БОРЬБА

Опершись на сноп ржи, Жанката смотрел на поредевшую листву груши и думал о Желязко — своем младшем сыне. Желязко был еще неуравновешенным, буйным, задиристым и непокорным парнем, и это радовало отца. Плохо было только то, что сын не советовался с ним в больших и важных делах. Прошлой зимой он сбежал с дочерью Гроздана Митьолова. Жанката был против такой мальчишеской женитьбы и целых два месяца не хотел и слышать о молодых. В конце концов, он смирился и принял их в свой дом, но затаил жгучую ненависть к снохе.

Трое сыновей было у Жанката. Ставрю, старший, управлял кирпичным заводом. Небритый, с засученными штанинами, по уши вымазанный глиной, он, как одержимый, ругал рабочих, заставлял их работать от темна до темна, не давая им ни минуты отдыха. Они называли его «малым Муссолини» и ненавидели, как ненавидят злую и подлую собаку. После войны только двое рабочих проработали у него весь сезон. Иногда, правда, очень редко, Ставрю оставлял завод и появлялся в селе. Заходил в корчму, чтобы «промочить горло», но тут у него начинался запой, и он гулял по три дня и три ночи, бил стаканы и угощал всех подряд — и старых и молодых.

Второй сын — Стефан — занимался земледелием. Это был молчаливый, даже немного застенчивый человек. Работал он прилежно, не покладая рук, но в работе его не было огонька. К батракам и поденщикам Стефан относился не очень строго. Поэтому Жанката не доверял ему, постоянно следил за ним.

— Стефан не из Жанковых, — говорил он. — Наши — народ отчаянный…

Желязко был чабаном. «И какой чабан!» — потирал руки старик. Будь сын частицей его собственного сердца, он не мог бы любить его сильнее. «Желязко выйдет в люди», — говорил он и самодовольно покачивал головой.

Желязко был красивым и стройным парнем, с живыми карими глазами, с хитрым взглядом. Дела свои он обделывал с головой, и все крупные воры в округе подчинялись ему. Желязко «работал» с размахом — зараз угонял целые стада, не оставляя после себя ни следа, ни улик. Строго придерживался волчьего закона — ничего не трогать близ своего логова. Только раз он поддался искушению и нарушил его. Случай самый обыкновенный. Один чабан из соседней деревушки славился своим стадом. Стадо было маленькое, всего голов пятьдесят. Зато овцы были как на подбор, точно от одной матки — крупные, тонкорунные, молочные. Овцы приглянулись Желязко, и однажды ночью он совершил налет. Налетел как волк — ловко, смело, беспощадно. Борьба была жестокой. Чабан, на которого напали, впился зубами в руку Желязко. Тому удалось высвободить руку лишь после того, как его дружки разбили прикладом карабина сжатые челюсти чабана. Утром избитый до смерти владелец стада был найден в кошаре и доставлен в больницу. Он умер, так и не придя в сознание. Полиция обнаружила окровавленный клочок безрукавки на шелковой подкладке и примолкла. Но пошла молва, которая уже к вечеру облетела всю околию: «Желязко Жанката!», «Желязко Жанката!», «Желязко Жанката!..» Его имя передавалось из уст в уста, люди, встречаясь с ним, подозрительно косились, но никто не решался задеть его. В то время отец Желязко был старостой в селе и первым сговористом[7] в округе.

В конце концов, полиция была вынуждена что-то предпринять. С десяток активных членов Рабочей партии были обвинены в нападении на чабана, арестованы и избиты в околийском управлении полиции. Местная газета выступила со статьей о «коммунистическом злодеянии». Через неделю арестованных освободили. Молва вспыхнула с новой силой и заглохла лишь тогда, когда против Желязко Жанкова было возбуждено дело.

И вот сегодня дело слушалось уже в третий раз. Все было обделано так, что можно было рассчитывать на верное оправдание. Поэтому Жанката даже не счел нужным самому отправиться в город. Но когда перевалило за полдень, он забеспокоился и все чаще начал поглядывать в сторону шоссе. Все подлецы — никому нельзя верить. Когда начинался процесс, Жанката был старостой в селе и в околийском управлении имел большое влияние. Пятьдесят человек согласились свидетельствовать в его пользу, а после, когда «сговор» раскололся, все, как мыши, забились в свои норы и расстроили ему весь план. Хорошо, что у Желязко были верные люди, видавшие виды в подобных делах, не то, положись он на этих льстецов, непременно бы пропал…

— Заставили бы меня еще потратиться! — заключил Жанката и обернулся к жницам.

Три его снохи и пять беженок из Фракии жали, двигаясь в ряд. Стефан и батрак Тончо вязали снопы. Поравнявшись со жницами, Тончо брал серп и становился рядом с ними. Стефан же выпрямлялся и, уперевшись руками в поясницу, подолгу стоял в такой позе, бесцельно разглядывая поле. Старик пронизывал его злобным взглядом и вертелся волчком:

— Поглядите на него, на лодыря паршивого! Стоит, как истукан! Увидят его другие — тоже бросят работу…

Чуть только жницы, уставшие, с ноющими от работы поясницами, с бледными лицами заканчивали полосу, Жанката вскакивал, хватал серп и бросался к меже. Он начинал новую полосу, зажинал в ширину, врезался вглубь, будто жать должны были по крайней мере человек двадцать. Поденщики знали его повадки и шли к нему работать только в случае крайней нужды. Снохи, не успевшие перевести дух, жаждущие минуты отдыха, бросали на него ненавидящие взгляды и шли к полосе. Иначе нельзя было: люди могут увидеть, что их свекор жнет, а они отдыхают. Заметив, что он хватает серп и спешит начать новую полосу, жена Ставрю грозила пальцем в его сторону:

— Хоть бы ты сдох, старый дьявол! — и тут же первой бежала к нему.

Перед ней младшие снохи слова не смели вымолвить против своего свекра. Она, хоть и проклинала его, была его самым доверенным человеком. Он нее он узнавал обо всем, что говорилось за его спиной. Она следила за каждым шагом снох и доносила ему даже о самых пустяковых и незначительных поступках, к тому же частенько привирала, преувеличивала и присочиняла. И все это она делала с расчетом понравиться свекру, заручиться его поддержкой на случай тех яростных ссор, которые периодически вспыхивали в семье.

— Ах ты, подхалимка! Ах ты, гадюка! — стреляли глазами в ее сухощавую вспотевшую спину остальные снохи.

— Брось, тятя, иди в тень, ты уж старый, свое отработал, — ласково говорила свекру Ставрюха, стараясь втереться ему в доверие. Жанката подскакивал, поворачивался то вправо, то влево, подрезал колосья и бормотал, не поднимая головы:

— Отдохните, невестки, отдохните, работе-то конца-края нет, — а сам отодвигался, уступая им место.

— Чтоб тебя черви источили! — проклинали его про себя женщины и снова принимались жать, еле держась на ногах от усталости.

— Ну, работайте, работайте, — говорил Жанката и отходил в сторону. — Молодым только дай работы!..

Так повторялось от темна до темна, всегда, на всякой работе. Женщины были скромнее и безропотнее мужчин, к тому же их труд оплачивался гораздо ниже, поэтому Жанката избегал нанимать батраков. Но женщины находили другие способы отдохнуть. Обыкновенно во время работы они по очереди уходили в кусты, росшие на межах, или скрывались неподалеку в посевах. Там они просиживали долго; Жанката косился в их сторону, сопел, как рассвирепевший бык, и часто-часто приподнимался на цыпочки, точно суслик.

— Плеткой! Плеткой бы вас да покрепче, дармоедки из дармоедок! — Он скрипел зубами и в бессильной ярости опускался на ржаной сноп.

Интересным человеком был батрак Тончо. Он выглядел гораздо старше своих лет и работал без особого рвения, хотя и справлялся со своими обязанностями. Вначале Жанката терпеть его не мог, но затем привык к нему, примирился с его тяжелым характером. Его злила не столько медлительность батрака, как то, что — хозяин был уверен в этом — медлительность эта была напускная.

— Проклятый народ пошел! — сетовал Жанката. — Каждый только и глядит, как бы обмануть тебя, как бы урвать побольше…

После полудня Жанката забыл и о полосе, и о жнецах — он не сводил глаз с востока. И только когда из виноградников по ту сторону шоссе вынырнула фигура Желязко, на лице старика блеснула радостная улыбка.

— Я так и знал…

Желязко сел рядом с ним, вытер пот со лба, напился воды и только после этого заговорил:

— Кончилось. Наш адвокат предлагает судить их за обиду… наверняка, говорит… влепим им приговор, чтоб помнили тебя, пока живы…

— Брось, — махал рукой успокоившийся отец, — хватит с них и этого…

— Ну нет, я этого дела так не оставлю. Такой суд им устрою, что будут знать, как со мной связываться…

— Это другое дело, так можно… а судиться тебе нечего. Оправдали и все… Адвокат только и смотрит, как бы содрать с тебя побольше.

— Но он уж наш сторонник, сговорист.

— Наш, ваш — ему только денежки получить. Все они волки, брось их… И так ведь… сошло… — И Жанката покрутил ладонью. — Ну, чего нового в городе?

— Ничего. Виделся с Божковым… с бывшим депутатом. Привет тебе передает. — Подтяните, говорит, молодежную группу…

— Ладно, ладно… Дай бог ему доброго здоровья, а за привет — спасибо, — ответил польщенный старик и задумался.

— Ах да, чуть было не забыл! — спохватился Желязко. — Божков дал мне газету, новую — сегодня получили.

— Нашу?

— Нет, не нашу, а коммунистическую. — Пишут о тебе… Разные гадости…

— Обо мне? — выпучил глаза Жанката, и лицо его побледнело. — И что же они там пишут?

— Да, про это… про Ялынкорию. И против общины пишут, Но больше всего про тебя… Подожди, куда я ее сунул?.. А, вот она!..

Жанката развернул маленькую газетку в один лист и уставился на заглавия. Руки у него дрожали. Желязко, наклонившись, следил за ним. Увидев, что тот не может найти статейку, потянулся за газетой:

— Дай мне!.. Вот!..

— Ну, читай! — сказал Жанката упавшим голосом.

— «Восемь лет назад, — начал Желязко, подчеркивая каждое слово, — в нашем селе построили школу за четыре миллиона левов. Крестьян заставили бесплатно перевозить все строительные материалы. Кто отказывался, того сразу же арестовывали как сообщника разбойников и доставляли в околийское управление полиции. За счет бесплатного труда крестьян подрядчик построил большой дом тогдашнему старосте — сговористу Жеко Жанкову. Чтобы оплатить строительство школы, община продала и тридцать гектаров сельского пастбища — по две тысячи восемьсот левов за гектар. Землю купил зять Жеко Жанкова, но через год стало ясно, что фактически ее присвоил староста, который стал сдавать ее в аренду беднякам вместе с семьюдесятью гектарами общинной земли по тысяча восемьсот — две тысячи левов за гектар. Хотя в прошлом году арендная плата и снизилась до тысячи пятисот левов, бедняки не смогли выплатить ее, а в этом году и подавно не смогут, потому что зерно никто не покупает, да его вряд ли хватит и на пропитание. Сейчас Жеко Жанков собирается вместе со старостой фашистом-аграрником привезти молотилку и убрать с поля все, что приходится на их долю, а это значит, что арендаторам ничего не останется».

Желязко умолк.

— Вот, — сказал он и посмотрел на отца.

Со лба Жанката каплями стекал пот. Лицо его то краснело, то бледнело, глаза лихорадочно горели, губы искривились от бессильной злобы.

Много газет прочитал он на своем веку, много разных новостей и сообщений узнал из них, но ему никогда не приходило в голову, что этот клочок бумаги обернется в такое злое и неумолимое чудовище, схватит за горло, когда меньше всего ожидаешь этого, и начнет душить…

— Кто это… написал? — спросил он пересохшими губами и потянулся за газетой.

— Подожди, — остановил его Желязко. — А, вот: «Селькор». Наверно, кто-то из города… в селе такого имени я не слыхал…

— Нет, здешний он! Земляк! — взревел Жанката, как раненый зверь. — Знаю я его, знаю, мерзавца проклятого!.. Пройдоха… Тюрьмы ему мало… Пулю, пулю такому негодяю!

— Кто же это, тятя? — тревожно спросил Желязко, — предугадывая, кого имеет в виду Жанката.

— Чтоб ему пусто было! — вскипел отец. — Змею пригрел!.. Змею… Змею… Ну и подлый же народ! Гады ползучие! Завистники! Завистники, говорю! Одни черви у них в сердцах! Так и копошатся… В плевке готовы утопить, и этого им будет мало… весь свет проглотят и опять не успокоятся! Хоть бы им землей подавиться!.. У-ух!.. Проклятый народ… Не ценят, когда ты с ними добром… Не ценят!.. Родственники! Змеи, змеи! Гадюки!.. Твой хлеб ест и тебе же могилу роет… Сукин сын!.. — закончил свою тираду Жанката и грубо выругался.

На минуту он умолк, будто для того, чтобы перевести дух, затем опустил руки, и из его груди вырвался глубокий вздох.

— Никто нам не виноват, — сказал он, как бы самому себе. — Сами навлекли на себя зло… А теперь? Молчи, терпи, не смей словом перекинуться; не смей спросить, посоветоваться…

Оцепенев, Желязко не сводил глаз с отца. Слова старика сыпались, как удары, на его голову. Сначала он попытался понять, кого обвинял отец, но тут же испугался, отвернулся, притих.

Кто мог это написать? Вылко, брат Латинки? Из написанного ясно, что кто-то раскрыл тайну отца. Неужели Латинка? Эта мысль внезапно обожгла его. Действительно, Вылко был самым известным коммунистом в селе — четыре года просидел в тюрьме за свои убеждения. Дальше Желязко не хотелось думать, он кусал губы, пытался ухватиться за какую-нибудь спасительную мысль. Правда, Латинка уже два-три месяца не ходила к матери, но неизвестно, когда у отца зародился план собрать аренду за Ялынкорию…

За своего шурина Желязко не мог поручиться. В том, что написали об отце, наверняка и он замешан, а может быть, даже все сам и сочинил. Вылко ненавидел его отца. Говорили, что это старый подстроил, чтобы тот так долго просидел в тюрьме. И Вылко наверняка не позволил бы своей сестре самовольно выйти замуж, если бы был на свободе. Когда его выпустили, Латинка была уже снохой Жанката. Желязко долго ждал, что он придет к ним в гости, и все старое забудется. Но Вылко не только не зашел к ним, но, встречая Жанката, проходил мимо него с еще большим презрением, чем раньше. И вот, вместо того чтобы уладиться, дела пошли еще хуже.

— Ну, а в ком ты сомневаешься? — осторожно спросил Желязко.

Отец не ответил. И это молчание было красноречивее и убийственнее любого ответа. Не оставалось никакого сомнения, что он подозревает Латинку. Но прав ли старик? Именно сейчас, когда дома все примирились с ней, когда он думал, что все пошло как по маслу, — вдруг неожиданный удар! Дело это серьезное и легко не уладится. Плохо, что все подозрения падают на Латинку. Ладно. Его-то уж она не обманет. И если все это подтвердится, он покажет ей, как выносить сор из избы.

Жанката с трудом поднялся, метнул безрукавку на руку и пошел.

— Уже уходишь? — спросил растерянный и смущенный Желязко.

Никогда Желязко не видел отца таким беспомощным, таким сердитым и насупленным. Чтобы старик бросил жатву и ушел — такого он не помнил. Но вот и это случилось. И вся вина падает на него, на Желязко. Старик не любил Латинку и постоянно придирался к ней. Желязко понимал, что отец не спустит ей ни малейшего прегрешения. А это было не прегрешение, а тяжелый удар для всей семьи. До сих пор Латинка ни в чем не провинилась. Она молчаливо работала, чуждая этому дому, и не раз терпела незаслуженные обиды от свекра и свекрови. Два или три раза она пожаловалась Желязко, но он лишь сжимал губы и ничего не предпринимал. Тогда она поняла, что ей нечего ждать защиты и справедливости в этом холодном доме. Случалось, Желязко и сам видел, как ее бранили, он ждал, что она ему пожалуется, но Латинка избегала даже и вспоминать об этом. И хоть на сердце у него становилось тяжело, в душе он благодарил ее за это молчание. Все, кто ее обижал и бранил, — и младшие и старшие — были под защитой Жанката. Заступиться за нее — значило поссориться с отцом. Желязко не хотел этого, да и старик тяжело перенес бы такую дерзость. Муж видел, что жена его не нуждается в голословных утешениях, и потому молчал. Но увлеченный овцами и планами о крупных и доходных кражах, Желязко очень редко впадал в такие мучительные противоречия. Дома он бывал мало; когда же задерживался подольше, Латинка привязывала его к себе, и тогда старики сопели, как буйволы.

Чуть только старик скрылся в желтых волнах посевов, Желязко встал и направился к полосе. Он собирался пойти к кошаре, но эта проклятая газета расстроила все планы…

Вечером жнецы сели в телегу и отправились в село. Желязко и Латинка пошли пешком. Он решил быть строгим, грубым и безжалостным, но, увидя блеск ее черных глаз, оттаял и шагал молча с каким-то глубоким отчаянием в сердце. Латинка сразу поняла, что что-то случилось. Сегодня слушалось его дело, его оправдали, а он молчит и сопит — нет, тут что-то неладное…

— Ты заходила на днях к своим? — вдруг спросил Желязко, и его голос показался ей чужим. Она вздрогнула, пораженная этим незнакомым голосом, продолжительным молчанием и странным поведением Желязко. Сердце ее учащенно забилось, ком подступил к горлу.

— К нашим?.. Да… когда это было?.. На пятидесятницу… нет, на вознесение… И, подумав немного, подтвердила: — Да-да, на вознесение…

— А с Вылко ты в последнее время не встречалась?

— Нет. А что?

Желязко ничего не ответил. Он только глубоко вздохнул и решительно посмотрел на нее.

— Слушай: дома кто-то разболтал всякие… — Он запнулся, ища подходящее слово, затем продолжал, подчеркивая каждый слог: — га-до-сти. Если это ты — берегись, несдобровать тебе…

Ее длинные ресницы поднялись кверху, глаза от недоумения округлились. Она испугалась, ей захотелось кротко расспросить его, но тут же стало обидно и противно из-за такого подозрения.

— Почему ты так разговариваешь со мной. Желязко? — спросила она с такой твердостью в голосе, что он вздрогнул, как ужаленный. И вдруг ей стало очень грустно. Она попыталась сказать еще что-то, но голос ее осекся где-то глубоко в груди.

— Тятю расписали в одной коммунистической газете, и это дело твоего брата Вылко.

— А я-то в чем тут виновата?

— В том-то и беда! — быстро и резко сказал он. — Кто-то разболтал о наших домашних делах, и это дошло до газеты…

— О каких делах? — обернулась она к нему, подумав, что, может быть, речь идет о какой-нибудь краже.

— А вот каких! Будто тятя собирается привезти молотилку и забрать у арендаторов Ялынкории зерно… Ну, и еще кое-что…

— Так я, что ли, об этом рассказывала?

— А кто же?

Латинка пожала плечами.

— В первый раз от тебя слышу. Не слыхала об этом, не говорила…

— Пишут же…

— Ну, а тятя… в самом деле собирался это сделать?

Желязко искривил губы:

— Наверно… Раз так взбесился, думал, значит… Эта гадкая статейка портит ему все планы… И в такой кризис… Тысячи это, не шутка…

Оба умолкли. Вокруг печально и тихо звенела песня кузнечиков. Размеренно и мягко, приглушенные пылью дороги, отдавались шаги Желязко и Латинки. Молодые люди быстро растворялись в сумерках наступающей летней ночи, задыхаясь под натиском какой-то жестокой, неумолимой силы. Латинка шла, как во сне, разбитая усталостью, горем и обидой. Стройные, гибкие плечи Желязко нервно вздрагивали, на сердце у него было горько и тяжело.

Противно обычаю, мать не встретила их у ворот. Перед амбаром был накрыт стол. Старый фонарь тускло освещал его. Снохи и беженки расселись по своим местам.

— А где Желязко? — спросила жена Стефана.

— Ужинайте, ужинайте, — сквозь зубы процедила старуха и направилась к дому. Все переглянулись, но никто не притронулся к еде. Наконец, Ставрюха взяла ложку и еще раз пригласила:

— Ешьте! Ешьте!

А когда все начали есть, она проворно вскочила.

— Я сию минутку вернусь!

Она вбежала в дом, заглянула на кухню, поднялась наверх. В глубине комнаты, на грубой деревянной кровати лежал Жанката. Маленькая ночная лампочка освещала его здоровое округлое лицо. Присев рядом на маленький стульчик, старая с сочувствием смотрела на него, и в ее глазах плясали огоньки какой-то глубоко затаенной ненависти и гнева. Жене Ставрю не доводилось видеть ее в таком состоянии.

— Мама… тятя… идемте ужинать!

— Ужинайте без нас, — сказала старуха, не глядя на нее.

— Тятя, а ты что, неужто захворал, а? — спросила сноха с притворной тревогой и приблизилась к кровати.

— Нет, нет… я просто устал немножко; вот и решил: дай-ка лягу пораньше.

— Но ты, наверно, голодный?.. Поджарить тебе яиц, а?.. И тебе, мама?

— Нет, я не голодная, — все так же сердито и сухо ответила старуха. — Ты иди поужинай. Иди, иди…

Ставрюха выскочила из комнаты, побежала в курятник, обошла гнезда и вскоре поднялась наверх с низким круглым столиком, на котором в сковороде дымились пять-шесть поджаренных яиц.

— Ну что ты, невестка! — с явным удовольствием укорил ее старик. — Зачем утруждаешь себя!

— Ничего, ничего, тятя, ты вот поешь, — пригласила она его, деланно улыбаясь. — Ты, кажись, с утра ничего не брал в рот.

Она огляделась.

— А где мама?

— Пошла вниз, — ответил Жанката, отламывая кусок хлеба.

Ставрюха неслышно, как тень, сбежала по лестнице в прихожую и напрягла слух. Из маленькой комнатки, где месили хлеб, доносились чьи-то голоса. Она бесшумно, как кошка, приблизилась к двери и приникла к ней ухом.

— Нет же, мать, говорю тебе, нет, — умоляюще настаивал Желязко. — Я спрашивал ее сегодня вечером…

— Она! Она! — шипела старуха. — У-у-ух! — Жена Ставрю представила себе, как та размахивает перед сыном руками. — Неужто она тебе скажет, сынок? Тихая водица она, подмывает, подтачивает с самого дна… И не почувствуешь, когда провалишься…

— Меня она не может обмануть…

— Она? Не может? Сынок, ты в своем уме? Не может его обмануть! Двадцать два года тебе уже стукнуло, а говоришь такие вещи!.. Твой батя только мне обо всем этом сказал, вот те крест. А я никому-никому словом не обмолвилась. Было это месяц, месяц с чем-то назад, как раз начиналась жатва… Сидели мы с твоим батей под вербочкой в саду и разговаривали… Как только, говорит он, кончится жатва, привезу молотилку и все заберу. Не то, говорит, не дадут мне зерна, да и от общины ни лева не получишь за черепицу и кирпичи. Подрядчик сказал ему: «Помоги мне, говорит, получить деньги от общины, и я с тобой рассчитаюсь…» И как раз собирался твой батя пойти к старосте, чтобы сообща им это дело устроить, — а тут взяли да написали про него в газете, чтоб им пусто было…

Голоса умолкли. Жена Ставрю слышала, как колотится ее собственное сердце, точно хочет вырваться из груди. Ей даже показалось, что удары его слышны за дверью, и она прижала руку к груди.

— Это дело Вылко, — снова прошипела старая. — Арестант этакий, хоть бы господь его покарал! Только и думает гадюка, как бы нагадить людям. Да кто бы на его месте так сделал, а? Камунист не камунист, а родня — ведь, сват… А прослышал что, так беги бегом, скажи: «Так и так, мол, сват, такие и такие пакости про тебя рассказывают, смотри там, сделай, что надо…» А он, проклятый, готов глаза тебе щепкой выколоть…

Горячая волна злорадства захлестнула Ставрюху. Ага! Вот почему этот старый дьявол вернулся сегодня один… Вот почему сейчас лежит и стонет, как роженица… Она осторожно отступила, вышла и незаметно проскользнула мимо дома. Сердце ее преисполнилось радости, довольства и счастья. Другие уже кончали ужин.

— Где ты пропадала? — обратилась к ней жена Стефана. — Мы тут без тебя поужинали…

— Ладно, ладно… Семеро одного не ждут… была у тяти… ему сегодня что-то дурно стало…

— Когда?

— Да… там, еще в поле.

— Боже мой! — испуганно взглянула на нее Стефаниха. — И пришел пешком…

Другая ликовала, но старалась не выдать себя. Она взглянула на Латинку, усмехнулась в душе и сказала про себя: «Хорошую кашу ты заварила, голубушка!» Она знала, что завтра или послезавтра вспыхнет страшная ссора, и заранее предвкушала грозу, которой предстояло разразиться над младшей снохой. Ей очень хотелось сказать Латинке какое-нибудь приветливое слово, угодить ей, поласкать ее, но Латинка молчала и не давала никакого повода для этого первого наслаждения. Жена Ставрю ненавидела ее до глубины души. Только потому, что Латинка не была дочерью богача, Ставрюха встретила ее высокомерно, с презрением. Прежде всего она попыталась вовлечь ее в свои склоки и, не добившись этого, возненавидела еще больше. К тому же Латинка обходилась с ней как равная с равной, никогда ни о чем ее не спрашивала и дома все делала по своему усмотрению. Иногда спокойное и человечное поведение Латинки как бы встряхивало жену Ставрю, и та прекращала свои мелочные сплетни против нее, пыталась сблизиться с ней. Но это продолжалось недолго. Одна лишь мысль о том, что Латинка стала снохой первого богача не потому, что была из богатой семьи, а потому что была самой красивой девушкой в селе, выводила ее из себя.

— Знать ее не знаем! — сказала она на другой же день после свадьбы. — Дочка Гроздана Копука — большое дело…

Старики ненавидели Латинку так же, как ненавидела ее и старшая сноха. Но они дрожали над Желязко и, так как знали, что всякий выпад против нее огорчит сына, молчали и только косились на нее. И вот заветные мечты и желания Ставрюхи сбылись. Жанката был ранен в самое сердце, накопившаяся ненависть нашла отдушину. Дело это не шуточное, без скандала и побоев не обойдется…

Наконец скрипнула дверь, и в темном проеме двери, ведущей во двор, вырисовался стройный силуэт Желязко.

— Деверь, а деверь! — ласково окликнула его жена Ставрю. — Ты, кажется, еще не ужинал, а?

— Нет, — ответил сухо Желязко.

— Ну, садись и позови Стефана.

— Стефан ушел, — тихонько сказала Стефаниха. — Кто его знает, когда придет.

— И Тончо тоже куда-то делся! — под нос себе пробормотала Ставрюха и взглядом проследила за Желязко.

Желязко закурил сигарету и отправился к току. Он ступал тяжело. При каждой затяжке огонек сигареты освещал его лицо, на котором две глубокие складки выдавали большую и тяжелую заботу. «Никогда еще мать не была такой напуганной и озлобленной», — думал Желязко. Значит, дело гораздо серьезнее, чем ему показалось. Но так не может продолжаться. Он распутает эту тайну, узнает что и как, Латинка должна признаться, не то… Желязко сам не знает, что может случиться. А после… Если только она во всем виновата… матушки, какую взбучку он ей устроит — все село не сможет помочь ей. Живого места на ней не останется, родной отец и мать, и те не помогут ей…

В сущности, в глубине души Желязко не испытывал никакого желания бить и даже ругать свою жену. Если она и слыхала о планах старика и кому-то рассказала о них, то, наверно, сделала это по ошибке. Желязко хорошо ее знает и уверен, что злого умысла у нее не было, ежели… И тут же ход его мысли оборвался. Глухие стоны отца, злобное шипение матери, это глубокое и страшное молчание во всем доме относились не только к ней, но прежде всего и к нему. Брови его нахмурились, нижняя губа выдалась вперед, зубы скрипнули. Мгновенное, но глубокое сожаление о своевольной женитьбе сжало его сердце. Если бы он женился с согласия стариков, он сейчас только бы махнул рукой, и все. «Вы ее выбрали, сказал бы он им, вы и расхлебывайте теперь кашу…» А сейчас другое дело. Весь гнев, ругань и проклятья сыплются на его голову. А в чем он виноват? Желязко готов был оправдать себя и плюнуть на все, но тут же вспоминал о потере, и его охватывало глубокое волнение. Это же почти сто тысяч левов! План старика был разработан до мельчайших подробностей. Пока арендаторы поняли бы, в чем дело, зерно было бы уже продано! А потом — к чертям! Теперь же старик не только ничего не получит, но и против него поднимется негодование. Нет, он так легко не простит эту потерю. Желязко знал это, как дважды два — четыре. Нет! Латинка виновата, она это сделала, больше некому… До сих пор Желязко думал, что очень хорошо ее знает, но теперь вдруг в его сердце закралось тяжелое сомнение. Мука, как густая влажная мгла, заполнила его грудь, давила и душила его. Ему хотелось поделиться, посоветоваться с кем-нибудь, но никто в доме не стал бы слушать его, не понял бы. Всех касалась эта потеря, поэтому каждый только выругал бы его, если бы он вздумал жаловаться… Единственным человеком, который не имел ничего общего с их темными запутанными расчетами, был батрак Тончо.

Наполнив водой длинное цементное корыто и присев возле него, Тончо отдыхал после тяжелой работы. У него над головой жужжал рой комаров, он отмахивался от них, почесывал искусанные руки и размышлял, где бы достать немного табачку на завтра.

— Налил? — спросил его Желязко, останавливаясь перед ним.

— Налил, — ответил Тончо и попросил сигарету.

Он закурил, устроился поудобнее и, подняв голову, пустил облако дыма в комаров.

«И зачем мне разговаривать с этим батраком! — подумал Желязко и бросил на него презрительный, высокомерный взгляд. — Ему нет никакого дела до того, что мы потеряем сотни тысяч левов! «Поделом им!» — подумает про себя и еще обрадуется».

«Как бы выклянчить побольше табачку у этого разбойника», — думал Тончо. Все неудобство заключалось в том, что Желязко курил сигареты. Об этой расточительности говорило все село. Другим не на что соли купить, а он каждый день тратит по шесть-семь левов на сигареты и спички.

«Не даст! — заключил Тончо. — Вот если бы курил цигарки, другое дело…»

— Ты того… напои только волов и коров… буйволицы сегодня были на трясине, — наказал Желязко и ушел.

Тончо сразу же представил себе маленькие прищуренные глазки старика, строгое выражение его лица и постоянные наказы: «Вечером всю скотину надо напоить, слышишь!»

Обычно, когда Желязко уходил к овцам, Латинка спала с девятилетней дочкой Ставрю. Девочка, увидев, что дядя остался дома, сама ушла к матери.

— Мама, я здесь буду спать?

— Здесь, милая, здесь, — со злорадством сказала Ставрюха. — Нынче вечером тетя Латинка отведает березовой каши…

Латинка, постелив постель, ждала мужа. Когда Желязко вошел в комнату, она быстро встала, подошла к нему и обвила руками его шею.

— Пусти меня, — сказал он грубо, но голос его дрогнул и выдал его состояние. — Пусти меня! — повторил он, стараясь быть холодным и бессердечным, но теплая сладостная дрожь пробежала по его телу и лишила его сил. Еще немного, и он сам бы обнял ее, прижал к себе, забыл о ссоре, растаял в ее объятиях. Но глухие вздохи старика и злобное шипение матери напомнили ему о неприятности, точно вывели его из какого-то легкого, приятного сна. Он оттолкнул жену и грубо выругался. Латинка отпрянула назад, испуганно посмотрела на него печальными глазами.

— Желязко!

— Замолчи!

— Желязко! — повторила она умоляюще. — Что с тобой?.. Скажи мне, что с тобой.

— Сама знаешь, что со мной! — резко, угрожающе ответил он.

— Скажи мне… прошу тебя! — заплакала она и обняла его крепко, горячо.

На какой-то миг он почувствовал облегчение, ему захотелось обо всем позабыть.

— Что? Что со мной? — крикнул он и ударил ее в грудь. — И еще спрашиваешь, а? Кто рассказал твоему брату о том деле… Признавайся, не то убью тебя!

— Желязко! Поверь мне, я никому ни слова не сказала… Никому…

— Лжешь!

— Неужели я тебя стану обманывать, Желязко?

— Лже-ешь! А твой брат откуда узнал об этом?

— А разве это брат написал?

— А кто же! Я, что ли?

Она опустила голову.

— Гов-вори! — глухо прорычал он и схватил ее за локоть. — Прирежу, как козленка!

— Не знаю… Желязко! — простонала Латинка и закрыла лицо руками. — Зачем ты меня мучишь, Желязко?

— Слушай, — процедил он, уже охваченный бешенством. — Признавайся!.. А то не знаю, что сделаю с тобой! Понимаешь?

Она обессилела, рухнула на постель и захлебнулась в глухом неудержимом плаче.

— Ревом не отделаешься… Скажи мне… Только мне…

Она снова поднялась, и в сумерках лунной летней ночи он увидел ее лицо, искаженное от мучительного напряжения. Завитки волос упали на ее щеки, влажные и нежные, как молодой мох!

— Ничего я не знаю, Желязко. Почему ты мне не веришь?

Он молчал, и это молчание говорило ей о бушевавшей в нем душевной борьбе, о его безволии.

— А как тебе верить, как? Кроме тебя, никто не мог узнать об этом. И только твой брат мог написать эту гадость про тятю… Только он. Никто другой!

— Пусть даже он написал. А я-то в чем виновата?

— А брату кто сказал, скотина? — вспыхнул он с новой силой. — Говори! Ну!

— Не знаю… поверь мне, не знаю!

— Узнаешь! — процедил он, захлебываясь от злобы. — Уз-на-ешь! — и кулак его взвился над ее головой.

Село взбудоражилось. Весть из газеты, точно вихрь, облетела все дома. Кто-то принес один номер: но буквально за несколько часов он побывал в руках пятидесяти-шестидесяти человек и превратился в клочья. Кое-кто начал сомневаться.

— Пустое дело?.. Нигде об этом не написано, просто кто-то вздумал пошутить…

— Написано! Своими глазами видал…

— А ежели и не написано, разве Жанката не может этого сделать?

— Этакий волк!

— А кто все-таки узнал о его планах, а? — спросил один крестьянин.

— Коммунисты! Коммунисты! В их газете написано…

— Слушайте! Это он сам сделал… Сам написал, чтобы посмотреть, раскачаемся ли мы!

— Эх, дубина! А как тут не раскачаться! Небось, он всех нас продаст, и опять его должниками будем…

— Вот, подсчитайте! — объяснял крестьянам Андон Муранлията. — У общины и у Жанкова каждый из нас арендовали, скажем, по гектару. Земля хорошая, нечего душой кривить. Когда мы ее брали, думали, что сможем продать зерно по два-три лева за кило… А сейчас и лева никто не дает…

— И еще дешевле будет…

— Цены падают, не поднимаются… Если с каждого гектара получим по 1200—1300 кило, чистый убыток будет не меньше 400—500 левов… Одним словом — дело дрянь.

— Ясное дело: будем работать на тех, на общинных. Староста получает по три пятьсот в месяц и в ус себе не дует, а нам — зубы на полку.

— И на Жанкова…

— Небось, он и общинную землю приберет к рукам — за кирпич и черепицу…

— Да будет ли когда-нибудь конец долгам за эту проклятую школу? