Книга третья ЗНАМЯ БОЖЬЕГО НАРОДА

L’infima Plebe si armò, e per forza occupo il Palazzo, et i Signori, ed il Gonfalonière furono forzati cedere alla mala Fortuna ed abbandonare il Palazzo, e lasciar tutta la Città, e Governo, e stato di quella in potere dell’ultima Plebe, e da Ciompi, la quale messe nel Supremo Magistrato Michele di Landò, scardassiere.

Comentarii Civili. Ricardiana[7]

Глава первая в которой достойному графу Аверардо доверяют обязанности сиделки

Зазвонил колокол. Ринальдо мог поклясться, что это колокол древней Бадии. Но почему он звучит так непривычно близко! И сколько же это пробило?

— Нону, — ответил чей-то голос.

Странно… Ему отвечают. Но разве он сказал что-нибудь вслух? И чей это голос? А, теперь он знает! Это все затем, чтобы он открыл глаза. Но он не откроет глаза. Он не хочет, чтобы снова появилось это видение, преследующее его уже бог знает сколько дней. Оно возникало каждый раз, стоило ему открыть глаза. Сперва над ним склонялось личико Эрмеллины, потом Эрмеллина исчезала, будто таяла в воздухе, и ее место заступала старуха, безобразная, как фурия. Старуха смотрела на него, качала головой и жевала бескровными губами. Он знал, что она пришла из детства, пришла, чтобы пугать его, как пугала темными осенними вечерами, когда он, маленький мальчик, завернувшись до самых глаз в одеяло, всматривался в зыбкие тени на стенах, страшась узнать в них ее жуткий образ. Он и сейчас боялся ее, каждый раз спешил зажмуриться, но даже с закрытыми глазами видел ее жующий беззубый рот.

Сухая, шершавая, будто деревянная рука легла ему на лоб.

— Ну вот, совсем другое дело, — сказал старушечий голос. — На поправку идет. Посиди-ка с ним, ваша милость. Пить попросит — питье вот, в кружке. А не попросит, пусть спит, это ему первое лекарство.

Ринальдо приоткрыл глаза и увидел свою старуху. Но нет, это была другая старуха. И глаза у нее были другие — все в добрых морщинках, и жевала она совсем не страшно, скорее смешно. Рядом, важно кивая головой и снисходительно улыбаясь, стоял граф Аверардо. Увидев графа, юноша тотчас вспомнил, как оказался в этой комнате, на этой постели, вспомнил, что ранен, и догадался, что старуха — скорее всего лекарка. Дождавшись, когда ее сгорбленная фигура исчезла из поля его зрения, он попробовал пошевелиться и приятно удивился, не испытав боли. «Быстро же меня вылечили», — подумал он и вслух спросил:

— Граф, какой нынче день?

— О! — воскликнул граф, чуть не подбегая к его постели. — Закофориль! Молотец! Как сторофье, мой мальшик?

— Я здоров. Только ослабел немного, — ответил Ринальдо. — Так какой же нынче день?

— Понетельник.

— Понедельник? Постойте, граф, постойте! Выходит, только вчера?..

— Фтшера? — закричал граф, расхохотавшись. — Месяц! Скоро месяц, как ты… нестороф. Фтшера! Июль на тфоре, так-то, мой мальшик!

Похохатывая, граф подтащил к постели Ринальдо тяжелый стол, на котором в ту же минуту появилась объемистая фляга с вином и внушительных размеров кружка, уселся в кресло и с видимым удовольствием принялся рассказывать юноше о событиях, происшедших за время его болезни.

Через три дня после нападения на Ринальдо бандитов, подосланных Кастильонкьо, во вторник двадцать второго июня, приоров чуть свет разбудил оглушительный звон большого колокола дворцовой башни. Подбежав к окнам, они увидели внизу сотни маленьких фигурок, группами и в одиночку сбегавшихся к площади. Не прошло и четверти часа, как все пространство перед дворцом и прилегающие улицы были забиты вооруженным народом.

Пока приоры торопливо одевались, сер Нуто, из предосторожности ночевавший во дворце, сломя голову помчался наверх с намерением поймать на месте преступления злоумышленника, тайно проникшего во дворец и посмевшего самовольно, без разрешения приоров, ударить в колокол, чем, несомненно, подал сигнал к началу беспорядков. Однако к тому времени, когда он добрался до лестницы, ведущей в башню, колокол уже замолчал. Вместе с тремя людьми из дворцовой стражи, которых он захватил с собой, сер Нуто обежал все лестницы и помещения верхнего этажа, обыскал балюстраду и башню, но злоумышленник словно в воду канул. Наконец, уже отчаявшись найти кого-нибудь, сер Нуто вдруг обнаружил, что дверь, ведущая на одну из боковых улиц, не заперта. «Вот он куда сбежал», — подумал барджелло и, крикнув стражникам: «За мной!», бросился вниз по лестнице. Как он и предполагал, наружная дверь тоже оказалась открытой. Распахнув ее, он вместе со своими спутниками оказался на тихой, очень узкой улочке, совсем еще безлюдной в этот час. Только у дверей крошечной остерии на противоположной стороне улицы толпилось несколько оборванцев, по виду чесальщиков шерсти. Как раз в тот момент, когда сер Нуто вывалился на улицу, один из них, усатый, в длинной, до колен, холщовой рубахе, со словами «Беги и смотри в оба» хлопнул по плечу парнишку лет шестнадцати, который кивнул и бросился бежать в сторону улицы Нинна. «Стой, — крикнул сер Нуто. — Держите его!» От неожиданности парень остановился и в тот же миг оказался в руках стражников. «Что он вам сделал, сер Нуто? — не своим голосом закричал усатый. — За что вы его?» — «Он знает, за что, — ответил барджелло. — Ведите его наверх!» Стражники поволокли упирающегося парня вверх по лестнице, сер Нутто сам запер двери на засов и, не обращая внимания на неистовый стук, доносившийся снаружи, направился следом за арестованным.

Между тем площадь заполнили отряды ополчений младших цехов и огромная масса кое-как вооруженного народа. Впереди несли знамя цеха меховщиков, который лишь по привычке считали старшим цехом. На самом же деле он и по богатству, и по всем другим статьям не шел ни в какое сравнение, скажем, с цехом Ланы, и приписанные к нему ремесленники ни достатком, ни привилегиями не отличались от остальной массы ремесленников Флоренции. Из грозного ропота многотысячной толпы выплескивались крики: «Да здравствует народ и цехи!», «Смерть грандам!», «Слава Сальвестро!», «Хотим „Установлений“!», «Да здравствуют народ и цехи!» Из небольшой группы, окружавшей знамя меховщиков, крикнули: «Пусть приоры выйдут! Хотим говорить с приорами!»

Приоры, толпившиеся у окна, переглянулись. «Не ходите, друзья, Христом-богом заклинаю вас, не ходите!» — пролепетал винодел Спинелло.

Тем временем на площади произошла какая-то перемена. Плотная толпа цеховых ополченцев вдруг распалась на отдельные отряды, которые с криком «К домам! К домам!» покинули площадь, рассыпавшись по окрестным улицам. Судя по уверенности и слаженности их движений, они хорошо знали, куда и зачем идут. Не прошло и получаса, как в разных концах города над крышами поднялись зловещие черные султаны дыма.

Первыми запылали три дома Лапо ди Кастильонкьо. Восставшие ворвались в них одновременно, что свидетельствовало о заранее разработанном плане. Рассыпавшись по многочисленным комнатам, они хватали, тащили, ломали все, что только можно было унести и сломать. Утварь и посуда, деньги, драгоценности и украшения, оружие и съестные припасы, все, что наполняло эти богатейшие во Флоренции дома, было в мгновение ока разграблено или перепорчено. Однако главного, ради чего они перевернули все три дома от подвалов до чердаков, им так и не удалось найти. Глава партии, снискавший всеобщую ненависть, Лапо ди Кастильонкьо, исчез. Как ему удалось ускользнуть, где он нашел убежище, этого не знал никто, даже его ближайшие родственники. Подпалив все три дома, восставшие бросились к маленькому монастырю Ромити дельи Аньоли, где, как показали под страхом смерти родственники Лапо, семья держала главные свои богатства.

Между тем в разных концах города уже пылало десятка полтора домов, принадлежавших грандам. К полудню лишь почерневшие стены остались от лоджии и дома Бенги Буондельмонти, догорали дома Адимари, занялся дворец Пацци, вовсю шли грабежи и царил полнейший разгром в домах Каниджани, Николайо Альбицци, Содерини, в монастыре Санта Мария Новелла.

Поджоги и грабежи были в самом разгаре, когда в доме Сальвестро Медичи случился небольшой переполох. Не спеша позавтракав, хозяин дома удалился к себе в студио и едва опустился в кресло с намерением заняться письмами от своих тайных осведомителей, как вдруг дверь со стуком распахнулась, и на пороге появился красный, запыхавшийся сер Доменико Сальвестро «Что такое, пожар, что ли?» — недовольно воскликнул Сальвестро. «Хуже! — прерывающимся голосом ответил нотариус. — Чомпи, человек двадцать, собираются поджечь и разграбить дом Алессандро Альбицци». — «Кто позволил? — вскакивая, закричал Сальвестро. — Как они смели, голодранцы проклятые!.. Да полно, верно ли это?» — «Так же верно, как то, что я стою перед вами, — ответил сер Доменико. — Прибежал Микеле ди Ландо. Он своими ушами слышал, как они сговаривались». Сальвестро оперся руками о стол и на секунду задумался. «Этот Ландо еще здесь?» — спросил он. Нотариус утвердительно кивнул головой. «Приведи его сюда», — уже обычным своим, спокойным голосом приказал Сальвестро. Когда сер Доменико ввел Микеле ди Ландо в студио, Сальвестро сидел за столом и что-то быстро писал на листе желтой бумаги. «Подойди сюда, — не поднимая головы, сказал он. — Знаешь зачинщиков?» — «Знаю», — ответил Микеле. «Хорошо. Слушай и запомни, что я тебе скажу, — продолжая писать, проговорил Сальвестро. — Возьмешь мою записку — и бегом к Дворцу приоров. Во дворец тебя, конечно, не впустят. Сошлись на меня, вызови капитана дворцовой стражи, отдай ему эту записку и попроси не мешкая позвать сера Нуто, барджелло. Сообщи ему имена зачинщиков и тотчас возвращайся сюда. Ты все понял?» — «Все», — ответил Микеле и, сунув за пазуху запечатанное красной восковой печатью послание Сальвестро, вышел из комнаты.

Через два дня волнения улеглись. В четверг двадцать четвертого июня утреннее солнце, выглянувшее из-за холмов, осветило закутавшийся в сиреневую дымку мирно спящий город, тихие, безлюдные улицы, какими они всегда бывали в такой ранний час, шустрые стайки воробьев и ворчливых голубей, выклевывавших овес из конского навоза, еще не убранного подметальщиками. Все вокруг дышало таким покоем, что, казалось, не было вовсе да и не могло быть никакого восстания, и не было криков и звона оружия, не было слез отчаяния и злобы, не было грохота выламываемых дверей и рушащихся балок. Можно было подумать, что в этом утреннем городе никогда не было и не могло быть ничего подобного, если бы не кислый запах гари, упорно державшийся между домами, и не зловещее сооружение, нелепо торчавшее на площади перед церковью Санта Кроче. То была грубо сколоченная и выкрашенная черной краской виселица. Под перекладиной тесно, почти касаясь друг друга, висели, покачиваясь на ветру, шесть трупов, одетых в лохмотья. Пятеро повешенных были чесальщиками из мастерской синьора Алессандро Альбицци, теми самыми, чьи имена назвал серу Нуто Микеле ди Ландо. Шестым был мальчик, схваченный барджелло возле Дворца приоров. Не выдержав пытки на дыбе, он признался во всем, в чем его обвиняли его истязатели, и разделил судьбу столь же безвинно осужденных чомпи.

Пока в городе жгли и грабили дома грандов, в палаццо Кане Эрмеллина и Паучиха боролись с лихорадкой, сжигавшей Ринальдо. Оттон нашел-таки Эрмеллину и привел ее вместе с братом, который не согласился отпустить девушку одну с незнакомым человеком. На следующее утро ей на подмогу пришла Паучиха, да не одна, а в сопровождении троих беглецов из дома синьора Алессандро. Мессер Панцано, увидев Вдруг на пороге улыбающуюся, счастливую Марию, чуть не сошел с ума от радости. К вечеру палаццо Кане принимал новых гостей. Узнав от Сына Толстяка о несчастье, постигшем Ринальдо, пришли навестить больного его друзья чомпи. С тех пор не проходило дня, чтобы в тихий дом в Собачьем переулке не заглянул Симончино или Лука ди Мелано, Марко Гаи или Тамбо, не говоря уже о Сыне Толстяка, который скоро стал там своим человеком…

— Мошешь мне поферить, мой мальшик, — говорил граф, в очередной раз прикладываясь к бутылке, — с тех пор как тепя принесли ф этот комнат, весь том софершенно перефернулся.

— Как это — дом перевернулся? — спросил Ринальдо.

— Сталь софсем друкой. Был тихий, пустой, кроме нас с Оттоном та мышков, по нему бротили только прифитения. Клянусь моей шапкой! Я сам, сфоими гласами фител по крайней мере тфа! А теперь, што ни тень — полно лютей! И фсе тфои приятели! Раскофаривают, спорят, софетуются. Петные прифитения, наферно, упешаль ф трукой том! Ха-ха-ха! А мне нрафится, клянусь эфесом. Та и Лука… я хотель гофорить, мессер Панцано уж на што тфорянин то моска костей, и тот с утофольстфием ситит с ними целыми фетшерами.

— Вот уж не думал, что вам так приглянутся мои голодранцы, — усмехнувшись, проговорил Ринальдо.

— Не нато так гофорить о трусьях, пусть таше ф шутку, — заметил граф без улыбки. — Та, они петны, но расфе в том есть их фина? Они песпрафны, фсе рафно как бротячие сопаки, но расфе этто спрафедлифо? Расфе они не флорентийцы? Расфе они не рапотают на коммуну самый трутный и грясный рапота? Но глафное не ф эттом. Они шифут как сопаки, но остафаются топрыми христианами! Фот што я заметили.

— Поверьте, граф, — проговорил Ринальдо, — я очень рад, что сословная гордость не помешала ни вам, ни мессеру Панцано разглядеть в этих чесальщиках хороших людей. Но о чем же они тут спорят?

— О, мой мальшик, этто польшая тайна! — воскликнул немец. — Они хотят стелать фосстаний, допиться хорошей шизни. И, клянусь, они прафы. Тафно пора! Мессер Панцано тоше на их стороне…

Когда цеховые люди взялись за оружие и начали жечь и грабить дома грандов, многие чомпи не пожелали упустить своего, присоединились к восставшим и принялись жечь и грабить вместе с ними, а иногда и без них, выбирая жертвы по своему разумению. Признанные вожаки чомпи, люди, снискавшие себе в своем кругу всеобщее уважение, хорошо знали, что, примкнув к восстанию ремесленников, которым сказали: «Все, что захватите, — ваше», даже самые честные их товарищи не удержатся ни от грабежей, ни от насилия. Как быть в таком положении? Стать во главе своих людей без всякой надежды удержать их от грабежей или отойти в сторонку — творите, мол, что хотите, не наше дело? Утром на второй день восстания, когда среди шумных, возбужденных толп народа уже замелькали молчаливые фигуры, нагруженные награбленным добром, в палаццо Кане собрались чомпи, признанные вожаками. Здесь был и Симончино, по прозвищу Конура, посланный бедняками, жившими у ворот Сан Пьеро Гаттолино, и Паголо дель Бодда из Сан Фриано, от Сан Лоренцо пришел Камбио ди Бартоли, за свой рост прозванный Великаном, были здесь и Тамбо, и Сын Толстяка, и Марко ди сер Сальви Гаи, пришел также часовщик Никколо дельи Ориуоли и еще несколько не менее уважаемых людей. Спорили до хрипоты, но так ничего и не решили. Наконец кому-то пришла мысль спросить мнение учителя. Он человек ученый и не раз давал хорошие советы. Ближе всех с ним был Сын Толстяка. Его и решили послать вместе со спокойным, рассудительным Тамбо.

Гваспарре дель Рикко был не в духе, больше того — он просто кипел от возмущения. Однако ни Тамбо, ни тем более Сына Толстяка это нисколько не удивило. Право, сейчас было бы куда удивительнее застать его в благодушном настроении. «А! Так вам тоже захотелось! — закричал он, с трудом дослушав сбивчивую речь молодых чомпи. — Ну что ж, ступайте! Приумножьте толпу глупцов, которые сейчас орут от восторга, радуясь, что могут безнаказанно творить суд и расправу над теми, перед кем вчера трепетали, и не ведая о том, что завтра наступит тяжкое похмелье. Думаете, это ради вас заваруха? Нет, голубчики. Это богатые друг с дружкой счеты сводят, а вы тут ни при чем. Ни вы, ни цеховые, которые сейчас бегают по улицам и жгут дома. Ничего они не получат, не будет им никаких „Установлений“, и богаче они не станут, сколько бы ни награбили. Хотите знать, ради кого старается сейчас тощий народ? Ради жирных, которые не хотят делить власть с грандами, с партией. О, Сальвестро хитро придумал! Мастер чужими руками каштаны из огня таскать. Чего хотят младшие цехи? Сравняться со старшими и в богатстве и во власти. Вот он, Сальвестро, и посулил им новые „Установления“, будто бы нарочно для них составленные. Но ведь не даром посулил, не просто так, а за то, чтобы они разорили грандов, обезглавили партию. И грабежи благословил, потому что это ему выгодно, ему и всем жирным. Ведь чем беднее станут гранды, тем легче с ними сладить. Когда же все уляжется, когда тощий народ разойдется по домам, они вместо изгнанных грандов изберут своих людей и в советы и в приорат и станут полновластными хозяевами в коммуне. И можете бросить в меня камень, если после этого Сальвестро вспомнит о своих обещаниях».

«Учитель, нам понятны ваши слова, — произнес Сын Толстяка, дождавшись, когда дель Рикко выговорился, — но что же все-таки нам делать, что мы должны отвечать нашим товарищам, которые приходят к нам и говорят: „Младшие цехи взялись за оружие, хотят лучшей жизни. А разве мы не живем в сто раз хуже их? Разве мы не подобны рабочей скотине? Почему же мы сидим сложа руки?“ Что нам делать, учитель? Отговаривать ли тех наших товарищей, которые примкнули к восставшим и сейчас жгут и грабят вместе с ними, или призвать всех последовать их примеру?»

Некоторое время учитель молчал, насупившись, потом снял с полки пожелтевшую от времени рукопись и, прищурившись, спросил: «Слышали вы о Чуто Брандини, чесальщике из прихода Сан Пьеро Маджоре? Вот слушайте. — Он развернул рукопись и, держа ее на вытянутой руке, потому что под старость у него развилась дальнозоркость, стал читать: — „В день двадцать четвертый мая триста сорок пятого капитан Флоренции, а именно мессер Неччо из Губбио, схватил ночью Чуто Брандини, чесальщика, и двух его сыновей. Означенный Чуто, будучи человеком низкого происхождения, плохого поведения, образа жизни и дурной славы, помышлял обманом и хитростью, побуждаемый дьявольским духом, по внушению этого врага рода человеческого под предлогом дозволенного совершить недозволенное. Среди других преступных деяний, затеваемых им в городе, означенный Чуто устраивал тайные сборища, подговорил своих единомышленников, кои собирались неподалеку от Дворца приоров, в церкви Санта Кроче, и составили тайный заговор. Участниками этих противозаконных сборищ являлись чесальщики шерсти и другие наемные рабочие цеха Ланы из разных приходов Флоренции. Вместе со многими и многими другими он решил по собственному разумению образовать братство чесальщиков и других работающих в цехе Ланы в возможно большем количестве, дабы оно действовало в разных местах Флоренции и имело бы своих советников и глав… На указанных сборищах Чуто Брандини произносил подстрекательские речи и призывал установить между членами этого братства сбор доброхотных даяний и пожертвований… Когда означенному злоумышленнику зачитали приговор на итальянском языке, он подтвердил, что все это правда. Затем названный Чуто был повешен“».

Гваспарре дель Рикко отложил рукопись и, подняв брови, взглянул на сидевших напротив чесальщиков.

«Вот вам пример, дети мои, — тихо проговорил он. — Доведите до конца дело, ради которого этот честный и отважный человек пошел на эшафот. Образуйте свободное братство чесальщиков, трепальщиков, ткачей — словом, всех наемных рабочих цеха Ланы, разъясните им, что не месть и ненависть к тем, кто обирает и притесняет их, должны стать их помыслами. Убедите их, что они должны не мстить, а сражаться за справедливость. Я не знаю, какой путь вы изберете, знаю только, что никто, ни один из вас не должен запятнать себя грабежом, дабы никто и никогда не посмел назвать вас ворами и разбойниками, голодранцами, дорвавшимися до чужого добра».

Глава вторая о том, как по случаю прихода ночного гостя Ринальдо дают его одежду

— Просто голова кругом идет! — пробормотал Ринальдо, когда граф Аверардо вкратце рассказал ему то, что знал об июньских событиях.

— О, мой мальшик, я еще не гофориль тепе самого неопыкнофенного! — воскликнул немец. — На трукой день после того, как началась этта зафаруха, тфои трусья, Тампо, Конура, Сын Толстяка, сгофорились с цеховыми захватить тюрьму Стинке и выпустить на фолю фсех арестантов. Сам мессер Панцано, как узнал, отоприл: плагое тело. Я, гофорит, сам фас пофету! А потом… Фот черт! — внезапно вскричал он, встряхнув флягу и обнаружив, что она пуста. — То чего ше маленькие телают путильки!.. Оттон! Оттон!

Пока граф препирался со слугой, который, ссылаясь на строжайший приказ Эрмеллины, никак не соглашался заменить опустевшую флягу на новую, Ринально, обессиленный, откинулся на подушку, пытаясь разобраться в обрушившейся на него лавине новостей.

Итак, порядок, существовавший в коммуне все время, сколько он себя помнил, в один день рухнул и рассыпался, как замок из песка. Гвельфская партия, эта всесильная уния знатнейшего рыцарства Флоренции, подобно Самсону, за одну ночь лишилась всей своей мощи. Слывшие храбрейшими рыцари, словно зайцы, разбежались кто куда перед толпой почти безоружных ремесленников. Что принесут городу эти перемены? Куда, к какому берегу прибьют необузданные волны народного волнения его самого, ничтожную песчинку в безбрежном людском океане?

Два месяца назад, покидая беспокойный Париж, он вполне основательно рассчитывал занять во Флоренции какую-нибудь прибыльную и достаточно заметную должность, жениться на приличной девушке из хорошей семьи, обзавестись своим домом. И вот он на родине. И что же? Первая же должность, которой удостоила его коммуна, вместо награды принесла ему ножевую рану, едва не оказавшуюся смертельной. Его друзьями стали нищие оборванцы чесальщики, отверженные, бесправные, всеми презираемые чомпи. Место девицы из хорошей семьи заняла Эрмеллина, сестра нищего чесальщика, ученица невежественной знахарки. Его пристанищем стала жесткая постель авантюриста-немца, живущего на подачки мессера Панцано, поскольку, война кончилась и некого стало грабить. Единственный из его друзей, добившийся определенного положения в городе, мессер Панцано, сам выволок себя из числа добропорядочных горожан, став во главе городских низов и занявшись абсолютно незаконными деяниями вроде освобождения заключенных тюрьмы Стинке.

А сам он, образованный нотариус, сам он разве лучше? Разве не находится он в стане тех, кто едва не спалил дом его дяди? Разве он, законник, осуждает беззаконие? Что же осталось от его мечты? Увы, ничего. За те два месяца, что он прожил на родине, все перевернулось вверх тормашками и в городе и в нем самом. И что самое удивительное — все это ему нравилось. Ему нравилась эта убогая, кое-как обставленная комната, нравилось прохладное кисловатое питье, приготовленное руками Эрмеллины, он радовался, что Мария сбежала от дяди и соединится с любимым человеком, ему была интересна и совсем не в тягость полупьяная болтовня немца, который на своем чудовищном итальянском языке живописал перипетии штурма подземной тюрьмы Стинке толпой ремесленников и чомпи, превозносил храбрость и находчивость мессера Панцано и с трогательным сочувствием описывал несчастных узников. С особым же воодушевлением, возможно, оттого, что Оттон принес ему наконец желанную флягу, он принялся рассказывать о встрече мессера Панцано с теперь уже бывшим главой Гвельфской партии Лапо ди Кастильонкьо.

Дождавшись, когда последнего узника вывели из подземелий Стинке, мессер Панцано отыскал в толпе Симончино, Тамбо и Сына Толстяка и предложил расходиться по домам.

Обогнув полукруглую стену Колизея, друзья очень скоро вышли на площадь Санта Кроче, неподалеку от фонтана, около которого две женщины, опасливо оглядываясь, набирали воду. За фонтаном торчали две толстые тумбы почти в человеческий рост высотой и тянулись врытые в землю низкие коновязи. Четырехугольник площади, окруженный древними домами, замыкала сложенная из желтоватого фьезоланского камня францисканская церковь Санта Кроче — последнее творение Арнольфо ди Камбио. Голый, без каких-либо украшений фасад церкви напоминал о суровой простоте дантовских времен.

У церкви мессер Панцано задержался, чтобы раздать милостыню нищим, обсевшим ступени паперти перед главным входом. Когда он опускал монетку в последнюю жадно протянутую к нему руку, из боковых дверей вышел высокий монах-францисканец в капюшоне, низко опущенном на глаза. Быстро оглядевшись по сторонам, монах сошел со ступеней и направился в сторону улицы Художников. Что-то в его манере поворачивать голову, немного сутулиться, в гусиной походке показалось рыцарю удивительно знакомым, и ему захотелось проверить свою догадку. Будучи человеком решительным, привыкшим действовать не раздумывая, он сделал своим спутникам знак подождать его и бросился догонять монаха. Услышав за собой погоню, тот, не оглядываясь, ускорил шаг, потом почти побежал. Однако, как он ни старался, его старым ногам не под силу было тягаться в выносливости с молодыми ногами рыцаря. На углу переулка дельи Гьечи мессер Панцано все же нагнал его.

— Брат, подожди, — сказал он, легонько тронув монаха за плечо.

Почувствовав прикосновение рыцаря, монах остановился, тяжко дыша широко открытым ртом, как пескарь, вытащенный из воды.

— Брат мой, — продолжал мессер Панцано, — удели мне немного времени, я хочу исповедоваться.

— Тут… не место… — задыхаясь, пробормотал монах.

— Плохо же ты, брат мой, блюдешь устав своего ордена, — сокрушенным голосом заметил рыцарь, заступая ему путь. — Разве не велит он вашей братии в любой час наставлять словом божьим погрязших во грехе мирян, особенно когда они хотят покаяться? Ты же бежишь от меня, как черт от ладана, и не хочешь даже выслушать!

С этими словами он заглянул под монашеский капюшон и увидел бледную испуганную физиономию бывшего главы Гвельфской партии мессера Лапо ди Кастильонкьо. На минуту глаза рыцарей встретились, и Кастильонкьо понял, что погиб. Достаточно мессеру Панцано произнести вслух его имя, и тотчас сбежится толпа рассвирепевшей черни. Уж с кем с кем, а с ним-то не станут церемониться. Его просто разорвут на куски.

Мессер Панцано взглянул на трясущиеся щеки переодетого рыцаря, на его округлившиеся глаза, в которых застыл ужас, и в душе его шевельнулась жалость к этому запыхавшемуся старику, уже поверженному судьбой в самую бездну отчаяния. Нет, он не выдаст рыцаря восставшим ремесленникам. Если монашеская одежда поможет Кастильонкьо невредимым выбраться за городские стены, пусть так и будет. Но посмеяться-то напоследок он может?

