КОММЕНТАРИИ

ВВЕДЕНИЕ

Семь повестей, образующих основное содержание данного тома: “Невский проспект”, “Нос”, “Портрет”, “Шинель”, “Коляска”, “Записки сумасшедшего”, “Рим”, объединил и расположил в указанной последовательности сам Гоголь — в третьем томе своего первого собрания сочинений (1842 г.), придав им, таким образом, тот же характер цикла, что “Вечерам” и “Миргороду”. И в самом деле, семь перечисленных повестей цикличны как с точки зрения жанрово-тематической, так и в хронологическом отношении, по времени и обстоятельствам своего возникновения.


Из семи повестей, включенных в третий том, три (“Невский проспект”, “Портрет” и “Записки сумасшедшего”) были ранее напечатаны в “Арабесках” 1835 г.; две — в пушкинском “Современнике” 1836 г. (“Нос” и “Коляска”). По сравнению с “Арабесками” “Портрет” заменен был новой редакцией, незадолго до выхода в свет собрания сочинений напечатанной в “Современнике” 1842, кн. 3; “Рим” был впервые напечатан в “Москвитянине” 1842, № 3; “Шинель” в третьем томе появилась впервые.


“Невский проспект”, “Портрет” (первая редакция) и “Записки сумасшедшего” попали в “Арабески” со страниц одной и той же рукописной тетради, именно — второй аксаковской тетради (РА2, согласно номенклатуре Тихонравова), ныне принадлежащей Публичной библиотеке СССР им. В. И. Ленина; здесь эта тетрадь обозначается РМ4. С нее-то и начинается литературная история интересующего нас цикла. Из содержания этой тетради [Описание ее, сделанное В. И. Шенроком (см. Соч. Гоголя, 10 изд., VII, стр. 900–905), мало удовлетворительно: гоголевские записи часто не отличаются от не-гоголевских, в цитатах ряд ошибочных чтений и т. п. ] видно, что “Портрет”, непосредственно предваряя началом своим весь текст “Невского проспекта”, начат, во всяком случае, раньше, чем последний: мало вероятно, чтобы такая болыпая повесть, как “Портрет”, была начата за две страницы перед вписанной в тетрадь другой повестью. Очевидно, начав одну повесть (“Портрет”), Гоголь на второй же странице ее оставил и приступил к другой (“Невскому проспекту”). Начало “Портрета” близко к началу “Невского проспекта” не только по месту в тетради, но и по времени: это доказывается полной тожественностью чернил и почерка (основного) там и тут.


Прерванная на стр. 50-ой работа над первой повестью (“Портретом”) возобновлена была и закончена на стр. 165–172 и 182–199; отсутствие сколько-нибудь длительных перерывов в этом периоде работы доказывается, кроме тожественности чернил и почерка, еще тем, что переход со стр. 172-ой на стр. 182-ую несомненно обусловлен был, при непрерывности текста, чисто внешней причиной: десять промежуточных страниц уже были заполнены более ранними записями, частью гоголевскими (“Гетьманом”), частью не-гоголевскими.


К прерванной работе над “Портретом” Гоголь вернулся еще до того как “Невский проспект” был закончен. Вглядываясь в текст “Невского проспекта”, нетрудно заметить, что весь заключительный эпизод с Пироговым (начиная со слов на стр. 64-ой: “Мы, кажется, оставили поручика Пирогова”, ср. выше факсимиле), как и эпилог, по сравнению с предшествующей историей Пискарева-Палитрина, вписаны другим (или вновь очиненным) пером; тут и мог, следовательно, быть какой-то перерыв в работе; что он, действительно, был, доказывает одна многознаменательная описка: на стр. 66-й Пирогов назван Чертковым (“Черткову очень неприятно было”), один лишь раз, с переходом в смежной же фразе снова к нигде больше не вариирующейся настоящей фамилии; этим доказывается неумышленный характер замены. А в таком случае та часть второй повести (“Невского проспекта”), где эта ошибка допущена, была вписана в тетрадь позже той части первой повести (“Портрета”), где герой ее впервые и получил имя Черткова. Но герой “Портрета”, — Корчев, Коблин, Коблев, Копьев в начале рукописного текста, — впервые назван Чертковым лишь на стр. 182-ой, оставаясь затем с этим именем до конца. Ясно, что возобновление и завершение работы над “Портретом” предшествовало окончанию “Невского проспекта”. Доведя вторую свою повесть до развязки эпизода с Палитриным-Пискаревым (стр. 64) и прежде чем перейти к комическому его антиподу (Пирогову), Гоголь вернулся к трагической судьбе другого своего героя-художника и, назвав его теперь Чертковым, всю первую повесть довел до конца (стр. 165–172, 182–199). Лишь после этого он снова обратился ко второй повести, с окончанием которой (стр. 64–70) и кончена была вся вообще перемежающаяся эта работа над двумя повестями сразу.


Конец этой работы в целом, поскольку на него приходится эпилог “Невского проспекта”, датируется упоминаниями в нем “лютеранской кирки” [Заложенной (по проекту Брюллова) в мае 1833 года и доступной поэтому суждениям “об ее архитектуре” не ранее 1834 г. См. Соч. Гоголя, 10 изд., V, стр. 586, 591.] и вождя французской республиканской партии Лафайета: упоминание о “главной ошибке” Лафайета (умершего в мае 1834 г., тотчас после подавления в Лионе восстания рабочих против признанной им июльской монархии) могло быть сделано не ранее мая 1834 г. В августе того же года был составлен перечень содержания “Арабесок”, куда включен и “Невский проспект”. [См. Соч. Гоголя, 10 изд., V, стр. 558.] Следовательно, эпилог “Невского проспекта”, а вместе с ним и обе повести в целом, были завершены между маем и августом 1834 г.


Труднее установить дату начала работы. Данные творческой истории “Портрета” не позволяют отодвигать его далее 1833 года назад (см. комментарий к “Портрету”). Последовательность текстов в тетради указывает, что “Портрет” был начат в ней (стр. 49–50) после окончания “Скульптуры, живописи и музыки” на предыдущей стр. 48-ой, а это, в свою очередь, произошло по окончании статьи о Пушкине (стр. 47–48). Оказывается, что статья, датированная в “Арабесках” 1831-м годом (“Скульптура, живопись и музыка”), написана позже, чем статья, датированная там же 1832-м годом (“Несколько слов о Пушкине”). Это дает право отказаться от обеих дат, признав их, подобно гоголевским датам под статьями “Жизнь” и “Об архитектуре”, вымышленными, самые же статьи, судя по почерку, отнести, по крайней мере, к 1833-му г. Тогда к этому же году (к концу) надо будет, в самом деле, отнести и первые страницы “Портрета”, поправки к которым (на стр. 48-ой) вписаны между строками “Скульптуры”. Не раньше как к концу 1833 г. относим начало “Портрета” еще и потому, что весь текст обеих повестей, судя по почерку, писался без больших перерывов и, следовательно, не так уж долго: вероятно, не больше полугода.


Наконец, третья повесть (“Записки сумасшедшего”) вписана в ту же тетрадь РМ4 в сентябре-октябре 1834 г. (см. комментарий).



Три повести из “Арабесок” одинаково выдержаны в новом для Гоголя городском колорите, все они — петербургские в самом точном смысле этого слова. Петербургская улица служит местом действия не только в “Невском проспекте”: подобно Пискареву, и Чарткова подстерегает судьба на улице, — “Портрет” тоже начат уличной сценой; с случайной встречи на Невском (с генеральской дочкой) начинается и неудачный роман Поприщина. Затем в каждой из трех повестей видна та же склонность к изображению не только типических лиц, а и целых социальных слоев или групп: это — и немцы-мастеровые с Мещанской в “Невском проспекте”, и “дробь и мелочь” обитателей Коломны в “Портрете”, и “наш брат чиновник” в “Записках сумасшедшего”. Да и фабула каждой из трех повестей одинаково коренится в социальном расслоении николаевского Петербурга. Ежедневной сменой — по часам дня — сословий охарактеризован Невский проспект в одноименной повести, эта “главная коммуникация Петербурга”, главный виновник гибели Пискарева; нужда городских подонков и соблазны коломенского ростовщика создают тот же фон для Чарткова; в атмосфере социального неравенства рождается, наконец, и безумная мечта “испанского короля”. Характерно, что судьбы всех трех героев оканчиваются безумием, а все три безумца — и Пискарев, и Чартков, и Поприщин — изображены “вне гражданства столицы”, которое или заведомо исключает их из своей среды как служителей ненужного ему искусства (Пискарев и Чартков до приобретения портрета), или губит, втягивая в свой омут (Чартков после приобретения портрета), или доводит, наконец, своим гнетом до бунта (Поприщин). Одинаково трагичен исход всех этих трех приключений. Одинаково присущ всем им трем еще один, в высшей степени характерный, признак — тема “столкновения мечты с существенностью”.


При таком единстве во всех трех повестях исходной художественной точки зрения не удивительна их родственность между собой и в смысле историко-литературной их биографии.


Повести размещены были в “Арабесках” так: в первой части — “Портрет”, во второй — “Невский проспект” (на третьем месте) и “Записки сумасшедшего” (на последнем). Цензурное разрешение обеих частей датировано 10 ноября 1834 г. При прохождении через предварительную цензуру урезкам подвергся “Невский проспект”, что предвидел ознакомившийся с ним еще по рукописи Пушкин (ср. его письмо к Гоголю осенью 1834 г.). Перед выпуском книги цензура потребовала новых изменений, — на этот раз в “Записках сумасшедшего”, о чем сам Гоголь писал Пушкину в недатированном письме (“Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре” и т. д.). Вышли в свет “Арабески” не позднее 22 января 1835 г., когда Гоголь извещал Максимовича о посылке ему их в Киев. Во всех критических отзывах, как бы враждебны Гоголю они ни были в целом, три петербургские повести служат критикам (Булгарину, Сенковскому) предлогом для сочувственных оговорок. Известная же статья Белинского (“О русской повести и повестях Гоголя”) уделяет им всем трем большое внимание, наряду, правда, и вперемежку с повестями “Миргорода”, т. е. не выделяя особо как новый цикл.


Почти одновременно с тремя повестями для “Арабесок” писался и “Нос”, близкий трем повестям “Арабесок” своим петербургским колоритом; а борьба с Гофманом, начатая в “Невском проспекте”, тут доведена уже до пределов пародии (см. ниже комментарий). Отличает “Нос” от трех основных повестей анекдотичность его сюжета. Зато как раз этот признак сближает с ним, а через него и с циклом вообще, несколько особняком стоящую “Коляску”.


Две последние повести из семи — “Шинель” и “Рим” — писались значительно позже предыдущих. Но замечательна и тут одновременность работы над ними (ср. ниже комментарий к этим повестям) с переработкой “Портрета” и “Носа”. Вторые редакции этих двух ранних повестей создавались несомненно тогда же, когда писалась “Шинель”: этим, вероятно, и объясняются совпадения “Шинели” с двумя эпизодами “Носа” (о посещении героем частного пристава и о разглядывании в окне магазина картинки) и с одной мелкой, правда, но характерной деталью в “Портрете” как раз второй редакции (в описании “черной лестницы” Петровича и Чарткова). В “Шинели” поэтому и приходится видеть синтез бытоописательных и обличительных тенденций предыдущих повестей. Что касается “Рима”, то и его нельзя совершенно обособить от петербургского цикла: историко-литературный анализ и в нем вскрывает, в виде первоосновы, романтическую новеллу о художнике, т. е. жанр, к которому принадлежат “Портрет” и “Невский проспект”, не говоря уж о теме большого города, перекликающейся в “Риме” с тем же “Невским проспектом”.


Весь цикл из семи повестей, частью в первоначальном издании, частью — в рукописях, передан был Прокоповичу (редактору первого издания Сочинений), видимо, самим Гоголем при заезде на несколько дней в Петербург, летом 1842 г., перед отправлением за границу. Через два дня после отъезда Гоголя (6 июня) Прокопович уже сообщал Шевыреву: “С будущей недели приступаю к печатанию сочинений Гоголя”; и указывал затем тут же: “в 3-м (томе) — повести”; а в следующем письме к Шевыреву же (от 6 августа) жаловался: “Беда мне… с рукописными сочинениями: в них, чего не разобрал и пропустил переписчик, так приятель наш (т. е. Гоголь) и оставил, а я должен пополнять по догадкам” (см. Вас. Гиппиус. “Н. В. Гоголь в письмах и воспоминаниях”. М., 1931, стр. 249). — В числе этих “рукописных сочинений”, пополнявшихся Прокоповичем “по догадкам”, была, конечно, “Шинель” (печатавшаяся впервые) и, вероятно, “Нос” (в исправленной редакции печатавшийся тоже впервые). “Портрет” в новой редакции перепечатывался из “Современника” 1842 г., “Коляска” — из “Современника” 1836 г., “Рим” — из “Москвитянина” 1842 г., “Невский проспект” и “Записки сумасшедшего” — из “Арабесок”. Исправления, на которые Прокоповича уполномочил сам Гоголь (см. Письма Гоголя), в третьем томе в общем немногочисленны, по качеству же не отличаются от его поправок в других томах (например, во втором, где печатался “Миргород”).


Прохождение через цензуру и на этот раз не обошлось без затруднений: как раз третий том чуть не навлек запрещение на всё издание в целом. После предварительной цензуры в сентябре—декабре 1842 г., “новое издание сочинений Гоголя”, по словам цензуровавшего его Никитенко, “решено было напечатать” [Цензурное разрешение 3-го тома датировано 15-м сентября 1842 г. и подписано цензором А. Никитенко. ] (см. его “Записки и дневник”, I, СПб., 1905, стр. 332–333). Это свое решение цензурный комитет признал, однакоже, нужным пересмотреть перед самым выпуском отпечатанного издания в продажу, — так как был напуган арестом цензоров Никитенко и Куторги (см. об этом в статье М. И. Сухомлинова: “Появление в печати сочинений Гоголя”, в “Исследованиях и статьях”, т. II, стр. 319–320).


Критические отзывы о Сочинениях (вышли в свет в конце января 1843 г.) были немногочисленны: внимание критики было сосредоточено на незадолго перед тем вышедшем первом томе “Мертвых душ”. Да и дальнейшие отзывы Белинского о повестях петербургского цикла затрагивали их лишь вскользь (напр., в статье “Петербургская литература”).


Вторичному авторскому пересмотру текст петербургских повестей подвергся в 1851 г., когда подготовлялось второе издание Сочинений. Гоголевские корректурные поправки к третьему тому (того же состава, что в издании 1842 г.) использованы были лишь после смерти Гоголя, в первом посмертном издании его Сочинений под редакцией Трушковского (1855 г.). Правка Гоголя в 1851 г. оборвалась, по свидетельству Трушковского, в третьем томе “на тринадцатом листе”, т. е. на 316-ой его странице, оканчивающейся следующими словами “Записок сумасшедшего”: “Фарфоровой вызолоченной чаш<ки>”. Ни продолжение “Записок сумасшедшего”, ни “Рим” Гоголем в 1851 г. прочитаны не были. В предшествующих же пяти повестях исправления 1851 г. не однородны: в “Невском проспекте” и “Коляске” они часто совпадают с рукописными вариантами повести и поэтому принадлежность их Гоголю — вне сомнения; в “Портрете” же, например, мелочный — грамматический и даже орфографический — характер исправлений заставляет приписывать их скорее Шевыреву или М. Н. Лихонину, читавшим первые корректуры, до Гоголя. — См. Соч., 10 изд., т. I, стр. XIII.


В согласии с принципами настоящего издания, для каждой из семи повестей за основу взят текст первопечатный, как свободный от посторонних поправок, если только он не претерпел потом (как в “Портрете” и в “Носе”) существенных редакционных изменений, — в последнем случае берется за основной опять-таки первопечатный текст окончательной редакции данной вещи. Поправки Прокоповича (из издания 1842 г.) в наш основной текст, как правило, не включаются, кроме лишь исправлений явных опечаток или описок. Поправки же из издания Трушковского, в контексте свободном от исправлений Прокоповича, и, вместе с тем, тожественные (или сходные) с соответствующим вариантом рукописи, вводятся в основной текст в тех случаях, когда соответствующее чтение первопечатного текста есть основание признать дефектным. Но и эти случаи — единичны. Равно и из рукописей то или иное чтение берется в основной текст лишь в исключительных случаях, когда явная описка или опечатка удержана, по недосмотру, во всех печатных текстах. Цензурные же купюры, напротив, как правило, восстанавливаются по рукописям. Если купюра сделана в набранном уже тексте (как в “Записках сумасшедшего”) и легко восстанавливается по рукописи, где при этом сохранился одинаковый с печатным контекст, — купюра из рукописи переносится в текст прямо без изменений. Если же цензурный вычерк имел место до поступления рукописи в набор и заменен был в ней самим автором чем-то новым, с иным, чем в сохранившейся рукописи, контекстом (как в “Носе”), — рукописный вариант цензурного вычерка при восстановлении выверяется по принятой для него автором цензурной замене. Наконец, в тех случаях, где отличие печатного контекста от рукописного совершенно препятствует восстановлению цензурных пропусков (как в эпилоге “Шинели”), рукопись, хотя бы той же редакции, что и печатный текст, но свободная от цензурной правки, печатается особо, как “другая редакция”.


Варианты к основному тексту из других авторизованных изданий и из рукописей, не печатающихся отдельно, собраны в разделе “Варианты”. При этом опущены варианты чисто орфографические (типа “красный — красной”) и две слишком часто встречающиеся (в изд. Прокоповича и Трушковского) стилистические поправки: “надо” вм. гоголевского “нужно” и “перед” вм. “пред”.


Гораздо разнохарактернее, чем самые повести, печатающиеся вслед за ними “Отрывки”. Только часть отрывков примыкает к повестям в качестве их первоначальных редакций. Таковы два отрывка из повести “Страшная рука”, отрывки “Дождь был продолжительный” и “Семен Семенович Батюшек”, представляющие из себя ранние наброски будущих “Невского проспекта”, “Записок сумасшедшего” и “Коляски”. Остальные же, при всей их фрагментарности, носят самостоятельный характер, т. е. фиксируют замыслы, которые начали было воплощаться, но потом были оставлены. Но и эти отрывки сильно, в свою очередь, отличаются друг от друга степенью завершенности: тут и рукописные наброски в несколько строк (об “одном чрезвычайно замечательном человеке” или “девицах Чабловых”); тут, с другой стороны, и вполне законченные главы, оставшиеся лишь без продолжения, в виде ли беловой рукописи (“Ночи на вилле”), в виде ли появившегося в печати отрывка (“Учитель”); или, наконец, в виде цикла как рукописных (беловых и черновых), так и печатных фрагментов одного и того же большого замысла (“Гетьман”). Такие фрагменты от отрывков-набросков отличены тем, что печатаются перед ними. В отличие же от семи основных повестей, и те и другие расположены в порядке хронологическом, поскольку его можно установить; исключение сделано только для отрывков к роману “Гетьман”, которые объединены вместе. Датой для романа в целом взят 1834 год, позже которого отрывки из “Гетьмана” при жизни Гоголя в печати не появлялись.

БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Ниже указаны работы, специально посвященные петербургским повестям как циклу или уделяющие этому циклу значительное место; библиография работ об отдельных повестях или замыслах (напр. “Гетьмана”) указана в конце соответствующих комментариев, как равно и современные Гоголю рецензии или критические статьи.


1. В. И. Шенрок. “Материалы для биографии Гоголя”, т. II, М., 1893 г. главы: “Гоголь в период Арабесок и Миргорода” и “Петербургские повести Гоголя”.


2. Н. Котляревский. “Гоголь”, I изд., 1903; 4 изд., 1915; О повестях “Арабесок” — глава VI.


3. Ad. Stеndеr-Реtеrsеn. Gogol und die deutsche Romantik, “Euphorion”, B. 24, H. 3. Leipzig und Wien, 1922; о петербургских повестях — главы III, IV, V.


4. Василий Гиппиус. “Гоголь”, изд. “Мысль”, Л., 1924; о петербургских повестях — главы III, VI, VII и VIII.


5. И. Кубиков. “Гоголь и Петербург”, “Русский язык в советской школе”, М. 1929, кн. 2, стр. 5—23.


6. Л. П. Гроссман. “Гоголь-урбанист”, “Н. В. Гоголь. Повести”, Гослитиздат 1935. Вступительная статья.


7. М. Xрапченко. “Н. В. Гоголь”, ГИХЛ, М., 1936; о петербургских повестях — гл. III, IX.

НЕВСКИЙ ПРОСПЕКТ

I.

Рукопись “Невского проспекта” (описание см. Соч. 10 изд., VII, стр. 903; “Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев за 1896 год”, стр. 16), сохранившаяся в РМ4, занимает там стр. 51–70 включительно, между началом повести “Портрет” (стр. 49–50) и реестром тетрадей и пр. на стр. 71.


Текст рукописи в значительной степени испещрен поправками обычного для Гоголя характера. Все они не имеют характера позднейших исправлений по законченному тексту, делались в процессе работы и тесно связаны с последующими фазами текста. Таким образом выделить позднейшие наслоения на первоначальный текст невозможно. Впрочем, среди исправлений черновой редакции одно должно быть отмечено особо. Первоначально повесть начиналась словами: “Невский проспект единственная улица в Петербурге, где сколько-нибудь показывается наше таинственное общество”. Позднее эта фраза была почти целиком вычеркнута и над нею, начиная с самого верха страницы, были тесно вписаны фразы: “Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге ~ и тот в восторге тоже от Невского проспекта”. Так как зачеркнутая фраза не была заменена никакой другой (что не редко в черновых рукописях Гоголя), то нам пришлось при воспроизведении первой редакции оставить ее в тексте во избежание смыслового разрыва. Общий характер этой поправки, как уже было указано, заставляет предположить, что она была сделана не непосредственно в процессе работы, а несколько позже, быть может, уже по окончании всей повести.


Текст тетради РМ4 значительно отличается от текста “Арабесок”. Помимо целого ряда творческих изменений, имеющих тематико-сюжетное значение (о них будет сказано ниже), текст “Арабесок”, сравнительно с текстом черновой редакции, имеет целый ряд и менее существенных отличий. Все эти исправления можно разбить на следующие группы: 1) поправки цензурного характера; 2) композиционные исправления, выражающиеся в перестановке целых абзацев и отрывков, в целях прояснения или ускорения развития действия. Таких исправлений особенно много в рассказе о снах Пискарева; 3) исправления синтаксического характера, направленные к прояснению и облегчению синтаксического строения фразы; 4) поправки, относящиеся к работе над эпитетом в широком смысле этого слова, типа: “щегольской” вм. “щегольской, яркой”, “светлый” вм. “зеркальный” и пр.


