Этл проглатывала набегавшие слезы.

Ветер гнал осенние темно-серые тучи. Они проносились низко над кладбищем. Начал покрапывать мелкий дождь.

- Я не могу думать иначе, Аба, дорогой! - всхлипывая, продолжала Этл. Я верю, я твердо верю, что это ты спас нас в тот страшный для нас день! Ты и только ты оградил нас от казалось бы неминуемой гибели, от смертельной опасности, которая нависла тогда над нами. Кругом стрельба, крики, стоны, плач, а мы спрятались на чердаке. Слышим - они уже на крыше. Их было двое с автоматами в словакской форме. Они увидели нас. Мы уже мысленно прощались с жизнью. Вдруг один другому что-то тихо сказал, потянул за рукав, и они ушли...

- Ты для нас был и остаешься святым человеком, который пронес через свою короткую жизнь светоч любви, добра, мудрости. И сейчас твой благородный дух продолжает жить, и он наделен силой, родной наш, горячо любимый Аба, силой, которая может отвести злодейскую руку озверелых врагов от детей наших.

- То, что с нами случилось, невозможно передать словами. Это выглядит совершенно неправдоподобно, немыслимо.

Дождь усиливался и стал заливать дорожки между могилами. Темнели серые надгробные камни.

- Папочка, милый, ты за нас не бойся! - прерывистый Люсин голос слился с тихим плачем Голды и Этл. - Они не победят нас. Вот увидишь!

Люсенька говорила и все больше распалялась. Она уже представляла себе гебит-комиссара и его жандармов, Рудько и его полицаев совсем не такими, какими они были еще вчера, когда они втроем работали на разборке очередного дома в местечке.

- Летом я видела очень много огромных наших самолетов, - с убеждением и скороговоркой продолжала Люся. - Их было знаешь как много? Когда они пролетали над Ружином, было аж темно на улице. Они обязательно прилетят, и очень скоро!

Она говорила, а возбужденное юношеское воображение рисовало все это уже в деталях.

- "Что это с немцами и полицаями стало? Больше не кричат "Жидовская морда!", не угрожают разрушить и сжечь все дома в еврейском местечке и стереть с лица земли всех евреев. Вместо этого - паника, суета. Ну да, конечно, они, наконец, узнали правду, которую, вероятно, скрывали от них: Красная армия уже перешла в наступление!"

- А потом, папочка, - глаза у Люси разгорались в непреклонной вере, а голос крепчал и крепчал, - у нас еще есть очень много мощных танков. Пройдет совсем немного времени, и всех их прогонят с нашей земли. Скоро, очень скоро вернутся наши! А с ними вернется и наш Мендл!

Остальное она видела уж совсем явственно:

В Ружин на полном ходу врываются советские танки, а из люка одного из них встает во весь рост... Мендл - мужественный, загорелый, высокий, стройный. И как же ладно сидит на нем военная форма!..

В том месте, где крутая дорожка выходила на кладбище, быстро поднимался, как бы внезапно вырастая из-под земли, темный силуэт человека. Усиливающиеся потоки проливного дождя размывали его очертания. Они были расплывчаты и неопределенны.

Человек стремительно несся навстречу стоящим у памятника женщинам. Дождь был настолько обильным, что заливал глаза, и черная мелькающая фигура приближающегося человека пугала своей загадочностью. Ледяное оцепенение охватило Этл.

Человек приближался, и можно было уже разглядеть походку, жесты. Он был одет в темную, не по возрасту, большую, болтающуюся на нем куртку. С правого рукава свисал оторванный лацкан. Ворот широко расстегнутый. О чем-то он кричал, протянув вперед свои руки, но крупные капли дождя, падая на землю, создавали сплошной шум и заглушали его.

Этл встрепенулась, сбросила с себя скованность. Она стала присматриваться к бегущему к ним человеку. Слегка раскачивающиеся шаги, закинутая назад голова.

- Боже праведный!!! - слетело с ее уст.

Перед ними остановился, задыхаясь от быстрого бега по крутой тропе вверх, грязный, оборванный, взлохмаченный, с тенью глубокой вины в широко открытых глазах, бледный, сгорбленный, до костей исхудавший Мендель.

Это был уже другой Ружин. Война ураганом пронеслась над маленьким местечком. Полуразрушенный, притихший, настороженный, совсем чужой, с новыми хозяевами - гебит-комиссариатом, жандармерией, полицией. Часть жителей ушло на фронт и отступило вместе с частями Красной Армии, другие поменяли место жительства, чтобы немцы по доносу не расквитались с ними за их коммунистическое прошлое. Небольшая часть еврейского населения успела эвакуироваться, остальные, в основном беднота, остались на месте и уже успели пережить погром и расстрел. Оставшихся в живых переселили в гетто.

Два дня длился рассказ о чудовищных кровавых событиях в местечке. Вспоминали погибших. Среди них были школьные товарищи, которым так и не суждено было дожить даже до совершеннолетнего возраста.

- Представляешь себе такое, - рассказывала мать Менделю, - ночью наши ушли. А наутро - никого. Правда, говорили, что на рассвете появлялись несколько немецких мотоциклистов, которые тут же покинули Ружин и удалились обратно в сторону Казатина. К середине дня на площади, в центре, начали собираться люди. Менделе, милый ты мой сыночек, рассказать тебе - так не поверишь. Они пришли с рушниками и огромной паляницей, чтобы встретить немцев хлебом-солью. И знаешь, кто был среди них? Ты скажешь - я что-то напутала? Нет, нет! К сожалению, ты скоро в этом убедишься. Помнишь, вместе с тобой в одном классе - такой робкий, молчаливый, с прыщами на лице Павло Чумак, потом Заслян. А еще...

Мать прервала рассказ и закрыла глаза. Сквозь сомкнутые, дрожащие ресницы проступили слезы.

- Дорогой мой мальчик! Или я с ума сошла и ничего не понимаю... Ну ладно Чумак, Заслян, но такие культурные и воспитанные ребята, как Боря Грыбинский, Леня Гусько?

Мендл вскочил с места.

- Не может быть!!! - воскликнул он.

- Право, я не знаю, что творится в этом мире, - тяжело вздохнула мать. - Но эти стояли как бы в стороне. А вот главными были знаешь кто? Рудько и Осадчий! Вспомни кражу в папином магазине, Верховню. Почти все в Ружине считали их убийцами твоего отца. Но суд это не признал. Они отсидели срок и незадолго до войны были выпущены из тюрьмы. Сынок, прошу тебя, остерегайся их. Рудько теперь начальник полиции, а Осадчий и Чумак - полицаи. Собственными руками расстреливали евреев во время погрома. А твои бывшие школьные друзья Боря и Леня теперь в районной фашистской газете. Борис главный редактор газеты, а Леня - ее корреспондент.

Мендл нервно заходил по комнате, потом остановился, резко повернулся к матери лицом.

- Нет, мать, не могу поверить! Не в состоянии. Ты что-то путаешь.

Этл смотрела на сына, глубоко взволнованного этим известием, и не знала, что ей делать - то ли доводить разговор до конца или пожалеть его. Сколько горя и несчастья свалилось за каких-нибудь несколько месяцев на его молодые неокрепшие еще плечи!?

- Мама, мамочка! Тебе кто-то рассказал, а ты поверила?

Вместо ответа Этл встала, молча подошла к полке, достала газету и протянула ее сыну.

- Читай передовую.

Мендл почти вырвал газету из рук матери, потом помедлил немного, растеряно, недоверчиво заглянул в родные глаза. Ему страшно было начать читать.

Борис Грыбинский! Какие стихи он писал в школе! Сколько в них было силы, красоты, познавательного, любви к своему, украинскому, народу, его культуре и искусству!?

Мендл ценил стихи Бориса.

Грыбинский был, безусловно, талантлив. Так считали не только его товарищи, но и учителя. Свои стихи он часто читал на литературном кружке, которым руководила Эвелина Матвеевна, учительница русского языка и литературы.

Однажды Борис проявил себя как настоящий друг. Как-то в очередной раз собрался литературный кружок. На этот раз свое стихотворение читал Мендл. Оно было посвящено Петру I, Полтавской битве. Сочинял Мендл его долго около двух месяцев. Много прочитал о Петре I и был уверен, что его сочинение удалось. Естественно, ему очень хотелось поразить любимую учительницу, своих товарищей.

Закончил он читать свое стихотворение и с замиранием сердца ждал. К немалому своему удивлению, Мендл услышал: "Лучше, если бы стих был похуже, но свой. А ты, Мендл, много позаимствовал у разных поэтов". Это был голос самой уважаемой им учительницы, Эвелины Матвеевны. У Менделя вскипела кровь - его обвинили, не больше и не меньше, как в нечестном поступке, плагиате. Стрелой его вынесло из класса. Он побежал через школьный сад в поле. Через некоторое время он увидел бегущего за ним Бориса. Они посидели на придорожной траве. В трудную минуту товарищ оказался рядом. "Поверь, - с сердцем сказал своему другу Мендл, - ни одной чужой строки там нет". Ему стало как-то легче на душе. Впоследствии Мендл не раз вспоминал этот благородный поступок Бориса.

В школе Борис дружил с Леней. Борис не вел ни пионерской, ни комсомольской работы и стоял в стороне от всего этого. Гусько, напротив, был душой любого собрания, митинга. Леня был штатным оратором. Он всегда выступал с пламенной патриотической речью. Так было, когда принимали сталинскую конституцию, когда встречали челюскинцев. И каждое его выступление кончалось, конечно, славословием в честь великого друга украинских детей товарища Постышева и вождя народов Сталина.

Леня жил у дедушки с бабушкой. Родители его были репрессированы. Но это от него тщательно скрывали. Ему сказали, что они выполняют секретное, ответственное правительственное задание, и он гордился ими.

Передовая была за подписью самого редактора, Грыбинского Бориса. Мендл прочитал фамилию и имя несколько раз. А дальше речь шла о том, что с приходом немецких властей наступит, наконец, строгий порядок на Украине. Упорный труд - вот залог успеха, гарантия благосостояния народа. И только приветствовать нужно усилия германских властей, направленных на то, чтобы украинская молодежь поработала в Германии и изучила опыт рационального ведения хозяйства... Украинский народ, заключал автор, больше голодать не будет.

- Черт возьми! Раньше боялся, что москали растворят все украинское в своем общем котле, а теперь с легким сердцем, не моргнув ни единым глазом, бросает все эти самобытные ценности к грязным ногам оккупантов! Уму непостижимо! - Мендл швырнул газету на пол и обхватил руками голову.

Вечер только наступил, когда Мендл, подавленный физической усталостью и всем тем, что он успел за день узнать о родном Ружине, уснул глубоким сном, который в причудливом виде вернул его к прошлому, к школьным временам.

Выпускной вечер в разгаре. Торжественная часть, напутствия. Потом поет школьный хор под аккомпанемент гитар, мандолин, балалаек. Вслед за этим в центре зала - бурный краковяк вихрем закружил выпускников вместе с учителями. Впервые они наравне со взрослыми. В полумраке, в углу сцены Борис Грыбинский читает свои стихи Ульяне. Она сегодня в эффектном темно-лиловом платье, счастливая улыбка озаряет ее лицо.

Павло Чумак сидит один на стуле у дверей и смотрит на всех со звериной ненавистью и завистью. Подошел к нему Борис с молотком в руках и говорит:

- Ты в Бога веришь?

- Нет, не верю, - отвечает ему Павло, вращая пьяными, налитыми кровью глазами.

- Тогда докажи! Вот тебе молоток и гвоздь. В классе, где темно, на стене икона. Забей гвоздь в икону!

- И забью! - вскочил Павел, схватил молоток, гвоздь и удалился в темный класс.

Павло долго не возвращается.

Вечер закончился. С громким смехом высыпали все в школьный сад, потом на улицу, которая тянется вдоль реки. А из окон темного класса, где висела икона, раздается страшный вопль, но никто не обращает на него внимания.

Обнявшись за плечи, в несколько рядов, вчерашние школьники направляются по улице к центру. Громко звучат песни и шутки. А за рекой, в лесу, на самой большой возвышенности, грянул, как всегда бывало в праздники, яркий, красочный фейерверк. Ракеты взметнулись к небу и озарили в темноте верхушки деревьев. Спокойная водная гладь спящей реки вспыхнула отражением красочной гирлянды всех цветов радуги. А они продолжают свое радостное шествие по ночному Ружину. Впереди светлый, яркий путь.

Наконец, вышли на плотину. Все громче звенят в воздухе их юные, звонкие голоса. А над речкой опять раздается страшный крик Чумака:

- Я вас всех перестреляю, раздавлю, уничтожу!

Но они по-прежнему этого не слышат.

Остановились на середине моста и продолжают любоваться красочным фейерверком. Шумит водопад плотины. А за ней река теряется в прибрежных лугах. С каждым разом, когда в небе вспыхивают ракеты, свет от них падает на длинные белые полотнища, сотканные из конопли и расстеленные на огородах.

Внезапно огни погасли. Но выстрелы в лесу не прекращаются, а, наоборот, все больше и больше усиливаются и превращаются в артиллерийскую канонаду. Раскаты ее эхом охватили весь лесной простор.

- Вот теперь, наконец, наступит настоящий порядок, - говорит Борис.

- Ты ведь раньше говорил - нашу душу никто не поймет, никто не оценит, и мы должны все сами... Какой еще новый порядок? - с удивлением спрашивает Мендл.

- Настоящий, европейский. Сами мы ничего не сможем.

- Порядок на потоках крови и слез?

- А что было раньше? Леня, а Ленька, спроси у него, где наши батьки, и расскажи ему о горе наших с тобой матерей.

- Зачем же одно горе заменять другим?!

Рванул сильный ветер, закружился в огромном вихре, поднял вверх длиннющие белые полотна, и полетели они к плотине, изгибаясь словно змеи. Ветер бушует. Белые полотна закрутили ребят у мельницы и уволокли их вовнутрь к вращающимся жерновам. В это время из верхнего окна мельницы раздается чей-то знакомый, громовой бас.

- Ребята, милые, родные мои, стойте, поберегитесь! Спасайтесь, иначе погибнете!

- Здоровеньки булы! - загудел густой бас, который разбуженный Мендель тут же узнал. Это был Нечепорук Иван Петрович - бывший заведующий ружинской сберкассой, где работала до прихода немцев Голда. Время было уже за полночь. Комендантский час в гетто давно наступил.

У всех удивленные лица, а Иван Петрович молча вытаскивает из кармана бутылку самогона и круг домашней колбасы. Сел за стол и пригласил остальных.

- Мендл, не прячь глаза, не все еще потеряно. Дай нам время разобраться.

Выпили, закусили и Петрович, ничего не объясняя, стал тихо петь украинские песни, а потом казацкие из "Тараса Бульбы". Пел он о казачьих полках, об их удали, о бесконечных степях и кровавых побоищах. А Голда сидела за столом вся в слезах и говорила.

- Если бы мне, Иван Петрович, сказали, что это поможет, я бы молилась и молилась день и ночь, чтобы вернуться к прежней нашей жизни. Как мы мирно и спокойно работали в сберкассе! Сколько было радости, когда кто-то выходил замуж, рожал ребенка, когда выполнялся план, когда у кого-то ребенок хорошо учился в школе или поступал в институт, делал успехи в спорте, музыке. А как мы встречали праздники - 1-го мая, день Октябрьской революции! Сколько было песен, как мы плясали!

Голда ревела, как ребенок, тихо и очень жалобно, губы вздрагивали. Она держала худую свою руку на рукаве охмелевшего Ивана Петровича и продолжала говорить сквозь слезы. А тот постукивал своей широкой свободной ладонью по столу, мотал опущенной вниз головой то влево, то вправо и с уверенностью утверждал:

- Не горюйте, друзья мои! Как бы там ни было, а cоветскую власть, Россию стоящими на коленях никто и никогда еще не видел и не увидит. Какая там она ни была власть, но наша, родная. И народ ее защитит, обязательно защитит. А Гитлер и вся эта гнида вокруг него... Рано они трубят победу. Как говорят, дьявол гордился, да с неба свалился.

Мендл слушал гостя и не мог поверить своим ушам.

Это было года четыре тому назад, когда он, грязный, усталый, возвращался домой из колхоза, над которым шефствовала школа. На крылечке своего дома сидел Иван Петрович. Увидев Менделя, он указательным пальцем подозвал его к себе. И тут состоялся разговор, который Мендл запомнил. Заведующий сберкассой был немного пьян.

- Иди-ка сюда, Мендл. Я вижу, ты был на ферме. Наверное, ухаживаешь за поросенком или теленком. Это очень хорошо. Значит у вас шефство над колхозными телятами. Это здорово! И колоски собираете на поле? Молодцы! Подойди поближе. Садись на ступеньки, поговорим. Очень хочется поговорить.

- Я тебе так скажу. Советская власть для молодых прекрасна. Это точно.

Он моргнул глазами, кивнул головой, потом махнул рукой, как бы подводя черту под абсолютной истиной.

- Но!

Тут он поднял указательный палец правой руки и замолчал. Видимо, соображал - говорить дальше или не стоит. Но желание высказать наболевшее взяло верх.

- Но не для всех она хороша, советская власть. Да-ле-ко не для всех! И вот ты этого не знаешь. Милый ты мой, как мне вас жаль. Вы-то не знаете ничего, что вас ждет.

- А что нас ждет, дядя Иван? - спросил тогда его Мендл, уставив в своего собеседника удивленные глаза.

- Что вас ждет!? Ах, миленький ты мой, знаешь ли ты, что правды нигде не добьешься? Нигде!

Мендл и раньше слышал от взрослых об отсутствии справедливости. Но каждый раз думал, что жалуются те, кто не обладает достаточной настойчивостью. Если не смог решить дело в районе, иди в область, пиши в газету, а то обращайся в столицу Киев, даже в Москву. Там обязательно добьешься своего.

Мендл встал было, чтобы идти домой, но Иван Петрович взял его за рукав, посадил и продолжал.

- Сказочки вам рассказывают в газетах, по радио, в книгах. Сказочки, да еще с хорошим концом. Все люди, не только дети, - все любят солнечные сказки. Так человек устроен - дай ему сказку греющую душу. Природа его создала таким. А через эту пелену не скоро разберешься, что к чему. Мы все победим, все преодолеем. А голод, нищета? Тут - ни слова! У тебя, Мендл, наверняка есть товарищ и, может, не один, который пропускает уроки, потому что в стужу ему не в чем в школу ходить - одна пара дырявых валенок на него и на брата. Что, я не прав?

Мендл тогда вспомнил Омельку, своего товарища по классу. Учительница поручила ему помогать отстающему товарищу. Когда Мендл первый раз, в морозный день, пришел к нему и открыл дверь покосившегося под соломенной крышей дома, то увидел такое, что ему стало жалко Омельку. В хате холодно, замерзшие окна, вонь. Прямо в углу - поросенок. Лавка, стол, ведро, икона в углу, печь и все...

Иван Петрович уловил некоторое замешательство на лице Менделя, приложил палец к губам и произнес:

- Тс-с, я тебе, хлопчик, ничего не говорил!

А сейчас Иван Петрович продолжал успокаивать Голду и всех, кто его слушал.

- Милая Голдочка, не горюй! Не может того быть! Нет, нет - так оно не будет! Придет скоро солнышко и к нашим окошечкам.

Иван Петрович исчез так же неожиданно, как и появился, оставив для Менделя фразу "Дай нам время разобраться", которая не могла пройти для него незамеченной.

Первые дни для Менделя были днями домашнего заточения. Он никуда не выходил и нигде не появлялся. Один на один со своими тяжелыми мыслями. Мир казался ему совсем потухшим, как будто наступила вечная ночь. Когда Иван Петрович говорил, что немцы так или иначе потерпят поражение, Мендл в это время видел перед собой длинную дорогу в рабство, по которой двигалась под Пирятином бесконечная колона пленных. Хотя он и совершил побег, но в итоге оказался в положении арестанта-смертника, и не один, а вместе с матерью, сестрами, со всеми остальными, в гетто. Можно ли оставаться безучастным в этом положении? Безусловно, нет. Но что делать? Что означает слово Ивана Петровича - "нам"? Может быть, здесь действует подполье или партизаны? Но можно ли было сразу открыто об этом с ним заговорить после того, что он услышал от матери? Во всяком случае, потребуется время, чтобы на это решиться. Но и долго тянуть с этим тоже нельзя.

Каждый день, управившись сначала с домашними поручениями, Мендл ходил из угла в угол, еще и еще раз оценивая создавшееся положение.

В один из этих дней на пороге дома появилась девушка, слегка полная, рослая. Она очень живо заговорила о том, что ей нужна тетя Этл и пожалела, что она не пришла еще с работы.

- Приходите к нам вечером, мы соседи ваши. Меня Соней зовут. Я вас познакомлю с моей сестрой, - сказала она на прощанье. И кокетливо добавила: - Не забудете?

И Мендл еще некоторое время смотрел на только что закрывшуюся за ней дверь.

Как-то вечером он решил зайти к соседям и, еще не переступив порог, услышал оживленный разговор и громкий смех.

"Жить в кромешном аду и так громко и беззаботно смеяться..." - подумал он.

Не вернуться ли домой? Но после минутного колебания он постучал и вошел в комнату. Там было двое.

- Знакомьтесь, это Фаня Шморгун, - с ходу сказала, взяв на себя инициативу, женщина средних лет, хотя она, как выяснилось потом, не была хозяйкой дома, - Фанечка из Весиловки. Теперь живет в Ружине с отцом Меером и сестрой Соней. Меера в Весиловке все знали, как прекрасного человека и портного. А я - Лея, тоже оттуда.

В этой большой деревне, которая была расположена в двенадцати километрах от Ружина, погром произошел раньше. А теперь, после расстрела в Ружине, немцы решили поселить всех, кто остался жив в обоих населенных пунктах, в одном гетто.

- Посидите, Мендл, немного, - продолжала худенькая тетя Лея, - мы скоро.

Фаня в это время сидела на корточках с сантиметром в руках и обмеряла платье на тете Лее. Каждое движение было смелым и уверенным и никак не вязалось с ее совершенно юным обликом.

Фаня настаивала и убеждала, поднимая вверх молочно-светлое лицо с большими серьезными черными глазами.

- Пожалуйста, не возражайте, тетя Лея. В этот день вы должны выглядеть прилично перед гостями.

У тети Леи через несколько дней день рождения, и Фанечка взялась ушить чудом сохранившееся выходное платье.

- Я должна Вам сказать, - продолжала щебетать Фаня, - что после того, как вы похудели, фигура Ваша безусловно привлекает внимание. А красота не должна пропадать. Она должна радовать окружающих.

- О какой фигуре и красоте ты говоришь, какие гости? - печально проговорила тетя Лея. В глазах ее блестели слезы. Она не смогла их удержать. Она похудела от горя, после того, как убили ее единственную дочь.

Но Фаня не унималась. Она ловко хлопотала вокруг тети Леи, на которой платье висело как на вешалке. По тому, как решительно и умело она делала свое дело, виден был изрядный, несмотря на совсем еще юный возраст, опыт.

- Ну вот. Я, как будто, все пометила. В четверг буду у дяди Велвла и все прострочу на швейной машине.

Мендл почувствовал, как после многомесячного напряжения расслабились его нервы, успокоилось сердце. Он оказался на крошечном, никем и ничем не защищенном островке, где люди еще по-прежнему дарили друг другу улыбку, не забывали думать о своей внешности для себя и для окружающих, как раньше, хотели видеть у себя гостей. Это был как бы неосознанный призыв к вере, призыв не сдаваться, призыв выстоять, и выстоять назло всем чертям. И это в то самое время, когда со всех концов, вкруговую, на этот светлый пятачок направлены обагренные еще не остывшей кровью родных и близких штыки озверелых убийц.

Прибежала Соня с новостью. Она буквально влетела в комнату и, не раздеваясь, свалилась на первый попавшийся ей стул. Увидела Менделя и бросила небрежно, чтобы быстрее перейти к главному:

- Здравствуй, Мендл! Хорошо, что ты пришел.

Тетя Лея и Фаня прекратили свое занятие и с тревожным видом ждали, что скажет Соня.

- Пожалуйста, не спрашивайте меня, откуда это известие, - начала Соня почти шепотом, задыхаясь от волнения.

Она откинула назад теплый платок, встряхнула головой. Обретя свободу, крупные, черные локоны расположились вокруг раскрасневшихся щек.

- Ну?! Мирке гиб лушн!12 Что случилось? - не вытерпела тетя Лея.

- Так вот! Мы все слышали не раз: "Сталин капут!", "Советы капут!", "Москва капут!" Лапки кверху, и все тут! Сукины сыны! Думают, все для них будет так просто! Они, видите ли, уже поставили Советский Союз на колени! Скоро, видите ли, весь мир будет жить так, как этого хотят фашисты! А шиш не хотите, гадюки вонючие!

- О, господи, может ты, Сонька, разродишься, наконец, и скажешь нам, что случилось? - Фаня нервно забросила назад свою длинную косу.

Соня не могла так сразу рассказать о самом главном. Ей нужно было сполна насладиться потрясающей новостью. В этом была ее органическая потребность, потребность быть хотя бы немного отмщенной, отмщенной за всех, за мать, которая была зверски убита в первые же дни после занятия Весиловки. Она всячески смаковала происшедшее. Таинственная новость притаилась в блуждающих бликах ее возбужденного взора и готова была вот-вот вырваться наружу сногсшибательной сенсацией.

- Подожди, сестренка, подожди, дай сказать!

Соня дышала часто и не могла успокоиться.

- Я с самого начала не верила этим скотам, что Москва в их руках. Оказывается, - Сонины щеки горели, глаза блестели. - Оказывается, седьмого ноября Москва праздновала годовщину Октябрьской революции, и был парад на Красной площади. А вот час тому назад я узнала - передали по радио - наши под Москвой перешли в наступление. Вот вам и "Москва капут"! Собаки паршивые!

Фаня и тетя Лея бросились обнимать Соню. Они опрокинули стул, и все вместе оказались на полу.

А Соня, забыв о конспирации, в порыве получить, наконец, полное удовлетворение, позволила себе громко со страстью торжественно провозгласить:

- Но это, девочки и мальчики, еще не все! Наши войска взяли город Калинин! Стойте же, вы меня задушите и не узнаете последнего! Передача велась, знаете откуда? Она велась из самой Москвы!

- Но откуда ты все это узнала? - Фане необходимо было это знать, чтобы убедиться в достоверности радостного известия.

- Вот это уж, извините, - секрет.

- Да ладно тебе, Сонька! Что же, по-твоему, среди нас есть предатели? Да?

- Предатели, не предатели, но болтуны, так это точно.

- У, вредина! - Фанечка обиделась и отошла в сторону. - Так вот, имей ввиду, если что узнаю, умру, но не скажу тебе.

Соня громко и весело засмеялась. Подошла к насупившейся сестре, обняла ее за талию.

- Теленочек ты мой глупенький, глазоньки небесные! Ну не обижайся, пожалуйста. - Соня посмотрела в сторону Менделя и не выдержала. - Скажу только, что мы с Голдой только что встретили одного человека, с которым она вместе работала до войны. - Потом, спохватившись, добавила: - Больше ничего не скажу, можете не просить.

"Так вот оно что, - мелькнуло у Менделя в голове. - Неужели Иван Петрович?"

- Ну, хорошо, а я расскажу, - смягчилась Фаня. - Слухи идут о каком-то легендарном партизане Калашникове. Сначала появляются листовки, в которых указывается время, когда он появится, и будет уничтожать предателей родины. Потом отряд во главе с ним прибывает точно в указанный час и совершает возмездие над полицаями и старостами. Затем спокойно исчезает в неизвестном направлении. Немцы сбились с ног в поисках Калашникова и его партизан. Говорят, он действует совсем недалеко от нас, где-то между Винницой и Казатином.

Мендл почувствовал себя так, будто судьба его жестоко обделила, неизвестно за что лишила элементарной человеческой чести - возможности бороться. Намертво связала его по рукам и ногам, обрекла на мучительное ожидание позорной смерти. Он выбрал подходящий момент и молча встал, чтобы уйти.

Женщины замолчали.

- Не успела тебе сказать, Мендл, - Соня смотрела на него сочувственно, как бы понимая, что творится сейчас в его душе, - тебя просил зайти дядя Велвл.

"Может быть, все, что произошло там между Пирятином и Лубнами, на самом деле был лишь дурной сон? Может, на самом деле не было разгрома, никакого плена? - думал он, приближаясь к своему дому. - Знать бы, где сейчас Серго, Павел и что с ними. А вдруг им также, как и мне, удалось бежать из колонны?"

Казалось, после того, что рассказала Соня, можно было хотя бы немного воспрянуть духом. Но этого не произошло. То, что Мендл увидел и услышал здесь в Ружине, добило его окончательно. Он не видел никакого просвета впереди. Все было туго завязано в один смертельный узел. И с какой бы стороны он к нему не подходил, развязать его не представлялось возможным. Назревала неминуемая трагедия для жителей еврейского гетто, и новость, которую принесла Соня, даже если она и соответствует действительности, вряд ли говорит о возможности избежать надвигающейся трагедии.

Однако знакомство со Шморгунами, тетей Леей несколько изменили его настроение. Что там говорить, невозможно без содрогания вспомнить, что было вчера, невозможно представить себе, что может быть завтра. Убийцы, словно хищные звери, учуяв запах крови, не остановятся. Им нужна жертва, и они ее домогаются. Все идет именно к этому. Но если попадается хоть одна минута, которую можно прожить достойно, невзирая ни на что, то вряд ли стоит ее упускать.

Небольшой садик за покосившимся забором. У входа в дом - крылечко с несколькими полусгнившими ступеньками. Резная, давно не крашенная дверь со старинной блестящей бронзовой ручкой. Обрамленные затейливыми наличниками окна, словно большие темные глаза, печально смотрят в сад.

Некогда улица, на которой стоял этот домик, была довольно оживленной. Здесь устраивали базары и ярмарки. Вдоль нее тянулся длинный ряд магазинов продуктовый, скобяной, одежды и обуви. За ними в глубине - складские постройки. А в самом конце улицы - синагога.

В доме этом, когда-то красивом и ухоженном, жил старый портной, отец дяди Велвла, и знали его все. Знали его мастерство. Оно несло людям радость и счастье. И сам он был от этого счастлив в своем изнурительном труде. Текла вокруг домика тихая, мирная жизнь с восходами и заходами солнца, с весенними и осенними дождями, лунными украинскими вечерами.

Прошло совсем немного времени с того дня, как портного не стало - умер от туберкулеза. И, слава Богу, что не дожил до этих трагических дней. А вот жилище его сохранилось, как память о старых, добрых временах. Там теперь живет Велвл со своим семейством.

Мендл толкнул калитку, быстрым шагом подошел к двери и постучал.

- Войдите! - из глубины дома донесся знакомый девичий голос. Это не было неожиданностью. Сегодня четверг, и Фаня там работает. Дядя Велвл разрешал сестрам пользоваться швейной машиной, оставшейся после отца.

Старый Меер выполнял заказы местных жителей, а дочери ему помогали. Они были приучены к этому труду с малых лет.

Большая комната. Из четырех окон только одно не завешено. Лучи заходящего солнца пробиваются сквозь голые ветки сирени за окном.

Фанечка сидит вполоборота на стуле, склонив голову на раскрой, который лежит на ее коленях. В правой руке иголка. Не отрываясь от работы, на миг глянула на вошедшего Менделя. Багряный солнечный луч заиграл на длинных ресницах, перебирая каждый волосок в отдельности.

- Здравствуй, Фаня, - проговорил он неуверенным голосом.

- Здравствуйте. Проходите, пожалуйста! - спокойно ответила Фаня на приветствие. - Дядя Велвл должен скоро прийти.

- Я могу подождать здесь?

- Смешно! Почему же нет?

Она продолжала энергично работать иглой, оставаясь в том же положении.

- Я встретил твою сестричку - она мне напомнила о том, что ты сегодня здесь.

- Ну и балаболка Сонька! Я ведь просила ее не говорить никому, где я. Мне нужно сегодня закончить работу. Отец ждет, - и, вскинув одни только глаза в его сторону, после небольшой паузы, кокетливо спросила:

- А если бы Сонька не напомнила о моем существовании, что тогда?

- Все равно пришел бы. Хочешь, я буду тебе помогать в твоей работе?

Она громко рассмеялась, бросила работу, выпрямилась и энергичным движением руки забросила за спину свою черную косу, которая словно живая, ласково обогнула стройную спину своими полными, гибкими сплетениями.

- Как же вы собираетесь мне помогать? - ответа не последовало, и она попросила: - Не надо мне помогать, главное - не мешать.

Вдруг улыбка соскользнула с ее лица, и она посмотрела на него оценивающим взглядом. Мендл увидел ее с глазу на глаз впервые и вспомнил слова тети Леи, сказанные ему в тот вечер шепотом, на ухо, когда Фаня вышла на минуту из комнаты: "Не правда ли, красавица? Глаза, нос, губы, фигура словно точеные".

- Мне немного рассказали о вас. Вы были студентом Киевского политехнического института, а потом попали на фронт. Скажите, почему вы оказались здесь? Неужели борьба бессмысленна, неужели все проиграно? Выходит, у нас другого выхода нет, как склонить головы и ждать этой ужасной смерти?

Когда она говорила, ноздри ее заметно раздувались, дрожали губы, и это выдавало ее внутреннее волнение. Она замолчала. В доме стало тихо.

- Вот что, я буду работать, а вы, если не возражаете, будете рассказывать мне о том, как оказались в Ружине.

Из его груди вырвался тяжелый вздох. Как он будет ей излагать весь этот позор, обиду, унижение, а, главное, то, чем все это кончилось?

- Фаня, зачем ты со мной на "вы"? Я ведь тоже еще молод.

Он сам не сознавал, что этот вопрос задал инстинктивно, скорее из тактических соображений, чтобы оттянуть время.

- Ну, хорошо, я буду с Вами на ты, - легко и просто согласилась Фаня.

- С чего бы мне начать, - начал Мендл медленно, обдумывая на ходу, что и как говорить. Он тянул время и все еще надеялся, что ему удастся избежать этого разговора. Фанечка тут же уловила его настроение:

- Если вы... извиняюсь, ты боишься напустить на меня страх, то это напрасно. То, что я уже успела увидеть, услышать, испытать, превратило мое сердце в бесчувственный камень.

- Все то, что происходит в эти дни, понять трудно, - начал Мендл уклончиво, - ты не поверишь тому, что я расскажу. Точно так же, как и я не в состоянии воспринять то, что произошло здесь, в Весиловке и Ружине. То и другое настолько чудовищно, что порой думаешь: может быть, мы все уже умерли и попали в огнедышащий, кровавый ад? Ну да ладно. Значит, ты хочешь знать, как я оказался здесь? Почему не на фронте? Может, струсил, смалодушничал? Каждый вправе задать этот вопрос. А вот ответить на него - трудно.

Мендл замолчал. Ему бы самому разобраться в происшедшем. Сколько раз он задумывался над этим, перебирая в памяти каждую деталь происшедшего, а определенного ответа на этот вопрос себе дать не мог. Порой это доводило его до состояния полного душевного опустошения.

Никогда раньше у него не возникало желание поделиться с кем-нибудь о том, что произошло с ним в последние несколько месяцев.

- Коротко об этом не расскажешь. У тебя хватит терпения выслушать все до конца?

- Вполне. А я собираюсь еще долго здесь работать. И потом, как я понимаю, это должно волновать всех нас.

- Так слушай. - Мендл сидел неподвижно. Сощуренные глаза смотрели в одну и ту же точку. Смотрели, но ничего не видели. Разбуженное прошлое все заслонило. - Кончаю второй курс, осталось сдать последний экзамен - и я на третьем. Но вот началась война. Жду повестки в военкомат неделю, другую. Все ребята из общежития уже мобилизованы. Прихожу в военкомат, чтобы узнать, в чем дело и, вместо ответа, получаю приказ немедленно становиться в строй, и через пару недель я уже в качестве артиллериста-разведчика на фронте за Белой Церковью, недалеко от Днепра.

Мендл сделал небольшую паузу, посмотрел на Фаню, как бы оценивая значение того, что будет им сказано дальше, для них обоих. Есть ли смысл ему об этом говорить, а ей все это слушать. Фаня кинула в его сторону прямой, короткий, но выразительный взгляд, в котором он прочел: "Я слушаю". И на этом его колебания кончились. Он продолжал.

- Только успели занять позиции, как над нами около сотни фашистских самолетов, и все мы прижаты к земле. Прогнать их некому - ни зениток, ни нашей авиации. Потом мы, несмотря на то, что в бой вступили наши танки, стали отступать к Днепру. В панике бежали через Днепр, кто как мог. Мы уже не представляли собой серьезной силы и нас, как зайцев во время охоты, просто расстреливали в упор с воздуха и с земли. Надеялись, что широкий Днепр задержит немцев, и мы получим передышку, чтобы пополнить свои силы. Но увы, немцы с ходу перешли Днепр северней и южней Киева, и через пару недель мы оказались в окружении. Ночью пытаемся выйти к своим и натыкаемся в темноте на немцев. Нас всего двенадцать человек. Оказывать сопротивление было бессмысленно, и мы оказались в плену.

- Как так бессмысленно!? - Неподвижное вытянутое лицо Фани было обращено к нему. Она прекратила работу и от удивления посмотрела на него круглыми глазами и с открытым ртом. - Кто-то, возможно, погиб бы, но зато другие попали бы к своим. Потом, убили бы хоть несколько немцев.

Святая правда, которая могла сойти с уст только лишь самой невинности!

Это было как раз то, что лишало его возможности хоть как-то оправдать себя, простить себе безволие, которое он тогда допустил. Это было именно то, за что он себя ненавидел, презирал. Именно поэтому он совершенно справедливо получил позорный плен, а впоследствии и то, что он оказался здесь связанным по рукам и ногам, совершенно не способным бороться за жизнь своих близких, за жизнь своего народа, за свою страну. Для того, чтобы это понять сполна и в полную меру, судьбе понадобилось поставить его лицом к лицу с кровавым фашизмом здесь, в Ружине.

Какое-то время Фаня не могла сказать ни слова. Внутренний ее непорочный мир не в состоянии был еще смириться со слабостями реальной жизни и отнестись к ним хотя бы с некоторой долей снисходительности.

Фанечка отложила в сторону материал, быстро встала, нежным движением руки стряхнула с юбки нитки, пыль и, не обращая внимания на своего собеседника, направилась к комоду. Там взяла большие ножницы и вернулась на прежнее место, но работать не стала. Села на стул, сомкнула ноги вместе и обхватила руками круглые худые колени. И так долго и неподвижно смотрела куда-то вдаль.

- Не понимаю, - начала она не спеша, пытаясь хоть что-нибудь понять из услышанного. - Столько войск, техники, здоровых и сильных мужчин! И вместо того, чтобы драться, даже если враг сильнее, вместо этого - паника, столпотворение, неразбериха. Этому просто трудно поверить.

Фаня медленно встала и подошла к окну. Черный костюм был ей к лицу, и это не было случайностью. Каждая деталь ее одежды говорила о глубоком природном вкусе. Стремление к совершенству не изменило ей даже в эти трагические дни, а, наоборот, оно противостояло смерти, находилось в состоянии войны с ней. Что еще могло это хрупкое, нежное создание противопоставить несчастной, фатальной, беспощадной судьбе?

Мендл растеряно смотрел в сторону окна, где на светлом еще фоне уходящего дня вырисовывался Фанин силуэт. Еле заметное взволнованное движение ее груди не могло уйти от его внимания. Круглые плечи безмолвно вздрагивали. Наступила тягостная тишина. Плач был беззвучен... Они оба долго молчали и все это время думали об одном и том же - о том, что их ждет впереди. Невозможно было думать об этом без содрогания. Какое чудо их может спасти, если фронт продолжает катиться на восток, если немцы у стен самой Москвы, если уже почти вся Украина в их руках?

Фаня резко повернулась и, удерживая высоко голову, кинула свой взор к ногам Менделя. Потом медленно опустила обрамленные длинными, черными ресницами веки. Голубые слезинки покатились по ее щекам.

- А мы так надеялись на нашу армию, на наших мужчин... Видно, зря!

Мендл сидел неподвижно, не находя в себе мужества посмотреть Фане в глаза. И тут он услышал вырвавшийся из ее груди стон, который совсем его сразил.

- Господи, прожить бы хотя бы еще с десяток лет! - сказала она с мольбой в голосе.

Он встал и подошел к ней. Ему хотелось взять ее за плечи и как-то утешить, но он не посмел этого сделать.

Глядя ей прямо в глаза, коротко сказал:

- Извини, Фаня. Совсем не нужно было мне рассказывать тебе о своих злоключениях.

Они стояли друг против друга, беспомощные, обреченные.

Из прихожей донеслись мужские голоса, и вслед за этим в комнату вошли четверо. Самый старший - Велвл Ягнятинский - рослый, широкоплечий мужчина преклонного возраста с высоким лбом и лысой головой. С ним Мотл, парень лет двадцати пяти. Пришли также Пиня и Аркадий. Последний никогда раньше не жил в Ружине. Было известно, что он киевлянин. В начале войны служил кадровым офицером, был на фронте, попал в окружение и оказался на оккупированной территории. Пиня - высокий, горбоносый, сильного телосложения молодой человек. В местечке он слыл молчуном. Он мог сидеть в компании несколько часов и не проронить ни единого слова.

- У нас, кажется, гость? - сказал Велвл, устало сбрасывая с себя пиджак. - Здравствуй, Мендл!

Крепко пожал руку, сел рядом, обнял гостя за плечи и продолжал:

- Как сейчас помню отца твоего, Абу. Хороший был человек. Сколько людей было на его похоронах!? Весь Ружин! Ну, хорошо, ты недавно с фронта. Скажи, что там, какие новости?

Мендл внутренне съежился, напрягся. Сможет ли этот старый человек, который переживает уже не первую трагедию своего народа, понять, почему молодой, здоровый мужчина оказался здесь? И это в то время, когда вся страна на коленях, когда народ, к которому они принадлежат, беспощадно уничтожается, когда враг убивает их матерей, сестер, детей...

Не сможет Мендл этого объяснить. Уже пробовал. Полчаса тому назад...

- К сожалению, дядя Велвл, ничего утешительного сказать не могу. Немцы в своих листовках пишут о том, что Москва пала и что Украина вся в их руках. Если исходить из того, что я видел, Красная армия вряд ли сможет остановить немцев. Разве что фашисты, как некогда французы, не выдержат нашего климата и подавятся нашими просторами.

- А что союзники? - этот вопрос с сильным ударением на последнем слове прозвучал как самая последняя надежда. Все, кто был в комнате, с напряженным вниманием смотрели на Менделя и ждали, что он скажет.

Очень хотелось утешить этих людей и себя, но пришлось говорить правду.

- Пока только обещают открыть второй фронт.

Велвл безнадежно кивнул головой.

- Но скажи мне, Мендл, - встрепенулся он, - почему все это так случилось? Ведь все были уверены, что мы сильны и непобедимы. Что происходит с нашей армией, с теми, кто несет ответственность за судьбу страны?

Разговор постепенно подходил к самому главному и больному месту, к тому, чего Мендл больше всего опасался.

Фаня, как будто чувствовала его состояние и кинулась на выручку. Так, во всяком случае, ему показалось. Может быть, она действительно не очень его осуждает?

- Вы все опоздали, - сказала она, - только что Мендл мне рассказал про фронт.

Но заданный вопрос продолжал висеть в воздухе. В разговор с раздражением в голосе вмешался Аркадий.

- Почему да почему. Народ не посчитал советскую власть своей и не стал умирать за нее. Забыли, как совсем недавно, с десяток лет тому назад, подыхали с голоду? Сколько вы в Ружине и районе видели опухших людей!? А леденящие душу рассказы о том, как матери умерщвляли своих детей и... поедали их. Это вы забыли? - Аркадий стучал рукой по столу и все больше распалялся. - А сколько людей ни за что ни про что арестовано и неизвестно куда сослано? Может быть, вы вспомните Зельдовича, заместителя председателя Ружинского райсовета? Мне тут рассказывали. Он посмел высказать свое мнение о Троцком и тут же был арестован. Правда, через год вернулся, но в каком виде!? Все зубы выбиты, весь изуродованный и больной от побоев. Вы что слепы, не видели всего этого?

Мендл сидел, слушал и удивлялся, откуда у этого человека столько злости на советскую власть. Как этот человек может, закрыв глаза на все остальное, сделать такой вывод!

- Аркадий, зачем же вы так говорите! Если бы народ не был за советскую власть, разве он пошел бы на такие огромные жертвы и лишения. Разве возможны были такие победы в экономике, культуре и других областях? Ведь все признают эти достижения, - Мендл замолк и удивился. Неужели это его собственные слова? Минуту назад он, словно корабль, потерявший управление в бушующих морских просторах, не видел никакого спасения впереди. Ему самому трудно было поверить, что говорит он, а не кто-нибудь другой.

- Знаешь, - Аркадий не унимался, - я мог бы добавить, но вы не поймете. Все эти Днепрогэсы, шахты, рудники построены на страшных, неоправданных лишениях трудового народа. Газеты трубили о победах. Какие это победы, кому они нужны были, если народ влачил жалкое существование?

Тут вмешался Велвл.

- Ну, ты, Аркадий, уж больно разошелся. Что бы ни говорили, - немцы не смогут победить. У них не хватит сил. Весь мир против них. Россия велика и рано или поздно враг застрянет в ее просторах, на Волге или на Урале. Ничего, ничего, Наполеон тоже когда-то вторгался в Россию. Был совершенно уверен в победе. А чем это кончилось?

- Смотрю я на вас и удивляюсь. До войны пели песни, говорили с трибун о том, что у нас сильная армия, много танков, самолетов, артиллерии, много смелых идейно подкованных командиров. А что оказалось на самом деле? В первые же дни войны обнаружилось, что у нас не хватает винтовок на передовой. Вы понимаете, - в_и_н_т_о_в_о_к!!! Ну, а самолеты? Немцы в воздухе разгуливают, словно у себя дома. А если и появится несколько отчаянных советских летчиков, то лишь на одну-две минуты, а вслед за этим очередь пулеметная, и самолеты горят как свечи - сделаны-то они из фанеры, а не из алюминия, как у немцев. В результате - полная растерянность и паника среди наших командиров и бойцов. И усилия одиночек-героев оказываются тщетными.

- А немцы не дураки, - добавил молчавший до сих пор Мотл, - в листовках пишут о голоде, репрессиях. Дескать, вот что вам дала советская власть.

- Но, слушайте, - не выдержал Мендл, - ведь мы-то знаем, что враги народа действительно были, и поэтому нужно было как-то оградить нарождающуюся советскую власть. Возможно, кто-то попал в число репрессированных по ошибке. Но жесткие меры были неизбежны, и народ это понял и одобрил. Несмотря ни на что, все-таки одобрил.

В наступившей тишине Мендл на минуту остался самим собою, и память воскресила лесника Аврама Винничука, который был арестован в середине тридцатых годов, - доброго, умного человека.

Мотл прервал тишину и перешел на ехидный тон.

- А знаешь ли ты, дорогой Мендл, - Мотя резко навалился на стол, вытянул вперед шею, и уставился на оппонента, - знаешь ли ты, что в последнее время, после техникума, перед войной я служил в районной прокуратуре, и там я узнал, что сверху спускают план на год, на месяц сколько нужно взять врагов народа. Попробуй понять и вдуматься!! Есть план и его нужно выполнять! Неважно, есть враги или их нет! Иначе ты сидишь не на своем месте или сам враг народа.

"Сумасшедший! Что он несет?!" - подумал Мендл, резко встал со стула и бросил на ходу:

- Извини меня, Мотл, но это уже из области бабской трепотни.

Аркадий и Велвл продолжали спорить, а Мендл молчал. Он вспомнил загадочное появление ночного гостя Ивана Степановича и залитое горькими слезами лицо Голды, когда она говорила о прошлых временах.

В какой-то момент до него донеслись чеканящие слова Аркадия, которые его больше всего поразили.

- Так вот, дорогие, что бы со мной здесь не случилось, но возвращаться опять на фронт, в Красную армию, я не намерен. Контратаки и еще раз контратаки. Ночные, ничем не обеспеченные, не подкрепленные ни артиллерией, ни танками, ни самолетами! Нельзя же, в конце-то концов, идти с винтовкой на немецкие танки. Это же прямое, безответственное, преступное убийство тысяч обманутых молодых людей, которым и в голову не приходит, что это авантюра и, следовательно, ни к чему положительному не может привести. Победить врага таким образом невозможно. А ведь команду: "Вперед, в атаку!" - должны подавать такие командиры, как я, - беспрекословно подчиниться приказу сверху, даже если убежден в бесполезности этих атак. Все это делается просто бездумно! А за каждой толстой серой шинелью - хрупкая, молодая, неповторимая жизнь. Матери, отцы ждут каждого из них. Нет! Я не в силах участвовать в этом беспримерном кровавом бардаке!

За словами Аркадия была страшная пустота, мрак, неизбежная гибель. Сидеть, сложа руки, и пассивно ждать смерти от рук ненавистного врага? Что он говорит? Нет и еще раз нет! Надо что-то предпринимать.

Пока мужчины продолжали спорить, Фанечка, увидев, что Мендл собрался уходить, бросила через стол:

- Мендл, приходи завтра к нам. Ты ведь не рассказал все до конца.

- Мендл, - сказал Велвл, - тебе нужно прийти ко мне в магазин, где я работаю. Я там делаю зельцерскую воду. Я уже предупредил, что мне уже трудно целый день крутить барабан и что хорошо бы иметь помощника. Поработай со мной, иначе тебя немцы упекут на тяжелую работу.

- Спасибо, дядя Велвл, я приду.

Немцы, так же как некогда татаро-монголы во время знаменитого своего нашествия, в своем кровавом угаре не забывали сполна использовать обреченных на смерть невольников. Они оттягивали на время смертельный приговор специалистам-ремесленникам. Им нужно было иметь под рукой жестянщика, который мог бы в любой момент починить крышу, портного, чтобы сшить костюм, сапожника и даже специалиста по газированной воде.

На выходе, у калитки, Менделя догнал Пиня.

- Я слышал твой разговор с Аркадием. Давай вдвоем рванем к фронту, к своим.

Мендл не сразу понял значение этого предложения и машинально бросил:

- Подумаю, Пиня. А пока будь здоров.

Мама сидела рядом с Менделем на старом диванчике с торчащими сквозь обшивку пружинами. На деревянной лавке у стола - Голда и Люсенька. Тускло горела керосиновая лампа. Стояла глубокая ночь. Окна плотно завешены.

Прощались и думали, что навсегда... Пиня уговорил его идти на восток.

Мама с бледным лицом и дрожащими руками ласкала сына. Медленно перебирала руками волосы на склоненной голове, заглядывала в глаза, целовала, потом опять смотрела на него неподвижным взглядом. Сестрички сидели в обнимку и тихо плакали. Два живых беззащитных существа слились воедино в беде и неизвестности. Их тень падала на стену у двери и вызывала суеверный страх в душе. Мендель не выдержал, встал, подошел к столу, взял лампу и поставил ее повыше на полку, висящую на стене.

Вернулся к матери, стал напротив нее, крепко ее обнял, положив ее голову к себе на грудь. Пришлось собрать все силы, чтобы произнести ровным, спокойным голосом:

- Мама, мамочка, пойми, иначе нельзя. Ты меня понимаешь? Я долго взвешивал и решил, что по-другому я поступить не могу.

Ощущение материнского тепла! Оно так знакомо еще с начала его жизни, с самого детства. Ему было лет шесть, когда мама с папой как-то с вечера ушли в гости и оставили детей дома. Среди глубокой ночи их разбудили крики людей на улице. Вслед за этим раздался громкий стук в дверь и голоса:

- Дети, быстрее открывайте! Пожар!

Вся улица в багряном свете. Мужчины, не дожидаясь, пока откроют дверь, взламывают ее и через минуту они втроем, прижимаясь друг к другу, стоят на улице. С ужасом в глазах смотрят, как полыхает огромным столбом пламени расположенная рядом с домом рушка. Там горели солома, просо, пшено и само деревянное строение. Огромная, всепоглощающая стихия с треском извергала снопы искр, пылала испепеляющим жаром, вздымалась вытянутыми языками далеко вверх, в черную темень ночи. А вокруг этого гигантского костра мечутся люди с ведрами, вилами, лопатами, поливают стены домов, обращенные к рушке. Всеми забытые, Мендл, Голда и Люся сиротливо стояли в стороне и дрожали от страха. Мендл тихо и жалобно плачет. Там ведь внутри слепые лошадки. Мендл часто приходил сюда смотреть, как эти лошадки непрерывно ходили по кругу, вращая огромный жернов. Эти лошадки ослепли от темноты - туда, вовнутрь, дневной свет почти не проникает. Они ведь не знали, что такое свобода, свет, солнце. Ему очень их жалко было и он часто и подолгу простаивал у ворот, наблюдая их за работой. А где они сейчас, успели ли их вывести?

Менделе казалось, что этот всепоглощающий огонь уничтожит все дома вокруг, поднимется до самого неба, поглотит все звезды, луну, всех, кто гасит пожар, и слепых лошадей тоже.

Пожар был погашен, и они вернулись в свой дом. Он долго не мог успокоиться и уснуть, но рядом с ним, на кровати, сидела мама. Рука ее лежала на его груди. Мирские страхи и ужасы оказались за пределами материнского тепла и нежности.

Решив уйти на восток, Мендл оставлял маму и своих сестер почти на верную смерть. По слухам, карательные отряды СС появлялись совсем рядом, то в Погребищах, то в Тетиеве. Совместно с местной полицией, которая в основном состояла из украинских националистов, они с неимоверной жестокостью уничтожали еврейское население. Оставаться здесь и пассивно ждать того, что им всем уготовила судьба? Кто же будет бороться, мстить? Может, что-то предпринять здесь, на месте?

О партизанах говорят много. Но где они? Бежать вместе с мамой и сестрами совершенно невозможно. Так что же делать? Испокон веков, во все времена, когда враг покушался на родной край, родной дом, мужчины покидали свои дома, оставляли самое дорогое в их жизни - детей, матерей, любимых и шли на смертный бой.

Но в эту минуту Мендл чувствовал биение маминого сердца, и твердость его решения, окрепшего в последние дни, уменьшалась на глазах. Еще секунда и он рухнет на колени, судорожно станет обнимать натруженные мамины ноги и горько раскаиваться. Но этого он не успел сделать. Тихо постучали в дверь, и на пороге появился Пиня.

- Мендл, пора! Скоро рассвет.

- О нас не переживай, Менделе! Мы уж как-нибудь. А вы идите, идите. Будьте осторожны. Дай вам Бог дойти до наших. Отомстите за нас, если сможете...

Последние мамины слова потонули в потоке горьких слез.

- Мы будем вас ждать, - сказала Люсенька.

Осенняя, неприветливая ночь приняла и прикрыла своей темнотой Пиню и Менделя. В глубоком темном небе им светили далекие, недосягаемые звезды.

Решено было значительную часть пути, насколько это возможно будет, преодолеть по железной дороге. Впереди - около тысячи километров до фронта.

Война многих подняла с насиженных мест. Люди кочевали по Украине в поисках родных и близких, с целью добыть пищу, одежду, а то и кров. Поэтому появление на станции ребят не могло вызвать особых подозрений.

Составы шли в основном воинские. Немцев-фронтовиков меньше всего беспокоило, что творится в тылу. Этим занимались другие службы. Поэтому расчет был таков: забраться в тамбур пассажирского вагона или, в крайнем случае, на платформу грузового вагона.

Ребята почти весь день провели в кустах недалеко от станции, наблюдая за проходящими составами. Они оценивали, каким образом можно забраться в вагон.

Ночью подошли вплотную к платформе. Долго им не пришлось ждать. К станции подошел воинский эшелон. Платформа была слабо освещена. Завизжали тормоза.

Раздавались немецкие голоса, команды. Ребята побежали вдоль состава по противоположной по отношению к станции стороне и, заметив вагон с полуоткрытой задней площадкой, незаметно забрались на нее. Поезд тронулся. Мендл и Пиня забились в угол площадки и, несмотря на пронизывающий холод, временами погружались в сон. Теперь хорошо бы, чтобы ночь была как можно длиннее, а поезд шел подольше без остановок.

Любой звук, нарушавший ритмичный стук колес, прерывал сон.

О своем решении уйти на восток Мендл рассказал Фане два дня тому назад, хотя было условлено держать это в тайне. Он пришел к Шморгунам к концу дня. Она была одна - отец с Соней ушли к заказчику.

За окном бурные осенние воздушные потоки временами разрывали сплошное серое облачное одеяло, и солнечный свет ненадолго озарял тихую, безлюдную базарную улицу. Фанечка сидела напротив. Мендл безмолвно прощался с ней. Хотелось слегка обнять, коснуться губами ее младенчески нежных щек. Он и не думал поведать ей свою тайну, но совершенно неожиданно для себя выдал свое намерение и тут же ощутил на себе неподвижный, серьезный взгляд.

Он ждал ее слов. И они с острой болью отозвались в его сердце:

- Я бы тоже ушла, но отец... больной человек, и годы.

Прошло, наверное, полночи. Поезд резко затормозил. Ребята проснулись. Нигде ни огонька. Похоже, он остановился в поле или в лесу, далеко от станции. Наступила непривычная, тревожная тишина. В глубине вагона послышалась какая-то возня, потом шаги. Если их здесь обнаружат и высадят, то придется в эту мокрую ветренную погоду, среди ночи, искать в ближайшей деревне пристанище. Но поезд стоял всего минут десять, и когда он тронулся, ребята в изнеможении опять погрузились в глубокий сон. Измотанные, напряженные до предела нервы требовали отдыха.

Спустя некоторое время вагоны загромыхали, поезд замедлил ход и остановился. На перроне шумно, народу много, видимо, станция крупная.

Опять напряженное ожидание. Долго ли он простоит? Выйти на перрон? Там могут проверить документы, а их нет.

Внезапно открывается дверь тамбура и в проеме появляется фигура немецкого солдата с автоматом на груди.

"Ну, кажется, все - приехали", - мелькнуло у Менделя в голове.

Пиня резко вскочил и, заложив за спину руки, прижался спиной к стенке, как бы ища у нее защиты.

У Менделя был уже опыт на такой случай. Главное не выдавать ни капли волнения. Спокойствие и еще раз спокойствие. Мендл встал и стал подчеркнуто медленно собирать пожитки, с трудом сдерживая предательскую дрожь в руках. Все резервы его волевых возможностей были стянуты воедино. Он стал лихорадочно вспоминать немецкие слова из своего скудного запаса, чтобы объяснить их пребывание в вагоне. Но немец не собирался его слушать. Вначале он молча наблюдал за ребятами, потом его терпение лопнуло - побагровел и заорал во все горло:

- Raus! Vervluchte Sсhweines! Raus!13

Он в ярости вскочил в тамбур и, замахнувшись прикладом автомата, вытолкнул на улицу ребят вместе с вещами через противоположную дверь, которую ребята успели вовремя приоткрыть.

Солдат с грохотом, деловито закрыл тамбур и удалился. Поезд, пока он стоял, отделял их от опасного, людного перрона, и это обстоятельство нужно было немедленно использовать. Рискнуть и сесть в другой вагон смысла не было, так как тот же солдат, который, возможно, обслуживал весь состав, второй раз с ними церемониться не станет.

Ребята быстрым шагом пересекли несколько путей, забитых вагонами, составами и вошли в лесопосадку, которая тянулась вдоль дороги. Они примостились на штабелях шпал на расстоянии сотни метров от станции.

Дождь со снегом шел, не переставая. Они промокли насквозь. Искать где-нибудь пристанище было опасно. Холод вызывал непрерывную дрожь. Сидели на шпалах и ждали темноты. Временами вскакивали, притоптывали на месте, размахивали руками, чтобы как-то согреться.

- Ну, что будем делать? - спрашивает Пиня. - Вижу, мы можем здесь долго просидеть и совсем окоченеть. Нужно узнать, что это за станция. Посиди, я сейчас.

Недалеко от станции к поселку подходила дорожка. Пиня решил выйти на эту дорожку и у кого-нибудь спросить, на какую они попали станцию. Пини долго не было, и Мендл уже серьезно забеспокоился. Неожиданно он услышал шаги совсем с другой стороны. В первый момент он напрягся, но, увидев Пиню, успокоился. Пиня дождался на дорожке одинокой старушки и разузнал у нее все, что мог.

Положение их оказалось неожиданно сложнее, чем можно было ожидать. Это была железнодорожная станция Жаков, последняя на тупиковой ветке. Дальше железной дороги на восток не было, и для того, чтобы осуществить свой план, нужно было вернуться назад на ближайшую узловую станцию, чтобы попасть на другую ветку.

До наступления темноты делать было нечего. Но оставаться у этих шпал под открытым небом нельзя было из-за сильного ветра и обильного дождя со снегом.

- Давай попробуем где-нибудь переночевать. Просушимся, поспим, подумаем, а потом видно будет, - сказал Мендл.

- Видишь, как снуют здесь полицейские. Это рискованно. Подождем до вечера. Терпи.

Пиня говорил и внимательно смотрел в сторону станции, куда подходил состав с несколькими пассажирскими вагонами. Некоторые из них были с разбитыми окнами и помятыми боками. Похоже, они были пустые.

- Мендл собирайся, быстрее, надо возвращаться на узловую.

- Ты что, еще светло ведь!

- Рискнем. Неизвестно, когда будет следующий. Вставай, пошли.

Быстрыми решительными шагами они приближаются к поезду и садятся в один из разбитых вагонов. Здесь гуляет ветер, но есть все же крыша над головой. Поезд шел обратно на запад медленно и часто останавливался.

С рассветом они увидели через разбитые окна белые заснеженные поля. За одну ночь выпало столько снега, что земля почти полностью скрылась под его покровом. Порывы ветра заносили обновляющий, бодрящий запах зимы.

- Смотри, сколько снега навалило, - заметил Мендл, потом задумчиво добавил: - Эх, сейчас бы погреться и поесть. Пиня, скажи, много сала в твоей сумке, или экономить надо?

- Дней на пять хватит, а там видно будет.

Мендл вспомнил, как года три тому назад, в один из ярких морозных дней, комсомольская организация школы решила организовать лыжный 12-километровый поход из Ружина в Весиловку. Руководителем этого похода был молодой учитель математики. На подходе к Весиловке все уже порядком устали и проголодались. Молча добрались до местной школы, где должны были остановиться. Заняли один из классов и стали греться у печки. Пообедали, стали обмениваться впечатлениями. От усталости, сытости и тепла всех разморило. Учитель пошел в сельсовет, чтобы, как было ранее договорено, по телефону доложить о благополучном прибытии в Весиловку. Спустя некоторое время вернулся и сказал, что райком комсомола настаивает на том, чтобы вернулись сегодня, поскольку завтра, как было известно, обмен комсомольских билетов. Никакие разговоры о том, что похолодало и что время уже около 2-х часов, не помогли. Ребята поворчали немного и собрались в обратный путь.

А мороз к вечеру все усиливался. Все двенадцать километров маршрута тянулись по чистому полю, где не было ни одного деревца, чтобы укрыться от ветра.

Вышли на дорогу в поле. Встречный ветер гнал снежную крупу, которая довольно ощутимо била в лицо. Впереди все заволокло. Дальше пяти метров ничего не видно было. Первую половину пути шли молча и тяжело, но без происшествий. Наступили сумерки, появилась опасность потерять дорогу, заблудиться.

Вдруг в голове колоны шум. Учитель сам не выдержал такого напряжения. Неожиданно он остановился, присел и свалился на бок в сугроб. Связали лыжи и положили на них руководителя похода. Нужно было доставить учителя домой как можно быстрее. Кто знает, что с ним? Кроме того, он может замерзнуть.

С трудом доставили учителя домой, потолкались там у его дома, пока жена и соседи привели его в чувство, и стали расходиться по домам.

Мендл вваливается на порог своего дома - замерзший, голодный, руки и ноги бесчувственны. Мать бросается к нему и не знает, что с ним раньше делать: то ли раздевать, то ли растирать руки и ноги, или накормить. Сестры радуются пропавшему брату. Мендл сразу почувствовал чудодейственный запах пухлых оладьев из гречневой муки и шкварок из гусиного жира. Как же он раньше не видел, не ощущал этого сказочного, домашнего рая, в котором он постоянно жил!? Тепло, светло, родные лица. Стол, уставленный солеными, нежно-салатового цвета тонкими огурчиками, аппетитно поблескивающими своими пузырчиками в остро пахнущем рассоле и покрытыми стеблями укропа. А рядом из большой фарфоровой посудины тонкой струйкой вьется пар. Там картошка в мундирах. Если разломать одну из них пополам, то она дивно искрится своей рассыпчатостью. Непременный спутник картошки - серебристая селедка с толстой жирной спинкой, искусно украшенная белыми кружочками репчатого лука. Свежая, недавно приготовленная домашняя колбаса вызывала своим тонким чесночным запахом приступ сильного, но вместе с тем здорового голода, исходящего, казалось, из самого источника нашего существования, расположенного глубоко в чреве, за солнечным сплетением. И еще мамой выпеченный круглый, с румяной, хрустящей корочкой, пухлый черный хлеб, который (в этом не могло быть никакого сомнения!) дышал, словно живое существо!

Над всеми этими яствами торжественно возвышался размеренно шумящий под раскаленными углями и нарядно поблескивающий своими боками самовар. Он не просто шумел, он играл, перебирая свои высокие и низкие ноты, удлиняя или укорачивая время звучания каждой из них, а то и накладывая одну на другую. Иногда он о чем-то шептал в глубокой вечерней тишине. Этот каждодневный тихий голос скромно и ненавязчиво о чем-то говорил. Его сдержанная музыкальная речь при безграничной ночной темноте за окном замедляла время и удлиняла жизнь во вселенной...

За этими сладостными воспоминаниями Мендл ничего не замечал. Он долго, неподвижно лежал на спине и смотрел в потолок. Но наступил момент, когда холодная, голодная реальность взяла верх, и Мендл несколько раз встряхнул головой, чтобы смахнуть воспоминания, которые в этот момент были для него довольно мучительны.

Поезд заскрипел тормозами, застучал по стрелкам. За окном в слабом освещении промелькнули станционные постройки. На путях стояли составы с шипящими под парами паровозами. Видимо, станция крупная.

- Мендл, вставай! Черт возьми, мы, кажется, проскочили Погребище до самого Казатина! - закричал вне себя Пиня, когда поезд остановился.

Они быстро собрались, соскочили на землю и скрылись за ближайшим пакгаузом.

Их поход замкнулся. Ночью поезд проскочил без остановки узловую станцию, где им нужно было сойти для того, чтобы двигаться опять на восток по другой, не тупиковой ветке. Вместо этого они оказались в Казатине всего в 25 километрах от Ружина. Замерзшие, голодные, разуверившиеся в своем стремлении добраться к своим, они сидели на бревнах за пакгаузом и молчали.

Первым начал Пиня.

- Мендл, - взмолился он, - я не в силах начать сейчас все сначала. Наш план оказался, пожалуй, нереальным. Пошли домой. Попробуем найти партизан. Пошли, прошу тебя! Ты ведь сам убедился в том, что добраться к своим таким образом почти невозможно.

Пиня долго что-то доказывал, но Мендл не слушал его. Перед ним, словно благостный мираж, стоял тот самый стол - после комсомольского лыжного похода - посуда с голубой и золотистой каемочками и содержимым, которое, если представить его себе во всех подробностях цвета, вкуса и запаха, может лишить рассудка любого человека в их положении. Правда, всего этого теперь не могло быть. Но есть, надо надеяться, еще, слава Богу, мама, Голда, Люсенька.

Зима в Ружине накануне Нового года. Более полумесяца держится довольно крепкий мороз без снега. За это время река Раставица успевает замерзнуть и покрыться толстым слоем льда, по которому можно смело проезжать на запряженных лошадьми санях.

Но какой это лед!? Как правило, декабрь бывает бесснежный, и он весь гладкий, блестящий, ровный, подобно огромному зеркалу.

Перекрытая высокой, длинной плотиной река в районе Ружина разливается на ширину около километра, да и в длину не меньше. Огромная ледяная гладь уникальный каток. Где, в каком городе мира, даже при самой совершенной технике, может быть построен такой великолепный просторный каток на лоне величественной красоты окружающей природы? Человеку в своей созидательной деятельности никогда не превзойти этого загадочного зодчего!

Раскинут каток на огромном просторе. Бери разгон насколько хватит сил и мчись далеко в туманную изморозь и вволю наслаждайся свободой и радостью быстрого движения. Захотел к другу, в соседнюю деревню - направление на запад. К лесу, на противоположный берег, - на юг. С восточной стороны - путь к плотине, которая особенно привлекает мальчишек. Там, у регулируемых заслонок, шумит, бурлит и беснуется большой водопад. Он не утихает даже в сильнейший мороз. А дальше, по течению, вода успокаивается под завесой растилающейся над ней легкой морозной испарины и уходит опять под лед.

Для любознательного мальчишеского глаза на плотине есть еще мельница и электростанция, движимые потоком воды.

Красив лес, возвышающийся террасами над рекой. Сначала вдоль берега идет полоса лиственного, а выше - хвойного леса. И каждая из них имеет свой оттенок, свой рисунок. Но берег у леса опасен. В прибрежных тростниковых зарослях ключи размывают лед и кто этого не знает, может с коньками на ногах провалиться в воду.

С малых лет дети катаются на коньках-снегурочках с загнутыми вверх носами. Они крепятся к валенкам при помощи веревок, закрученных палкой, конец которой упирается в холяву. На таких коньках можно кататься не только на льду, но и на снежной дороге, плотно укатанной полозьями саней. Однако на замершей, бесснежной реке бесспорно лучше.

На зимней Раставице много интересного.

В те времена электрических холодильников не было и в помине. Но надо было хранить мясо, рыбу, масло и другие продукты, делать мороженое. Жестянщики изготавливали специальные цилиндрические сосуды из оцинкованной жести, которые вставлялись в бочонок со льдом и вручную приводились в движение до тех пор, пока содержимое сосуда не превращалось в мороженое.

Для этой цели недалеко от плотины, прямо на реке, действовал промысел по добыче льда для складов-холодильников. Мужчины в овчиных шубах и брезентовых накидках кололи, ломами лед на квадраты и здоровенными специальными захватами вытаскивали его из воды. Потом погружали его в сани и увозили в хранилища. Там его аккуратно укладывали и каждый ряд присыпали соломой. Даже при жаркой тридцатиградусной летней жаре лед там сохранялся до глубокой осени.

Интересно было смотреть, как мужчины в сильный мороз стоят на краю широкой проруби и вытаскивают из воды полуметровые квадратные кристаллы льда. С ледяной глыбы стекала вода, и по количеству слоев на его торце можно было судить о том, сколько раз мороз сковывал реку. Искусственно обнаженная часть реки за несколько дней вновь замерзала.

Труд по добыванию льда, конечно, был тяжелый - весь день на холоде и в сырости.

Самым удивительным чудом на этом сказочном катке является умеренный непрерывный гул в воздухе, временами сопровождающийся отрывистым треском. Что это? Оказывается, лед под влиянием изменяющейся минусовой температуры трескается. Возникающая в каком-либо месте трещина молнией пересекает реку вдоль или поперек, может быть даже со скоростью звука. Поскольку трещины возникают непрерывно в различных местах, то над этим огромным ледяным полем в воздухе стоит сплошной гул. Этот гул немного напоминает приближающуюся грозу. И только та из трещин, что проскакивает у самых ног, создает в воздухе глухой треск.

Старожилы знают, что санный путь через замерзшую реку лишь тогда становится надежным, когда лед начинает трескаться от мороза.

Зима приносит свою, особую радость, свое очарование. Но суровая зима 41-го года не радовала. Полгода, более полутора сотен дней, на планете Земля идет невиданное за всю ее историю самоуничтожение человечества. Человек построил цивилизацию, при помощи которой создано сверхмощное оружие для повального уничтожения его самого вместе со своим детищем.

Вряд ли далекие потомки, если им суждено быть и добиться вечного для себя мира, в состоянии будут понять эту чудовищность.

Маленький, затерявшийся в мировых просторах Ружин не был исключением в этом диком безумии.

Но жизнь неистребима. Даже на краю пропасти она стремится сохранить свое лицо. И так до последнего своего мгновения. Все то, что ей свойственно, - любовь, труд, радость, надежда, страсть - не может быть перечеркнуто страхом смерти.

31 декабря в гетто, у тети Леи, собрались соседи отмечать Новый год. Какими путями было добыто все то, что украсило стол - самому только Богу известно. Был самогон и закуска - пусть примитивная, но закуска: картошка, соленые огурцы, лук и даже сладкие блюда -- пышный, румяный пирог, испеченный накануне женщинами.

Соседи по столу о чем-то переговаривались, и чувствовалось, что у каждого в душе столько горя, что преодолеть его, хотя бы частично, ради такого дня стоит немалых усилий.

Тетя Лея сидела рядом с дядей Меером. Он стал вспоминать, как в былые времена встречали Новый год, и что еврейский новый год выпадает на осень. Потом пошла речь о том, какие обряды соблюдали в синагоге и дома.

- Потеряли мы, Лея, все свое родное, еврейское, за годы советской власти, - говорил Меер с печалью в голосе, подводя итог прошедшей жизни. Незаметно для себя потеряли. Не сопротивляясь, не протестуя, нередко даже по собственному желанию. Только лишь единицы, которых считали чудаками, не сдавались, соблюдали обычаи, обряды наши, верили в Бога нашего. А остальные смотрели сквозь пальцы на то, как их дети и внуки перестают быть евреями. Даже, наоборот, считали, что это откроет им дорогу в будущее. Роковая ошибка, за которую мы сейчас расплачиваемся.

- Понимаешь, Меер, это как посмотреть, - слабо возражала тетя Лея.

- Как ни посмотреть - это действительно так.

- Есть вещи, которые происходят помимо нашей воли и нам не подвластны, - многие годы до войны тетя Лея была учительницей в Веселовской школе. Вспомни, дорогой Меер, что было нашим уделом при царе, - черта оседлости, ремесло, торговля. А дети наши? Какие у них были перспективы? Их образование - не более местечкового хедера. Был, конечно, какой-то выход. Но ценою отказа от иудаизма. Ты это прекрасно знаешь.

- А чего ты вдруг вспомнила царские времена?

- А то, что с падением царского режима евреи смогли наравне с другими жить где угодно и заниматься чем угодно. А их дети? Тут, наверное, ты спорить со мной не будешь. Все было для них.

- И все-таки грех, великий грех мы допустили. Как и в древние времена, когда забывали Бога нашего, еврейского, мы были наказаны, так и сейчас. В танахе есть такое место, когда во время исхода евреи начали роптать на Бога, предавались разврату, стали преклоняться кумирам и вообще перестали выполнять божьи заветы. Бог решил тогда уничтожить еврейский народ. Но его отговорил Моисей. Вот и сейчас Бог не зря обрушил на нас свой гнев. Поддались мы множеству соблазнов, которые нам незаметно подсовывали, потеряли веру. Что там говорить, дело дошло даже до того, что мы стали стесняться своих имен, имен наших отцов, наших дедов. Подделываем их на украинский, русский или там польский манер. Моя... - Меер поднял полные глубокой тоски глаза в сторону своих дочерей, которые сидели на противоположной стороне стола, - мать их покойная, бывало, говорила, что дело не только в потере родного языка. Неужели, - сокрушалась она, исчезнут, и никто, никогда не будет вспоминать наши праздники пейсах, пурим, ханука, как торжественно и красиво проходили свадьбы? И действительно, сколько радости и гордости это приносило нам! Хотя жили в полунищенских местечках, но у нас было свое лицо, а потом мы его потеряли. А потеряв язык, обычаи, культуру, - этим самым вызываешь к себе осознанное или неосознанное неуважение и даже презрение со стороны других народов. А дальше уже не так сложно палачу раздуть в своих интересах ненависть к нам. Как только мы об этом забываем, так все это и повторяется.

Фанечка запела, и этот разговор прекратился. Сначала она пела тихо, робко, задумчиво, а потом все громче и настойчивее, пытаясь раскачать присутствующих и заставить их присоединиться. Пела она о любви - горячей, преданной, о жертвах, которые приходится ради нее приносить. Все это, конечно же, плохо вязалось с общим настроением, но Фаня не сдавалась. Она спела песню до конца. Остальные молча слушали ее.

- Хорошая песня, - Мендл прервал наступившую тишину, - и спела ее здорово.

- Вместо того, чтобы хвалить, поддержал бы.

- С удовольствием, но слов не знаю.

- Проводим старый год, - предложил Мотл. - Можно тост?

- Давай.

- Выпьем за то, чтобы... - Стало тихо. Все ждали, что скажет Мотл. Тот встряхнул своей пышной шевелюрой, посмотрел на каждого, кто сидел за столом, махнул рукой и продолжал.

- К черту все наши несчастья! Сегодня Новый год, и мы пьем за жизнь, за прекрасных наших девушек, Фаню и Соню, за неотразимую тетю Лею, за всех нас, за дружбу, любовь, душевность. И давайте сегодня не печалиться, не грустить, а веселиться.

Сначала разговор не шел. Трещали дрова в печке, но в комнате было прохладно. Сидели с накинутым на плечи пальто или платком. Соня глубоко вздохнула и тихо, мечтательно повела речь:

- А ведь украшенная игрушками елка на Новый год - это должно быть в радость. Помню, была удивлена, когда я прочитала, кажется, у Толстого, как красиво до революции встречали Новый год. Нам ведь, пионерам и комсомольцам, внушали, что это пережитки прошлого. Представляете, притащили с мороза елку. На ней - не растаявший еще, загадочно мигающий звездочками иней, а сама зеленая-зеленая! Совсем не увяла после лета. Не прервала свою жизнь зимой. А запах какой!? Она ведь говорить не может, но вот тонким ароматом своих свежезеленых иголок напоминает о том, что жизнь может продолжаться и в суровую пору. - Соня заложила руки за спину, горделиво выпрямилась и игриво поводила плечами: - Эх, как хочется, чтобы мне сейчас, в этот трескучий мороз, подарили цветы! Знаю, зимой их у нас никогда не бывает, но вот хочется и все! Чтобы как в сказке.

- Ну что ж, раз уж как в сказке, то остается, видимо, махнуть волшебной палочкой, и цветы тут же появятся. - Это выступил Мендл.

- Ну да? - усомнился кто-то нерадостно и добавил: - О, если бы мы на самом деле оказались сейчас в прекрасной сказке!?

А Мендл продолжал.

- Пусть наши женщины нас простят. Мы сегодня не сможем подарить им цветы. Но зато за нас постарался дед Мороз. Смотрите! - и Мендл показал рукой в сторону окна. - Он преподносит вам этот букет вместе с пожеланиями счастливого Нового Года. Спасибо, дедушка, что выручил нас, мужчин.

Все повернулись к окну и увидели удивительную морозную роспись на стекле -- стремящиеся ввысь побеги, увенчанные пышными бутонами.

Сонечка оживилась и стала аплодировать.

- Ну, знаете, оказывается, наши мужчины неотразимы! - воскликнула она восторженно.

Прошла, наконец, последняя минута страшного, погромного старого года, встали навстречу Новому, сомкнули граненые стаканы, и каждый в меру своих душевных сил постарался улыбнуться ему с надеждой на лучшее...

Они продолжали вспоминать случаи из прошлой жизни, боясь переступить порог войны, чтобы не испортить праздник.

- Если бы вы знали, как я пьяна! - заявила тетя Лея. - Но ведь сегодня праздник. Никогда не забуду, - стала она вспоминать случай из школьной жизни. - Даю урок по ботанике в седьмом классе - Фаня уже большая была. Довольно часто она забрасывала меня самыми неожиданными вопросами и, признаться, каждый раз, когда в воздух подымалась ее рука, я внутренне слегка робела.

- Вот уж никогда не сказала бы, - вставила Фаня.

- Например, - продолжала тетя Лея, - такой тебе вопрос: почему соки внутри ствола дерева текут вверх, а снаружи эти же соки льются вниз, как, например, березовый из коры. И, конечно, я старалась как-то объяснить. Почти всегда ученики довольствуются первым объяснением, даже если они его до конца не поняли. А Фанечка добивала меня до конца своими встречными вопросами.

- Это что!? Сейчас я раскрою один секрет, - озорная улыбка озарила лицо Фани. - Иду утром в школу, погода прекрасная, солнышко яркое, роса на зеленой травке. Настроение - петь хочется. И вдруг в кустах жалобный писк. Еле нашла - цыпленочек с перебитой ножкой. Ну как же мне было его оставить? Я, конечно, взяла его с собой. Сижу на уроке, глажу его, чтобы молчал, а он вдруг начинает пищать. А Елена Моисеевна, тетя Лея, прервала урок и: "Что за безобразие, кто смеет пищать на уроке?" Подруга моя, которая сидела рядом со мной, выхватила его у меня, и он пошел по рукам по всему классу.

- Ах ты, негодница, - воскликнула с улыбкой на лице тетя Лея, - так это была твоя работа? Рассказываю урок, и каждый раз очередной писк молнией поражает меня, и я буквально каменею. Только начну говорить и опять... Я совсем тогда сбилась с ног. Слышу писк то в одном, то в другом месте и не пойму, кто из учеников может допустить такое хулиганство.

Посмеялись все над этой историей и перешли к другой.

- А помнишь, - начал было Мотл, обращаясь к Менделю, - историю с летучей мышью?

- Да ладно тебе, ничего интересного.

- Не скажи.

- Стоит Мендл в длинной очереди у кассы кинотеатра за билетом с медной пятикопеечной монетой в руках. Дошла почти его очередь - два человека впереди осталось и наш герой, а ему лет восемь и читать он еще как следует не научился...

- Прекрати, Мотл, а то я о тебе еще не то расскажу.

Соню и Фаню начало разбирать любопытство.

- Давай, Мотл, говори! А ты, Мендл, не бойся - не разлюбим, - заверила его Соня.

- Читает еще не совсем хорошо, но при каждом удобном случае старается на людях показать, что у него уже есть немалые успехи. И вот он громко начал читать одно из непристойных слов, написанных на фанерном окошке кассы. Слово самое что ни на есть нецензурное. Непорочный еще Менделе и не знал, что это означает, поэтому читал как можно громче - глядишь, кто-нибудь да заметит, как он здорово читает, и похвалит его.

- И что же это за слово, - рискнула спросить Фаня.

- Ну, нет! Такое я сказать при женщинах не могу.

Мендл решил перехватить рассказ.

- Давай лучше я расскажу, а то от тебя все можно ожидать - такое наговоришь, что потом не отмоешься. Так вот, вместо похвалы почувствовал, что тащат меня за ухо и при этом еще назидательно приговаривают - что ты, дескать, некультурный мальчик, а может просто хулиган и должен поэтому понести наказание. Это оказался Нюнчик - главный атаман ружинских пацанов. Держит меня за ухо и говорит: - "Слушай, грамотей великий, ты что-нибудь о летучих мышах знаешь?" - "Знаю, - отвечаю, почти плача от боли, - ночью летают, а днем спят". - "Ишь ты какой умник! А вот мы не знаем, как она ночью в темноте видит. А нам надо, обязательно надо это знать. Так вот, если достанешь из гнезда мышонка, примем тебя в свою команду. После кино пойдешь с нами к костелу, там они гнездятся." Костел... Для меня он был другим миром, пугающий своей таинственностью, - мощь органной музыки, красиво одетые поляки и страшный-престрашный сторож - высоченного роста, с корявым после оспы лицом и толстущими губами. Было страшно, но очень хотелось быть принятым в команду Нюнчика. Это как признание мужской смелости. И вот все спрятались недалеко в кустах у высокого забора, а я полез в сад через этот самый забор с колючей проволокой. Только я перекинул ногу, как на меня, как страшное привидение, надвинулось уродливое лицо сторожа. Ругаясь по-польски, он схватил меня за шиворот и бросил, как пушинку, через забор. Когда я, лежа на траве, очнулся, то увидел самое страшное, что могло быть для меня. Новые нарядные штанишки, которые мать мне накануне сшила и которые я очень любил, были разорваны колючей проволокой так, что лучше было вернуться домой без них. Вот такое первое мужское испытание на храбрость я прошел.

Когда все вдоволь посмеялись над этой историей, Сонечка вскочила. В больших черных глазах мелькали озорные огоньки.

- Предлагаю в Новом году пройтись по морозу, по нашей реке. Приглашаю на лед! Мендл, Пиня, Мотл, кавалеры, приглашайте дам на каток! Правда, коньков у нас нет, но постараемся обойтись без них. Ну, так как?

Было уже около часа ночи, когда Пиня, Мотл, Мендл, Фаня, Соня вывалили на улицу.

Яркая холодная луна висела над противоположным берегом реки в окружении бесчисленного множества мерцающих звезд. Свет от нее отражался в ледяном зеркале извилистой дорожкой, сотканной из множества ярких нитей. Ночное светило как бы торжественно приглашало дорогих гостей в удивительное серебристое царство льда, инея и поблескивающих в морозном воздухе звездных снежинок.

Мендл первым спрыгнул с высокого берега на лед и предложил:

- Мотл, спускай потихоньку дам вниз, а я подхвачу.

Соня величаво подала руку и начала спускаться. Она слегка поскользнулась и по-девичьи завизжала, но Мендл тут же подхватил ее и мягко опустил на лед. Вслед за Соней спустилась Фаня.

Где-то раздавались одиночные выстрелы, однако они уже не могли никого насторожить. Зажженная окружающей зимней сказкой игривость все больше разгоралась, не оставляя места для благоразумия.

Пиня и Мотл подхватили Соню с обеих сторон. Она скользила по льду, откинувшись назад так, что ноги ее опережали туловище, и она готова была вот-вот упасть.

- Сонька, присядь! Присядь, тебе говорят, иначе упадешь, - кричал ей разгоряченный Мотл, выдыхая густые клубы морозного воздуха. Шапка на его голове сдвинулась назад, а из-под воротника низко свисал развязавшийся конец шарфа.

Запрокинув голову назад и протянув руки к звездному небу, Фаня бежала навстречу лунному свету. Ее гибкая, тонкая фигура неуверенно балансировала на скользком ледяном зеркале.

За ней вдогонку мчался Мендл, пытаясь ее догнать. Фанечка поскользнулась и упала. Мендл не успел остановиться, свалился рядом. Они вместе по инерции под общий хохот проскользнули вперед и оказались совсем близко друг от друга. Достаточно было одного мгновения, чтобы зажечь молодое, измученное сердце юноши морозной свежестью румяных щек, обжигающей упругостью девичьей груди, безумством неожиданного мгновенного поцелуя.

Соня продолжала заливисто хохотать, пока не свалилась, наконец, на лед.

Ребята еще долго резвились на льду. Даже угрюмый Пиня вел себя весело и подвижно.

Когда они вышли на берег, Соня поравнялась с Менделем. Продолжая учащенно дышать, она задала ему вопрос.

- Уедешь ты в свой Киев после войны, а потом, наверное, и не вспомнишь о нас. А что - не так?

Мендл смолчал. Что ему было говорить? Сначала нужно остаться всем в живых.

Проходили дни за днями. Поселок жил жизнью военного времени. Где-то далеко на востоке шли бои. О том, что происходило на фронте и по ту сторону его, на советской стороне, знали лишь те, кто имел возможность слушать советское радио. Это приходилось делать тайно, так как по закону военного времени все приемники должны были быть сданы в комендатуру. Несмотря на это, крупные события, так или иначе, становились достоянием многих.

Сначала стало известно о битве под Москвой, о том, что Красная армия перешла в наступление и освободила много городов и сел. Потом о взятии Севастополя. Эти известия вселяли надежду.

Но прошло некоторое время, и немцы начали говорить о крупной победе своих войск, наступающих на Сталинград.

Кто покрепче духом, продолжали верить в неизбежность поражения фашизма. Других же это известие окончательно придавило к земле и отняло остатки веры в возможность изгнания ненавистного врага из страны.

По-прежнему распространялись слухи об отважном предводителе партизан Калашникове, рейды которого будто бы отличались исключительной дерзостью и отвагой. Немцы развесили обращение к жителям, в котором за поимку и выдачу властям бандита Калашникова обещано было крупное вознаграждение.

Однажды, рано утром, в воскресный день, накануне пасхи, Мендл находился в доме один и чинил полуразвалившуюся старую кушетку. Женщины в это время стирали белье во дворе около дома.

Внезапно с улицы донеслись громкие рыдания. Мендл тут же бросил молоток и выскочил во двор. Там Этл обнимала какую-то стройную женщину, около которой, уткнувшись в ее подол, стояла белокурая девочка лет шести. Люся и Голда стояли тут же, смотрели, как женщины обнимаются, и тоже плакали. Мендл сразу не узнал эту женщину, но, когда она повернулась лицом к нему, он похолодел. Это была Хава, младшая сестра мамы.

Мендл хорошо помнил ее. Он был еще совсем мальчишкой, когда Хава уехала из Ружина в Донбасс на заработки. На Украине свирепствовал голод. Спустя некоторое время после того, как Хава уехала, Этл получила письмо от нее. Она сообщала, что устроились на работу в Луганске, вышла замуж за русского парня Николая и родила от него дочь. И вот теперь она здесь.

- Хава, Хавочка, моя дорогая, - причитала сквозь слезы Этл, - как я рада тебя видеть, но лучше бы ты не приезжала сюда. Если бы ты знала, что мы тут пережили! Боже мой, как же ты и зачем вернулась сюда в такое страшное время?

- Не плачь, Этл, не плачьте дети. Видимо, судьбе угодно, чтобы было именно так, а не иначе, - Хава говорила это с видом человека, который давно уже смирился со своей судьбой. - Николай ушел на фронт, мы с Леночкой остались одни, - продолжала Хава. - Немцы продвинулись далеко на восток, и все наши надежды на то, что их прогонят, растаяли. В Луганске начали раздаваться угрозы в адрес евреев. Многие бывшие друзья отвернулись от нас. По всему видно было, что назревает погром. Но, слава Богу, вскоре подвернулся случай, когда один знакомый шофер, друг Николая, был командирован новыми властями за каким-то грузом в Винницу, и он нас с Леночкой привез в Казатин. И вот мы здесь. Я уже многое из того, что здесь произошло, знаю. Мы пришли в Ружин поздно вечером и спросили, где живет Винничук Анна Ефимовна. Она нас оставила ночевать у себя и все рассказала.

- Этя, дорогая, у меня не было другого выбора. Тут мы хоть все вместе.

Хава закрыла свои большие под густыми черными бровями голубые глаза.

Леночка посмотрела снизу вверх на маму и стала ее успокаивать.

- Мама, мамочка, не надо плакать. Помнишь, когда папа уходил на войну, он сказал, что если будешь плакать, он не вернется. Не плачь, мамочка!

- Что ты, Леночка, я не плачу.

Мендл вспомнил мягкие, привлекательные, крупные черты этой красивой женщины и ужаснулся, обнаружив вместо этого измученное горем, суровое, потемневшее лицо своей тети.

Весь день был потрачен на то, чтобы приютить пришельцев. В небольшой комнате нужно было разместить еще двоих. Мендл стал сооружать что-то вроде двухэтажных нар. Мама, Люся, Голда чинили какое-то старое белье и полурваное одеяло.

Когда наступила ночь и все кое-как разместились на ночлег, начались длинные разговоры о том, что у каждого произошло с тех пор, как Хава уехала в Донбасс.

Пока женщины вели беседу, Леночка, которая спала рядом со своей мамой, беспокойно ворочалась и говорила что-то бессвязное сквозь сон, называла папу, дядю Толю, который их привез, и повторяла одну и ту же фразу: "А я плакать не буду, никогда не буду."

Леночка оказалась милейшим существом. Она говорила по-русски и при этом по-южному "акала". Очень подружилась она с Люсей.

Леночка быстро приспособилась к новым условиям. Игрушек настоящих не было, и нужно было их придумать. Люся дала ей много всяких тряпок, самих различных расцветок. С ее помощью Леночка свернула их так, что получилось нечто, подобное кукле. А дальше все уже зависело от детской фантазии.

- Дома в Луганске у меня много игрушек, - похвасталась Леночка, подчеркнуто протяжно произнося слово "много". - А у Маши закрываются глазки. Когда я уезжала, я положила ее спать, а рядом собачку Тяпку, чтобы охраняла ее. Когда папа приедет с фронта, мы с мамой вернемся, я их разбужу, и мы будем играть.

Леночка, не прекращая игры, все время что-то говорила, рассуждала сама с собой.

- А еще у меня Мишка плюшевый - большой-пребольшой, очень страшный. Его я спрятала в шкафу, чтобы Маше не было страшно.

Люся налила в тазик воды, поставила во дворе, и Леночка там стирала тряпки для своей куклы.

- А как мы назовем твою новую куклу? - спросила Люся.

- Я не знаю, - ответила Леночка. - Пусть она будет машиной сестричкой.

- Но все равно у нее должно быть имя.

- Она еще маленькая и ее еще никак не зовут, - решила Леночка.

Леночка собирала во дворе сухие ветки и пыталась втыкать их в землю, делая что-то вроде ограды вокруг своей куклы, которую положила на траву. Вот она вдруг выпрямилась, расставила ножки, развела в сторону ручонки с ямочками в локтях, растопырила пальчики и устремила свой оценивающий взгляд на свое сооружение. Копна нежных как шелк светло-пшеничных волос свисала на лоб и мешала ей смотреть. Леночка все время смахивала их со лба. Ее голубые глазки все время были в движении и ни на минуту не останавливались. При этом она постоянно о чем-то тихо беседовала сама с собой, словно заучивая все то, что видела, заучивала надолго, на всю свою предназначенную ей Богом длинную жизнь.

Где-то Леночка нашла согнутую в кольцо деревяшку. Видимо, она была когда-то частью стула или табуретки. Она катила ее по дорожке, бежала рядом, а потом спросила Люсю.

- А велосипед у вас есть?

- Нет, Леночка, велосипеда у нас нет.

- А мы с папой и мамой ходили в цирк и видели велосипед с одним колесом. Папа мне купил новенький трехколесный велосипед. Он сказал, что научит меня кататься, а сам ушел на войну.

Стояли пасхальные дни.

Мама пришла с улицы и сказала:

- Сынок, там Янкель-рыжий, староста наш, собирает всех мужчин. Поешь картошки и сходи, пожалуйста.

Среди собравшихся был дядя Велвл. Они молча обнялись с Менделем. Пришел сапожник Володя Капельман. Это был клишеногий средних лет человек, который передвигался медленно и тяжело, переваливаясь с ноги на ногу. Видимо, этот тяжелый недуг был профессиональным. Каждодневное просиживание на низком стульчике по 12 и более часов в сутки, конечно, не может пройти без последствий. Явился Аркадий. Он выглядел, как загнанный зверь, потухший, нервный.

Янкель был очень энергичным, изворотливым от природы человеком. Эти качества оттачивались на протяжении всей его жизни, когда постоянно нужно было ценой тяжелого труда штрыкдреера (так звали по-еврейски тех ремесленников, которые изготавливали веревки) накормить, одеть многодетную семью. Этого невзрачного, низкорослого, рыжего человека, общительного, склонного к острой шутке, многие знали как в Ружине, так и в окрестных селах, где он сбывал свои веревки и покупал сырье.

Жители гетто избегали откровенных разговоров с Янкелем, полагая, что человек, который бывает в полиции и даже в жандармерии, может так или иначе проболтаться.

Когда все собрались, Янкель сообщил неприятную новость. Вчера его вызвали в комендатуру и сказали, что отныне всем, кто живет в гетто, надлежит приходить на регистрацию в немецкую жандармерию каждый вторник к 9-ти часам утра. Приходить всем - будь то здоровым, больным, старикам, детям, женщинам.

Наступила гробовая тишина. Не нужно было объяснять, что это могло означать - все понимали. Набравшись сил, Янкель тихо продолжал:

- Я думаю, у некоторых из нас, возможно, сохранились драгоценности. Нужно их собрать, и пусть несколько человек, самых старых, уважаемых отнесут их гебит-комиссару. Может быть, он все-таки сжалится над нами.

Последние слова Янкеля были сказаны с дрожью в голосе.

- Он ведь тоже человек, как и мы с вами. Не может быть, чтобы сердце его не дрогнуло. Мы ему все расскажем о своем горе. Мы пообещаем ему работать хорошо и выполнять все, что нам будет приказано, но чтобы он сохранил нам всем жизнь.

Мендл смотрел на этого маленького мужчину с красной бородой и думал о том, что вся его жизнь проходила в беспросветной бедности, жестокой, постоянной нужде, в работе от зари до зари. Даже такую незавидную жизнь господь Бог хочет отобрать. И спрашивается, за что?

В Ружине таких ремесленников, которые изготавливали веревки, было около десятка. Они жили на одной улице в домах, вросших в землю, с перекошенными маленькими окнами. Этим строениям наверняка перевалило за сто, а может быть и больше. Штрыкдрееры вили веревки из конопляной пакли прямо на тупиковой, пыльной улице. Там стояли нехитрые станочки с ножным приводом. Один человек приводил станок в движение, а другой, опоясавшись клубком пакли и зацепив сначала несколько ее нитей за вращающийся крючок, удалялся от него задом. При этом он подавал двумя руками все новые порции пакли и закручивал одинарную веревку. Потом эти одинарные веревки свивали по две-три и больше, достигая нужной толщины. В этой работе были заняты подростки - грязные, оборванные, босые, голодные. Маленькие дети играли тут же на этой пыльной улице. Детей было много - чем беднее семья, тем их было больше.

Предложение Янкеля было безнадежным. Но обреченным свойственно хвататься за последнюю возможность.

Мендл представил себе делегацию пожилых и бородатых евреев с подносом, на котором лежат золотые кольца, сережки, брошки, царские монеты, а перед ними, как ни в чем не бывало, с надменным видом это человекоподобное зверье - гебит-комиссар, начальник полиции Рудяк, его заместитель Халюк, которые, не успев еще смыть невинную кровь с рук своих, рвутся, словно стервятники, к новым жертвам. Он с горечью подумал о том, что врагам удалось сломать самый стержень их существования - подавить дух, непримиримость, ненависть. И это, может быть, можно в какой-то степени понять. Когда на карту ставится жизнь детей, внуков, близких, мужчины оказываются безоружными потому, что любые их действия могут прямо сказаться на судьбе их семей.

- Нет, Янкель, - сказал Аркадий, - кроме унижения и издевательских насмешек, это ничего не даст.

- Пока мы живы, - возразил Янкель, - мы всегда будем думать о том, все ли мы сделали от нас зависящее для того, чтобы спасти своих близких. Зачем нам эти драгоценности? Нужно все-таки попробовать. - После тяжелого вздоха он криво улыбнулся и с горькой иронией в заключение добавил: - Вот такая вот у нас в этом году пасха.

Кто из Ружинских евреев не помнил последний пасхальный праздник в местечке, последнюю толоку накануне праздника!

На задворках одного из домов, расположенного на центральной улице, стоял огромный, длинный, высокий сарай. Там устраивали каждый год перед пасхой толоку, где все сообща делали мацу.

Одним из распорядителей был Янкель.

Когда собирается много евреев и среди них много умных и деловитых мужчин, то, считай, дела не будет - каждый будет предлагать свое и все будет ограничиваться лишь одними советами и спором. Вот тут-то Янкель личным примером проявлял свое природное умение подавлять разнобой и увлечь энергию большинства в определенное русло. Он быстро брал в свои руки инициативу и не только руководил, но и сам работал.

Когда зашел разговор о том, кому ехать на мельницу за мукой, и бородатый балагула Лейзер, который каждый вечер возил пассажиров к поезду на станцию Зарудинцы, отказался это делать, все удивились. Ему, как говорится, и карты в руки. Лейзеру ничего не стоило привезти муку. Тем более, что мельница находилась всего-то на расстоянии одного километра. Но он, видимо, уловил самый удачный момент, когда можно было перед всем миром подчеркнуть важность и солидность его миссии в местечке.

- Я вожу людей, пассажиров! Понимаете? Пас-са-жи-ров! А вовсе не мешки с мукой. Лю-дей!

Сообразив, что упрямого балагулу не переспоришь, Янкель, чтобы не тратить попусту время, сказал:

- Мужики, я поеду сам.

Через полчаса Янкель был уже опять на толоке и тут же включился в общий поток.

Внутри сарая встык был установлен длинный ряд столов. Мужчины таскали воду, муку, дрова. Женщины замешивали тесто в круглых деревянных лотках. Потом раскатывали тесто на тонкие листы.

В конце, где ряд столов кончался, их помещали в огромную печь. Мацу вытаскивали из печи и аккуратно укладывали в ящики.

Мужчины непрерывно ходили вдоль столов. На улице кололи, пилили дрова, подносили их к печи, уносили готовую мацу.

Янкель следил за тем, чтобы работа шла без перерыва.

В сарае и во дворе сновали вездесущие мальчишки. Некоторые из них пытались помогать взрослым. В итоге они больше мешали, чем помогали. Настроение у всех было приподнятое. Пели песни, обменивались новостями.

Толока - это предвестник большого весеннего праздника. Прелесть именно в том, что праздник впереди и что его все ждут. Хочется, чтобы он выдался ярким, красочным, веселым. Чувство единения охватывало всех от мала до велика.

Воображение рисовало празднование пасхи в самых розовых тонах. И, конечно же, фантазия превосходила возможную действительность.

Высокий, с выдвинутой вперед длинной седой бородой Лейзер каждый раз, когда входил со двора в сарай с ведром воды, посматривал в дальний угол. Там его младший сын, который с любовью и нежностью поглядывал на свою розовощекую, разгоряченную невесту. Она в это время вытаскивала мацу из печи. Старый балагула уже рисовал себе в уме картину, когда торжественный кортеж в один из ярких теплых солнечных дней выходит из синагоги, а впереди под белым полотнищем, удерживаемым по четырем углам с помощью держалок, молодые, счастливые лица жениха и невесты.

Рядом за столом дочь портного - бледнолицая, складная 19-летняя девушка. Вот уже год, как у нее признали туберкулез легких. И это в таком возрасте, когда только начинается жизнь. Но она вместе со всеми улыбается, поет песни, надеется жить. В семье портного такая болезнь не редкость.

Раздается голос Янкеля, который уговаривает рослого Йоселе сыграть на скрипке. Йосл - тапер в кино. Он играет непрерывно все полтора-два часа, пока идет фильм. Ему приходится по ходу действия менять мелодии. Он играет в основном классику - русскую, украинскую. Порой Йосл переходит на украинскую народную мелодию. Когда же Йоселе играл полонез Огинского, женщины из местечка плакали. Эта мелодия напоминала им о трагедии древнего народа, к которому они сами принадлежали. Хорошо играл Йоселе. А что касается еврейских песен - это в узком кругу, на свадьбах, на вечеринках.

Янкель сумел уговорить Йоселе. И тот отправился домой за своим инструментом. Вот он вернулся и встал посреди сарая со своей волшебной скрипкой. Полилась песня "Ду шейне мейделе"14 - о красивой девушке, которая пустилась со своим женихом в дорогу, и ничего ей не страшно, лишь бы жить с ним вместе. А потом - "Варенечкес"15. Эту песню все пели с улыбкой и задором. Действительно, как тут не посмеяться над неопытной девушкой, которая не знает, где взять муки, потом соли, а потом и печку, чтобы приготовить вареники! Но самое забавное выясняется в конце. Она, оказывается, еще и не знает, где взять парня, чтобы накормить его варениками.

Йоселе играл долго. Потом под гитару пела Роза. Она исполняла еврейскую песню "Вйо, вйо, вйо ферделе"16. Янкель прислонился к деревянной опоре и замер, слушая и поедая Розу глазами. Когда она закончила, Янкель подошел к ней и, взяв ее за плечи, что-то стал шептать ей на ухо. Щеки ее тут же вспыхнули, и она громко рассмеялась.

- Эй, Янкель, ты чего там к нашей Розочке присосался? Лучше посматривай, чтобы вовремя подавали муку и воду.

- Там мужчины - они сами справятся, - отмахнулся улыбающийся Янкель. Розочка, спой еще, пожалуйста.

- Ты это брось - зубы заговаривать. Доложи лучше всему честному народу, что ты там шептал девушке на ухо.

- Да ничего особенного. Мы с Розочкой договорились, что я для ее гитары совью нить из лучшего в мире шелка, чтобы, когда она играет, ее прекрасная шея ощущала нежность и ласку.

- Ай да Янкель! Прямо сказать, не промах! До такой шеи добраться! Ты лучше посмотри, как на тебя твоя Эстер смотрит. Кажется, после сегодняшнего дня ты не только шелковые, а вообще никакие веревки вить не будешь.

Все дружно смеялись...

Это было. А сейчас на карту поставлена судьба живущих в гетто.

На следующий день были собраны оставшиеся у людей ценности, и три человека, во главе с Янкелем, отправились к гебит-комиссару. Ко всему было приложено прошение от имени еврейской общины с заверением о том, что они относятся к немецким властям с уважением, готовы работать на благо великой Германии и просят проявить к еврейскому населению, особенно к женщинам, старикам и детям, милосердие.

У входа их остановил часовой и велел ждать. Через некоторое время к ним вышел офицер с переводчиком и заявил:

- Гебит-комиссар занят и принять вас не может. Однако могу передать ему то, что вы принесли.

Мотл пришел к Менделю и стал говорить с ним тихим, заговорческим тоном:

- Я слышал, вы собираетесь завтра идти на связь с партизанами. Так вот, имейте ввиду, Калашников - это придуманная немцами личность, чистейшей воды провокация. Поверьте хотя бы вы мне. А то другие... В общем, мне об этом сказал переводчик, который служит в гебит-комиссариате. Я склонен верить ему. Если в Горбатый лес, то знайте же - попадете прямо к немцам в лапы.

Несколькими днями раньше произошло следующее. Около десятка мужчин из гетто собрались вместе, и человек, который представился участником партизанского движения на Украине во время гражданской войны, предложил присоединиться к отряду Калашникова. Об этом, как он сказал, есть договоренность с представителем этого отряда.

Присутствующие стали бурно обсуждать это сообщение. Нашлись и горячие головы, которые предложили немедленно всем влиться в отряд. Но ведущий оказался осторожным человеком и предложил сначала послать двух человек для разведки. Пиня и Мендл вызвались двинуться в путь. Их тут же познакомили с представителем партизанского отряда, с которым они должны будут встретиться в назначенном месте.

Узнав об этом, Мотл вспомнил случай, который произошел с ним недавно. Он много раз перебирал в памяти, как это было. Каждая подробность имеет значение. Ребятам он сказал не колеблясь, что это западня. Однако может ли быть в этом полная уверенность?

Примерно месяц тому назад Мотл на базаре подошел к мужику, который торговал картошкой, чтобы спросить, сколько она стоит. Только он отошел в сторону, как кто-то его слегка толкнул в плечо. Это был переводчик.

- Ну как картошка? Дороговато? - спросил он весело и громко.

Касаясь слегка плечом, он отвел Мотла в сторону склада, где народу было поменьше, и там продолжал шепотом, сохраняя улыбку на лице.

- Слушай внимательно: Калашников - это ловушка. В Горбатый лес не ходите!

И тут же громко:

- Цены-то кусаются, черт возьми. Совсем деревня обнаглела.

После разговора с Менделем Мотл вдруг почувствовал, какую большую ответственность он взвалил на себя. Если переводчик просто допустил ошибку, и партизанский отряд Калашникова действительно существует, то не воспользоваться возможностью присоединиться к нему, конечно, преступно. И в этом он, Мотл, будет виноват. Предположить, что слух о провокации преднамеренно распускают немцы и переводчик выполняет их приказ? Тогда зачем? Какая им от этого польза? Выявлять потенциальных партизан, а в дальнейшем с их помощью выходить на действующие партизанские отряды? Если действительно имеет место провокация, за которой стоит гестапо, то попытка евреев связаться с несуществующим отрядом Калашникова кончится немедленной, страшной трагедией для всех живущих в гетто.

Последняя мысль затмила все остальное, и Мотл решил на следующий день еще раз попытаться убедить ребят в ошибочности их намерения.

Еще было раннее утро, когда Мотл ввалился к Раневичам и, наткнувшись на Голду, попросил ее выйти с ним во двор.

- Где Мендл?

- Они куда-то собрались с Пиней. Недавно ушли.

- Слушай, Голда, скажи, Иван Петровичу доверять можно?

- Можно, а что? Я его хорошо знаю...

Голда хотела узнать, в чем дело, но Мотл уже убежал.

Мотл застал Ивана Петровича во дворе своего дома.

- Иван Петрович, помогите, пожалуйста, - начал сбивчиво Мотл, - только вы можете нам помочь.

- Что случилось?

- Двое из наших пошли в Горбатый лес на связь с Калашниковым. Один из них - брат Голды, Мендл...

- Что-о? Калашников... Мендл? Откуда им стало известно, где партизаны?

- Дело в том, что это западня! Немцы все это специально придумали. Мне переводчик из комиссариата сказал. Я им вчера говорил, но они мне не поверили. Иван Петрович, догоните и скажите им. Они совсем недавно ушли. Вам они точно поверят. Иначе трагедии не избежать. Все люди в гетто немедленно будут уничтожены!

Предупредить возможную катастрофу нужно было во что бы то ни стало. Иван Петрович уже давно тщательно прислушивался к любым случайным разговорам о Калашникове. Однажды, сидя у реки с удочкой в руках рядом с переводчиком, он спросил его, знает ли он о том, что этот бандит ворвался в Ставище и многих перестрелял. Дескать, слух такой в народе имеется. В ответ на это тот молча встал и быстро начал сматывать удочку. На прощанье он многозначительно посмотрел в сторону собеседника и сказал:

- Говорить можно все. Почему "Ставище"? Можно сказать "Ружин" или другой пункт, а ответ будет тот же.

В тот момент Иван Петрович не сразу понял до конца значения этих слов. Этот ответ моментально всплыл в его сознании сейчас, когда к нему обратился Мотл.

Не прошло и получаса, как Иван Петрович на попутной подводе догнал их недалеко за Ружином.

Они сидели втроем у дороги на широком пне в глубине лесопосадки.

- Вы понимаете, что вы делаете? Это же мальчишество, безумство, самоубийство! - Иван Петрович дрожащими от волнения руками скрутил козью ножку, неоднократно пытаясь зажечь самодельную зажигалку и закурить, но каждый раз опускал руку вниз. - Если бы только самоубийство!?

- Что же тогда делать? - устало отозвался Мендл. - Сидеть на месте и ждать, пока нас, как поросят, перережут?

- Известно ли вам, что Гитлер провалился со своим блицкригом? Москву до сих пор не сумел взять, Ленинград тоже. Зимой пришлось ему отступать.

- И что же из этого? Если мы здесь будем выступать против немцев, то этим мы ведь поможем фронту, ускорим победу, - сказал Пиня. Он лег, растянувшись во весь рост на траве, и думал о том, что для него вернуться опять с позором в гетто совершенно неприемлемо.

- Это бесспорно - поможем, ускорим. Но делать это нужно с умом и вовремя. Хотите, разложу вам все по полочкам? Калашников, как говорят, это дерзость, храбрость, легенда, да? А слышали ли вы хоть раз, чтобы он попытался предотвратить погром или хотя бы предупредить его? Я не слышал. Но ладно погром. А угон молодежи в Германию? Хоть раз он появлялся именно в этот момент, если он такой уж бесстрашный и неуязвимый? Недавно, как вам известно, это произошло в Ружине - десятки украинских юношей и девушек были схвачены и увезены на чужбину, на рабский, унизительный труд. Что же вездесущий Калашников об этом ничего не знал? Так вот, это грубая, неумело состряпанная провокация. Настоящий партизанский командир не допустит такого лихачества, как расписывает людская молва с тайной подачи СС. Это несерьезно, и я, если бы даже такой отряд существовал, и не подумал бы вступать в него.

- Так как же нам быть? - с болью в душе воскликнул Мендл.

- Очень скоро наступит перелом, и тогда мы будем нужны. Немного надо подождать, потерпеть.

- Легко вам говорить, Иван Петрович. Согласен, угон украинской молодежи в Германию тоже трагедия. - Мендл помолчал, чтобы совладать с собою, но в следующую минуту он потерял контроль над собой и стал громко выливать накопившую боль. - Безусловно, трагедия... Но они и их родители живы, понимаете, остаются живыми! Они-то могут ждать. А мы?.. - глаза Менделя налились кровью, волосы на голове растрепались. Далее он говорил сквозь зубы, чеканя каждое слово: - Длинный ров в глухом лесу, стреляют в упор, сваливают в яму, а кого просто живьем сталкивают... Потом три дня подряд земля шевелится... Вы, думаю, прекрасно это знаете! Черт подери, неужели наши, отступая, не подумали об организации подполья, партизанского движения?..

- Не думали, что до этого дело дойдет. А теперь нужно время.

- Нет, Иван Петрович, - Мендл встал. - Мы все-таки пойдем, попытаемся. Терять нам нечего.

Убедившись в том, что усилия его напрасны, Иван Петрович покинул их.

До условленного места осталось километров пять.

Спустя некоторое время они добрались до длинной, высокой скирды соломы за деревней у леса, где должна была состоятся встреча.

Загрузка...