— Видишь ли, брат мой, — насмешливо проговорил мессер Панцано, скорчив постную мину, — я только хотел спросить у тебя, не согрешил ли я перед богом и людьми, когда, не спросив разрешения у закона, помог толпе освободить всех узников, заключенных по приказу партии в тюрьме Стинке? Но раз ты так торопишься, я не стану тебя задерживать. Ступай себе с богом, мессер монах.

И, не дожидаясь ответа Кастильонкьо, он повернулся и быстрым шагом направился назад, к церкви Санта Кроче, где его ждали друзья…

Слушая рассказы графа Аверардо, Ринальдо не переставал размышлять об удивительных событиях, происшедших за время его болезни, и о тех переменах, которые они внесут в его жизнь. Под конец и эти бесплодные мысли, и речь немца, после каждого стакана становившаяся все более невнятной, так утомили юношу, еще не окрепшего после болезни, что веки у него сами собой сомкнулись, и он уснул крепким сном выздоравливающего человека.

Его разбудил шепот и сдавленный смех. Он открыл глаза и сперва ничего не увидел, кроме отблеска свечи, заслоненной чьей-то спиной, однако немного погодя, окончательно проснувшись и привыкнув к полумраку, царившему в комнате, он разглядел в дальнем углу три женские фигуры. Спиной к нему, низко склонив голову и перетирая что-то в ступке, сидела Эрмеллина. За ней, у скамьи, освещенной свечой, стояла Мария, как показалось Ринальдо, очень похорошевшая, в богатом розовом платье. Третьей была Катарина. Присев на корточки, она колдовала над платьем Марии и оживленным шепотом рассказывала о чем-то, как видно, очень забавном. Но вот она выпрямилась, отступила на шаг, чтобы оценить свою работу, потом обняла Марию и звонко поцеловала ее в щеку.

— Красавица ты моя! — тихо воскликнула она. — Так я за тебя рада, так счастлива, сказать не могу!

Ринальдо стало не по себе. «Бог знает что! — подумал он. — Они же воображают, что я сплю».

Он попробовал приподняться и с радостным удивлением отметил, что это ему нисколько не трудно. Он не чувствовал ни слабости, ни боли. Он был здоров! Откинув одеяло, он сел и стал машинально шарить босыми ногами по полу, пытаясь нащупать туфли.

Эрмеллина первая услышала возню у себя за спиной. Она оглянулась, быстро поставила на стол ступку и не перешла, а как бы перепорхнула со своего стула к постели Ринальдо.

— Что ты, бог с тобой! Ложись скорей, тебе нельзя! — прошептала она, стараясь уложить юношу обратно под одеяло.

— Еще как можно! — смеясь, возразил Ринальдо. — Я совсем здоров. Право…

Он взял девушку за руки, легко притянул к себе и чуть не вскрикнул, пораженный. Как она переменилась! Худенькое личико ее заострилось, стало совсем прозрачным, даже каким-то голубым, глубоко запавшие глаза обвела густая синева, отчего они выглядели неестественно огромными и зияли на бескровном лице, как бездонные провалы. И руки ее, когда-то смуглые от солнца и твердые от работы, тоже стали прозрачными и голубыми, тонкими, как плеточки, слабыми и беззащитными.

— Что с тобой? — спросила Эрмеллина, удивленная его неподвижностью.

— Боже мой, Лина!.. — прошептал он.

Жалость, признательность, нежность и еще какое-то щемящее чувство жарко всколыхнулось у него в груди. Сам не зная, как это у него получилось, он притянул девушку еще ближе и поцеловал в холодную щеку.

На мгновение Эрмеллина замерла, прикрыв веки, разомкнув губы, будто к чему-то прислушиваясь, потом вдруг отшатнулась и с неожиданной силой вырвала руки.

— С ума сошел!.. — прошептала она.

Сколько раз душными ночами, прислушиваясь к неровному дыханию Ринальдо, она с замиранием сердца мечтала об этой минуте! И вот она наступила, но все вышло совсем не так, как ей хотелось. Главное, они были не одни. «Господи, как все нескладно! — подумала Эрмеллина и почему-то ни с того ни с сего рассердилась на Ринальдо. — Ну хорошо же!» — пробормотала она про себя и громко позвала:

— Катарина! Мария! Помогите. Никакого сладу с ним нет!

— Подумать только, не успел воскреснуть и уже буянит! — весело проговорила Катарина, вместе с Марией подходя к постели Ринальдо. — Знаешь что, синьор раненый, — продолжала она, грозя ему пальцем, — если ты станешь перечить своей сиделке, мы позовем Тамбо и мессера Панцано, и они привяжут тебя к кровати веревками.

Ринальдо хотел крикнуть, что они, верно, совсем ослепли, если не замечают, как извелась девушка, что в постель следует уложить не его, уже совсем выздоровевшего, а его сиделку, которая стала словно тень, но, взглянув на Эрмеллину и поняв ее смущение, решил поддержать шутливый тон и помочь девушке выйти из неловкости.

— Как бы не так! — воскликнул он. — Если только они посмеют напасть на меня, я буду сражаться за свою свободу до последнего любым оружием, которое окажется у меня под рукой, хоть этим! — Он поднял подушку. — Но вы никого не позовете, — продолжал Ринальдо. — Может быть, даже сами поможете мне поскорее выбраться из этой комнаты.

— Почему бы это? — с шутливой насмешкой спросила Мария.

— Потому что ни ты, сестра, ни твои подруги не захотят, чтобы я пропустил торжество, на котором просто не могу не быть, ибо это было бы против всяких правил, — серьезно ответил Ринальдо.

В первый раз в жизни он назвал Марию сестрой. До сих пор он никогда почти не вспоминал о связывавших их родственных узах. Мария была для него просто Марией, симпатичной, умной девушкой, жившей в доме у дяди. Теперь же, едва он произнес это ласковое, доброе слово, все словно осветилось новым светом, стало другим, и сами они будто переменились, по-иному взглянули друг на друга.

Услышав ответ юноши, Мария вспыхнула и опустила ресницы.

— Так ты уже все знаешь? — тихо спросила она.

— Все, — ответил он, — и на правах брата и единственного твоего родственника я благословляю твой выбор. Будь счастлива, сестра, и… не забудь позвать меня в церковь, когда будешь венчаться.

— Не забуду, братец, — улыбаясь, сказала Мария. — Лишь бы Эрмеллина позволила, ее проси.

— Лина… — с шутливой мольбой в голосе простонал Ринальдо.

Конечно, он дурачился, однако, встретившись с ним взглядом, Эрмеллина увидела, что глаза его совсем не смеются, а смотрят на нее с беспредельной нежностью и немножко грустно. От этого взгляда ей стало так легко и радостно, что она забыла о своем смущении.

— Как же мы с ним поступим? — лукаво взглянув на Катарину, спросила она.

— Катарина, ты из нас самая мудрая и рассудительная, — прежним тоном воскликнул Ринальдо, молитвенно сложив руки. — Пойми же, я здоров! Я поправился, совсем поправился. Правда, может быть, не так, как ты, — шутливо добавил он, потому что только теперь заметил, как располнела и округлилась ее фигура, что особенно бросалось в глаза сейчас, когда она стала рядом с худенькой Эрмеллиной. — Право слово, Катарина, — со смехом продолжал юноша, — твой Тамбо так тебя раскормил, что ты стала поперек себя шире.

— Да замолчишь ты наконец? — в сердцах крикнула Мария, стукнув его по плечу. — Господи, вот глупый-то! Неужели ты не понимаешь?..

— Чего я не понимаю? — заморгав глазами, озадаченно проговорил Ринальдо. Он снова оглядел Катарину с ног до головы и тут только догадался, в чем дело. — Tête bleu![8] — смущенно пробормотал он, краснея. — Надо же так опростоволоситься! Прости, Катарина, но я никак не мог предположить… Да и темно… Как тут догадаешься? Хоть бы предупредил кто…

Замешательство юноши и его неловкие попытки оправдать свой промах выглядели до того комично, что обе девушки прыснули со смеху. Даже Катарина, очень смутившаяся в первую минуту, под конец не выдержала и тоже звонко расхохоталась.

В этот момент дверь в соседнюю комнату отворилась, и на пороге появился Сын Толстяка.

— Ну и ну! — воскликнул он, увидев хохочущую компанию. — Друзья, вы только посмотрите, что тут творится! Мы, как дураки, сидим и шепчемся, чтобы, боже сохрани, не потревожить больного, а этот больной вовсю зубоскалит с девицами и только что не пляшет!

В ответ из-за двери раздались веселые восклицания, и в ту же минуту в комнату быстрым шагом вошел мессер Панцано.

— Ах, Ринальдо, ты не можешь себе представить, как я рад, как все мы рады, что ты наконец пришел в себя! — воскликнул он, вместе с Сыном Толстяка подходя к постели юноши. — Тебе, я вижу, лучше, не так ли?

— Вот уже полчаса я доказываю, что совсем здоров, — ответил Ринальдо.

— Но тебе как будто не верят? — улыбнувшись, заметил рыцарь. — Впрочем, мы можем все узнать из первых рук. Как ты думаешь, Эрмеллина, в состоянии он немного посидеть в кресле? — спросил он, обернувшись к девушке.

— Рана закрылась, но еще не зарубцевалась как следует. Если она откроется, опять начнется лихорадка, и тогда не знаю, сладим ли мы с ней, — ответила Эрмеллина.

— А если он будет осторожен? Он нам очень нужен, Эрмеллина, потому что, видишь ли, к нам пожаловал Сальвестро Медичи.

— Сальвестро? Сюда? — воскликнул Ринальдо.

— И в такой час! — подхватила Мария. — Лука, что это значит? Что-нибудь плохое?

— Не знаю, Мария, — отозвался мессер Панцано. — Одно ясно: после полуночи просто так не приходят, тем более в дом, где тайно собрались заговорщики. Хочет что-то разузнать? Не похоже. Уж одно то, что он нашел этот дом, свидетельствует, что ему многое известно. Скорее всего, он пришел с каким-то предложением. Вот тут-то нам и поможет Ринальдо. Законнику легче распознать подвох, а Сальвестро такой человек, от него всего можно ждать… Так как же, Эрмеллина?

— Ну, если уж так нужно и если он побережется… — проговорила девушка.

— Будь спокойна, Лина, — сказал Ринальдо.

— Оттон! — крикнул мессер Панцано, потом, обратившись к женщинам, добавил: — А вам лучше побыть у Марии. Не надо, чтобы Сальвестро знал о нас всю подноготную.

В этот момент в комнату, протирая на ходу заспанные глаза, вбежал слуга графа Аверардо.

— Оттон, одеться серу нотариусу! Живо! — приказал мессер Панцано. — А ты, Мео, проводи женщин. Там темно…

Глава третья в которой Бароччо приносит плохие вести

Наспех одевшись с помощью Оттона, Ринальдо встал с постели и тут вдруг понял, что не может сделать ни шагу: ноги были как ватные и не слушались, стены и пол качались и куда-то плыли… Чтобы не упасть, он уцепился за мессера Панцано и некоторое время стоял, смущенно улыбаясь и не решаясь двинуться с места.

— Вот залежался… — пробормотал он.

— Ничего, это скоро пройдет, — заметил рыцарь и, поддерживая юношу под руки, тихонько повел его к двери.

Комната, куда они вошли, показалась Ринальдо просторной, как зала, светлой и празднично-веселой. На большом столе перед плотно закрытыми окнами горели четыре толстые свечи. Кроме Тамбо, Гаи, Луки ди Мелано и Сына Толстяка, вокруг стола стояло и сидело еще человек десять незнакомых Ринальдо мужчин, судя по одежде — таких же чомпи, как и его друзья. Сбоку, опираясь рукой о крышку стола, стоял Сальвестро Медичи в обычном своем сером костюме, спокойный, улыбающийся, благодушный, будто не его, незваного, встречают в этом доме, а, напротив, он с радушием хлебосольного хозяина принимает всех этих людей. Когда Ринальдо, поддерживаемый мессером Панцано, неожиданно вошел в комнату, на лице Сальвестро отразилось самое неподдельное изумление, которое в следующее мгновение сменилось еще более благодушной улыбкой.

— Так вот ты где, сер Ринальдо! — воскликнул он. — Живой и здоровый… А твой дядя уже отчаялся тебя найти, не знает, что думать, то ли ты на том свете, то ли на этом. И мессер Панцано с тобой! Вот не ожидал!

— Я был болен, — ответил Ринальдо. — Но теперь-то, конечно, я извещу дядю, чтоб зря не тревожился.

— Время позднее, — негромко заметил пожилой чомпо, сидевший во главе стола. Как потом узнал Ринальдо, его звали Лоренцо ди Пуччо Камбини, он был чесальщиком шерсти, пользовался огромным уважением среди наемных рабочих и теперь возглавлял заговор. — Скоро уж пора расходиться.

— Я понимаю ваше нетерпение, — проговорил Сальвестро, — поэтому немедля перейду к делу.

Он пододвинул табурет и сел к столу.

— Вам, конечно, интересно узнать, как я нашел этот дом, — начал Сальвестро. — Клянусь богом, случайно. Но если бы даже я не нашел его, то все равно встретился бы с вами где-нибудь в другом месте. Потому что я должен вам сказать, что все знаю и сочувствую вашему делу.

Он замолчал на секунду и бросил быстрый взгляд на сидевших вокруг чомпи. Никто из них не пошевелился. В комнате царила напряженная тишина.

— Еще месяц назад, — продолжал он, — многих из вас, здесь сидящих, видели в бедных кварталах во всех концах города — и в Санта Кроче, и в Санто Спирито, у ворот Сан Пьеро Гаттолино, и в Беллетри. Вас встречали в ткацких мастерских и в мастерских шерстяников, в красильнях, за городскими воротами и в церквах. В будни и в праздники, на гуляньях, вы призывали бедноту подняться на своих притеснителей, добиться равноправия с остальными горожанами, чтобы у детей ваших всегда был кусок хлеба. Вас слушали, ваш призыв находил отклик у многих. Сперва их были сотни, затем тысячи. Я узнал, что вы собираете деньги, и сперва посмеялся. Нищие приносили вам свои последние медяки! Когда же у вас собралось три мешка этих медяков, я понял, что вы мудры. Потом мне стало известно, что мессер Панцано, мессер граф Аверардо и вот этот юноша, — он кивнул в сторону Тамбо, — вместе с сотнями добровольных помощников, вместе с кузнецами, которые по ночам тайно ковали наконечники для стрел, что все они день и ночь собирают оружие. И я окончательно убедился, что нас ждет большая смута, может быть, настоящее восстание. Но мне еще не были известны ваши планы. И не только мне. Ни приоры, ни Гонфалоньер справедливости, ни капитан народа — никто даже не подозревал да и сейчас не знает о грозящей буре, хотя тысячи людей готовились к ней. И только два дня назад, в прошлое воскресенье, я узнал, чего вы хотите. Да, друзья мои, в Ронко среди двух тысяч ваших товарищей был верный мне человек…

— Предательство! — вскакивая с места, крикнул молодой аппретурщик Бетто ди Чьярдо. — Нас предали!

Этот крик, как искра, брошенная в стог сена, разом воспламенил всех.

— Имя! Как его имя?.. Смерть предателю!.. Скажи, кто нас предал? — закричали со всех сторон.

Сальвестро скрестил на груди руки и с невозмутимым видом стал дожидаться, когда умолкнет шум.

— Нет, друзья мои, — сказал он, когда крики немного утихли, — я вам не скажу его имени. Вы еще пристукнете его сгоряча, а потом будете жалеть. Да и мне жаль лишаться преданного человека. Могу только поклясться, что, кроме меня, он никому не сказал ни слова, ни одной живой душе. Иначе на что бы он мне был нужен?.. Вы кричите «предательство», — продолжал он, повысив голос, — а скажите: если бы он или я задумали предательство, разве стал бы я вам рассказывать о том, что знаю? Разве пришел бы к вам один, безоружный? Что мешает вам запереть меня в этом доме, связать и держать заложником, наконец, просто убить? Подумайте, разве мое поведение похоже на предательство?

— Мы вас ни в чем не обвиняем, — негромко произнес Камбини. — Но вы сказали нам либо слишком много, либо слишком мало.

— Сто раз справедливо, клянусь спасением моей души! — воскликнул Сальвестро. — И мое единственное желание — чтобы мы сказали друг другу всю правду, дабы между нами воцарилось полное доверие, какое должно быть между друзьями и союзниками.

— Союзниками? — усмехнувшись, с горечью проговорил Марко ди сер Сальви Гаи. — Кто же это хочет к нам в союзники?

— Те, кто мне доверяет, от чьего имени я сейчас говорю с вами, — ответил Сальвестро. — Те, кто, подобно вам, с утра до ночи гнет спину и живет в подчинении и бедности, — младшие цехи. Разве не схожи ваши чаяния, как братья-близнецы, разве не общий у вас притеснитель? И разве, скажите, не станете вы вдвое сильнее, действуя сообща? Чего вы добиваетесь, готовясь взяться за оружие? Вы не хотите подчиняться богатым горожанам, владельцам мастерских, на которых вы работаете. Но ведь и младшие цехи не хотят быть в подчинении у старших цехов, не хотят быть зависимыми от них во всем. Вы не хотите более быть людьми без всяких прав, вы хотите стать такими же гражданами Флоренции, как все остальные ее жители. Хотите ли вы все стать мастерами или даже владельцами мастерских? Нет! Вы говорите: мы будем исполнять ту же работу, что прежде, делать то, что умеем и привыкли делать, если только, конечно, нам будут лучше платить, но мы хотим, чтобы во Флоренции для всех граждан, и бедных и богатых, был один закон, чтобы бедные граждане пользовались уважением наравне с богатыми, чтобы они вместе решали все дела. Но ведь того же хотят и младшие цехи!

— По-вашему выходит, что мы, что цеховые — одно и то же! — вставая с места, воскликнул Сын Толстяка. — А разве это так? На самом-то деле мы и они — это небо и земля. Я уж не говорю о мясниках или кузнецах, но взять тех же ветошников, или плотников, или кожевников, или торговцев, да кого хотите — все в своем цехе. А что это значит? А это значит, что каждый ремесленник, какой-нибудь дубильщик кож или лудильщик, знает: чуть что — в обиду его не дадут! А взять нашего брата, хоть шерстобита, хоть чесальщика, даже того же ткача, — кому какое дело, как его обирают и притесняют? Кому за него заступиться?

— Вот именно! То-то и оно! — раздалось сразу несколько голосов. — Одно дело — в цехе, другое — на милости у шерстяника!

— Да кто же с этим спорит? — повысив голос, чтобы перекричать шум, воскликнул Сальвестро. — Конечно же, у вас есть и свои заботы, и свои обиды, и свои требования. Вы хотите иметь своих консулов, прямее говоря — желаете создания своего цеха, цеха наемных рабочих. Это справедливо. Вы требуете навсегда уничтожить должность чужеземного чиновника, изгнать лиходеев из города, ибо они, аки псы, притесняют вас и мучают за малейшую провинность. И это ваше требование законно. Вы хотите, чтобы вам платили наполовину больше, чем сейчас. И опять справедливо…

— Что ты обо всем этом думаешь? — тихо спросил мессер Панцано, наклонившись к Ринальдо.

— Не знаю, что и сказать, — также шепотом ответил юноша. — Я не верю ему, не знаю, чего он хочет, что толкнуло его к нам, только уж никак не любовь к чомпи. Он их ненавидит. Месяц назад он подбил на восстание тощий народ, но, как видно, своего не добился. Теперь к чомпи примазывается…

— Но, друзья мои, — продолжал между тем Сальвестро, — никто же по доброй воле не выполнит ни одного вашего требования. Хозяева мастерских, где вы гнете спину, и не подумают расстаться с чужеземными чиновниками, которые так хорошо блюдут их интересы, и не прибавят вам ни кватрино. А советы и приорат ни за что не согласятся учредить новый цех. Вы можете добиться своего только силой, и чем сильнее вы будете, тем вернее добьетесь, не на словах, а на деле добьетесь исполнения своих требований…

— Конечно, ему наплевать и на нас и на младшие цехи, — прошептал Ринальдо, снова склонившись к рыцарю, — но в одном он, несомненно, прав: если к нам присоединится тощий народ, пусть даже ненадолго, мы станем намного сильнее… Намного! Да и сам Сальвестро… Он так много знает, что уж лучше иметь его союзником, нежели врагом.

Рыцарь кивнул, потом незаметно пересел ближе к Лоренцо Камбини и что-то тихо прошептал ему на ухо.

— Синьор Сальвестро, — вставая с места, проговорил Камбини, когда Медичи закончил свою патетическую речь, — я не мастер говорить и, может, не так выражусь, но, право слово, вы верно сказали: не признают нас за людей. И не один жирный народ. Тощие, особенно что позажиточней, тоже не очень нас жалуют: чомпи, мол, голодранцы… Так что если уж они к нам на подмогу идти вызываются, так, значит, не без выгоды. Выходит, мы им тоже нужны. Ну и слава богу. Хотят помочь — милости просим, со всей душой. Но одно скажу: такого, как в июньские дни, не будет. Мы решили драться, до конца стоять будем, до последнего, пока не признáют нас за людей. Пусть богатые так и знают. И еще пусть знают: если уж мы решились на такую крайность, если взялись за оружие и пошли на площадь, то не потому, что на чужое добро заримся. Грабить мы не будем и другим не позволим. Мы бедны, но мы не воры и не грабители, мы за справедливость деремся…

Он остановился, удивленный тем, что ухитрился произнести такую длинную речь, и смущенно добавил:

— А вам, синьор Сальвестро, спасибо на добром слове. Ведь мы только и слышим: чомпи, бесштанники. Так что кто к нам с добром, мы это очень чувствуем. А теперь пора расходиться. Белый день на дворе. Значит, как пробьют терцу, ждите сигнала. Ударят на Сан Фриано, а потом на Санта Мария дель Кармине, — значит, пора…

Все шумно поднялись со своих мест. Задули оплывшие свечи, распахнули ставни. На улице было совсем светло, хотя солнце еще не встало. Свежий утренний ветерок занес в душную комнату сердитое воркование голубей.

— Свежо на дворе, — зябко поежившись, заметил Лука ди Мелано.

В этот момент снизу донесся какой-то шум, громкие восклицания, кто-то, топая, взбежал по лестнице, с треском распахнулась дверь, и в комнату влетел запыхавшийся чесальщик по имени Бартоломео ди Якопо, вероятно за свою неимоверную силу прозванный Бароччо[9].

— Конуру пытают! — хрипло выкрикнул он.

— Кто? Где? С ума сошел! Говори толком! — закричали со всех сторон.

— Сейчас, братцы, отдышусь, — проговорил Бароччо. Увидев на столе кувшин с водой, он схватил его и принялся с жадностью пить прямо из горлышка.

— Да будет тебе! — дернув его за рукав, нетерпеливо воскликнул Сын Толстяка. — Говори, что случилось!

— Сейчас, — ответил Бароччо, оторвавшись наконец от кувшина и вытирая губы рукавом. — Так вот. Ушел я от вас и, как условились, двинул прямо ко дворцу Стефано. Предупредил, чтобы были готовы, насчет ворот Сан Барнаба условился, одним словом, все обговорил — и назад. Иду и думаю: «Как бы меня стража не сцапала — рассвело совсем». Только прошел Старый мост, гляжу — бежит Никколо, часовщик, взъерошенный весь, а на самом лица нет. Я его цап: что такое, говорю, стряслось, куда ты как угорелый среди ночи? А он слова сказать не может, задохся совсем. Посадил я его на приступку, отдышался он маленько и все мне рассказал. Сидит он, значит, у себя в башне, вдруг слышит внизу голоса. Он сразу узнал — Гвиччардини, Гонфалоньер наш новый, с канцлером разговаривают, а меж ними сер Нуто, как бес, встревает. «Двоих негодяев я уже допрашивал, говорит, Паголо дель Бодда и Филиппо ди Симоне…»

— Так их тоже схватили? — воскликнул Сын Толстяка.

— То-то и оно! — ответил Бароччо. — Так вот. «Я, говорит, их допрашивал в капелле, перед распятием, и оба говорят одно и то же, что, мол, завтра, как пробьет терцу, поднимется волнение». Тут Гвиччардини кому-то приказывает, чтобы к утру на площади собрали двести пятьдесят копьеносцев из охраны приората, сверх того цеховые ополчения, а канцлер спрашивает у сера Нуто, назвали ли, мол, негодяи своих зачинщиков. «Нет, синьор Салутати, — отвечает сер Нуто, — они говорят: мы, мол, люди маленькие, никого не знаем, Симончино, мол, главный, у него спросите». Ну, тут они втроем решили у Конуры все выпытать. «Испытаем, говорят, его на дыбе, чтобы сказал правду». Немного погодя Никколо слышит — привели Конуру. Сер Нуто ему говорит: мол, твои товарищи во всем признались, а ты скажи, кто у вас зачинщиками. «А этого, — говорит Конура, — я вам не скажу». — «Ладно, — говорит сер Нуто, — попробуешь дыбы, так поумнеешь». Никколо сидит ни жив ни мертв, не знает, что делать, то ли бежать к нам, то ли слушать. И тут вдруг Конура как закричит. Часовщик говорит, даже голоса его не узнал. Долго кричал. Когда Никколо мне рассказывал, так аж дрожал весь. «До гробовой доски, говорит, этот крик помнить буду».

— У, ироды!.. — сжимая кулаки, пробормотал Лука ди Мелано и выругался сквозь зубы.

— Потом Конура замолчал, — продолжал Бароччо, — а сер Нуто опять к нему: кто зачинщики. «Хорошо, — говорит Конура, — скажу. Аммонированные зачинщики: аптекарь Джованни Дини, мостильщики Гульельмо и Андреа и Мазо, веревочник. А больше никого не знаю».

— Молодец Конура! — воскликнул Камбини. — Пусть-ка поищут их! Их и в городе-то нет!

— То-то и оно! — подхватил Бароччо. — И Никколо это сразу сообразил. Не выдал нас Конура! Но тут часовщик понял, что пора ему выбираться, дело спасать и Конуру выручать. Наврал с три короба стражникам и давай бог ноги…

— Куда же он побежал, не сказал тебе? — спросил Камбини.

— Как же не сказал? Побежал домой за оружием. Буду, говорит, народ поднимать, потому, если раньше срока не начнем, крышка нам.

— Верно рассудил старик, — заметил Камбини. — Ну, ребята, с богом, — добавил он, обращаясь к вожакам чомпи, сгрудившимся тесным кольцом вокруг Бароччо. — Ждите в условных местах, как договорились.

— И запомните, — выступая вперед, торжественно проговорил Сальвестро Медичи, — все мы, и тощий народ, и Восемь войны, все мы с вами. Мы уж придумаем, как выручить вашего товарища…

— Мы сами его выручим, — нахмурившись, прервал его Камбини. — Пойдем на площадь и скажем, чтобы отдали нам всех троих. А не захотят, мы в два счета дворец спалим, вместе с приорами и сером Нуто.

— Пора, друзья, а то как бы не опоздать, — сказал Бароччо и первый направился к двери.

Следом за ним, стараясь не шуметь, вышли и остальные. В комнате, кроме Ринальдо и мессера Панцано, остались только Тамбо, Сын Толстяка и Лоренцо Камбини.

— Тамбо, — проговорил мессер Панцано, — спроси у жены, готово ли знамя.

Молча кивнув головой, Тамбо вышел и скоро вернулся, пробормотав:

— Сейчас принесут.

Через несколько минут дверь отворилась, и в комнату вошла Катарина, неся перед собой сложенное в несколько раз белое шелковое полотнище. За ней, словно почетная стража, шли Мария и Эрмеллина. Подойдя к мужчинам, порозовевшая от волнения Катарина поклонилась и передала им свою драгоценную ношу.

— Да принесет оно вам и славу и победу, — сказала она и снова поклонилась.

— Аминь, — тихо произнес мессер Панцано.

Знамя развернули и, поддерживая за углы, стали рассматривать. Посреди белого полотнища парила искусно вышитая Катариной крылатая фигура ангела в длинных голубых одеждах. В одной руке ангел держал меч, в другой — крест. Такой же точно ангел, символ единства всех обездоленных и угнетенных жителей Флоренции, реял над головами обреченных соратников Чуто Брандини три десятилетия назад. Завтра под сень его крыл встанут их сыновья и внуки. Будут ли они счастливей и удачливей своих отцов и дедов? Кто знает?

— Будто и вправду летит, — тихо проговорил Камбини.

Тамбо с гордостью и нежностью посмотрел на жену, потом отвел взгляд и, ни к кому не обращаясь, негромко сказал:

— Пора.

— Верно, — подхватил Камбини, — давно пора.

Знамя аккуратно сложили, Сын Толстяка запихал его под рубашку и вместе с Тамбо, мессером Панцано и Камбини быстро вышел из комнаты.

Ринальдо, которому строго-настрого приказали и носа не высовывать из дому, пока за ним не придут, со вздохом посмотрел им вслед и, стараясь ступать как можно увереннее, чтобы Эрмеллина не заметила его слабости, поплелся к своей постели.

Глава четвертая из которой читатель узнает, как освободили Конуру и его товарищей

Всю жизнь Никколо дельи Ориуоли, смотритель башенных часов Дворца приоров, не знал никакой хвори. И только последний год, уже подобравшись к шестому десятку, стал жаловаться на боли в ноге. Нога болела к погоде. Пока светило солнышко и стояло вёдро, было еще так-сяк. Иногда старик даже забывал о ноге и без особого труда взбирался по бессчетным ступенькам на свою верхотуру. Но вот перед дождем, дня за два, за три, начинались его мучения.

В памятный день двадцатого июля нога старого часовщика заявила о себе еще с ночи, а к рассвету так разболелась — хоть кричи. По правде говоря, именно из-за нее он и остался на ночь в башне, ибо одна мысль, что придется спускаться по этим бесчисленным лестницам, тащиться через весь город домой, а назавтра чуть свет снова взбираться наверх, приводила его в ужас, и он предпочел ночевку в холодной башне, тем более что все равно не надеялся уснуть. Однако недаром, видно, говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Как раз благодаря этому несчастному для него обстоятельству он и узнал об аресте Симончино и его товарищей.

Радуясь, что благодаря счастливой случайности сумел вовремя предупредить друзей о несчастье, и отдышавшись немного, он, прихрамывая и ругая шепотом непослушную ногу, побежал домой, мимо лавок золотых дел мастеров на Старом мосту, по улице Якопо, по Санто Спирито, мимо церкви Сан Фредьяно, пока наконец, совершенно обессилевший, не добрался до своего домика, приютившегося почти под самыми городскими стенами, у ворот Сан Фредьяно. Через минуту в недрах домика что-то загремело и разбилось, потом дверь распахнулась, и показалась фигура часовщика с арбалетом на плече.

— Некогда мне передыхать! — буркнул он, обернувшись на пороге, и заковылял вниз по улице.

Он не прошел и двух десятков шагов, когда в дверях появилась его жена, маленькая сухонькая старушонка, удивительно чистенькая и аккуратная, несмотря на ранний час, уже совершенно одетая, в белоснежном чепце на голове. Старушка волокла за собой по полу большой меч, кое-где потемневший от ржавчины.

— Постой! — крикнула она. — Никколо! Чем же ты будешь защищаться? Никколо!

Часовщик не остановился, только досадливо махнул рукой и что было мочи закричал:

— К оружию, люди добрые! К оружию! Приоры схватили Симончино! Сер Нуто, барджелло, пытает его во дворце! Люди! Вооружайтесь! Вооружайтесь, бедняки, если не хотите умереть!

Захлопали ставни, кое-где распахнулись двери. Наспех одеваясь, люди перекликались через улицу.

— Что так рано? — кричал кто-то из глубины комнаты.

— Симончино пытают! Надо выручать! — отвечали ему.

На сходке в Ронко было решено, что сигнал к началу выступления даст колокол церкви Санта Мария дель Кармине. К ней-то и побежал Никколо, крича на бегу о несчастье, постигшем Симончино. У церкви его встретил священник отец Аньоло. Оказалось, что звонаря еще нет и неведомо, когда он придет.

— Как же быть, падре? — взволнованно воскликнул часовщик. — Ждать-то нет никакой возможности!

— Видно, придется мне самому, — поколебавшись минуту, ответил священник и, задрав рясу, чуть не бегом стал взбираться по крутым ступеням колокольни.

Часовщик поднял голову и стал ждать, кляня в душе медлительность священника. Наконец сверху донесся первый короткий, неуверенный удар колокола, за ним другой, третий, и вот уже все вокруг, весь воздух загудел медным звоном, особенно громким и неожиданным в этот ранний час. На голос Санта Мария дель Кармине откликнулся Сан Пьеро Гаттолино и почти тотчас Сан Никколо. Потом издали, от Старого моста, донесся колокол Сан Стефано, к нему присоединились колокола Сан Пьеро Маджоре, наконец ударили у Сан Лоренцо. От колокольни к колокольне, заполняя все небо, плыл над Флоренцией набатный звон. Однако он нисколько не походил на тот торжественный и праздничный благовест, тот ликующий, иногда чуть ли не озорной перезвон, который оповещал жителей Флоренции о великом празднике воскрешения спасителя. Нет, сейчас этот звон был тревожным и злым, он не пел о празднике, он кричал о беде.

Хотя сигнал был подан намного раньше условленного срока, среди восставших не было заметно и тени замешательства. Как было решено в Ронко, по первому удару колокола чомпи, вооружившись кто чем мог, стали собираться в условленных местах. В приходе Санто Спирито, по ту сторону Арно, вокруг Никколо дель Ориуоли, Баккано и Лоренцо Рикомани собралось больше тысячи человек. В Сан Стефано, куда послали Тамбо и Гаи, набралось четыре сотни. У Сан Пьеро Маджоре, где во главе отрядов встали Сын Толстяка, Лука ди Мелано и Лоренцо ди Пуччо Камбини, в полном порядке стояло восемь сотен восставших. И, наконец, в Сан Лоренцо из Беллетри и соседних кварталов, заселенных беднотой, под начало Камбио ди Бартоли, Бетто ди Чьярдо, заменившего Симончино, и еще пятерых чомпи собралось такое количество бедноты, что подсчитать их не было никакой возможности.

Первым на площадь вошел отряд из Сан Пьеро Маджоре. Впереди шел Сын Толстяка со знаменем чомпи, укрепленным на высоком древке. Следом за первым отрядом через узкую улицу Вакеречча пришел второй — из Сан Стефано. Скоро всю площадь и прилегающие улицы заполнили отряды вооруженных чомпи. Никогда доселе Дворец приоров не видел у своих стен такой огромной дикой толпы, нечесаной, босоногой и грязной. Казалось, какой-то великан свалил к его подножию все тряпье, какое только нашлось в городе. Впрочем, среди этого скопища оборванцев попадались островки почище. В большинстве своем они жались к стенам домов, окружающих площадь, и состояли из учеников, подмастерьев и членов младших цехов, тех, что победнее, которые, услышав колокола, также побежали ко дворцу и присоединились к восставшим.

Каждый новый отряд вступал на площадь с криком: «Да здравствует народ и цехи!», и тогда тысячеголосый гам, висевший над площадью, взрывался ответным громовым кличем: «Да здравствует народ и цехи! Народ и цехи!»

Камбио ди Бартоли и часовщик, пришедшие на площадь позже других, с последними отрядами, протолкались вперед, к самому дворцу, где под знаменем с летящим ангелом, окруженные тесной толпой чомпи из прихода Сан Пьеро Маджоре, стояли Сын Толстяка, Гаи, Тамбо и Лоренцо ди Пуччо Камбини.

— Верните нам людей, которых вы держите там, наверху! — кричали из толпы. — Верните Симончино!

— Отпустите Конуру! — ревел кто-то голосом, похожим на иерихонскую трубу.

— Или вы их отпустите, или мы всех вас сожжем во дворце! — крикнул Камбио.

Наверху безмолвствовали. Можно было подумать, что дворец необитаем.

— Небось уже прикончили Конуру, вот и молчат! — раздался чей-то голос.

— Смерть негодяям! Сжечь их всех! Отомстим за Симончино! — закричали со всех сторон.

Внезапно кто-то крикнул:

— К дому гонфалоньера!

Толпа зашевелилась. Десятка три чомпи с криками: «К дому гонфалоньера! Сожжем его! Спалим дом Гвиччардини!» — бросилась к улице Вакеречча.

Никто из вожаков чомпи не смог бы задержать их, даже если бы захотел это сделать. Поэтому Лоренцо, обернувшись к Гаи, ограничился тем, что велел ему последить, чтобы не было грабежей.

— Чтоб ни одной нитки, слышишь? — крикнул он ему вслед.

— Нет, видно, одними криками ничего не добиться, — проворчал Лука ди Мелано. — Дай-ка твой лук, приятель, — добавил он, обратившись к стоявшему рядом чесальщику.

— Я и сам умею, — ответил тот и, натянув тетиву, пустил стрелу в одно из окон дворца.

В ту же минуту еще десятка полтора стрел, пущенных из луков и арбалетов, взвились над толпой и скрылись в черных проемах дворцовых окон.

— Так-то лучше, — пробормотал Лука. — А ну-ка, ребятки, — крикнул он, обернувшись к толпе, — ну-ка, еще по одной!

Пока восставшие кричали и метали стрелы, которые никому не могли причинить вреда, а лишь символизировали решительные намерения людей, заполнивших площадь, за стенами дворца, в зале, выходившем окнами на площадь, шла жестокая перепалка. Решалась судьба арестованных чесальщиков.

После долгих и бесплодных споров, когда все устали, потому что приходилось напрягать голос, чтобы перекричать шум, долетавший с площади, поднялся Пьероццо Пьери, приор от прихода Санта Кроче.

— Мой друг Аламано Аччайуоли прав, — сказал он. — Мы не сможем уважать себя и в глазах всего народа прослывем трусами и ничтожествами, если позволим этому сброду, — он кивнул за окно, — командовать нами, синьорами Флоренции. Не мы должны их бояться, а они нас. И чтобы показать им наше презрение, я предлагаю отдать им их драгоценных оборванцев в двух кусках[10]. Если надо будет, наш барджелло с удовольствием поможет нам в этом, не так ли, сер Нуто?

Сер Нуто улыбнулся и развел руками, как бы желая сказать: «За мной дело не станет».

В этот момент в окно влетела стрела, с огромной силой пущенная из арбалета. Чиркнув по верхней перекладине, она отлетела почти к середине зала, туда, где стоял стол, и вонзилась в скамью, пригвоздив к ней щегольские штаны сера Нуто. Сам барджелло, по счастливой для него случайности, остался цел и невредим, если не считать царапины, которую стрела оставила у него на мягком месте. Однако в первую минуту, услышав стук и почувствовав боль, он страшно перепугался. Вскрикнув, он схватился рукой за больное место, нащупал стрелу и завопил не своим голосом.

— Боже мой! Что случилось? Что с вами, сер Нуто? — закричали со всех сторон встревоженные приоры.

— Убили! — взвизгнул барджелло. — Ай! Ай! Убили!

— Кого убили? — оглядываясь по сторонам, спросил Салутати.

— Меня! Меня убили! — со слезами в голосе ответил барджелло.

— Полно, сер Нуто, успокойтесь, — проговорил бледный как полотно Луиджи Гвиччардини. — Встаньте, посмотрим, что с вами такое.

— Не могу! — в отчаянии крикнул сер Нуто, дергаясь, как жук на булавке.

Под конец с помощью одного из приоров он все же встал на ноги и, оставив на скамье изрядный лоскут своих роскошных штанов и мелькая прорехой, сверкавшей на самом неприличном месте, отбежал к дверям, подальше от окна.

— Это уже не шутки, синьоры, — сказал Гвиччардини, указав на стрелу, торчавшую из скамьи. — Эй, — крикнул он приставу, стоявшему у дверей, — позвать сюда Нофри!.. Чем, позволь тебя спросить, заняты твои люди? — строго проговорил он, когда запыхавшийся капитан дворцовой стражи вбежал в зал. — Смотри, какие подарки посылают нам эти негодяи.

— Ничем не заняты, ваша милость, — ответил Нофри, равнодушно взглянув на стрелу. — Стоят и смотрят…

— Вот как!. Смотрят! — воскликнул Гвиччардини. — И не могут отогнать эту чернь подальше от дворца?

— Прошу прощения, синьор, — ответил Нофри, — у меня всего восемьдесят человек. Было бы безумием…

— Почему восемьдесят? — удивился Гвиччардини. — Вчера еще цеховым ополчениям приказано было прислать ко дворцу не меньше трехсот человек.

— Никто не пришел, — сказал Нофри. — Побоялись.

— Негодяи! Трусы! — вскричал Гвиччардини. — Синьоры, — продолжал он, обращаясь к приорам, — у нас нет другого выбора…

— Смотрите! — внезапно крикнул сер Нуто, указывая на столб черного дыма, появившийся за окном.

Забыв об опасности, все бросились поближе к окну.

— Мой дом… — прошептал Гвиччардини. — Синьоры! — Голос его стал тоненьким, как у женщины. — Если мы станем упорствовать, если пойдем наперекор их требованиям, они убьют наших жен и детей у нас на глазах! Будьте благоразумны!

Никто не ответил ему ни слова.

— Нофри, — с внезапной твердостью сказал Гвиччардини, — сведи арестованных вниз. Я сам передам их этим… — Он замолчал, подбирая слово, но, так и не найдя его, махнул рукой и вышел из зала.

— Ничтожество! — процедил сквозь зубы Аччайуоли и, пожав плечами, направился к своему месту за столом.

В сумятице никто не заметил, когда ушел из зала канцлер Калуччо Салутати.

Пока во дворце спорили о том, отпустить или не отпустить троих пленников, на площади происходили события куда более значительные. Не успел Марко ди сер Сальви Гаи скрыться в толпе, как к Лоренцо и его товарищам торопливо подошел мессер Панцано, сопровождаемый сияющим графом Аверардо, который, засидевшись в четырех стенах, с удовольствием прислушивался к звону оружия и наблюдал за воинственно настроенными оборванцами, организованными не хуже настоящей армии. Так старый боевой конь, заслышав приближающуюся битву, раздувает ноздри и нетерпеливо бьет копытом, предвкушая ратную потеху.

— Фот нахалы! — воскликнул он, узнав, что приоры не хотят отпускать Конуру. — Мой софет: нато фсять тфорец, и фся нетолка! Я фишу, у них почти нет сольтат…

— Погоди, граф, прежде надо запастись индульгенцией, — прервал его мессер Панцано и в нескольких словах рассказал Лоренцо, Сыну Толстяка и их товарищам о плане, который пришел ему в голову, когда он вместе с графом проходил мимо дома исполнителя справедливости.

Вероятно, затем, чтобы оградить себя от нападения чомпи, тот выставил в окне знамя гонфалоньера, которое и привлекло внимание рыцаря.

— Конечно, народ вам сочувствует, — говорил он. — Люди же понимают: дальше вам невмоготу. И все-таки, как только вы начнете драться, поджигать дома, все станут глядеть на вас как на самоуправцев, чуть ли не разбойников. Уж так устроены люди. Если же у вас будет знамя гонфалоньера справедливости, тогда, сами понимаете… тогда совсем другое дело…

Предложение рыцаря было тут же одобрено всеми. Отобрать знамя гонфалоньера справедливости! Об этом они и не мечтали! Калоссо и Симоне Бьяджо вызвались помочь мессеру Панцано и, взяв с собой небольшой отряд, человек в пятьдесят, побежали к дому исполнителя справедливости.

А площадь бурлила, как кипящий котел. Стрелы одна за другой, словно проворные птицы, влетали в окна дворца. Кто-то приволок охапку хвороста и бросил у самых ног стражи, охранявшей вход во дворец. В другое время смельчак дорого бы поплатился за свою дерзость, теперь же, боясь рассердить толпу, стражники сделали вид, будто не замечают приготовлений восставших. Неожиданно из дверей вышел отряд солдат с алебардами. Когда солдаты расступились, взяв алебарды на караул, все увидели Симончино и обоих его товарищей.

— Конура! — крикнул Сын Толстяка и, как был, со знаменем чомпи в руках, бросился к другу.

В этот момент на пороге показался сам Гонфалоньер справедливости Луиджи Гвиччардини.

— Приоры решили проявить милосердие и освободить арестованных… — начал он.

— Да здравствует Гонфалоньер! Слава Гвиччардини! — крикнул одинокий голос.

Однако этот крик потонул в оглушительном реве толпы.

— Ага, испугались! Братцы, приоры-то струсили! — восторженно заорали со всех сторон.

Гвиччардини пожал плечами и в сопровождении солдат скрылся во дворце, так и не сумев произнести приготовленное заранее слово к народу.

После первых сбивчивых расспросов всех освобожденных, и Симончино, и Бодда, и Филиппо ди Симоне, измученных пытками, невзирая на их протесты, отправили по домам.

— Нынче и без тебя управимся, — сказал Сын Толстяка, легонько подталкивая Симончино в спину.

— Иди, иди, — добродушно улыбаясь, поддержал приятеля Тамбо. — Подумай о жене. Она же места себе не находит.

Наконец всех троих спровадили с площади, поклявшись им, как только представится случай, посчитаться по-свойски с их мучителем сером Нуто.

Солнце уже поднялось довольно высоко над крышами домов. Стало припекать. Многим наскучило топтаться без толку на площади, тем более что главное их требование было уже выполнено — арестованных отпустили на волю. Раздались крики:

— Айда жечь дома! Чего ждем? Как решили в Ронко, так и надо делать!

— Погодите! — крикнул Лоренцо. — Сейчас принесут знамя гонфалоньера справедливости!

И, словно услышав его голос, в дальнем конце площади раздались крики: «Знамя справедливости! Знамя справедливости!» Толпа потеснилась, освободив узкий коридор, в котором показались Калоссо и Симоне Бьяджо со знаменем гонфалоньера в руках. За ними шли мессер Панцано, граф Аверардо и чомпи, принимавшие участие в захвате знамени.

— Братья! — громовым голосом закричал Калоссо, потрясая знаменем. — Справедливость на нашей стороне! Право в наших руках! Покараем же наших врагов! Покараем богачей!

Площадь ответила грозным ревом:

— Спалим их дома! Спалим дома жирных! Пусть-ка они отощают! Жечь дома! Жечь дома!

Ближе всех к площади стоял огромный особняк богатейшего шерстяника Флоренции Доменико Уголини, своей жадностью, бессердечием и жестокостью снискавшего, пожалуй, наибольшую ненависть чомпи. К его-то дому в первую очередь и направилась огромная толпа, предводительствуемая Калоссо и Симоне Бьяджо, которые, вдвоем держась за древко, несли впереди знамя гонфалоньера справедливости.

Сын Толстяка, по-прежнему не выпускавший из рук знамя чомпи, хотел было идти вместе с ними, но мессер Панцано остановил его.

— Постой, Мео, нам в другое место, — сказал он. — Надобно уничтожить все бумаги и долговые книги цеха Ланы. Народ не должен оставаться должником жирных. За мной, друзья, ко дворцу цеха Ланы!

— Погоди, мессер Панцано, — вмешался Лоренцо. — В Ронко мы ничего не говорили о дворце цеха Ланы. Это будет самоуправство.

— В Ронко мы не говорили и о знамени справедливости, — возразил рыцарь. — Но теперь оно в наших руках, и поэтому все, что мы делаем, законно. Сейчас, — добавил он, обращаясь к Лоренцо, — вы должны думать не столько о себе, сколько о своих детях…

— Мессер Панцано говорит дело, — сказал Тамбо.

— Ко дворцу Ланы! — воскликнул Сын Толстяка. — В конце концов, с нами ангел, — он указал на знамя, развернувшееся на ветру. — В одной руке у него крест, зато в другой — меч!

Лоренцо махнул рукой.

— Ладно, — проговорил он. — Не забудьте только, что рядом с дворцом Ланы стоит дом чужеземного чиновника. Уж этого-то кровопийцу жалеть нечего!

— Будь спокоен, не забудем! — крикнул Сын Толстяка и, став во главе отряда из прихода Сан Пьеро Маджоре, быстрым шагом повел его к улице Шерстяников.

— А нам, друзья, в Ольтрарно, — обращаясь к оставшимся на площади чомпи, громко проговорил Лоренцо. — К домам Ридольфи!

Весь день тысячные толпы чомпи ходили по городу и поджигали дома богачей. Вслед за Уголино с гневом бедноты пришлось познакомиться некогда всемогущему Николайо Альбицци — все три его дома были сожжены дотла. Лишь обгоревшие руины остались от роскошных палаццо Филиппо Корсини, Коппо дель Кане, Андреа Бальдези, от дворца крупнейшего банкира Симоне ди Риньери Перуцци, от богатых домов Андреа ди Сеньино, Риформаджони, Микеле ди сер Лотто… Голодные, босоногие оборванцы, никогда доселе и в руках не державшие золотых флоринов, самоцветных каменьев и бархатных одежд, с каким-то бесовским упоением, с безумным восторгом бросали в огонь деньги и драгоценности, богатую одежду и сукна, всевозможные яства, съестные припасы и серебро. Когда запылал палаццо Доменико Уголини, жена его, выскочившая второпях, чтобы не оказаться в огне, как безумная кинулась назад. Все ахнули и уже не чаяли увидеть ее живой, но она все же выбралась на волю, полуослепшая от дыма, с двумя ларцами в руках.

— Что тут у тебя? — спросил пожилой чомпо, руководивший уничтожением имущества богача шерстяника.

Женщина не ответила, только крепче прижала к себе свои сокровища.

— Отдай, нельзя, — сказал чомпо.

— Ишь ты, как вцепилась! Как же, жалко расставаться! Отдай, все равно ворованное впрок не пойдет! У нас награблено!.. — закричали со всех сторон.

— Смотри! — подскакивая к женщине и дергая себя за лохмотья, крикнул донельзя оборванный и худой как щепка чесальщик. — По чьей милости я такой?

— Отнять — и в огонь! — крикнули из толпы.

Несколько рук вырвали у женщины ларцы, на землю посыпались золотые флорины и драгоценные украшения.

— Изверги! Кретины! — исступленно закричала женщина. — Зачем жечь добро? Не даете мне, возьмите себе! Добро ведь, собаки!..

— Не надо нам чужого, — сказал пожилой чесальщик. — Мы не с тобой воюем — с богатством, с жадностью твоей и твоего мужа.

По его знаку с земли подобрали все до последней монетки, затолкали в ларцы и забросили их в окно, туда, где трещало и рвалось наружу рыжее пламя.

Хотя по всему городу, будто гигантские костры, пылали дома, конюшни и всякие другие постройки, принадлежащие богатым пополанам, пострадавших не было. Никто даже не обжегся.

Перед тем как запалить очередной дом, чомпи осматривали все его комнаты, следили, чтобы кто-нибудь случайно не остался в огне, помогали выводить больных и старых, сами выносили детей, выпускали лошадей, собак, обезьян и пташек, живших в клетках. Первая кровь пролилась у дома Сеньино, и это была кровь их товарища, который, воспользовавшись сумятицей, прихватил в кухне курицу и кусок солонины и попытался удрать со своей добычей через задние двери. Однако дом был окружен со всех сторон, похитителя тотчас увидели и остановили.

— Братцы! — испуганно моргая, заискивающе залепетал он. — Братцы! Ребята у меня… Трое… Второй день не жравши… Смилосердствуйтесь!..

— Ребята? — крикнули ему. — А у нас кто, щенята? Нашим, думаешь, манна с неба сыплется? Бросай, не позорься!

— На-ка вот! — делая неприличный жест, злобно крикнул чомпо и грязно выругался. — Мало, что ли, пожгли? Убудет от вас, что ли?

— Убудет! — наступая на похитителя, воскликнул аппретурщик Бетто ди Чьярдо. — Мы не воры и не грабители и не позволим, чтобы из-за тебя в нас тыкали пальцем и говорили: жулье. Мы хотим правды и справедливости!

— На черта мне ваша правда! — крикнул чомпо. — Не было ее и не будет!..

— Ах ты гнида! — сквозь зубы пробормотал Чьярдо и, вырвав у стоявшего рядом чомпо копье, ударил им похитителя.

Тот выронил и солонину и курицу, схватился за плечо, где на рубахе расползалось багровое пятно, и молча побежал прочь. Курицу поймали, сломали ей ноги и вместе с куском солонины бросили в огонь.

Глава пятая где будет рассказано о том, почему Сальвестро Медичи пришлось оказаться незваным гостем в доме синьора Алессандро

Солнце еще далеко не добралось до Фьезоланских холмов, когда все уже было кончено. Все дома, какие на сходке в Ронко решено было спалить, стояли дымящимися черными руинами, улицы пропитались кислым угаром, от которого слезились глаза и першило в горле. Лавки, мастерские, окна и двери домов были наглухо закрыты. Жители, всегда в этот предвечерний час собиравшиеся на скамейках у своих дверей, боялись и нос высунуть на улицу. Только шумные толпы голытьбы, грязных, лохматых оборванцев, возбужденных, голодных, но веселых и гордых собой, громко перекликаясь, бродили по безмолвным улицам и переулкам Флоренции, стекаясь к площади Синьории, откуда рано утром начали свой опустошительный набег на дома ненавистных притеснителей. Скоро всю площадь и соседние улицы снова залило людское море. Приоры, закрывшись во дворце, не подавали признаков жизни. Дворцовая стража скрывалась за воротами и внутри дворца, многолюдный гарнизон приставов и солдат соседней с Дворцом приоров крепости — дворца подеста — запасся провиантом и не помышлял о вылазке. Цеховые ополчения, на которые правительство Гвиччардини возлагало столько надежд, не рискнули выйти на улицу. Сытая, богатая, почтенная, благополучная Флоренция, объятая страхом, затаилась за глухими ставнями и дубовыми дверями своих домов, отдав улицы, площади, мосты, весь город во власть бедноты, и не просто бедноты, а самой рвани, самой мелкоты, чесальщикам, шерстобитам, аппретурщикам, ткачам и всякому другому рабочего люду, живущему своим трудом, — во власть чомпи. И они, хоть и были неучены, грубы, неотесанны, сразу поняли это. Каждый из многотысячной толпы гордо поднял голову, почувствовал себя победителем, впервые ощутив, что он что-то значит. И каждому захотелось как-то выразить это непривычное чувство, чем-то проявить свою власть. Это желание незримыми токами пронизало всю огромную толпу, запрудившую площадь, все будто ждали чего-то.

— Что ж, так и разойдемся? — ни к кому не обращаясь, пробасил Калоссо.

— Надо бы хоть похвалить кое-кого, — сказал Лоренцо. — Сказать что-нибудь… Если бы я умел…

— Тамбо, скажи, ты же умнее нас всех, — лукаво усмехнувшись, предложил Гаи.

Молодой чомпо покраснел и махнул рукой.

— Придумаешь! — буркнул он.

— Я скажу! — внезапно воскликнул Лука ди Мелано.

Ему не стоялось на месте, живая его натура требовала действия. Он вскочил на тумбу, уцепился рукой за кольцо у ворот и сразу оказался над толпой, выше голов, которые колыхались, как рябь на заливе, стиснутом серыми утесами домов, окружавших площадь.

— Братья! — крикнул он как только мог громче.

Его заметили, гул, висевший над площадью, утих.

— Чомпи! — продолжал Лука. — Так прозвали нас жирные. Они говорили — чомпи, а думали — рабочая скотина. Теперь они увидели: чомпи — люди не хуже их. Обойдите город — где они, где жирные? Попрятались! Где их защита, где лучники, копьеносцы, где их ополчение? Сидят по домам. Нас боятся. Слышите, чомпи? Нас боятся! Потому что мы люди. Не разбойники, не воры — люди. И встали за справедливость. И мы добьемся правды, добьемся справедливости!

— Добьемся! — крикнули из толпы. — Да здравствует народ и цехи!

— Да здравствует народ и цехи! — понеслось по площади.

— Чомпи! — крикнул Лука, махнув рукой. — Нынче у нас великий день. Его запомним не только мы, но и наши дети. И дети наших детей. И еще мы запомним тех, кто шел впереди. Вон стоит мессер Панцано. Он гранд, но он с нами. Это он вместе с Сыном Толстяка и маленьким отрядом взял дворец Ланы. Он сжег все долговые книги и освободил вас от несправедливых долгов и штрафов! Вот кто истинный рыцарь, рыцарь народа!

— Да здравствует мессер Панцано! — закричали внизу. — Да здравствует Сын Толстяка! Посвятим их в рыцари народа!

— Верно, друзья, посвятим их в рыцари народа! — подхватил Лука ди Мелано, заражаясь новой идеей. — И не только их, — с воодушевлением продолжал он. — Мы спалили дома Строцци или того же Перуцци, но мы не хотим их смерти, не желаем им зла. Мы сожгли их добро, потому что оно нажито неправедно. Они богатели, потому что грабили нас. А против них мы ничего не имеем. И пусть они сами убедятся в этом. Посвятим их в рыцари народа!

— А может, они не захотят! — крикнули из толпы. — Ты у них спросил?

— Пусть только попробуют! — ответил Лука. — Кто им честь оказывает? Мы, народ! Кто посмеет от нее отказаться?

Мысль посвятить в рыцари народа самых достойных своих товарищей и тем как бы закрепить, увековечить свою победу пришлась по сердцу всем без исключения. До сих пор привилегия возводить в рыцарское достоинство, отмечая этим заслуги особо отличившихся граждан Флоренции, принадлежала исключительно власть имущим и осуществлялась правительством. Народ мог лишь глазеть на торжественную церемонию и кричать, приветствуя новоиспеченных рыцарей. Теперь же впервые за всю многовековую историю Флоренции привилегия эта оказалась в руках народа, больше того, голытьбы, тех, кого прежде и за людей-то не считали, — в руках чомпи! Можно понять восторг, охвативший этих отверженных, и воодушевление, с каким они выкрикивали имена тех, кого великодушно желали отличить в минуту своего торжества.

Честь объявлять избранных рыцарями народа предоставили графу Аверардо. Панцирник Симончино ди Бьяджо вызвался принести рыцарские доспехи и меч, а нотариус Аньола Латини, помогавший чомпи еще во время сходки в Ронко, вооружившись пером, записывал имена тех, кого площадь удостаивала посвящения в рыцари.

Вслед за мессером Панцано, чесальщиком Гвидо Бандьера, булочником Вьери дель Порчелло и Сыном Толстяка выкрикнули имя Сальвестро Медичи. Затем серу Аньоло Латини велели внести в список имя самого гонфалоньера справедливости Луиджи Гвиччардини и еще несколько десятков имен, сплошь членов самых видных и богатых семей Флоренции, среди которых оказалось и имя Алессандро Альбицци. Многие почтенные флорентийцы, узнав, что чомпи намерены объявить рыцарями народа даже тех, чьи дома сами же сожгли, только презрительно улыбались и пожимали плечами, считая такую непоследовательность проявлением глупости и рабской психологии взбунтовавшихся плебеев. Однако, побывай они на площади, им, может быть, пришлось бы переменить свое мнение. Глядя, с каким выражением эти плебеи выкрикивают имена Риньери и Симоне Перуцци, Гвидо Макиавелли, Томмазо Строцци и Алессандро Барди, Вьери Камби, Спини и других жирных пополанов, невозможно было отделаться от мысли, что делают они это неспроста, что, выкликая то весело, то с насмешкой имена самых Влиятельных людей коммуны, они хотят не столько показать себя великодушными хозяевами государства, сколько продемонстрировать свое превосходство над любым богачом Флоренции, начиная с самого главы правительства.

Сальвестро Медичи посланцы чомпи нашли в его доме на виа Мартелли. Выслушав их, глава партии Восьми войны без тени улыбки поблагодарил за оказанную ему честь и обещал тотчас прийти на площадь.

— Впрочем, постойте, — воскликнул он, узнав, что им еще предстоит посетить дом Алессандро Альбицци. — Зачем вам лишний раз тащиться по жаре? Перед вашим приходом я как раз собирался к синьору Алессандро. Я и передам ему ваши слова.

«А то как бы он не велел прогнать вас палками», — добавил он про себя.

В комнате, куда провели Сальвестро, кроме хозяина дома, находился еще Микеле ди Ландо. С тех пор как хозяин отличил его своим вниманием, Ландо уже не раз появлялся в этой комнате, приходя то с докладом, то с доносом, каждый раз стараясь всячески выказать свою преданность. На сей раз он принес две вести, обе неприятные. Первая весть была о том, что чомпи сожгли все три дома синьора Николайо. Второе известие, принесенное надсмотрщиком, заинтересовало Алессандро гораздо больше, хотя на первый взгляд оно было куда менее значительно, нежели первое.

— Помните, ваша милость, записку, которую я вам принес? — спросил Микеле ди Ландо.

— Ну и что? — прервал его синьор Алессандро. — Что ты вспомнил о записке?

— Так вот, — продолжал надсмотрщик, — вчерашний день моя мать отправилась к одной синьоре за бельем… жить-то ведь надо… Идет, значит, мимо Нунциаты, там на паперти вечно нищие толкутся… Идет и вдруг видит того самого старика, что ей в тюрьме ту записку сунул. Сидит среди нищих, и собака при нем, какие со слепыми ходят. Прошла мать мимо, а потом сомнение ее взяло: какой же он, думает, слепой, коли он зрячий? Дай, думает, еще раз взгляну, может, обозналась. Возвращается, а слепого уж и след простыл, ни его, ни собаки…

Микеле продолжал еще что-то говорить, но синьор Алессандро больше его не слушал. Чекко. Опять этот проклятый Чекко! Когда же конец, думал он, когда же злой рок перестанет преследовать его? Когда-то он полюбил женщину, впервые и на всю жизнь, но она предпочла скрыться от него в могилу. Он вырастил, поставил на ноги племянника, но тот предал его, перебежав к врагам, к этим проклятым чомпи. Мария, к которой он относился, как к дочери, сбежала из дому, ночью, тайком, не попрощавшись. Все бегут от него, словно от зачумленного. И только этот проклятый Чекко, только он ходит где-то рядом, подстерегая момент, чтобы отомстить… Ничто не в силах удержать его, ни запоры, ни толстые стены, ни каменные норы Стинке! Смерть — вот единственная преграда, которую он не сможет преодолеть…

— Как думаешь, где он скрывается, где живет? — словно издалека, услышал он свой голос.

Микеле развел руками.

— Кто ж его знает? — проговорил он. — Может, с нищими у святой Урсулы. Коли так, его не выследить. Там у них вроде братства, один другого не выдаст…

Как раз в этот-то момент слуга и ввел в комнату Сальвестро Медичи. Поглощенный своими мыслями, синьор Алессандро не сразу понял, чего хочет от него почтенный глава партии Восьми.

— Посвящать в рыцари? — пробормотал он. — Кого посвящать? Какое мне до этого дело?

Пока Медичи с невозмутимым видом принялся снова объяснять сложившееся положение, лицо синьора Алессандро все больше багровело и наливалось гневом.

— Вот, значит, как! — почти шепотом процедил он, когда Сальвестро замолчал. — Мало им, значит, того, что они разорили отца, оставили его на старости лет без крова над головой? Они и из меня шута решили сделать, чтобы я перед всеми… на потеху всей этой черни… — Он задохнулся и некоторое время не мог произнести ни слова. — И вы, — с гневом взглянув на Сальвестро, продолжал он, — вы взялись передать мне их предложение?

Сальвестро грустно покачал головой.

— Это не предложение, — сказал он, — это приказ. Если вы не придете на площадь, вам придется разделить судьбу вашего отца. Они сожгут ваш дом и выгонят вас на улицу.

— Пусть! — крикнул синьор Алессандро. — Пусть я останусь нищ и наг, пусть вместе с побирушками буду валяться на мостовой, но никогда не унижусь перед этой сволочью!

Потратив добрые полчаса на бесплодные уговоры, исчерпав все доводы, какие только мог изобрести, Сальвестро наконец махнул рукой и отступился.

— Прощайте, синьор Алессандро, — сказал он, направляясь к дверям. — Уповаю, что, поостыв, вы все же послушаетесь голоса благоразумия и не допустите, чтобы вас притащили на площадь силой. — Потом, впервые взглянув на оборванца, молча стоявшего в сторонке, резко спросил: — Надеюсь, ты не забыл, чем обязан синьору Алессандро?

Микеле кивнул головой.

— В таком случае запомни, — продолжал Сальвестро, — завтра ты можешь понадобиться. Постарайся, чтобы тебя не пришлось разыскивать. Будь у моего дома.

На площади между тем царило то торжественно-приподнятое настроение, какое охватывает души людей, соединенных одним порывом в минуты знаменательных и важных событий. Тысячи оборванных, перемазанных сажей, голодных людей с наивной гордостью и восторгом наблюдали, как граф Аверардо в блестящем рыцарском шлеме без забрала посвящает в рыцарское достоинство их товарищей, таких же грязных, оборванных и голодных, как и они сами. К тому времени, как Сальвестро добрался до площади, уже были объявлены рыцарями народа и Сын Толстяка, и булочник Бери дель Порчелло, и мессер Панцано, и Гвидо Бандьера, чесальщик шерсти из мастерской Альбицци, и сам Гонфалоньер справедливости Луиджи Гвиччардини, который, умирая от страха, суетливо, с жалкой улыбкой благодарил чомпи за великую честь. Появление Сальвестро Медичи площадь встретила восторженным воем. «Да здравствует Сальвестро Медичи! Да здравствует защитник тощего народа! Слава другу чомпи!» — неслось со всех сторон.

Трое рыцарей, которых чомпи насильно привели на площадь, облачили Сальвестро в рыцарские доспехи и подвели к графу Аверардо, который вместе с панцирником Симончино ди Бьяджо стоял у ворот Дворца приоров. Граф велел Сальвестро опуститься на колено, слегка ударил его мечом по плечу и торжественно проговорил:

— Именем нарота Флоренции опьяфляю тепя рыцарем нарота! Фстань! Поклянись, что путешь ферен нароту!

— Клянусь! — сказал Сальвестро.

— Огонь и кровь! Огонь и кровь! — потрясая копьем и страшно вращая глазами, воскликнул Симончино ди Бьяджо.

Пока длилась эта церемония, вожаки чомпи, собравшись в кружок, принялись наскоро совещаться, что делать дальше. Мессер Панцано, как самый сведущий в ратном деле, предложил разделить чомпи на два отряда. Первый — шесть-семь тысяч человек — со знаменем гонфалоньера справедливости отвести на ночь в Беллетри, остальных — в Камальдоли.

— Где же в Беллетри? — спросил Лоренцо.

— Во дворце Стефано, лучше не придумаешь, — ответил мессер Панцано. — И на холме, так что, если приоры додумаются собрать отряд, легче будет отбиться, и среди своих.

Предложение рыцаря показалось всем очень дельным и без лишних слов было принято.

— А теперь, друзья мои, я ухожу, — проговорил мессер Панцано, с трудом удерживаясь от счастливой улыбки. — Нас с Марией ждет священник.

Глава шестая о том, как Сальвестро Медичи дожидался, когда полоска света доберется до ножки стола

Красный, будто окрашенный кровью, луч света проскользнул в окно, задел лицо спящего в кресле Сальвестро Медичи, пробежал по полу и отпечатался на белой стене. Сальвестро открыл глаза, вытянул ноги и чуть не застонал: все мускулы ныли и болели, будто накануне его измолотили палками. Те два часа, которые он позволил себе подремать в кресле, может быть, и освежили его немного, но не дали отдыха усталому телу. Ему так не хотелось вставать, что под конец он решил сделать себе поблажку и посидеть еще немного, хотя бы до тех пор, пока светлая полоска на полу не доберется до ножки стола.

С каждым мгновением комната все больше наполнялась светом, на стенах заиграли цветные блики, веселые зайчики вспыхнули на завитушках золотых канделябров.

Утро, третье утро восставшего народа, разгоралось ярко и празднично, нисколько не похожее на вчерашнее, тусклое под свинцово-черными тучами, обрушившее на город такой небывалый ливень, что улицы и переулки в мгновение ока превратились в бурливые, пенистые потоки, непроходимые ни для пешего, ни для конного. И все же вчера Сальвестро был куда веселее, нежели сегодня, в это светлое утро…

Вчера ему казалось, что все идет так, как он задумал. После того как восставшие чомпи ретировались с площади в Беллетри, чтобы там, среди своих, охранять в течение ночи знамя гонфалоньера справедливости, их вожаки собрались на ночную сходку в церкви Сан Лоренцо. Туда же позвали глав младших цехов и Сальвестро, который говорил от имени партии Восьми. Особых споров не было. Чомпи хотели, чтобы все их требования были приняты законным порядком. «Мы не хотим ничьей крови, — говорили они, — мы не станем больше жечь дома. Пусть приоры и советы одобрят нашу петицию». Требования чомпи хорошо были известны Сальвестро и не слишком его заботили. Ему казалось, что если гонфалоньером справедливости будет послушный ему человек, то, несмотря на все свои старания, чомпи не смогут серьезно помешать исполнению его личных планов. Однако последующие события оказались для него полной неожиданностью.

Началось с того, что в самый ливень, когда потоки воды, смывая все, с шумом неслись по улицам, вожакам чомпи пришла мысль перед решительными действиями взять присягу верности у всех цехов, всех без исключения! Нашли смельчаков и разослали их в разные концы города с наказом: велеть главам цехов прислать своих людей с цеховыми знаменами в церковь Сан Барнаба. Это решение не на шутку встревожило Сальвестро. Он не мог не заметить, что с самого первого часа восстания чомпи повели себя как единоличные хозяева города! Вчера они придумали своей властью посвящать в рыцари всех, кого пожелают. Сегодня захотели, чтобы знамена всех цехов склонились перед их самозваным знаменем. Что же будет завтра? И какая роль останется ему, Сальвестро? Кланяться и благодарить, как он благодарил на площади эту голытьбу за то, что она вместе с рыцарским достоинством пожаловала ему доходы с лавок на Старом мосту? О том ли он мечтал, готовя заговор против партии, подбивая на мятеж младшие цехи, а теперь докатившись даже до дружбы с чомпи? В глубине души он надеялся, что ливень помешает выборным прийти в церковь, но они пришли. От двадцати цехов из двадцати одного. Только от цеха Ланы никто не пришел.

Пришли со своими знаменами и поклялись быть вместе с народом и следовать ему во всем, что бы он ни пожелал делать. Вожаки чомпи имели все основания радоваться счастливому завершению столь смелой затеи, однако мессер Панцано охладил их восторг.

— Не обольщайтесь успехом, — сказал он. — Сейчас большинство цехов подчинилось вам из страха — они боятся, что сожгут их мастерские. Но если вы будете сидеть сложа руки, страх их пройдет, они объединятся и пойдут против вас. И приоры вовсе не горят желанием одобрить ваши петиции. Они будут тянуть, сколько смогут, потому что ожидают подмоги из Валь ди Ньеволи. Поэтому, если хотите, чтобы ваша петиция была одобрена и стала законом, надо заставить приоров сделать это сегодня же. Для этого есть только один путь: захватить дворец подеста. Если, захватив судебную и военную власть и овладев знаменами всех цехов да еще знаменем гонфалоньера справедливости, вы прикажете приорам одобрить вашу петицию, они ее одобрят, клянусь моим мечом!

С помощью Леончино ди Франкино Сальвестро удалось предупредить подеста о готовящемся нападении чомпи. К тому же у него была еще надежда, что восставшей черни не удастся взять дворец, представлявший собой хоть и небольшую, но неприступную крепость с зубчатыми стенами и башней, построенную по всем правилам фортификационного искусства, как умели строить в старину. Но дворец не продержался и трех часов. После двухчасовой осады, когда с обеих сторон было уже по десятку убитых и много раненых, подеста вместе со своими людьми сошел вниз и сдался на милость победителей, потребовав только, чтобы оставили в неприкосновенности «камеру коммуны».

— Мы не воры, — хмуро пробурчал Рикомани и приказал отпустить солдат на все четыре стороны, а подеста отвести в дом Форезе Сальвьято.

Первое, что сделали чомпи, войдя во дворец, это сбили запоры тюремных камер и освободили шестерых чесальщиков, арестованных накануне. Затем под набатный звон дворцового колокола на верхушке башни установили знамя цеха кузнецов с изображенными на нем клещами, а в окнах дворца выставили знамя гонфалоньера справедливости и знамена всех цехов, за исключением цеха Ланы. Все бумаги и пергаменты, найденные у подеста и в комнате писцов, вытащили во двор и сожгли вместе с имуществом и хозяйством подеста. Однако «камера коммуны» осталась в целости и сохранности, хотя ее никто и не думал охранять.

Колокол на башне дворца подеста гудел не умолкая. Под его ликующий, призывный глас чомпи за какой-нибудь час захватили дворцы капитана народа, исполнителя справедливости и ведомство изобилия, помещавшиеся в Орсанмикеле, сожгли их имущество и все найденные там бумаги и документы. В одной из комнат дворца капитана народа Лука ди Мелано обнаружил огромное количество веревок, припасенных для расправы над восставшими. Весть о находке с быстротой ветра долетела до площади и дворца подеста, где на первое время обосновались вожаки чомпи (которых уже успели окрестить «гонфалоньерами тощего народа»). Веревки быстро разобрали и потом, нацепив на копья, весь день носили по городу, хвастаясь обретенной свободой и тем, что не повесили капитана народа, хотя он собирался перевешать их всех до последнего.

Как и предсказывал мессер Панцано, приоры без проволочки одобрили петиции чомпи и младших цехов. Теперь, для того чтобы петиции обрели силу закона, их надлежало передать на утверждение советам, которые должны были собраться на следующее утро.

До сих пор чомпи делали все, что хотели, не встречая ни малейшего сопротивления ни со стороны приоров во главе с гонфалоньером Гвиччардини, ни со стороны цехов. Захват дворца подеста сделал их полновластными хозяевами города. Хотя во Дворце приоров еще сидело законное правительство, во Флоренции уже жила и действовала новая власть. Она распоряжалась всей жизнью коммуны и даже издавала указы, которые под угрозой смертной казни должны были выполнять все жители города. Со всей отчетливостью Сальвестро понял это вчера вечером, когда чомпи с помощью крестьян из окрестных селений, следивших за передвижениями военных отрядов за стенами города, узнали о приближении к Флоренции нескольких отрядов пистойцев и пяти тысяч солдат, вышедших под командой Мильоре Гваданьи из Валь ди Ньеволи. Под окнами дворца снова загудела толпа, от приоров и гонфалоньера Гвиччардини потребовали, чтобы они приостановили продвижение отрядов, которые вызвали к себе на подмогу. Перетрусивший Гвиччардини приказал Сальвестро, как главе комиссии Восьми войны, выполнить требование чомпи, и тому ничего не оставалось, как, сжав зубы, подчиниться этому приказу. Добившись своего, чомпи, однако, не успокоились. Дождавшись, когда стража, посланная приорами, заперла на ночь городские ворота и возвращалась во дворец, Сын Толстяка, мессер Панцано и граф Аверардо с небольшим отрядом чесальщиков остановили солдат, обезоружили их и отобрали ключи. С этой минуты охрану мостов и всех городских ворот взяли на себя чомпи. Теперь никто, ни один человек, не мог без их ведома и разрешения ни войти в город, ни покинуть его. Узнав об этом, Сальвестро окончательно понял, что просчитался…

— Проклятье! — пробормотал он и с ненавистью взглянул на золотистую полоску света, которая все никак не могла доползти до ножки стола.

Внезапно новая мысль промелькнула у него в голове.

— Ну нет! — пробормотал он, вскакивая на ноги и дрожащими пальцами застегивая пуговицы. — Нет, господа оборванцы, Сальвестро вам не свалить. Правит все-таки правительство, а оно будет моим…

С этими словами он сбросил домашние шлепанцы, сунул ноги в туфли и быстро вышел из комнаты.

Глава седьмая из которой читатель узнает историю Графини, а также причину, по которой Сальвестро Медичи не спешил разделаться с цыпленком

Пожалуй, нигде во Флоренции не поднимались так рано, как в бедном квартале у святой Ореолы, неподалеку от ворот святого Лаврентия. В его убогих хижинах, летом задыхающихся от пыли и зноя, а в осеннюю пору увязающих в непролазной грязи, ютились сотни нищих обоего пола, всякого рода калеки, хромые, немые, глухие, увечные и блаженные. Встречались меж ними и погорелые, и потерпевшие от моровых поветрий, попадались бобыли-старцы и беглые монахи, но больше всего было слепцов. С первыми проблесками зари вся эта христова братия выползала из своих вонючих нор и, на все голоса распевая «Интермерату», разбредалась по городу и окрестным селениям, дабы во имя Христа собирать милостыню на пропитание себе и тем своим братьям, кто по немощи не в силах был уже передвигаться по земле.

На рассвете двадцать второго июля, задолго до того, как первый луч солнца разбудил уснувшего в кресле Сальвестро Медичи, трое нищих остановились у дверей кабачка, примостившегося рядом с колокольней церкви святого Лаврентия. Хозяин кабачка, человек изворотливый, себе на уме, но сердобольный и отзывчивый, насколько может быть отзывчивым владелец такого заведения, приноровившись к своим босоногим и оборванным завсегдатаям, привык вставать затемно и никогда не отказывал несчастным калекам ни в еде, ни в кружке вина, как бы рано к нему не постучали.

И на этот раз, услышав на дворе голоса, он сразу отпер дверь, впустил нищих и, не дожидаясь их просьбы, направился к очагу, где в большом котле, булькая и распространяя вокруг аппетитный запах, доваривалась фасолевая похлебка с луком и чесноком — неизменное блюдо, которое он готовил дважды в день, утром и вечером, уже много лет, с того дня, когда сменил у очага свою покойную жену.

Двое из пришедших были хорошо знакомы кабатчику. Пий, горбун, к тому же скрюченный в три погибели, так что при ходьбе руки его почти касались земли, столовался в его заведении с самого первого дня и пользовался неограниченным кредитом. Блаженный Джованни, вечно улыбающийся крестьянский парень, немой от рождения, появлялся в трактире только в тех редких случаях, когда кому-нибудь из нищих приходила фантазия позвать его с собой и угостить похлебкой и глотком вина из своей кружки. Среди нищей братии, жившей в квартале у Санта Орсола, он был беднее всех. Правда, подавали ему не меньше, чем другим, однако редко когда он приносил домой больше двух-трех медяков, поскольку почти всегда раздавал собранную за день милостыню своим же собратьям, у которых хватало совести просить у него «в долг», а потом забывать об этом.

Их товарища, тщедушного старикашку, кабатчик увидел впервые лишь месяц назад. Порасспросив кое-кого, он узнал, что зовут его Чекко, что он сиенец, чуть не двадцать лет просидел в Стинке и, вероятно, помер бы там, если бы восставшие чомпи не освободили его вместе с другими заключенными страшной подземной тюрьмы. За годы, проведенные во тьме сырого каземата, он почти совсем ослеп и ходил за милостыней вместе с собакой-поводырем, доставшейся ему после умершего старика слепца.

Перекрестившись, нищие сели за стол и в ожидании похлебки продолжали начатый разговор.

— А может, ты того?.. — взглянув исподлобья на Чекко, проговорил Пий.

Сиенец удивленно взглянул на горбуна.

— Чего того? — спросил он.

— Может, ты это выдумал? Насчет Сан Сальви и своей тысячи?..

— Да чтоб мне от ножа помереть! — стукнув себя кулаком в грудь, воскликнул Чекко. — Что же я, по-твоему, совсем из ума выжил, не знаю, кому свои кровные отдал? Или считать разучился?

— Так почему бы тебе не пойти и не взять деньги, коли они твои?

— А кто докажет, что я и есть Чекко Форжьере? — возразил сиенец. — Настоятель в монастыре новый, кто ему подтвердит, что я — это я? Жена как в воду канула, дочь тоже неизвестно где, я уж узнавал. Андреа умер. Что же мне, к подеста идти: мол, удостоверьте, ваша милость, что я есть тот самый Чекко, который самовольно сбежал из тюрьмы?

— Да… — покачав головой, пробормотал горбун.

— То-то и оно, — после некоторого молчания продолжал Чекко. — А верни я свои флорины, разве б мы это теперь ели? — Он кивнул на миски с похлебкой, которые хозяин кабачка молча поставил перед каждым из них. — Э, да что говорить…

Некоторое время они молчали, отдавая должное стряпне кабатчика. Раньше всех отложил ложку Джованни. Взяв миску с остатками фасоли, он поставил ее перед собакой, которая сидела рядом с сиенцем, следя голодными глазами за каждым его движением.

— М-м, — ласково промычал он и, видя, что собака не решается есть горячую похлебку, опустился на корточки и стал усердно дуть в миску, пока фасоль не остыла.

— Жалеет, — усмехнувшись, проговорил горбун. — А вот его никто не пожалеет.

Он облизал ложку и, обратившись к кабатчику, попросил принести всем по кружке вина, а для собаки — вчерашнюю лепешку.

— Все ж божья тварь, — пробормотал он, — тоже есть хочет…

Внезапно Чекко вскрикнул и принялся с ожесточением бить себя кулаком по лбу.

— Да ты что? — с испугом спросил горбун.

— Дурак я! — закричал Чекко. — Болван! Осел вислоухий! Баранья моя голова! Альбицци, понимаешь? Синьор Алессандро! Он же меня знает. А коли забыл, так наверняка вспомнит. Такой достойный синьор… Если он подтвердит перед настоятелем, кто я такой, то считай, денежки уже у меня в кошельке! И как я о нем раньше не подумал?..

Он, верно, долго бы еще ругал себя и корил за забывчивость, если бы в дверях не появилась вдруг странная и нелепая фигура, завернутая в такие невообразимые лохмотья, что положительно невозможно было угадать, чем и кому они служили, прежде чем оказались на ней.

— Христос спаси! — пронзительным, сорочьим голосом прокричала фигура. — Честной компании!

— А! Графиня пожаловала, — не оборачиваясь, пробормотал кабатчик. — Теперь начнется…

— Кто же это такая? — спросил Чекко, никогда не встречавший ее прежде.

— Да пьянчужка одна, — ответил горбун. — Мы уж думали, померла или сгинула куда: давно не видно. Ан вот она.

Тем временем Графиня неверными шагами добралась до ближайшего стола и плюхнулась на лавку.

— Хозяин, — заискивающе проговорила она, — поднеси стаканчик.

— Как бы не так, — отозвался кабатчик. — Нальешь глаза с утра пораньше, а потом весь день никому от тебя житья нет.

— «Житья нет»! — передразнила нищенка. — Свистун окаянный! Небось, когда у меня были мои пятьсот флоринов, со мной так не разговаривали.

— Пятьсот флоринов? У нее? — удивился сиенец.

— Слушай ее больше, — отхлебывая из кружки, пробормотал Пий.

— А вот и были! — злобно возразила Графиня. — Были! Больше было. И дом был. Только я его бросила.

— Смотри ты! — усмехнулся горбун.

— Уж не наследство ли ты получила? — спросил Чекко. — Может, ты и впрямь графского роду?

— Наследство не наследство, а получила, — огрызнулась нищенка. — От хорошего человека. Можешь сам у него спросить, коли не веришь.

— Кто же это такой щедрый?

— Синьор Алессандро Альбицци, дай бог ему здоровья, вот кто!

Услышав имя Графининого благодетеля, горбун и хозяин кабачка покатились со смеху. Блаженный Джованни, глядя на них, тоже засмеялся. И только Чекко, помня свои прошлые дружеские встречи с синьором Алессандро, сохранил серьезность.

— Ох, не могу! — вытирая глаза, простонал кабатчик. — Алессандро Альбицци! Да он за пятьсот лир удавится, а уж за пятьсот флоринов!.. — И он снова захохотал.

Смех кабатчика и та не слишком лестная характеристика, которую он дал синьору Алессандро, заставили сиенца призадуматься. Не дал ли он в самом деле маху, решив по старой дружбе обратиться за помощью к синьору Алессандро? Что, если, польстившись на его тысячу флоринов, тот возьмет да и надует его, засадит снова в тюрьму, а денежки приберет к рукам? «Дыма без огня не бывает», — подумал он и твердо решил узнать историю Графининых денег, а там уже смотреть, как поступить дальше.

Между тем Графиня, взбешенная всеобщим хохотом, принялась осыпать насмешников самой обидной руганью, какую только могла придумать.

— Чтоб вам всем ни гроба ни савана! — кричала она. — Чтоб вам крысы уши отъели, филины безмозглые!..

— Погоди ругаться, — миролюбиво проговорил Чекко. — Чего ерепенишься? Расскажи-ка лучше, как это тебе синьор Алессандро столько денег отвалил. Интересно ведь. А я тебе за это, так и быть, стаканчик поднесу.

— Только деньги на ветер бросишь, — с неодобрением заметил горбун. — Мы уж сто раз ее басни слышали. Вранье все.

— А, велики ли деньги, — махнув рукой, ответил Чекко и, бросив на стол несколько медяков, велел кабатчику налить нищенке стакан водки.

Заполучив любимое зелье, Графиня подобрела и с охотой стала рассказывать, как много лет назад в ее бедной хибарке нежданно-негаданно появился синьор Алессандро. Когда-то она работала у него, но после смерти синьоры Симоны ее рассчитали. И вот он вспомнил о ней и пожелал снова взять ее на работу. Он приказал ей переселиться в большой дом, который снял на улице Порчеллана, у церкви Всех Святых, купить подобающую одежду и выдавать себя за вдову состоятельного веревочника, утонувшего в Арно. «Может статься, — сказал он, — в дом приедет синьора, вдова одного сиенца, тогда ты будешь ей прислуживать и делать все, что она прикажет. А о нашем договоре ни гу-гу, иначе лучше тебе на свет не родиться».

— Ну, и приехала она, синьора-то? — спросил Чекко.

— А как же, — отозвалась нищенка. — Недели не прошло, как приехала. С дочкой. Хорошенькая такая девчурка была. Я ее все на ноге качала. Бывало, прибежит ко мне: «Бабушка, покачай!..»

Нищенка замолчала, опустив голову, то ли задумалась, то ли задремала, захмелев.

— А деньги-то, деньги-то как к тебе попали? — спросил Чекко, чувствуя, как им, помимо его воли, овладевает необъяснимое волнение.

— А? — встрепенулась нищенка. — Деньги? А вот так. Живем мы с ней, можно сказать, душа в душу, вдруг бац — приходит как-то под вечер синьор Алессандро. Будто невзначай. Потом еще, еще. Зачастил, чуть не каждый вечер… Не ко мне, понятно, к синьоре. И так-то он ее обхаживал, так ластился, — ну голубок и голубок! Сперва она будто сторонилась, потом, гляжу, оттаяла. Известно, сердце не камень. Но вот однажды ушла она из дому, как сейчас помню, ранним-рано. Веселая. Погляди, говорит, за дочкой. А вернулась сама не своя. Приходит ко мне и говорит: «Вот тебе, говорит, ларец, здесь пятьсот флоринов, не оставь, говорит, дочку». Я, понятно, всполошилась, кинулась к синьору Алессандро. Так и так, говорю, неладно что-то. Прибегаем назад, а она, сердешная, при последнем издыхании.

— Умерла? — крикнул Чекко.

— Ты слушай! — продолжала Графиня. — Синьор-то Алессандро сразу, конечно, к ней кинулся, а она как закричит! Отойди, говорит, от меня, окаянный. Я, говорит, теперь все знаю. Что ты моего мужа загубил. Но все равно, говорит, я тебе не достанусь…

— Как ее звали? — охрипшим голосом проговорил Чекко. — Как звали синьору, не помнишь?

— Почему не помню? Помню, Матильде ее звали, царствие ей небесное.

Сиенец побледнел как смерть, покачнулся, потом поднялся и, словно пьяный, неверной походкой поплелся к двери. Собака, видя, что хозяин уходит, тоже вскочила на ноги, взяла в зубы чашку для сбора милостыни и, волоча за собой веревку, пошла следом.

— Ты куда? — крикнул горбун. — Разве сейчас кто подаст? Такая заваруха в городе…

Чекко не оглянулся. Спотыкаясь, он добрался до порога и вместе с собакой скрылся за дверью.

Пока несчастный сиенец, оглушенный, раздавленный страшной новостью, бредет по улице, сам не зная куда, вернемся в дом Сальвестро Медичи, где хозяин, уже совершенно одетый, чисто выбритый, сидит за столом в нижней зале, отведенной под трапезную, с аппетитом расправляясь с холодным цыпленком, в то время как его ранний гость, Джорджо Скали, по своему обыкновению разодетый, как павлин, в волнении бегает из угла в угол, проклиная в душе медлительность хозяина дома.

— Да успокойся ты, ради Христа! — проговорил Сальвестро, которому начала уже действовать на нервы беготня приятеля. — Сядь, подкрепись.

— Не понимаю я тебя! — останавливаясь перед столом и высоко поднимая плечи, воскликнул Скали. — Там черт его знает что творится, а ты… С цыпленком этим… Если уж они вбили в свои дурьи башки, что выберут своего гонфалоньера, так будь спокоен, выберут, нас дожидаться не будут.

— Ты, видно, полагаешь меня за ребенка, — с еле заметным раздражением в голосе сказал Сальвестро. — Ужели ты думаешь, что я не принял своих мер? На площади мои люди. Время от времени они доносят мне обо всем, что там делается. К тому же во дворце наши друзья — Томмазо Строцци и Бенедетто Альберти. Разве они допустят, чтобы выбрали кого-нибудь, кроме тебя? Нет, Джорджо, мы явимся на площадь в нужный момент, не раньше и не позже.

В эту минуту в залу без стука и без доклада вошел человек, по виду похожий на чомпо, в оборванной одежде, которая, однако, совсем не вязалась с его холеной бородой.

— Ну, что я тебе говорил? — воскликнул Сальвестро, кивнув в сторону оборванца. — Рассказывай, Грифо.

Грифо поклонился и подробно доложил о том, что советы приняли петицию чомпи, что восставшие, заполонившие всю площадь перед дворцом, требуют, чтобы приоры и Гонфалоньер Гвиччардини покинули дворец, так как хотят, чтобы там находились те приоры, которых они сами выберут.

— Вот видишь! — воскликнул Скали.

Сальвестро пожал плечами.

— Ну и что! — сказал он. — Разве мы не этого хотели? Может, ты мечтаешь, чтобы остался Гвиччардини? В одном ты прав: пожалуй, пора собираться.

Он хлопнул в ладоши, и на пороге появился слуга, но не один, а в сопровождении Алессандро Альбицци.

— Господи боже ты мой! — воскликнул Сальвестро, не на шутку встревоженный внезапным появлением шерстяника в такое неурочное время. — Что-нибудь случилось? Впрочем, что бы ни случилось, — поспешил добавить он, — я рад видеть вас в своем доме.

С этими словами он подошел к Альбицци и дружески обнял его за плечи.

— Джорджо, — проговорил он, обернувшись к Скали, который важно отвечал на поклон Альбицци, — у нас с синьором Алессандро кое-какие дела, ты не обидишься, если мы минутку поговорим наедине?

— Ради бога! — ответил тот. — Только не забудь, что нам надо торопиться.

— Нет, нет, я помню, — пробормотал Сальвестро и, отойдя с Альбицци в нишу окна у противоположной стены, вопросительно взглянул на своего раннего гостя.

— Он боится, — едва сдерживая себя, тихо проговорил синьор Алессандро, — пошел на попятную, негодяй, тварь неблагодарная! Боится, что его прикончат его же сородичи, эти вонючие чомпи…

Сальвестро понял, что речь идет о Микеле ди Ландо, надсмотрщике из мастерской синьора Алессандро, которого решено было держать как запасного кандидата на место гонфалоньера справедливости.

— Где он сейчас? — спросил Сальвестро.

— Здесь, — ответил Альбицци. — Сам не знаю, как мне удалось привести его сюда. Дело такое тонкое и важное, что пришлось самому…

— Флоренция не забудет вашей преданности и решительности, — проникновенно сказал Сальвестро. — Идем к нему.

Кивнув ничего не подозревавшему Скали, он взял Альбицци под руку и с веселым и беззаботным видом направился к дверям.

Микеле ди Ландо сидел на скамье в кордегардии, рядом с клетушкой привратника. Увидев входящего Медичи, он вскочил на ноги и поклонился.

— У меня нет времени на разговоры с тобой, — сказал Сальвестро, не замечая его поклона. — О награде поговорим во дворце. В обиде не будешь. Теперь слушай внимательно. Ты сию же минуту пойдешь на площадь и станешь в толпе неподалеку от знамени гонфалоньера. Сейчас оно в руках у Бетто ди Чьярдо, аппретурщика, ты его знаешь. Когда увидишь меня на балконе, следи внимательно за моей правой рукой. Как только я выну платок и вытру лоб, смело подходи к Бетто и бери у него знамя. Что говорить, ты знаешь. И не вздумай улизнуть. Я найду тебя, куда бы ты ни спрятался, и тогда, клянусь святой троицей, ты позавидуешь мертвым.

С этими словами он повернулся и, не дожидаясь ответа Ландо, вместе с Альбицци вышел из комнаты. На пороге привратницкой они простились. Синьор Алессандро отправился домой, а Сальвестро поспешил назад, в трапезную, где, как сообщил ему слуга, его дожидался человек, специально посланный приорами.

Посланцем приоров оказался нотариус самого гонфалоньера Гвиччардини, сер Бальдо Брандалья. В самых драматических выражениях описав отчаянное положение, в котором оказались приоры, осажденные в своем дворце тысячными толпами чомпи, он от имени приоров попросил Сальвестро прислать солдат для защиты дворца.

— Дорогой мой сер Бальдо, — с сокрушенным видом ответил Сальвестро, — я бы давно уже послал на защиту дворца половину нашей армии, если бы она у нас была. Но у нас ее нет. Господа приоры не хуже моего знают, что все наши солдаты заняты сейчас в Романье.

— А те сто двадцать солдат, что охраняют дома членов комиссии Восьми войны? — возразил нотариус. — Они-то, слава богу, не в Романье, а здесь, во Флоренции.

Сальвестро пожал плечами.

— Ну, если столь малочисленный отряд поможет приорам удержаться во дворце, — сказал он, — я всегда готов предоставить его в распоряжение гонфалоньера справедливости. Возвращайтесь, друг мой, успокойте приоров и сообщите им, что я тотчас соберу всех солдат, какие есть в городе, и сам приведу их во дворец… Эй, кто-нибудь! — крикнул он, подойдя к двери. — Позвать капитана Ардуино!..

— Ну, Джорджо, — проговорил он, когда нотариус удалился, — настало время действовать. Идем на площадь.

— Ты и в самом деле собираешься послать во дворец своих солдат? — спросил Скали.

— Конечно, — ответил Сальвестро. — Сер Бальдо подал мне прекрасную мысль. Удивляюсь, как она раньше не пришла мне в голову.

— Защищать гонфалоньера? — воскликнул Скали.

Сальвестро кивнул.

— Гвиччардини?

— Не Гвиччардини, а тебя, дорогой мой Джорджо, — смеясь, возразил Сальвестро. — Солдаты войдут на площадь не раньше, чем эти голодранцы выгонят из дворца всех приоров во главе с Гвиччардини. — И он снова засмеялся.

Глава восьмая повествующая о том, как чомпи выбирали своего гонфалоньера справедливости

Площадь кипела, как огромный котел. Беспощадное солнце, раскалившее камень мостовой, закованной со всех сторон в стены домов, казалось, раскалило и бурлящее человеческое месиво, клокотавшее на дне этого гигантского котла. Тысячеголосый рев толпы, густой и жаркий, смешиваясь с испарениями сотен разгоряченных тел, тяжелыми волнами вздымался к зубчатой вершине дворцовой башни, вонзившейся где-то в немыслимой выси в побелевшую от зноя синь неба. Грозен и страшен был голос народа, вместе с уличной духотой залетавший в высокие окна дворца. Насмерть перепуганные, растерянные приоры, отчаявшись дождаться Сальвестро Медичи и обещанных им солдат, снова послали вниз Томмазо Строцци с просьбой как-нибудь успокоить чернь и уговорить ее разойтись по домам.

У ворот, которые теперь охранял отряд чомпи, вооруженных копьями, рядом со знаменем гонфалоньера справедливости, окруженные плотной толпой восставших, стояли гонфалоньеры тощего народа — Тамбо, Марко Гаи, Лоренцо ди Пуччо Камбини, Лука ди Мелано, Сын Толстяка и еще человек десять, которых Томмазо не знал в лицо или не успел разглядеть. Напрягая голос, чтобы перекричать толпу, он опять принялся уговаривать восставших разойтись по домам.

— Разве ваши требования не выполнены? — кричал он. — Приоры и советы утвердили ваши петиции. Они стали законом. Вам незачем лезть напролом! Дождитесь новых выборов, пусть ваши выборные внесут в списки имена тех, кого вы считаете достойными представлять вас в приорате. Их выберут законным порядком, и у вас будет правительство, которого вы хотите. Так было всегда, и никто не жаловался. Какой же вам смысл торчать сейчас на жаре?

— Синьор Строцци! — крикнул Ринальдо, пробираясь сквозь толпу вперед, поближе к дворцовым воротам. — Два месяца назад я вместе с вами и остальными членами комиссии Восьми войны участвовал в составлении петиции Медичи. Ее приняли так же, как теперешнюю петицию чомпи. И выбрали новое правительство. А что изменилось? Что получил народ? Ничего. Нет, друзья — обернувшись к площади, еще громче крикнул он, — не верьте в благие намерения жирного народа! Выбирайте свое правительство, и пусть оно займет свое законное место в этом дворце сейчас, пока вы здесь и можете его защитить!..

— Парень прав! — крикнули из толпы.

— Раз петиции утвердили, значит, должно быть новое правительство. А старому тут не место.

— Пусть уходят все синьоры! Пусть уходит Гвиччардини!

— Смерть приорам, если они не захотят разойтись по домам!

— Послушай, Строцци! — крикнул Лоренцо. — Передай приорам, пусть уходят, пока не поздно. Сейчас их никто не тронет, я тебе ручаюсь.

— Вот сера Нуто мы повесим, это как пить дать, — вмешался пожилой, совсем седой чомпо.

— И сера Пьеро делла Риформаджони заодно! — подхватило сразу несколько голосов. — Душегубцам пощады от нас не будет! Так и скажи им!

Строцци окинул взглядом толпу и, не увидев ничего, кроме горящих ненавистью глаз, кричащих ртов и поднятых кулаков, поспешно вернулся во дворец. Площадь продолжала бурлить, наполняя раскаленный воздух многоголосым ревом. Особенно громкие крики доносились из толпы учеников и подмастерьев, чумазых, зубастых и горластых парней, стоявших неподалеку от дворцовых ворот. Им давно уже надоело томиться в духоте и бездействии, и они выражали свое нетерпение такими оглушительными криками, на какие только были способны их молодые глотки.

— Чего мы ждем? — кричали они. — Айда во дворец, чего торчать тут без толку? Пошли! Переколотим их до единого, и вся недолга! Повыкидаем их из окошек! Верно! Ух, здорово будет!..

— Вот черти! — пробормотал Тамбо. — Народ и так как на иголках, а они еще подзуживают!

— Да, сейчас такое дело: стоит одному броситься — за ним все побегут, и уж не остановишь, — заметил Сын Толстяка. — Лука, — обратился он к Луке ди Мелано, — пойди утихомирь их, ты на язык остер…

— Попробую, — отозвался Лука.

Однако, прежде чем он успел двинуться с места, возле толпы подростков появилась тщедушная фигурка учителя Гваспарре дель Рикко.

— Тупицы! — высоким, прерывающимся голосом закричал учитель. — Сопляки несчастные! Что мелет ваш глупый язык? Разве затем пришли сюда все эти люди, эти рабочие, эти ткачи, вы, ученики и подмастерья, чтобы перерезать глотки приорам? Нет! Они пришли за справедливостью, а не за душегубством. Вы же своими глупыми криками подбиваете их на преступление!

— Дело говорит учитель! — закричали из толпы. — Чего зря глотку дерете? «Переколотим»! «Из окошка»! Самих вас выдрать надо, чтобы не совались не в свое дело!

— Вот сер Нуто — другое дело. По нем давно веревка плачет.

— Будь моя воля, — с яростью в голосе проговорил пожилой рабочий, — поставил бы виселицу, вот прямо здесь, и вздернул бы этого душегуба! И за сына моего, за Нанни, и за всех…

Притихшие было подростки переглянулись. Их чумазые лица посерьезнели. Они знали Нанни, ни за что ни про что повешенного сером Нуто месяц назад. Он был их товарищем, и все, что касалось его, касалось их. Может быть, даже больше, чем взрослых.

— Смерть живоглоту! — пронзительным дискантом крикнул один из ребят.

— Вздернуть козла вонючего! — подхватили остальные. — Поставим ему костыль. Пусть любуется пока.

В мгновение ока вся ватага исчезла с площади, словно провалилась сквозь камни мостовой.

— Молодые, вот и бесятся, — донесся из толпы чей-то одобрительный голос.

— Пусть, — ответили ему. — И делом займутся и на пользу. Как увидят синьоры, что за хоромы на площади поставлены, авось поживей думать станут.

Пожалуй, нигде ни одна виселица не возводилась с такой быстротой и так весело, как та, что, словно по волшебству, возникла на самой середине площади. Двое подростков, взобравшись на верхнюю перекладину, привязали к ней шесть веревочных петель, которые должны были напомнить серу Нуто о шести безвинно казненных им чомпи.

Неизвестно, устрашил ли приоров вид зловещего сооружения, появившегося на площади, или они вняли доводам Строцци, только не успели мальчишки под восторженный вопль своих товарищей соскочить с верхней перекладины виселицы, как в воротах дворца появился Томмазо Строцци под руку с гонфалоньером справедливости Луиджи Гвиччардини.

— Приоры уходят, — объявил он. — Не забудьте же своего обещания беспрепятственно выпустить их за ворота, дабы они могли с миром разойтись по своим домам.

Одобрительно заворчав, толпа расступилась, освободив узкий коридор, по которому Гвиччардини в сопровождении приоров направился прочь с площади. Последним в сопровождении Строцци вышел Аламано Аччайуоли с большой связкой ключей от всех комнат и служб дворца. Презрительно усмехнувшись, он передал ключи чесальщику Николо Карлоне, командовавшему отрядом чомпи, который охранял дворцовые ворота, и направился следом за приорами.

— Остался ли кто-нибудь во дворце? — спросил Карлоне.

— Только члены комиссии Восьми войны, — ответил Строцци. — Правда, среди нас нет еще Сальвестро Медичи, но за ним уже послали.

— Послушай, Николо, — проговорил Сын Толстяка, подходя к Карлоне, — ни сер Нуто, ни Риформаджони за ворота не выходили. Возьми-ка своих людей, и пусть они обыщут весь дворец.

— Задали вы мне загадку! — пробурчал Николо.

— Ничего, не тушуйся, — весело подмигнув Карлоне, проговорил Марко Гаи. — Ты у нас сейчас самый главный человек.

— Запомни: у тебя ключи, у тебя власть. А ума тебе не занимать, — заметил Лоренцо Камбини. — Ну, с богом!

Карлоне махнул рукой и, сделав знак своему отряду, вслед за Строцци вошел во дворец, не подозревая о великом значении этой минуты, ибо за ним впервые в истории Флорентийской коммуны в правительственный дворец вошел народ.

Томмазо Строцци оказался прав — кроме членов комиссии Восьми войны, во дворце не было ни души. Сер Нуто бесследно исчез.

— Может быть, во дворце есть потайной ход? — спросил Карлоне, после долгих и безуспешных поисков встретившись с Томмазо Строцци, Бенедетто Альберти и другими членами комиссии в Зале советов.

— Возможно, и есть, — ответил Строцци.

В этот момент в зал вошел Сальвестро Медичи в сопровождении важного и разодетого Джорджо Скали.

— Ах, Сальвестро, — воскликнул Строцци, бросаясь ему навстречу, — ты пришел как раз вовремя! Я только что собирался сказать Николо Карлоне, который здесь по желанию народа, что лучшего гонфалоньера справедливости, нежели Джорджо Скали, им не найти. И вот ты, словно угадав мои мысли, приводишь его сюда!

— Э, нет, синьоры, больно вы торопитесь, — возразил Николо. — Надо прежде народ спросить, что он скажет.

В сопровождении Восьми войны и расфуфыренного претендента на высшую должность в коммуне Николо Карлоне вышел на балкон и, замахав рукой, чтобы привлечь к себе внимание толпы, бурлившей внизу, крикнул:

— Чомпи! Народ Флоренции! Хотите ли вы избрать гонфалоньером справедливости Джорджо Скали, вот этого синьора, что стоит рядом со мной?

При этих словах Скали с достоинством помахал народу рукой.

Несколько мгновений площадь молчала, потом разом, как по команде, взорвалась криками:

— Нет! Не хотим! Не хотим Скали! Чем он лучше Перуцци? Чем он лучше Уголини? На что нам синьоры? Мы сами хотим быть хозяевами! Не хотим Скали!

Видя, что дела его ставленника совсем плохи, Сальвестро поспешно вышел вперед, к самым перилам балкона, и, напрягая голос, закричал:

— Да здравствует тощий народ!

Площадь ответила ему одобрительным воем.

— Верите ли вы мне? — продолжал Медичи, театрально раскинув руки. — Всю свою жизнь я болею душой за народ. В прошлом месяце я добился кое-чего для младших цехов. И вот сейчас я говорю вам: я знаю Скали, он честный, справедливый человек и искренний ваш друг.

Едва начав свою речь, Сальвестро понял, что говорит впустую, его не слушали. Под конец он уже сам не слышал своего голоса, потонувшего в яростных криках людей, стоявших внизу:

— Не хотим! Не хотим Скали! На что нам синьоры! Хотим сами!..

— Видишь, что творится? — проговорил он, обернувшись к Скали. — Я думаю, тебе лучше уйти в зал.

Он поднял руки и, когда крики немного утихли, закричал:

— Ладно! Ладно, будь по-вашему. Найдите достойного среди вас, пусть он возьмет знамя гонфалоньера и будет провозглашен синьором.

С этими словами он вынул платок, отер лоб, потом для верности вытер еще и лицо и повторил:

— Пусть он возьмет знамя, и вы сами провозгласите его гонфалоньером справедливости.

На площади началось движение, всегда возникающее в толпе, которая не знает, куда ей идти. Сальвестро не спускал глаз с того места, где рядом со знаменем гонфалоньера маячила высокая фигура аппретурщика Бетто ди Чьярдо. Ему показалось, что прошла целая вечность, прежде чем у знамени появился Микеле ди Ландо, с непокрытой головой, в старой, заплатанной рубахе, в сандалиях на босу ногу. Он быстро взглянул на балкон, встретился глазами с Медичи, который в ответ на его молчаливый вопрос едва заметно кивнул головой и снова вытер платком сухой лоб.

Ландо повернулся к толпе и, вскинув руку, крикнул:

— Знает ли меня кто-нибудь из вас?

Несколько голосов из толпы закричало:

— Знаем!

— Меня зовут Микеле ди Ландо, — продолжал Микеле. — Я чесальщик в мастерской мессера Алессандро Альбицци. Как и вы все, с детства живу в нужде и терплю всяческие притеснения. Чтобы не подохнуть с голодухи, моя мать на старости лет пошла в прачки. Вот как мы живем по милости синьоров!

— Верно! — закричали вокруг. — Знаем! Сами так живем!

— В Сан Лоренцо назвали меня среди синдиков! — крикнул Микеле.

— Знаем! Знаем!

Микеле быстро огляделся по сторонам и срывающимся голосом еще громче закричал:

— Хотите ли… Хотите, чтобы я стал во главе дел ваших?

— Хотим! — тотчас отозвалось несколько голосов.

— Хотим! Хотим! — тысячеголосым эхом повторила толпа.

— Тогда дайте мне знамя гонфалоньера и ступайте за мной! — крикнул Микеле.

— Дело! Иди! Мы пойдем за тобой! Мы за тобой! Бетто, отдай ему знамя! — загудела площадь.

Бетто ди Чьярдо в замешательстве оглянулся по сторонам, не зная, что делать. В этот момент из толпы выскочил Леончино ди Франкино, чуть ли не силой выхватил из рук растерявшегося аппретурщика Бетто знамя гонфалоньера справедливости и передал его Микеле ди Ландо.

— Иди! — крикнул он. — Мы пойдем за тобой!

— Слушай, что же это делается? — пробормотал Тамбо, хватая за рукав онемевшего от неожиданности Сына Толстяка.

— Сами виноваты! — со злостью буркнул тот. — Не подумали раньше, кого выбрать. А теперь уже ау, поздно. Слава богу, что хоть из наших, чесальщик…

Тем временем Ландо, неловко держа перед собой знамя гонфалоньера, словно заслоняясь им от людей, начал, пятясь, медленно отступать к воротам дворца. Восставшие двинулись было за ним следом, но он тотчас остановился и испуганно крикнул:

— Не двигайтесь! Стойте и не двигайтесь, пока я не отойду на десять шагов!

Недоуменно переглянувшись, чомпи остановились. Ландо, пятясь, отошел на почтительное расстояние, потом повернулся и быстро вошел во дворец. Восставшие последовали за ним. Те, что оказались в первых рядах, прошли за ним в Зал советов, остальные остались на лестнице и во дворе. В зале их ждал Сальвестро, окруженный членами комиссии Восьми войны. Поодаль со своим отрядом стоял Николо Карлоне. Джорджо Скали не пожелал присутствовать на церемонии избрания нового гонфалоньера и отправился переживать свою неудачу в одну из соседних комнат.

— Это и есть ваш избранник? — спросил Сальвестро, когда Ландо со знаменем гонфалоньера вошел в зал.

— Он и есть! Хотим Ландо! Пусть он будет гонфалоньером! — нестройно отозвалась толпа.

— Ну что ж, — проговорил Сальвестро, — да будет он во имя господа провозглашен синьором и гонфалоньером справедливости. Микеле ди Ландо, — продолжал он; подходя к Микеле и кладя ему руку на плечо, — следуй за нами на балкон. Ты избранник народа, пусть народ и провозгласит тебя гонфалоньером справедливости.

Глава девятая в которой Коппо получает сперва поцелуй, а потом оплеуху

Пока по городу, странному и непривычному, словно осажденному врагом, бродили шумные толпы ликующих чомпи, в доме на углу улицы Черки и Собачьего переулка три подружки, оказавшиеся единственными обитателями палаццо Кане, если не считать Аньолы, ожидали мужчин, которых не видели почти трое суток. За все это время те ни разу не заглянули в палаццо Кане, даже ночевать не приходили, потому что не могли выкроить и часа на сон, обсуждая петиции, добывая оружие и хлеб для сотен людей, объясняя им, что и как надо делать, когда выступить и куда двигаться, подбадривая усталых и сдерживая чересчур ретивых, проверяя посты у городских ворот, мостов и делая еще множество разных дел, значительных и незаметных, однако одинаково необходимых для успеха восстания.

Оказавшись одни в пустом доме, когда по улицам с криками и гиканьем носились толпы возбужденных чомпи, женщины отчаянно трусили и на другой же день, наверное, сбежали бы, если б на рассвете в двери не постучался верный вздыхатель Аньолы — Коппо. Бывший садовник синьора Алессандро также всю ночь не находил себе места и поэтому чуть свет прибежал на улицу Черки. Нечего и говорить, что на этот раз строгая служанка была к нему гораздо благосклоннее. Ему даже милостиво разрешили взять старую, поржавевшую алебарду и остаться в палаццо Кане в должности привратника. Заполучив столь преданного телохранителя, женщины приободрились. Однако, когда подошло время завтрака, настроение у них снова упало, поскольку обнаружилось, что в доме не осталось провизии и добыть ее негде: лавки и харчевни были закрыты, в пекарнях погасили печи, а рынок уже который день не собирался.

— Вот вернись сейчас мужчины, их и покормить нечем, — заметила Аньола, расставляя на столе миски со скудным завтраком.

— Послушай, Ньола, — прошептал Коппо, наклонившись к служанке, — может, мне попробовать? Я того… придумал…

— Придумал, так говори вслух, чего шепчешься-то? — строго сказала служанка.

— У меня того… приятель есть, — забормотал бывший садовник. — Он не откажет.

— Какой такой приятель? — подняв брови, спросила Аньола.

— Да ты его знаешь, — ответил Коппо. — Луиджи. Повар у синьора Алессандро.

— Ты — в дом Альбицци? — воскликнула служанка. — Нет, он рехнулся! Да тебя же в два счета сцапают там, и поминай как звали!

Все женщины наперебой стали отговаривать бывшего садовника от его опасной затеи, однако Коппо оказался на редкость упрямым и сумел поставить на своем.

После ухода Коппо в доме на углу Собачьего переулка снова воцарилась гнетущая атмосфера тревоги. Так прошел час, два, минул полдень, Коппо не возвращался.

Ни у кого из обитательниц палаццо Кане уже не осталось сомнений, что несчастный садовник оказался в руках синьора Алессандро, своего бывшего хозяина, который, конечно же, не простит ему измены. Аньола с красными от слез глазами сидела одна в привратницкой, коря себя за то, что отпустила жениха, можно сказать, на верную гибель.

— Пресвятая дева, — шептала она, — миленькая, верни мне моего Коппо! На коленях молю тебя. Ну как мне без него? Я ведь руки на себя наложу. Пресвятая Мария, не допусти такого греха, защити моего Коппо!..

Она упала на колени, закрыла лицо руками и замерла, словно прислушиваясь, а может быть, и вправду ожидая, что свершится чудо.

И оно свершилось. В дверь постучали. Два раза, потом еще два раза раздельно. Так мог стучать только Коппо. Он всегда так стучал. Забыв посмотреть в окошечко, Аньола распахнула дверь, бросилась на шею своему жениху и принялась целовать его в губы, щеки, лоб, куда попало. Бывший садовник, не ожидавший такой встречи, остолбенел от изумления и едва не выронил из рук драгоценный мешок с провизией и объемистой флягой вина.

— Что ты, Ньола, на улице-то… — прошептал он. — Ты, того… не сердись, что я так задержался, — смущенно продолжал он, когда служанка, втащив его в дом, заперла дверь. — Дельце одно, понимаешь, подвернулось, не мог я…

— Ах, дельце подвернулось! — воскликнула Аньола. — Я тут чуть с ума не сошла, а у него дельце! — И, размахнувшись, она влепила ему звонкую пощечину.

Коппо удивленно заморгал глазами, мотнул головой, потом, уразумев, как видно, что произошло, расплылся в улыбке. Хотя он и не ожидал такого резкого перехода, второе приветствие показалось ему гораздо более естественным, нежели первое, и он снова почувствовал себя в своей тарелке.

— Да ты послушай, что было, — миролюбиво проговорил он.

А было вот что. Оказавшись неподалеку от дома Альбицци, Коппо стал думать, как бы ему незаметно пробраться вовнутрь или хотя бы дать о себе знать своему другу повару. Можно было бы за два сольдо попросить первого встречного прохожего через привратника вызвать Луиджи на улицу, но, как назло, вокруг не было ни души, если не считать нищего слепца с собакой, который сидел на земле против дома Альбицци. Коппо решил уже было сам обратиться к привратнику, уповая на то, что тот его не узнает, но в этот момент на улице появился сам синьор Алессандро. К удивлению Коппо, он не вышел из дома, а, напротив, несмотря на ранний час, направлялся домой. Чтобы не попасться на глаза своему бывшему хозяину, Коппо втиснулся в узкую нишу, на его счастье оказавшуюся в стене соседнего дома. Однако синьору Алессандро было не до него. Увидев нищего, он замедлил шаг, быстро оглянулся по сторонам, будто ища защиты, потом повернул было назад, но тут слепой, оказавшийся не таким уж слепым, поднялся с земли, проворно перешел через улицу и загородил ему дорогу. Четвероногий поводырь нищего также вскочил на ноги, взял в зубы чашку для милостыни и остановился рядом с хозяином.

— Узнал ты меня, синьор Алессандро? — спросил нищий. — Вижу, что узнал. Да, я тот самый Чекко, которого ты безвинно вверг в темницу, дабы завладеть его женой. Но господь вернул меня на свет божий, господь поведал мне о всех твоих злодеяниях. И я пришел, чтобы спросить тебя, где моя дочь. Я не спрашиваю о жене, потому что знаю, что ты злодейски уморил ее в доме на улице Порчеллана. А! Дрожишь! Ты, верно, думал, что все шито-крыто, что ты так спрятал концы в воду, что никому никогда не прознать о твоем душегубстве? Нет, видишь, все выплыло наружу. Отвечай же, где моя дочь, где Мария?

При первых же звуках голоса Чекко на лице синьора Алессандро отобразился такой ужас, будто вдруг над самым его ухом зазвенел колокольчик прокаженного. Однако он тотчас овладел собой, даже попробовал презрительно улыбнуться. Когда же нищий упомянул улицу Порчеллана, он чуть не задохнулся от бешенства. Он уже не слышал того, что говорил ему Чекко, он только видел перед собой его ненавистное лицо и испытывал одно неодолимое желание — разбить его, растоптать, уничтожить, чтобы можно было навсегда забыть его, как кошмарный сон. Каждый мускул его напрягся, будто у дикого зверя перед прыжком.

И он прыгнул, он рванулся к Чекко, вырвал у него из рук тяжелый нищенский посох, размахнулся и готов уже был опустить его на голову несчастного сиенца, но в этот миг собака, на которую он не обратил внимания, бросив чашку, с коротким рыком, словно подброшенная пружиной, взвилась в воздух и полоснула зубами его по руке.

Синьор Алессандро выронил посох, который со стуком отлетел в сторону, вскрикнул от боли и попытался отшвырнуть собаку ногой, но это только еще больше разозлило ее. Увернувшись от удара, она в мгновение ока располосовала ему штанину, потом подпрыгнула, едва не опрокинув его навзничь, и лязгнула зубами у самого его горла.

Синьору Алессандро стало страшно. Забыв о своем достоинстве, он закричал, призывая на помощь. На его вопли из дверей высунулся привратник. Увидев, что синьор Алессандро отчаянно отбивается от рассвирепевшего пса, он схватил первое, что попалось ему под руку, — полынный веник, и кинулся выручать своего хозяина…

— Гляжу, выскочил он, а дверь настежь оставил, — говорил Коппо. — Ну, я недолго думая юрк в дом, благо время раннее, никого еще во дворе нет. Присел в саду, возле кухни, жду. Тут выбегают и слуги, и хозяйка сама, и кухарка… Потом гляжу, Луиджи тоже выходит. В фартуке своем… Как поравнялся со мной, я ему шепчу: стой, мол, схорони меня, ради Христа. Он глазам своим не верит. Потом все-таки сообразил. Послал кухарку на улицу, а меня в каморе рядом с кладовкой спрятал.

— А как же ты выбрался-то? — спросила Аньола.

— Да там окошко оказалось, заколоченное и невысоко совсем. Я и не знал о нем. Но главное-то потом было. Улучили мы с Луиджи минутку, рассказал я ему и о нищем и о тебе, что ты с монной Марией теперь заодно с чомпи, а сейчас так подошло, что у вас ни крошки хлеба. Натаскал он мне потихоньку всякой всячины, целый мешок, я тем временем доски от окна отодрал. Собираюсь вылезать — вдруг опять Луиджи. «Постой, говорит, я тебе кое-что скажу, может, пригодится. Ведь нищий-то, видать, монне Марии отцом приходится». — «Верно», — говорю. «Так вот, говорит, пока мы тут с тобой валандались с сосисками да со всей этой снедью, синьор Алессандро велел позвать к себе сера Камикули, аптекаря. Смекаешь?» — «Смекаю, — говорю. — Кто этого ворона не знает. Раз он появился, значит, жди покойника». — «Вот то-то, — говорит Луиджи. — Намотай это себе на ус и упреди кого следует. Не иначе как старика этого нищего извести хотят».

— Боже милостивый! — воскликнула служанка. — Надо же хозяйку предупредить! И мессера Панцано. Уж если он своего тестя не защитит… Вот что, — продолжала она, — теперь, пока мы с Эрмеллиной на кухне будем возиться, ты пойдешь к монне Марии и расскажешь ей все, что мне рассказал. Слово в слово… Хотя лучше я сама тебя отведу.

Пока Мария с замиранием сердца слушает сбивчивый рассказ бывшего садовника, а Эрмеллина вместе со служанкой и Катариной изощряются в приготовлении вкусных яств из припасов, добытых Коппо, те, для кого они стараются у жаркого очага, усталые и радостно-возбужденные, уже ушли с пустеющей площади и, оживленно переговариваясь, направлялись к Собачьему переулку. Все были веселы, даже граф Аверардо, уже давно прислушивавшийся к возмущенному урчанию в своем животе. Только Тамбо, шагая между Сыном Толстяка и Марко, был молчалив и словно чем-то недоволен.

— Да что ты как в воду опущенный? — хлопнув его по плечу, воскликнул под конец раздосадованный Сын Толстяка. — Что у тебя случилось?

— Ничего у меня не случилось, — не поднимая головы, отозвался Тамбо. — Я все думаю, почему он боялся.

— Кто боялся?

— Да Ландо этот. Он же боялся нас, как черт ладана. Почему? Значит, совесть нечиста…

— И откуда он вдруг взялся? — заметил Марко.

— А, да будет вам! — проговорил Сын Толстяка. — Конечно, нам надо было раньше подумать, кого выбрать гонфалоньером, у людей спросить. Но уж раз так получилось… Хорошо хоть, что из наших, из чесальщиков…

— Так это не вы и не народ назвали Ландо? — оборачиваясь, воскликнул Ринальдо. — Я спрашиваю, потому что всего второй день, как встал с постели.

— Нет, он сам вдруг вышел и взял знамя, — ответил Марко. — Мы только-только решили посоветоваться…

— Тогда я знаю, кто его послал, этого Ландо, — сказал юноша.

— Послушай, Ринальдо, — останавливаясь, проговорил мессер Панцано, — я видел то же, что ты, знаю то же, что ты, и, верно, думаю то же, что и ты. Поверь мне, не стоит сейчас ничего говорить. Что бы ты ни сказал, какие бы ни высказывал догадки, делу это не поможет, а повредить — повредит. Если Ландо предан тощему народу, — слава богу, значит, все хорошо. Если он предатель, мы увидим это сразу по делам его. И не мы одни — народ увидит, вот что главное. Потому что не ты, Ринальдо, не я, не мы все, здесь стоящие, а только народ может поправить дело, только народ может избрать нового гонфалоньера и призвать к ответу Микеле ди Ландо.

— А ну вас совсем! — воскликнул Сын Толстяка. — В кои-то веки во Дворце приоров не синьор, не богатей, не какой-нибудь там жирный или гранд, а наш брат чесальщик, чесальщик! Понимаете? Никто. В первый раз за сколько поколений! Тут радоваться надо, а вы…

Ринальдо хотел было возразить другу, но в этот момент с криками «Поймали! Поймали!» к ним подбежали двое подмастерьев.

— Кого поймали? Кто вас сюда послал? — строго спросил Сын Толстяка.

— Сера Нуто поймали! — хором закричали парни. — Нас учитель послал. Бегите, говорит, что есть духу.

— Надо спешить, — сказал мессер Панцано. — Старик Гваспарре прав. Если дойдет до самосуда…

Друзья повернулись и почти бегом направились назад к площади.

Барджелло поймали в таверне «Белая грива». Чуть свет, едва только народ начал собираться на площади, он, прихватив своего слугу, выбрался из дворца через одну из потайных дверей и укрылся в этой крошечной таверне на улице Винеджа, в двух шагах от дворца. Мало-помалу улицы наполнились народом. В таверне стало шумно. Чомпи, ремесленники, подмастерья забегали в «Белую гриву» промочить горло, перехватить чего-нибудь на скорую руку. Прислушиваясь к голосам, взрывам смеха, крикам и брани возбужденных плебеев, сер Нуто то и дело вздрагивал и чуть не лишался чувств от страха. Ему казалось, что его ищут по всему городу и вот-вот нагрянут сюда, в эту плебейскую таверну, ворвутся в комнату и выволокут его наружу, на площадь, где, как он понял из разговоров, уже поставили виселицу. Под конец, не в силах дальше выносить эту пытку, он отважился на отчаянный шаг — решил сбрить бороду и усы, постричь как можно короче свою слишком заметную шевелюру в надежде, что в новом обличье его не узнают и не тронут, даже если вздумают обыскивать таверну.

Томино, слуга сера Нуто, не посмел ослушаться своего господина. Несмотря на ужас, который внушали ему толпы оборванцев, бродивших по улицам, он отправился на поиски цирюльника и после долгого отсутствия вернулся, ведя за собой мальчика лет пятнадцати, ученика брадобрея с виа Браке. Сперва сер Нуто рассердился было на слугу, но потом сообразил, что для его безопасности гораздо лучше, что пришел ученик, а не сам мастер. Тем временем мальчик принялся за дело и вскорости довольно ловко освободил барджелло от его роскошной бороды и усов, подстриг его длинные волосы и стал собирать свой инструмент. В этот момент Томино, роясь в кошельке в поисках монеты помельче, машинально спросил барджелло: «Сер Нуто, сколько ему дать?» Сер Нуто готов был собственными руками задушить слугу, но было поздно — ученик уже узнал, кого брил. Однако, будучи парнишкой смышленым, он притворился, будто ничего не слышал, как ни в чем не бывало вышел из таверны, а оказавшись на улице, со всех ног помчался к своему мастеру и обо всем ему рассказал.

Не успел сер Нуто как следует поколотить слугу, как под окнами таверны уже гудела огромная толпа народа. Не помня себя от ужаса, барджелло забился под кровать. Там и нашли его чомпи, вломившиеся в комнату. «Вылезай, сер Нуто, — крикнули ему, — пора должок платить!» Но барджелло словно прирос к полу. Он не двинулся с места даже после того, как потерявшие терпение люди стали колоть его копьями и ножами. Наконец несколько дюжих рук выволокли его из-под кровати и потащили вон из таверны.

Сперва он бесновался как одержимый, отчаянно вырывался, кусался, брыкался, бодался, оглашая улицу звериным визгом. Потом утих, стал заискивать, унижаться и плакать. «Меня повесят? Скажите, меня повесят?» — непрерывно повторял он. Так его довели до улицы Львов. Именно там учитель Гваспарре дель Рикко вытащил из толпы двух подмастерьев и послал их вдогонку за Тамбо, Сыном Толстяка и их товарищами в надежде, что им удастся предотвратить расправу толпы над беззащитным барджелло.

Но они опоздали. К тому времени, когда мессер Панцано с товарищами, обливаясь потом, прибежали на площадь, на виселице болталась лишь одна нога до колена — все, что осталось от некогда грозного и неумолимого сера Нуто. Потом учитель рассказал им о кровавой драме, разыгравшейся на площади.

Еще на улице Львов к серу Нуто, которого волокли за руки несколько человек, прорвался какой-то человек с топором, говорят, отец мальчика, безвинно казненного барджелло месяц назад. С криком «Вот тебе, убийца!» человек этот нанес серу Нуто смертельный удар по голове. Уже мертвого барджелло приволокли на площадь и повесили за ноги. Однако ярость народа, его ненависть к безжалостному палачу была столь велика, что труп тут же разорвали на мелкие части и потом на копьях носили эти отвратительные кровавые ошметки по всему городу и по окрестностям Флоренции.

Так произошло единственное убийство, совершенное тощим народом за все время восстания.

Глава десятая в которой Ринальдо предается воспоминаниям

Ринальдо разбудило солнце. Оно било в раскрытую настежь дверь, по летнему горячее и по-осеннему ослепительное сентябрьское солнце. В хибарке не было ни души. Коп-по, как видно, ушел еще затемно, чтобы на заре попасть в город вместе с повозками зеленщиков. Старуха тоже куда-то исчезла. Ринальдо поднялся с охапки соломы, служившей ему постелью, и тут увидел на столе пресную лепешку, коричневую, будто слепленную из глины, и кружку молока — завтрак, оставленный ему хозяйкой. Подкрепившись, он вышел на волю и сразу словно окунулся в парное молоко. По городским меркам было еще довольно рано, здесь же, на природе, давно уже настал день. Щебетали птицы, жужжали деловитые шмели, на лугу за речкой тихонько наигрывала пастушья свирель и блеяли на выгоне овцы. С огорода за хижиной долетал запах укропа и мяты и еще какой-то знакомый ему и забытый запах, скорее всего мелиссы. Откуда-то издалека, наверное от Сан Джервазио, ветер донес слабый, но чистый звон колокола. Во Флоренции тоже небось звонят колокола.

Ринальдо вздохнул, огляделся по сторонам и пошел по еле видной тропке. Она привела его к Муньоне, к тому месту, где эта речушка, обмелевшая за лето и ставшая узеньким ручейком, образует небольшую заводь, оберегаемую от солнца кустами вереска, которые местные крестьяне зовут метелками. Тут было прохладнее, пахло землей и мокрой травой. Ринальдо лег на берегу, у самого края, подпер голову руками и стал смотреть на воду. Здесь, в заводи, она была гладкой, без морщинок и ряби, только в одном месте, где в нее попадала живая струя, между камнями образовался маленький водоворот. Соринки и щепочки, попадая в него, начинали крутиться, постепенно продвигаясь к середине, и чем ближе они оказывались к центру водоворота, тем стремительнее становилось их движение и тем теснее они сближались друг с другом.

«Вот так и мы», — подумал Ринальдо. Он теперь часто говорил «мы», думая о Симончино и Сыне Толстяка, о мессере Панцано и старом часовщике, о насмешнике Луке ди Мелано, рассудительном Лоренцо Камбини, чудаковатом графе Аверардо, и не только о них, о тех, кого знал в лицо и по именам, но и о многих незнакомых ему людях, рядом с ним кричавших на площади, голодавших, споривших до хрипоты на сходках. За эти два месяца, до отказа набитых событиями, страстью и борьбой, тысячи людей, до сих пор незнакомых, чужих друг другу, соединились в одно нерушимое братство, объединенные одной верой, одной ненавистью, одной судьбой. Глядя на своих друзей, Ринальдо иногда спрашивал себя, как же будет потом, когда все кончится, придет в спокойствие, когда они разойдутся и заживут каждый своей жизнью? И только теперь, потеряв двоих из них и поняв, что они значили для него, он обрел ответ, которого раньше не находил. Теперь он знал, что они уже никогда не смогут отделиться друг от друга стенами своих домов.

«Вот так и мы», — машинально повторил про себя Ринальдо. Вчера, пока они с Коппо добирались до хижины его родственницы, и сегодня, с той минуты, как он открыл глаза, в голове у него все время звучали какие-то мысли, словно обрывки разговоров, лезущих в уши, когда стоишь в уличной толпе, чужих, бессмысленных, ненужных тебе разговоров. Они проносились, эти мысли, и улетали, не задевая, не касаясь того единственного, ни на миг не исчезающего сознания, которое наполнило все его существо, как наполняет ночную комнату звенящая тишина: Тамбо и Марко Гаи остались во дворце, беззащитные, истекающие кровью, обреченные…

Ринальдо сжал голову руками, закрыл глаза и увидел Микеле ди Ландо, не прежнего — нового, разодетого, потолстевшего. И услышал его крик, тонкий, визгливый: «Вы требуете присяги? Вот вам моя присяга!» Все, что случилось дальше, было так неожиданно и произошло так быстро, что ни он сам, ни Тамбо, ни Марко не успели даже пошевелиться. Потом он увидел лицо Марко, удивленное и растерянное. Он смотрел на свою руку, она была в крови. В это время Тамбо как-то странно съежился и схватился за бок. По пальцам у него текли красные ручейки. Он упал на колено, кивнул на дверь. Возле нее никого не было. «Беги, расскажи, — хрипло прошептал он. — Расскажи». И тут Ринальдо понял, что важнее этого ничего нет. Он должен рассказать о том, что увидел, иначе никто никогда не узнает, что произошло. Ландо с ножом в руках отскочил, ожидая ответного удара. Ринальдо стоял слишком далеко и не успел ему помешать. Стража не остановила его, ей не приказывали никого задерживать. Он выскочил на улицу и побежал к Санта Марии Новелла. Он не помнил, как бежал, как добежал, что говорил. Он пришел в себя только после того, как услышал крик Сына Толстяка: «Ты с ума сошел!», и почувствовал, что тот трясет его за плечи. Ему долго не верили, потом стали о чем-то спорить. Он не знал, о чем, хотя сидел вместе со всеми и слушал. Потом ему сказали, что он должен бежать из города. Он не понял. «Тебя убьют, обязательно убьют! — кричали ему. — Ты же единственный свидетель!..» А ему было все равно. И все же по общему решению Коппо увел его из города к своей родственнице.

Перед ним, почти у самого его лица, из травы выбрался крошечный, с ноготь, лягушонок, влез на листочек и замер раскорякой, забыв подтянуть заднюю лапку и удивленно вылупив на Ринальдо свои немигающие выпуклые глазенки. Лягушонок был смешной, но Ринальдо не улыбнулся. Ему вспомнились слова мессере Панцано. «Тамбо знал, на что идет, — мрачно говорил он. — Он о многом догадывался и не в пример нам предвидел самое худшее. Теперь я понимаю, почему он с такой яростью настаивал, чтобы во дворец послали не меня с Симончино, как решили прежде, а его вместе с Марко, а вместо сера Аньоло Латини пошел бы Ринальдо. Латини с его одышкой не сумел бы убежать. Да, друзья мои, чтобы открыть глаза народу, они с Марко решили рискнуть своей жизнью. И если мы не хотим до могилы презирать себя, мы должны сделать все, что можем, и даже больше, чем можем, чтобы выручить их, нашего Марко и нашего Тамбо. Мы должны поднять весь народ, если надо, взять дворец, разнести его по камушку. Пусть завтрашний день станет последним днем предателя Ландо». Он помолчал, потом тихо пробормотал, словно про себя: «Но почему же он именно сегодня, не вчера, не на прошлой неделе, а именно сегодня решил идти в открытую? Как бы нам и на этот раз не оказаться такими же слепцами, какими мы были весь этот месяц…»

Последние слова рыцаря вспомнились Ринальдо еще вчера, в оливковой роще, где они отдыхали вместе с Коппо, и с тех пор не выходили у него из головы.

После своего вступления во дворец в памятный день двадцать второго июля Микеле ди Ландо почти двое суток правил Флоренцией единовластно, рассылал указы от имени гонфалоньера справедливости тощего народа, казнил и миловал по своему разумению, владел ключами, запирал ворота города, писал письма и издавал указы от своего имени. Первый свой указ он издал вечером, за два часа до полуночи того же дня. Ринальдо помнил его. «Никто, — говорилось в указе, — какого бы состояния и происхождения он ни был, не должен наносить оскорбления ни нашему подеста, ни мессеру капитану народа, ни мессеру исполнителю под страхом лишения имущества и жизни, чтобы тощий народ не наносил обиды при своей бешеной грубости ни одному из этих трех правителей». В то время, упоенные своей победой, чомпи не обратили на этот указ особого внимания. Большинство поняло его как требование уважать должностных лиц, облеченных властью самим тощим народом. Но сейчас, когда от прежних восторгов не осталось и следа, для Ринальдо стал ясным как день истинный смысл этого указа. Обуздать, утихомирить чомпи — вот чего хотел Ландо.

Через два дня после своего вступления в должность гонфалоньера справедливости Ландо назначил выборы правительства. Сами выборы проходили как и прежде, обычным порядком, при помощи бобов. Черные бобы — «за», белые — «против». Микеле сам выкрикивал имена кандидатов в приоры, заглядывая в список, который был у него. «Значит, так, — говорил он, — за тех, кого вы желаете, кто вам мил и нравится, бросайте черный боб, а кто нет — белый». Все было привычно, как должно было быть, вот только списки… Никто из чомпи и в глаза их не видел. Кто их составлял — бог весть. Только не народ. Когда к вечеру двадцать четвертого июля на площади устроили празднество по случаю избрания нового приората и объявили, кто избран, многие ахнули. От чомпи избрали Леончино ди Франкино и Боннакорзо ди Джованни — закадычных приятелей Ландо.

Потом снова были торжества. Ландо снова кричал с балкона — о полуторатысячном народном ополчении, о том, что оно прибавит силы тощему народу и что коммуна берется содержать его на свой счет. Тут же, на площади, всем полутора тысячам арбалетчиков выдали первую получку. А через десять дней ополчения не стало. Заложив у ростовщиков свои арбалеты, ополченцы разбредались кто куда, поскольку на то нищенское жалованье, которое положили им приоры, не то что семейному — одинокому-то человеку и то прокормиться было невозможно. Так приоры и Гонфалоньер Микеле ди Ландо снова оставили народ в дураках. Но это было не самое большое предательство Ландо. Страшнее всего для чомпи было то, что, несмотря на многочисленные указы Ландо об открытии сукнодельческих и всяких иных мастерских, лавок и складов, они продолжали оставаться на запоре. Не все, конечно. Кое-кто из сукноделов открыл свои мастерские, но таких было немного. Большинство же богатых горожан, владельцев мастерских, укрылись в своих виллах за пределами города и не думали возвращаться во Флоренцию. А есть-то надо было всем. Многим тысячам чесальщиков шерсти, шерстобитов, аппретурщиков, переносчиков шерсти и сукон, рабочих у красильных чанов, промывальщиков и ткачей — словом, всем тем, у кого не было ничего, кроме пары своих собственных натруженных рук. А тут еще хлеб вздорожал, потому что жирные пополаны и гранды, имевшие имения за городом, не пускали во Флоренцию ни одного воза с зерном и даже ухитрялись вывозить то зерно, что хранилось на городских складах Ведомства изобилия. Чомпи начали голодать.

Лоренцо Камбини, Марко Гаи, Сын Толстяка, Лука ди Мелано, Камбио ди Бартоли, Тамбо и все, на кого народ привык смотреть как на своих вожаков, ходили почерневшие, со впалыми щеками и разучились улыбаться. Давно были розданы те два мешка медных кватринов, что по монетке собрали в мае месяце. Мессер Панцано с помощью графа Аверардо и нескольких отчаянных парней из мастерской Альбицци тайком перевез в город все запасы муки, какие только мог наскрести в амбарах своего имения. Но это была капля в море. Слишком много было голодных ртов.

Мария вместе с Аньолой поселилась в хижине Эрмеллины, благо брата ее по целым неделям не бывало дома, как, впрочем, и остальных мужчин, не исключая мессера Панцано. Почти каждый день их навещала Катарина, не любившая сидеть дома одна соломенной вдовой. Пока Мария и Эрмеллина вместе со служанкой бродили по окраинам города в поисках крапивы или лебеды, она прибиралась в доме или шила приданое для маленького. Как-то в середине августа в гости к крестнице забрел теперь уже бывший смотритель часов Никколо дельи Ориуоли с пучком дикого щавеля в тряпице. Он рассказал, что прошлой ночью у них в Сан Фриано от голода умерло сразу шестеро ребятишек.

В тот вечер женщины допоздна просидели в долгих летних сумерках на ступеньках крыльца, мечтая вслух о чуде, которое дало бы им силу помочь людям, тем несчастным, обездоленным беднякам, которые были бедняками при старой власти и не разбогатели при новой, которые прежде еле сводили концы с концами, а теперь подыхали с голоду. И чуду, о котором они мечтали, суждено было случиться. Но много ли радости смогло принести оно им, не растворилась ли она, эта радость, как уходящий путник в тумане, в горечи разочарования?

На другой день Коппо, посланному с каким-то поручением, случилось проходить мимо дома Алессандро Альбицци. Он всегда проходил мимо этого дома с опаской, а когда можно было, так и вовсе старался обойти его стороной. На этот же раз словно что-то толкнуло его на знакомую улицу. Перед домом Альбицци стояли люди, та особая, сдержанно-шумная, глазастая, любопытная толпа, которая всегда собирается там, где случается несчастье. На свободном пространстве перед дверьми дома двое гробовщиков устанавливали скамьи, покрытые белым полотном. «Кто же это умер?» — спросил Коппо, подойдя к толпе. «Дочка ихняя, царствие ей небесное», — словоохотливо отозвалась скрюченная старушонка. «Паола? — воскликнул Коппо. — Господи, как же так? Такая молодая, ребенок совсем!..» — «На все его святая воля», — отозвалась старуха и, гордая своей осведомленностью, без всякой просьбы со стороны бывшего садовника принялась рассказывать о том, как произошло несчастье, то и дело ссылаясь на авторитетное мнение кухарки, которая «все знает, что в доме делается, даже получше хозяина».

Началось все как будто с пустяка. Синьору Алессандро принесли яблоки — две корзинки, большую и маленькую. Привратник, не зная посыльного в лицо, не впустил его в дом, а позвал кухарку. Та хотела было забрать яблоки и отнести на кухню, однако посыльный, мальчик лет четырнадцати, не отдал корзинок, сказав, что ему велено передать яблоки синьору Алессандро в собственные руки. На беду, синьора Алессандро не было дома. «Тогда я его подожду», — сказал посыльный и уселся в уголке вместе со своими корзинами. Так прошел почти час. За это время кухарка раз двадцать влетала в привратницкую. Она просто кипела от негодования. Виданное ли дело, какой-то мальчишка боится доверить ей несчастную корзинку яблок! Ей, кухарке, распоряжающейся всеми ключами! «Что я их, съем, что ли?» — кричала она. «Их нельзя есть, они сосчитаны», — простодушно отвечал мальчик. Чтобы избавиться от несносного для нее присутствия наглого мальчишки и все же поставить на своем, кухарка наконец предложила посыльному отнести корзинки в студио синьора Алессандро и оставить их там до его прихода. Мальчику и самому надоело ждать, поэтому, поверив кухарке на слово, что в студио яблоки останутся в целости и сохранности, он отнес их наверх и ушел. К тому времени весь дом только и говорил что о необыкновенных яблоках, которые принесли синьору Алессандро. Всех разбирало любопытство, а особенно Паолу. Улучив минутку, когда поблизости никого не было, она пробралась в отцовский студио, взяла из большой корзинки самый красивый плод и принялась его есть. К ее удивлению, яблоко оказалось самым обыкновенным, даже с кислинкой. Тогда она решила попробовать яблоко из маленькой корзинки. Оно показалось ей гораздо более сочным, однако, даже не успев доесть его, она вдруг почувствовала дурноту и резь в желудке. Вернувшийся синьор Алессандро нашел дочь на полу. Она лежала скорчившись и стонала от боли. Рядом валялся огрызок яблока. Увидев его, синьор Алессандро все понял. Закричав как безумный, он немедленно послал за аптекарем сером Камикули, но было уже поздно. Тою же ночью бедная Паола в страшных муках отдала богу душу.

Слушая рассказ болтливой старухи, Коппо невольно вспомнил ссору синьора Алессандро с нищим слепцом, слова повара о том, что хозяин позвал аптекаря Камикули, и тотчас догадался, кто прислал синьору Альбицци отравленные яблоки и кому они предназначались. «Хорошо бы предупредить старика, а то, не дай бог, явится сюда…» — подумал бывший садовник. Он машинально оглянулся и чуть не вскрикнул от удивления, увидев в конце улицы знакомую фигуру нищего. Спотыкаясь, словно пьяный, слепец торопливо ковылял за своей собакой, явно направляясь к дому Альбицци. Коппо бросился ему навстречу. «Стой, дедушка! — крикнул он. — Нельзя тебе туда!» — «Пусти… моя дочь… — дрожащими губами пролепетал нищий. — Злодей… он убил жену… а теперь дочку… мою Марию…» С великим трудом удалось Коппо втолковать старику, что умерла совсем не Мария, а родная дочь синьора Алессандро, Паола, что его Мария жива-здорова и вместе с мужем сбилась с ног, разыскивая его по всему городу…

Ринальдо грустно улыбнулся, вспомнив счастливое, залитое слезами лицо Марии. А его дядя, синьор Алессандро, говорят, за одну ночь превратился в дряхлого старика… Как все странно переплелось в этом мире! Радость и горе, они как две стороны монеты — вечно рядом и неотделимы друг от друга.

На другой день при содействии мессера Панцано и нотариуса сера Аньоло Латини Чекко получил от настоятеля Сан Сальви свою тысячу флоринов. Казалось, он должен был чувствовать себя счастливым. Сколько он мечтал об этих деньгах, и вот они у него в руках. Но странное дело, глядя на эту неправдоподобно огромную груду золота и серебра, он не испытывал никакой радости. Больше того, эти деньги мешали ему, мешали чему-то разбуженному в его душе встречей с дочерью, которую он не чаял уже увидеть в живых. Наконец он понял, что должен сделать. «Знаешь что, дочка, — сказал он, когда они вместе с Марией сидели вечером на крыльце дома Эрмеллины, держась за руки, словно боясь, что судьба снова разъединит их. — Знаешь, не было у нас этих денег, и ни к чему они нам. Без них проживем. Грех сидеть на золоте, когда кругом люди голодают». Мария радостно вскрикнула и побежала поделиться новостью с Эрмеллиной. Аньолу тотчас послали за женой Тамбо. Она прибежала сияющая, словно именинница. Вскоре пришел и Тамбо, приведя с собой неразлучную троицу — так прозвали мессера Панцано, Сына Толстяка и Ринальдо. Решено было разделить деньги по совести между всеми голодающими чомпи. Ночь напролет мужчины пересчитывали монеты, а женщины шили маленькие мешочки и перекладывали в них столбики золотых флоринов, серебряные гроссы, балоньины и кватрины так, чтобы в каждом было по сто лир. К утру они еле держались на ногах от усталости, зато на душе у них был праздник. «Господи, как их много! — воскликнула Эрмеллина, глядя на груду мешочков, выросшую на столе. — Теперь-то у всех будет еда, всем хватит!»

Денег хватило на неделю. «Нет, милостыней народ не накормишь, — говорил Сын Толстяка. — Работа людям нужна. Если бы Ландо и приоры хотели, то давно бы уже заставили жирных открыть мастерские. Других надо приоров выбрать, вот что я скажу. И гонфалоньера другого надо. Не такого, как этот Ландо. Самостоятельного».

Взбудораженный воспоминаниями, Ринальдо встал с земли и побрел назад по тропинке. Наверху, там, где кончалась тень, его обдало жаром, но он даже не заметил этого. Что же все-таки произошло, мучительно думал он, что вдруг придало храбрости Микеле ди Ландо? Ведь чомпи и их вожаки устроили все как нельзя разумнее. Три недели правления Ландо открыли им глаза на многое, они уже не были теми доверчивыми простачками, какими выглядели во время июльских событий. За полмесяца до вчерашней трагедии во Дворце приоров, пятнадцатого августа, вожаки чомпи, тайно собравшись в капелле монастыря Санта Мария Новелла, порешили избрать новое правительство, а Микеле ди Ландо вместе с его приорами изгнать из дворца.

Через полторы недели все было готово. На поле за монастырем, расположенным по ту сторону Арно, на окраине картьеры Санто Спирито, называемой Камальдоли, собралось больше двух сотен чесальщиков и наемных рабочих, которые избрали тех, кто должен был стать во главе всех дел чомпи до тех пор, пока народ не выберет новое правительство взамен приората Ландо. Выбрали восемь человек — по двое от каждой картьеры — и нарекли их «Восемь святых божьего народа». Назвали самых деятельных, на деле доказавших свою преданность чомпи: мессера Панцано, Тамбо, Сына Толстяка, Луку ди Мелано, чесальщика Пьеро Чири, Марко Гаи, Бартоломео ди Якопо, по прозвищу Воз, и Аньоло из прихода Сан Николло, которого все звали Баккано. Восемь святых тотчас взялись за дело. Через день они призвали народ обсудить новую петицию, которую, по правде говоря, только по привычке называли петицией, поскольку она гораздо больше походила на ультиматум.

Глава одиннадцатая из которой читатель узнает, как Сальвестро Медичи решил отпраздновать день святого Джулиана

В церковь Санта Мария Новелла набилось столько бедного люда — яблоку упасть негде. Сер Аньоло Латини, ставший одним из четырех нотариусов Восьми святых божьего народа, зачитывал первоначальный текст петиции, учитель Гваспарре дель Рикко вызвался быть писцом. Никогда Ринальдо не видел такого шумного, буйного сборища. Никто не оспаривал петицию по существу, зато каждый стремился выразить то или другое требование в самых крепких выражениях, самым категоричным образом. «Пиши, Гваспарре, — наседал на учителя один, — хочу, чтобы…» «Нечего мямлить, — кричали с другой стороны, — пиши, Гваспарре, как я говорю!» В этот момент третий, приставив к горлу Гваспарре меч, разрывал на части написанное ранее и, протягивая учителю новый лист бумаги, рычал: «Пиши!»

Требовали изгнать приоров, глав городских ополчений, распустить Консисторию свободы, созданную по предложению Ландо восьмого августа, потому что два новых цеха стали заодно с жирными. Одним словом, видно было, что чомпи во всем разобрались и хотят, чтобы все должности заняли люди честные и преданные народу.

На другой день, в субботу двадцать восьмого августа, чем свет на площади Святого Марка собралось несколько тысяч чомпи. Как только пробило терцу, толпа с криками «Да здравствует тощий народ и цехи!» внезапно со всех сторон вступила на площадь и окружила Дворец приоров. Мессер Панцано вошел во дворец, передал петицию чомпи и не уходил до тех пор, пока она не была прочтена и одобрена приорами и коллегиями и утверждена канцлером Калуччо Салутати, который поставил на ней большую печать коммуны.

Теперь оставалось выбрать новое правительство.

На следующий день, в воскресенье, площадь перед дворцом снова заполнили толпы вооруженного народа.

Новым гонфалоньером справедливости выбрали Бартоломео ди Якопо, за свою неимоверную силу получившего прозвище Воз. От картьеры Санта Мария Новелла приором избрали другого чомпо, Джованни ди Доменико, по прозвищу Триа. От семи старших цехов прошли шерстяник, купец и вышивальщик, от четырнадцати младших — два кузнеца и сапожник. Еще в Камальдоли чомпи решили, что новый приорат будет подчиняться Восьми святым божьего народа, поэтому Сын Толстяка, мессер Панцано, Марко и остальные святые божьего народа на ночном совете в капелле Аччайоли во дворе монастыря Санта Мария Новелла порешили, что Микеле ди Ландо, его приоры и все члены коллегий, так же как и вновь избранное правительство, должны будут присягнуть им и на Библии поклясться в верности тощему народу.

В понедельник Пьеро Чири, Лука ди Мелано вместе с нотариусом сером Латини пошли во дворец и объявили приорам об этих требованиях. Приоры было заартачились, но грозный голос толпы на площади сделал их сговорчивее. Только Ландо наотрез отказался приносить присягу. Из-за него-то на следующий день и отправились во дворец Марко, Тамбо и Ринальдо. Все, может быть, кроме Тамбо да мессера Панцано, были уверены, что, оставшись в одиночестве, Ландо присягнет Восьми святым, никто не ожидал, что он нападет на посланцев чомпи: все события последних дней, решительные и последовательные действия Восьми святых, почти взявших в свои руки управление коммуной, не оставляли, казалось бы, никаких сомнений в том, что трусливый и вместе с тем по-своему смекалистый Микеле ди Ландо смирится с необходимостью. Если он настолько осмелел, значит, произошло что-то чрезвычайно важное, чего чомпи не знали. Что?

Увы, многого, слишком многого не знали чомпи. И в первую очередь той бездонной бездны, населенной уродливыми призраками злобы, алчности и гордыни, что отверзают в душах людских власть и богатство. Они верили во всеобщую справедливость и благородство, хотели, чтобы все было свято и хорошо для богатого и для бедного, чтобы все были довольны, чтобы и бедные и богатые были равны в правах и обязанностях, не ведая, что в этом-то и заключено их заблуждение, ибо в нашем мире у кого сила, у того и власть. Однако заблуждение их порождено было не глупостью или тупоумием, в которых обвиняли их благородные пополаны, а детским легковерием и наивностью. Они бросили карды, сменив их на арбалеты и копья, оставили мастерские и вышли на площадь не затем, чтобы разбойничать, а для того, чтобы потребовать то, чего их несправедливо лишили богатые, — человеческой жизни и человеческих прав. Голодные, они не украли ни корки хлеба, доведенные до крайности унижениями и притеснением, они не прибегали к террору, не пролили ни капли крови, если не считать расправы над кровожадным барджелло. Так же, думали они, должны поступать и их противники.

Легкая победа, одержанная ими в июльские дни, многочисленность их рядов родили в их душах еще одну иллюзию. Нас много, поэтому мы сильны, думали они и ошибались, потому что истинная сила оставалась у тех, кому принадлежали мастерские и дворцы, земля и капиталы, запасы зерна и всевозможных товаров, у кого были друзья и единомышленники за городскими стенами, в других городах Тосканы — у жирных пополанов. Видели ли это чомпи? Нет! Они были слишком ослеплены своей игрой во всеобщее равенство. Они не замечали даже, как от них все больше отдалялись те, кто в июльские дни стоял с ними рядом на раскаленной площади, — цеховые ремесленники. У каждого из них была какая-то своя собственность, пусть небольшая, но своя, свои доходы, и равенство, которое проповедовали чомпи, пугало их. Они не хотели равенства с бедняками и голытьбой. Их помыслами было — сравняться с жирными. К ним они и потянулись, бросив на произвол судьбы своих вчерашних союзников, которые помогли им обрести цеховую самостоятельность.

Да, многого не знали чомпи, о многом не догадывались, многого не могли взять в толк. Зато был человек, который все видел, все знал, изо всего умел извлечь для себя пользу. Этим человеком был Сальвестро Медичи. В отличие от своих наивных, совестливых врагов — а после партии его единственными врагами оставались чомпи, — он считал, что в политической игре, особенно в такой крупной, какую вел он, все средства хороши, если они ведут к цели.

Войдя вместе с Ландо во дворец, он с первого же дня, с первого часа принялся терпеливо плести паутину нового заговора, небывалого, грандиозного заговора, заговора всех «добрых пополанов» против взбунтовавшейся черни, заговора, который обещал наконец привести к осуществлению его честолюбивой мечты.

К концу августа все было готово. Тысячи людей из числа жирных пополанов, посвященных в заговор, тайно вооружившись, ожидали лишь сигнала, чтобы напасть на чернь. В воскресенье двадцать девятого августа, после того как чомпи, избрав новых приоров и гонфалоньера справедливости, веселые и довольные покинули площадь, Сальвестро решил, что настало время открыть свой план разгрома чомпи приорам и гонфалоньеру Микеле ди Ландо. За час до полуночи в уютном Зале двухсот на скамьях, расставленных вдоль стен, расположились приоры, члены комиссии Восьми войны, капитан народа и канцлер Калуччо Салутати. Посредине, на возвышении, сидел Микеле ди Ландо. Как первый человек в государстве, он занимал почетное председательское место и единственный из всех мог говорить, не поднимаясь с кресла. Раздобревший, искусно причесанный, надушенный, в богатой одежде, сверкавшей золотым шитьем, с тяжелой золотой цепью на шее, он не имел ничего общего с тем лохматым, оборванным чесальщиком, сыном тюремной прачки, который месяц назад, испуганно озираясь, впервые переступил порог Дворца приоров. «И откуда что берется!» — глядя на своего бывшего приятеля и собутыльника, с завистью думал Ленчино ди Франкино. Теперь, когда он стал приором, его тоже одели, как синьора, но в душе он все равно чувствовал себя чесальщиком и никак не мог победить в себе плебейскую почтительность ко всем, кто его окружал здесь, даже к важным слугам, приходившим стелить ему постель.

Первым заговорил Сальвестро. Обрисовав в самых мрачных красках ту бездну разорения и упадка, в которую ведут коммуну чернь и те, кого она именует «Восемь святых божьего народа», он объявил, что комиссия Восьми войны, созданная затем, чтобы охранять безопасность коммуны, решила не медлить более и разом покончить с язвой, разъедающей благополучие государства.

— У нас есть план, которым я хотел бы поделиться с вами, синьоры, — говорил он. — Но, прежде чем открыть его, я должен быть уверен, что нас не предадут, ибо среди нас есть человек, чье происхождение и вся прежняя жизнь не внушают особого доверия. Я говорю о гонфалоньере Микеле ди Ландо.

При этих словах Ландо побледнел как полотно, потом побагровел и, сжав кулаки, вскочил с кресла.

— Он из стана наших врагов и служит за деньги, — невозмутимо продолжал Сальвестро, делая вид, что не замечает бешенства, овладевшего гонфалоньером. — Его бывший хозяин синьор Алессандро Альбицци заплатил ему за разные услуги сто сорок пять флоринов. В июле ему выдана из казны почти сотня флоринов. Третьего августа как Гонфалоньер он получил полное вооружение с гербом коммуны и серебряный кубок со ста золотыми флоринами. Я не попрекаю его этими деньгами, однако, с другой стороны, скажу прямо, понимаю и не осуждаю тех благородных граждан, которые не доверяют тем, кто продает свои услуги за золото, и считают, что чомпо, человек без роду без племени, всегда останется чомпо…

— Я не чомпо! — крикнул Микеле ди Ландо. — Вы не смеете! Я, может быть, больше вас ненавижу этих чомпи!

— Ты напрасно ерепенишься, Микеле, — холодно проговорил Сальвестро, — я помню, что седьмого числа ты записался в цех колбасников. Но ты был чомпо, и, если хочешь, чтобы тебе верили порядочные люди, ты должен на распятии поклясться, что будешь держать в секрете все, о чем нынче услышишь, чтобы ни один чомпо об этом не узнал.

Тем временем аптекарь Дини, Барди, Магалотти и Джованно ди Леоне, богатый торговец зерном, поднялись со скамьи и подошли к тому месту, где сидел Гонфалоньер справедливости.

— Микеле ди Ландо, — сказал Магалотти, — нам поручено принять у тебя присягу. Ступай за нами в капеллу.

Ландо метнул на них злобный взгляд, молча встал с кресла и быстрым шагом вышел из зала. Когда он, мрачный, ни на кого не глядя, вернулся на свое место, Сальвестро громко объявил, что за доблесть и стойкость, проявленные гонфалоньером, за то, что он показал себя добрым и разумным гражданином в столь опасные и трудные времена, приоры постановили выдать ему в награду двести шестьдесят три золотых флорина и двадцать один сольдо и утвердили его полноправным членом Консистории свободы.

Пока Сальвестро говорил, Микеле ди Ландо все больше приободрялся, мало-помалу обретая обычную свою наглость и самоуверенность. Под конец ему уже стало казаться, что пережитое только что унижение — пустяк по сравнению с ожидающими его благами и наградами.

— Этот негодяй далеко пойдет, — наклонившись к Томмазо Строцци, прошептал Альберти.

Опытный политик не ошибся. Однако даже он, всю свою жизнь посвятивший интригам и заговорам, в те августовские дни не мог предвидеть, какой власти и каких почестей добьется этот невежественный чесальщик шерсти из мастерской Алессандро Альбицци.

Между тем Сальвестро будничным голосом, словно речь шла о чем-то совсем обычном, принялся излагать приорам свой план разгрома чомпи. Внешне план был прост: приоры должны назначить на один из ближайших дней, например на праздник святого Джулиана, торжественное собрание всех цехов и ополчений для приема знамен в знак единения. Для всех цехов, кроме чомпи, которые ни о чем не должны догадываться, это будет сигналом к началу действий. Когда перед дворцом соберутся ополчения всех цехов, мясники и хозяева таверн закроют все выходы с площади, вместе с жирными и ремесленниками младших цехов нападут на ничего не подозревающих чомпи и перебьют их сколько смогут, хоть всех до единого.

— А станут ли ремесленники средней руки помогать жирному народу? — с сомнением проговорил Спинелло Борси. — Не переметнутся ли они на сторону чомпи, как в июньские дни?

Сальвестро улыбнулся. Благодаря стараниям Восьми войны и его, Сальвестро, скромным усилиям соглашение мелких ремесленников со старшими цехами уже достигнуто. Его следует только укрепить и расширить. Надобно сделать так, чтобы весь народ Флоренции и окрестных городов и селений ополчился против чомпи, возненавидел их, чтобы каждый добрый горожанин, в каком бы цехе он ни состоял, видел в чомпи своих личных врагов, жаждал бы их смерти и погибели.

— Да как же это сделать? — воскликнули разом несколько человек. — День Джулиана послезавтра. Как за день поднять всех, всех без исключения, жителей города и контадо? Есть ли к тому средство?

— Есть, — тихо ответил Сальвестро. — Слухи — вот то средство, которое сокрушит неистовство черни. Пусть господа приоры и Гонфалоньер справедливости пустят слух, будто чомпи хотят синьора, будто хотят погубить Флорентийскую республику. Пусть народ думает, будто чомпи хотят сделать своим капитаном мессера Бартоломео ди Смидуччо да Сан Северино, будто хотят во главе с ним пройти по всем землям республики, грабить, изгонять и убивать всех добрых жителей, присваивать их добро, а потом, продав город тому, кто больше даст, уйти в Сиену, пропить и прокутить там все награбленное богатство. Пусть люди думают, будто на своей сходке в Камальдоли чернь порешила дать всем, кто только пожелает, три дня на разграбление города…

— Остановись, Сальвестро! — воскликнул Салутати. — Кто же этому поверит?

— Дорогой мой Калуччо, — с усмешкой ответил Сальвестро, — ты должен не хуже моего знать, что народ всегда верит в то, во что ему велят верить. Так было всегда, так будет и на этот раз.

— Верно, все верно! — воскликнул вдруг Микеле ди Ландо, вскакивая с места. Злоба, кипевшая у него в груди, требовала отдушины, и она нашлась. — Я сам, сам буду кричать об этом на всех перекрестках. Какому-нибудь чесальщику не поверят, а гонфалоньеру поверят! Завтра же вся Флоренция будет говорить о том, что чомпи хотят синьора. А послезавтра, клянусь, народ раздавит подлую чернь, как гадину!..

Через день он наступил, праздник святого Джулиана. Он пришел непраздничный, тревожный, какой-то блеклый, несмотря на безоблачное небо, навалился на город тяжелой, злой жарой. С рассвета на площади начали собираться кучки ремесленников, потом там и сям появились небольшие группы людей побогаче, купцов, держателей таверн и кабачков, сапожников, менял, мясников и даже сукноделов и шерстяников. Едва на колокольне Бадии пробили терцу, гонфалоньеру Микеле ди Ландо сообщили, что пришли чомпи, двое из Восьми божьего народа и нотариус, что держатся они очень нагло, требуют, чтобы Гонфалоньер вышел к ним и на Библии поклялся в верности тощему народу.

— А! Явились! — со злобной радостью крикнул Ландо. — Ну что ж, скажите им, что я выйду!

Читатель уже знает, какой прием оказал Микеле ди Ландо посланцам чомпи. После бегства Ринальдо, Тамбо и Марко Гаи, раненных, истекающих кровью, связали по рукам и ногам и бросили в пытную камеру под башней дворца. Вскоре после этого дворцовые ворота распахнулись, и на площадь вышел небольшой, но прекрасно вооруженный отряд солдат дворцовой стражи. Впереди со знаменем гонфалоньера справедливости шел сапожник Бенедетто Карлоне. Следом за ним на коне ехал Микеле ди Ландо в латах и при полном вооружении. Выехав на середину площади, он сделал знак своему отряду остановиться, поднялся на стременах и крикнул:

— Да здравствует народ и цехи! Смерть тем, кто хочет синьора! Смерть подлым чомпи! Это они, рвань несчастная, чесальщики, шерстобиты, порешили на своих сходках разорить город, ограбить и перебить вас, честных горожан, а потом продать Флоренцию синьору, чтобы навеки сгинула наша республика.

Площадь возмущенно загудела.

— А подбивают их на эти злодеяния, — еще громче крикнул Ландо, — негодяи из негодяев, облыжно назвавшие себя Восемь святых божьего народа. Не святые они, а разбойники и лиходеи наши! Смерть негодяям!

— Смерть им! Смерть! — закричали вокруг.

— Двоих из этих Восьми святых, — продолжал Ландо, — приоры с божьей помощью только что схватили и заточили в башню. Я еду, дабы довершить начатое, напасть на остальных, перебить их без жалости и освободить город от скверны. Кто хочет послужить доброму делу, пусть идет за мной!

В одну минуту вокруг него сгруппировалась большая толпа горожан, главным образом ремесленников, вооруженных мечами и арбалетами.

— В Санта Мария Новелла! — крикнул Ландо, пуская коня. — За мной, добрые пополаны! А вы, кто остался, до моего возвращения не пускайте чомпи на площадь!

С криками «В Санта Мария Новелла!», «Смерть главарям чомпи!» отряд добровольцев огромной беспорядочной толпой двинулся следом за своим гонфалоньером справедливости. Однако их ждало разочарование. Ни в монастыре, ни поблизости от него не оказалось ни одного чомпо. Получив предупреждение от Ринальдо, Восемь святых по совету мессера Панцано перенесли место сбора отрядов божьего народа на площадь Святого Марка. Не найдя никого в Санта Мария Новелла, Микеле ди Ландо со своим воинством через мост алла Каррайа направился в Ольтрарно в надежде настичь своих врагов в их излюбленных сборных пунктах — у монастыря Санта Спирито или у Санта Кармине.

Глава двенадцатая о том, как Леончино ди Франкино добился наконец награды

Между тем чомпи быстро и без лишнего шума группами и поодиночке собирались на просторной площади перед монастырем Святого Марка. Каждый тотчас находил место в отряде своей картьеры, не было ни суеты, ни спешки, однако, пока Ландо метался по улицам в Ольтрарно, чомпи уже успели собрать главные силы и двинулись на площадь. Все уже знали об аресте Марко Гаи и Тамбо. Конечно, ничего хорошего в этом известии не было, но никто не отчаивался, все верили, что так или иначе им удастся вызволить своих товарищей. Ведь удалось же им в прошлом месяце вызволить Симончино. К тому же завтра должно было вступить во дворец новое, теперь уже по-настоящему их правительство во главе с Бароччо, который не чета этому прохвосту Микеле ди Ландо. Уж он-то тотчас освободит обоих.

Миновав виа Калимала, передовой отряд чомпи, следовавший за своим знаменем, вступил на улицу Пор Санта Мария и подошел к узкой улочке Вакеречча, которая вела на площадь. Улица была безлюдна, только в начале ее прямо на мостовой сидел человек, в котором многие сразу узнали блаженного Джованни, который обычно собирал милостыню на паперти святой Нунциаты. Отряд остановился.

— Что же это ты, Джованни, на самом солнцепеке уселся? — проговорил, подходя к юродивому, Лука ди Мелано. — Сел бы в сторонку. Нам пройти надо.

Джованни замычал и затряс головой.

— Вставай, вставай, дай нам пройти, — повторил Лука.

Юродивый жалобно замычал, отрицательно покачал головой и замахал руками, будто призывая стоявших перед ним вооруженных людей повернуть обратно.

— Экий ты, братец, с тобой не договоришься, — с досадой сказал Лука ди Мелано. — Мео, — крикнул он Сыну Толстяка, — давай-ка снесем его в сторонку. Дорога каждая минута.

Вдвоем они подняли блаженного, который оказался легким, как ребенок, отнесли к дому на углу улицы и посадили на камень. Джованни не сопротивлялся, однако глаза его вдруг наполнились слезами, и он заплакал, как малое дитя.

— Что же ты плачешь? Разве мы тебя обидели? — спросил Сын Толстяка.

Юродивый снова замахал руками, залопотал что-то настойчиво и просительно указал пальцем на чомпи, потом, размахнувшись, сделал вид, будто ударяет себя в грудь ножом, и с ужасом уставился на воображаемую кровь.

— Што он размахался, путто этто… eine Mühle?[11] — подходя к Сыну Толстяка, спросил граф Аверардо. — Охота тепе с дурачком раскафаривать.

— О чем он там тебе лопочет? — крикнули из толпы.

— Он говорит, чтобы мы не ходили на площадь, потому что на нас нападут и прольется кровь, — крикнул Сын Толстяка.

Юродивый закивал, еще пуще замахал руками, потом взглянул на крыши домов и сделал несколько движений, будто рисуя облака.

— Он говорит, будет драка, будут гореть дома, — перевел Сын Толстяка.

— А, слушай его больше! — крикнул Лука ди Мелано. — Пошли скорей, и так сколько времени потеряли. Забыл про Тамбо и Марко?

Оставив взволнованного Джованни, граф и Сын Толстяка вернулись к знамени, которое нес Николо да Карлоне, и отряд двинулся дальше по Вакеречче. Однако не прошел он и половины улицы, как передние ряды замедлили шаг и остановились. Впереди, там, где улица выходила на площадь, появилась толпа вооруженных ремесленников.

— Похоже, блаженный знал, что говорит, — пробормотал мессер Панцано. — Друзья, — продолжал он громко, — я не понимаю, что случилось, почему эти люди преграждают нам путь. Но мы должны пройти на площадь хотя бы ради Тамбо и Марко, и мы пройдем, даже если для этого нам придется сразиться с этими увальнями. На такой узкой улице копья и арбалеты бесполезны. Будем биться мечами. Мы с графом пойдем впереди.

С этими словами мессер Панцано встал вместе с немцем во главе отряда и направился к ремесленникам, которые с обнаженными мечами в руках дожидались их в конце улицы.

— Уйдите с дороги! — крикнул он, когда отряд чомпи подошел к ним почти вплотную. — Нам надо пройти на площадь.

— Нечего вам там делать, — ответили из толпы. — Приоры объявили, что праздник единения будет вечером, когда спадет жара. Приходите вечером, вот тогда вас пустят.

— Хотел бы я знать, кто помешает нам пройти, — проговорил мессер Панцано, делая несколько шагов вперед.

— Да вот хоть я! — крикнул один из пополанов.

Прыгнув вперед, он размахнулся и изо всей силы опустил свой меч на незащищенную, как ему казалось, голову рыцаря. Однако мессер Панцано ждал этого выпада. Молниеносным движением он отбил оружие противника, а в следующее мгновение сокрушительным ударом поверг его на землю.

— Дорогу! — крикнул он.

Но пополаны и не думали отступать. Став вшестером поперек улицы, они с таким ожесточением напали на графа и мессера Панцано, что тем пришлось призвать на помощь все свое искусство, чтобы отбить их атаку.

— Что же это такое? По трое на одного? — крикнул Бароччо. — А ну, братья, подсобим!

С этими словами он вместе с Чири и Сыном Толстяка, не дожидаясь приказа рыцаря, бросился к сражающимся. Через минуту трое ремесленников уже лежали на мостовой, а остальные предпочли спастись бегством, бросив раненых на произвол судьбы. Путь был свободен. С криками «Да здравствует тощий народ!» огромный отряд чомпи быстро прошел через улицу и расположился подле своего знамени прямо перед Дворцом приоров. Цеховые ремесленники и жирные пополаны, толпившиеся на площади, не проявили к ним никакой враждебности, тем не менее мессер Панцано, опасаясь, как бы отряд не оказался в ловушке, разослал хорошо вооруженные группы чесальщиков охранять все выходы с площади. Едва он успел принять эти меры предосторожности, как в конце улицы Вакеречча появился значительно поубавившийся отряд ремесленников и жирных пополанов во главе с Микеле ди Ландо и Бенедетто Карло-не, который нес знамя гонфалоньера. Увидев, что улицу охраняют чомпи, и поняв, что, пока он без толку метался по городу, они стали хозяевами площади, Ландо не на шутку перепугался.

— Что, если они не пустят нас во дворец? — с тревогой спросил он, наклонившись к Карлоне.

— Не посмеют, — ответил сапожник. — У нас знамя. Главное — не надо показывать, что мы их боимся.

С этими словами он высоко поднял древко и с криком «Дорогу знамени гонфалоньера справедливости!» пошел прямо на людей, стоявших в конце улицы. Как он и ожидал, чомпи не решились напасть на главное знамя коммуны. Ландо молча пересек площадь и, бросив поводья лошади солдатам, вместе с Карлоне поспешно скрылся во дворце, провожаемый гневным и угрожающим ропотом, долетавшим из рядов чомпи. Им уже было известно, что именно он напал на их посланцев и по его приказу их держат в заключении. Поэтому, увидев его входящим во дворец, сотни людей закричали ему вслед, требуя освободить своих товарищей.

— Выпустите Тамбо! Выпустите Марко! — кричали чомпи. — За что вы их там держите?

Кто-то даже пустил стрелу в одно из окон дворца.

Через некоторое время на балкон дворца вышел приор Спинелло Борси в сопровождении Бенедетто Альберти и Томмазо Строцци. Стараясь перекричать шум, Борси крикнул стоявшим внизу чомпи, чтобы они не кричали понапрасну, ибо приоры проводят разбирательство и, если увидят, что арестованные не провинились перед коммуной и приорами, их тотчас отпустят.

— Да что там разбираться! — неожиданно закричали из толпы цеховых ремесленников, стоявших неподалеку от отряда чомпи. — Бросайте их вниз, и вся недолга! Бросайте вниз тех двоих из Восьми, которые хотят синьора! Смерть чомпи, которые хотят синьора!

— Что они такое орут? — обернувшись к товарищам, с недоумением спросил Сын Толстяка. — Какого синьора? Кто хочет синьора?

— Черт их знает! — пробормотал Чири.

— Пустые голофы! — презрительно махнув рукой, сказал граф Аверардо. — А мошет быть, от шары опалтели.

Мессер Панцано покачал головой и нахмурился. Ремесленники, покричав, успокоились. На чомпи они не обращали внимания, во всяком случае, не проявляли к ним никакой враждебности. Над площадью плыл негромкий, ленивый гул. Из дворца объявили, что приоры начнут праздник единения, когда немного посвежеет, не раньше шести-семи вечера. Толпа, беспорядочно заполнявшая площадь, расползлась, поредела. Многие разошлись по домам с намерением вернуться к вечеру. От огромного отряда чомпи осталась дай бог половина, остальные разбрелись кто куда.

Весь день простояли чомпи на солнцепеке у раскаленных стен Дворца приоров вокруг своего знамени, которое не выпускал из рук Николо да Карлоне. Посланцы других цехов, занимавшие противоположную часть площади, жались к домам, где темнели островки тени. Чомпи же негде было спрятаться от зноя. Наконец раскаленное светило опустилось к крышам домов, тени стали заметно длиннее, и, хотя разогретый за день камень площади продолжал источать жар, дышать стало полегче.

На площадь начал стекаться народ. По одному, по двое, небольшими группами с разных сторон подходили ремесленники, зажиточные и среднего достатка, шпажники и кузнецы, булочники, рыбники и важные мясники с огромными, поблескивавшими на солнце топорами. Не меньше собралось и людей богатых, купцов, менял, сапожников, шерстяников и сукноделов.

Стоя рядом с Микеле ди Ландо у окна, Сальвестро наблюдал за крошечными фигурками людей, которые тоненькими ручейками стекались на площадь из окрестных улиц и вливались в отряды, группировавшиеся вокруг цеховых знамен. На серой, почти белой от солнца мостовой эти отряды казались темными лужами. С каждой минутой они растекались все шире, сливались друг с другом, окружая сплошным кольцом стоявший посредине отряд чомпи. Теперь, рядом с огромной массой цеховых ремесленников и жирных пополанов, он уже не казался таким внушительным, как вначале, что, может быть, объяснялось еще и тем, что многие чомпи, покинувшие своих в самую жару, так и не вернулись на площадь. К семи часам все, кто по расчетам Сальвестро, должен был прийти на площадь, были в сборе, и он приказал Ландо дать условный сигнал, которым служил приказ внести во дворец цеховые знамена. Все еще не отходя от окна, Сальвестро смотрел, как двадцать две фигурки с разноцветными лоскутками над головой торопливо направились к дворцовым воротам. Только одно знамя, с летящим ангелом, знамя чомпи, продолжало развеваться посреди площади, не двигаясь с места.

— Проклятье! Неужели их предупредили? — воскликнул Сальвестро и бросился вон из комнаты.

В Зале пятисот собрались все приоры и члены комиссии Восьми войны. В дальнем углу толпились знаменосцы цеховых ополчений со своими знаменами.

— Бенедетто, — проговорил Сальвестро, обращаясь к Альберти, — возьми с собой кого хочешь, хоть Томмазо, — он кивнул в сторону Строцци, — наобещай им что угодно, только уговори эту рвань отдать знамя. Во что бы то ни стало, слышишь? Иначе наш план не стоит и сухой фиги!

Сейчас никто лучше его не понимал, насколько важно было забрать у чомпи их знамя. Уж кто-кто, а он-то знал, что, пока они находятся под защитой ангела, летящего на их знамени, никакое красноречие, никакие приказы не заставят младшие цехи и особенно два вновь созданных цеха божьего народа выступить против утвержденного законом цеха чомпи и его знамени. А в одиночку, без помощи ремесленников, жирным никогда не одолеть хорошо вооруженных и решительно настроенных чесальщиков.

Через полчаса Строцци и Альберти вернулись ни с чем. Все еще не желая верить в крушение своего плана, Сальвестро послал на площадь несколько приоров, но и им повезло не больше. Тем временем солнце уже задело краем за холмы на горизонте, самое большее через час должны были угаснуть последние отблески дня, а вместе с ними и надежда покончить с безумными притязаниями плебеев.

— Если бы их как-нибудь разделить, что ли… — растерянно проговорил Спинелло Борси, останавливаясь за спиной Сальвестро, который, сжав кулаки, с яростью глядел через окно на площадь, уже погрузившуюся в тень.

И тут Сальвестро осенило.

— Быстро! На балкон! — крикнул он и так стремительно повернулся, что приор от неожиданности отпрыгнул назад. — Идем, — продолжал он, хватая Борси за рукав, — я научу тебя, что надо сказать.

Когда Сальвестро, Борси и прихваченный для пущей важности приор, чесальщик Боннакорзо ди Джованни, появились на балконе, площадь встретила их недовольным гулом: люди устали от многочасового стояния и напряженного ожидания.

— Чомпи! — крикнул Борси. — Вы не захотели послушаться нашего приказа, не принесли, как все остальные цехи, свое знамя во дворец. Бог вам судья. Держите его при себе. Но мы поклялись отметить нынче день единения всех цехов и поэтому призываем вас, граждане Флоренции, всех, к какому бы цеху вы ни принадлежали, встаньте под знамена ополчений своей картьеры. Живущие в картьере Санто Спирито встаньте под свое знамя, те, кто из картьеры Санта Кроче, — под свое, кто живет в картьере Санта Мария Новелла, пусть встанет под свое знамя, а кто из Сан Джованни — под свое. Да свершится единение по воле господа. И слушайте, когда на Бадии прозвонят в колокол.

Этот призыв относился к заговорщикам, ко всем, кто был посвящен в план Сальвестро. И они поняли: колокол Бадии — сигнал к нападению. Только чомпи не догадывались о тайном смысле последнего призыва Борси. Помявшись немного и не видя причин, которые бы позволили им не подчиниться распоряжению приоров, они нехотя стали расходиться по разным углам площади. Скоро перед дворцом осталась лишь маленькая кучка чесальщиков и шестеро из Восьми божьего народа.

Снова заняв место у окна, Сальвестро горящим взором следил за перемещениями на площади, с лихорадочным нетерпением ожидая первого удара колокола на колокольне древнего аббатства. Он прозвучал неожиданно, коротко, как вскрик. На площади все оставалось по-прежнему. Люди словно ждали, когда умолкнет колокол. Потом случилось то, чего ожидал Сальвестро. Подобно тому, как стая воробьев с криком слетается со всех сторон на горсть зерна, брошенную на землю, так ремесленники и купцы, торговцы и почтенные отцы города, собравшиеся у знамен ополчения, с воплями ярости разом окружили небольшие отряды ничего не подозревавших чомпи и, обнажив оружие, кинулись рубить их и колоть, словно одержимые. В первую минуту чомпи растерялись, ряды их смешались. Они словно забыли, что у них тоже есть оружие. Однако очень скоро, скорее, нежели нападавшие успели нанести им серьезный урон, они пришли в себя и стали яростно защищаться.

Против отряда, охранявшего знамя чомпи, стояла большая толпа, главным образом мясники и колбасники. Как только по площади разнесся звон колокола, они, подняв топоры, с криками «Смерть чомпи! Смерть тем, кто хочет синьора!» бросились вперед. Не ожидавшие такого вероломства чомпи попятились.

— Одумайтесь, идолы! Кто хочет синьора? — крикнул Сын Толстяка. — Белены вы, что ли, объелись?

Но идолы знали, что делают. Продолжая вопить во всю глотку, они врубились в первые ряды чомпи. Двое чесальщиков, не успевшие защититься, рухнули на мостовую, обливаясь кровью.

— Измена! — громовым голосом крикнул мессер Панцано. — Граф, за мной!

В мгновение ока Аверардо оказался рядом с рыцарем и так стремительно, с такой неукротимой яростью напал на врагов, что те дрогнули, хотя были далеко не робкого десятка.

Видя успех своих предводителей, чомпи приободрились, обнажили оружие и в свою очередь бросились на мясников.

Сальвестро первый уловил перемену, происшедшую на площади. Если сперва, пользуясь растерянностью чомпи, цеховые ремесленники и жирные повсеместно нападали и, казалось, вот-вот окончательно сокрушат, рассеют, уничтожат малочисленные отряды чесальщиков, то теперь роли переменились. Сверху особенно ясно было видно, как чомпи мало-помалу отвоевывали у цеховых пространство и все больше теснили их к домам, замыкавшим площадь, особенно в центре, прямо перед дворцом, где развевалось знамя с летящим ангелом.

— Плохо, — заметил Альберти, останавливаясь за спиной у Сальвестро. — Если они будут так канителиться и не разделаются с чомпи до темноты, завтра этой рвани станет вдесятеро больше, они весь город разнесут…

Сальвестро продолжал смотреть в окно. Внезапно он повернулся и крикнул:

— Микеле!

— Я здесь, — ответил Микеле ди Ландо, подходя к окну.

— Пошли людей на башню, пусть кидают камни, — сказал Сальвестро. — Да постой ты! — досадливо поморщившись, воскликнул он, видя, что Гонфалоньер кинулся выполнять приказание. — Вели, чтобы всем роздали луки и арбалеты и стрел побольше. Всем, слышишь? И приорам тоже. Пусть станут у окон и метят туда, где погуще толпа. И не жалеют стрел, если хотят спасти свою шкуру. Теперь ступай и не мешкай!

Через несколько минут по мостовой загрохотали первые камни. Падая с огромной высоты, некоторые из них разлетались на куски, некоторые же подпрыгивали, словно мечи, и отлетали далеко в сторону. Потом полетели стрелы. Они бесшумно выпархивали справа и слева, тонюсенькие, с виду совсем безобидные, но смертельно жалящие, если им случалось настигнуть намеченную жертву. В первый момент, увлеченные схваткой, чомпи не обратили внимания на грохот у себя за спиной. Лишь после того как первые посланцы, страшные в своей слепой ярости и неотвратимые, как небесная кара, обрушились на их незащищенные головы, а двое или трое из них с предсмертными криками упали на обагренные кровью камни мостовой, пронзенные стрелами, они наконец поняли, что оказались между двух огней, что нет им спасения, что если спереди им грозят смертью мечи и копья ремесленников, вчерашних их союзников, и жирных, которых они великодушно щадили в июльские дни, то с тыла на них предательски обрушились те, кого сами они поставили во главе дел своих и всей Флорентийской коммуны. И тогда в их рядах появился самый страшный, самый неодолимый из врагов — паника. Зародившись в одном месте, она, как огонь по сухой траве, в мгновение ока расползлась по всей площади. Бросая оружие, чомпи рассыпались кто куда, преследуемые врагами, падали под ударами мечей, метались среди грохочущих смертоносных камней, гибли, пронзенные стрелами приоров Микеле ди Ландо и солдат Сальвестро Медичи.

Лишь один крошечный отряд, сгруппировавшийся у знамени с летящим ангелом, продолжал неистово биться с противником и, несмотря на то что числом намного уступал противостоящим ему мясникам и колбасникам, умудрялся даже теснить их к ближайшему выходу с площади. Ободренные примером отважного рыцаря и отчаянной храбростью графа Аверардо, чомпи дрались, не жалея себя, противопоставив самолюбию и выносливости мясников, привыкших весь день махать топором, неколебимую решимость скорее умереть, нежели отступить хоть на шаг.

Искушенный в ратном деле, не раз участвуя в осадах крепостей, мессер Панцано первым понял значение каменной канонады, загрохотавшей вдруг в тылу у отряда.

— Приоры нас предали! — крикнул он. — Смелее вперед, если не хотите, чтобы вас перебили, как баранов!

С этими словами он так стремительно врубился в толпу мясников, что те в ужасе попятились.

— Вперед, ребята! — на всю площадь заорал Бароччо и вместе с графом и Сыном Толстяка бросился за своим предводителем, увлекая за собой весь отряд.

Ряды мясников смешались. Под конец, не выдержав дружной атаки чомпи, они в беспорядке отступили почти к самой улице Вакеречча, преследуемые воодушевленными чесальщиками. Этот бросок спас жизнь многим чомпи, ибо минутой позже на то место, где они только что стояли, с высоты башни низвергся огромный валун. С треском, подобным грохоту бомбарды, он ударился о мостовую и раскололся на куски. Множество мелких острых осколков брызнули во все стороны. На беду, один из них угодил в голову Николо да Карлоне, который вместе со знаменем оказался в арьергарде отряда. Он покачнулся, выронил из рук древко и замертво повалился на каменную мостовую. Никто из его товарищей, увлеченных сражением, не заметил этого.

Зато те, кто с луками и арбалетами стоял у окон дворца, видели все как нельзя лучше.

— Знамя! — завопил Леончино ди Франкино. — Знамя упало! Не стреляйте! Микеле, скажи всем, чтобы не стреляли! Я его принесу!

И он опрометью бросился вон из залы.

Тем временем чомпи, оттеснив мясников, прорвались наконец на виа Вакеречча и, миновав ее, рассеялись по окрестным улицам. Никто не решился их преследовать. По приказу Сальвестро солдаты на башне перестали швырять вниз камни, чтобы не зашибить своих. Тем не менее Леончино, выбежавший из дворца, долго примеривался и озирался, прежде чем решился отбежать от дворцовых стен. Схватив знамя, он, словно заяц, вприпрыжку понесся назад, одним духом взбежал по лестнице, влетел в залу, со стуком бросил знамя на пол и наступил на него ногой.

Долго, ох как долго дожидался он этой минуты! Наблюдая за тем, как возвышается его старинный приятель и собутыльник, как отличает его синьор Алессандро, он посмеивался, хлопал Ландо по спине, в шутку советуя ему не слишком задирать нос, когда он станет синьором, а в душе умирал от зависти. И вот случилось невероятное: товарища его ночных похождений, неотесанного чесальщика, и в самом деле сделали первым синьором в государстве. Правда, Микеле по старой дружбе сумел устроить так, что и его, Леончино, тоже возвысили, сделали приором, одели как синьора. Но разве его положение во дворце можно было сравнить с положением Микеле ди Ландо? Тому чуть не каждую неделю объявляли какую-нибудь награду, деньги — и какие деньги! — так и текли к нему в кошелек, а его, Леончино, словно не замечали. Теперь же… Ха-ха! Пусть-ка попробуют не заметить его теперь, пусть попробуют обойти наградой! Разве не он захватил знамя чомпи, которое не могли заполучить ни приоры, ни сам Сальвестро Медичи? А он смог! Вот оно, у него под ногой…

— Слушай, Леончино, от кого это ты так удирал там, на площади? — усмехаясь, спросил сапожник Бенедетто. — Только пятки сверкали…

Леончино чуть не задохнулся от злости и обиды. Еще немного, и он бы, наверно, ударил наглеца по физиономии. Но тут к нему подошел Сальвестро Медичи.

— Леончино, — сказал Сальвестро, — за то, что ты захватил знамя врагов коммуны, подлых заговорщиков чомпи, Гонфалоньер справедливости жалует тебе награду — пятьдесят золотых флоринов. Можешь взять их завтра у казначея. А теперь давай сюда эту тряпку.

«Отвалили!» — со злостью подумал Леончино и, подняв с полу знамя чомпи, подал его Сальвестро. Тот взял его, как берут метелку, и, волоча по полу, в сопровождении Ландо и Альберти вышел на балкон. Над площадью уже повисли легкие сумерки. Внизу беспорядочно шевелилась и возбужденно гудела толпа ремесленников и жирных пополанов.

— Народ Флоренции! — крикнул Сальвестро. — Безумие тощих едва не разрушило государство, чуть было не уничтожило благоденствие, мир и спокойствие Флоренции. Вы на себе испытали злобу и неистовство чомпи. Они хотели вашей погибели, хотели синьора, хотели новых установлений, хотели сокрушить коммуну. Но господь не допустил свершения их злобных замыслов, он вложил вам в руки оружие, дабы вы покарали злодеев и врагов государства. Пусть же вместе с презренным знаменем черни навсегда сгинут недруги законной власти!

С этими словами он размахнулся и бросил вниз знамя чомпи. Толпа встретила его слова ревом. С радостной злобой купцы и ремесленники, богатые шерстяники и торговцы, аптекари и сукноделы — вся благородная Флоренция, будто стая обезумевших от голода шакалов, захлебываясь воем, бросилась на полотнище, распростершееся на мостовой. Его сорвали с древка, на него плевали, его топтали и рвали, словно живого, ненавидимого, поверженного, но все еще страшного врага.

Со странной, застывшей, будто наклеенной на лицо улыбкой Сальвестро смотрел вниз на воющий, извивающийся клубок тел, который перекатывался над тем местом, где лежало знамя, потому что каждому хотелось пнуть его, потоптать или хотя бы только наступить на кончик. Наконец он решил, что они утолили свою злобу и достаточно натешились. Он поднял руку и крикнул, что хочет говорить. Пополаны немного утихли и, задрав головы, стали слушать. Сальвестро снова похвалил их за храбрость и решительность, однако напомнил, что враг их далеко не разбит, что им надлежит завершить начатое.

— Чомпи — что дикий зверь! — кричал он. — Сейчас они расползлись по своим норам и готовят месть. Не дайте же им снова собраться с силами! Настигните зверя в его логове, настигните и добейте! Иначе не знать вам покоя, иначе не быть миру во Флоренции.

Площадь одобрительно загудела.

— Смерть тощим! Добьем чернь в их домах! — закричали десятки голосов. — В Ольтрарно! В Камальдони! В Сан Фриано! Пусть вынесут золотое знамя!

— Они правы, — обернувшись к Микеле, сказал Сальвестро. — Пусть Бенедетто Карлоне возьмет знамя гонфалоньера справедливости и поведет их в Ольтрарно. Без знамени их храбрости и до набережной не хватит.

Через несколько минут сапожник во второй раз за этот день появился на площади со знаменем гонфалоньера в руках. Став впереди огромной толпы жирных и цеховых ремесленников, он повел их в бедные кварталы, расположенные главным образом по ту сторону Арно. На площади воцарилась непривычная тишина. Сальвестро проводил глазами последние ряды цеховых ополчений, взглянул на неподвижные тела убитых чомпи, похожие на бесформенные кучи тряпья, разбросанные на каменных плитах мостовой, и вместе с Ландо ушел с балкона. Задержись он еще на минуту, ему, возможно, удалось бы увидеть, как одно из тел, лежавшее прямо перед балконом, зашевелилось и приподнялось с земли. Это был Николо да Карлоне, знаменосец чомпи. Встав на колени, он огляделся по сторонам, недоумевая, куда же девались люди, только что заполнявшие площадь. Голова его раскалывалась от боли. Он машинально потрогал ее рукой, нащупал огромную шишку и слипшиеся от крови волосы. «Слава богу, черепушка цела», — подумал он, с трудом поднялся на ноги и тут увидел свое знамя. Оно лежало на мостовой без древка, как грязная, затоптанная, во многих местах разорванная тряпка. И все же оно оставалось знаменем, и ангел, даже поверженный наземь, продолжал лететь на его истерзанном полотнище, держа в одной руке карающий меч, а в другой — символ святой веры, разорванный надвое башмаками врагов.

Николо опустился на колени и дрожащими руками принялся аккуратно складывать грязное полотнище, бережно расправляя складки и смахивая прилипшие к шелку комки грязи. В этот момент на балконе появилась фигура Леончино ди Франкино.

— Не смей трогать! — крикнул он, стуча кулаком по перилам балкона. — Слышишь, Николо, не смей его трогать!

Николо поднял глаза, узнал Леончино и плюнул.

— Гнида! — негромко сказал он, встал на ноги, сунул свернутое знамя за рубашку и, пошатываясь, направился в сторону улицы Черки.


Загрузка...