В настоящем издании в текст “Арабесок”, принятый за основу, внесены некоторые, в общем незначительные, поправки: 1) по изданию 1842 г. (П), исправляющие явные орфографические погрешности текста, описки и т. п.; 2) по изданию 1855 т. (Тр) те поправки, которые соответствуют тексту черновой редакции и потому с большой долей вероятия могут быть отнесены за счет самого Гоголя; 3) вставки — из черновой редакции — мест, пропущенных в окончательном тексте по соображениям явно цензурного порядка. Здесь, прежде всего, нужно отметить знаменитую сцену “секуции” и упоминание в эпилоге о “главной ошибке Лафайета”. Несмотря на то, что между печатным текстом “Арабесок” и сохранившейся черновой редакцией явно имелась еще одна переработка повести самим Гоголем, давшая утраченный беловой автограф, с которого повесть печаталась, мы решились перенести оба эти места — чрезвычайно важные для сюжетно-тематического развития повести — в печатный текст непосредственно из черновой редакции, так как включение это можно было произвести без всякой ломки или изменения основного текста.


Кроме этих основных групп исправлений, в тексте имеется и целый ряд других, не поддающихся точной классификации. В целом они все направлены на уточнение и улучшение образной стороны рассказа и имеют, прежде всего, стилистическое значение.


Точная датировка повести представляет значительные затруднения. Цензурное разрешение “Арабесок” последовало 10 ноября 1834 г. Но еще до отправления “Арабесок” в цензуру Гоголь давал “Невский проспект” на прочтение Пушкину, — как это видно из ответной записки последнего: “Прочел с удовольствием. Кажется, всё может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить: она мне кажется необходима для эффекта вечерней мазурки. Авось бог вынесет. С богом”. [Пушкин. Переписка, изд. Академии Наук, т. III, СПб., 1911, стр. 168–169.] Из этой записки видно, что Пушкин располагал той редакцией повести, где сцена “секуции” была сохранена. К сожалению, записка не датирована; во всяком случае, она должна быть отнесена к концу октября или первым числам ноября, и мы можем определенно утверждать, что именно к этому сроку у Гоголя имелся уже беловой автограф повести, и при том со сценой “секуции”, так как трудно предположить, чтобы Пушкин прочел ее по черновику.


При печатании черновой редакции оказалось необходимым ввести пропущенные слова, руководясь по возможности текстом “Арабесок”.

II.

“Невский проспект” имеет сложную творческую историю, будучи связан с другой, только намеченной повестью Гоголя “Страшная рука”. Для изучения этой истории мы располагаем следующими материалами: 1) отрывком неоконченной повести “Страшная рука”; 2) вторым отрывком той же повести: “Фонарь умирал”; 3) черновой редакцией “Невского проспекта”; 4) его печатным текстом в “Арабесках”. Связь этих отрывков и редакций не подлежит сомнению. Что касается первых двух отрывков, то здесь мы имеем дело с простым вариантом одного и того же начала; связь же этих отрывков с “Невским проспектом” устанавливается простым сопоставлением характеристики главных героев обеих повестей — студента и художника. Первый отрывок датируется 1831–1833 гг.; отрывок второй — 1832—33 гг.; черновая же редакция 1833—34 гг. Таким образом, мы имеем здесь дело с замыслом, разрабатывавшимся на протяжении более четырех лет. Первый отрывок, правда, дает только заглавие и несколько начальных строк. Однако, уже само это заглавие представляет значительный интерес: “Страшная рука. Повесть из книги под названием: Лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16 линии”. Название повести “Страшная рука” восходит к традициям повести и романа “ужасов”. Однако, уже подзаголовок разрушает эти ожидания. Взятый сам по себе, он несколько напоминает “Уединенный домик на Васильевском” Титова — Пушкина. Гоголь, без сомнения, знал эту повесть, появившуюся в “Северных Цветах” за 1829 г., знал, вероятно, и ее историю. Возможно, что и самый выбор места действия повести — Васильевского острова — был произведен не без влияния “Уединенного домика” и пушкинского художественного осмысления этой окраины столицы. Возможно, что и фигура в черном фраке (в отрывке втором) — какая-то параллель к Варфоломею пушкинского замысла, как третья сторона “треугольника”: героиня, герой и враждебная сила.


Второй отрывок дает уже завязку повести: приезжий студент, красавица и таинственная фигура в черном фраке. Можно думать, что тема Невского проспекта, т. е. Петербурга как такового, не играла еще здесь особо выдающейся роли.


Установить, как далеко удалось Гоголю развить этот первоначальный вариант повести, нельзя. От него ничего не сохранилось, кроме двух указанных отрывков… Но, с другой стороны, нет никаких оснований утверждать, будто всё дело и ограничилось этими первоначальными строками. Ясно лишь, что повесть в первоначальном варианте не была закончена, а при вторичном обращении Гоголя к теме о бедном мечтателе он обработал ее уже по-иному. Фантастический элемент был устранен; повествованию придан строго реалистический характер; выступила на передний план проблема изображения города, как фона и рамки для повествования о бедном художнике и его веселом приятеле. Такая коренная переработка первоначального замысла определялась, прежде всего, внутренним развитием самого Гоголя.


Пробуя свои силы в различных жанрах, молодой Гоголь намечает путь к реалистической трактовке действительности на основе своей собственной, совершенно оригинальной литературной системы. Но именно в этот период исканий он особенно доступен различным литературным влияниям.


Гоголь дебютировал и завоевал себе литературную известность как “сказочник”. Но фантастический элемент, который играет такую роль в “Вечерах”, не имеет ничего общего с субъективно-идеалистической фантастикой популярного в те годы в России Гофмана; Гоголь никогда не признавал за фантастическим хотя бы субъективно значимой реальности; для него это был либо сон, обоснованный психологически, либо фольклор, т. е. система фантастического, объективно данная автору в совокупности народных верований, либо, наконец, чисто литературный, композиционный прием. Но, тем не менее, перешагнуть от насыщенной фантастикой сказки к реалистической повести, еще мало развитой в русской литературе, представляло, конечно, значительные трудности. И здесь ему оказали помощь молодые французы, — так называемая “неистовая школа” и, прежде всего, Ж. Жанен.


Нет никаких сомнений, что Гоголь был знаком с произведениями “неистовых”. Помимо того, что русские журналы того времени пестрели их именами, ими чрезвычайно интересовался Пушкин, с которым Гоголь в эти годы находился в тесном общении. Среди лозунгов, выдвигаемых “неистовыми”, Гоголю должен был быть особенно близок лозунг о “фантастическом в действительности”, наиболее резко и отчетливо формулированный Ж. Жаненом. Действительность — неоднократно возглашает этот писатель — сама по себе дает художнику столько необычайного и фантастического, что ему нечего гоняться за фантастикой в тесном смысле этого слова. В самой природе, в реальной жизни есть много такого, что, будучи подано в известной манере, в определенной композиционной связи, может образовать самое причудливое, самое фантастическое произведение, где, однако, не будет ничего сверхъестественного. Для Гоголя в период после “Вечеров” этот тезис был очень плодотворен; он мог послужить ему как бы мостом к чисто реалистической трактовке сюжета. И вот, используя некоторые приемы Жанена, он переключает замысел повести о бедном мечтателе из плана гофмановской фантастики в план изображения “необычайного в действительности”, мотивируя всё действие “Невского проспекта” бытовыми “диковинками” большого города.


Из произведений Жюля Жанена на “Невском проспекте” сказалось влияние: во-первых, нашумевшего в свое время романа “Мертвый осел и гильотинированная женщина” (L'Ane mort et la femme guillotinйe. Paris, 1829), а во-вторых, ряда очерков в пятнадцатитомном сборнике “Париж или книга ста одного” (Paris ou le livre de cent et un. Paris et Bruxelle, 1832), посвященном описанию Парижа. Первый роман, трактующий ту же, что и у Гоголя, тему любви мечтательного юноши к падшей женщине, помог Гоголю перенести в реалистический план историю Пискарева. [См. В. Виноградов. Эволюция русского натурализма, стр. 178–186 и сл. ] Что касается сборника “Paris ou le livre de cent et un”, то в предисловии к нему и в очерках “Асмодей” (Asmodйe) и “Мелкие профессии” (Les petits mйtiers) [Две последние статьи появились в “Моск. Телеграфе” 1832, кн. I, рецензия Полевого на весь сборник там же, ч. 50 (1833 г.), стр. 127–141, 248–269.] Жанен за обыденным образом Парижа стремится вскрыть его таинственную внутреннюю жизнь, то есть изобразить его по принципу необычайного и фантастического в обычном и бытовом. И нет никакого сомнения, что Гоголем использован ряд приемов Жанена для описания Петербурга в “Невском проспекте”.


Таким образом тема любви бедного мечтателя к легкомысленной женщине дважды обрабатывалась Гоголем. Первоначально она была задумана в плане гофмановской фантастической повести, что видно из отрывка “Фонарь умирал”. Но эта установка оказалась для молодого Гоголя, стремившегося к реалистической трактовке действительности, неприемлемой. Тогда, используя приемы французской неистовой школы, он развернул ее в плане реалистического изображения “необычайного в обыденном”. Недаром в последней редакции “Невского проспекта” (в “Арабесках”), в отличие от черновой, усилен реалистический тон снов Пискарева (подробностью об испачканном сюртуке), развита естественная мотивировка этих снов (введен эпизод с покупкой опиума у персиянина) и, наконец, исключен эпизод с офицером в последнем свидании с красавицей, живо напоминающий соответствующее место в гофмановской повести о бедном студенте (“Повелитель блох”). Эти поправки явно свидетельствуют о стремлении Гоголя к освобождению от гофмановского влияния и к усилению реалистических моментов в повести.


Наконец, в изображении Пирогова и в юмористических и реалистических сценах в квартире немца-ремесленника Гоголь свободен от всех романтических воздействий. Эти элементы “Невского проспекта” являются существенным этапом в эволюции Гоголя от романтизма ранних произведений к критическому реализму “Ревизора” и “Мертвых душ”.


Критика сразу же оценила повесть именно с этой стороны. За несколько дней до первого представления “Ревизора”, в анонимной рецензии “Современника” на второе издание “Вечеров на хуторе”, “Невский проспект” выделен был из всех появившихся к тому времени повестей Гоголя как “самое полное из его произведений”. Автором столь дальновидного замечания был Пушкин. Но и раньше, тотчас по выходе “Арабесок”, не менее высокую оценку “Невскому проспекту” дал в “Молве” (1835 г. № 15) Белинский: “две его (Гоголя) пьесы в “Арабесках” (“Невский проспект” и “Записки сумасшедшего”) доказывают, что его талант не упадает, но постепенно возвышается”. Эту мысль развивает затем Белинский в статье “О русской повести и повестях Гоголя” как раз применительно к Пирогову, образ которого Белинский восторженно оценивает как “тип из типов, первообраз из первообразов” (соч. Белинского, т. II стр. 95, 225).

НОС

I.

Самый ранний набросок начала повести записан Гоголем в б. аксаковской тетради РЛ1, на 6-ой странице, в верхней ее половине. [См. Соч. 10 изд., VII, стр. 906.] Записи “Носа” предшествует черновик статьи “Взгляд на составление Малороссии”, занимающей первые 4 страницы тетради. После начала “Носа” следует чистая страница, вслед за которой, на 9-ой странице, — запись отрывка “Мне нужно видеть полковника” с вариантом (“Мне нужно к полковнику”) на обороте. “Взгляд на составление Малороссии” датирован был Гоголем в “Арабесках” 1832-м г., отрывки, следующие за началом “Носа”, относятся к роману “Гетьман”, над которым Гоголь работал в 1832–1833 г.; таким образом этот первоначальный набросок “Носа”, судя по его местоположению в тетради, скорее всего может быть отнесен к концу 1832 г. или к началу 1833 г. Следует отметить, что характер почерка и чернила в записи “Носа” отличаются от смежных набросков. Чистые страницы, оставленные после наброска “Носа”, говорят о том, что Гоголь, записав начало повести, предполагал вскоре вернуться к продолжению ее, но в течение ближайшего промежутка времени этого не сделал.


Помимо местоположения наброска в тетради, отнесение начала работы Гоголя над повестью к 1832 г., по мнению Н. Тихонравова, подтверждается указанием на этот год в самом тексте наброска: “23 числа 1832 года случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие” (см. Соч. 10 изд., II, стр. 566). Косвенным соображением в пользу отнесения замысла “Носа” к 1832 г. является и то обстоятельство, что как раз в 1831–1832 гг. появляются в журналах “носологические” сюжеты, и мотивы близкие к повести Гоголя, а также текст вывески, помещенный в “Молве” за 1831 г. (ч. VI, стр. 8–9), к которому восходит вывеска Ивана Яковлевича.


Первоначальный набросок начала повести (PЛ1) во многом близок ко всем последующим редакциям, отличаясь от них лишь значительной недоработанностью и рядом стилистических вариантов. Так, начальные фразы повести совпадают везде почти буквально, исключая указания на время действия. Недоработанность этого наброска видна также и из внешних признаков рукописи, с рядом помарок. Имя и отчество цырюльника Ивана Яковлевича еще окончательно не установлено, и он называется то Иваном Ивановичем, то Иваном Федоровичем. Основная сюжетная ситуация — нахождение носа майора Ковалева запеченным в горячем хлебе — ясна уже в этой первоначальной редакции и остается неизменной во всех дальнейших.


Первая дошедшая до нас полная черновая редакция повести (автограф Погодинского древлехранилища РЛ2) [См. Соч. 10 изд., VII, стр. 873.] может быть отнесена к 1833–1834 г. Предельной датой окончания этой редакции следует считать конец августа 1834 г., поскольку в ней отсутствует полемическая концовка от автора, появившаяся, несомненно, лишь после рецензии “Северной Пчелы” на повести Пушкина в номере от 27 августа 1834 г. (о чем см. ниже). С другой стороны, за исходную дату (post quem) надо принять 21–23 сентября 1833 г., когда в той же “Северной Пчеле” появился другой фельетон Булгарина, отразившийся уже в рукописном тексте (о чем тоже ниже).


Черновая редакция “Носа” настолько отличается от первопечатной редакции (в “Современнике”), что заставляет предположить значительный промежуток времени между написанием той и другой. Это полностью и подтверждается приводимыми ниже фактами. Редакция PЛ2 (Погодинского древлехранилища) воспроизводится в настоящем издании в отделе других редакций.


Самая рукопись (РЛ2) представляет из себя небольшую тетрадь, переплетенную уже позже и заполненную целиком рукой Гоголя, почерком начала 30-х годов; в ней семь полулистов плотной серой бумаги, из них 5-й и 7-ой пустые; фабричный знак с датой 1832 г. на 4-ом и 5-ом полулистах: Ф. К. Н. Г. 1832; формат рукописи листовой, — такой же, как и во всех записных книгах Гоголя. Судя по характеру почерка и чернилам, рукопись писана в несколько приемов (4–5), но в течение непродолжительного промежутка времени между ними. Помарки и поправки в тексте по своему виду и характеру позволяют полагать, что они делались почти одновременно с написанием повести. Нумерация страниц позднейшая. Вверху первой страницы, на месте заглавия, написано с большими промежутками между словами: “сего нос сего”. По-видимому, заглавие “Нос”, уже тогда данное повести, было окаймлено Гоголем в процессе работы случайными словами из текста повести.


К рукописи этой полной редакции “Носа” впоследствии приплетен отдельный лист, с беловым текстом начала повести, написанным крупным, каллиграфическим почерком Гоголя 30-х годов, оканчивающийся словами: “Он засунул палец и вытащил довольно крепкой, нельзя сказать чтобы горбатый, нельзя сказать чтобы и курносый, чело<веческий>”. Этот лист имеет фабричный знак “Б. У. 1835”, позволяющий установить, что это, возможно, начало не дошедшей до нас полной беловой редакции повести; относится, скорее всего, к марту 1835 г., т. е. ко времени отправки рукописи “Носа” в Москву Погодину. Однако, не исключена возможность и того, что переписка этой первой страницы предназначалась для “Современника”, и тогда ее следует отнести к началу 1836 г.


Текст РЛ3 представляет промежуточную редакцию между рукописью из погодинского древлехранилища (РЛ2) и редакцией, напечатанной в “Современнике”, сохраняя, с одной стороны, дату “сего 23 февраля”, имеющуюся в РЛ2, с другой уже окончательно устанавливая имя и отчество цырюльника “Иван Яковлевич”, до того колебавшееся как в наброске начала повести (в тетради РЛ1), так и в рукописи РЛ2.


К окончательной обработке повести Гоголь вернулся, по-видимому, лишь после завершения работы над подготовкой к изданию “Арабесок” и “Миргорода”, в начале 1835 г. К этому времени в Москве затевался друзьями Гоголя новый журнал — “Московский Наблюдатель”. Гоголь собирался принять в нем активное участие. 31 января 1835 г. он писал М. Погодину о начатой для журнала повести, которую соглашался прислать “к 3-ей книжке”. Дату этого письма и следует скорее всего считать возвращением Гоголя к работе над “Носом”, так как в следующем письме, от 9 февраля того же года, Гоголь опять сообщает Погодину, что пишет для “Московского Наблюдателя” “особенную повесть”. Этой “особенной повестью” мог быть только “Нос”, чту подтверждается всей дальнейшей перепиской.


18 марта 1835 г. повесть была отправлена в Москву с сопроводительным письмом, где Гоголь предупреждал Погодина о возможных придирках цензуры: “Если в случае ваша глупая цензура привяжется к тому, что Нос не может быть в Казанской церкви, то, пожалуй, можно его перевести в католическую. Впрочем я не думаю, чтобы она до такой степени уже выжила из ума”. Таким образом, работа над окончанием “Носа”, вернее, над написанием его второй редакции (поскольку Гоголь писал ее наново) определяется промежутком времени с конца января по середину марта 1835 г.


Рукопись (РЛ2), по-видимому, непосредственно предшествовала тексту, посланному Гоголем 18 марта 1835 г. в “Московский Наблюдатель”, являясь скорее всего тем черновиком, с которого сделан был беловой список для журнала. В пользу этого говорит и цитированное письмо Гоголя, свидетельствующее, что эпизод с Казанским собором имелся, подобно редакции РЛ2, также в редакции, посланной в “Московский Наблюдатель”.


Под влиянием слуха о том, что “Московский Наблюдатель” не осуществится, Гоголь через несколько дней после посылки повести, в письме от 23 марта, требует, чтоб Погодин прислал ее назад. Хотя слух о провале журнала оказался неверным, но повесть не была напечатана в “Московском Наблюдателе”, так как редакция его, по позднейшему свидетельству Белинского, отказалась от печатания повести по причине ее “пошлости и тривиальности”. [“Отечественные Записки” 1842, т. XXV, “Смесь”, стр. 107.]


Летом 1835 г., проездом из Петербурга через Москву на родину и обратно в Петербург, Гоголь виделся с Погодиным, но не взял у него своей повести, возможно не потеряв еще надежды на ее напечатание в “Московском Наблюдателе”. Лишь в январе 1836 г. вновь понадобился ему текст “Носа” и 18 января 1836 г. он затребовал его от Погодина под предлогом подготовки “небольшого собрания”. Объяснение это вряд ли соответствовало действительности: Гоголь занят был в это время печатанием и постановкою “Ревизора”, а повесть понадобилась ему в связи с началом издания пушкинского “Современника”, в 3-м номере которого, вышедшем в сентябре 1836 г., и был напечатан “Нос”.


Этим творческая история “Носа”, однако, не завершается. Для первого издания сочинений (1842 г.) Гоголь радикально перерабатывает финал повести. Эту новую переработку “Носа” скорее всего следует отнести ко времени непосредственного осуществления издания Сочинений, к 1841–1842 гг.


Беловая рукопись, посланная Гоголем в “Московский Наблюдатель”, не сохранилась. Единственным полным автографом повести является рукопись РЛ2. Различие между первоначальной редакцией РЛ2 (Погодинского древлехранилища) и редакцией, напечатанной в “Современнике”, сводится в основном к следующему:


1) В РЛ2 более кратко изложены события и отсутствует целый ряд эпизодов и ситуаций, подробно развитых в печатном тексте.


2) Совершенно отличается от рукописного окончание повести. Ее финальная часть подверглась не только сюжетной переработке, но — чту еще более существенно — в печатной редакции изменена самая мотивировка “совершенно невероятного происшествия”.


Рукопись Погодинского древлехранилища примерно до середины повести близка к редакции, напечатанной в “Современнике”, кончая репликой квартального надзирателя: “…очень умный мальчишка, но средств для воспитания совершенно нет никаких…” В дальнейшем же текст рукописи и текст первопечатной редакции почти не совпадает.


“Нос” уже в силу сатирической направленности сюжета пострадал от цензурного вмешательства, пожалуй, больше всех остальных повестей Гоголя. Еще до прохождения повести через цензуру, при посылке ее М. П. Погодину, Гоголь сомневался, пропустит ли цензура эпизод о встрече майора Ковалева с носом в Казанском соборе, предлагая вариант с перенесением места действия в католическую церковь (см. выше, ср. письмо от 18 марта 1835 г.). Но цензурные требования превзошли его ожидания. Место встречи майора Ковалева с носом пришлось перенести из Казанского собора даже не в католическую церковь, а в Гостиный двор и сделать целый ряд других купюр и изменений. О цензурных затруднениях и вычерках свидетельствуют так же и письма цензора А. Л. Крылова к Пушкину, относящиеся ко времени прохождения третьего тома “Современника” через Цензурный комитет. В письме от 27 июля 1836 года А. Л. Крылов сообщает Пушкину, — по-видимому, в ответ на не дошедшее до нас ходатайство последнего об оставлении в повести Гоголя ряда вычеркнутых цензурой мест, — о повторном обсуждении некоторых купюр на заседании Цензурного комитета. Сообщая, что может быть он в состоянии будет “удержать и в статье г. Гоголя намеки о сахаре и ассигнациях”, — Крылов просит Пушкина прислать ему “эту часть статьи <т. е. повести Гоголя>; завтра вечером я буду иметь честь возвратить ее с окончательным заключением”. На следующий день, в письме от 28 июля, извещая о решении Цензурного комитета, Крылов писал Пушкину: “Возвращая находившиеся у меня статьи, имею честь известить, что в сочинении г. Гоголя Комитет согласился допустить шутку на предпочтение Ассигнаций, оставив однако исключенным другое место о Сахаре”. [Пушкин. Переписка. Изд. Академии Наук т. III, стр. 353.]


Из этих писем А. Крылова к Пушкину можно заключить, что целый ряд других резких сатирических мест, направленных против полицейско-бюрократического строя и недопустимых с цензурной точки зрения (имеющихся в черновой рукописи, РЛ2, и не появившихся в первопечатном тексте), вроде сцены в Казанском соборе, или упоминания о взятке, данной Ковалевым квартальному, были сразу и безоговорочно исключены цензурой, так что Пушкин о них и не считал возможным просить.


Даже перерабатывая повесть для издания 1842 г. Гоголь всё по тем же цензурным причинам не имел возможности восстановить ранее запрещенные места. Впрочем, — за одним исключением: воспользовавшись переделкой финала, Гоголь восстанавливает следующее место, имеющееся в рукописи РЛ2, но выпущенное в “Современнике”, несомненно, по требованию цензуры: “Этот господин был один из числа тех людей, которые бы желали впутать правительство даже в их домашние ссоры с своей супругой”. Цензурные купюры нами восстановлены по черновой рукописи Погодинского древлехранилища (РЛ2).


Вот эти восстановленные по черновой рукописи подцензурные купюры и изменения печатного текста.


1. “разные полицейские обязанности” — вместо чтения всех прижизненных изданий: “разные обязанности” (см. в основном тексте и в вариантах).


2. Весь эпизод встречи Ковалева с Носом в Казанском соборе вместо Гостиного двора (см. в основном тексте и в вариантах). [Впервые подцензурный Гостиный двор устранен в издании ГИЗа 1928 г. под ред. Б. М. Эйхенбаума.]


3. “но имея в виду получить губернаторское место” вместо “но имея в виду получить…” (см. в основном тексте и в вариантах).


4. “вы должны служить в сенате или, по крайней мере, по юстиции” вместо “вы должны служить по другому ведомству” (см. в основном тексте и в вариантах).


5. “Ярыжкин, столоначальник в сенате” вместо “Ярыгин” (см. в основном тексте и в вариантах).


6. “чрезвычайному охотнику до сахару ~ удовольствия мира” — в печатном тексте нет (см. в основном тексте и в вариантах).


7. “И не знаю ~ слишком радушно” в печатном тексте нет (см. в основном тексте и в вариантах).


8 “и что много есть на свете всяких майоров ~ непристойным местам” в печатном тексте нет (см. в основном тексте и в вариантах).


9. “Кавалев догадался ~ как раз на бульвар” в печатном тексте нет (см. в основном тексте и в вариантах).


Восстановление цензурных купюр (даже в тех случаях, когда они сделаны самим Гоголем из боязни перед цензурными затруднениями) на основе черновой редакции, вводимой в более поздний окончательный текст, — делается нами лишь в тех случаях, когда весь окружающий контекст обеих редакций совпадает, или когда восстановление купюр диктуется смысловым разрывом в печатном контексте. То обстоятельство, что текст, непосредственно примыкающий к цензурным купюрам, совпадает в “Современнике” и в изд. 1842 г. с рукописью РЛ2, отличаясь лишь незначительными стилистическими изменениями, позволяет восстановить эти места, не нарушая стилистического и композиционного единства повести, и этим максимально приблизить текст повести к авторскому замыслу.


Текст “Носа”, напечатанный в “Современнике”, отличается от первоначальной редакции как большей краткостью и другим финалом повести, так и рядом стилистических изменений. В первоначальной редакции (РЛ2) фантастичность событий (“необыкновенно странное происшествие”) была мотивирована сном Ковалева. В редакции “Современника” не только совершенно изменяется окончание повести и приписывается пародийно-ироническое послесловие, но и отменяется самая мотивировка сном.


Эта коренная переделка, как и полемическая авторская концовка, является, скорее всего, откликом Гоголя на рецензию о повестях Пушкина, помещенную в “Северной Пчеле”, № 192 от 27 августа 1834 года, за подписью “Р. М.”, где имелись нападки на “неправдоподобие” Повестей Белкина, в особенности на неправдоподобие “Гробовщика”, по поводу которого рецензент писал: “Развязывать повесть пробуждением от сна героя — верное средство усыпить читателя. Сон — что это за завязка? Пробуждение — что это за развязка? Притом такого рода сны так часто встречались в повестях, что этот способ чрезвычайно как устарел”. При переделке “Носа” Гоголь присоединил к повести полемическое послесловие, являющееся, по-видимому, замаскированной пародией на рецензию “Северной Пчелы”. Гоголь здесь не только пародирует стиль рецензии и иронизирует над упреками в непонятности, но и насмешливо полемизирует с требованием морализующей установки (при переиздании “Носа” в 1842 г. Гоголь снял свое послесловие).


Изменив традиционно-правдоподобную мотивировку, Гоголь учел указание критики на ее “устарелость” и вместе с тем еще больше заострил полемический характер повести, умышленно подчеркнув ее сатирическую гротескность.


Печатая повесть в изд. Сочинений 1842 г., Гоголь вновь переделал и детально расширил финал, выделив его в особую третью главу. По-видимому, финал, данный в “Современнике” в виде краткого авторского послесловия, Гоголю показался недостаточно убедительным. С другой стороны, значительно сокращено было полемическое авторское послесловие, к этому времени естественно потерявшее свою актуальность.


В издание Трушковского внесены были незначительные и случайные разночтения, по-видимому, Гоголю не принадлежащие.


В настоящем издании в текст третьего тома “Сочинений Н. Гоголя” изд. 1842 г., помимо особо оговариваемых вставок цензурного характера из рукописи РЛ2, вносится еще ряд стилистических уточнений по первопечатному тексту “Современника” (1836 г.) — во всех тех случаях, когда есть основания считать, что стилистическая и грамматическая правка в издании 1842 г. принадлежит издателю Н. Я. Прокоповичу.


Набросок начала повести в записной тетради (РЛ1), первоначальная черновая редакция (РЛ2) и финал “Носа” в редакции “Современника” — приводятся в разделе “Другие редакции” (стр. 380–400). Разночтения белового автографа начала повести (РЛ3), в виду его близости к печатному тексту, приводятся, наряду с печатными разночтениями, в разделе “Варианты”.

II.

Замысел “Носа” тесно связан с теми мотивами, которые были широко распространены в журналистике начала 30-х годов, т. е. как раз в то время, когда Гоголем была начата его повесть. [См. В. В. Виноградов. “Эволюция русского натурализма”, Л., 1929, стр. 7—88. На эту связь указывал еще Н. Г. Чернышевский в “Очерках Гоголевского периода русской литературы” (изд. Пб. 1892, стр. 141–142). ] Это — заметки, анекдоты и даже целые рассказы об исчезнувших, отрезанных, восстановленных или вообще диковинных носах.


Следует особо указать переводный “французский анекдот” — “Нос” в “Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду” (1831, № 72 от 9 сентября), где передается трагикомическая исповедь человека, вызывавшего гонения и насмешки одним лишь видом своего лица, все черты которого “заслонены были чудовищно-большим носом”. Лицо, превратившееся в один большой нос, встречается у Гоголя в незаконченном отрывке 1832 г. “Фонарь умирал”.


Однако, наибольшее значение для Гоголя, несомненно, должна была иметь повесть Г. Цшокке “Похвала носу”, напечатанная в “Молве”. [“Молва” 1831 г., №№ 37 и 39. Отдел анекдотов. На связь “Похвалы носу” Цшокке с сюжетом “Носа” было указано Г. Чудаковым — “Отношение творчества Гоголя к западно-европейским литературам”, “Университетские известия”, Киев, 1908, № 8, стр. 167.] В повести Цшокке в шуточной форме подчеркивалось значение носа для “всякого человека” и намечался уже трагикомический эффект его потери. “В самом деле, отнимите нос у самого приятного милого личика, и что останется? Совершенный кочан капусты”.


Подражанием “Похвале носу” Цшокке явился шуточный рассказ Карлгофа “Панегирик носу”, напечатанный в 1832 г. в “Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду” и свидетельствующий о том, что повесть Цшокке не прошла незамеченной. В рассказе Карлгофа упоминалось о том, что “с потерею носа теряется благородство человека, что нос есть олицетворенная честь, прикрепленная к человеку”.


“Похвала носу” Цшокке и “Панегирик носу” Карлгофа могли быть известным импульсом для сатирического замысла Гоголя, подсказывая близкую гоголевскому “Носу” тему о потере “олицетворенной чести” и последствиях этой потери, — тему, развитую Гоголем, конечно, с гораздо большей остротой и глубиной.


Следует также указать и на черты сходства “Носа” Гоголя с “Тристрамом Шанди” Стерна, [Л. Стерн. “Жизнь и мнения Тристрама Шанди”. СПб., 1804–1807, ч. III, стр. 86—113.] такой же как и “Нос” немотивированной сатирой-гротеском.


Ситуация с носом, запеченным в хлеб, скорее всего, явилась у Гоголя пародийным использованием эпизода с “печеной головой” из популярного тогда романа Морьера “Мирза Хаджи Баба”, вышедшего в начале 30-х годов в двух переводах. [“Мирза Хаджи Баба Исфагани в Лондоне”, 4 части, СПб., 1830; Морьер. “Похождения Мирзы Хаджи Бабы Исфагани в Персии и Турции или Персидский Жилблаз”. Перевод с английского, 4 части. СПб., 1831.] Кроме подбрасывания “печеной головы” к цирюльнику, можно отметить и в других деталях романа некоторое сходство с “Носом”.


Сюжет “Носа” не стоит особняком и в творчестве самого Гоголя. Связанные с носом мотивы и образы встречаются и в других его произведениях и даже в переписке: ср. эпизод в “Невском проспекте” с носом “жестяных дел мастера” Шиллера, которому сапожник Гофман собирался отрезать его. Этот эпизод представляет вариацию того же мотива, что образы и гиперболы, связанные с носом в “Заколдованном месте”, в “Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”, в “Риме”, в заметке в альбоме Е. Г. Чертковой и, наконец, в письмах Гоголя (в особенности в письмах к М. П. Балабиной от 15 марта и от апреля 1838 г.).


В цикле петербургских повестей Гоголя “Нос” занимает особое место не только по своеобразию своего сюжетного замысла, но и по своей литературной направленности.


Фантастическая невероятность сюжета, необычность его для традиций русской повествовательной литературы в известной мере сближают повесть Гоголя с фантастикой Гофмана и русского “гофманианства” конца 20-х—начала 30-х годов. Можно привести и ряд отдельных мотивов, общих у “Носа” Гоголя с “Двойником” А. Погорельского и “Пестрыми сказками” В. Ф. Одоевского. [“Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ”, изданные В. Безгласным. СПб., 1833, цензурн. разр. от 19 февр. 1833 г.]


Наиболее существенным является совпадение “Носа” со “Сказкой о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем” В. Одоевского, где расказывается о явлении владельца мертвого тела к приказному Севастьянычу. Потерпевший, подобно Ковалеву, диктует заявление о пропаже своего собственного тела (сравнить объяснение майора Ковалева с чиновником газетной экспедиции, которого он просит дать объявление о пропаже своего носа). При этом вопрос ничего не понимающего приказного: “Что же покойник крепостной что ли ваш был?”, совпадает с репликой чиновника у Гоголя: “А сбежавший был ваш дворовый человек?”


Неоднократно указывалось на связь “Носа” с “Приключениями в ночь св. Сильвестра”, с “Историей о потерянном отражении в зеркале” Гофмана [См. например И. И. Замотин “Три романтических мотива в произведениях Гоголя”, Варшава, 1902, стр. 3.] и “Петером Шлемилем” Шамиссо. Однако эти связи очень отдаленны и не позволяют говорить о каком бы то ни было заимствовании. Гораздо правильнее будет сопоставление “Носа” со всей гротескно-сатирической манерой Гофмана, с его игрой на неожиданном превращении вещей (“золотой горшок”, “Королевская невеста” и др.).


Но исследователи (Стендер-Петерсен и др.) уже отмечали, что “Нос” Гоголя не фантастическая повесть романтического типа, а “ироническая пародия на романтику”.


Гоголь, совпадая с Гофманом в фантастичности сюжета, реализует этот сюжет не на фольклорном материале, а на материале реалистически показанной действительности. Но хотя Гоголь дает известную параллель романтическому мотиву о потере тени или отражения, — как символу потери полноценности личности, — однако самый выбор столь “тривиальной” и комически-подчеркнутой ситуации, как исчезновение носа, являлся прямым снижением романтической символики. Недаром в своем редакционном примечании Пушкин назвал “Нос” Гоголя “шуткой”, подчеркивая этим его “фарсовый” характер.


Если юмор Гофмана абстрактен, основан на символической двуплановости его повестей, то юмор Гоголя конкретен, социально направлен, реалистичен. Сцены домашнего быта цирюльника Ивана Яковлевича являются дальнейшим развитием мотивов пушкинского “Гробовщика”; образ же майора Ковалева и весь обличительный материал повести непосредственно связан с неоконченным “Владимиром 3-ей степени”, “Записками сумасшедшего”, наконец с “Ревизором”.


Реалистический, пародирующий принципы романтической эстетики, характер повести нагляднее всего подтверждается тем отрицательным к себе отношением, которое она встретила в лагере русских шеллингианцев, приверженцев немецкого романтизма. По свидетельству Белинского “один журнал (т. е. “Московский Наблюдатель”) отказался напечатать у себя повесть Гоголя “Нос”, находя ее грязною”. “Из существовавших прежде журналов”, говорит Белинский в другом месте, “первый оценил Гоголя “Телескоп”, а совсем не тот, другой московский журнал, который отказался принять в себя повесть Гоголя “Нос”, по причине ее пошлости и тривиальности”. [“Отечественные Записки” 1842.] При всей своей необычности и полемической заостренности повесть “Нос” не была отмечена критикой. В этом едва ли, однако, надо видеть сознательное замалчивание: отсутствие высказываний скорее объясняется случайными причинами. Появление повести в 1836 г. могло остаться незамеченным, так как критика только что исчерпывающе высказалась о “Миргороде” и “Арабесках”, а выход в марте 1836 г. “Ревизора”, возбудившего оживленные споры, окончательно заслонил повесть, появившуюся несколькими месяцами позже. Перепечатка повести в собрании сочинений в 1842 г. также не обратила на себя внимания, так как критика была целиком занята появлением “Мертвых душ”. Чаще всего “Нос” зачислялся современной ему критикой в разряд “фарсов” и “анекдотов” Гоголя, рассматриваясь не иначе как со всей совокупностью других его произведений. Шевырев в своей статье о “Мертвых душах” говорит о “Носе” даже как о неудаче Гоголя. [“Москвитянин” 1842, № 8. стр. 373.]


О. Сенковский, следуя своему упрощенному и враждебному истолкованию гоголевских произведений как фарсов, в статье 1842 г. о “Мертвых душах” полемизируя с Шевыревым, о “Носе” отзывается однако так же как он. [“Библ. для чтения” 1842, август, Литературн. летопись, стр. 24–52.]


Единственно значительным и принципиальным был отзыв Белинского в его рецензии на 11 и 12 тома “Современника” 1838 г. Белинский подчеркивает как сатирическую направленность повести, так и социальную обобщенность и типичность образа майора Ковалева: “Вы знакомы с майором Ковалевым? — писал Белинский: отчего он так заинтересовал вас, отчего так смешит он вас несбыточным происшествием со своим злополучным носом? Оттого, что он есть не маиор Ковалев, а маиоры Ковалевы, так что после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалевых, — тотчас узнаете их, отличите среди тысячей”. [“Московский Наблюдатель” 1839 г., ч. 1, № 2; Полн. собр. соч. Белинского, т. IV, стр. 73.]

ПОРТРЕТ

I.

Никаких свидетельств ни самого Гоголя, ни его современников о творческой истории “Портрета” до нас не дошло. О датировке рукописи PM4 см. выше (во вступительной статье). Самый же замысел “Портрета” вообще вряд ли может быть отнесен ранее чем к 1832 г.


Косвенные данные для датировки замысла “Портрета” можно извлечь из некоторых деталей в самом тексте повести. Так, по упоминанию о “портрете Хозрева-Мирзы” в картинной лавке начало действия первой части повести не может быть отнесено ранее чем к концу 1829—началу 1830 г., ибо персидское посольство, возглавлявшееся Хозревом-Мирзой, прибыло в Петербург 4 августа 1829 г. и выехало из столицы 6 октября того же года (“Отечественные Записки” 1829, ч. 40, стр. 118 и 138; ср. Записки П. А. Каратыгина, т. I, Л., 1929, стр. 283). На тот же период времени, т. е. на конец 1829—начало 1830 г., указывает и упоминание в черновой редакции о “портретах Забалканского и Эриванского”, исключенное из печатного текста. Ассоциация имен генерал-фельдмаршалов гр. И. И. Дибича-Забалканского и гр. И. Ф. Паскевича-Эриванского могла быть естественной после Адрианопольского мира, заключенного 14 сентября 1829 г.


По ходу действия в первой части повести история Чарткова занимает не менее 2–3 лет. Время действия второй части самим Гоголем указано очень точно и в полном соответствии с первой. Во второй части старик-художник говорит своему сыну, что сверхъестественная сила портрета не вечна, что она погаснет “по истечении пятидесяти лет”, “если кто торжественно объявит его историю”. Свидание художника с сыном происходит в тот момент, когда уже 30 лет прошло со времени написания портрета, вскоре после окончания русско-турецкой кампании, участником которой был Леон. Очевидно, в повести имеется в виду русско-турецкая кампания 1806–1812 гг. История ростовщика относится, следовательно, к екатерининской эпохе, а смерть ростовщика и написание его портрета датируется 1782 г. Никаких исторических черт в сценах с ростовщиком, указывающих на екатерининскую эпоху, в тексте не дано (екатерининская эпоха раскрыта лишь во второй редакции повести), так же как не дано и прямых датировок. Но что эти датировки Гоголем обдуманы и сознательно предусмотрены — в этом не может быть сомнений. Завуалированная, но точная хронология является одной из существеннейших особенностей всей композиционной структуры “Портрета”.


Сын художника был отдан в кадетский корпус и расстался с отцом “десяти лет”; во время свидания с отцом ему было 40 лет, а когда он присутствовал на аукционе, то был уже 60-летним стариком. Насколько автор заботился о хронологической увязке действия повести, видно хотя бы из того, что Леон, появляющийся на аукционе, в черновике назван еще “молодым”, а в печатном тексте охарактеризован как человек “уже несколько пожилых лет”. Если по данным самой повести время написания портрета ростовщика относится к 1782 г., то теми же данными определяется и время его исчезновения на аукционе, через пятьдесят лет, т. е. в 1832 г.


Поскольку финал повести датируется 1832 г., постольку, следовательно, и время работы Гоголя над “Портретом” не может быть отодвинуто ранее 1832 г.


Черновик повести (РМ4) написан убористым густым почерком, без всяких абзацев, с большим количеством зачеркиваний, поправок и помарок. Многие слова не дописаны, в конце некоторых страниц — вставки к написанному на данной странице. Отдельные места текста с трудом поддаются прочтению. Заглавие повести в рукописи отсутствует, ее текст прямо начинается словами: “Нигде столько не останавливалось народа…” и обрывается в самом конце стр. 50 фразой: “Мысли рисовали перед ним другой предмет, и этот предмет были живые глаза”.


Написав это начало повести (на стр. 49 и 50) и возвратясь к ней в другом месте тетради, на стр. 165, Гоголь не позаботился о полной согласованности текста. Страница 165 начинается фразой, которая варьирует концовку уже ранее написанного им куска: “Мысли его были заняты этим необыкновенным явлением”. Обрываясь на стр. 172 словами: “он не знал даже имени его посетительницы”, повесть возобновляется на стр. 182 фразой: “Между тем с нашим художником” — и в начале стр. 199 заканчивается. Одно место текста повести свидетельствует о том, что Гоголь прерывал свою работу даже на полуслове, — конец стр. 196 оборван незаконченной фразой: “я никогда не видел такого глубокого неб<есного?>”; следующая 197 страница написана уже, очевидно, после перерыва в работе — она начинается фразой: “После того отец мой рассказал мне”. В печатном тексте повести этой последней фразе предшествует целых две фразы, которых мы в черновом тексте не находим.


По своей сюжетной и композиционной схеме черновой текст “Портрета” не имеет никаких расхождений с первопечатным текстом. Эти расхождения, и при том в громадном количестве, мы имеем только в стиле повести и в смысловых частностях. Так, в черновом тексте РМ4 художник еще носит несколько фамилий: Корчев, Коблин, Коблев, Копьев; фамилия Черткова появляется впервые лишь на стр. 182, когда художник, написавший портрет дамы, делается уже знаменитостью. Ростовщик в черновом тексте также носит несколько имен: Пердомихали, Пертомихали, Мавромихал. Сын художника, написавшего портрет ростовщика, в черновом тексте вовсе не имеет имени; в печатном тексте он назван Леоном, при чем это имя упоминается всего один раз. В черновом тексте отсутствует характеристика живописных деталей и красок необыкновенного портрета, нет еще никаких упоминаний о “небольшом деревянном доме, на Васильевском острове, в 15 линии”, — адрес молодого художника вообще не указан. Камердинер художника — в черновом тексте — еще “мальчик лет 14”; описания его колоритного костюма не дано.


Подготовляя текст повести к печати, Гоголь ввел целый ряд новых описательных деталей, уточнил эпитеты, разработал и обогатил образную и ритмическую систему языка.


Следует отметить одну фразу черновика, которая в печатном тексте “Портрета” была заменена, может быть, из-за цензурных опасений, притом несомненно самим Гоголем. Во второй части повести, характеризуя “необыкновенную дробь и мелочь” Коломны, людей, населяющих этот район, — Гоголь писал, что “для наблюдателя так же трудно сделать перечень всем лицам, занимающим разные углы и закоулки одной комнаты, как перечесть по именам удельных князей, наполняющих Русскую историю”. В печатном тексте последние слова заменены следующими: “как поименовать всё то множество насекомых, которое зарождается в старом уксусе”.


Сопоставление черновика “Портрета” с печатным текстом позволяет заключить, что отмеченное место — единственный пункт, где возможно подозревать цензурные опасения Гоголя. Случаев цензурных извращений или купюр в печатном тексте повести, по крайней мере по сравнению с черновиком, установить невозможно.


Беловая рукопись первой редакции повести, а также ее писарская копия, с которой производился типографский набор, — до нас не дошли. Н. С. Тихонравов в своих комментариях к первой редакции “Портрета” (Соч. Гоголя, 10 изд., т. V, стр. 569–576) делает глухую ссылку, будто “неисправная копия писца (служившая оригиналом для “Арабесок”?) сохранилась в бумагах наследников”. Описания этой копии Н. С. Тихонравов, однако, не дает и в своих комментариях ею не пользуется. Сопоставление черновика “Портрета” с печатным текстом не оставляет никаких сомнений в том, что существовала недошедшая до нас беловая рукопись, принадлежавшая перу самого Гоголя. Во-первых, текст черновика настолько труден и по почерку, и по характерным для Гоголя особенностям письма (условные сокращения слов, незаконченные фразы и пр.), что допущение, будто писец мог сделать копию по такому оригиналу, — невероятно. Во-вторых, то огромное количество стилистических дополнений и исправлений, которое мы имеем в печатном тексте “Портрета” по сравнению с черновиком, технически очень трудно было бы сделать на каком-либо готовом тексте вообще, а значит — и на писарской копии в корректуре. Если и предположить, что всё же Гоголь сделал свои исправления на писарской копии или в корректуре, всё равно такая копия или корректура непригодны были бы для типографии и их пришлось бы заново переписывать.


Установить факт недошедшей до нас беловой рукописи, принадлежавшей самому Гоголю, важно потому, что ошибочно и совершенно недопустимо вносить, как это сделано Н. С. Тихонравовым, без особых причин в печатный текст “Портрета” варианты из его черновика.


В настоящем издании текст первой редакции “Портрета” воспроизводится по тексту “Арабесок” с исправлением (без оговорок) лишь явных опечаток и извращений типографского порядка.

II.

История опубликования второй редакции “Портрета” в третьем номере “Современника” за 1842 г. [С следующим примечанием редакции “Современника”: “Повесть эта была напечатана в “Арабесках”. Но вследствие справедливых замечаний была вскоре после того переделана вся и здесь помещается совершенно в новом виде”.] (том XXVII, № 3, цензурное разрешение от 30 июня) уясняется на основании писем Гоголя к редактору журнала П. А. Плетневу и при учете общественно-литературной обстановки первых месяцев 1842 г.


С 18 октября 1841 г. Гоголь, возвратившийся из вторичной поездки за границу, жил в Москве и был занят хлопотами по продвижению в печать первого тома “Мертвых душ”. В это время Гоголь был уже близок к московским славянофильским кругам, к редакции “Москвитянина” и поддерживал дружеское общение с С. П. Шевыревым, с которым особенно сошелся за границей. В статье Шевырева, напечатанной в первой книжке “Москвитянина” 1842 г. — “Взгляд на современное направление русской литературы”, автор подчеркивал, что по сравнению с 1835 г. (имелась в виду статья Шевырева “Словесность и торговля”) его взгляды на “современное направление русской литературы” не только не изменились, но что якобы истекшие годы еще более утвердили всю правоту выставленных им тогда тезисов. “Назад тому ровно семь лет” — писал Шевырев — “я осмелился против этого промышленного направления современной русской литературы сказать прямое слово и встретил много противоречий. Не странно было мне, что слова мои возбудили против меня главных героев этого промышленного мира; но, конечно, странно было встретить противоречие даже и в тех, которые не могли сочувствовать сим последним”. Указывая на тех, кто не мог сочувствовать “Библиотеке для чтения” и Сенковскому и от кого “странно было встретить противоречие”, Шевырев имел в виду, конечно, Гоголя, как автора статьи “О движении журнальной литературы”, где были сформулированы возражения Шевыреву.


Если статья в “Москвитянине” задевала Гоголя, оживляя старые споры и имея в виду журнальную позицию Гоголя 30-х годов, то и одновременное выступление Белинского так же касалось автора “Ревизора”. В статье “Русская литература в 1841 году”, в первой книжке “Отечественных Записок” 1842 г., Белинский давал обозрение всей русской литературы послепетровского периода и заново аргументировал свои положения, приводившие в такое негодование Шевырева — об отсутствии русской литературы. Белинский еще сильнее и резче обосновывал свои старые взгляды и уже из списка “бессмертных”, “гениальных” писателей вычеркивал теперь имя Державина, поэзию которого расценивал как “исполинское, но бесплодное проявление поэтической силы”. Зато в фонд “капитальных сокровищ” Белинский вводил новые имена и среди них имя Гоголя, давая характеристику его творчества.


Вряд ли можно сомневаться в том, что и статья Шевырева, и статья Белинского, каждая по-своему, побуждали Гоголя реагировать на них. Так, известно, что Гоголь отрицательно высказался о тезисах Белинского по поводу Державина, о чем В. П. Боткин из Москвы тотчас же сообщил Белинскому. [“Неуважение к Державину возмутило мою душу чувством болезненного отвращения к Гоголю” — отвечал Белинский В. П. Боткину 31 марта 1842 г.: “ты прав: в этом кружке он как раз сделается органом “Москвитянина”. (Белинский. Письма, II, СПб., 1914, стр. 291)] Вскоре вышла мартовская книжка “Отечественных Записок” с знаменитым памфлетом Белинского против Шевырева. Как известно, “Педант” произвел потрясающее впечатление на литературную общественность и явился последней причиной разрыва между западниками и славянофилами. Началась ожесточенная идейная борьба. Только при учете напряженности и остроты литературно-общественных отношений, определившихся в связи с памфлетом Белинского, становятся понятными и настроения Гоголя, отраженные в письмах к П. А. Плетневу от 6 и 17 февраля 1842 г. — с обещаниями статьи “около семи печатных листов” — и от 17 марта 1842 г. к нему же. “Я силился написать для “Современника” статью, во многих отношениях современную”, писал Гоголь: “мучил себя, терзал всякий день и не мог ничего написать, кроме тех беспутных страниц, которые тотчас же истребил. Но как бы то ни было, вы не скажете, что я не сдержал своего слова. Посылаю вам повесть мою “Портрет”. Она была напечатана в “Арабесках”, но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее: вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что всё вышито по ней вновь”. Думается, что нет никаких оснований не доверять самому Гоголю и соглашаться с Н. С. Тихонравовым, будто под “статьей около семи печатных листов” Гоголь разумел именно новую редакцию “Портрета” (Соч. 10 изд. т. II, стр. 598). — Для журнальной статьи “во многих отношениях современной” Гоголь имел серьезные причины. К этой статье, несомненно, побуждали Гоголя выступления Белинского и Шевырева. С другой стороны, исключительное обострение их борьбы по всей вероятности, и вызвало отказ Гоголя от написания этой статьи. Однако переработанная редакция “Портрета” находится в несомненной связи с неосуществленной статьей.


Место работы Гоголя над второй редакцией “Портрета” указано им самим в цитированном письме к П. А. Плетневу. Гоголь упоминал что он “в Риме переделал “Портрет” вовсе или лучше написал вновь вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний”. Со времени отъезда Гоголя за границу — 6 июня 1836 г. — до его вторичного приезда в Россию — в начале октября 1841 г. — Гоголь посещал Рим неоднократно. Впервые он побывал там весной 1837 г. Очевидно, не ранее чем к этому сроку и может относиться начало работы Гоголя над второй редакцией “Портрета”; завершение же работы и окончательная отделка повести происходили, вероятно, уже в Москве, перед отправкой рукописи в “Современник”, т. е. в конце февраля — начале марта 1842 г. Н. С. Тихонравов допускал, что вторая часть “Портрета” писалась одновременно с началом 7-й главы “Мертвых душ” и с “Театральным разъездом”; Н. С. Тихонравов справедливо указывает на единство эстетических концепций, развернутых Гоголем и во второй части “Портрета”, и в начале 7-й главы “Мертвых душ” первоначальной редакции, и в “Театральном разъезде”. Однако, из этого еще не следует, что и работа Гоголя над всеми этими вещами проходила одновременно. Тихонравов, тем не менее, полагал, что “новая редакция “Портрета” вчерне была окончена (курсив Н. С. Тихонравова) в начале 1841 года” (Соч. Гоголя, 10 изд., т. II, стр. 597). Более убедительно другое допущение Н. С. Тихонравова, что окончательная обработка второй редакции “Портрета” происходила уже в Москве “в первые месяцы 1842 г.” Надо полагать, что выяснившаяся для Гоголя невозможность написать журнальную статью побудила его обратиться к своей повести, публикация которой могла казаться ему своевременной. Вероятно, черновики и заготовки новой редакции “Портрета”, сделанные еще за границей, были спешно мобилизованы в конце февраля—начале марта 1842 г. и в это время повесть была закончена и оформлена.


Из черновиков второй редакции “Портрета” до нас дошли только наброски двух мест самого конца повести РЛ4. [Описание см. в Соч. 10 изд., т. VII, стр. 872.] Эти наброски сделаны на полулисте почтовой бумаги в восьмушку с двух сторон, черными чернилами, очень убористым почерком, с большим количеством зачеркиваний. При переплете лист с набросками, вместе с другими бумагами Гоголя, оказался неверно подклеенным в общий корешок: первая страница листа сделалась последней. На первой странице листа набросан черновик наставления старого художника сыну, начиная со слов: “Но велик тот избранник, кто владеет тайной созданья”; страница оканчивается фразой: “Всегда природу изучай, но изучай и великий внутренний смысл всего, умей постигнуть тайну”. На второй (оборотной) странице листа набросан черновик самого конца повести, начиная со слов: “Одно произведение, сказал он со вздохом, мучит меня поныне”; страница обрывается незаконченной фразой: “Кто-то уже успел утащить его в то время, как посетители заслушались рассказа художника, и долго еще оставались все недоуме<вая?>”.


Некоторые слова обоих набросков, особенно зачеркнутые, настолько неразборчивы, что совершенно не поддаются прочтению. Оба наброска в соответствующих местах беловой рукописи (РК2) были Гоголем изменены: первый значительно сокращен в сторону ослабления лиризма, второй — стилистически выправлен.


Беловая рукопись второй редакции (РК2) написана очень четко, рыжеватыми чернилами, в двух тетрадях из бумаги в четвертку, с клеймом “Знаменской фабрики”. Очевидно, впоследствии обе тетради были заключены в один переплет. Первая часть повести занимает листы 1—33, причем последняя страница оставлена незаполненной. Текст предшествующей страницы обрывается словами: “и вся превратилась наконец в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, — миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление”.


Конец первой части “Портрета”, следовательно, оставлен недописанным; Гоголь ориентировался на текст первой редакции повести и предполагал заключение первой части “Портрета” дать по тексту “Арабесок”.


Действительно, печатный текст, начиная со слов: “Невольные слезы готовы были покатиться по лицам посетителей” и до самого конца первой части совпадает с текстом первой редакции и отличается от него только исключением нескольких фраз о чудесном исчезновении портрета, да тремя дополнительными вставками. Лист 34-й в РК2 и содержит эти три вставки, занумерованные самим Гоголем для включения их в текст. Вставки эти, написанные черными чернилами, как и некоторые стилистические поправки в тексте, сделанные, очевидно, уже после изготовления всей рукописи, — следующие: первая вставка, состоящая из пяти фраз, начинается словами: “Досада его проникла” и кончается: “Но как беспощадно-неблагодарно было всё то, что выходило из-под его кисти”; вторая вставка, более обширная и состоящая из двух абзацев, начинается словами: “Но точно ли был у меня талант?” и кончается: “все чувства и весь состав были потрясены до дна”; наконец, третья вставка с упоминанием о Пушкинском демоне, состоящая из пяти фраз, начинается словами: “вечная желчь присутствовала на лице его” и кончается: “что она достаточна отравить потом весь день”.


Вторая часть “Портрета” занимает листы 35–54, при чем последний 55 лист тетради оставлен незаполненным. Рукопись снабжена заглавием и, несмотря на большое количество зачеркнутых фраз и отдельных слов, читается она совершенно четко. Несомненно, что именно РК2 послужила оригиналом для переписчика, ибо, конечно, в редакцию “Современника” была послана Гоголем недошедшая до нас копия, с которой и производился набор. Что касается до поправок и зачеркиваний в РК2, то нужно отметить три слоя: первый слой — рыжеватыми чернилами, несколько отличающимися от чернил, которыми написана вся рукопись; второй слой — карандашные поправки и зачеркивания; и, наконец, третий слой — поправки и зачеркивания черными чернилами, теми самыми, которыми написаны три вставки в текст первой части. Все эти зачеркивания и поправки — стилистического порядка и никаких выводов для истории создания “Портрета” извлечь из них невозможно. По своему характеру эти три слоя поправок друг от друга принципиально не отличаются.


Сопоставление текста РК2 с текстом “Портрета” в “Современнике” позволяет заключать, что, во-первых, недошедшая до нас писарская копия повести, с которой производился набор, перед отправкой ее в Петербург была выправлена самим Гоголем; во-вторых, повесть подверглась правке редакции “Современника” (в цитированном выше письме к П. А. Плетневу от 17 марта 1842 г. Гоголь, между прочим, просил: “Если встретите погрешности в слоге, исправьте”); наконец, в-третьих, при печатании повести в тексте ее были сделаны купюры и извращения цензурного порядка.


Читая рукопись по писарской копии и нанося в ней поправки, Гоголь, разумеется, не проделывал работы по сверке этой копии с беловой рукописью. Поэтому в тексте копии остался, вероятно, какой-то процент ошибок или пропусков переписчика, которые Гоголь не заметил, но которые перешли и в печатный текст. О подобных ошибках или пропусках мы можем высказываться только предположительно, не имея возможности точно их выделить и разграничить с поправками самого Гоголя.


При жизни Гоголя вторая редакция “Портрета” была перепечатана в Сочинениях Н. В. Гоголя 1842 г., а текст повести в этом последнем издании был принят за основной в Сочинениях Н. В. Гоголя, изданных Н. П. Трушковским и вышедших в свет уже в 1855 г. Если текст второй редакции “Портрета” в изд. 1842 г. не может считаться авторитетным, поскольку правка всех текстов сочинений Гоголя в этом издании, осуществленная Прокоповичем, вызвала недовольство Гоголя, — то текст повести в изд. 1855 г. находится в несколько особом положении. “Портрет” оказался в числе тех произведений Гоголя, которые были просмотрены им самим по корректурным листам 1851 г. Однако, отделить поправки самого Гоголя от не принадлежащих ему поправок издания Трушковского, принявшего к тому же в себя и все поправки Прокоповича, — не представляется возможным.


Совокупность всех отступлений текста Тр от П свидетельствует о небольшом количестве мелких стилистических поправок, большинство которых при этом принципиально не отличается от поправок Прокоповича. Совершенно несомненно, что никакой серьезной, хотя бы и стилистической, работы над текстом “Портрета” Гоголь при просмотре повести не произвел.


Н. С. Тихонравов в текст второй редакции “Портрета” без всяких мотивировок десятками вносил поправки и по тексту РК2, и по тексту П, и по тексту Тр.


В настоящем издании за основной принят текст “Современника”, в который, кроме не требующих оговорок нескольких мелких исправлений из П, внесено тринадцать следующих поправок по тексту РК2:


1. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги.


С, 1842, П: готовую руку


2. Если бы он был знаток человеческой природы, он прочел бы на нем в одну минуту начало ребяческой страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжелые следы безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для возвышения души и чувств.


С, 1842, П: в одном платье


3. Один требовал себя изобразить в сильном, энергическом повороте головы; другой с поднятыми к верху вдохновенными глазами; гвардейский поручик требовал непременно, чтобы в глазах виден был Марс; гражданский сановник норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице и чтобы рука оперлась на книгу, на которой бы четкими словами было написано: “всегда стоял за правду”.


С, 1842, П: гражданский чиновник


4. О художниках и об искусстве он изъяснялся теперь резко: утверждал, что ~ теперь, в нынешнем веке.


С, 1842, П: изъяснялся теперь редко


5. Тут есть старухи, которые молятся; старухи, которые пьянствуют; старухи, которые и молятся и пьянствуют вместе; старухи, которые перебиваются


С, 1842, П: Тут есть старухи, которые пьянствуют, старухи которые перебиваются.


6. Итак, между ростовщиками был один — существо во всех отношениях необыкновенное, поселившееся уже давно в сей части города.


С, 1842, П: существо ~ обыкновенное


7. Это было каменное строение вроде тех, которых когда-то настроили вдоволь генуэзские купцы, с неправильными, неравной величины окнами, с железными ставнями и засовами.


С, 1842, П: каменное строение вроде тех, которых когда-то построили вдоволь


8. Это послужило ему вдруг орудием для всех возможных гадостей.


С, 1842, П: орудием для всех возможных подозрений


9. Родовые вотчины князя уже давно ему не принадлежали, фамилия была в опале, и плохое положенье дел его было известно всем.


С, 1842, П: фамилия была в немилости


10. Это был художник, каких мало, одно из тех чуд, которых извергает из непочатого лона своего только одна Русь, художник-самоучка, ~ произведений, за которые получили титло невежи.


С, 1842, П: Это был художник, каких мало, художник-самоучка


11. Не в гостиную понесу я мои картины, их поставят в церковь. Кто поймет меня, поблагодарит, не поймет — всё-таки помолится богу.


С, 1842, П: Не в гостиную понесу я мои картины. Кто поймет меня, поблагодарит


12. Долго думал он над тем, какой дать ему образ; ему хотелось осуществить в лице его всё тяжелое, гнетущее человека.


С, 1842, П: какой дать ему оборот


13. “Экая сила!” повторил он про себя: “если я хотя вполовину изображу его так, как он есть теперь, он убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая дьявольская сила! он у меня просто выскочит из полотна, если только хоть немного буду верен натуре.


С, 1842, П: он убьет всю мою прежнюю работу


Мы полагаем, что расхождения текста С с текстом РК2 в пяти случаях (1, 2, 4, 6 и 7) объясняются ошибками переписчика или опечатками; в семи случаях (3, 5, 8, 9, 11, 12 и 13) — вмешательством цензуры и в одном случае (10) — вмешательством редакции “Современника”. Все случаи расхождения текста “Современника” с рукописью РК2 и с текстом Сочинений 1842 и 1855 гг. приводятся в отделе Вариантов.

III.

По времени написания, по идейным заданиям и по общему характеру “Портрет” ближе всего стоит к “Невскому проспекту”. Как в “Невский проспект”, так и в “Портрет” перешла часть материала из неосуществленного Гоголем замысла “Страшная рука”. Как и “Невский проспект”, “Портрет” — повесть о “миражном”, “фантастическом” Петербурге.


В повести, несомненно, отразились идеи и образы знаменитых фрагментов Ваккенродера (“Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного, изданные Л. Тиком”), переведенных на русский язык в 1826 г. и, конечно, известных Гоголю. Композиционная структура “Портрета” находится в очевидной зависимости от поэтики Гофмана. Как на пример аналогичных принципов композиции можно указать на такие вещи Гофмана, как “Der Sandmann”, “Der unheimliche Cast” и пр.


Однако в “Портрете” нет “игры” планами, реальным и фантастическим, нет гофмановских масок, — обе части повести выдержаны в напряженном трагическом ракурсе.


Центральный мотив повести Гоголя — необыкновенный портрет с живыми глазами, обладающий сверхъестественной силой — стоит ближе всего к основному мотиву знаменитого романа Р. Метюрина (Матюрена) “Мельмот-скиталец”, русский перевод которого (с французского) в шести частях был издан в Петербурге в 1833 г. Не только основной мотив, но и некоторые сюжетные ситуации романа Метюрина близки “Портрету” (см. об этом этюд И. А. Шляпкина в “Литературном Вестнике”, т. III, кн. I, 1902 г., стр. 66–68). [Б. В. Томашевский указал повесть Сарразена “Фамильный портрет” (“Вестник Европы” 1817, ч. 92, март, № 6, стр. 88–89), где герой, так же как и Чартков, находит сверток золота в рамках портрета.]


Следует подчеркнуть, что роман Метюрина в литературе 30-х гг. воспринимался в кругу эстетических норм “кошмарного жанра” юной Франции. Имя английского романиста стояло в ряду имен Виктора Гюго, Жюль Жанена, Бальзака и др. представителей “неистовой” школы, к которой Гоголь относился с напряженным вниманием и с которой вел идейно-художественную борьбу. Можно предполагать, что самый образ ростовщика, как носителя дьявольского начала, был подсказан Гоголю Бальзаком. Повесть Бальзака о ростовщике, вошедшая в состав “Scиnes de la vie privйe (1830), должна была быть известна Гоголю. Что касается до реальных прототипов гоголевского ростовщика, то еще Н. И. Коробка указал на свидетельство Каратыгина о ростовщике индейце, известном в 20-х годах в Петербурге (см. П. А. Каратыгин. Записки, т. I, Л., 1929, стр. 264; ср. Н. Коробка “Оригинал ростовщика в Гоголевском “Портрете” — “Литературный Вестник” 1904, т. I, стр. 20–23).


Следуя за Бальзаком в постановке социальных и эстетических проблем, используя и “Мельмота-скитальца” в направлении, вероятно, подсказанном бальзаковской “фантастикой обыденного”, Гоголь оставался связанным в то же время с романтическими традициями. Если провиденциалистические и апокалиптические мотивы повести свидетельствуют о всей силе этих традиций, то, с другой стороны, в “Портрете” налицо и бальзаковская полемика (в фантастических формах) против “эгоизма”, против “раздробленности” и внутренней иррациональности наступавших буржуазных отношений. Постановкой социальной проблемы, основной для “Портрета”, — проблемы обогащения — Гоголь серьезно расходился с романтическими традициями Гофмана.


Идеологическая противоречивость “Портрета” констатирована была Белинским. В статье “И мое мнение об игре г. Каратыгина” Белинский упомянул повесть Гоголя в качестве примера того, как падает “талант природный”, когда “хватается не за свое дело”; Белинский отметил, что “г. Гоголь вздумал написать фантастическую повесть а la Hoffmann (“Портрет”), и эта повесть решительно никуда не годится” (“Молва” 1835, № 17; ср. Соч. Белинского, II, стр. 101). Критик имел в виду, главным образом, вторую часть “Портрета”, где романтические традиции выступали особенно резко. Именно вторую часть “Портрета” особенно порицал и осуждал Белинский в своей статье “О русской повести и повестях г. Гоголя”, где к “Портрету” он возвращался вновь. Указав, что “Портрет” “есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде”, Белинский, тем не менее, очень сочувственно оценил первую часть повести. “Но вторая ее часть — заключал Белинский — решительно ничего не стоит, в ней совсем не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал ум, а фантазия не принимала никакого участия” (“Телескоп” 1835, кн. 10; ср. Соч. Белинского, II, стр. 232).


Причины радикальной переработки “Портрета”, которая осуществлена была Гоголем, указаны им самим: в письме к П. А. Плетневу от 17 марта 1842 г. Гоголь замечал, что “Портрет” он “переделал вовсе или лучше написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний”. Печатных отзывов о “Портрете” принципиального характера, которые указывали бы направление “для переделки”, ни в петербургской, ни в московской прессе не было, за исключением отмеченного выше отзыва В. Г. Белинского. Весьма вероятно, что новая редакция “Портрета” и была написана под воздействием критики Белинского, а указание Гоголя на Петербург следует понимать в том смысле, что в 1835 г. Гоголь жил в Петербурге и в Петербурге познакомился со статьей Белинского, на которую, по свидетельству П. В. Анненкова, он так сочувственно реагировал. Белинский подчеркивал, что “фантастическое как-то не совсем дается г. Гоголю”, а в “Портрете” порицал, главным образом, вторую часть. Действительно в новой редакции “Портрета” почти все фантастическое было устранено и особенно радикально, была переработана вторая часть.


Гоголь посылал новую редакцию “Портрета” в “Современник” как уже отмечено было выше, вместо неосуществленной большой журнальной статьи. Накануне выхода в свет “Мертвых душ” и в пору ожесточенной полемики Белинского с Шевыревым опубликование “Портрета” имело для Гоголя, конечно, особое декларативное значение. С. П. Шевырев в своей полемической статье поднимал старый спор о “словесности и торговле”. “Портрет” ставил аналогичные вопросы о “вдохновении” художника и развращающей силе золота. В. Г. Белинский в статье “Русская литература в 1841 г.” выступал с апологией творчества Гоголя, что было как нельзя более актуально для Гоголя накануне выхода в свет “Мертвых душ”. Гоголю памятен был глубоко его потрясший прием “Ревизора” в 1836 г., обвинения в “карикатурности”, “грязности” и “цинизме”, аналогичные тем, которые были предъявлены “Ревизору”, могли повториться и по поводу “Мертвых душ”. Если “зажигателен” и “бунтовщиком” сочли Гоголя в 1836 г., то и в 1842 г. Гоголь имел все основания предвидеть то же самое. Вопрос о защите и обосновании методов собственного художественного творчества в эту пору приобретал для Гоголя совершенно исключительное значение. Новая редакция “Портрета” и заместила неосуществленную журнальную статью, так как фабульный материал “Портрета” такую замену делал возможной. В новой редакции “Портрета”, по сравнению с прежней, была изменена вся идейная концепция, а в связи с этим переработан и сюжет. Если в первой редакции эстетическая тема была подчинена социальной, — в новой редакции центр тяжести был перенесен именно на эстетическую проблематику, на самую методологию искусства. Вопросы о “презренном и ничтожном” в искусстве, о назначении художественного творчества и о необходимых качествах “художника-создателя” — таковы основные темы новой редакции “Портрета”. Н. С. Тихонравов справедливо указал на связь эстетических концепций новой редакции “Портрета” с высказываниями Гоголя о сущности художественного творчества, которые были формулированы в первой редакции знаменитого начала 7-ой главы “Мертвых душ” и в “Театральном разъезде”.


В новой редакции “Портрета” Гоголь отошел от прежнего мифологизма и апокалиптических образов. В эстетическом плане, в плане разработки и совершенствования собственного творческого метода, Гоголь, по сравнению с его позициями 30-х годов, прошел большой путь вместе с демократической мыслью, вместе с критикой Белинского. Но наряду с тем новая редакция “Портрета” свидетельствует и об углублении противоречий в мировоззрении Гоголя.


Единственный критический отзыв, который мы имеем по поводу новой редакции “Портрета”, принадлежит тоже Белинскому. В полемической статье “Объяснение на объяснение” 1842 г., направленной против К. Аксакова, по поводу его критики “Мертвых душ”, Белинский подчеркнул, “что непосредственность творчества у Гоголя имеет свои границы и что она иногда изменяет ему, особенно там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, т. е. где дело преимущественно касается идей”. Переходя далее к новой редакции “Портрета”, Белинский писал: “Первая часть повести, за немногими исключениями, стала несравненно лучше, именно там, где дело идет об изображении действительности (одна сцена квартального, рассуждающего о картинах Чарткова, сама по себе, отдельно взятая, есть уже гениальный эскиз); но вся остальная половина повести невыносимо дурна и со стороны главной мысли, и со стороны подробностей”. Детально проанализировав вторую часть “Портрета”, Белинский заключал: “А мысль повести была бы прекрасна, если б поэт понял ее в современном духе: в Чарткове он хотел изобразить даровитого художника, погубившего свой талант, а следовательно и самого себя, жадностию к деньгам и обаянием мелкой известности. И выполнение этой мысли должно было быть просто, без фантастических затей, на почве ежедневной действительности: тогда Гоголь, своим талантом, создал бы нечто великое. Не нужно было бы приплетать тут и страшного портрета… не нужно было бы ни ростовщика, ни аукциона, ни многого, что поэт почел столь нужным, именно оттого, что отдалился от современного взгляда на жизнь и искусство”. (“Отечественные Записки” 1842, кн. II; ср. Соч. Белинского, VII, стр. 439–440).

ШИНЕЛЬ

I.

Самый ранний из рукописных отрывков “Шинели” РМ3 [См. Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.], еще носящий другое заглавие — “Повесть о чиновнике крадущем шинели”, — в основной части написан, по верному определению Тихонравова, почерком М. П. Погодина; тот же почерк находим в тех письмах Погодина, где, как в данном случае, он старался писать возможно четче (ср. его письмо к гр. Уварову 1838 г., архив Пушкинского Дома, 21. 220. CXVIб).


Из немногочисленных поправок Погодина (они все сохранены в самом тексте отрывка) можно усмотреть, что текст не списывался им с другой рукописи, а записан под диктовку (как предполагал уж и Тихонравов); очевидно, всё написанное Погодиным ему продиктовал сам Гоголь, подобно тому как, например, диктовал он Анненкову “Мертвые души”. Как указал Тихонравов, эта диктовка могла иметь место только в 1839 г., в Мариенбаде, куда Погодин прибыл, согласно его “Дневнику”, 8 июля и, застав уж там Гоголя, провел вместе с ним, в одной комнате, целый месяц (до 8 августа), — “месяц спокойствия и праздности”, по собственным его словам. [См. “Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник М. Погодина” III, М., 1844, стр. 75–79.] Тут-то и мог быть им записан, под диктовку Гоголя, первый набросок “Шинели” (“Повесть о чиновнике”). Этому есть подтверждения и в “Дорожном дневнике” Погодина, и в содержании самого наброска. В Мариенбаде, как явствует из “Дневника”, Погодин и Гоголь застали множество русских, среди которых немало было как-раз чиновников. Потому-то тип чиновника в мариенбадских записях дневника Погодина и отмечен несколько раз. Таким образом, чиновничья русская среда, окружавшая Гоголя и Погодина в Мариенбаде и освежавшая воспоминания Гоголя о России, как нельзя ближе соответствовала среде, изображенной в “Шинели”, вплоть до совпадения самых мест службы: упоминаемый Погодиным горный корпус — едва ли не тот “департамент горных и соляных дел”, который упомянут в одном из ранних набросков повести. Надо еще прибавить, что оба, и Погодин, и Гоголь, особенно сблизились там тогда с некиим Бенардаки (прототипом, как думают, Костонжогло), занимательные рассказы которого Погодин называет “лекциями о состоянии России” и отмечает чисто художественный интерес к ним со стороны Гоголя. Из рассказов Бенардаки “об разных исках” мог быть почерпнут, между прочим, и материал для гоголевской повести, тем более что Погодину запомнился одновременно анекдотический характер этих рассказов. В самом содержании погодинской записи можно тоже отметить одну подробность, свидетельствующую о возникновении ее за границей, не раньше знакомства Гоголя с Римом. Имеем в виду “особенное искусство” безименного пока героя-чиновника “идя по улице, поспевать под окно в то самое время, когда из него выбрасывали какую-нибудь дрянь”, — мотив, перешедший потом и во все дальнейшие редакции “Шинели”, но возникновеньем своим, несомненно, обязанный римским впечатлениям Гоголя, на что тоже есть прямое указание в “Дневнике” Погодина. “Нет города в Европе столько нечистого как Рим”, замечает Погодин, и затем продолжает: “Г.<оголь>, как я в первый раз пришел к нему, выплеснул воду из какой-то огромной чаши за окошко. Помилуй, что ты делаешь это? Ничего, отвечал он, на счастливого!” Погодин прибавляет: “Я, впрочем, старался ходить по средине улицы, чтоб не ороситься таким счастьем” (op. cit., II, стр. 33). Использовать эту черту римской уличной жизни как карикатуру на счастье “довольного своим состояньем” петербургского чиновника Гоголь едва ли бы мог по возвращении в Россию (осенью 1839 г.); она тоже, значит, указывает на возникновенье погодинской записи вскоре после отъезда из Рима, т. е. опять-таки в Мариенбаде.


Разительное отличие продиктованного в Мариенбаде начала повести в том, что герой именем не наделен пока вовсе, почему отсутствует и связанный с именем эпизод о рождении героя. Внешний вид рукописи таков: текст, продиктованный Погодину и оканчивающийся словами: “всяких других панталон и фраков”, заполняет собой тонкий лист почтовой бумаги, перегнутый пополам в виде двух осьмушек, первая из которых почерком Погодина заполнена вся с обеих сторон, вторая же — только с одной стороны и то не вполне: низ и оборотная ее сторона заполнены уже почерком Гоголя (начиная со слов: “Об этом портном нечего и говорить”, до конца); поправки Гоголя есть и выше (чтоб отличить их от поправок Погодина, они все отнесены в подстрочные примечания). Что касается времени возникновения этих собственноручных поправок и приписок Гоголя, то, чтоб определить его, надо предварительно разобраться в остальных рукописных отрывках повести.


Их, кроме рассмотренного, согласно подразделению Тихонравова, дошло до нас еще 14; но особо он выделил из них только один (содержащий начало), отнеся его ко “2-ой редакции”; а остальные 13 по редакциям не распределил вовсе, оставив за ними неопределенное название “разных редакций” и опубликовав в простой последовательности соответствующих мест печатного текста. Однако, и они, при ближайшем рассмотрении, поддаются хронологической классификации.


Из сличения четырех отрывков ленинградской коллекции (2-ой, 3-й, 4-ый и 10-ый, согласно нумерации Тихонравова [См. Отчет имп. Публ. библиотеки за 1862 г., СПб., 1863, стр. 48; Соч., 10 изд., VII, стр. 868.]) между собой и с отрывками Ленинской библиотеки в Москве [См. Отчет и т. д. за 1879–1882 гг., стр. 46–47; Соч., 10 изд., VII, стр. 867.] выясняется следующее.


Первые 3 отрывка (2-ой, 3-й и 4-ый) заполняют собой один и тот же лист белой, плотной, без всяких водяных знаков бумаги in 4°, в таком порядке: 2-ой отрывок (от слов: “Когда и в какое время”, до слов: “с лысинкой на голове”) заполняет верх лицевой стороны листка, отделяясь от дальнейшего чертой, ниже которой читается вторая половина отрывка 3-го (от слов: “Вряд ли где можно было найти человека”, до слов: “не оказывали внимания”) и далее — весь отрывок 4-ый (от слов: “Вне этого переписыванья”, до слов: “на середине улицы”); оборотная же сторона листка заполнена только до середины началом отрывка 3-го (от слов: “В этом голосе его”, до слов “коренной свирепой грубости”). Почерк и чернила везде одинаковы. Напротив, последний 10-ый (от слов: “Ну, нет, подумал Акакий Акакиевич”, до слов: “расположение к рассеянности”) заполняет собой обе стороны особого листа, того же впрочем размера и той же бумаги, что предыдущий; одинаков тут и там почерк, одинаковы и чернила; однако, подклейка, соединяющая оба листка вместе, Гоголю не принадлежит, как не принадлежит ему и их пагинация (52, 53), чему соответствует также отсутствие прямой связи в тексте второго листка с текстом первого.


Из этого видно, что, во-первых, оба листка Ленинградской коллекции заполнялись Гоголем в один и тот же период работы и что, во-вторых, отсутствие прямой связи между их текстом предполагает другие листки той же редакции, соединявшие содержание первого с содержанием второго. Обращаясь, в поисках этих промежуточных звеньев, к отрывкам московской коллекции, мы находим ту же, что в ленинградских отрывках, бумагу, того же размера (22 см. X 17 см.) лишь у двух из них, — как раз у тех, которые по содержанию примыкают к началу и к концу отрывка 10-го; эти, согласно нумерации Тихонравова, отрывки 9-ый (от слов: “Так и оторопел”, до слов: “Что ж это говорит Петрович, чтобы шить новую шинель. Ведь”) и начало 11-го (от слов: “Один раз переписывая”, до слов: “какого Акакию Акакиевичу еще никогда”) заполняют собой перегнутый пополам, в виде двух указанного размера четверток, лист знакомой уже нам бумаги в следующей последовательности: отрывок 9-ый — большую часть лицевой стороны первой четвертки, низ и оборотная сторона которой оставлены пустыми; отрывок 11-ый — лицевую сторону второй четвертки. Очевидно, вслед за отрывком 9-м, как прямое его продолженье, записан был не отрывок 11 (на том же листке), а на особом листе (той же однако бумаги) отрывок 10-ый, сходный с 9-м отрывком и по почерку, тогда как почерк отрывка 11-го иной, более мелкий; значит, только закончив отрывок 10-ый, после известного перерыва, начал Гоголь записывать его продолжение, отрывок 11-ый, на оставленной было половине того листа, где отрывок 9. Не переходя затем на оборотную страницу этой четвертки, так как она ранее была уже заполнена отрывком о косноязычии Акакия Акакиевича (см. о нем ниже), отрывок 11-ый обрывается тут на половине фразы (“в лице его показалось выражение самое значительное, какого Акакию Акакиевичу еще никогда”), конец которой (“не случалось видеть”) перенесен на другой уже лист голубой бумаги, перегнутый тоже в виде двух четверток и содержащий окончанье отрывка 11-го (до слов: “пошел вызвать”) тем же почерком, что и его начало. Несмотря на несходство бумаги, непрерывность текста вынуждает и этот конец отрывка 11-го отнести к наметившемуся выше циклу следовавших друг за другом записей одной и той же редакции. Нельзя не присоединить к нему и два последних отрывка (12-ый и 13-ый): 12-й (от слов: “частный как-то странно”, до слов: “некоторый страх”, на двух четвертках, перегнутых не обычным способом, а в виде столбца, причем вторая заполнена только с одной стороны, вверху) непосредственно продолжает отрывок 11-ый и записан одинаковым с ним почерком и чернилами, хоть и на другой (белой) бумаге; 13-ый же (от слов: “Акакий Акакиевич уже и не слышал”, до слов: “к Семеновским казармам”, на перегнутом в две больших четвертки листе белой плотной бумаги, с соколом на скале и литерами “F” “G” в филиграни) непосредственно продолжает отрывок предыдущий, будучи с ним сходен и почерком.


Особой оговорки требует отрывок 11-й. Лист, на котором записывалось его начало, еще раньше был заполнен (по одной стороне) описанием косноязычной речи героя (Соч., 10 изд., II, стр. 630–631). Это было распространение первоначальной более краткой редакции соответствующего эпизода (о первом посещеньи героем портного) в том виде, как передает его отрывок 5-й (от слов “Всходя по черной лестнице”, до слов: “колинкорца вставить”, на обеих сторонах первой четвертки перегнутого пополам листа голубой почтовой бумаги): описания косноязычья героя тут нет еще вовсе, а самая речь Акакия Акакиевича к Петровичу сильно разнится от окончательного ее вида; но замечательно, что на том же листе, где записан отрывок 5-ый, на второй четвертке его, другим более четким почерком (и, следовательно, едва ли одновременно с отрывком 5-м) записана речь к Петровичу, в редакции уже приближающейся к печатному тексту (Тихонравовские отрывки 6-ой и 7-ой). Таким же распространением отрывка 5-го (тоже с приближеньем к печатному тексту) надо признать и ту запись о косноязычии, которая предшествовала отрывку 11-му. Переработка ранней, более краткой редакции (засвидетельствованной пока что лишь отрывком 5-м), начинала собой таким образом ту, к которой мы выше отнесли отрывки 2–4, 9—13 и к которой надо теперь добавить, в качестве дополнительных распространений более ранних записей, Тихонравовские отрывки 6, 7 и особый отрывок о косноязычии героя.


Что касается отрывка 5-го, то он примыкает вплотную к упомянутым выше припискам Гоголя в мариенбадской рукописи Погодина. Чтоб убедиться в этом, достаточно как приписки эти, так самый отрывок сличить с соответствующим местом печатного текста. При сличении оказывается, что отрывок 5-ый начинается там, где на полуфразе обрывается одна из последних приписок в мариенбадской рукописи (“испустивши потом что-то подобное на рычание сквозь”) С несомненностью вытекает отсюда близость отрывка 5-го, и в редакционном и в хронологическом отношении, к припискам Гоголя в мариенбадской рукописи. Ту же близость к ним усматриваем в отрывке 8-м (на лицевой стороне листа in 8°, плотной с глянцем белой бумаги, с клеймом “Bath” в левом нижнем углу, с двумя вверху рисунками, — карандашом и чернилами, — изображающими кусты, и с записанными отдельно карандашом словами: “на благорассуждение”). Содержание его (от слов: “А ты, Петрович, заплаточку!”, до слов: “нужно новую делать”) непосредственно продолжает собой последнюю из приписок в мариенбадской рукописи, начинаясь репликой Акакия Акакиевича на заканчивающие приписку слова Петровича (“посмотрите только сукно не выдержит”). Почерк и чернила при этом как в приписках мариенбадской рукописи, так и в отрывках 8-м и 5-м одинаковые. Итак, два отрывка более ранней, чем остальные, редакции непосредственно примыкают к припискам в мариенбадской рукописи или как их продолжение (отрывок 8-ой), или как дополнение к ним (отрывок 5-ый). В таком же отношении к указанным припискам стоит и тот набросок начала повести (на обеих сторонах листа голубой бумаги in 4°), который, под названием “2-ой редакции”, выделен был Тихонравовым особо. Начинается он с тех же слов, что и мариенбадская рукопись (“В департаменте податей и сборов”), т. е. в основе своей является простой ее копией (чему соответствует и четкий сперва почерк), переходящей, однако, тут же в самостоятельную переработку. Та же связь с мариенбадским текстом (включая Гоголевские в нем приписки) видна в этом отрывке и дальше: внесши в основной текст то, что в мариенбадской рукописи приписано было им на полях (“был он то, что называют вечный титулярный советник”), Гоголь теперь место это распространяет указанием фамилии и имени чиновника (Акакий Акакиевич Тишкевич), присоединяя затем, в пояснение, новый особый эпизод (о рождении героя).


Мариенбадская рукопись с приписками Гоголя одинаково служит, таким образом, первоосновой для дальнейших распространений как в отрывках 5-м и 8-м, так и в отрывке с началом повести; наглядное чему подтверждение — в том, что имя героя (Акакий Акакиевич), незнакомое основной погодинской записи, появляется, однако, сразу же не только в рассмотренном варианте начала и в отрывке 5-м, но и в гоголевских приписках к погодинской записи (ср. “Акакий Акакиевич очень понимал этот жест”, см. примечания). Приписка эта в конце мариенбадской рукописи предполагает уж, следовательно, в начале не погодинскую запись о безыменном чиновнике, а то ее видоизменение, которое мы только что рассмотрели. Одновременность его с приписками мариенбадской рукописи и с отрывками 8-м и 5-м может, поэтому, считаться доказанной.


Эту группу рукописного материала назовем, вслед за Тихонравовым, второю редакцией (считая, что первая — “Повесть о чиновнике” без гоголевских приписок). И если первая записана была, как мы знаем, между 8 июля и 8 августа 1839 г. (в Мариенбаде), то вторая возникла в Вене, в августе-сентябре того же года, как можно заключить из имеющейся на последней (пустой) странице отрывка 5-го записи в четыре строки (карандашом): “Народ кипит и толкётся на площади” и т. д. Запись эта, как установлено, имеет прямое отношение к наброскам драмы из украинской истории, сделанным в Вене в августе—сентябре 1839 года. — См. Соч., 10 изд., II, 629; V, 677, 680. Она и сама поэтому едва ли могла быть сделана в другое время; а вместе с тем сделана она не раньше того, как первые две страницы листка заполнены были нашим отрывком 5-м. Его текст записан был, следовательно, тоже в Вене, тогда же, когда и самый набросок. А отсюда вытекает, что и одновременные остальные наброски и отрывка 2-ой редакции “Шинели” следует отнести к тому же периоду.


Итак, перебравшись в конце августа 1839 г. из Мариенбада в Вену и сразу же почувствовав “посещение” вдохновения, Гоголь в течение месяца (до отъезда с Погодиным из Вены в Москву 22 сентября), кроме набросков к задуманной тогда драме, продолжил начатую в Мариенбаде работу над повестью о чиновнике. И всё сделанное в этот венский период 1839 г., опираясь на более ранний погодинский текст, сводится, во-первых, к его продолжению (на 3 и 4 страницах погодинского листка и далее, в отрывках 5-м и 8-м) и, во-вторых, к поправкам и дополнениям собственно первой редакции (в новом вступительном отрывке и в приписках на полях к тексту Погодина). Поправки эти, в свою очередь, сводятся к следующему. Узко-анекдотический и вместе каламбурно-юмористический характер, приданный было сперва повести (в мариенбадском тексте), расширяется теперь до пределов художественного обобщения — путем ссылки на “сочиненья разных писателей”, острящих над чиновниками и тут же отвергаемых Гоголем, — писателей, которые имеют “похвальное обыкновение налегать на тех, которые не могут кусаться”. Таково разительное отличие второй (венской) редакции от первой (мариенбадской).


Но, как сказано, отрывок 5-ый хронологически предшествовал тем рукописным отрывкам, связь между которыми установлена выше. Предшествовала им, следовательно, и 2-ая редакция в целом. Назовем поэтому эти отрывки (2, 3, 4, 6, 7, 9, 10, 11, 12 и 13) третьей редакцией. Время возникновения ее определяется неупомянутой у Тихонравова записью белья вверху первой страницы отрывка 10-го. Приводим ее целиком:


Рубах — Рубах 9


Простынь — панталон [3]


юбки по 10 — чулок 10 Ѕ


фуфайки 3


полотенец 10.


“Юбки” в хозяйственном инвентаре одинокого Гоголя появились, конечно, только в тот сравнительно короткий период совместной его жизни с сестрами, когда, по приезде в Петербург (30 октября 1839 г.), взявши их из института, он поместил их сперва у княгини Репниной (18 ноября), а потом, в конце декабря, перевезя в Москву, сам поселился с ними у Погодина в мезонине, дожидаясь приезда матери, явившейся из Васильевки в первой половине апреля (1840 г.). Письма Гоголя за указанный период не раз касаются этой необычной для него темы — белья и платьев, “обмундировки сестер”. В воспоминаниях Аксакова отмечены также “записки нужных покупок”, которые сестры давали Гоголю и которые он “нередко терял”. [См. С. Т. Аксаков, “История моего знакомства с Гоголем”. М, 1890, стр. 20, 27, 30.]


Одна из таких или сходных по назначению записок и попала, очевидно, на тот листок, где записан отрывок “Шинели” (10-ый). Записан он тем же почерком и чернилами, что и перечень, к тому же непосредственно под ним, следовательно, и одновременно с ним, т. е. между 18 ноября (когда Гоголь перевез сестер из института к Репниной) и двадцатыми числами декабря, когда он и сестры, вместе с Аксаковыми, выехали из Петербурга. Около того же времени записывались, значит, и связанные с отрывком 10-м отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый и 9-ый. Отметим кстати, что описанная выше общая им всем бумага — выделки, несомненно, русской. Что касается до того, писал ли вообще что-нибудь Гоголь в Петербурге в 1839 году, то как раз к концу ноября в воспоминаниях Аксакова приурочен рассказ о литературных занятиях Гоголя в гостях у Жуковского. Почти наверное можно сказать, что писалась тогда как раз “Шинель”.


В Петербурге возобновилась, значит, прерванная было в Вена работа. И судя по тому, что с отрывками 9-м и 10-м бумагой и вместе почерком сходны только еще отрывки 2-й, 3-й, 4-й и особый отрывок о косноязычии, отрывок же 11-ый, хоть и начат на том же листе, что и 9-ый, но другим уже почерком, да и продолжен на другой уж бумаге, — в петербургский период из отрывков третьей редакции написаны были лишь отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый, 9-ый (с отрывком о косноязычии) и 10-ый; 11-ый же и дальнейшие отделены от них, видимо, каким-то новым перерывом в работе.


Что внесли нового в ранее сделанное эти шесть отрывков третьей редакции петербургской записи?


Подобно второй редакции, и третья, продолжив ход рассказа далее от того места, на котором его застала, внесла одновременно ряд дополнений в то, что написано было раньше. Продолжением ранее написанного служат отрывки 9-ый и 10-ый, дополнением же к нему являются отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый и отрывок о косноязычии. И наметившаяся еще во второй редакции тенденция к филантропической переоценке комических повестей о чиновниках здесь, в дополнениях третьей редакции, как бы нарастает и углубляется: имеем в виду отрывок 3-й, содержащий, в виде дополнения к ранее наметившемуся комическому рассказу (о службе чиновника), знаменитую патетическую тираду о сострадании к обиженному. [Этим, кстати, опровергается утверждение В. Розанова, будто этот “плач” Гоголя над своим героем — только “какая-то приписка сбоку”, появившаяся в повести “когда собственно рисующая работа была уже окончена”. См. В. Розанова. “Как произошел тип Акакия Акакиевича” в приложении к книге “Легенда о великом инквизиторе Достоевского”, изд. 3, СПб., 1906, стр. 279.] Но вместе с тем каламбурно-юмористический элемент не только не ослаблен, а, напротив, усилен и заострен рядом новых анекдотических и стилистических “издевательств” (в отрывке 4-ом). Окончательно, таким образом, выяснилось теперь контрастное, патетически-юмористическое построение повести. [Впервые отмеченное Б. М. Эйхенбаумом в его статье “Как сделана “Шинель” Гоголя”, см. “Поэтика”, I, Пгр., 1919, или книги назв. автора: “Сквозь литературу”, Лгр., 1924, стр. 171–176, и “Литература”, Лгр., 1927, стр. 149–165.]


Отъезд из Петербурга с Аксаковыми в конце декабря 1839 г. помешал Гоголю продолжить работу дальше: с переездом в Москву он всецело отдается “Мертвым душам” (см. Аксаков, op. cit., стр. 34–37).


Принято думать, что “Шинелью” Гоголь был затем занят в Вене, летом 1840 г. Прямых об этом свидетельств, однако, нет, а косвенное, приводимое Тихонравовым (сходство бумаги в 13-м отрывке с бумагой одного из отрывков “новой редакции” “Тараса Бульбы”, см. Соч., 10 изд., II, стр. 619–620) едва ли надежно; напротив, непрерывность текста и сходство почерка в отрывке 13-м с предшествующими отрывками 12-м и 11-м не позволяют составление его отделять от этих последних.


“Шинель” была закончена, по-видимому, не в Вене, а уже в Риме и должно быть ранее конца апреля 1841 г. (когда прибыл в Рим Анненков и застал Гоголя всецело опять поглощенного “Мертвыми душами”). Последние отрывки третьей редакции — 11-ый, 12-ый и 13-ый, написанные один вслед за другим, — мы и датируем предположительно началом 1841 г. Косвенное этому подтверждение видим в том, что известно из переписки Гоголя о его литературных занятиях указанного периода. Еще в конце декабря предыдущего 1840 г. он извещал Погодина о каких-то побочных, кроме “Мертвых душ”, литературных планах на ближайшее будущее. Денежный долг вынуждал тогда Гоголя всё же считаться с просьбами Погодина о присылке ему чего-нибудь для журнала. И несмотря на нежелание отвлекаться от “Мертвых душ”, Гоголь 13 марта 1841 г. писал московским друзьям (Аксакову), что отыщет “какой-нибудь старый лоскуток” и просидит “над переправкой и окончательной отделкой его, может быть, две-три недели”. Очень вероятно, что, говоря о “старом лоскутке”, Гоголь имел в виду написанные к тому времени отрывки “Шинели”. Да и сам Погодин в это как раз время от Гоголя для своего журнала ожидал, по-видимому, скорей известную ему по началу “Повесть о чиновнике”, чем то, что мог из себя представлять тогда будущий “Рим”. Во 2-ой книге “Москвитянина” (1841 г.), в отделе “Смесь” (стр. 616), в статье “Литературные новости”, анонсированы имевшие появиться в печати новые произведения Гоголя, где, между прочим, читаем: “Есть несколько готовых повестей: О чиновнике укравшем шинель, Мадонна del fiori и пр”. Наконец, самая бумага, употребленная для отрывка 11-го (для второй его половины) — “голубоватая большого формата”, — та самая, по определению Тихонравова, которою Гоголь “пользовался в Риме”. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 631.


Доведя повесть до конца в первые месяцы 1841 г., Гоголь тогда же, очевидно, приступил к переписке черновика набело. Свидетельство этому — последний из 15 дошедших до нас отрывков, согласно нумерации Тихонравова — 1-й. Это, несомненно, отрывок беловой рукописи (на двух половинках разрезанного полулиста белой бумаги), содержащий то самое начало (от слов: “В департаменте”, до слов: “дать никак было невозможно”), которое дошло до нас и в первой, и во второй редакции повести. Переписанное теперь в третий раз, оно впервые лишь тут наделено окончательным заглавьем: “Шинель”; но переписано было, несомненно, с известного уже нам вступительного отрывка второй редакции; первая не доведенная до конца фраза выписана оттуда: “В департаменте… не хочу сказать” — ср. начало второй редакции. — Зачеркнув не удовлетворивший его теперь конец фразы, Гоголь не удовлетворился и первой найденной ему заменой; лишь вторая замена удовлетворила его настолько, что почти без изменений перешла затем и в печатный текст, — ср. в отделе “Варианты”. — Такая правка вступительной фразы в этом отрывке беловой рукописи позволяет и его датировать теми же первыми месяцами 1841 года, что и последние три отрывка черновика. Дело в том, что отрывок 13-й, в отличие от печатного текста, содержит следующую, неуместную в конце большой повести ссылку на самое ее начало и свидетельствующую поэтому лишь о том, что начало это возникло одновременно со ссылкой (т. е. с отрывком 13-м): “Чиновник того департамента, которого не смею назвать по имени по сказанным выше причинам” — см. в отделе “Другие редакции”. — Разъяснению этих “причин” и посвящены как раз вступительные фразы отрывка 1-го.


Дальнейшие листы римской беловой копии 1841 г. до нас не дошли — потому, вероятно, что не подвергались уж такой правке, как первый, и, значит, поступили со временем прямо в распоряжение писца.


Писарскую (тоже не дошедшую до нас) копию “Шинели” Гоголь передал Прокоповичу, видимо, сам, при заезде на несколько дней в Петербург летом 1842 г., перед отправлением за границу, когда решен был вопрос о составе третьего тома задуманного тогда издания Сочинений. Рукопись эта, как видно из письма Прокоповича к Шевыреву от 6 августа 1842 г. (см. там же), имела пропуски, которые заполнил “по догадкам” сам Прокопович.


Далее понадобились было и иного сорта “поправки” — цензурные.


21 октября 1842 г. Прокопович писал самому уже Гоголю: “Никитенко… в “Шинели”, хотя не коснулся ничего существенного, но вычеркнул некоторые весьма интересные места. Впрочем Краевский взялся и хлопочет об этом сильно, а Никитенко обнадежил меня, что всё сделает, что будет можно. В эту самую минуту, как пишу к тебе, судьба этих мест решается… Сообщу тебе, что совсем не будет пропущено, и надеюсь, что в этом же письме” (см. В. Шенрок “Материалы”, IV, стр. 56). — Обещанного сообщения Прокоповичу сделать, однако, не удалось, и вопрос о том, было ли в самом деле что-нибудь выпущено цензурой в рукописи “Шинели” или хлопоты Краевского увенчались успехом, остается открытым. Сам Никитенко в своем Дневнике отметил лишь (под 24 декабря 1842 г.): “Я рассматривал новое издание сочинений Гоголя, где между старыми его вещами помещено несколько новых, например “Шинель” повесть… Пьесы эти я представлял комитету и решено было их напечатать”. — См. А. В. Никитенко, “Записки и дневник”, I, СПб., 1905, стр. 332–333. — Прокоповичу, как известно, вторично пришлось иметь дело с цензурой, — когда 3-й том был уже отпечатан, а выпуск его в продажу был задержан. До нас дошло “отношение” попечителя петербургского учебного округа (кн. Г. Волконского) на имя министра народного просвещения, от 4 января 1843 г., по поводу сомнений, возбуждаемых у цензора (Никитенко) сочинениями Гоголя, “нигде еще не напечатанными”, причем приведено несколько мест из “Шинели”, “представленных на особенное внимание цензурного комитета” (см. “Литературный музеум. Цензурные материалы”, I, СПб., стр. 51–52). Только в 20-х числах января 1843 г. 3-й том, содержащий “Шинель”, был, наконец, разрешен и стал достоянием тогдашней читающей России.


Итак, за “Шинель” Гоголь принимался четыре раза и только в последний раз довел ее до конца. В Мариенбаде, в июле—августе 1839 г., он продиктовал Погодину вступительный отрывок первой ее редакции (“Повести о чиновнике крадущем шинели”), отличающейся от дальнейших своим ничем несмягченным комизмом. В августе—сентябре того же 1839 г., в Вене, продолжив и покрыв исправлениями погодинский текст, дополнив его одновременно отрывками 5-м, 8-м и переписав заново, с включением нового эпизода (о рождении чиновника), его начало, Гоголь создал вторую редакцию будущей повести, где имя и фамилия чиновника — Акакий Акакиевич Тишкевич. Третья редакция начала складываться в ноябре—декабре 1839 г. в Петербурге, — опять-таки из дополнительных приписок к ранее сделанному (таковы отрывки 2-ой, 3-й, 4-ый, отрывок о косноязычии и, вероятно, тогда же написанные отрывки 6-ой и 7-ой) и из продолжения (отрывки 9-ый и 10-ый); отличительная черта как второй, так и третьей редакций — в постепенном усилении сентиментально-патетического элемента за счет комического. С отъездом Гоголя из Петербурга (в конце декабря 1839 г.) работа прекращается до его возвращенья в Рим, когда он, под давленьем Погодина, в феврале—апреле 1841 г. дописывает повесть в один присест, начав с того, на чем остановился год тому назад в Петербурге и доведя теперь в первый раз работу до конца (отрывки 11-ый, 12-ый и 13-ый). Фамилия чиновника тут — Башмакевич (или, может быть, Башмаков).


Как сразу видно, при таком ходе работы подразделение рукописей на редакции условно: ни одна из них полностью не заменяла собой более раннюю, так как была собственно ее продолжением с попутными исправлениями. По отношению же к печатному тексту существенные отличия есть только в двух первых редакциях, которые и воспроизводятся поэтому в настоящем издании отдельно — в разделе “Другие редакции”: “I — Повесть о чиновнике крадущем шинели” (с отнесением приписок Гоголя, как сказано, под строку); II — Отрывки второй редакции: 1. — вступительный отрывок тихонравовской “второй редакции”; 2. — тихонравовский отрывок 5-й; 3. — тихонравовский отрывок 8-ой. Что же касается отрывков третьей редакции, то по отношению к печатному тексту их надо признать просто его черновиком; редакционных отличий здесь указать нельзя, за исключением отрывка 13-го, содержащего эпилог; в нем, напротив, мы наталкиваемся на ряд таких отличий от печатного текста, которые свидетельствуют, с одной стороны, о позднейшем внесении в отрывок целого ряда новых подробностей, а с дурной — и о некоторых, тоже позднейших, заменах и сокращениях, проще всего объясняемых требованиями цензуры. Например, предсмертный бред Акакия Акакиевича в рукописном отрывке не только резче охарактеризован (“выражаясь совершенно извозчичьим слогом или тем, которым производят порядки на улицах”), но и сопровожден тут особым монологом протестующего характера: “Я не посмотрю, что ты генерал”. Несомненно, цензурного происхождения и замена в печатном тексте “Семеновских казарм” (к которым в рукописи направилось усатое “привиденье”) не имеющим отношения к военной службе “Обуховым мостом”, — недаром и в таком даже виде, за одни уцелевшие от цензорской правки усы — тогдашний признак военного — место это еще раз вынесено было перепуганным Никитенко на обсуждение цензурного комитета.


Исчезновение этих и других им подобных подробностей из печатного текста может поэтому объясняться или прямым вмешательством цензуры (о котором писал Гоголю Прокопович), или предусмотрительностью самого Гоголя, исключившего их заранее при переписывании рукописи набело, в предвидении цензурных придирок. И в том, и в другом случае рукописные варианты указанного типа должны бы, казалось, в основном тексте “Шинели” занять место первопечатных. Этому, однако, препятствует или отсутствие в них даже чисто внешней законченности (как в первом примере), или слишком заметное расхождение соответствующего варианту контекста с контекстом печатным (как во втором). Словом, по всему судя, рукопись эпилога тем и отличается от остальных отрывков третьей редакции, что при переписываньи набело подверглась еще раз новым, довольно существенным дополнениям и сокращениям, что и мешает, при отсутствии беловика, большинство цензурных замен просто выправить, как это сделано в других повестях, по имеющейся черновой рукописи. Только в двух совершенно бесспорных случаях, при полном почти тожестве контекста в рукописи с контекстом издания 1842 г., цензурная правка заменена в нашем основном тексте рукописным подлинником: это, во-первых, заключительные слова авторского монолога об умершем Акакие Акакиевиче: “как обрушивалось на царей и повелителей мира”, вместо продиктованного, несомненно, цензурой (в издании 1842 г.): “как обрушивается оно на главы сильных мира сего!”; и, во-вторых, там где речь идет о сдергивании мертвецом шинелей: “пусть бы еще титулярных, а то даже самих тайных советников” вместо “но даже и надворных советников” (изд. 1842 г.), — предельного чина, упоминания о котором в шутливом тоне допускались николаевской цензурой. [Ср. в письме Гоголя Прокоповичу от 25 января 1837 г. по поводу присылки Анненковым канцелярского анекдота: “Если действующие лица выше надворных советников, то, пожалуй, он может поставить вымышленные названья, или господин N. N.”]


Самый же отрывок 13-ый, в виду указанных его отличий от остальных отрывков третьей редакции, печатается самостоятельно — в отделе “Другие редакции”. Все остальные (вместе с сохранившимся началом беловика) подводятся к основному тексту в отделе “Вариантов”.


После 1842 г. “Шинель” при жизни Гоголя больше не переиздавалась. Но в корректурных листах подготовлявшегося Гоголем в 1851 г. второго издания Сочинений “Шинель” всё же подверглась, несомненно, авторским поправкам; впрочем, самая из них в этом смысле бесспорная (о выслуге чиновником гемороя) в основной текст введена быть не может, так как, касаясь одного из тех мест повести, которые в 1842 г. отмечены были цензором (см. выше), рассчитана явно на то, чтоб и со вторым изданием не повторилось того же, что было с первым. — Ср. в отделе “Варианты”. Остальные же поправки — или орфографические, — и в этом случае принадлежность их самому Гоголю сомнительна (они большей частью отнесены в “Варианты”), или (в трех случаях) исправляют опечатки издания 1842 г. и поэтому, кому бы ни принадлежали, приняты в наш основной текст, не требуя особых оговорок.


Оговориться надо о нескольких исправлениях по рукописям. В виду засвидетельствованной Прокоповичем неисправности окончательной писарской копии, легшей в основу издания 1842 г., в нескольких случаях его текст пришлось исправить по сохранившимся черновикам; таких случаев, кроме указанных выше и связанных с цензурой, можно указать еще шесть:


1. Там, в этом переписыванъи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир.


П, Тр: как-то свой разнообразный и приятный мир


2. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его.


П, Тр: и подсмеивал и подмигивал


3. Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем, и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки.


П, Тр: наклеено


4. Будочник отвечал, что он не видал ничего, что видел, как остановили его среди площади какие-то два человека, да думал, что то были его приятели; а что пусть он вместо того, чтобы понапрасну браниться, сходит завтра к надзирателю, так надзиратель отыщет, кто взял шинель.


П, Тр: Будочник отвечал, что он не видал никого


5. Со всех сторон поступали беспрестанно жалобы, что спины и плечи, пускай бы еще только титулярных, а то даже самих тайных советников, подвержены совершенной простуде по причине ночного сдергивания шинелей.


П, Тр: по причине частого сдергивания


6. Итак, значительное лицо сошел с лестницы, сел в сани и сказал кучеру: “к Каролине Ивановне”, а сам, закутавшись весьма роскошно в теплую шинель, оставался в том приятном положении, лучше которого и не выдумаешь для русского человека, то есть, когда сам ни о чем не думаешь, а между тем мысли сами лезут в голову, одна другой приятнее, не давая даже труда гоняться за ними и искать их.


П, Тр: сошел с лестницы, стал в сани

II.

Сюжет “Шинели” возводят обычно к рассказанному в воспоминаньях П. В. Анненкова анекдоту о чиновнике, потерявшем ружье. — См. П. В. Анненков. “Литературные Воспоминанья”, изд. Academia 1928, стр. 61–62. — Впечатление, произведенное, по словам Анненкова, на Гоголя анекдотом, надо отнести к 1833—36 гг., когда Гоголь, действительно, “жил на Малой Морской в доме Лепена”. Но заключать отсюда, что “Шинель” и начата в те же годы, нет оснований: история сохранившихся рукописей “Шинели” не дает ни малейшего на то права (см. выше). Анекдот Анненкова — устный образец популярного в литературе 30-х годов жанра повестей о бедном чиновнике, с их двумя разновидностями: сатирическою (или комически-гротескною) и сентиментальною (или элегическою). Такая дифференциация внутри жанра началась еще до вмешательства Гоголя в его судьбу (у Булгарина и Ушакова). Но как та, так и другая его разновидности сразу же использовали: одна — комически-сказовый стиль “Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”, другая — тематику и стиль личных признаний Поприщина в “Записках сумасшедшего”. Под знаком такого двустороннего воздействия Гоголя и оказывается повесть о бедном чиновнике во второй половине 30-х годов, когда живо начинает ощущаться потребность в демократизации литературных форм, в “очеловечении”, в поднятии на более серьезный и впечатляющий уровень наличных тогда в литературе жанров. По отношению к повестям о чиновнике решающая роль как раз и выпала на долю “Шинели”. Из других повестей того же жанра (комической разновидности) “Шинель” своею тематикой частично совпадает с “Гражданственным грибом” Булгарина (в “Северной Пчеле” 1833, № 213), “Лукою Прохоровичем” Гребенки (1838 г.), “Дочерью чиновного человека” И. Панаева (1839), “Демоном” Павлова (1839) и повестью “За стеной” Ничипора Кулеша (Лит. прибавл. к Русскому Инвалиду 1839, № 21). Сентиментальная разновидность жанра тоже представлена в “Шинели” отдельными чертами, сходными с “Записками гробовщика” В. Ф. Одоевского (в “Альманахе на 1838 г.”), его же “Живым мертвецом” (1838 г.), а также “Перстнем” Гребенки (1841 г.). Приемы комически-гротескного сказа, сложившиеся в законченную стилистическую систему еще в “Повести о том как поссорился”, претерпевают в “Шинели” существенное видоизменение в смысле сочетания с ними совершенно иных приемов повествования, восходящих в прошлом к “Старосветским помещикам”, прочней же всего связанных с “Мертвыми душами”. Для данной повести характерно постепенное высвобождение образа чиновника из-под власти сказового комического стиля, а также последовательно вторгающиеся в нее авторские патетические монологи. Но, по мере такого высвобождения, комизм по контрасту сгущается на окружении героя: на будочнике, кухарке, квартальном, на других департаментских чиновниках и, наконец, на “одном значительном лице”.


Комически изобразив “безчеловечье” среды, Гоголь тем самым “очеловечил” ее жертву (традиционного героя — чиновника), разрешив таким образом ту задачу, которая стояла тогда не перед ним одним, а перед всей русской литературой.


Идея социальной среды приобретала как раз в те годы особое значение в мировоззрении Белинского. Ее же выдвигала одновременно “Шинель” как новый объект художественно-сатирического изображения современного города. Отсюда вся исключительность роли этой повести, наравне с литературными манифестами Белинского, в образовании и развитии “натуральной школы” 40-х годов.


Критические отзывы современников Гоголя о “Шинели” немногочисленны. Белинскому не удалось сколько-нибудь подробно высказаться о “Шинели”. Впрочем, он первый отметил в ней, еще до выхода ее в свет, “одно из глубочайших созданий Гоголя” (в статье 1842 г. “Библиографическое известие”; см. Соч. Белинского, VII, стр. 325, 606). В другой его статье (в рецензии на “Сочинения Николая Гоголя” в “Отечественных Записках” 1843 г.) сказано, что “Шинель” есть новое произведение, отличающееся глубиною идеи и чувства, зрелостью художественного резца” (т. VIII, стр. 90). Говорится о “Сочинениях Николая Гоголя” и в обзоре литературы за 1843 год, но опять лишь вскользь: более подробный разбор их Белинский и здесь откладывает до “особой статьи”, которая не была, однако, написана. И дальнейшие его отзывы о “Шинели” совершенно поэтому случайны. (См. соч. Белинского, т. IX, стр. 238–239 и др.)


Отзыв Шевырева (в рецензии на “Петербургский сборник” Некрасова) любопытен только указанием на возможность зависимости “Шинели” от “Демона” Павлова: “Павлов, в порыве раздраженной сатиры… изобразил в своем “Демоне” всё нравственное униженье, до которого могла дойти эта жертва общественных условий… Может быть “Демон” вызвал Гоголеву “Шинель”. — См. “Москвитянин” 1846, кн. I.


К 1847 г. относится первый из отзывов о “Шинели” Аполлона Григорьева: “В образе Акакия Акакиевича поэт начертал последнюю грань обмеленья божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя…, волос становится дыбом от злобно-холодного юмора, с которым следится это обмеление”. — См. Собрание сочинений Аполлона Григорьева под ред. В. Ф. Саводника, вып. 8-й, М., 1916, стр. 9. — Позже Ап. Григорьев не раз сближал именно с “Шинелью” односторонность “школы сентиментального натурализма”, — так он называл Достоевского и его последователей. — См. указанное изд., стр. 26–27; см. также Полное собрание сочинений Ап. Григорьева, I, Пгр., 1918, стр. 151–152; Ап. Григорьев “Воспоминания”, изд. Academia, 1930, стр. 318; “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, под ред. В. В. Гиппиуса, 1936, стр. 252–253.


Чернышевский посвятил “Шинели” особый экскурс в статье “Не начало ли перемены?” (1861 г.), посвященной “Рассказам Н. В. Успенского” и трактующей о реалистическом изображении “народа”, “без всяких прикрас”.


“Упоминает ли Гоголь о каких-нибудь недостатках Акакия Акакиевича?” спрашивает Чернышевский: “Нет, Акакий Акакиевич бесусловно прав и хорош; вся беда его приписывается бесчувствию, пошлости, грубости людей, от которых зависит его судьба. Как пошлы, отвратительны сослуживцы Акакия Акакиевича, глумящиеся над его беспомощностью! Как преступно невнимательны его начальники, не вникающие в его бедственное положение, не заботящиеся пособить ему! Акакий Акакиевич страдает и погибает от человеческого жестокосердия. Так подлецом почел бы себя Гоголь, если бы рассказал нам о нем другим тоном”. “Но Акакий Акакиевич имел множество недостатков… Он был круглый невежда и совершенный идиот, ни к чему неспособный. Это видно из рассказа о нем, хотя рассказ написан не с той целью. Зачем же Гоголь прямо не налегает на эту часть правды об Акакие Акакиевиче?.. Мы знаем, отчего. Говорить всю правду об Акакие Акакиевиче бесполезно и бессовестно, если не может эта правда принести пользы ему, заслуживающему сострадания по своей убогости. Можно говорить об нем только то, что нужно для возбуждения симпатии к нему. Будем же молчать о его недостатках… Таково было отношение прежних наших писателей к народу. Он являлся перед нами в виде Акакия Акакиевича, о котором можно только сожалеть, который может получать себе пользу только от нашего сострадания… Читайте повести из народного быта г. Григоровича и г. Тургенева со всеми их подражателями — всё это насквозь пропитано запахом “шинели Акакия Акакиевича”. — См. Соч. Чернышевского, VIII, Пгр., 1918.

КОЛЯСКА

I.

“Коляска” впервые была напечатана в первой книге пушкинского “Современника”, вышедшей в апреле 1836 г. (цензурное разрешение от 31 марта). Рукопись, с которой печаталась повесть в “Современнике”, до нас не дошла. Сохранилась лишь первоначальная черновая редакция (КPM6). [См. “Сборник общества любителей российской словесности за 1891 г.”, М., 1891, стр. 55; Соч., 10 изд., VI, стр. 367.]


В третьем томе Сочинений Гоголя изд. 1842 г. “Коляска” перепечатана с небольшими стилистическими изменениями; текст “Современника” почти в точности повторен и в издании Сочинений Гоголя 1855 г.


Время написания “Коляски” определяется положением ее первоначальной редакции в КРМ6, куда Гоголь начал вносить свои записи с 1835 г. Непосредственно за “Коляской” следует текст наброска исторической драмы “Альфред”, а несколько дальше (на листе 16) — рецензия на пьесу Загоскина “Недовольные”, вышедшую в начале 1836 г. Поскольку, таким образом, основной материал тетради относится к концу 1835 и началу 1836 гг., следует и первоначальную редакцию “Коляски” отнести не ранее чем к середине 1835 г. В начале октября 1835 г. повесть была Гоголем закончена и передана Пушкину — для проектировавшегося, но не осуществленного альманаха. Так, уже в письме от первой половины октября Пушкин сообщал П. А. Плетневу из Михайловского: “Спасибо, великое спасибо Гоголю за его Коляску, в ней альманах далеко может уехать, но мое мнение: даром Коляски не брать, а установить ей цену: Гоголю нужны деньги”. [Пушкин, “Переписка”, изд. Академии Наук, т. III, с. 238.]


Самое обращение Пушкина по поводу “Коляски” к Плетневу вызывает предположение, что рукопись ее была переслана в Михайловское Плетневым и прочтена Пушкиным непосредственно перед написанием письма. Гоголь 1 сентября 1835 г., т. е. за несколько дней до отъезда Пушкина в Михайловское, вернулся в Петербург из своей поездки на юг. Вероятнее всего, что вписанная раньше, в черновой редакции, в тетрадь КРМ6, повесть была закончена и переписана для печати в течение сентября 1835 г., после возвращения Гоголя в Петербург, и в начале октября передана, для помещения в альманахе, Пушкину. Так как предполагавшийся альманах не состоялся, то “Коляску” Пушкин и напечатал в “Современнике”.


В виду значительного различия между первоначальной редакцией “Коляски” и текстом, напечатанным в “Современнике”, текст КРМ6 помещается в настоящем издании в разделе “Другие редакции”. Ссылки на эту редакцию в Вариантах даются лишь в тех случаях, когда они необходимы для обоснования принятого в основном тексте чтения.


Первоначальная редакция “Коляски” занимает в КРМ6 четыре страницы: листы 7 и 8 и верхнюю половину лицевой страницы 9-го листа. Текст “Коляски” не озаглавлен, написан убористым почерком с рядом помарок и поправок, в несколько приемов (вероятнее всего, в 3–4). После 9-го листа — следы вырезанных страниц; нижняя лицевая сторона 9-го листа и оборот его остались незаполненными. На обороте 6-го листа записаны две строчки, относящиеся к тексту 7-го листа: “да какой-нибудь помещик в нанковом сюртуке тащился вместе <с> своими мешками в какой-<то> полубрычке и полуповозке на гнедой кобыле с бегущим лошаком”. Эта фраза должна, судя по соответствующему месту первопечатного текста, предварять следующее место черновой редакции: “Самая рыночная площадь имеет немного печальный вид”; однако, включение ее в текст не представляется возможным, в виду явной бессвязности, которая получилась бы в этом случае.


Несмотря на то, что черновая редакция “Коляски” дважды публиковалась — Н. Тихонравовым в “Сборнике общества любителей российской словесности на 1891 год”, М., 1891, и В. Шенроком (Соч., 10 изд., VI), текст обеих публикаций страдает неточностями; кроме того в них не учтены зачеркнутые Гоголем варианты.


Черновой характер рукописи КРМ6 выражается между прочим и в том, что имя главного героя повести здесь еще не установлено, и он называется то Кропотовым в начале повести, то Крапушкиным — во второй ее половине. Сравнение первоначальной редакции с текстом, напечатанным в “Современнике”, свидетельствует о большой работе, проделанной Гоголем при подготовке повести для печати. Эта переработка выразилась главным образом в стилистической отделке; ни сюжет, ни даже отдельные ситуации почти совершенно не изменены.


2 марта 1836 г. повесть, предназначавшаяся для первой книги “Современника”, была направлена в цензуру, о чем писал Гоголь Пушкину, советуя сцену “Утро чиновника” отправить “если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее взять в цензурный комитет вместе с “Коляскою”, ибо завтра утром заседание”.


Прохождение повести через цензуру встретило значительные затруднения. На заседании петербургского Цензурного комитета от 3 марта 1836 г. в присутствии председателя комитета, попечителя петербургского учебного округа кн. М. А. Дондукова-Корсакова, и цензоров П. И. Гаевского, В. Н. Семенова, А. Л. Крылова, А. В. Никитенко, П. А. Корсакова и С. С. Куторги было вынесено постановление об изменении четырех мест в повести, “признанных неприличными”. [“Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, I, 1936 г., стр. 306–308. Публикация В. В. Гиппиуса.]


Данные этого цензурного дела (ссылка на которое была сделана еще во “Временнике Пушкинского Дома”, СПб., 1914, стр. 30) не были использованы ни в одном из изданий “Коляски”, в то время как они дают возможность восстановить подлинный текст повести без цензурных купюр.


Приводим эти цензурные купюры, восстановленные нами в основном тексте на основании цензурного дела и черновой рукописи.


1. На лобном месте солдат с усами уж верно мылил бороду какому-нибудь деревенскому пентюху, который только покряхтывал, выпуча глаза вверх. — в печатных прижизненных текстах нет


2. Бездна бутылок, длинных с лафитом, короткошейных с мадерою, прекрасный летний день, окна, открытые напролет, тарелки со льдом на столе, отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров, растрепанная манишка у владетелей укладистого фрака, перекрестный разговор, покрываемый генеральским голосом и заливаемый шампанским, — всё отвечало одно другому. — “отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров” — в печатном тексте нет


3. У генерала, полковника и даже маиора мундиры были вовсе расстегнуты, так что видны были слегка благородные подтяжки из шелковой материи, но господа офицеры, сохраняя должное уважение, пребыли с застегнутыми, выключая трех последних пуговиц.


— в печатных текстах нет


4. Когда я служил, то у меня в ящики помещалось 10 бутылок рому и 20 фунтов табаку, кроме того со мною еще было около шести мундиров, белье и два чубука, ваше превосходительство, такие длинные, как с позволения сказать солитер, а в карманы можно целого быка поместить. — вместо два чубука ~ самые длинные печатного текста.


Печатая “Коляску” по тексту “Современника” с отдельными уточнениями по рукописи КРМ6 и по изданиям 1842 г. (П) и 1855 г. (Тр), мы в ряде случаев сохраняем текст “Современника” и тогда, когда последующие редакторы гоголевских текстов отступали от него. Так, например, сохраняем: “Один помещик, служивший еще в кампании 1812 года”, — место, измененное в издании 1842 г. на “один полковник” совершенно неправомерно, так как в повести несколько раз указывается, что на обеде всего был один полковник и “общество состояло из мужчин: офицеров и некоторых окружных помещиков”. Эта произвольная поправка Прокоповича перешла затем и во все последующие издания. Точно также сохраняем текст “Современника” в фразе: “Скоро всё общество разделилось на четверные партии в вист и рассеялось в разных углах генеральских комнат”, так как не видим оснований для конъектуры Н. Тихонравова “расселось”.


От текста “Современника” мы отступаем в тех случаях, когда исправления в изданиях 1842 или 1855 гг. совпадают с рукописью, или когда касаются явных опечаток. Так, например, вместо: “поставить тихомолком от генерала на карточку дрожки”, как читаем в “Современнике”, даем по изд. 1842 и 1855 гг. “поставить на карточку дрожки”, что совпадает с рукописной редакцией, полагая что в “Современнике” слова “тихомолком от генерала” вставлены Гоголем из цензурных опасений. В сцене обеда у генерала принимаем “выступал”, как в изд. Трушковского и в первоначальной рукописной редакции, вместо “выступает” “Современника” и изд. 1842 года, поскольку смысл и грамматическое согласование контекста требуют именно этой формы.

II.

“Коляску” принято рассматривать как повесть, стоящую особняком среди произведений Гоголя первой половины 30-х годов. Тематически она выпадает из цикла “петербургских повестей” и, в то же время, по своей стилистической манере значительно отличается от ранних украинских повестей Гоголя, хотя в бытовой ее основе можно усмотреть черты украинской обстановки. [См. об этом Н. К. Пиксанов. Украинские повести Гоголя. “О классиках”, М., 1933, стр. 118–119.]


Сюжет “Коляски” восходит, скорее всего, к тому анекдотическому происшествию с гр. М. Ю. Виельгорским, о котором рассказывает в своих воспоминаниях В. А. Сологуб: “Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома. Все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды; и с тех пор к Виельгорскому ни ногой.”] См. В. А. Сологуб, “Воспоминания”. М.—Л., 1931, стр. 297. [


Как личное сближение Гоголя с В. Сологубом в тот период, так и то обстоятельство, что Гоголь вообще охотно пользовался в своих замыслах анекдотами, — делают весьма убедительным предположение о зависимости сюжета “Коляски” от приведенного рассказа. Возможно, конечно, что этот анекдот мог стать известным Гоголю и помимо Сологуба, поскольку рассеянность гр. Виельгорского служила темой многочисленных анекдотов, распространенных в том бытовом и литературном кругу, в котором вращался Гоголь. [Так, например, П. А. Вяземский в своей “Записной книжке” сообщает: “В наше время отличается рассеяниями своими граф М. Вьелгорский” (Собр. сочинений, т. VIII, стр. 92).]


Существенно, что “Коляска” писалась непосредственно перед началом работы над “Мертвыми душами”, или даже параллельно с написанием трех первых глав “Мертвых душ”, о которых Гоголь сообщал Пушкину от 7 октября 1835 г. всё в том же письме. Переход к новой манере, осуществленный в “Мертвых душах”, намечается уже в “Коляске”; но и помимо этого можно найти общие мотивы в “Коляске” и “Мертвых душах”. В характере Чертокуцкого уже намечена обходительность Чичикова и хвастливость Ноздрева. Сходство повествовательной манеры особенно заметно в близких между собой ситуациях: например, при описании обеда у генерала в “Коляске” и завтрака у полицмейстера в “Мертвых душах” (в седьмой главе); близки подробности возвращения Чертокуцкого и Чичикова домой после попойки или описание обстановки уездного городка Б. и города NN в начале первого тома “Мертвых душ”. Можно сопоставить и ряд отдельных деталей, вроде упоминания о Ноздреве в “Мертвых душах”, где говорится: “чуткий нос его слышал за несколько десятков верст”, и o Чертокуцком, который тоже “пронюхивал носом, где стоял кавалерийский полк” и т. д. Следует указать также на сходство начала “Коляски” с описанием городишка Погара, в начале неоконченной повести “Семен Семенович Батюшек” (см. ниже, комментарий к отрывку). Переходное положение “Коляски” между ранними повестями и “Мертвыми душами” и определяет ее место в творческом развитии Гоголя.


Современная Гоголю критика почти не отметила “Коляску” по тем же причинам, что и “Нос”. Внимание критики было в начале 1836 года всецело занято “Ревизором”. Откликнулся на появление “Коляски” лишь Белинский в своем отзыве о первой книге “Современника”. Белинский определил ее как “мастерскую шутку”, в которой “выразилось всё умение Гоголя схватывать эти резкие черты общества и уловлять эти оттенки, которые всякий видит каждую минуту около себя и которые доступны только для одного г. Гоголя”. [“Несколько слов о “Современнике””, “Телескоп”, 1836. См. Соч. Белинского, III, стр. 3.]


Дальнейшая критика ограничивалась лишь беглыми указаниями на “анекдотичность” и “шуточность” повестей Гоголя, не выделяя “Коляски”, а чаще всего вовсе умалчивая о ней.

ЗАПИСКИ СУМАСШЕДШЕГО

I.

Единственная сохранившаяся рукопись “Записок сумасшедшего”, РМ4 в б. аксаковской тетради № 2, занимает там место между статьями “Арабесок”: “Последний день Помпеи. Картина Брюллова” (стр. 202–207) и “Ал-Мамун” (стр. 223–227); не имея собственного заглавия, текст “Записок” начинается непосредственно (на стр. 208) под выписанным было на эту же страницу заглавием статьи “Несколько слов о Пушкине”: буквы “ОП”, стоящие вверху этой страницы перед текстом “Записок”, находим и на странице 136-ой, где за ними, действительно, следует один из последних набросков статьи о Пушкине; в левом верхнем углу страницы 208-й — цифры: 30, 18, 30. Самый же текст “Записок” писан всплошную, одним почерком, довольно разборчиво, с малым сравнительно количеством вычерков и надстрочных приписок и перебит в одном только месте, на стр. 215-ой, вставкой, которая читается выше, на нижней части стр. 209-ой (“Чорт возьми я не могу ~ письма глупой собаченки”); кроме того, на пустой стр. 160-ой, вверху, отдельно записан на четырех строках один из вариантов эпилога: “Боже, что они делают ~ как обижают меня”. [См. Соч., 10 изд., VII, стр. 904; “Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев” за 1896 г., стр. 16.]


Время, когда описанный текст внесен в аксаковскую тетрадь, с известной точностью определяется из следующих данных.


Перечень содержания “Арабесок”, вписанный в ту же тетрадь, что и “Записки сумасшедшего”, на стр. 3, не раньше августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 558), отводит “Запискам”, в порядке статей, самое последнее место, и, что особенно важно, называет не “Записками сумасшедшего”, а “Записками сумасшедшего музыканта”, откуда и вытекает, что к моменту составления перечня, т. е. к августу 1834 г., “Записки сумасшедшего” в нынешнем виде еще не существовали и в аксаковскую тетрадь вписаны позже чем перечень. Если для них, таким образом, август 1834 г. является датой исходной (terminus pоst quem), то дата цензурного разрешения “Арабесок”, 10 ноября 1834 года, — их предельная дата (terminus ante quem); и, следовательно, дошедшая до нас рукопись “Записок сумасшедшего” датируется сентябрем—октябрем 1834 г., чему соответствует и местоположение “Записок” в аксаковской тетради: предшествующая им там статья о Брюллове написана в конце августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 604–605), а следующая за ними статья “Ал-Мамун” — в октябре того же 1834 г. (см. там же, стр. 587).


По содержанию рукописный текст “Записок сумасшедшего” весьма близок к печатному тексту “Арабесок”. [Впрочем в “Арабесках”, кроме заглавия на шмуцтитуле “Записки сумасшедшего”, повесть имеет перед текстом заглавие несколько измененное: “Клочки из записок сумасшедшего”.]


Отличия там и тут не таковы, чтобы можно было говорить об особой редакции повести, в том виде, как она представлена рукописью; ее отличия вовсе не затрагивают сюжета, ограничиваясь лишь стилистическими вариантами, да отсутствием дат перед отделами “Записок”, на которые они разбиты в печатном тексте. [Это лишает силы наблюдения В. В. Каллаша (в подтверждение более раннего происхождения “Записок сумасшедшего”) над совпадением этих дат с действительными календарными датами 1833 г. — см. Сочинения Н. В. Гоголя под ред. В. В. Каллаша, т. 3, изд. Брокгауз-Ефрон, 1915 г., стр. 336. Даты эти, внесенные лишь в окончательную несохранившуюся беловую рукопись, сами по себе ничего не говорят о возникновении черновика; если же и свидетельствуют о времени возникновения замысла, то лишь косвенно и не больше чем остальное содержание “Записок”, строго приуроченное к европейским политическим событиям последних месяцев 1833 г. (о чем см. ниже).]


Существенное отличие рукописного текста от текста “Арабесок” — в отсутствии цензурных вычерков и замен, имеющихся в последнем. О них сам Гоголь писал Пушкину в декабре 1834 г.: “Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре по поводу “Записок сумасшедшего”; но, слава богу, сегодня немного лучше; по крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест… Если бы не эта задержка, книга моя, может быть, завтра вышла”. Последние слова (о выходе книги) не оставляют сомнения, что речь идет тут не о предварительной цензуре рукописи “Арабесок”, а о цензурном просмотре отпечатанного текста, из которого, следовательно, и произведена была Гоголем упомянутая в письме “выкидка лучших мест”. След ее есть в тексте самих “Арабесок”: тот отрывок из переписки собачек, где говорится о получении ордена генералом, оканчивается в “Арабесках” не точкой и не многоточием (как другие подобные же отрывки), а неуместной тут запятой (“За столом он был так весел, как я еще никогда не видала,”), попавшей сюда однакоже не в качестве опечатки, а несомненно уцелевшей от фразы в том виде, как она набрана была до цензурной “выкидки” ее окончания (“За столом он был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты”). Но, кроме таких механических “выкидок”, могли быть проведены тогда же (или раньше, при цензуровании рукописи) и авторские замены того, что не пропустил цензор.


Некоторые из цензурных “выкидок” восстановил уже Тихонравов, внеся, впрочем, заодно в текст “Записок” не мало и простых разночтений черновика; а с другой стороны, он оставил без исправления несколько явных искажений текста цензурой. Издание Коробки к исправлениям Тихонравова добавило еще лишь одно; последующие издания не добавили ничего.


Наше издание к ранее сделанным исправлениям добавляет еще 8 новых, что вместе с предыдущими составляет всего 20 исправлений (по рукописи) испорченных цензурой мест. Это, во-первых, следующие 12 купюр или вычерков, восстановленных еще Тихонравовым и Коробкой: “Правильно писать может только дворянин. Оно конечно, некоторые и купчики-конторщики и даже крепостной народ пописывает иногда; но их писание большею частью механическое: ни запятых, ни точек, ни слога.”; “Ну, чего хотят они?”; “Хотелось бы заглянуть в спальню… там-то, я думаю, чудеса, там-то, я думаю, рай, какого и на небесах нет.”; “Да и подлые ремесленники напускают копоти и дыму из своих мастерских такое множество, что человеку благородному решительно невозможно здесь прогуливаться.” (вм. “решительно невозможно”); “За столом папа был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты, а после обеда поднял меня к своей шее и сказал: “А посмотри, Меджи, что это такое”. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного.”; “Куда ж, подумала я сама в себе: если сравнить камер-юнкера с Трезором! Небо! какая разница! Во-первых, у камер-юнкера совершенно гладкое широкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто бы он обвязал его черным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка. Талию Трезора и сравнить нельзя с камер-юнкерскою. А глаза, приемы, ухватки совершенно не те. О, какая разница! Я не знаю, что она нашла в своем камер-юнкере.”; “Всё, что есть лучшего на свете, всё достается или камер-юнкерам, или генералам. Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою, — срывает у тебя камер-юнкер или генерал. Чорт побери!”; “Да притом и дела политические всей Европы: австрийский император, наш государь…” (стр. 207); “Я однако же старался ее успокоить, и в милостивых словах старался ее уверить в благосклонности, и что я вовсе не сержусь за то, что она мне иногда дурно чистила сапоги.”; “Но я растолковал ей, что между мною и Филиппом нет никакого сходства и что у меня нет ни одного капуцина…”; “А вот эти все, чиновные отцы их, вот эти все, что юлят во все стороны и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и сё: аренды, аренды хотят эти патриоты! Мать, отца, бога, продадут за деньги, честолюбцы, христопродавцы!”; “Проезжал государь император. Весь город снял шапки и я также; однакоже я не подал никакого вида, что испанский король.” А затем следующие восемь заимствований из рукописи вместо соответствующих мест в “Арабесках”, признаваемых нами за продиктованные цензурой:


1. Какого в нем народа не живет: сколько кухарок, сколько поляков! а нашей братьи, чиновников, как собак, один на другом сидит.


Ар, П: сколько кухарок, сколько приезжих!


2. Ведь сколько примеров по истории: какой-нибудь простой, не то уже чтобы дворянин, а просто какой-нибудь мещанин или даже крестьянин — и вдруг открывается, что он какой-нибудь вельможа, а иногда даже и государь.


Ар, П: вельможа или барон или как его


3. Вон он спрятался к нему в звезду.


Ар, П: к нему во фрак


4. Но главная пружина всего этого турецкий султан, который подкупает цирюльника и который хочет по всему свету распространить магометанство.


Ар, П: но достоверно известно, что он вместе с одною повивальною бабкою ~ и оттого


5. Меня останавливало только то, что я до сих пор не имею королевского костюма.


Ар, П: испанского национального костюма


6. Я однако же догадался, что это должны быть или доминиканы или капуцины, потому что они бреют головы.


Ар, П: гранды или солдаты


7. Капуцины, которых я застал в зале государственного совета великое множество, были народ очень умный, и когда я сказал: “господа, спасем луну, потому что земля хочет сесть на нее”, то все в ту же минуту бросились исполнять мое монаршее желание и многие полезли на стену с тем, чтобы достать луну, но в это время вошел великий канцлер.


Ар, П: Бритые гранды


8. А знаете ли, что у французского короля шишка под самым носом?


Ар, П: у алжирского дея под самым носом шишка.


“Поляков” (вместо “приезжих”) признаем более подлинным чтением ввиду цензурных гонений на всё, что связано было с Польшей после 1831 года. “Государь” (вместо “барон или как его”) предписывается двумя другими аналогичными случаями, где слово “государь” было цензурой просто исключено (см. выше); “в звезду”, а не “во фрак” подсказывает соответствующий контекст, — в “Арабесках” и в рукописи одинаковый, — где приманкой для “влюбленной в чорта женщины” служит “толстяк” именно “со звездою”. Перенесение магометанства с “турецкого султана” на “повивальную бабку” могло быть сделано, скорей всего, тоже под давлением цензуры; такого же происхождения замена “королевского костюма” “испанским национальным”: контекст как в рукописи, так и в “Арабесках” предполагает несомненно “королевский”, потому что покрой именно “королевского костюма”, а не “испанского национального” предписывал Поприщину то, что он проделал над своим вицмундиром: “изрезал ножницами его весь”, чтобы (как читается в рукописи) “дать всему сукну вид горностаевых хвостиков”. Неорганична с точки зрения контекста и замена в “Арабесках” “доминиканов или капуцинов” “грандами или солдатами” (и дальше “капуцинов” — “бритыми грандами”): признак, по которому опознаются они героем: “потому что они бреют головы”, применим полностью конечно лишь к первым, тем более, что замена бритых монахов грандами даже не доведена в повести до конца. Ср.: “Сегодня выбрили мне голову несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монахом”. — И наконец, подобно “государю” или “турецкому султану”: неприемлем был, конечно, не для Гоголя, а лишь для цензора и “французский король”, шишка которого поэтому передана была “алжирскому дею”. [В связи с завоеванием Алжира французами в 1830—34 гг. алжирский дей (и именно дей, а не бей) часто упоминался в те годы на страницах “Северной Пчелы”.]


Вторично при жизни Гоголя “Записки сумасшедшего” изданы были в 3-м томе Сочинений, в 1842 году. Текст “Арабесок” подвергся тут со стороны Прокоповича довольно значительному количеству исправлений не только орфографических и грамматических, но даже и стилистических. Из них лишь три-четыре приняты в основной текст — в тех случаях, когда соответствующий вариант “Арабесок” явно носит характер опечатки или удержанной в печати описки. Все остальные отнесены в варианты.


Несколько раз с той же целью (исправления ошибок первопечатного текста) приходилось обращаться и к рукописи.


В издании Трушковского “Записки сумасшедшего” авторских исправлений 1851 года не имеют совсем: чтение корректуры Гоголь прекратил тогда на их первой странице. — См. Соч., 10 изд., I, стр. XIV.

II.

Сюжет “Записок сумасшедшего” восходит к двум различным замыслам Гоголя начала 30-х годов: к “Запискам сумасшедшего музыканта”, упоминаемым в известном перечне содержания “Арабесок” (см. Соч., 10 изд., V, 610–611), и к неосуществленной комедии “Владимир 3-ей степени”. Из письма Гоголя И. И. Дмитриеву от 30 ноября 1832 г., а также из письма Плетнева Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (см. Соч. и переписка Плетнева, III, стр. 522) можно усмотреть, что в ту пору Гоголь был увлечен повестями кн. В. Ф. Одоевского из цикла “Дом сумасшедших”, вошедших позже в цикл “Русских ночей” и, действительно, посвященных разработке темы мнимого или действительного безумия у высокоодаренных (“гениальных”) натур: у отрешенного от всего, что не музыка, Баха (“Себастьян Бах”), у страдающего манией грандиозных построек чудака Пиранези (“Opera del Cavaliere GiambatistaPiranesi”), у наделенного аналитической способностью “все видеть” импровизатора (“Импровизатор”), у настоящего, наконец, безумца Бетховена (“Последний квартет Бетховена”). Причастность собственных замыслов Гоголя в 1833—34 гг. к этим повестям В. Одоевского видна из несомненного сходства одной из них — “Импровизатора” — с “Портретом”. Из того же увлечения романтическими сюжетами Одоевского возник, очевидно, и неосуществленный замысел “Записок сумасшедшего музыканта”; непосредственно связанные с ним “Записки сумасшедшего” тем самым связаны, через “Дом сумасшедших” Одоевского, с романтической традицией повестей о художниках и искусстве (“Kunstnovellen”), усердно культивировавшихся в русской литературе 30-х годов и охотно разрабатывавших как раз тему безумия в освещении, приданном ей у Гофмана. Есть основания думать, что “Записки сумасшедшего музыканта”, их по крайней мере начало, сохранились в виде отрывка “Дождь был продолжительный”, текстуальные совпадения которого с “Записками сумасшедшего” сразу же видны и который можно поэтому рассматривать как вступительный набросок первоначальной редакции этих “Записок”. Герой отрывка, приветствующий расправу дождя над лицемерным благообразием “гражданства столицы”, несомненно, сродни Пискареву или Чарткову, — может быть, такой же, как они и как Крейслер у Гофмана, служитель искусства.


“Владимир 3-ей степени”, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он “в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть” этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.


Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда “Записки”. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в “Утре чиновника”, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в “Лакейскую”) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове и Петрушевиче. Отзыв Поприщина о чиновниках, которые не любят посещать театр, прямо восходит к диалогу Шнейдера и Каплунова о немецком театре. Особо при этом подчеркнутая в Каплунове грубость еще сильней убеждает в том, что в него-то и метит Поприщин, называя не любящего театр чиновника “мужиком” и “свиньей”. В Петрушевиче, напротив, надо признать первую у Гоголя попытку той идеализации бедного чиновника, которая нашла себе воплощение в самом Поприщине. “Служил, служил и что же выслужил”, говорит “с горькой улыбкою” Петрушевич, предвосхищая подобное же заявление Поприщина в самом начале его записок. Отказ затем Петрушевича и от бала и от “бостончика” намечает тот разрыв со средой, который приводит Поприщина к безумию. И Каплунов, и Петрушевич — оба поставлены затем в те же унизительные для них отношения с лакеем начальника, что и Поприщин. От Закатищева (позже Собачкина) протягиваются, с другой стороны, нити к тому взяточнику “Записок”, которому “давай пару рысаков или дрожки”; Закатищев в предвкушении взятки мечтает о том же самом: “Эх, куплю славных рысаков… Хотелось бы и колясчонку”. Сравним также канцелярские диалектизмы комедии (напр., слова Каплунова: “И врет, расподлец”) с подобными же элементами в языке Поприщина: “Хоть будь в разнужде”, ср. еще канцелярское прозвище Шнейдера: “проклятая немчура” и “проклятая цапля” в “Записках”.


Связанная, таким образом, с первым комедийным замыслом Гоголя, картина департаментской жизни и нравов в “Записках” восходит к личным наблюдениям самого Гоголя в пору его собственной службы, из которых замысел “Владимира 3-й степени” вырос. Даже на свои собственные биографические подробности не поскупился в “Записках” Гоголь. “Дом Зверкова” у Кукушкина моста, куда ведет Поприщина след распутываемой интриги и который он, как оказывается, хорошо знает потому, что у него есть там “один приятель”, — это тот дом, в котором в 30-ых годах был приятель у самого Гоголя и где, кроме того, жил одно время и сам он. [См. А. Яцевич, “Пушкинский Петербург”, 1935, стр. 261–263.] Запах, которым встречает Поприщина этот дом, упомянут в письме Гоголя к матери от 13 августа 1829 года. О “ручевском фраке” — мечте Поприщина — говорится в письмах Гоголя 1832 г. к А. С. Данилевскому (кстати, тому самому “приятелю”, который жил в доме Зверкова). Прическу начальника отделения, раздражающую Поприщина, отмечает Гоголь и в “Петербургских Записках”, как черту, почерпнутую, видимо, из личных наблюдений.


“Испанские дела” 1833 г., за которыми следит Поприщин по “Северной Пчеле”, доведены Гоголем до провозглашения королевой малолетней дочери Фердинанда VII (“какая-то дона должна взойти на престол”) и, следовательно, лишь до первой вспышки вызванного этим движения карлистов, сторонников Дон-Карлоса, брата Фердинанда VII; право на престол племянницы Дон-Карлос оспаривал, опираясь на закон, возбранявший женщинам вступать на престол и отмененный перед смертью Фердинандом. Дон-Карлосу прямо и вторит Поприщин, говоря, что “не может взойти дона на престол. Никак не может”. [Об отмене указанного закона Фердинандом “Северная Пчела” сообщила еще в январе 1833 г. (в № 14, в отд. “Разные известия”); смерть Фердинанда отмечена в № 229 от 10 октября, где приведен и первый декрет королевы-регентши, называющий в качестве будущей королевы малолетнюю “дону Изабеллу”, откуда — упоминанье Поприщина о “какой-то доне”; в том же выпуске газеты (от 10-го октября) еще раз излагается отмененный Фердинандом “закон салический, по коему женский пол не может наследовать престола”, и говорится, что в силу его отмены “чины королевства” (тоже упоминаемые Поприщиным) признали принцессу Изабеллу наследницей, а “брат короля, инфант Дон-Карлос, удалился из Испании”, чему тоже соответствует уверенность Поприщина, что испанский король “где-нибудь находится в неизвестности”; дальнейшая информация “Северной Пчелы” этому Дон-Карлосу уделяет с каждым днем все больше внимания, колеблясь при этом в оценке поднятого им движения: по существу реакционное, оно в освещении николаевской официозной печати принимало временами чуть ли не революционный оттенок, поскольку имело целью низложение вступившей уже на престол королевы. Ср. “Северную Пчелу” 1833, №№ 237, 239, 242, 245, 247, 249, 253, 257, 259, 261 и др. ] Возможно, что по замыслу Гоголя Дон-Карлос 1833 года сливается в фантазии Поприщина с героем Шиллера, и что именно поэтому, попав в сумасшедший дом, Поприщин принимает его обитателей за доминиканских монахов, а больничного надзирателя — за великого инквизитора (Карлос у Шиллера отдан Филиппом в руки великого инквизитора).


“Записки сумасшедшего” именно как записки, т. е. рассказ о себе героя, не имеют в творчестве Гоголя ни прецедентов, ни аналогий. И недаром: культивировавшиеся Гоголем и до “Записок”, и позже формы повествования к данному замыслу были неприложимы. Тема безумия во всех трех одновременно аспектах (социальном, эстетическом и лично-биографическом), которые находил в ней Гоголь, естественнее всего могла быть развернута прямой речью героя; именно, однако, героя со всей выразительностью социальной его физиономии, с установкой на речевую характеристику, с подбором острых диалектизмов ведущего свои записки чиновника. С другой стороны, эстетический иллюзионизм, подсказавший Гоголю первую мысль подобных записок, сделал возможным включение в них элементов фантастического гротеска (заимствованной у Гофмана переписки собак); естественна была при этом известная причастность героя к миру искусства. Однако, предназначавшаяся сперва для этого музыка не мирилась с определившимся окончательно типом героя, и место музыки в записках чиновника занял театр, — вид искусства, с которым одинаково удачно сочетались все три аспекта темы сразу. Александрийская сцена и занесена поэтому в “Записки сумасшедшего”, как одно из главных мест развертывающейся в них социальной драмы. [Упоминаемый Поприщиным “русский дурак Филатка” — водевиль Григорьева “Филатка и Мирошка — соперники”, игранный в первый раз на Александрийской сцене в сезон 1831–1832 г. См. Вольф “Хроника Петербургских театров”, ч. 1, стр. 28. “Дон-Карлос” Шиллера игран был в первый раз в 1829 году и затем не сходил с Александрийской сцены все 30-ые годы. См. там же. ] Но иллюзорный мир театрального эстетизма у Гоголя совсем иной, чем у Гофмана. Там он утверждается как высшая реальность; у Гоголя, напротив, он чисто реалистически низводится до сумасшествия в прямом, клиническом смысле слова.


Гофману, при всей своей зависимости от него, Гоголь противопоставляет, таким образом, собственное разрешение темы — с отказом от эстетизма в пользу реалистического изображения человеческого страдания, за незнание которого упрекал Гофмана Жюль Жанен.


Гофманианская форма “новеллы об искусстве”, присущая “Запискам” еще в ранней редакции, сохранилась, как видим, и в законченной их редакции. Но абстрактный (особенно в русской передаче) герой-фантаст Гофмана вырос в живого представителя нарождающегося “сословия среднего”; [О “сословии среднем” и, между прочим, о роли театра в жизни этого сословия см. в статье Гоголя “Петербургская сцена в 1835–1836 г.”] его конфликт с “существенностью” тоже конкретизировался, приняв черты социально-политического протеста и подготовив, наряду с эстетическими, и чисто бунтарские мотивы в его безумии; а так как за всем этим, несомненно, скрывается личный и социальный опыт самого Гоголя, — то, надо думать, субъективен был и исходный творческий импульс этих “Записок”; и таким образом новое социальное осмысление, приданное Гоголем теме безумия, — как теме повестей о чиновнике, — ознаменовало в его творчестве наиболее протестующий момент, момент первого сатирического выступления против бездушной системы николаевского бюрократизма.


В современной “Арабескам” критике о “Записках сумасшедшего” высказаны были следующие суждения.


“В клочках из записок сумасшедшего”, по отзыву “Северной Пчелы” (1835, № 73), “есть… много остроумного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально”.


Сочувственно отозвался и враждебный “Арабескам” Сенковский, усмотревший в “Записках сумасшедшего” те же достоинства, что и в “забавной истории” поручика Пирогова; “Записки”, по мнению Сенковского, “были бы лучше, если бы соединялись какою-нибудь идеею” (“Библиотека для чтения” 1835, февраль).


Несоизмеримо дальновидней отзыв Белинского (в статье “О русской повести и повестях Гоголя”): “Возьмите “Записки сумасшедшего”, этот уродливый гротеск, эту странную, прихотливую грезу художника, эту добродушную насмешку над жизнию и человеком, жалкою жизнию, жалким человеком, эту карикатуру, в которой такая бездна поэзии, такая бездна философии, эту психическую историю болезни, изложенную в поэтической форме, удивительную по своей истине и глубокости, достойную кисти Шекспира: вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит, и возбуждает сострадание”. — См. Соч. Белинского, II, стр. 226. — Повторил этот свой отзыв Белинский и в рецензии (1843 года) на “Сочинения Николая Гоголя”: “Записки сумасшедшего” — одно из глубочайших произведений…” — См. там же, VIII, стр. 90.

РИМ

I.

Текст “Москвитянина” был дважды прокорректирован самим Гоголем, о чем свидетельствует ряд его записок к Погодину, относящихся к зиме 1841–1842 г. [См. Е. П. Казанович. “К истории сношений Гоголя с Погодиным”, Временник Пушкинского Дома 1914, стр. 69–87.]


Из этих записок видно, что хотя повесть прошла через руки С. П. Шевырева, но вслед за тем Гоголь держал две ее корректуры: первую “с важными поправками” и вторую “на сверку”. Это обстоятельство в сущности и решает вопрос о преимуществе текста “Москвитянина” перед текстом “Собрания сочинений” (П).


Отсутствие рукописей делает затруднительной точную датировку повести. Предельная дата устанавливается легко на основании этих же записок и авторитетного свидетельства С. Т. Аксакова, что повесть была окончена в начале февраля 1842 г, когда Гоголь “прочел ее предварительно у нас (Аксаковых), а потом на литературном вечере у кн. Дм. Вл. Голицина”; [С. Т. Аксаков. “История моего знакомства с Гоголем”.] наконец, дата цензурного разрешения третьего выпуска “Москвитянина” — 11-го марта того же 1842 года. Все эти данные ведут нас к началу февраля 1842 г. Гораздо труднее определить дату исходную. Первоначальный набросок ранней редакции повести, называвшейся “Аннунциата”, Гоголь привез с собой из Рима в свой предшествующий приезд в Россию (с 26 сентября 1839 г. по июнь 1840 г.). В начале февраля 1840 г. он читал первые главы этой повести у тех же Аксаковых. Предположить, что Гоголь еще в Москве, весной 1840 г., занялся переделкой “Аннунциаты” в “Рим”, трудно. Возможно, что он приступил к этой работе зимой 1840—41 г. в Риме, куда Погодин слал ему отчаянные требования “поддержать “Москвитянин””, подкрепленные просьбой об этом же С. Т. Аксакова. [Во 2-й книге “Москвитянина” 1841 г., в отд. “Смесь”, стр. 616, Погодин анонсировал, в числе новых произведений Гоголя, повесть “Мадонна del fiore” — следующее звено от “Аннунциаты” к “Риму”.] Однако, всего вероятнее, что к этой переработке он приступил уже по возвращении в Россию, зимой 1841–1842 г., во время пребывания у Погодина.


Гоголь сам назвал свою повесть “отрывком”, что должно было указывать на замысел гораздо более сложный и развитый, нежели тот, что дан в “Риме”. С другой стороны, Аксаков, слышавший начало “Аннунциаты”, категорически утверждает, что ““Рим” является переделкой этой чудной повести”. Сопоставляя эти данные, мы смело можем сказать, что “Рим” восходит к “Аннунциате”: к ней и должно обращаться при изучении творческой истории “Рима”. К сожалению, об этой ранней редакции повести мы знаем очень мало, да и то, главным образом, из вторых рук, из свидетельств современников. Нет точных и более или менее подробных указаний на нее и в переписке Гоголя. Нам известно только, что Гоголь, приехав осенью 1839 г. в Россию, привез с собою первые главы повести из итальянской жизни, что в январе — феврале 1840 г. он читал их у Аксаковых и других знакомых, что до марта 1841 г. (в Риме) он, по всем вероятиям, к ней больше не прикасался, а зимой 1841–1842 г. переделал ее в отрывок “Рим”. Сопоставление же “Рима” с итальянскими письмами Гоголя (см. ниже) заставляет предполагать, что впервые взяться за эту повесть Гоголь мог никак не раньше апреля—мая 1838 г. Таким образом, время написания “Аннунциаты” определяется приблизительно двумя датами: весна 1838 г. или осень 1839-го. Точно также предположительно можно говорить и о самом замысле “Аннунциаты.” Судя по тому, что уже гораздо позднее, по напечатании “Рима”, Гоголь в письме к С. П. Шевыреву [От 1 сентября 1843 г. из Дюссельдорфа. ] называет это свое произведение романом, и что то же выражение применяет к нему и Т. Н. Грановский, слышавший чтение первых глав, можно заключить, что оно было задумано в форме обширного эпического повествования, с широко развитой сюжетной схемой, многочисленными персонажами и т. д. С другой стороны, некоторые указания в письмах Гоголя к друзьям из Рима дают основания предполагать, что и “Аннунциата” должна была быть “самой романической историей” о “взявшейся, один бог знает откуда, красавице”. Если это предположение верно, то тогда в “Аннунциате” мы имеем дело с повестью, так сказать, традиционного типа: с романической интригой на первом плане, с красавицей, влюбленным в нее князем, плутоватым посредником — слугой Пеппе и т. д.


Это всё, что можно сказать об “Аннунциате”; роман оборвался на первых главах, и Гоголь позже использовал написанное для “отрывка” “Рим”.

II.

Повесть эта является одним из наиболее автобиографических произведений Гоголя. Если Италия сыграла огромную роль в жизни и творчестве Гоголя, то “Рим” как бы суммирует и обобщает все его впечатления от этой страны. Но, само собой разумеется, что глубокая субъективность “Рима” отнюдь не исключает близости Гоголя к известным литературным традициям. Известно, что Гоголь довольно усердно изучал литературу об Италии: и первоисточники, и современных ему авторов. Из этих последних один мог оказать особое влияние на его оценку Италии: это — Стендаль. Среди книг, подаренных Гоголем своему другу Данилевскому, имеются Promenades dans Rome Стендаля; но Гоголю, конечно, была известна и другая итальянская книга Стендаля: “Рим, Неаполь, Флоренция”. Сопоставление “Рима” с этими произведениями Стендаля неопровержимо свидетельствует, что целый ряд суждений Гоголя об Италии и итальянцах, более того — самая антитеза француза и итальянца, Парижа и Рима — восходят к Стендалю. [См. В. А. Десницкий, “Задачи изучения жизни и творчества Гоголя” — в сборнике: “Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, II, 1936, стр. 58–59; или в книге “На литературные темы”, кн. 2, 1936” стр. 365–366.] Но, заимствуя от него отдельные суждения, оценки и антитезы, Гоголь давал им совершенно иную мотивировку, по-своему переосмысляя данный в произведениях Стендаля образ Италии и итальянца.


Критикой “Рим” был воспринят как нечто уже устаревшее, отсталое по своей форме и стилю, хотя и не лишенное элементов гоголевского реализма. Белинский не мог к тому же отнестись сочувственно к идеологии, которую он угадывал за тематикой “Рима”. “В статье “Рим”, говорит он, “есть удивительно яркие и верные картины действительности”, но “есть и косые взгляды на Париж, и близорукие взгляды на Рим, и — что всего непостижимее в Гоголе — есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностию язык Марлинского”. [Белинский. Полное собр. соч., VIII, 440.]


В статье “Русская литература в 1842 году” свою оценку “Рима” Белинский еще раз формулировал так: “В “Москвитянине” было напечатано начало новой повести Гоголя “Рим”, равно изумляющее и своими достоинствами, и своими недостатками”. [Белинский. Полное собр. соч., VIII, стр. 22.]


Иначе отнесся к “Риму” В. П. Боткин: его восторженный о нем отзыв сохранился в письме к Краевскому (от 16 марта 1842 г.). [См. Отчет Публичной библиотеки за 1889 г., 46–47. Ср. еще отклик на “Рим” П. А. Плетнева в письме к Я. К. Гроту от 1 апреля 1842 г. (“Переписка Грота с Плетневым”, I, стр. 512).]


Отзывов о “Риме” вообще было немного. Вышедшие в свет в мае того же 1842 года “Мертвые души” сразу поглотили всё внимание читателей и критиков, отодвинув на задний план всё остальное.

Загрузка...