато.
— Мой генерал, — сказал Лафон, — я хочу представить вам способного, но несправедливо обойденного молодого воина, капрала 2-й роты 1-го батальона гарнизона столицы. Не могли бы вы, при ваших связях, оказать ему протекцию?
Своим цепким взглядом Мале окинул Рато.
— Насколько я понимаю, капрал, вас влекут офицерские нашивки?
— Ни о чем другом я не мечтаю, мой генерал.
— Прекрасно, я позабочусь о вас. Вы молоды и решительны. Возможно, я вскоре смогу вас использовать для важной и почетной миссии. Что бы вы сказали, если бы я сделал вас своим адъютантом?
— О, мой генерал!.. — Рато потерял дар речи.
— Я вижу, вы согласны. Теперь наберитесь терпения и ждите. В положенный час я извещу вас.
— Мы известим вас, — эхом повторил аббат.
С этого дня Рато стал еще чаще появляться в клинике. Он рассказывал обо всем, происходившем в казармах, и с нетерпением ждал вожделенного момента…
Лафон познакомил Мале и с другим молодым человеком, навещавшим аббата в его убежище. То был двадцативосьмилетний анжуец Андре Бутро, также выходец из духовной семьи, готовивший диссертацию по церковному праву на юридическом факультете Сорбонны и подрабатывающий домашними уроками. Помолвленный с девушкой из Нанта, Бутро надеялся жениться, как только упрочится его материальное положение. Поговорив с молодым юристом, Мале оценил его серьезность и настойчивость, решив про себя, что лучшего комиссара полиции после успешного переворота ему не найти. Тогда, намекнув юноше на возможность быстрого улучшения его денежных дел, генерал заручился его обещанием выполнить любое поручение ради пользы родине.
Оставалось последнее.
Мале понимал, что в решающий час он не сможет выйти из лечебницы в генеральском мундире со своим адъютантом и фальшивыми бумагами. Был совершенно необходим перевалочный пункт, конспиративная квартира, где можно было бы переодеться и запастись всем нужным.
Энергичный Лафон отыскал и конспиративную квартиру, и человека, которому эту квартиру можно было поручить.
История испанского монаха Хосе-Мария Каамано была трагичной.
Как и корсиканец Бокеямпе, он безвинно пострадал от произвола наполеоновского режима.
В 1806 году Каамано возжелал увидеть папу и ради этого решил совершить паломничество в Рим. Дело было не простое. Более легкий морской путь оказался закрытым из-за англичан. Пешком, большими переходами, монах прошел Астурию, Страну Басков и очутился в Байонне, где префект после тщательных расспросов и долгих проволочек согласился выдать ему паспорт для Италии. Но, перейдя Пиренеи, неутомимый монах, прежде чем двинуться через Альпы, надумал побывать в Париже. После короткого пребывания в столице Франции он продолжал свой путь на Рим и без особых приключений добрался до пограничного города Морьенна. Здесь он попал в руки жандармов, которые, проверив его документы, нашли подозрительным, что человек, отправляющийся из Испании в Рим, идет туда пешком через Париж. И вот ему пришлось вместо Рима держать путь обратно в Париж и снова пройти пешком сто пятьдесят лье, но на этот раз с оковами на ногах и в сопровождении двух конных жандармов…
В парижской полиции монах был допрошен Дюбуа. Никакого криминала в его поступках и словах обнаружить не удалось, но все же осторожный префект заподозрил его в шпионаже в пользу Англии и засадил в Ла Форс, где бедняге без суда и следствия пришлось просидеть четыре года. Здесь-то он и познакомился, а затем и подружился с аббатом Лафоном. Наконец 26 мая 18 12 года власти освободили Каамано. Но продолжать начатое путешествие в Рим теперь не имело смысла: ноги были не те, да и в Риме делать было нечего — давно арестованный папа коротал дни в неволе на французской земле. Также не пожелал бедный монах и возвращаться на родину, где его никто не ждал и где место его давно было занято. Заботливый Лафон устроил его в Париже, выхлопотав для монаха должность кюре в церкви Сен-Жерве. Разумеется, после этого испанец стал молиться на своего благодетеля и был счастлив выполнить любое его задание. Используя подобную возможность, Лафон поручил ему снять небольшую квартиру поблизости от лечебницы и не слишком далеко от центра, желательно в тихом и глухом месте.
Каамано быстро и точно выполнил поручение.
Он снял квартиру, состоявшую из трех маленьких комнат на улице Сен-Пьер, в первом этаже старого доходного дома.
Теперь подготовку можно было считать законченной.
Два главных заговорщика совершили тайную вылазку в снятую для них квартиру и остались вполне довольны.
Но тут стряслась беда, едва не поставившая под угрозу все предприятие.
Отправляясь на улицу Сен-Пьер, Мале и Лафон вышли из госпиталя беспрепятственно. Однако когда они вернулись, входная дверь оказалась запертой. Пришлось звонить и стучать. Открыл сам добрый доктор, который, увидя заговорщиков, мигом утратил всю доброту. Он набросился на обоих, стал поносить их за нарушение установленных порядков, заявил, что не желает за них отвечать и пригрозил обо всем доложить префекту.
Это не входило в планы заговорщиков.
За нарушение можно было снова угодить в Ла Форс или Пелажи, и тогда пиши пропало…
Всю ночь проворочались они без сна на своих постелях.
А утром решили: начинать не откладывая.
Правда, днем ситуация изменилась.
Доктор Дюбюиссон, сменив гнев на милость, сказал, что на этот раз прощает нарушителей и жаловаться не станет.
Но принятого решения отменять не хотелось, тем более что события ускорил визит, имевший место в тот же день.
Появление Лекурба не было случайным.
Мале постоянно переписывался с Женевой и смотрел на новую организацию Буонарроти как на важнейшее звено заговора. Он ждал этой встречи, и ждал давно.
Поэтому прибытие уполномоченного от филадельфов юго-востока именно в такой момент было воспринято им как добрый знак.
Уединившись с Лекурбом в заброшенной беседке сада, Мале принялся жадно его расспрашивать.
— Мы готовы, — сказал посланец Буонарроти, — и только ждем сигнала.
— Сигнал будет скорее, чем ты думаешь. Оглянись кругом, посмотри, что происходит. Франция после отупения начинает приходить в себя. Узурпатору уже никто не верит. Над его победными бюллетенями из России смеются.
— Горький смех.
— Весьма горький. Промышленность парализована, деревня разорена дотла. Налоги, растущие с каждым днем, усугубляют страдания народа. Бесконечные мобилизации обескровили нацию. Я располагаю сведениями не только от вас, но и с юго-запада, из Нормандии, Бретани и многих других мест. Эти сведения однозначны. Марсель накануне восстания. Тулон последует за ним. Весь Лангедок в течение двух-трех часов может оказаться в огне. Вандея кипит…
— Ну, насчет Вандеи… Там же роялисты.
Мале хитро ухмыльнулся.
— Надо использовать все силы, противостоящие тирану. Потом мы легко сбросим временных союзников — девять десятых народа за республику.
Лекурб с сомнением покачал головой.
— Слишком гибкая тактика. Вспомни: на ней провалился Моро.
— Не на ней… Его подвела нерешительность, нерасторопность. Моро всегда был немножко сибаритом. Если бы он заключил временный альянс с Пишегрю, неизвестно еще, чем бы все кончилось. Кстати, я имею сведения от Моро.
— Он по-прежнему в Америке?
— Да, и зорко следит за происходящим у нас. Он считает, что поход в Россию — это глупость, позор и начало конца узурпатора. Мы тоже так считаем. Тиран увяз в русской столице, опаленный огнем московских пожаров. Если его там и не убьют, он все равно погиб. Дальше на восток ему не ступить ни шагу. Царь ни на какие переговоры не идет и не пойдет.
— Какой же вывод?
— Единственный: надо начинать, и успех обеспечен.
— А как же армия? Она огромна и она предана ему!
— Та армия, которая сейчас с ним, это уже не армия. Та армия, которая находится здесь, пойдет за мной так же, как пошла за ним. Армия — хорошо отработанный механизм. Нужно лишь иметь в руках рычаги, которые приведут механизм в движение.
Они помолчали.
— Вот что, — вдруг всполошился Мале. — Поезжай, мой старый товарищ, поезжай как можно скорее и сообщи брату Камиллу, что у нас все готово. Начнем через день-два. При первом сигнале захватывайте город. Префект Лемана и его штаб должны быть сразу обезврежены. Вы же с братом Камиллом покинете Женеву и прибудете сюда. Вы мне необходимы. Тебя я уже назначил командующим армией Центра, которая должна будет встретить и захватить узурпатора в случае его бегства из России…
…Они еще не знали, что в этот самый день, 19 октября, отчаявшись в попытках начать переговоры, Наполеон покинул Москву с остатками Великой армии и двинулся в обратный путь…
Бешеная злоба душила его.
Никогда в течение своей долгой военной карьеры не испытывал он подобного позора. Из победителя он превратился в побежденного, из вершителя судеб мира — в жалкого попрошайку.
Да, он, никогда и никого ни о чем не просивший, сегодня просил о мире, он несколько раз обращался к своему «возлюбленному брату», пытаясь уверить его, что все происшедшее — плод недоразумения, что он, император французов, готов обсудить условия русского правительства.
Но условий не было.
Александр ни разу не ответил на его призывы.
Когда полковник Мишо, савояр на русской службе, прибыл в царскую ставку и, рассказав о бодром настроении солдат, добавил, что они боятся одного: как бы «по доброте сердечной» царь не вступил в переговоры с врагом, Александр ответил:
— Скажите моим храбрецам, что когда я не буду иметь ни одного солдата, то стану во главе моих дворян и крестьян. И если моей династии не суждено будет царствовать, я отпущу бороду и уйду на хлеб и воду в Сибирь скорее, чем подпишусь под позором моей родины и моего доброго народа!..
Из своей ставки в Троицком Наполеон дал приказ Мортье поджечь столичные магазины и общественные здания и взорвать Кремль. Мортье было велено оставаться в Москве, пока он «собственными глазами не увидит, что Кремль взлетел на воздух».
В бессильной ярости великий человек мстил памятникам истории и культуры народа, которого ему не удалось покорить.
Но история справедлива.
22 октября, покидая Москву, Мортье не сумел проследить, чтобы его подчиненные точно выполнили приказ императора…
Четверг, 22 октября, в лечебнице прошел как обычно.
После завтрака пансионеры доктора Дюбюиссона, несмотря на хмурое небо, гуляли по парку. Мале беседовал с князем Полиньяком о литературе и театральных премьерах. Подошедший с газетой в руках виконт Ноайль сообщил, что в связи с новыми сведениями из России все ценные бумаги упали на пять процентов…
В полдень старший Дюбюиссон, отец доктора, по обыкновению, предложил Мале партию в шашки. Мале согласился, но играл рассеянно и, к удовольствию старика, проиграл.
В три часа пришла Дениз.
Она сообщила, что сделано все, как было договорено: генеральские мундиры, сабли, пистолеты и объемистый портфель с документами доставлены на квартиру Каамано…
Дениз пробыла у мужа до пяти вечера.
Расставание было тяжелым. Они любили друг друга. Кто знал, не в последний ли раз сжимал он ее в своих объятиях? Дениз не выдала предчувствий, она старалась подбодрить супруга.
Прощаясь, Мале напомнил:
— Не забудь поручить нашего маленького Аристида заботам этой женщины.
— Да, милый. Но почему ты вдруг вспомнил об этом? Неужели ты думаешь, что мы оба с тобой погибнем?
— Нет. Я уверен в успехе. Но я слишком люблю сына…
Через час после ужина, насвистывая какую-то мелодию, Мале постучал к Лафону.
— Пора, отец мой…
— Я готов, мой генерал.
С беспечным видом они прошли через темную галерею и, никого не встретив, вышли в сад. Начинал накрапывать дождь. Они знали, что входная дверь заперта — после недавнего случая доктор стал осторожным, — и поэтому придется лезть через забор. Каменная ограда имела почти трехметровую высоту, но Мале предусмотрительно заготовил лестницу, взятую у садовника. Поднявшись на стену вслед за аббатом, Мале отбросил за собой лестницу в траву — вниз надо было прыгать. Снова пропустив вперед аббата, Мале приготовился к прыжку, как вдруг услышал легкий вскрик.
— Что случилось? — спросил он.
— Ничего особенного. Я, кажется, повредил ногу…
К счастью, травма оказалась не очень серьезной. Прихрамывая, аббат поплелся за генералом по пустынному переулку.
Рато и Бутро уже ждали в условленном месте.
Через площадь Вогезов и улицу Сен-Жиль четверо заговорщиков благополучно добрались до глухого тупика Сен-Пьер, где находилась конспиративная квартира…
Каамано плохо знал французский язык и не очень понимал происходящее. Сидя в стороне, он во все глаза смотрел на четверых, собравшихся за круглым столом и листавших какие-то бумаги.
А заговорщики спешили. Дела было невпроворот.
В старых документах приходилось, подчищая в нужных местах, исправлять даты и имена. Новые документы, прежде всего постановления Сената, надо было писать заново, используя служебные бланки. Потом делать копии.
Писаниной занимался юрист. Лафон аккуратно подновлял старые указы и воззвания. Мале готовил черновики, тщательно проверял написанное, скреплял своею подписью. Рато готовил ужин.
Понимая, что впереди тяжелый день, заговорщики как следует подкрепились провизией, предусмотрительно доставленной утром Дениз. Выпили за успех дела. Затем Мале поднялся и вышел в соседнюю комнату. Вскоре перед глазами изумленных зрителей возник представительный генерал, с чуть тронутыми сединой висками, в блестящем мундире, подпоясанный золотым шарфом, при сабле и боевых орденах…
Все ахнули. Как одежда меняет человека! Теперь лицо, осанка, манера говорить — все было другим, отличным от знакомого для этих людей человека, совсем непохожего на пациента доктора Дюбюиссона.
Мале, довольный произведенным впечатлением, протянул Бутро трехцветную ленту.
— Это вам, господин комиссар, знак вашего достоинства. А вы, — он обратился к Рато, — зайдите в ту же комнату. Вас ожидает мундир адъютанта. Кстати, — вдруг вспомнил он, — какой сегодня пароль?
— «Конспирация», — сказал капрал.
Заговорщики переглянулись. Такого не придумаешь!
— Вот чудеса-то! — воскликнул Бутро. — Подумайте, кто, кроме высших сил, мог подсказать такое!
— И правда, словно намек свыше на наше правое дело, — подтвердил Рато.
— Хорошее предзнаменование, господа, — улыбнулся генерал. — Однако мы слишком замешкались, а время не ждет. Пора в путь.
Все, кроме Лафона, поднялись.
Аббат, жалуясь на боль в ноге, остался пока у Каамано.
Договорились встретиться днем.
Но у аббата были другие планы.
Он, так много сделавший для подготовки заговора, теперь совершенно остыл к нему. По некоторым намекам потерявшего осторожность Мале, а главное, по тем бумагам, над которыми только что работал, он вдруг ясно понял, что его сотоварищ по конспирации думает не о Бурбонах и не о святом престоле, а исключительно о республике и демократической конституции. Ни то, ни другое Лафону было не нужно — это противоречило всем его убеждениям…
Он не желал таскать из огня каштаны для других.
Да и в успех всего предприятия Мале вера его сильно пошатнулась.
Он решил устраниться.
Этой же ночью он бежал из Парижа.
Дождь, превратившийся в ливень, хлестал мостовую.
Было около трех часов утра.
В караульной будке боролся с дремотой часовой. Услышав шаги, он выглянул и положил руку на затвор ружья.
— Стой! Кто идет?
— Конспирация!
Через некоторое время в воротах казармы появился сержант.
— Пропустите нас, и побыстрее, — повелительным тоном произнес один из троих, тот, что был в треуголке с плюмажем.
«Генерал, — подумал сержант. — Какая-то проверка».
Генерал потребовал дежурного офицера. Тот сразу появился.
— Младший лейтенант Рабютель, мой генерал.
— Немедленно проводите нас к командиру когорты.
— Майор Сулье болен, мой генерал.
Сулье и впрямь был болен: его трясла лихорадка. Когда трое вошли в его комнату, он приподнялся на постели.
— Генерал Ламот, — представился неизвестный.
Сулье не мог опомниться от изумления.
Ламот продолжал, отчеканивая каждое слово:
— Император умер. Он убит 8 октября под Москвой.
— Боже мой! — воскликнул майор, падая на подушки. — Великий император! Какой удар!..
Генерал сделал знак, и штатский, выступив на шаг вперед, прочитал приказ военного коменданта Парижа. Сулье получал чин полковника и повеление немедленно вести вверенные ему войска на Гревскую площадь. Ему надлежало занять ратушу и вместе с префектом департамента Сены подготовить зал заседаний для временного правительства. Под приказом стояла подпись дивизионного генерала Мале.
Прежде чем Сулье сказал слово, генерал, подойдя к постели, сочувственно произнес:
— Я вижу, полковник, вы больны. Вам следует позаботиться о своем здоровье. В ратушу придете позднее, когда почувствуете себя лучше. А сейчас вызовите вашего заместителя и передайте ему свои полномочия.
Заместителя немедленно вызвали. Это был капитан Пикерель, как и Сулье, — старый служака, привыкший не задавать вопросов и беспрекословно подчиняться начальству. При известии о происшедшем он не выразил ни малейшего удивления.
— Я в вашем распоряжении, мой генерал, — отчеканил он, отдавая честь «Ламоту».
— Вот и прекрасно, — ответил Мале. — Стройте ваших людей на дворе! Поторопитесь!..
Рычаг был тронут и механизм заработал.
Капрал и Бутро с восхищением смотрели на своего начальника. На языке у юриста вертелся вопрос: почему Мале назвал себя генералом Ламотом? Но он не задал вопроса, и правильно сделал, потому что Мале все равно не ответил бы ему.
А все объяснялось очень просто. Это был один из экспромтов великого мистификатора. Он вдруг сообразил, что на его мундире нашивки б р и г а д н о г о генерала, а он в качестве военного коменданта Парижа, которым сам себя назначил, должен быть генералом д и в и з и и. И вот, чтобы не посеять подозрения в первый момент, он избрал псевдоним, взяв имя реально существовавшего лица: подлинный генерал Ламот жил в том же доме, что и Дениз Мале, само собой разумеется не имея ни малейшего понятия о коллизии, жертвой которой он стал.
Пока Пикерель собирал и выводил из казармы заспанных солдат, строя их в правильное каре, продрогший Бутро, зная, что ему предстоит длинная речь на промозглом холоде, пошел в офицерскую столовую, подкрепиться горячим кофе. Женщины, хлопотавшие на кухне, с интересом рассматривали «комиссара». Юный юрист, гордый вниманием, которым его окружили, рассказывал тут же придуманные «подробности»:
— Огромного роста бискаец нанес ему удар саблей и разрубил голову от уха до уха. Император закричал, зовя на помощь, но было поздно. Принц Невшательский при виде этой картины упал в обморок…
Официантки охали, ужасались и с почтением смотрели в рот «комиссару»…
Проходя по казарме в сопровождении Рато, Мале столкнулся с младшим офицером, козырнувшим ему и посчитавшим долгом сказать:
— Какая потеря для Франции!
— Не такая уж большая, как вы думаете, — пробурчал Мале. Не видя Бутро, он отправил «адъютанта» на розыски и вышел во двор.
Ливень прекратился, чуть-чуть моросило. До рассвета было еще далеко. Солдаты строились, быстро занимая привычные места. Вглядываясь при свете факелов в их лица, Мале не обнаружил ни удивления, ни сожаления, хотя многие уже знали о «смерти» императора.
«Все идет, как надо, — подумал Мале. — Я правильно рассчитал».
Но вот появились «адъютант» с «комиссаром». И Бутро, приблизив колеблющееся пламя факела, начал читать:
«Постановление Сената от 22 октября 18 12 года.
Заседание началось в восемь часов вечера, под председательством сенатора Сиейса.
Сенат, экстренно собравшийся, прослушал сообщение о смерти Наполеона, которая имела место под стенами Москвы 8-го сего месяца…»
Здесь Бутро остановился, ожидая, как будут реагировать на это известие. Но, за исключением глухого бормотания в двух-трех местах строя, ничего не последовало, и он продолжал.
Читал он долго — постановление состояло из девятнадцати параграфов. Здесь говорилось о ликвидации императорского режима, о провозглашении временного правительства во главе с Моро, об изменении внутренней и внешней политики, об освобождении завоеванных государств — Мале полностью использовал обещания и фразеологию своего первого заговора.
К концу чтения Бутро с непривычки закашлялся и начал хрипеть.
Мале поспешил ему на выручку.
Громким голосом он прокричал:
— Солдаты! Бонапарта больше не существует! Тиран погиб под ударами мстителей! Он получил от Родины и человечества то, что заслужил. Краснея от стыда, что так долго покорялись этому корсиканцу, мы не намерены подчиняться его отпрыску!..
Призвав к уничтожению всех, кто станет у них на пути, генерал закончил ясным намеком на будущую республику:
— Соедините ваши силы и дайте родине конституцию, которая принесет счастье французам!..
Он кончил.
На дворе было тихо, как в могиле.
Никто не проявлял своих чувств.
Ни сожалений, ни порицаний, ни аплодисментов.
Впрочем, аплодисментов быть и не могло. Мешала воинская дисциплина. Казарма — не театр!
«Прекрасно, — подумал Мале. — Первый рубеж перейден. Можно делать следующий шаг».
Он подозвал капитана Пикереля и приказал ему послать двух вестовых, снабженных копиями соответствующих документов, в соседние казармы. Два других солдата в сопровождении Рато были отправлены на квартиру Каамано, чтобы забрать кофр, в котором находились генеральские мундиры для Лагори и Гидаля. Пять рот из десятой когорты во главе с капитаном должны были следовать за Мале и Бутро, шестая оставалась при Сулье; ей надлежало утром под командой новоявленного полковника идти прямо к ратуше.
Пикерель сделал нужные распоряжения.
Пять рот, предшествуемые мятежным генералом и верным воинскому долгу капитаном, отправились на завоевание Парижа.
Начинался шестой час утра.
Светало.
Мелкий дождь моросил по-прежнему.
Пять рот в полном боевом порядке шли за своими командирами, и их четкий шаг гулко отдавался в пустоте улиц. Миновали предместье Сент-Антуан, вот улица Руа де Сисиль, а вот и знакомый вход в Ла Форс.
Остановив свой отряд, генерал в сопровождении первой роты, командуемой капитаном Стеновером, подошел к воротам и стал стучать.
Привратник был вне себя от изумления: генерал, в сопровождении такого эскорта… Что-то небывалое…
Мале не дал ему времени на размышления и потребовал немедленно вызвать начальника тюрьмы.
Начальник тюрьмы, господин Бо, был тертый калач. За годы своей службы он повидал многое. И увиденное сейчас сразу показалось ему подозрительным. Еще бы! Перед ним в генеральском мундире стоял его вчерашний узник, причем один из тех, за кем был положен особый надзор.
Мале уловил заминку. Он отступил в сторону и дал знак Бутро, который прочитал указ военного коменданта Парижа о немедленном возвращении свободы трем политическим заключенным: Лагори, Гидалю и Бокеямпе.
Это еще более насторожило господина Бо. Вчерашний преступник пришел освобождать трех сообщников, да к тому же приказом за своей подписью! В самом лучшем случае это было правовое нарушение: тюрьма находилась в ведении не военной комендатуры, а министерства полиции!
Стремясь выиграть время, Бо спросил:
— Что, собственно, происходит? Откуда такие распоряжения?
— Император убит под Москвой, — ответил Мале. — Я в своих действиях уполномочен новым правительством!
Известие ошеломило начальника тюрьмы. «Так вот оно что… Это новый государственный переворот!» Сколько таких переворотов пришлось пережить господину Бо… И все-таки он сказал:
— Я не могу выполнить этого предписания без визы герцога Ровиго. Разрешите, я пошлю к нему на подпись.
«Этого еще недоставало!» — Мале был раздосадован, но быстро нашелся:
— Ваше желание невыполнимо. Ровиго больше не министр полиции, а государственный преступник.
Аргумент сразил честного Бо. «Так и есть, — решил он. — Вчерашние преступники стали властями, значит, вчерашние власти превратились в преступников».
Он отправился исполнять волю новых властей.
Пока тянулась канитель с освобождением троих, Мале вспомнил о четвертом: ведь в Ла Форс находился его старый друг и участник всех его конспираций Эв Демайо. Генерал тут же начал писать приказ об освобождении Эва. Но вдруг что-то остановило его, и он бросил недописанную фразу. Он подумал: «А если все сорвется? Если мы не добьемся победы? Тогда старик будет расстрелян как участник антиправительственного заговора! Нет, уж лучше пусть он, сидевший так долго, посидит еще день-два, до полной победы или поражения. Тогда, по крайней мере, он сохранит себе жизнь».
В том проявилось одно из характерных свойств генерала Мале: он был великодушен. И всегда о других думал прежде, чем о себе.
Между тем в помещение вошли полуодетые Лагори, Гидаль и Бокеямпе. Физиономии у них были весьма постные. Гидаль решил, что его сейчас отправят в военный трибунал Марселя, Лагори подумал, что ему предложат немедленно готовиться к отъезду в Америку, корсиканец же не думал ни о чем и лишь дико вращал глазами.
Мале бросился навстречу Лагори и обнял его.
— Дорогой собрат мой! — воскликнул он. — Вот уже восемнадцать лет, как мы потеряли друг друга из виду. Сколько воды утекло, сколько неволи мы оба хлебнули! Я счастлив, что сегодня я дарю вам свободу…
В нескольких фразах Мале объяснил всем троим происходящее. Он сообщил о смерти императора и о создании нового правительства. Ни Лагори, ни Гидаль не задали ему никаких вопросов. Они знали, что все сказанное — ложь, но не желали разъяснений и уточнений, ибо были готовы подчиниться его приказам.
— Генерал Лагори, — сказал Мале, — Сенат назначает вас министром полиции. Берите людей и идите в префектуру и министерство. Арестуйте Савари, Паскье и Демаре. Вас будут сопровождать генерал Гидаль и комиссар Бутро, которому надлежит занять место Паскье.
Затем обратился к Гидалю:
— Вы, генерал, после совместных действий с Лагори арестуете архиканцлера Камбасереса, военного министра Кларка и графа Реаля. Взять их можно разом — все они живут в одном округе, на улицах Юниверсите, Англе и Лилль.
— Вы же, сударь, — кивнул он смущенному Бокеямпе, — направитесь в ратушу, где встретитесь с полковником Сулье и окажете ему необходимую поддержку. Вы получите должность префекта округа Сены вместо господина Фрошо, который вошел в состав правительства.
Еще раз обведя всех глазами и убедившись, что его поняли, Мале заключил:
— Пока все. Переоденьтесь, господа, мой адъютант принес вам мундиры. Возьмите необходимую документацию, четыре роты вас ждут на улице, и действуйте. И имейте в виду: всякое сопротивление прежних властей должно тут же пресекаться. Никакой жалости к тем, кто осмелится не выполнять волю нового правительства! Если возникнет нужда во мне, я буду в Главном штабе на Вандомской площади. После того как вы исполните полученные предписания, мы встретимся в ратуше…
…Он сам удивлялся, как складно текла его речь, как точно были отданы приказы, как полно и беспрекословно они подчинились его воле. Все шло как по маслу. Он чувствовал необыкновенный подъем, небывалый прилив энергии. Теперь — к следующему рубежу.
Шествуя во главе отряда из трех рот десятой когорты, Лагори все еще не мог опомниться от изумления. Да, конечно, он знал о каких-то планах Мале, благодаря Софи Гюго он заочно договорился с ним о совместных действиях, но все это казалось сказкой, которой заключенный тешил себя, чтобы скрасить часы неволи. И вот сказка становится явью. Еще час назад узник Ла Форс, он стал вдруг министром полиции, ему повинуются сотни людей, он идет арестовывать не кого иного, как коварного негодяя, который подло предал его и которого он ненавидел больше всех на свете. Неужели он не спит, неужели такое возможно? Но он тут же вспомнил: чего только не было в годы революции! И переворот 18 брюмера разве не выглядел подобным же «чудом»? Нечего ломать голову, надо делать то, что предписано судьбой; братья-филадельфы подготовили все как следует и обо всем позаботились, его же дело — исполнять!..
Несмотря на срочность своей миссии, Лагори попросил Гидаля обождать и свернул на улицу Фельянтинок. Он пробыл у любимой ровно столько, сколько нужно было, чтобы ее поцеловать и получить благословение на правое дело.
Ровно в семь отряд прибыл на Иерусалимскую улицу к зданию префектуры.
С Паскье обошлось без шума.
Господин префект принадлежал к породе «жаворонков»: он рано ложился и рано вставал. Поэтому в семь утра он был уже одет и сидел за своим рабочим столом. Когда отряд, возглавляемый Бутро, вторгся в его комнату, он встал и спросил, что происходит. Вместо ответа молодой юрист протянул ему указ Мале. Пробежав документ умелым взглядом, Паскье сразу понял: «липа». Но понял он и другое: сопротивляться бессмысленно. Косясь на трехцветный шарф Бутро, он спросил:
— Вы прибыли, чтобы сменить меня, сударь, не так ли?
— Совершенно верно, сударь, — с легким поклоном ответил юрист.
— А что вы намерены сделать со мной?
— Вы, как и указано в этом распоряжении, будете отправлены в Ла Форс.
— Вы не опасаетесь за свою дальнейшую судьбу?
— Ничуть.
— В таком случае, сударь, освобождаю вам место. Вот ключи от ящиков стола, а это — от шкафа с бумагами. Я к вашим услугам…
Столь же спокойно дал себя арестовать и многоопытный шеф тайной полиции Демаре.
С герцогом Ровиго все вышло по-иному.
Савари не принадлежал к породе «жаворонков», скорее он был «совой». Во всяком случае, этой ночью он работал допоздна и, отправляясь в свою спальню, не велел себя будить ни под каким видом. Утренний сон его был, видимо, крепок, поскольку он не услышал первых ударов в дверь.
— Заперто изнутри, мой генерал, — сказал сержант. — Что будем делать?
— Ломайте, — невозмутимо ответил Лагори.
О, как он ждал этой встречи! Как жаждал увидеть это самодовольное, холеное лицо, искаженное ужасом! Лагори не был кровожаден. Он не собирался мстить негодяю. Но встречи ждал так же страстно, как ждут свидания с женщиной. И ожидания не обманули его.
Когда выбитая дверь повисла на одной петле, на пороге появился человек в ночной рубашке и туфлях на босу ногу.
— Боже мой, что случилось? Неужели пожар?
Пробегая встревоженным взглядом по лицам, министр вдруг увидел улыбающегося Лагори в генеральском мундире, спокойно сложившего руки на груди.
Лицо несчастного стало дергаться, и он чуть не упал навзничь, но капитан Пикерель успел поддержать его под руку.
— Ты не ошибся, старина, это я, — сказал Лагори. — Вот мы и снова свиделись.
— Но я думал, что ты уже на пути в Новый Свет!
— Как видишь, мне и в Старом неплохо.
— Зачем же ты здесь?
— Чтобы занять твое место.
Савари пришлось поддержать и под другую руку, иначе бы Пикерель его уронил.
— Но по какому праву все это происходит? Ты понимаешь, чем рискуешь? — лепетал Савари.
— Пока что рискуешь только ты. Не утруждай себя, Савари, угрозами. Сейчас ты ничто. Твой покровитель мертв, и защитить тебя некому.
Савари не стал ни о чем расспрашивать. Дрожащий, как в лихорадке, он пытался опуститься на колени. Его уста искривились от ужаса.
— Не убивай меня… Ведь мы были друзьями…
Лагори стало противно. Его едва не стошнило.
— Я не собираюсь тебя убивать. Благодари бога, что ты попал в руки более благородные, чем твои. Не бойся за свою жизнь. Тебе лишь придется претерпеть то, что по твоей милости я терпел более двух лет. Ты поедешь в Ла Форс и на собственной шкуре познаешь, как приятна обитель, в которую ты столь щедро посылал своих бывших друзей…
Не желая дольше выносить этот спектакль, Лагори отвернулся и вышел в соседнюю комнату.
Его «бывший друг» сразу воспрянул духом. Обращаясь к окружавшим его солдатам, он быстро шептал:
— Братцы, опомнитесь! Понимаете ли вы, на кого подняли руку? Вас привел сюда беглый преступник. Император жив и по возвращении расправится с изменниками. Я, министр полиции, приказываю вам: арестуйте этого злодея!..
Пока он шептал, человек, стоявший в тени, вышел на свет.
Это был Гидаль.
Не в силах совладать с собой, он выхватил саблю и приставил острие к груди Савари.
— Ах ты мразь… — только и сказал он.
— Пощадите! Неужели вы способны убить безоружного?..
Лагори, услышав крики, вернулся в спальню.
— Оставь его, Гидаль. Пусть разбирается правосудие.
Лакей принес платье Савари и помог ему одеться. На глазах у публики, собравшейся возле особняка министра, его втолкнули в экипаж, окруженный дюжиной солдат. Но на пути в Ла Форс он не выдержал и сделал еще один необдуманный поступок. В тот момент, когда на перекрестке улиц карета остановилась, он с ловкостью ужа проскользнул между конвоирами, открыл дверцу и выпрыгнул на мостовую. Видимо, он думал раствориться в толпе и убежать. Но это ему не удалось. Его тут же схватили.
— Кто это? — спрашивали любопытные.
— Министр полиции! — ответил один из конвойных.
И тут со всех сторон раздались крики:
— Бей его!
— В воду его, мерзавца! Утопить в Сене!
Не будь сильного конвоя, вряд ли удалось бы Анну Савари, герцогу Ровиго, спастись от слишком горячего проявления народной любви.
Всю оставшуюся дорогу он молчал, притаившись, спрятавшись за спинами конвоиров.
В Ла Форс его принял неизменный господин Бо.
— Да, это я, мой друг, — со слезою в голосе проговорил Савари. — Не удивляйтесь: судьба изменчива.
Бравый комендант уже ничему не удивлялся.
— Прошу вас, — добавил Савари, — поместите меня в самую секретную из ваших камер, а ключ от нее выбросьте в колодезь, чтобы эти людоеды до меня не добрались.
Благоразумный Бо сделал вид, что не расслышал этих слов.
Механизм, приведенный в движение, работал сам по себе, казалось бы даже не нуждаясь в механиках.
Вестовые, посланные утром из казарм десятой когорты, прекрасно справились с заданием. Прибыв на улицы Миниме и Куртиль, где находились казармы первого и второго батальонов парижской гвардии, они передали начальству документы, приправленные устными рассказами о действиях «генерала Ламота». В обеих казармах командиры подняли людей, совершенно не интересуясь достоверностью полученной информации. Если у кого и возникали сомнения, они оставались недолго.
Полковник Рабб, командующий первым батальоном, был поражен известием о смерти императора. Не меньше удивлялся и его адъютант Лимозен.
— А это точные сведения, мой полковник? — спросил он.
Рабб пожал плечами.
— Что же нам делать?
— Повиноваться, — ответил полковник и пошел строить людей.
Роты поднимались и шли в указанных направлениях: одни — занимать казначейство и государственный банк, другие — охранять министерства, третьи — закрывать заставы.
К восьми часам весь Париж был взбудоражен.
На улицах собирались толпы зевак, оживленно обсуждавших события.
— Что это? Никак, маневры?
— Какие там маневры! Разве ты не знаешь, что корсиканец сдох?
— Туда и дорога. А нами кто будет управлять? Неужели маленький ублюдок?
— Сам ты ублюдок! Римского короля убрали. У нас будет республика.
— Как в девяносто третьем?
— Точно.
— Вот это здорово!..
Великая империя с ее внешним блеском, победами, чинами и званиями провалилась в небытие.
Люди жили надеждами и уже верили: «Как в девяносто третьем».
Честный Сулье, получивший от нового начальства чин полковника, старался вовсю. Превозмогая болезнь, он поднялся с постели и во главе оставленной ему шестой роты отправился на Гревскую площадь.
Прибыв в ратушу, он потребовал графа Фрошо, префекта округа Сены. Фрошо не оказалось на месте — он имел обыкновение ночевать в своей загородной вилле. За ним тотчас послали.
Граф Фрошо был старым служакой. Некогда отмеченный великим Мирабо, он пользовался полным доверием Наполеона; именно этому доверию он был обязан своим положением, титулом и богатством. Однако известие о смерти императора не слишком взволновало Фрошо, поскольку одновременно с этим ему доложили, что он является членом нового правительства. Префект прекрасно знал, что по имперской конституции в случае смерти Наполеона все его учреждения оставались в силе, и ему должен был наследовать сын, король римский. Но Фрошо сразу понял, что сейчас лучше всего забыть и о конституции, и о римском короле. Вдохновленный полковником Сулье, граф Фрошо, согласно полученной инструкции, стал деятельно готовить большой зал ратуши к приему нового правительства, и его больше всего волновало, что не хватает столов и стульев, которые он и приказал немедленно доставить из запасников ратуши…
Но если нижние и средние звенья механизма работали безотказно, то о верхних сказать этого было нельзя. Штаб Мале — к сожалению, сам он узнал об этом слишком поздно — оказался небезупречным.
Генералы Лагори и Гидаль вполне успешно справились с первой частью своей миссии.
Но потом дело застопорилось.
Вся история с арестом Ровиго, вплоть до его попытки к бегству, сильно взвинтила горячего Гидаля. Он с удовольствием убил бы министра полиции, но Лагори не позволил ему этого сделать. И вот теперь, не находя выхода своему раздражению и одновременно почувствовав усталость от пережитого, он решил немного передохнуть.
Вместо того чтобы завершить доверенную ему операцию и обезвредить главных сановников империи — Камбасереса, Кларка и Реаля, он, считая, что в основном дело сделано, оставил солдат на попечение офицеров, а сам пошел подкрепляться: пропустить стаканчик-другой.
Беда заключалась в том, что если Гидаль начинал «подкрепляться», то обычно доходил до весьма высокого градуса и надолго выходил из строя. Так или иначе, но, найдя гостеприимное кафе, генерал прекрасно в нем обосновался и оказался вне игры.
Не лучше обстояло и с Лагори.
Заняв место Ровиго в министерстве полиции, он вдруг почувствовал себя весьма неуютно. Попросту говоря, не разбираясь в сложных проблемах, весьма от него далеких, он не знал, что делать дальше. Обратиться за справкой было не к кому — чиновники министерства, напуганные арестом Савари, попрятались кто куда. В соседних комнатах было пусто и уныло. Решив получить инструкции у Мале, Лагори отправился в ратушу, но там своего шефа не обнаружил и вернулся обратно. Не зная чем заняться, он вызвал ведомственного портного и приказал снять мерку для парадного мундира, соответствующего его новой должности.
Примерно те же ощущения испытал и Бутро.
Пока он не сел в кресло Паскье, его распирала гордость от сознания собственной значительности. Но, получив это кресло, молодой, неопытный юрист сразу увидел, что оказался не на месте. Он взял было несколько папок с бумагами, стал перебирать документы, ничего не понял, положил обратно и, умирая от скуки, а также и от беспокойства, решил бросить все на произвол судьбы. Выйдя на улицу, он смешался с пестрой толпой, не задумываясь о том, что будет делать дальше.
Что же касается бедного Бокеямпе, то он, плохо зная язык и неясно представляя, что происходит, с самого начала почувствовал себя не в своей тарелке. Используя ситуацию, он решил было вызволить из тюрьмы своего друга, некоего Томаса Мюллера. Господин Бо, уже привыкший ко всем чудесам этого утра, не стал чинить ему препятствий, и Бокеямпе легко добрался до камеры друга. Но непреодолимые препятствия воздвиг сам Мюллер. Выслушав сбивчивый рассказ корсиканца, он с сомнением покачал головой, а затем изрек:
— Все это пахнет военным трибуналом. Предпочитаю остаться здесь, нежели глотать свинец или получить веревку на шею. И тебе посоветовал бы то же самое.
«Поздно», — с грустью подумал Бокеямпе. Он вышел из тюрьмы в подавленном настроении. Чтобы немного развлечься, зашел к своей старой знакомой и неплохо провел там какое-то время. Но потом стало еще тошнее. Все же в конце концов он направился в ратушу, где должен был вступить в свою новую должность. И вот тут-то он окончательно понял, что ничего у него не выйдет.
Мале в ратуше не было. Кругом сновали какие-то люди, занятые своими делами. Рабочие передвигали мебель, вешали новые гардины. Уборщицы мыли пол. Куда ему было обращаться, что говорить? Так вот прямо войти и сказать: «Я ваш новый начальник, префект округа Сены»? Это в его-то потертой одежонке, с его корсиканским произношением? Да они засмеют его, а затем отправят обратно в Ла Форс!..
«Нет уж, лучше не надо, — подумал Бокеямпе. — Делайте вашу игру без меня».
И, подобно Бутро, он растворился в толпе.
Особняк графа Реаля находился совсем рядом с жилищем герцога Ровиго, на углу улиц Сен-Пер и Лилль. Из своих окон граф мог видеть дворец министерства полиции. И сегодня утром, услышав необычный шум и подойдя к окну, он с удивлением наблюдал за тем, как министерство окружают отряды парижской гвардии.
«Что бы это могло значить?» — подумал Реаль и отправил слугу узнать о причине переполоха.
Граф Реаль, член Государственного совета и один из шефов полиции, со времени первых заговоров эпохи Консульства числился в любимцах Наполеона. Он давно забыл свое якобинское прошлое и никогда не вспоминал о том, что защищал Гракха Бабефа на Вандомском процессе. Новый аристократ и богач, владелец дворцов и поместий, он, как и Савари, превратился в «цепного пса» императора. Сегодняшняя сумятица на улице Сен-Пер его почему-то сразу взволновала.
Лакей вернулся с несколько озадаченным видом.
— В чем дело? — спросил Реаль.
— Не знаю, как и сказать вам, ваша светлость.
— Говори, как есть.
— Я осведомился у офицера, что происходит. Он спросил, кто я. Я ответил, что служу у графа Реаля. А он ответил…
Лакей запнулся.
— Что ответил?
— Он ответил… Прошу прощения, ваша светлость. Он сказал: «У нас нет больше графов».
«Плохо дело, — подумал Реаль. — Запахло девяносто третьим».
Он быстро собрался и через черный ход покинул дворец.
Почти одновременно бежал и военный министр Кларк.
Легкомыслие Гидаля дорого обошлось филадельфам.
Главный виновник этих пертурбаций и не подозревал о непредусмотренных поступках членов своего штаба. Он по-прежнему был полон бодрости; ему не требовалось передышек и не нужно было подкрепляться спиртным. В данный момент он в сопровождении своего адъютанта и двух рот десятой когорты пересекал Вандомскую площадь, направляясь к Генеральному штабу.
Взгляд его невольно остановился на бронзовой статуе Наполеона, задрапированного античной тогой и взирающего с высоты огромной колонны в центре площади.
«Скоро мы сбросим тебя отсюда и разобьем в куски», — подумал Мале.
Он спешил. Только что он побывал на улице Сент-Оноре, в доме № 307, у братьев-филадельфов Ладре и Бриана. Братья были связаны с широкими слоями парижских обывателей. Мале предписал в положенное время ударить в набатный колокол, чтобы собрать народ в пределах города. Он также распорядился отправить депеши в Марсель, Тулон и Женеву. Наставляя гонца, едущего к Буонарроти, он просил:
— Лети, как ветер. В Женеве должны узнать сразу же по завершении переворота.
Теперь ему предстояла наиболее сложная задача: обезвредить военно-жандармский аппарат так же, как были обезврежены полицейские власти.
Ближайший визит предстояло сделать к генералу Гюлену.
Визит был крайне неприятным уже потому, что Гюлен являлся военным комендантом Парижа, иначе говоря, занимал именно ту должность, которую Мале определил самому себе.
Генерал Гюлен был по-своему замечательным человеком.
Огромный, как гора, обладавший силой циркового борца и интеллектом восьмилетнего ребенка, он, подобно Реалю, сделал блестящую карьеру при империи. По происхождению рабочий-белильщик, участник взятия Бастилии и добрый якобинец, впоследствии он резко сменил фронт, стал ревностным приверженцем Бонапарта и оказал ему неоценимые услуги в день 18 брюмера. Зная неразборчивость в средствах бывшего «победителя Бастилии», Наполеон именно ему (вместе с Савари) поручил постыдное дело герцога Энгиенского и ряд других аналогичных служб. Поскольку Гюлен все порученное исполнял безропотно и чисто, он быстро стал офицером ордена Почетного легиона, графом империи с рентой в пятьдесят тысяч ливров и владельцем поместий в Вестфалии. Кроме того, он не брезговал и другими доходами, получая в качестве коменданта Парижа жирный навар с игорных предприятий и публичных домов.
Так же как и его коллега Савари, Гюлен не принадлежал к породе «жаворонков» и утром 23 октября спал, словно сурок, вследствие чего незваных гостей ему пришлось встречать тоже в ночной рубашке. Разница была лишь в том, что если Савари ту злосчастную для него ночь провел в своей спальне один, то Гюлен коротал ее в обществе своей жены, и бедной даме при появлении бесцеремонных визитеров пришлось натягивать на себя одеяло вплоть до самых глаз.
Когда Мале в сопровождении капитана Стеновера, голландца на французской службе, вломился в спальню Гюлена, верзила приподнялся на локте и возмущенно пробасил:
— Что это значит? Кто вы такой?
— Я генерал Мале.
Это имя ничего не сказало Гюлену.
— Кто разрешил вам войти? Что вам угодно?
— Генерал, — спокойно сказал Мале, — я пришел сообщить вам печальную новость… Император погиб под стенами Москвы…
Если эта «печальная новость» в свое время заставила Сулье рухнуть на постель, то Гюлен, напротив, вскочил с постели, и Мале с капитаном могли созерцать его могучую фигуру во весь рост, что заставило их несколько отпрянуть.
— Черт побери! — воскликнул Гюлен. — Откуда вам это известно?
Для человека с интеллектом восьмилетнего ребенка то был весьма мудрый вопрос. Во всяком случае, до этого никто не догадался задать его Мале.
Пришлось придумывать на ходу:
— Этой ночью курьер прибыл из России…
А дальше можно было повторить уже повторенное много раз:
— Сенат тотчас собрался… Он низложил императорский режим и создал новое правительство…
Гюлен запустил гигантскую пятерню в шевелюру и напряженно думал.
— Я прибыл сюда, — продолжал Мале, — чтобы вас заместить. На мне лежит также прискорбная обязанность подвергнуть вас временному аресту…
— Но я не верю ни одному вашему слову! — воскликнул Гюлен. — Никогда не мог Сенат дать разрешения на мой арест!
Первый раз за все это утро Мале встретился с сопротивлением. Это его начало раздражать.
— Тем не менее это так, — сказал он. — Вы арестованы.
Наступила тишина.
И тут вдруг мадам Гюлен высунула нос из-под одеяла.
— Мой друг, — прочирикала она, — если этот господин говорит правду, он должен иметь письменное предписание. Потребуйте, чтобы он вам его показал…
Бедная женщина и не подозревала, какую плохую услугу она оказывает мужу.
— И правда, — обрадовался Гюлен. — Вы должны иметь предписания. Покажите их мне.
— Извольте, — сдерживая ярость ответил Мале. — Пройдем в соседнюю комнату, и я их вам покажу.
Мале, Стеновер и Гюлен — все еще в ночной рубашке — прошли в кабинет. Вытащив из кармана пачку бумаг, Мале протянул их коменданту. Гюлен принялся их придирчиво разглядывать. По мере того как он перелистывал постановления Сената, приказы и прокламации, лицо его принимало все более презрительное выражение, что не укрылось от Мале.
— Что это значит? — воскликнул наконец Гюлен. — Все эти бумаги фальшивые! Вы самозванец!
Говорят, дети подчас бывают умнее взрослых. Или, во всяком случае, прозорливее.
Мале понял, что он раскрыт.
Не теряя времени на размышления, он снова опустил руку в карман и выхватил пистолет.
— Вот мои предписания! — сказал он, стреляя в лицо коменданту.
И не слушая истерических криков, раздавшихся в соседней комнате, вместе с капитаном Стеновером, сделавшим вид, будто ничего не произошло, покинул роскошные покои Гюлена, предусмотрительно замкнув двери на ключ.
История эта глубоко взволновала Мале.
Нельзя сказать, чтобы он слишком жалел Гюлена, но все же было неприятно своею рукой так просто убить человека.
Впрочем, главное было не в этом. Он еще ничего не знал о незадачах своих коллег, но для него лично это была первая осечка.
Впервые от начала заговора у него появились сомнения.
«Несчастья начались, жди новых…» — вспомнил он строчку Шекспира.
И правда, к первой неприятности немедленно приплюсовалась вторая.
Одним из тех, на поддержку кого он рассчитывал, рассчитывал безоговорочно, был его старый соратник, опальный генерал Денуайе. Он неоднократно навещал Мале в лечебнице и, казалось, искренне сочувствовал его планам. Поэтому, направляясь к Гюлену, Мале откомандировал Рато с очередным генеральским мундиром к Денуайе, жившему рядом. Каково же было его огорчение, когда, спустившись с лестницы особняка, он увидел своего адъютанта, поджидавшего его со свертком, который следовало отдать генералу.
— Что случилось, Рато? — спросил он.
— Генерал не принял меня. И отказался брать то, что вы послали.
«Струсил», — подумал Мале. И тут же в голову ему пришла мысль, которая обожгла его: нельзя доверять другим то, что обязан сделать сам. А он допустил этот промах не только с Денуайе. Перед тем как заняться Гюленом, он, желая выиграть время, послал к полковнику Генерального штаба Дузе своего лейтенанта, который должен был к приходу Мале познакомить полковника с главными документами, обеспечивающими ему поддержку.
Раздумывая над этим обстоятельством по дороге в штаб, Мале теперь видел, что допустил двойную оплошность. Во-первых, вся его тактика до сих пор действовала безотказно благодаря внезапности: своим сообщением и бумагами он ошеломлял собеседника; и даже в том единственном случае, когда ему не поверили, имел время, чтобы обезвредить Гюлена. Тут же он давал незнакомому человеку возможность одуматься, прикинуть и внимательно рассмотреть фальшивые документы. Это было плохо. Еще хуже было другое.
В своем письме Дузе, которое понес лейтенант, Мале, между прочим, давал наказ полковнику арестовать своего адъютанта Лаборда. Дело в том, что Лаборд — Мале знал это точно — был тайным агентом сверхсекретной разведки Наполеона, человеком, имевшим полные сведения о многих похождениях филадельфов и поэтому самым опасным для заговорщиков. Правильно решив, что Лаборд должен быть устранен в первую очередь, Мале, вместо того чтобы сделать это самому, давал поручение Дузе, о настроениях которого не имел ни малейшего понятия.
Поднимаясь с этими мыслями на второй этаж Генерального штаба, он вдруг оторопел: прямо на него шел Лаборд, тот самый Лаборд, который должен был находиться под арестом…
Полковник Дузе был человеком малоприятным. Нелюдимый и подозрительный, он не имел друзей. Даже Наполеон, которому он оказал немало услуг, не любил его и не продвигал по службе. Впрочем, в отличие от любимцев императора, Дузе не совершил ни одного подвига на поле брани. Он не выезжал из Парижа и почти не выходил из своего кабинета, погрязнув в нескончаемой бюрократической волоките военного ведомства. Но зато в чем другом, а в бумагах он разбирался дотошно и всегда замечал то, чего не видели другие.
Поэтому, когда лейтенант Прево передал ему объемистую папку от своего генерала, Дузе, едва полистав документы, понял все. Его не обольстило назначение генералом бригады — назначение, которого он тщетно ждал многие годы, его не подкупило обещание ста тысяч франков, о котором говорилось в одном документе. Он видел, что все бумаги подложные. И еще, он увидел ненавистную революционную фразеологию, выпирающую в каждой строчке, а для него, махрового роялиста, автор подобной фразеологии, давай он даже самые заманчивые обещания, был смертельным врагом.
Подняв глаза на лейтенанта, Дузе некоторое время изучал его физиономию, а затем спросил:
— Кто поручил вам это?
— Мой генерал, господин полковник.
— А кто он, ваш генерал?
— Не могу знать… Да вот он и сам, — Прево указал пальцем в окно.
Дузе подошел к окну и увидел Вандомскую площадь, пестревшую мундирами солдат и черную по краям от толпы, заполнившей тротуары. К подъезду штаба подходил генерал Мале в окружении эскорта, тот самый Мале, именем которого было подписано большинство бумаг, только что просмотренных полковником…
Когда Мале увидел Лаборда, он где-то в глубине сознания понял, что дело проваливается, и его охватила неожиданная слабость. Он попытался стряхнуть ее, но не очень преуспел в этом. Если до этого он вел себя невероятно уверенно и эта уверенность передавалась окружающим, то теперь она стала словно испаряться, и попытки заменить ее резкостью слов и выражений ничего исправить не могли.
— Почему вы разгуливаете, когда отдан приказ о вашем аресте? — грубо спросил он Лаборда.
— Я ничего не знаю об этом приказе, — ответил Лаборд.
— Но он был отдан вашему шефу!
— Тогда зайдемте к нему, и все сразу выяснится.
И тут Мале сделал новую ошибку. Оставив Рато и двух солдат в прихожей, он вошел в кабинет Дузе в сопровождении одного капитана Стеновера, причем капитан остался у самой двери. Таким образом, заговорщик оказался один против двух врагов; правда, в тот момент он еще не знал, что оба — враги.
Обращаясь к Дузе, он резко сказал:
— Из документа вы знаете, что Сенат назначил вас генералом бригады. Я военный комендант Парижа и командующий первым дивизионом, ваш непосредственный начальник. Вы получили мои приказы — немедленно выполняйте их!
— Я подчиняюсь приказам законного правительства, — ответил полковник, — заверенным подписями, которые мне известны. Предъявите мне такие приказы, и я подчинюсь.
Мале почувствовал, что им овладевает растерянность. И одновременно гнев. Он мог бы отдать своим людям приказ арестовать обоих, но свои люди были за дверью, а Лаборд стоял у него за спиной, да к тому же Дузе был ему нужен, и он с упорством маньяка все еще надеялся его убедить. Сдерживая ярость, он сказал:
— Мои приказы подписаны мною. Этого вам должно быть достаточно. Я один отвечаю перед Сенатом. Если вы не подчинитесь, на вас ляжет огромная ответственность.
Дузе, не отвечая ни слова, смотрел на собеседника. В его взгляде светилась ирония.
— Я приказываю вам подчиниться! — выходя из себя, закричал Мале.
— Нет, никогда я не подчинюсь изменнику, — твердо сказал Дузе, делая знак Лаборду.
Поняв, что время переговоров окончилось, Мале опустил руку к карману. Но было поздно. Лаборд мгновенно перехватил его руку, а полковник тут же кинулся на него и впился ему в горло.
Прежде чем пораженный Стеновер успел очнуться, его генерал уже валялся на полу, с платком, засунутым в рот вместо кляпа, и с руками, скрученными за спиной; его противники были мастерами своего дела.
— Опомнитесь! — воскликнул капитан. — Вы подняли руку на уполномоченного правительства!
— Дурак, он ничего не понял, — заметил Лаборд Дузе, а затем, обращаясь к Стеноверу, сказал:
— Вы арестованы, капитан.
Рато, стоявший в прихожей, внимательно прислушивался к происходящему. Услышав последние слова и не теряя времени, он крикнул сопровождавшим его:
— Скорее вниз, ребята!
Сам припустившись первым, он бросил свой сверток в подъезде и выбежал на площадь, стремясь поскорее слиться с толпой.
Кабинет полковника наполнился жандармами.
Связанного Мале подняли и посадили на стул.
Дузе, широко распахнув окно, поднялся на подоконник и крикнул во всю силу голоса:
— Солдаты, вы стали жертвой чудовищного злодейства! Ваш император жив! Человек, попытавшийся вас одурачить, арестован. Вот он, смотрите!
Жандармы подвели связанного Мале к окну.
Наступила мгновенная тишина.
Потом раздался единодушный выкрик:
— Да здравствует император!
Было девять часов утра.
Бронзовый император с высоты Вандомской колонны бесстрастно взирал на опустевшую площадь.
Возвратясь в Женеву, Лекурб тотчас созвал филадельфов. Он подробно рассказал о свидании с Мале, о его планах и наказах.
— Так чего же ждать? — воскликнул Вийяр. — Если в Париже брат Леонид овладел командными высотами, то узнаем об этом мы не сегодня и не завтра. А почему бы не начать независимо от Парижа? Мы можем стать хозяевами положения в нашем департаменте, а то и в Пьемонте!
— Этого делать не следует, — быстро ответил Марат.
— Твоя правда, — подхватил Буонарроти. — Как это ни трудно при нашем естественном нетерпении, мы должны ждать вестей из центра. Хочется думать, брат Леонид осуществил свой смелый замысел. А если нет? Мы погибнем сами и погубим сотни людей. И главное, своими руками уничтожим то, что начинает давать первые всходы, — нашу новую организацию.
Он умолк, словно вспоминая о чем-то, а затем продолжал другим тоном:
— Братья, разное бывает в этом мире. Разные планы, разные свершения. В свое время наш общий вождь Гракх Бабеф создал план «республиканской Вандеи». Указывая на роялистскую Вандею, он предлагал нам, своим ученикам, создать подобие Вандеи, но Вандеи революционной. Я вспомнил об этом потому, что твое предложение, — он кивнул Вийяру, — чем-то напоминает «республиканскую Вандею» Бабефа: начать восстание в месте, отдаленном от столицы, и оттуда двигаться к центру… Но тогда мы все отвергли идею Бабефа, хотя Директория была слабым правительством, и это, казалось бы, давало шанс на успех. Тем более подобная идея должна быть отвергнута сейчас, когда тиран зажал в тисках всю Европу… Нет, врага поражать нужно в голову, только в голову…
Только в голову…
Произнося эти слова, Буонарроти не знал и не мог знать, что их движение там, в Париже, сейчас получило смертельный удар в самую голову.
Великий архонт филадельфов, неизбывный враг Наполеона, создатель необыкновенно смелого плана и бесстрашный претворитель этого плана, сейчас из-за нескольких неверных шагов был смят, раздавлен, выбит из седла.
Но, как известно, когда отрублена голова, тело еще конвульсирует.
Руководитель заговора, после того как в течение пяти часов шел от успеха к успеху, был устранен; но отдельные звенья затеянного им действа продолжали раскручиваться. Гонцы с радостным известием летели в Марсель и Женеву, подразделения солдат бодро двигались по улицам, офицеры исполняли распоряжения «нового правительства», граф Фрошо с великой рьяностью готовил для него апартаменты, а добрые парижане, забыв о господах, обращались друг к другу, как в девяносто третьем, — «гражданин».
Поэтому Дузе и Лаборд оказались в довольно затруднительном положении. Буквально на каждом шагу им приходилось преодолевать неожиданные препятствия.
Началось с того, что Лаборд встретился с упорным сопротивлением тюремного начальства в Ла Форс, куда он отправился освобождать Савари, Паскье и Демаре.
Господин Бо принял его крайне неприветливо, а когда он изложил свое требование, спросил:
— У вас имеется письменное предписание?
— От кого? — удивился Лаборд.
— От министра полиции, разумеется.
Лаборд взбеленился:
— Вы что, нарочно строите из себя дурака или действительно спятили? Разве вы не видите, кто перед вами? И какое предписание от министра могу я иметь, когда пришел освобождать этого самого министра из вашего каменного мешка?
— С вами со всеми, пожалуй, легко и спятить. Но я еще не спятил пока. Я требую предписания от н о в о г о министра.
— «Новый министр» — обманщик и злодей, он будет наказан. А министр полиции у нас один — герцог Ровиго.
— Сатана вас разберет, — ворчал комендант. — Только что он министр, а через час — злодей и обманщик, только что злодей и обманщик, а через час — министр. Я не могу вникать во всю эту галиматью и как исправный чиновник требую только одного — письменного приказа.
— Вы его вскоре получите, — прошипел Лаборд, награждая Бо уничтожающим взглядом, — и это будет приказ о вашем смещении и отдаче под суд.
Он повернулся и пошел к двери, но тут начальник тюрьмы, ощутив шестым чувством, что дело серьезное и дальше упорствовать не следует, остановил его и выполнил распоряжение: трое высших полицейских чинов получили свободу и возможность направиться в свои бюро.
Удовлетворенный Лаборд поскакал к ратуше. Там он быстро пресек манипуляции графа Фрошо, сразив старика известием, что император жив и что он, префект округа Сены, стал жертвой ловких мистификаторов. Затем адъютант Дузе прибыл на улицу Сен-Пер, желая навести порядок в армейских частях, окружавших министерство полиции.
Здесь-то ему пришлось во второй раз встретиться с сопротивлением, причем гораздо более сильным и неприятным, чем в тюрьме Ла Форс.
Когда он подходил к зданию министерства, дежурный потребовал пропуск.
— Какой пропуск? — удивился Лаборд.
— Подписанный законной властью.
— Я сам законная власть.
— Тогда подождите минутку, господин офицер.
Подошел начальник пикета, лейтенант Бомон.
— Вы не имеете пропуска, подписанного новым министром?
— Каким еще, к черту, новым министром?
— Генералом Лагори.
— Изменник Лагори арестован и будет судим военным трибуналом.
— За такие слова я вынужден вас арестовать и отправить в Генеральный штаб.
Как ни чертыхался Лаборд, как ни угрожал молодому лейтенанту, тот был непреклонен и в сопровождении нескольких солдат поволок его на Вандомскую площадь.
Конечно, здесь все сразу выяснилось, и по приказанию Дузе Бомон и его солдаты, в свою очередь, были арестованы. Но эти мелкие неполадки показывали властям, что с наведением порядка нужно спешить. Тем более что той же неприятности почти в то же время подвергся и господин Паскье.
Префект полиции прибыл на Иерусалимскую улицу в прекрасном настроении. Но вскоре оно рассеялось. Приближаясь к префектуре, он заметил, что солдаты и обыватели поглядывают на него весьма подозрительно.
Часовой у подъезда потребовал пропуск.
— Что еще за пропуск? — не понял Паскье.
— Обыкновенный пропуск, подписанный господином префектом.
— Но я сам и есть префект!
— Какой? Новый или старый?
— Что значит — новый или старый? Единственный, законный, занимающий свой пост не один год.
— Значит, старый. То-то лицо ваше мне показалось знакомым… В таком случае вы подлежите аресту, как враг Республики.
Только что прибыв из тюрьмы, попадать туда снова Паскье не имел ни малейшего желания, поэтому, придерживая полы своего сюртука, он припустился бежать.
Раздались крики:
— Держи его, злодея!
— Повесить кровопийцу!..
Петляя по переулкам и подворотням, господин префект добрался до знакомой аптеки. Провизор принял его и дал успокоительных капель; они оказались очень кстати. Но тут раздался яростный стук в дверь…
…Что было дальше, покрыто мраком неизвестности, поскольку существуют две версии. Сам Паскье уверял, что он вместе со старым провизором оборонял аптеку в течение целого часа, пока не прибыли верные воинские части. Но жители квартала говорили другое. Они со смехом рассказывали, как господин Паскье, переодевшись в платье жены провизора и напялив ее парик, бежал через черный ход и как затем в течение долгого времени бедный аптекарь тщетно требовал возвращения вещей своей супруги…
Впрочем, каких только анекдотов в то время не ходило по Парижу!..
Лишь к вечеру правительству удалось успокоить столицу.
Обыватели забились в свои норы, офицеры и солдаты, избегнувшие ареста, были разведены по казармам.
На стенах домов появилась прокламация Савари:
«Трое бывших генералов, Мале, Лагори и Гидаль, обманули нескольких национальных гвардейцев и направили их против министра полиции, префекта и военного коменданта Парижа. Против всех троих было совершено грубое насилие. Мятежники распустили слух о смерти императора. Эти экс-генералы арестованы и будут отданы в руки правосудия. В настоящее время Париж абсолютно спокоен».
Почти всех членов штаба Мале арестовали в тот же день или днем позже.
Лагори был взят Лабордом прямо в министерском кресле, когда новый министр полиции, все еще не зная, чем заняться, сочинял письмо своему шефу. Он успел написать всего три строчки:
«Дорогой Мале,
я арестовал министра полиции и префекта. Для большей безопасности я обязан сделать…»
Что он был обязан сделать, так никто никогда и не узнал, ибо в этот самый момент его схватили.
Рато имел наивность вернуться в свою казарму, рассчитывая, что его утреннего отсутствия не заметили. Но поскольку отсутствие распространялось не только на утро, но и на всю предшествующую ночь, сержант сразу подал рапорт. Кто-то опознал в нем «адъютанта» мятежного генерала, и он был арестован.
Гидаль и Бокеямпе, некогда сидевшие в одной камере, и теперь действовали вместе. Они собирались бежать из Парижа, но остановились на ночь у одного «верного» человека, который тут же продал их полиции.
Рато, после ареста ставший очень разговорчивым, навел жандармов на Каамано, который был арестован на следующий день.
Бутро удалось скрыться.
Еще одного человека тщательно разыскивали полицейские агенты, то был таинственный аббат Лафон. Но найти его, несмотря на все старания опытных сыщиков, ни сейчас, ни позднее так и не смогли.
Сразу же состоялось совещание высших функционеров империи во дворце Камбасереса.
Господин архиканцлер гордился своей выдержкой и храбростью: в отличие от Реаля или Кларка, в день смуты он не бежал со своего поста и грудью встретил опасность! Честно говоря, он даже толком не знал, что произошло в то утро; ему и в голову не пришло, что о нем, вследствие его полной ничтожности, заговорщики просто забыли…
На совещании голоса разделились.
Военный министр Кларк, граф де Фельтр, считал, что расследование нужно произвести с великим тщанием. Уже было арестовано несколько сот заподозренных; это число, вероятно, будет увеличено.
— Не может быть, — говорил Кларк, — чтобы несколько человек взяли на себя и почти провели операцию подобного масштаба. Наверняка здесь действовала какая-то мощная организация…
Реаль и Паскье были согласны с Кларком.
Внутренне не мог с ним не согласиться и Савари. Он сразу же вспомнил о филадельфах и предостережениях Каппеля. Но, несмотря на свою глупость, герцог Ровиго хорошо изучил Хозяина и догадывался, что тот бы не захотел раздувать дело: это было не ко времени. Савари не сомневался, что Наполеон предпочел бы считать заговор делом рук нескольких не вполне нормальных одиночек, никак не связанных с народом.
И поэтому он сказал:
— Я не могу согласиться с графом. Слишком хорошо я знаю Мале и Лагори. Первый — явный безумец, сбежавший из сумасшедшего дома, второй — меланхолик и отщепенец, годами живший вне закона. Ни у одного, ни у другого не прослеживаются связи с какими бы то ни было организациями. Большинство арестованных следует освободить. А горсть виновников — маньяков и соблазненных ими — судить и наказать до возвращения императора.
До возвращения императора…
Эти слова всех повергли в трепет.
Камбасерес, который знал характер Наполеона не хуже, чем герцог Ровиго, поддержал мнение министра полиции, и оно было утверждено.
Быстро сформировали военный трибунал, и уже 24 октября он приступил к работе.
На суде Мале держался героем.
Всю вину он принял на себя, всячески стараясь выгородить других. Те, кто действовал с ним, по его словам, не знали истины, верили в смерть императора и были полны благих намерений. Особенно много усилий затратил великий архонт, чтобы не выдать и даже не задеть организацию. Слово «филадельфы» во время процесса не прозвучало ни разу. Имена Буонарроти, Базена, Анджелони, Демайо не были названы.
Несмотря на полученные инструкции, члены суда сомневались.
— Вы хотите уверить нас, — заметил председатель, генерал Дежан, — что в одиночку собирались свалить государство. Это невероятно. Кто были ваши сообщники?
— О, их было много, очень много, — с улыбкой ответил Мале. — Вся Франция. И вы в числе других, господин генерал, если бы я победил.
На это сказать было нечего.
Подсудимые, приняв версию Мале, с разной степенью настойчивости пытались отрицать свою вину: они не знали, что император жив, и в своих действиях лишь подчинялись вышестоящему. Некоторые, желая вызвать жалость судей, рассказывали о женах и детях, подчеркивали свое бескорыстие, демонстрировали рубцы от ран, полученных в боях за императора.
Все это не помогло. Судьба двадцати четырех сознательных и невольных соучастников Мале была решена заранее. Четырнадцать, в том числе глава заговора, Лагори, Гидаль, Рато, Бокеямпе, Сулье, Пикерель, Рабб, Стеновер и Бомон были приговорены к смерти, остальные десять — лишены должностей и званий и оставлены в тюрьме.
В последний момент «по воле императрицы» полковник Рабб и капрал Рато были помилованы. Первый заслужил снисхождение своими семейными связями, второй — длинным языком: спасая жизнь, Рато показал себя превосходным осведомителем, и полицейские власти надеялись использовать его в дальнейшем.
Двенадцать были расстреляны 29 октября на Гренельском поле. Согласно преданию, Мале сам командовал расстрелом.
Трупы, погруженные на три телеги, отвезли в Валь де Грас, чтобы бросить в общую яму. Было замечено, что печальный кортеж сопровождала женщина, одетая в черное, с густой вуалью на лице. Это была Софи Гюго, провожавшая в последний путь любимого человека. Дениз Мале не могла составить ей компанию: за несколько дней до этого она была арестована и брошена в тюрьму. Великий архонт филадельфов знал, что делал, когда поручал своего сына заботам посторонней женщины…
Весь день 29 октября, словно оплакивая погибших, лил холодный осенний дождь.
Наполеон, загоняя лошадей, мчался на запад.
Как некогда в Египте, ныне в России, он бросил издыхающую армию на произвол судьбы, а сам спешил в столицу «милой Франции», спасать свою жизнь и остатки славы своего имени.
Но ноябрь 1799 года сильно отличался от ноября года 1812!
Тогда впереди были Брюмер, Консульство, Империя, нескончаемые победы, мировое могущество.
Теперь же ожидали только букет поражений, позор отречения, краткая агония и крошечный остров, затерянный в океане.
Впрочем, всего этого он еще не знал.
Он знал только то, что оставил ореол непобедимости в этой холодной России, что во Франции против него состоялся заговор и что лишь чудо спасло его от гибели. И еще знал он, что его сановники и генералы, все те, кого он осыпал деньгами и почестями и на кого оставил страну, столицу, жену и наследника, забыв присягу, проявили готовность поддаться первому встречному, протянувшему руку, чтобы сбросить в грязь его корону.
О заговоре он узнал поздно, только 7 ноября, когда все было кончено, виновные казнены и жизнь вошла в старую колею.
Получив сообщение из Парижа, Наполеон принял его спокойно. На людях он делал вид, будто такому «пустяку» не придает значения. И, только оставшись среди самых близких, дал волю чувствам.
— Мале!.. — воскликнул он. — Четырежды я прощал его, и вот результат. Вот к чему приводит снисходительность…
Он пылал негодованием против тех, кто так быстро от него отрекся:
— Что Рабб дурак, это я знал давно. Но как был обойден Фрошо, человек с головой, поддавшийся заговорщикам по первому требованию, не наведя справок, не сделав и шага, чтобы поддержать авторитет законного государя? Что это, если не якобинская закваска? Хорош и Кларк, который теперь распинается в своей преданности, а тогда не потрудился даже натянуть сапоги, чтобы поспешить в казармы, привести солдат к присяге римскому королю, вытащить из тюрьмы Савари! Как можно полагаться на подобных людей?..
Его влекло и к более общим мыслям.
— Французы, как женщины, они не выносят длительной разлуки. Если уехал надолго, не знаешь, что встретит тебя по возвращении…
И вывод:
— Вероятно, все то, что я создал, еще очень хрупко…
В столицу он прибыл в ночь с 18 на 19 декабря.
У ворот Тюильрийского дворца произошла заминка.
Он не потрудился узнать пароль, а солдаты караула не признали своего императора.
Да и кто бы мог узнать его в этом ватном армяке, в этой теплой шапке, надвинутой на глаза, с этой густой бородой, покрывающей давно не бритые щеки?
Один из гвардейцев протянул было руку, чтобы схватить «самозванца»…
Впрочем, все тут же разрешилось, и Наполеон похвалил гвардейцев за бдительность.
А про себя подумал: «Вот что ожидало бы великого императора, если бы заговор удался».
19 декабря столица с раннего утра была взбудоражена известием: император в Тюильри.
Для многих парижан это было удивительное известие; они давно забыли думать об императоре. Они были уверены, что император погибает (или уже погиб) там, в снежных полях далекой России.
А император меж тем ровно в девять утра созвал всех своих главных сановников.
Только что он прочитал листовку, доставленную ему тайной полицией, один из тех листков, которые во множестве распространялись в казармах. Там было написано:
«Солдаты! На вас надеются парижане. Проявите смелость, и Родина будет спасена. Отомстите врагам! Смелее, народ вас поддержит! Произнесите только: долой императора! Народ подхватит ваш призыв, и вся Франция восстанет!»
— Вот, полюбуйтесь, — сказал Наполеон, бросая листок на стол. — По-видимому, у нас все так замечательно организовано, что один капрал в сопровождении горстки солдат может овладеть правительством. Да что там говорить, если я сам этой ночью едва не был арестован у дверей моего жилища!..
Он обвел всех уничтожающим взглядом.
— Так-то, господа. Вот они, плоды вашей революции, которую вы считали законченной. Вы, стало быть, поверили в мою смерть… Ну что ж, здесь я ничего не могу сказать… Но мой наследник, король римский! Вы забыли о нем? А ваши клятвы, ваши принципы, ваши доктрины!.. Вы заставляете меня трепетать за будущее!..
Потом он удалился в свой кабинет и начал принимать каждого поодиночке.
Первым был вызван Камбасерес и вскоре вышел с просветленным лицом.
Вторым был Кларк. Его император держал почти два часа, и когда наконец он появился на пороге приемной, все заметили пот, обильно струившийся по его лицу.
На очереди оказался Савари.
Доблестного герцога Ровиго все считали конченым человеком. Не он ли, министр полиции, проморгал заговор и проявил легкомыслие, чуть не приведшее к концу империи? А его поведение во время ареста? Его разговор с начальником тюрьмы, о чем было известно всему Парижу? Нет, портфеля он не сохранит, и хорошо, если отделается только этим, — таково было общее мнение. Даже Фуше приехал из своего поместья, чтобы оказаться рядом, когда Наполеон приступит к смене министра.
Направляясь в кабинет Хозяина, Савари шел нетвердым шагом, и все молчаливо расступались перед ним, словно перед прокаженным.
Когда он вошел, Наполеон листал какие-то бумаги. Продолжая это занятие и не поднимая глаз, император сказал:
— А, это вы, Савари… Я вот просматриваю кое-какие донесения прошлых месяцев. В частности, из Женевы. Там имеются прелюбопытнейшие сведения…
Он вдруг посмотрел на министра долгим взглядом, и тот почувствовал, как мурашки забегали у него по спине.
— Что же вы, Савари, так оплошали? Префект Лемана посылал депешу за депешей. И предсказал почти математически точно то, что произошло затем… А вы что ответили ему?..
Савари молчал, и можно было услышать, как стучат его зубы.
— Впрочем, не трудитесь. Копии ваших ответов передо мной. Что ж вы так оплошали, Савари?
— Сам не знаю, ваше величество, — выдавил из себя министр. — Вы столь мало придавали значения этим филадельфам…
— Ах так, значит, виноват я. Понятно. Я всегда и во всем виноват…
— Простите, сир, я не то хотел сказать.
— То, Савари, вы хотели сказать именно то. И это правильно. Я виноват в том, что сделал вас министром, и в том, что не контролировал вашу деятельность, что слепо доверял вам, и еще во многом другом, Савари.
Вдруг, посмотрев на министра с любопытством, он переменил тему.
— А что, Савари, плохо было в тюрьме?
— Плохо, ваше величество.
— И вы не хотели бы попасть туда снова?
— Никак нет, ваше величество, — пролепетал Савари.
— Вы трусоваты, Савари. Мне известен ваш наказ начальнику тюрьмы.
Министр вдруг на момент набрался смелости — его самолюбие было слишком уязвлено.
— Вы видели меня в бою, сир. Я никогда не показывал спину врагам.
— Это правда, Савари. На поле брани вы всегда держались молодцом. Именно поэтому я и поднял вас так высоко… Но скажите мне, — спросил он внезапно, — почему эти изверги не убили вас? По всем законам логики они должны были вас уничтожить. Попытались же они убить беднягу Гюлена, а он для них куда менее одиозная фигура…
Савари молчал.
— Уж не думали ли они перетянуть вас на свою сторону? Не показали ли вы своим поведением, что можете изменить мне?
— Нет, ваше величество! — с жаром воскликнул министр. — Этого не было, этого не могло быть, я всегда был готов умереть за вас, ваше величество, и на поле боя, и на любом посту, который вы доверили бы мне!
Наполеон встал, подошел к министру и положил ему руку на плечо.
— Я знаю это, мой бедный Савари, знаю и верю тебе. Ты не предашь меня. И я доволен тобой. Нет, не твоим прошлым поведением в отношении Женевы, а твоим поведением недавним, той мудростью, с которой ты распорядился при ликвидации последствий заговора. Ты оказался мудрее Кларка и Реаля. Ты поступил совершенно правильно, не раздувая этого дела. И за это я готов многое простить тебе, Савари. Сегодня я доволен тобой.
Савари не знал, на каком свете он находится. Он растерянно моргал.
Наполеон опять склонился к бумагам. Потом сказал:
— Я не держу вас больше, Савари. Идите, продолжайте мне верно служить. И постарайтесь быть более проницательным в отношении людей, которые нас окружают. Идите, Савари.
Савари не шел, а плыл, словно поддерживаемый крыльями, которые вдруг выросли у него за плечами. Когда он был у двери, император его окликнул:
— Не забудьте о нашем разговоре, Савари. Разберитесь с Женевой.
— Разберусь, ваше величество, — радостно воскликнул Савари. — Я всех их сотру в порошок!
— В порошок не надо, Савари. Соблюдайте умеренность. Но разгоните все эти организации и собрания.
— Будет сделано, сир. А что прикажете в отношении Буонарроти?
— Буонарроти… — повторил Наполеон. — Буонарроти… Пожалуй, вышлите его из Женевы.
— Куда, ваше величество?
Наполеон вскочил.
— Вы опять хотите сделать из меня няньку, Савари? Думайте сами, на то у вас и голова!
Савари вобрал голову в плечи и быстро выскользнул из кабинета.
Наполеон отыгрался на Фрошо.
Не желая брать ответственность на себя, он поручил изучить поведение префекта Сены разным секциям Государственного совета, и те, зная мнение императора, высказались единодушно: «Виновен и должен быть уволен с должности».
— Так и поступим, — сказал Наполеон.
Фрошо был в отчаянии. Ему не пришло в голову, что он должен благодарить судьбу: бедный Сулье, не более виноватый, чем он, поплатился жизнью за свою ошибку…
Император был не вполне доволен снисходительностью властей в отношении Рабба и Рато. Не желая отменять «милость императрицы», он тем не менее сделал тюремное заключение обоих пожизненным, а Рато, сверх того, приказал клеймить раскаленным железом.
Не больше милосердия проявил он и по отношению к двум другим участникам дела Мале.
К этому времени Бутро был выслежен и задержан. Бедный юрист, зная о спасении Рато и учитывая, что он виновен не более, чем бывший капрал, рассчитывал на пощаду. Он строчил из тюрьмы прошения не только в прозе, но и в стихах, пытаясь умилостивить вершителей своей судьбы. Все было тщетно. С санкции императора он был расстрелян на том же Гренельском поле, где ранее встретили смерть Мале и его одиннадцать соратников.
Не проявил Наполеон снисхождения и к Каамано.
В свое время военный трибунал оправдал испанского монаха за неимением доказательств его вины. Однако по приказу императора несчастный испанец, так толком ничего и не понявший, был брошен в Венсенн, где и протомился до конца режима.
За карами последовали награды.
Более всех был выделен Лаборд. Этот обер-фискал получил чин генерал-адъютанта, орден Почетного легиона, звание барона империи и денежный дар в четыре тысячи франков.
Денежные награды, чины, ордена получили многие офицеры, показавшие преданность империи.
Но — странное дело! — император не проявил своего благоволения к тем двоим, которым особенно был обязан: к Гюлену и Дузе.
Дузе он не любил. Особенно покоробило его, что Мале назначил полковника бригадным генералом.
— Ну что ж, оставим его в этом звании, — холодно сказал Наполеон, прочитав рапорт. И после этого приказал: лишить Дузе занимаемой должности и выслать из Парижа.
Гюлен пролил кровь ради своего императора. Правда, пуля Мале не лишила его жизни, лишь узуродовав лицо: она застряла в челюсти, и хирург не сумел извлечь ее оттуда.
У властителя не нашлось иных форм благодарности Гюлену, кроме как-то оброненной фразы:
— Этот бедный Гюлен стал похож на шута: его раздула пуля[38].
И с тех пор выражение «шут с пулей» навсегда прилипло к «бедному Гюлену».
В течение нескольких недель шла непрерывная демонстрация верноподданнических чувств.
Чтобы успокоить императора и убедить в своей преданности, Законодательный корпус и Сенат в полном составе явились в Тюильри, выражая гнев по поводу «ужасного покушения» и радость по случаю «чудесного избавления».
Из провинций и городов потоком лились приветственные адреса.
Чиновники высших правительственных учреждений вновь присягали на верность верховной власти и установленному порядку престолонаследия.
А затем Наполеону все это надоело, и он решил поставить точку.
Когда Савари явился с очередным докладом, в котором упоминался Мале, он грубо прервал его:
— Довольно, Савари. Я не желаю больше слышать это имя. Я хочу забыть о деле 23 октября.
Забыть… Это было легко сказать, но трудно исполнить.
Во всяком случае, сам министр полиции сделать этого не смог. Утро 23 октября навсегда осталось для него самым страшным утром в его жизни. И, окрыленный возвращением августейшего фавора, он все же не мог простить Наполеону обвинения в трусости.
— Скажите мне, — сетовал он в разговоре с Паскье, — может ли человек, даже если он министр полиции, эффективно обороняться против целой банды, захваченный в постели в ночной рубашке?..
Да и Хозяин его, при всех благих намерениях, не смог вытравить из памяти то роковое событие, о котором он будет неоднократно вспоминать даже на острове Святой Елены.
И как можно было забыть об этом, если сама жизнь каждый день делала новые напоминания?
Теперь Савари не мог простить себе легкомыслия, с которым отнесся к первым сведениям о заговоре. А ведь они приходили неоднократно и из разных мест.
В те самые дни, когда Каппель бомбардировал его письмами из Женевы, не менее тревожные послания шли из других городов юга, прежде всего из Марселя.
Префект департамента Буш-дю-Рон Тибодо неоднократно взывал к министру полиции, указывая на заговор, охвативший весь юг Прованса — от Марселя и Тулона до Экса и Авиньона. В деле принимали участие многие видные якобинцы, в том числе участники первых конспираций Мале. Во главе их, согласно утверждению Тибодо, находился генерал Гидаль, и они ждали сигнала из Парижа. В конце 1811 года Савари дал согласие на арест Гидаля, но этим дело и ограничилось. Подобно тому как было с Каппелем, он даже послал письменный выговор Тибодо, рекомендуя ему покончить с «изобретением заговоров».
А потом произошли события 23 октября, полностью подтвердившие версию Тибодо, как подтверждали они и версию Каппеля.
А потом, уже после подавления заговора, последовали новые сообщения из Марселя, и в одном из них говорилось:
«В день, когда о выступлении генералов Мале и Гидаля стало известно в Марселе, четыреста человек пришли в город. Они были готовы действовать, когда явился один из вожаков, одетый в генеральскую форму, и сказал: „Друзья, разойдемся. В Париже удар сорвался. Надо ждать“.
Надо ждать…
Ну как можно было не вспомнить при этом один эпизод из финала драмы Мале?
Когда осужденных везли на место казни, на Марсовом поле к ним попыталась прорваться толпа молодежи. Люди кричали: «Да здравствует Республика!»
Конвой с трудом отогнал демонстрантов.
Но Мале успел им ответить:
— Друзья, помните день 23 октября. Я умираю, но я не последний римлянин. Они овладели стволом, но не захватили ни корней, ни ветвей. Через шесть месяцев наша гибель будет отомщена!..
Будущее показало, что он ошибся только в сроках.
«Они овладели стволом, но не захватили ни корней, ни ветвей». Так сказал брат Леонид в свой смертный час. И это истина. Корни нашей организации уходят в глубь земли, которую попирают сапоги завоевателя, а ветви широкой кроной раскинулись над Францией, Италией, Германией, Польшей, Испанией — всеми народами и странами, где истинные патриоты борются за свободу и счастье своей отчизны…
Филипп Буонарроти прощался с братьями. Его прощальная речь глубоко запала в их души. Они верили: несмотря на поражение, день 23 октября принес свои плоды. И поражение вырастало в победу. В знамя грядущей победы. В надежду на скорое избавление…
…Савари быстро и точно выполнил волю Хозяина.
Всего через день после приема в Тюильри он отправил полицейским властям Лемана предписание: без лишнего шума распустить все ложи и тайные организации Женевы, обратив особенное внимание на филадельфов. Троих вожаков — Буонарроти, Вейяра и Террея — расселить по другим городам при сохранении тщательного надзора полиции.
Буонарроти давалась привилегия самому выбрать место своей ссылки, при условии, чтобы оно находилось не ближе ста тридцати лье от Парижа и императорских резиденций.
Барон Каппель был доволен. Наконец-то верховные власти вняли его многомесячным призывам! Наконец-то он сможет вздохнуть спокойно!..
Он постарался сделать все в наилучшем виде. В течение одной ночи отряды жандармов, бесшумно дефилируя по улицам, прикрыли все масонские ложи. Были ликвидированы и «Союз сердец», и «Треугольник», в котором окопались филадельфы.
Самого Буонарроти Каппель удостоил высокой чести: он пригласил его для душеспасительной беседы в префектуру.
Результат этой акции он кратко отразил в ответном письме министру полиции от 10 февраля 18 13 года:
«Я получил от него обещание вести себя спокойно. Но, чтобы он сдержал это слово, следовало бы заменить ему голову».
Каппель, неважно знавший французский язык, выразился, как ему показалось, афористично. Про себя же он думал другое: конечно, заменить голову нельзя, но убрать бы ее следовало.
Быть может, Савари его и понял. Но распоряжения императора были святы для герцога Ровиго — здесь ничего ни прибавить, ни убавить он не мог.
Вследствие этого Филипп Буонарроти, избравший своим новым местопребыванием старинный город Гренобль на юге Франции, вскоре и перебрался туда вместе с супругой.
Все свои старые связи он сохранил. И особенно радовало его, что власти так и не дознались до тайного «Общества Высокодостойных мастеров», которое он рассматривал как оплот всех революционных сил Франции и Италии.
Наполеон хотел забыть день 23 октября, но люди его не забыли. И не только друзья свободы во Франции, не только борцы, во главе которых шел великий архонт филадельфов.
Вся порабощенная Европа воспрянула духом.
Поражение Наполеона в России и заговор Мале стали двумя сторонами медали, которая вскоре легла на погребальную колесницу империи.
Русский царь, несравненно более мудрый и дальновидный, чем другие монархи, вошедшие в состав новой антинаполеоновской коалиции, прекрасно понимал силу вещей и, взвешивая уроки прошлого, теперь относился весьма критически к мысли о реставрации Бурбонов.
В марте 1814 года в беседе с роялистом бароном Витролем он высказал мысль, которая привела в негодование союзников.
— Быть может, разумно созданная республика больше бы соответствовала духу французов? Ведь не могли же идеи свободы, так долго зревшие в вашей стране, не оставить следа!
Вероятно, именно этот «след», иными словами, действия филадельфов и заговор Мале и навели Александра Павловича на столь «еретическую» мысль.
Но был среди великого множества лиц — коронованных и некоронованных, борющихся за свободу и противостоящих борцам — один человек, который оставался равнодушным ко всем этим делам и мыслям и, проживая в Париже, даже понятия не имел о заговоре Мале.
То был потомок Карла Великого, внучатый племянник знаменитого писателя, герцога и пэра Франции, бывший граф Анри де Сен-Симон, ныне более известный как неимущий господин Бонноме, а позднее названный «последним аристократом и первым социалистом нового времени.
Накануне описанных выше событий на Сен-Симона почти одновременно обрушились два несчастья: арест Базена и смерть Диара.
Исчезновение Базена, единственного человека в этом огромном городе, которого он мог назвать своим единомышленником и другом, больно отразилось на Сен-Симоне; исчезновение же Диара, который столько времени поддерживал его и морально и материально, давая возможность заниматься любимым делом, оказалось подлинным горем.
Отныне, лишенный средств к существованию и фактически выброшенный на улицу, Сен-Симон теряет перспективу. Он не знает, как жить. Пытается обратиться к человеку, многим обязанному ему в прошлом, но терпит неудачу. Опускается все ниже — до самого дна Парижа. И наконец тяжело заболевает.
Только тогда приходят на помощь родственники. Ему снимают крохотную комнатушку на окраине Парижа и соглашаются выплачивать скудное ежемесячное пособие.
Сен-Симон счастлив. Это ничего, что в комнате гуляет ветер, а ранние сумерки заставляют прекращать работу — деньги на свечи не отпущены. Это ничего! Все равно можно писать несколько часов подряд, а потом, в темноте, обдумывать написанное и то, что последует за этим.
Вот и прекрасно. Что еще ему нужно?
Пережитое многому научило. Теперь он понимает: нужно проститься с заоблачными высями и спускаться на землю. Он навсегда прощается с космическими фантазиями, отказывается от «Новой энциклопедии» и четко ограничивает пределы своего дальнейшего творчества.
Отныне он занят ф и л о с о ф и е й и с т о р и и. Его волнует идея з а к о н о м е р н о с т и исторического процесса. Та самая о б щ а я и д е я, которую он искал всю жизнь и наконец обрел.
Не по высшей воле и не вследствие простого стечения обстоятельств происходят великие события. Нет «вечных» истин, как нет и «естественного» состояния. Все движется согласно своим законам, и законы эти философ может раскрыть. Ибо история — м а т е м а т и ч е с к и й р я д, все члены которого идут друг за другом в строгой последовательности. А поэтому, коль скоро знаешь первые и средние члены ряда, можешь предугадать и последующие.
Значит, зная историю, можно п р е д в и д е т ь будущее.
Завершив свой «Очерк науки о человеке», Сен-Симон хочет как можно скорее познакомить с ним человечество.
Но у него нет денег, чтобы отпечатать новый труд.
Он переписывает его, составляет от руки несколько копий и рассылает ученым и государственным людям, прося высказаться.
Одну копию он отправляет императору и, чтобы заинтересовать его, дает рукописи интригующее заглавие…
Давно не видела Франция столь суровой зимы.
И дело было не только в холоде. Холод физический шел рука об руку с холодом душевным, удваивая страдания народа.
Почти треть земли осталась необработанной, фабрики закрывались, в торговле царил полный застой. Чудовищное увеличение налогов, 25-процентные вычеты из жалований и пенсий, бесконечные мобилизации и постои солдат — все это прижало людей состоятельных, а бедняков довело до нищеты и голодной смерти. Рента упала вдвое, акции Французского банка не котировались, звонкая монета, как некогда, в эпоху Директории, полностью исчезла.
Новогодний праздник в Париже прошел, словно панихида: помимо похоронного настроения, 31 декабря из-за отсутствия подвоза в столице нельзя было достать ни продовольствия, ни вина.
Участились банкротства. Люди несли в ссудные кассы серебро, мебель, одежду.
А по лесам рыскали летучие отряды, преследуя дезертиров.
И весь разоренный народ, вся обескровленная Франция жили одной мыслью, одной надеждой — дождаться мира.
Но император и не помышлял о мире.
Растерявший всех своих сателлитов, оставивший «великую армию» на полях России, так и не покоривший Испании, ясно видящий торжество своего главного соперника — Англии, он все еще верил в возможность перелома и близкую победу.
И не упускал случая во всем обвинить прошедшую революцию и ее идеологов — «проклятых метафизиков», «завравшихся шарлатанов-философов».
Плохое же время выбрал один из этих философов для представления императору своего труда!..
Когда Наполеону подали красиво переплетенную рукопись, он первым долгом посмотрел на заглавие:
«Средство заставить англичан признать свободу мореплавания».
Императора измучила одновременная борьба на суше и на море. Континентальная блокада потерпела полный провал. В поисках выхода, он хватался за каждое предложение. «Средство заставить англичан…» Что же это? Конструкция нового дальнобойного орудия? Чертеж необыкновенного корабля? Или, еще лучше, оригинальный стратегический план?..
Императора ожидало полное разочарование. Листая рукопись, он быстро убедился, что в ней нет ни слова, отвечающего заглавию. Всемирное тяготение… История человека и человечества… Математические ряды… Тьфу ты черт! Зачем ему дали всю эту галиматью?..
Наполеон возвращается к посвящению, и тут вдруг нечто останавливает его. Что это?.. Автор, кажется, собирается его поучать?..
«…Ваше величество должно отказаться от протектората над Рейнским союзом, вывести войска из Италии, возвратить свободу Голландии, прекратить вмешательство в дела Испании, одним словом, вернуться к естественным границам Франции. Если же вы пожелаете еще больше увеличить ваши лавры, то этим окончательно разорите Францию и окажетесь в прямом противоречии со стремлениями своих подданных…»
В гневе Наполеон захлопывает рукопись.
Мерзавцы! Что они подсунули ему? Куда смотрел Савари? А эти идиоты секретари? Всех в тюрьму, и этого горе-философа в первую очередь!.. Впрочем, кто он?..
Наполеон смотрит на подпись:
«Анри де Сен-Симон, двоюродный внук герцога де Сен-Симона, автора „Воспоминаний о регентстве“…»
Это, конечно, ничего не говорит императору, ибо «Воспоминаний о регентстве» он не читал. И все же… Рука, уже потянувшаяся к звонку, останавливается. Он вновь листает рукопись…
…Странно встретились они, великий император и одинокий мечтатель. Император владел полумиром, который залил кровью. А мечтатель владел целым миром, в котором собирался строить всеобщее счастье. У императора через пару лет останется только прошлое, которое он будет с тоской вспоминать на крошечном острове, затерянном в океане. А мечтатель будет жить только будущим, которое он подарит всему человечеству.
Ибо как раз в 1814 году он напишет знаменательную фразу:
«Золотой век не позади нас (как считали философы и поэты), а впереди, и заключается он в усовершенствовании общественного строя; наши отцы его не видели, наши дети когда-нибудь к нему придут. Наша обязанность — проложить им путь».
Если бы в то время изобретение братьев Люмьер уже порадовало человечество, то можно было бы сказать, что все происшедшее в 1813 — 1814 годах удивительно напоминало кинопленку, пущенную в обратном направлении.
Вновь пошли кампании и сражения, но если раньше Наполеон шел от победы к победе и военные неудачи были лишь незначительными эпизодами, не нарушавшими общего фона, то теперь, после России, и фон был другим, и эпизоды выросли до размеров событий.
Нельзя сказать, чтобы он терпел одни поражения; напротив, побед было достаточно, и побед подчас удивительных, где полностью проявился его военный гений. Да и сам он на какое-то время словно переродился, помолодел, снова стал предприимчивым и энергичным, он даже с упорством маньяка непрерывно твердил о неизбежном и близком переломе. Но перелом явно произошел в другую сторону — кривая неуклонно опускалась: армия выдохлась, маршалы потеряли энтузиазм, ресурсы иссякали, никто никому больше не верил, а силы противостоявшие, несмотря на временные неудачи, ежедневно росли и приобретали стойкую уверенность.
Казалось, у него была еще возможность остановиться и, отдав часть захваченного, выторговать рубежи, на которых он мог бы сохранить и корону и власть. Но он-то прекрасно понимал, что подобный исход иллюзорен, что для него не может быть отступления. Все или ничего, aut Caesar, aut nihil[39] — такова была дилемма, которую он сам поставил перед собой и перед врагами. И поскольку, в силу объективных условий, Цезарем он стать больше не мог, оставалось ничто. Из ничего вышедший, достигнув небывалых пределов величия и славы, он несся теперь в противоположном направлении, пока снова не превратился в ничто. Ex nihilo nihil[40].
Несся стремительно: если «туда» пленка разматывалась почти четверть века, то на «обратно» хватило лишь одного года.
Была минута, когда он надеялся, что Россия пойдет на примирение и удастся кончить партию вничью.
В докладе о русской войне, сделанном Сенату, он заявил:
— Я предпринял эту войну без вражды, желая избавить Россию от тех зол, которые она сама себе причинила. Я мог бы вооружить против нее часть ее же народа, провозгласив освобождение крестьян. Но я отказался от меры, которая обрекла бы на смерть тысячи семейств…
Каково великодушие! Оказывается, русский царь и русские помещики должны были благодарить коварного врага, захватившего их землю и разорившего их города за то, что он воевал «без вражды» и не поднял новой пугачевщины!
Но Александр не поддался на эту приманку.
Тогда пришлось готовить войска.
В своих публичных выступлениях Наполеон уверял всех и вся, что «великая армия» отнюдь не погибла в России, что более двухсот тысяч бойцов вернулись на родину и готовы к новым сражениям.
То была грубая ложь.
Великой армии не существовало больше — это знали все.
Армию пришлось создавать заново и быстро.
Наполеон энергично взялся за дело и к началу 1813 года под ружьем оказалось свыше четырехсот тысяч солдат.
Но что это были за вояки…
Ему пришлось провести призыв возрастов будущих лет, а это значило, что мобилизованы были не мужчины и юноши, а отроки, почти дети.
Их обучение проходило на ходу.
15 апреля 18 13 года император выехал из Парижа и направился в Эрфурт, где собирались главные силы, чтобы двинуться против русских и пруссаков.
2 мая он одержал победу под Лютценом, спустя несколько дней вошел в Дрезден, 20 мая снова выиграл сражение при Баутцене.
В этой битве погиб маршал Дюрок, один из любимцев Наполеона. За момент до смерти он сказал Коленкуру:
— Это не может кончиться добром…
Союзники особым манифестом призвали народы к борьбе против завоевателя. Призыв был излишен: освободительное движение и без того снова подымалось повсюду.
Наполеон усилил репрессии против непокорных. Узнав о волнениях на севере Германии, он отправил туда маршала Даву с наказом: беспощадно карать всех заподозренных — сановников, чиновников, офицеров, солдат. Даву арестовал более пятисот человек. В Гамбурге и соседних городах загремели залпы расстрелов…
Союзники, неприятно изумленные всем происшедшим, предложили перемирие, и Наполеон согласился.
Перемирие было подписано 4 июня.
Оно обеспечило почти двухмесячную передышку французскому императору. Но более благоразумным его не сделало.
Император Франц чувствовал себя словно карась на сковородке. Он не знал, как поступить.
С одной стороны, он не хотел полного поражения Наполеона, с некоторых пор ставшего ему близким родственником. Впрочем, дело здесь не только и не столько в родстве: австрийский император как огня боялся усиления России и желал бы всегда сохранять ей противовес.
Но, с другой стороны, не будучи слепым, он видел, к чему идет дело, и в преддверии гибели Французской империи не желал конфликтовать с союзниками. На всякий случай он уже заключил «перемирие» с Россией (с которой — как союзник Наполеона — должен был находиться в состоянии войны), что вызвало — он знал это — сильное раздражение его зятя.
После тайной консультации с уполномоченными России и Пруссии Франц отправил в Дрезден своего лучшего дипломата, графа Клемента Меттерниха, чтобы тот прощупал почву для серьезных переговоров и по возможности безболезненно уладил дело.
Наполеон принял австрийца не слишком ласково. Он начал с угроз, прямо обвиняя Австрию в намерении примкнуть к коалиции.
Меттерних с жаром уверял, что его правительство ни о чем подобном и не помышляет.
Наполеон покачал головой.
— Не лгите, граф. Я вижу: вы жаждете воевать со мной. Видимо, уроки не идут людям на пользу. Русские и пруссаки, несмотря на жестокий опыт, осмелев после событий прошлой зимы, дерзнули снова пойти против меня — и я их побил. Вы тоже хотите получить изрядную взбучку? Хорошо, вы получите ее. Назначаю вам свидание в Вене в октябре!
Меттерних отступил на шаг, учтиво поклонился и сказал, твердо нажимая на каждое слово:
— Сир, мы хотим одного: устойчивого мира.
— Любопытно, на каких условиях?
— Почти без всяких условий. Ваше величество почти полностью сохранит то, что вы имеете на сегодня…
— Почти?.. Что значит ваше «почти»?
— За вами, сир, останутся все ваши завоевания. Вы лишь должны будете возвратить нам Иллирию, освободить Гамбург, Любек и Бремен, оставить герцогство Варшавское и отказаться от протектората над Рейнским союзом…
Наполеон вскочил.
— Только-то и всего?! Прекрасно! Но почему же так мало? О, я знаю ваш секрет. Сегодня вы просите Иллирию, а потом пожелаете Венецию, затем Тоскану и всю Италию; ваши друзья русские захотят всю Польшу, пруссаки — Саксонию, англичане — Бельгию и Голландию. Да если я уступлю сегодня, завтра вы потребуете все это, и мне волей-неволей придется воевать. Так давайте уж лучше начнем сегодня!
— Государь, вы ошибаетесь. Вам предлагают славный, почетный мир.
— Все это невозможно, — успокоившись, задумчиво произнес Наполеон. — Учтите: ваши государи родились на троне, они не могут понять чувств, которые меня одолевают. Они возвратятся побежденными в свои столицы, и для них это не станет катастрофой. А я солдат, мне для стабильности нужны честь, слава, победы. Я не могу показаться униженным перед своим народом. Мне нужно оставаться великим, прославленным, вызывающим восхищение!
«О, как ты откровенен сегодня! — подумал Меттерних. — Такого от тебя я не слышал никогда, да и вряд ли слышал кто другой. Видимо, ты понял наконец, что дело твое дрянь, совсем дрянь». Наполеону же он ответил с нарочитой печалью в голосе:
— Ваше величество, если вы так решили и попытаетесь провести в жизнь свое решение, то война окажется бесконечной. Но ведь Европа утомлена войной и жаждет мира… А вы, сир, разве не нуждаетесь в нем? Я только что проходил мимо ваших полков. Ваши новые солдаты — неоперившиеся птенцы. Когда и это поколение будет уничтожено, произведете ли вы следующий набор, призовете ли еще более молодых?
Тут Наполеона вдруг обуял припадок ярости, один из тех приступов, которые с ним случались нечасто, но во время которых он терял контроль над собой, впадал в истерику:
— Как вы смеете читать мне нравоучения! Да что вы смыслите в этом, вы, человек сугубо штатский, не нюхавший пороха, не живший в лагере и не привыкший презирать свою и чужую жизнь? Что для меня значат какие-то двести тысяч человек, безразлично, старых или малых?..
«Да он швыряется людьми, словно щепками! Какой нескрываемый, чудовищный цинизм!» — подумал прожженный циник, услышав эти слова. А Наполеон продолжал, понемногу сбавляя тон:
— Правильно, я потерял в России двести тысяч… Ну и что из этого? Половину их составлял всякий сброд — поляки, итальянцы, немцы!..
— Допустим, вы правы, сир. Но согласитесь, что это не такой аргумент, который следует приводить, говоря с немцем!
Наполеон словно не расслышал его. Смерив австрийца презрительным взглядом, он вдруг спросил:
— Скажите, милейший, а сколько вам заплатили англичане?
Меттерних, словно ошпаренный, выскочил из приемной.
У дверей его ждал Бертье.
— Ну как? — спросил маршал, жаждавший успеха в переговорах.
— Ваш повелитель сошел с ума! — ответил, не останавливаясь, дипломат.
10 августа истекал срок перемирия.
А на следующий день Австрия объявила войну Наполеону.
Формирование новой коалиции завершилось.
В этот момент на исторической арене вдруг снова появился генерал Моро.
После провала попытки договориться с Наполеоном союзники по совету Бернадотта решили обратиться к старому боевому товарищу бывшего маршала, к опальному полководцу и несостоявшемуся вождю филадельфов, по-прежнему проживавшему в Америке.
Хотя, в отличие от Бернадотта, Моро не изменил своей республиканской религии, возможность сразиться с давним соперником и непримиримым врагом показалась ему соблазнительной. Он прибыл в Европу и вступил в соглашение с Александром.
Русский царь, в то время не исключавший возможности вернуть Францию к республиканскому режиму, встретил прославленного полководца с распростертыми объятиями. Не строя иллюзий в отношении союзных генералов, возглавлявших коалицию, Александр считал лишь одного Моро достойным соперником Наполеона. Исходя из этого, царь рассчитывал заменить им бездарного Шварценберга, числившегося главнокомандующим всех союзных армий.
Но судьба распорядилась иначе.
27 августа произошло первое после окончания перемирия большое сражение — битва при Дрездене.
Группа союзных военачальников во главе с Александром и Моро, расположившись на удобной возвышенности, наблюдала за полем боя.
Вдруг ядро, пущенное с французской стороны, ударило в самый центр группы.
Александр остался невредим.
Ядро пробило круп лошади Моро и раздробило ему обе ноги…
Позднее уверяли, будто этот выстрел произвел сам Наполеон. Разглядев в подзорную трубу своего смертельного врага, он решил тряхнуть стариной, вспомнил профессию артиллериста и сделал этот необыкновенно меткий выстрел.
Конечно, то была одна из наполеоновских легенд.
Великий архонт филадельфов умер несколько дней спустя.
Перед смертью он успел дать русскому царю два совета:
— Никогда не нападайте на те части, которыми руководит сам Наполеон; бейте подразделения, которыми командуют его военачальники.
— Потерпев поражение, не спешите вступать в переговоры с Наполеоном; проявляйте упорство, и вы сломите его волю.
Александр, чтивший Моро как бога войны, хорошо запомнил обе рекомендации.
Победа под Дрезденом была последней победой французского императора в этой кампании.
Дальше начались неудачи.
Генерал Вандам был разбит при Кульме и угодил в плен, французские части, рвавшиеся к Берлину, были отброшены Бернадоттом, прославленные маршалы Удино, Макдональд и Ней, терпя поражение за поражением, отходили на запад.
Освободительное движение превращалось во всеобщую освободительную войну.
Расстрелы Даву лишь увеличили упорство немцев.
Вновь поднял голову Тугенбунд.
Теперь Наполеон все надежды возлагал на генеральное сражение, к которому готовился очень тщательно.
Сражение это, известное под именем «битвы народов», произошло возле Лейпцига.
Оно началось 16 октября, продолжалось три дня и окончилось полным поражением и разгромом наполеоновской армии.
Кампания 1813 года завершилась.
На очереди была кампания 1814 года, в отличие от предыдущей, целиком проходившая на территории Франции.
Перед началом новых битв судьба еще раз бросила ему якорь спасения.
Потеряв почти полностью армию, утратив престиж вседержителя, гонимый восставшими народами из всех углов своей некогда монолитной империи, встреченный ледяным холодом населения родной страны, одним словом, ясно ощутив грань полного ухода в ничто, он вдруг получил неожиданную возможность удержаться на троне.
И не только удержаться, но и сохранить первоклассную державу.
Австрийский император по-прежнему не хотел падения своего зятя. Все те же соображения, усиливающиеся по мере приближения к развязке, заставили его сильно нажать на союзников. Пригрозив выходом из коалиции, Меттерних вынудил Англию, Россию и Пруссию попробовать еще раз договориться с Наполеоном.
Условия мира, предложенные ему в ноябре 1813 года, выглядели более чем соблазнительно: императору оставалась «милая Франция» в полном объеме; он должен был отказаться лишь от завоеваний, и без того утраченных. Он сохранял титул, власть, почет, те остатки армии, которые имелись налицо, и полную возможность куролесить в будущем.
Казалось бы, чего лучшего на грани падения он мог ожидать?
Но Наполеон остался верен себе.
Два месяца тянул он канитель, делая вид, что размышляет над условиями договора, а затем ответил союзникам:
— Я возмущен вашим гнусным проектом и считаю себя обесчещенным уже тем, что мне осмелились его предложить…
За эти два месяца он сумел собрать сто тысяч новобранцев и в ночь с 24 на 25 января 1814 года, покинув столицу, выехал к армии.
И снова он поразил весь мир.
Начало военных действий в 1814 году удивительно напоминало начало прошлогодней кампании: оно ознаменовалось победами Наполеона. Если его маршалы терпели неудачи и отступали (предсказание Моро оказалось верным), то сам он, ловко маневрируя и используя промахи врагов, наносил удар за ударом.
Но все это, несмотря на внешнюю эффектность, не могло изменить положения дел.
Силы его были исчерпаны, а союзники вводили новые и новые резервы.
И кроме всего прочего, именно теперь он совершил непростительную для великого полководца ошибку: сражаясь в Северной Франции и держа все наличные войска при себе, он оставил в тылу оголенный Париж.
Именно это обстоятельство в конце концов и использовали его враги.
А мысль об этом им подал не кто иной, как Шарль-Морис Талейран, князь Беневентский.
Он же посодействовал и реализации этой мысли.
События, связанные с делом Мале, вызвали в свое время короткую реплику Талейрана:
— Это начало конца.
Как и его соревнователь в политической интриге, Жозеф Фуше, князь Беневентский давно уловил приближение катастрофы в те дни, когда большинство политиков и не подозревало об этом.
Уже со времени эрфуртского свидания он стал платным осведомителем русского царя, еще раньше заключил подобное же соглашение с Меттернихом.
Двойной агент действовал очень осторожно, и все же Наполеон, не зная обо всем, догадывался о многом.
Но, будучи вполне уверен в измене князя Беневентского и удалив его от дел, он не обезвредил предателя. Непонятный просчет! Точно такой же, какой Наполеон допустил и в отношении своего бывшего министра полиции.
Теперь предстояло расплачиваться за это.
Надо быть справедливым: в последнее время интуиция не раз подсказывала императору необходимость устранения врага в собственном доме.
Так, после Лейпцига, вернувшись в Париж и встретив Талейрана, он грубо бросил ему:
— Зачем вы тут? Что вынюхиваете?.. Берегитесь! Если мне станет худо, вы умрете раньше меня!..
Теперь, в начале 1814 года, он написал своему брату Жозефу: «Следи за Талейраном; не забывай, это наш главный враг».
Наконец, из своей походной ставки отдал письменное распоряжение Савари: немедленно арестовать князя.
Но износившаяся машина уже утратила прежнюю четкость в работе.
Первый раз в жизни верный Савари нарушил приказ императора. И, не ведая того, тем самым подписал ему приговор.
17 марта в лагерь союзников пробрался старый агент Бурбонов и одновременно доверенный посланец Талейрана — граф Витроль.
Русский царь принял его.
Витроль передал Александру короткую записку от своего патрона, которую пояснил на словах.
Талейран усиленно советовал союзникам немедля идти в обход Наполеона, обещая, что Париж может быть взят без единого выстрела.
Эту мысль развил на союзническом совещании приближенный Александра корсиканец Поццо ди Борго, люто ненавидевший Наполеона.
— Нужно стремиться окончить войну не военным, а политическим способом… Коснитесь Парижа пальцем, и колосс Наполеона будет низвергнут, вы сломите меч, который не в состоянии вырвать из его рук!..
…Когда Наполеон узнал, что союзники, умело обойдя его главные силы, быстро движутся к столице, он схватился за голову:
— Какой поразительный ход!.. А я его проморгал… Вот уж никогда бы не поверил, что какой-то генерал у союзников способен додуматься до подобного!..
Если бы он знал, что здесь было дело не в генеральском уме…
Он тотчас покинул поле боя и вместе с армией бросился наперерез врагу.
Но опоздал.
В ночь на 31 марта он прибыл в Фонтенебло. И тут узнал, что союзники опередили его на несколько часов.
Капитуляция была уже подписана.
А днем 31 марта полки коалиции, предшествуемые русским императором, гордо гарцевавшим на белом коне, вступили в Париж.
Наполеон в Фонтенебло…
Что за материал для художника, психолога, историка, писателя!
О чем думал он, меряя шагами пустые залы дворца? Какие сомнения, сожаления, раскаяния, надежды тревожили беспокойный ум его в эти часы? Думал ли он о том, что в с е к о н ч е н о? Что остается последнее — отдаться на волю врагов или свести счеты с жизнью?..
Нет, нет и нет.
В эти часы он все еще в е р и л в п о б е д у.
Призвав Коленкура, он распорядился:
— Скачите в Париж. Идите к царю и к тем, другим. Объявите, что я согласен на мир. Что я готов принять условия, которые они недавно предлагали.
Коленкур испустил крик радости. Он поверил. Он бросился к руке властителя.
— Ваше величество… Наконец-то…
Наполеон сморщился.
— Я еще не кончил, Коленкур. Затуманьте им головы. Уверьте в чистоте наших помыслов. Протяните переговоры дня три. А я за это время успею подготовить армию, собрать войска из окрестных мест, и мы выбьем их из Парижа. Они еще узнают меня…
Коленкур судорожно глотнул воздух. Глупец! Пора бы ему изучить этот характер… А он поверил и раскис…
— Спешите, Коленкур.
Печально сникнув, тот удалился.
Талейран не отходил от царя. Он доложил, что Сенат созван, узурпатор низложен и установлено временное правительство во главе с ним, князем Беневентским. Правительство ожидает повелений его величества…
Когда наступил вечер, Талейран сказал:
— Государь, ночью в Тюильри вам будет небезопасно, да и не слишком удобно. Окажите мне великую честь — я предлагаю вам мой Монтиньон…
Александр покорно согласился.
К этому времени, окруженный фимиамом лести, раболепными заискиваниями и верноподданническими советами, он отказался от мысли восстановления республики во Франции. Но Бурбоны в лице Людовика XVIII и его ближайшей родни были ему безмерно антипатичны. Он искал какого-то другого решения.
Прибытие Коленкура несколько разрядило обстановку.
Союзники не скрывали злорадства.
— А, наконец-то взялся за ум… Теперь он, гордый властелин, в жалкой роли просителя…
— Поздно, — сказал Александр после недолгого раздумья. — Франция утомилась и больше не хочет Наполеона. Поглядите в окно. Эти манифестации, это проявление всеобщего восторга и доверия к нам свидетельствуют о полной невозможности того, чего он теперь желает.
«Если бы ты знал, что он ничего этого и не желает, а только ломает комедию», — подумал Коленкур.
— Поздно, — повторил за Александром Шварценберг. — Восемнадцать лет он потрясал народы и троны. И даже разбив его, мы предлагали почетный мир, но он не шел ни на какие уступки. А теперь слишком поздно…
…Коленкуру не удалось затянуть переговоры на три дня, его миссия окончилась очень быстро.
Когда он вернулся в Фонтенебло, император только что закончил смотр войскам. Он был воодушевлен. Обняв Коленкура за талию, он лихорадочно шептал:
— Они до последнего верны мне. Они поклялись победить или умереть. Слышите, Коленкур? Победить или умереть! Идемте обрадуем маршалов.
Но когда они вошли в аудиенц-зал, настроение Наполеона сразу изменилось. Маршалы Удино, Ней, Макдональд, Бертье стояли понуро и старались не глядеть в его сторону.
— Господа, — сказал Наполеон, — собирайтесь: мы идем на Париж.
Никто не пошевельнулся.
— Вы не поняли меня, господа?
Молчание было ему ответом.
— Армия умрет за меня, — горячился Наполеон. — Она только что поклялась мне в этом!
— Армия не двинется с места, — жестко отпарировал Ней.
Наполеон гневно сдвинул брови.
— Армия повинуется мне!
— Армия повинуется своим военачальникам, — эхом отозвался Ней.
Наполеон медленно отошел к столу. Только сейчас он начал понимать подлинное положение дел. Его лицо и фигура менялись буквально на глазах. Взор потух, щеки обвисли, спина сгорбилась.
— Чего же вы хотите от меня? — тихо спросил он, зная, что они ответят, и они ответили именно это:
— Отречения.
Повернувшись к столу, он взял перо и написал несколько фраз. Потом поднял глаза от бумаги и обвел взглядом маршалов.
— А может быть, мы пойдем на них? Мы их разобьем!
Ему никто не ответил.
Тогда он быстро поставил свою подпись и протянул им лист.
— Вот. Получите то, чего вы так страстно жаждете…
Это произошло днем 4 апреля.
Он отрекался в пользу сына, малолетнего короля римского, при регентстве императрицы Марии-Луизы. Вечером 5 апреля он отправил текст отречения в Париж. Отречение повезли Коленкур, Ней и Макдональд.
Александр принял их ласково; вариант, предложенный Наполеоном, показался ему вполне приемлемым. Австрийский император его полностью поддержал. Остальные союзники колебались.
Тем временем Сенат, созванный Талейраном, провозгласил низвержение всей династии Бонапартов и утвердил призвание на царство Людовика XVIII. А маршал Мармон, на поддержку которого Наполеон особенно надеялся, предал его и вместе со своими войсками перешел на сторону временного правительства.
Эти события изменили ситуацию.
Колебания прекратились. Теперь, после измены Мармона, нападение Наполеона на Париж становилось невозможным, и союзники, направляемые князем Беневентским, согласились с тем, что престол следует передать Бурбонам.
— Убедите вашего повелителя, — сказал Александр Коленкуру, — безропотно подчиниться року и отречься без всяких условий. Все, что только можно будет для него сделать, будет сделано.
6 апреля Наполеон выполнил требование союзников и отрекся, не ставя условий. Взамен утраченной империи он получал остров Эльбу, близ родной Корсики, — тот самый остров, на который когда-то собирался сослать Филиппа Буонарроти.
На миг императору показалось, что этого он не сможет пережить.
Подписав новое отречение и отправив маршалов, он решил покончить с собой и принял тщательно сберегаемый яд. Но яд, потерявший силу от долгого хранения, лишь заставил его жестоко промучиться несколько часов.
Трагикомедия шла к финалу. Вечером 6 апреля курс акций Французского банка поднялся вдвое. Подобного повышения не знали многие годы.
Так буржуазия страны ответила на падение своего недавнего кумира.
Филипп Буонарроти жил в Гренобле тихо и мирно.
Полицейские власти давали о нем вполне благоприятные отзывы. Ни в чем компрометирующем замечен он не был, подозрительных знакомств не водил, на жизнь зарабатывал уроками и пользовался уважением соседей.
Большая часть его деятельной жизни как бы ушла внутрь.
Нет, он не расстался с прежними мечтами, вел переписку с единомышленниками, потихоньку рекрутировал новых членов для «Общества Высокодостойных мастеров».
Но прежде всего он внимательно присматривался к происходящему во Франции и в мире, обдумывал и анализировал все, что видел и слышал.
А задуматься было над чем.
События общеевропейского масштаба разворачивались с невероятной быстротой. И куда же вели они, какой результат обещали?..
…С некоторых пор Филиппа одолевали двойственные чувства.
Конечно же он не мог не торжествовать, наблюдая, как рушится империя, оплот тирании, против которой он боролся столько лет. Он не мог не испытывать удовлетворения, видя, что дело и кровь братьев-филадельфов не пропали даром, что пророчество брата Леонида о корнях и ветвях сбывается, что не сегодня-завтра мученики и жертвы тирана будут отомщены.
Но, с другой стороны, его не могло не беспокоить, к а к происходил этот справедливый процесс, ч ь и руки брали за горло убийцу революции и республики, чем все это могло быть чревато в ближайшем и отдаленном будущем.
Его радовало, что народы Европы поднимаются, что вновь оживают революционные и национально-освободительные организации, что партизаны Испании, Италии, Пруссии, Польши выбивают остатки наполеоновских армий с территории своих отечеств.
Но его никак не могло радовать, что инициативу в борьбе подхватывали и захватывали монархи и их прихлебатели, что народно-освободительное движение небезуспешно пытались ввести в рамки верноподданничества, что революционный патриотизм неуклонно превращали в патриотизм казенный, официальный.
И больше всего волновало р а з р а с т а н и е этих модификаций, все ускоряющееся их расширение и углубление; чем быстрее приближался конец наполеоновского гнета, тем явственнее становилось, что плоды общенародной победы сорвут иные угнетатели, те самые короли и императоры, которые в прошлом не жалели сил для удушения Французской Республики.
А затем, когда все кончилось, Филиппу стало ясно, что в течение пятнадцати лет, вовсе не желая того, филадельфы, бабувисты, якобинцы и просто честные люди страны готовили почву для внутренней и международной реакции, еще более цепкой и злой, чем режим низвергнутого тирана.
И это было не просто горько.
Это было нестерпимо.
Первая Реставрация еще не принесла побежденным всех тягот, которые им было суждено узнать после 1815 года.
И союзники, и Бурбоны, руководимые ими, на первых порах старались подсластить пилюлю: нужно было показать, что новый «легитимный» режим много лучше тирании «узурпатора».
Хоть и с великой неохотой, Людовик XVIII согласился на «октроированную»[41] конституцию и объявил, что существующие учреждения, в том числе и перераспределение земли, произведенное за годы революции, остаются в силе Были сделаны немногочисленные либеральные жесты, в частности послабления в области печати.
Но этим дело и ограничилось.
Зато очень скоро стали появляться прямые попытки возврата к старым, дореволюционным порядкам. Получив милостью союзников трон, который ускользнул от них почти на четверть столетия, Людовик XVIII и его семейство постарались расположиться на нем со всеми удобствами.
— Бурбоны в изгнании ничего не забыли и ничему не научились, — со вздохом говорил князь Талейран.
Да, они не забыли и не желали забывать, что их предки были абсолютными монархами, королями «божьей милостью», владевшими телами и душами двадцати пяти миллионов подданных, и что именно этим подданным, «санкюлотам» и «цареубийцам», они были обязаны потерей короны и многолетними скитаниями по задворкам Европы. Но длительное изгнание ни в коей степени не научило их терпению, выдержке, уживчивости — теперь, оказавшись у власти, они хотели вернуть все разом и неразменной монетой.
Впрочем, и сами они были всего лишь пешками в руках тех, кто явился вместе с ними и служил им опорой.
Престарелый интриган Людовик XVIII и его весьма деятельный братец граф Артуа, «больший роялист, чем сам король», подарили «облагодетельствованной» Франции не только белое знамя контрреволюции, но и весь ее антураж — толпы вернувшихся жадных эмигрантов, дворян и епископов, стремившихся свести счеты с людьми 1793 года и скорее возвратить утерянное — родовые поместья и власть над «грязным мужичьем». Вместо обещанной отмены косвенных налогов правительство их сразу увеличило, не забыв при этом и о налогах прямых. Якобы в целях экономии резко сократили наличный состав армии и одновременно (с большими затратами) восстановили королевскую лейб-гвардию из дворян-эмигрантов и вандейских шуанов. Десятки тысяч наполеоновских солдат и офицеров, уволенных в отставку, быстро пополнили ряды недовольных.
Голод вновь навис над предместьями.
— А не лучше ли нам было при тиране? — спрашивали бедняки, не знавшие, чем кормить плачущих детей. — Тогда у нас был хлеб!..
— Что ни говори, а он был нашим, — вторили им уволенные с работы чиновники и выброшенные из армии офицеры. — Ведь недаром же враги окрестили его «исчадием революции»!..
— Наполеон всегда стремился к общей пользе, — поддакивали им добрые буржуа, забыв, как еще недавно радовались победам союзников.
Уже через несколько месяцев после установления нового режима в Париже стал складываться антиправительственный заговор. Душой его стал не поладивший с Бурбонами Фуше. В заговор были вовлечены Реаль, Тибодо, Даву, Мерлен, Реньо и многие другие деятели уничтоженной империи.
Хотя заговорщики и не достигли соглашения о конечной цели, но все они соглашались на одном:
— Дальше так жить нельзя.
А в казармах, в конторах и на улице люди шепотом сообщали друг другу:
— Он вернется.
За всем этим из своего далека внимательно следил Филипп Буонарроти. И конечно же коллизии эти не могли не наводить его на весьма тяжкие раздумья.
Не менее внимательно изучал ситуацию и другой человек, тот самый, который находился на Эльбе и был предметом всех этих вздохов и сожалений.
Была ли у него с самого начала мысль о попытке вернуть утраченное?
В этом не приходится сомневаться. Не таким человеком был Наполеон Бонапарт, чтобы смириться, пока кровь текла в его жилах и оставалась хоть тень надежды.
Ведь недаром за минуту до того, как подписать отречение, он с надеждой обратился к маршалам:
— А может быть, мы пойдем на них? Мы их разобьем!..
Коленкуру же, самому близкому к нему в то время собеседнику, он заметил:
— Посмотрим, что эти господа за год сделают со страной.
И вот еще не прошло данного им срока, а страна взвыла. И вспомнила о нем. И он знал это.
Знал он и другое.
Там, на конгрессе в Вене, деля между собой его империю, союзники переговаривались и о том, чтобы спровадить его куда-нибудь подальше, к черту на кулички, а то ведь Эльба слишком близка от Франции, и мало ли что…
Ага! И вам, господа, пришла на ум та же мысль!
Так надо реализовать ее, пока вы не реализовали своих подлых планов! Вы уже нарушили соглашение в Фонтенебло, вы навечно разлучили меня с женой и сыном, а теперь вы убьете меня или забросите за тридевять земель, так же далеко, как я некогда забрасывал якобинцев, и откуда нет возврата! Но пока я еще жив, я на Эльбе, — и нужно спешить…
К нему, на Эльбу, приезжали разные люди и приносили разные вести, дурные и хорошие, но все постепенно выстраивалось в одну цепочку. В начале 1815 года прибыл завсегдатай салона герцогини Бассано, где собирались заговорщики, бывший чиновник Государственного совета Флери де Шамбулон. Ярый бонапартист, он сделал «от имени патриотов» обстоятельный доклад императору о положении дел. Он рассказал об экономических трудностях в стране, о все возрастающей ненависти к Бурбонам, о преданности армии прежним идеям, об ожиданиях и надеждах добрых граждан.
— На поддержку какой части населения мы можем твердо рассчитывать? — в раздумье спросил Наполеон.
— Могу вам ответить, ваше величество, с достаточной точностью — мы уже прикидывали. Когда Людовик XVIII воцарился в стране, одна десятая часть французов встретила его восторженно, три десятых примкнули к новому режиму из благоразумия, остальные проявили полное равнодушие.
— Это уже нечто. А сейчас?
— Сейчас процентное соотношение примерно то же, но радикально изменилась направленность. Приверженцы Бурбонов превратились в предмет ненависти для большинства, благоразумные отшатнулись от «легитимизма», а равнодушные вновь стали вашими сторонниками.
— Прекрасно. И все же хотелось бы знать, насколько точны ваши расчеты?
— Сир, если бы вы только пожелали, вы бы убедились в их точности.
Оставалось пожелать.
Мог ли он не пожелать?..
Беседа с Флери состоялась в середине февраля.
А через несколько дней он принял окончательное решение.
26 февраля 1815 года начался заключительный акт эпохальной трагикомедии.
Три небольших корабля тайно отчалили из Порто-Ферайо и взяли курс на Южную Францию.
Его не покидало ощущение, что все это уже было, и было совсем недавно: такое же поспешное бегство, та же игра в прятки с английскими кораблями, круглосуточно охранявшими Средиземное море, то же острое чувство тревоги за будущее, те же надежды и сомнения и прежде всего непрерывно сверлящая мысль: а удастся ли?..
Да, конечно, все это было почти то же самое, с теми же мыслями и чувствами, но только не так уж недавно — пятнадцать лет назад, когда, бросив армию умирать в Египте, он пробирался между сторожевыми судами англичан, не зная, чего ждать от правительства Директории…
Почти то же самое…
Разница в том, что тогда он был на пятнадцать лет моложе, еще и не помышлял об авторитарной власти и представлялся всему миру не свергнутым с престола тираном, а молодым генералом революции…
Г е н е р а л о м р е в о л ю ц и и — вот в чем разгадка, вот где ключ к пониманию будущего! Ибо разве сейчас он не становится снова генералом революции? Разве тогда не так же противостояла Франции, его милой Франции, вся контрреволюционная Европа, вся свора тех же монархов, которые душат ее сегодня? И разве ныне, как и тогда, он не берет на себя миссию спасения отечества?
Так чего же бояться?
Нет, звезда его еще не закатилась.
Вот только бы благополучно добраться до милой Франции…
Как и тогда, в 1799 году, англичане, несмотря на всю свою бдительность, проморгали маленькую флотилию…
1 марта он благополучно прибыл в бухту Жуан, на южном побережье Франции, и высадился близ города Канн.
Все последующее напоминало сказку.
Выразимся точнее: сказку сложили поколения историков, восторженных почитателей, пытавшихся свести естественное к чудесному, понятное к иррациональному, точно взвешенное к стихийному.
В действительности последняя победа Наполеона была так же обоснованна и закономерна, как все предшествующее. Как и то, что она стала п о с л е д н е й. В этом финальном акте своем великий артист сумел выложиться до конца, показал миру весь свой сценический талант. Но не будь при этом трезвого расчета, талант вряд ли достиг бы цели, вряд ли даже смог бы развернуться до полных своих глубин…
Писатели обычно изображают его, едва сошедшего на берег, погрузившимся в раздумье над картой: куда идти дальше, какой путь избрать? Ибо, как известно: пойдешь прямо — коня потеряешь, пойдешь направо — голову потеряешь, пойдешь налево… и так далее.
Опять сказка. Не склонялся он над картой и не раздумывал, теряя на это драгоценное время. Поскольку думать было не над чем: все было продумано еще на Эльбе, продумано в подробностях и мелочах. И пошел он именно тем путем, который считал (и который в действительности был) самым надежным и безопасным.
И наконец. Поражаются: как же так? Его отряд прошел от Канн до Парижа б е з е д и н о г о в ы с т р е л а! Не стреляли ни с его стороны, ни со стороны тех, кто пытался преградить ему путь! Разве не чудо? Ибо один лишь выстрел — безразлично с какой стороны — мгновенно погубил бы всю затею!
Но в действительности и здесь не было чуда. Ведь своим он сразу же отдал приказ: не стрелять ни под каким видом! А противоположной стороны, по существу, не было, и он знал это, он знал, что солдаты, присягнувшие Бурбонам, ждут его, только его! А посему, какие бы приказы ни отдавали их командиры, они стрелять не станут, и уж если убьют кого-нибудь, то это будет именно тот, кто вынудит их стрелять!
Что ж, спросит иной, значит, не было риска?
Разумеется, риск имелся, но на то ведь рисковавший и был великим игроком, не страшившимся риска. Он рисковал много раз в дни своего могущества и славы. Так почему же было не попытать счастья напоследок, в дни полного крушения и видимой безнадежности? Ибо проигрыш был бы равен нулю, а выигрыш обещал безмерно много — и трон, и могущество, и славу.
Ибо игрока звали Наполеон Бонапарт.
Когда он высадился в бухте Жуан, близ дороги, ведущей на Канн, его маленький отряд насчитывал тысячу сто человек. И этой тысяче предстояло завоевать, не стреляя, всю страну, с ее городами и деревнями, крепостями и гарнизонами.
Колонна двинулась в путь сразу после полуночи. Быстрыми переходами Наполеон миновал Альпийское предгорье и 6 марта был на пути в Гренобль. Здесь его ожидало первое испытание.
До сих пор его отряд не сталкивался с правительственными войсками. А редкое население тех мест, по которым он проходил, не выражало ни огорчения, ни радости. Избрав трудный путь через горы и оставив в стороне прямую дорогу на Лион, Бонапарт знал, что делает: так его отряду удалось избежать густонаселенных районов Прованса, роялистских по своему настрою, а также уклониться от встречи с высланными против него частями.
Начальник военного округа Марселя маршал Массена узнал о высадке вечером 2 марта. Немедленно отправив отряд, которому надлежало задержать «узурпатора» (и с которым Наполеон удачно разминулся), маршал послал депешу в центр. Но военная почта Людовика XVIII подвела, и в Тюильри узнали о случившемся только три дня спустя, когда, успешно миновав горные перевалы, Наполеон спускался к Греноблю. Известие это поначалу не вызвало особенного переполоха в придворных сферах. Военный министр заявил, что против тысячи Бонапарта будет выставлена целая армия, а маршал Ней пообещал королю незамедлительно привезти «мятежника» в железной клетке. Людовик и его близкие успокоились совершенно. Суетливый граф Артуа решил отправиться в Лион, чтобы лично руководить событиями, а король издал указ, призывая каждого солдата и гражданина «содействовать погоне за бунтовщиком».
И вот тут-то пришли новые известия, сразу разрушившие иллюзии Бурбонов. От «погони» пришлось спасаться самому автору указа, равно как и его ближайшим приспешникам.
Он долго рассматривал в подзорную трубу позицию правительственных войск. Опытным взглядом стратега оценил: позиция была выбрана на редкость удачно. Расположившись в ущелье перед Греноблем, укрепив оба фланга артиллерией, войска были надежно защищены от возможности окружения.
Впрочем, какое окружение? Что значила его горстка по сравнению с этой массой, занявшей всю дорогу на подступах к городу? Если бы сражение началось, он и его отряд были бы смяты, раздавлены в течение нескольких минут…
Он искоса взглянул на своего помощника, полковника, строившего людей. Полковник придирчиво следил, чтобы каждый правильно держал ружье, взятое «на изготовку»; ведь их так мало, что ни мельчайшей оплошности быть не должно!
Наполеон улыбнулся. Старательный офицер! Вспомнил имя: его звали Малле. Какое странное совпадение!.. Нет, не родственник, просто однофамилец, и даже не однофамилец — орфография имени другая… И все же… Почему Малле? Именно Малле в такой момент?.. Уж не перст ли судьбы? Не намек ли на неудачу? Тем более что не в меру старательный Малле делает совсем не то, что нужно…
Он отозвал Малле в сторону и тихо сказал:
— Полковник, прикажите вашим людям переложить ружья в левую руку и повернуть дулом вниз.
Полковник оторопел.
— Но сир, это же самоубийство! Если в нас начнут стрелять, они не успеют переложить ружей и будут поражены огнем противника все до единого!
— У нас нет противника, Малле, пора бы это запомнить. Начнись перестрелка, и, как бы ни держали наши ружей, в правой или в левой, мы все равно погибли. Но перестрелки не будет, Малле. У нас нет противника, эти солдаты не могут им быть.
— Сир…
— Делайте, что я вам приказал, полковник…
…Он шел впереди четким военным шагом, его небольшая плотная фигура в столь всем знакомом сером сюртуке и неизменной треуголке четко выделялась на фоне следующего за ним отряда. Подойдя на расстояние выстрела, он остановил жестом свой отряд и дальше пошел один.
Солдаты в ущелье с ружьями наперевес стояли как вкопанные.
— Вот он! — вдруг истерически крикнул офицер, указывая шпагой на императора. — Стреляйте!.. Стреляйте же, чего вы ждете?..
Но ни единого выстрела не раздалось. Людей словно заворожила эта одинокая серая фигурка.
Пройдя еще несколько шагов, он остановился и произнес громко и внятно:
— Солдаты пятого полка, вы узнаете меня?
— Да, узнали! — раздалось из рядов.
Он расстегнул сюртук и обнажил грудь.
— Кто из вас хочет убить своего императора? Стреляйте!..
Расчет был точный. Выдержать подобное люди были не в силах.
Единодушный крик: «Да здравствует император!» — потряс воздух.
Ряды мгновенно расстроились. Солдаты бросились к Наполеону, обнимали его, целовали руки, падали перед ним на колени. Словно психоз восторга и обожания охватил людей.
А из города двигалась новая волна.
Это командиры вели части седьмого полка на соединение с силами императора.
…Он шел среди несметной толпы.
Солдаты смешались с крестьянами соседних деревень и рабочими пригородов.
И все это людское море испускало непрерывный вопль:
— Да здравствует император!
Отцы города предусмотрительно заперли ворота. Но рабочие выбили их и разнесли в щепы. А затем осколки были поднесены Наполеону со словами:
— Государь, мы не смогли вручить тебе ключей от твоего верного города. Прими их замену…
Гренобль его встретил бурно.
Те из представителей власти, которые не успели бежать, спешили выразить верноподданнические чувства.
Народ ликовал.
Наполеон не преминул изложить новую программу, тщательно продуманную и разработанную еще на Эльбе.
Он не побоялся подвергнуть критике свои прежние помыслы и действия. Да, он слишком уж любил величие и хотел сделать Францию владычицей над всеми народами. Он пренебрегал общественным мнением и думал со всем справиться один. Но теперь все ошибки осознаны. Он понял, что на нем лежит миссия сохранить и укрепить принципы Великой революции. Защитить крестьян от претензий помещиков-эмигрантов. Дать людям свободу и счастье. Его государство отныне станет всенародным. И да будет мир, всеобщий и полный мир на земле!..
Эти слова эхом разнеслись по всей Франции.
Он повторил их в Лионе, встретившем его столь же восторженно, как и Гренобль.
Ней, похвалявшийся, что привезет «корсиканское чудовище» в железной клетке, перешел вместе со своими войсками на его сторону.
Толпы крестьян провожали его вплоть до Парижа.
Казалось, начинается новая эра.
Но вернемся на момент в Гренобль.
Возможно, читатель недоумевает: ведь именно в этом городе находился Филипп Буонарроти, высланный туда в начале 1813 года; почему же ничего не сказано о его встрече с императором, переменившим свой политический курс? Ибо как раз теперь эта встреча могла бы дать очень много!
Увы, встреча не состоялась.
Так уж складывалась судьба этого человека, что ему ни разу не довелось встретиться с теми людьми, которые сыграли определяющую роль в его общественной жизни.
Он ни разу не свиделся ни с Моро, ни с Уде, ни с Мале — великими архонтами филадельфов, людьми, в сообществе с которыми отдал столько лет борьбе. Не довелось ему повстречаться и с близким приятелем его юности, с его другом-врагом Наполеоном Бонапартом, ни в годы Консульства, ни в годы империи, ни сейчас, когда, полный новых идей и планов, тот возвращался в столицу.
Но почему же они не встретились с е й ч а с, именно сейчас, когда волею судьбы оказались рядом и когда встреча их могла бы иметь и с т о р и ч е с к о е значение?
Волею судьбы…
В это время Буонарроти уже не было в Гренобле.
Сразу после воцарения Людовика XVIII он вернулся в Женеву, которую успел полюбить, в которой находились многие из его соратников и которую он считал лучшим местом для тайной революционной деятельности.
В Женеве, оставаясь там до 1824 года, он пережил и все бурные события финала эпопеи Наполеона.
«Корсиканское чудовище высадилось в бухте Жуан».
«Людоед идет к Грассу».
«Узурпатор вошел в Гренобль».
«Бонапарт занял Лион».
«Наполеон приближается к Фонтенебло».
«Его императорское величество ожидается сегодня в своем верном Париже».
В такой последовательности парижская пресса с 7 по 20 марта публиковала сводки о его продвижении к столице.
19 марта Людовик XVIII со своим семейством и двором в спешке покинул Тюильри и бежал по направлению к бельгийской границе.
На следующий день над дворцом уже развевалось трехцветное знамя революции.
В девять часов вечера Наполеон, окруженный бесчисленной свитой из простых людей, многие из которых шли с ним от самого Лиона, вступил в Париж. И сопровождающие и встречающие выкрикивали одинаковые призывы:
— Да здравствует император!
— Долой попов!
— Смерть роялистам!
— На эшафот Бурбонов!
Не всем были приятны подобные лозунги.
— Можно подумать, сударь, что вновь наступил канун девяносто третьего года! — шепнул один хорошо одетый парижанин другому.
Его собеседник подозрительно огляделся по сторонам и ничего не ответил.
Кто чувствовал себя особенно неуютно перед вступлением Наполеона в Париж, так это его бывший министр полиции господин Жозеф Фуше, он же герцог Отрантский.
Когда сей оборотень готовил и вдохновлял заговор против Бурбонов, он вовсе не предполагал возвращения своего прежнего хозяина, он боялся его больше огня (и для этого были немалые основания). Фуше полагал, что Бурбонов должно сменить более покладистое правительство, скажем герцог Орлеанский или пусть даже римский король при регентстве Марии-Луизы, но только не старый Хозяин.
Вести о высадке Наполеона и его успехах повергли Фуше в трепет. Он стал лихорадочно готовить своих высокопоставленных друзей к укрощению «узурпатора». Но было поздно. Уходить вместе с Бурбонами Фуше не мог — он слишком скомпрометировал себя в их глазах. Оставалось быстро менять фронт и делать вид, что он только и думал о возвращении Наполеона и старался изо всех сил ради его победы.
Поверил ли ему властелин?
Если и не поверил, то в свою очередь сделал вид, будто поверил. И не только не подверг его новой опале, но даже, после того как Савари отказался от поста министра полиции, снова вернул ему этот пост.
Почему он так поступил?
Было ли это нарочитой демонстрацией великодушия? Или результатом воспоминаний о днях верной службы? Или просто человеческой слабостью? Не исключено даже, что на этот раз известную роль сыграло якобинское прошлое Фуше. Ибо император, который некогда расстреливал и ссылал якобинцев, теперь (внешне, во всяком случае) совершенно изменил отношение к ним.
Современники называли события весны 1815 года «мартовской революцией».
И здесь не было преувеличений; сам Наполеон, который некогда вытравливал слово «революция» из всех учебников и развлекательных сочинений, теперь охотно употреблял этот термин.
В марте — апреле Францию охватил единый революционный порыв.
Город за городом, область за областью изгоняли остатки роялистов и присоединялись к Парижу. Дольше других сопротивлялась Вандея, где вновь было возродилось движение шуанов, но и она к середине мая прекратила сопротивление.
Везде пестрели те же лозунги:
«Долой Бурбонов!»
«Долой эмигрантов!»
«Долой попов!»
Революцию совершили народные массы — крестьяне, рабочие, рядовые солдаты (офицеры, как правило, присоединялись к ней не без сопротивления).
Именно эти силы вручили власть тому человеку, которого все еще помнили как «генерала революции».
Он прекрасно понимал это.
— История подтвердит, — говорил он, — что для свержения Бурбонов мне не потребовалось ни военной машины, ни иностранной помощи. Революция 20 марта произошла не в результате заговора или измены. Народ и армия — солдаты и младшие офицеры — привели меня в Париж; народу и армии я обязан всем!..
Он подбирал правительственный аппарат с учетом новых веяний. И если министром полиции был сделан прежний якобинец Фуше, то на пост министра внутренних дел был приглашен другой старый якобинец, которого прежде Наполеон не любил и преследовал, — знаменитый Лазар Карно, организатор революционных побед 1793 — 1794 годов. Бенжамену Констану, который за оппозицию режиму был некогда изгнан из Трибуната и обречен на бегство за рубеж, теперь было предложено составить новую конституцию.
Многие якобинцы и люди левых убеждений заняли административные должности в Париже и в провинции. Именно в это время впервые (и единственный раз в жизни) был приглашен на государственную службу и социальный мечтатель Сен-Симон, который по протекции Карно стал главным библиотекарем Арсенала.
Наполеон неоднократно утверждал, что новое государство должно стать общенародным, что народ сам выбирает и контролирует свое правительство.
И у него как-то даже вырвалась фраза:
— Если народ захотел бы республику, что ж, пусть будет республика…
Так мог говорить конечно же только «генерал революции»!
Как относился ко всему этому Филипп Буонарроти, по-прежнему пребывавший в своей далекой Женеве?
Если в предшествующий период, когда разваливалась великая империя и союзники подходили к Парижу, его отношение было двойственным, то потом эта двойственность стала постепенно исчезать и к весне 1815 года сменилась совершенно однозначным убеждением.
Вчитываясь в строки писем и газетные статьи, беседуя с людьми, приезжавшими из столицы, он ясно понял, что его место там же, где находятся все его соратники — якобинцы, бабувисты, подлинные патриоты революционной Франции.
Когда весной 1814 года он возвращался в Женеву, им руководила не только любовь к этому городу, но и весьма конкретные практические соображения. Таким образом, он исчезал из-под надзора французских властей.
Действительно, с момента отречения Наполеона его империя, фактически развалившаяся уже до этого, прекратила свое существование и формально.
Это значило, что все государства и области, входившие в ее состав, вплоть до решений Венского конгресса обретали прежний статус, иначе говоря, независимость от Франции.
Это значило, что департамент «Неман вместе с его французской администрацией, жандармерией, въедливым бароном Каппелем и прочими милыми атрибутами уходил в небытие.
Женева стала самостоятельной.
Отцы города поспешили выработать свою конституцию, которая устанавливала власть Государственного совета из двадцати восьми пожизненно избираемых членов.
А 6 апреля 1815 года город-республика вступил в качестве двадцать второго кантона в состав Швейцарского Союза.
Еще до этого Буонарроти сообразил, что в новых условиях ему будет много спокойнее — он расстанется с французской полицией и ее постоянными заботами о его персоне.
Но вскоре выяснилось, что спешить не следовало.
Правда, из-под надзора французской полиции он ушел, но тут же попал под надзор полиции швейцарской, оказавшийся не менее бдительным.
И каково же было ему теперь сидеть здесь, в этой глуши, пребывая в бездействии, когда там происходили великие дела и, быть может, начинался новый период истории, преддверие того светлого будущего, созданию которого он посвятил свою жизнь?
Верил ли он в искренность Наполеона, в его подлинное желание взять новый, демократический курс?
Опытный конспиратор, много повидавший на своем веку, разумеется, был не настолько наивен, чтобы верить в чудеса. К тому же он слишком хорошо знал своего друга-врага, его авторитарный характер и политическую гибкость, его умение внушить людям желаемое и слабость к театральным действам.
Но Буонарроти прекрасно понимал, что наступило время, которого он ждал годы, — поднялся весь народ, что сейчас, на гребне всей этой либерализации, волей-неволей открываются шлюзы, закрыть которые потом Наполеону будет трудно, что при хорошей организации и дружных действиях именно с е й ч а с можно добиться многого. Упустив этот момент, потом себе не простишь.
И подобно тому как совсем недавно он сделал все, чтобы покинуть Францию, так и теперь он был готов сделать еще больше, чтобы туда вернуться.
Он написал прошение французским властям, написал еще раз.
26 мая, горя нетерпением, он отправил третье, весьма обстоятельное послание французскому министру полиции господину герцогу Отрантскому.
«…Властный голос Родины, когда она бросила призыв ко всем своим преданным сыновьям, глубоко проник в мое сердце, — писал он. — По возвращении Бурбонов я с отчаянием в душе бежал из Гренобля и не без печали нашел убежище за рубежом. Но я не могу оставаться в этом городе с тех пор, как пришел Наполеон, чтобы дать Франции независимость и свободу. Я горю желанием соединить свои силы с усилиями добрых граждан, всех благородных душ и здравых умов, которые не побоялись пожертвовать собой ради спасения общего дела…»
Он спешил заранее успокоить министра, уверив его в своей полной лояльности:
«…Я обещаю, Ваше сиятельство, что буду строго подчиняться конституции, санкционированной нацией, и вождю, которого она столь энергично провозглашает. И как может быть иначе? Разве есть что-либо более величественное и более национальное, чем надежды, которые подает нам возвращение Наполеона?..»
Поистине шедевр «макиавеллизма правого дела»…
Но при этом хочется спросить: только ли макиавеллизм? Не шевельнулись ли в душе Буонарроти, при всем его скептическом отношении к Наполеону, какие-то иные чувства, общие в эти дни с чувствами миллионов французов?..
Он написал и еще одно письмо.
Но ответа так и не дождался.
Вызывает удивление: почему он адресовал свои страстные послания не Наполеону непосредственно, а его министру полиции?
Тут была своя причина: говорила гордость.
Когда-то, в бытность Филиппа на острове Олерон, Первый Консул обратился к нему с предложением о сотрудничестве.
Буонарроти не удостоил письмо ответом.
Теперь в роли просителя выступал он сам. И ему, помня о том, прежнем послании, не хотелось просить лично Наполеона, боясь, как бы это не унизило его, Буонарроти. Он не нашел слов, которые мог бы сказать многолетнему врагу.
Он предпочел обратиться с просьбой именно к герцогу Отрантскому, зная о его добром отношении и будучи уверен, что тот покажет письмо Наполеону.
И вот здесь-то он просчитался.
Нет сомнений: напиши он Наполеону лично, и въездная виза была бы дана немедленно. Император нуждался в способных людях, а в даровитости и организаторских способностях своего корсиканского товарища по совместной борьбе он был уверен.
С Фуше все обстояло иначе.
Не сомневаясь, что новые начинания Наполеона окончатся полным крахом, он уже втайне готовил очередной заговор. Завидуя лаврам Талейрана, он стремился перед вторым отречением Хозяина сыграть ту же роль, которую князь Беневентский сыграл перед первым.
И как раз потому, что он хорошо относился к Буонарроти (насколько он вообще мог хорошо относиться), он не дал его письмам хода, не желая втравливать изгнанника в гиблую историю. Пусть уж лучше спокойно сидит в своей Женеве, чем рисковать жизнью без всякого смысла в Париже!
Даже растленным душам свойственны иной раз благородные порывы…
Впрочем, не исключено и другое.
Зная о талантливости Буонарроти, Фуше, быть может, просто не хотел увеличивать шансов Хозяина…
Период, названный историками «ста днями», который ознаменовался взаимными восторгами императора и подданных, оканчивался.
Как и следовало ожидать, любовь Наполеона к демократии оказалась недолгой.
Конституция, созданная Бенжаменом Констаном и презрительно окрещенная народом «бенжаменкой», мало чем отличалась от «октроированной» хартии Людовика XVIII.
Но и это показалось Наполеону слишком накладным.
— Меня хотят связать по рукам и ногам, — жаловался он. — Мне не дают свободы действий… Но я не потерплю этого!..
«Или Цезарь, или ничто»… Какая уж там конституция! «Демократия» в представлении императора сводилась к тому, что нация должна была восхищаться его деяниями и аплодировать его подвигам.
Но это оказалось абсолютно невозможным.
Крупная буржуазия с самого начала отнеслась к возвращению «тирана» без всякого энтузиазма. Она утомилась от войн и хотела гарантированных прибылей; прибылями же и не пахло, а жестокая война была на носу.
Едва утвердившись, Наполеон провозгласил мир без территориальных аннексий. Он заявил, что Франция не желает ни пяди чужой земли, но не отдаст и своей, равно как не потерпит нарушения своего суверенитета.
Для побежденного это были прекрасные пожелания, но у победителей они не могли вызвать ничего, кроме ярости и насмешек.
При первом известии о мартовских событиях монархи и политические деятели, заседавшие в Вене, прекратили споры по частным вопросам, направив все внимание на общего противника. Уже 13 марта они приняли декларацию, объявившую Наполеона «врагом человечества». Французы, назначенные новым правительством на официальные посты, были немедленно арестованы, корабли гражданского флота — интернированы.
Начала формироваться очередная коалиция.
Это заставило Наполеона принять ответные меры.
Ускоренные призывы, новая рекрутчина, чрезвычайные налоги и поборы оттолкнули от правительства средние слои, уже разочарованные «бенжаменкой» и авторитарными замашками «демократического» императора.
Законодательный корпус, собравшийся в начале июня, сразу же проявил неприязненное отношение к Наполеону: кандидатура Люсьена Бонапарта на должность председателя была отвергнута.
Однако прежде чем все эти внутренние противоречия достигли апогея, император покинул Париж и направился в Бельгию, рассчитывая встретить противника на подступах к Франции.
Судьба империи должна была решиться на поле боя.
18 июня 1815 года произошла битва при Ватерлоо, закончившаяся поражением и разгромом армии Наполеона.
Вот уже более полутораста лет историки разных стран и направлений спорят о корнях этой катастрофы. Написаны тысячи книг и статей, в которых выясняются общие и частные причины, одобряются или осуждаются действия сторон, выносятся приговоры.
Одни восхваляют стратегический гений Блюхера и Велингтона — главных полководцев союзных армий.
Другие порицают Наполеона за его вялость, неосмотрительность, отсутствие обычной собранности, зоркости.
Третьи сваливают вину на маршалов и генералов французской армии.
Четвертые во всем обвиняют погоду.
Несомненно, каждая из этих причин имела место.
Правда, ни Блюхер, ни Велингтон не были выдающимися полководцами, но упорство и твердость, проявленные ими, сыграли немалую роль.
Наполеон на самом деле был необычно вялым — его уже начинала подтачивать болезнь, которой шесть лет спустя было суждено свести его в могилу.
Маршалы и генералы и впрямь оказались небезупречны: Ней не сумел развить начальных успехов, а Груши не подоспел в нужный момент с подкреплением.
Непрерывный дождь, ливший как из ведра весь предшествующий день, и правда размыл дороги, что затруднило действия артиллерии и конницы.
И все же главное было не в этом.
Наполеон всегда учил и сам следовал этому твердо установленному правилу: для обеспечения победы в любых условиях необходим значительный численный перевес над противником. А при Ватерлоо император обладал войском чуть большим полутораста тысяч человек, в то время как у противников было около миллиона.
Это и решило исход сражения.
Скажем больше.
Если бы даже Наполеону чудом удалось победить при Ватерлоо, то за этим все равно последовало бы новое Ватерлоо.
Ибо у союзников были значительные и возрастающие резервы, а у Наполеона их не было и быть не могло: их было негде взять.
Не было?..
Негде было взять?..
А народ? Тот самый народ — солдаты, крестьяне, рабочие, — который принял его под Греноблем и довел до Парижа, который обеспечил необыкновенную легкость государственного переворота и который даже сейчас, после Ватерлоо, устраивал каждодневные демонстрации под теми же лозунгами — «Да здравствует император!», «Долой Бурбонов!» — народ, который все еще продолжал видеть в нем «генерала революции»?
Несомненно, народ мог многое сделать.
Народ, воспламененный заботой о спасении родины, революционной родины, мог бы превратиться в несокрушимую силу, которой оказались бы по плечу любые коалиции.
Это ведь уже было испытано.
Когда (в былые дни) против революционной Франции сложился союз монархов, почти такой же, как и в 1815 году, когда главнокомандующий союзников герцог Брауншвейгский обещал сжечь и уничтожить Париж, народ провозгласил: «Отечество в опасности!» — и сумел отстоять свою независимость. Революционное правительство Робеспьера, опиравшееся на народ, в 1793 — 1794 годах не только отбросило войска коалиции, но и вывело Францию на дорогу славы, ту самую, которую затем мастерски использовал генерал Бонапарт.
Народ и теперь не стал другим — это он блестяще доказал в марте 1815 года.
Народ и теперь готов был стать опорой «генерала революции».
Но для этого Наполеон Бонапарт должен был стать подлинным генералом революции. Не на словах, а на деле. Для этого он должен был пойти путем Робеспьера.
Он не сделал этого, хотя подобная мысль и приходила ему в голову.
Кто знает? Будь при нем в качестве ближайшего помощника и советника друг его юности Филипп Буонарроти, он, может быть, отважился бы позаимствовать кое-что из тактики Робеспьера… Впрочем, и Робеспьер кончил полным крахом…
Но Буонарроти не было.
Был честный Коленкур, погрязший в бесперспективных делах своего министерства иностранных дел, был Даву, в качестве военного министра старавшийся собрать как можно больше новобранцев, был Карно, готовый провозгласить «Отечество в опасности», но весьма далекий от Наполеона, всегда относившегося к нему с неприязнью, был, наконец, Фуше, который уже сплел паутину нового заговора.
Наполеон все видел и понимал.
Как-то, еще до Ватерлоо, он заметил герцогу Отрантскому:
— А зря я вас все-таки не повесил, Фуше. Вы ведь изменник.
На что министр полиции ответил с обычным шутовским поклоном:
— Отнюдь не разделяю мнения вашего величества.
Нет, не пошел Бонапарт путем Робеспьера.
Не мог пойти.
Участь его была решена.
Ex nihilo nihil.
И теперь-то наконец он понял это.
В Париж он возвратился в каком-то полусонном состоянии, которое не покидало его больше.
Было 21 июня.
Он не поехал в Тюильри, который отныне казался ему чужим и неуютным, а остановился в Елисейском дворце, где и подписал новое отречение в пользу сына.
Он чувствовал несбыточность этого: сын, которого от него оторвали и который воспитывался в чуждых ему принципах где-то в Австрии, никогда не унаследует ему.
Так же как и жена, Мария-Луиза, несмотря на неоднократные его призывы, никогда не вернется к нему. Стараниями коварного Меттерниха она уже успела забыть его и теперь завела роман с кем-то из придворных его тестя…
Выходит, он зря устроил тот развод и комедию с новым венчанием…
А первая жена, Жозефина, единственная женщина, которую он любил и которая его любила, умерла, уже умерла, несмотря на молодые годы… Это случилось, когда он находился на Эльбе. И когда он спросил врача, от какой болезни, тот ответил: «От горя, ваше величество. От постоянной тревоги за вас».
И тут он вдруг вспомнил. Его ветераны, старые ворчуны, в дни, когда начались поражения, не раз говорили:
— Это потому, что он взял новую, немку. При старой мы всегда побеждали.
Теперь не было ни старой, ни новой, ни армии, ни короны, ни надежд.
Не было ничего.
…Он в отупении целыми днями бродил по пустым залам Елисейского дворца, пока не пришли какие-то люди и не сказали, что нужно «очистить помещение»: ведь теперь, отрекшись от престола, он был здесь посторонним, а посторонним здесь быть не разрешалось…
Ему советовали бежать в Америку, по стопам его боевого товарища генерала Моро. Но он на это не пошел, понимая, что через океан ему не прорваться и что враги все равно его достанут, даже в Америке.
Последняя хитрая идея, которая осенила его (она, как обычно, была не без примеси театральности), заключалась в обращении к английскому правительству, его вечному и беспощадному врагу. Отдаваясь английским властям с просьбой о гостеприимстве, льстя нерушимости британских принципов, он рассчитывал на великодушие врага.
Зряшный расчет.
Так когда-то (и, быть может, именно этим руководствовался бывший император французов) поступил вождь галлов Верцингеторикс, который после окончательного поражения, уповая на великодушие Цезаря, явился в римский лагерь, вручил победителю боевое оружие и сел у его ног.
Но «великодушный» Цезарь не помиловал Верцингеторикса. Его шесть лет протомили в римской тюрьме, после чего казнили.
Британское правительство оказалось не великодушнее Цезаря.
Наполеона заточили на маленький остров, затерянный в океане.
Держали под строжайшим надзором.
И оставили столько времени, сколько потребовалось, чтобы он успел продиктовать свои воспоминания.
Об остальном позаботилась болезнь.
Впрочем, есть мнение, что по распоряжению вышестоящих властей нелицеприятные стражи ускорили течение болезни.
Поразительное совпадение: Наполеон, как и Верцингеторикс, провел в неволе перед смертью шесть лет.
«Сто дней» промелькнули, как сон.
Началась вторая Реставрация.
Она обошлась французскому народу много дороже, чем первая.
И Бурбоны, и те, кто вновь посадил их на трон, пылали жаждой мести к «вероломным французам».
Страна подверглась оккупации.
На нее была наложена контрибуция в семьсот миллионов франков золотом.
Внутри страны начался жесточайший белый террор.
Одной из первых жертв его стал маршал Ней, талантливейший полководец Франции. Участь его разделили многие офицеры разных рангов.
У кормила правления оказались двое старых союзников — Талейран и Фуше.
А в Европе надолго утвердилась реакционная система, вдохновленная их общим хозяином — князем Клементом Меттернихом.
Эпоха реакции не задушила революционной борьбы, хотя заставила ее еще больше законспирироваться.
Естественно, дел и забот у Филиппа Буонарроти прибавилось.
Неутомимый, несмотря на годы, он отдался новой борьбе с обычной страстностью.
Он был на восемь лет старше Наполеона: в 1815 году, когда Наполеону исполнилось сорок шесть лет, Буонарроти было уже пятьдесят четыре.
Однако, вместо того чтобы по примеру своего друга-врага засесть за литературный труд, он еще долгих десять лет занимался тайной революционной деятельностью.
Но это могло бы стать темой для новой повести.
Наша же повесть окончена.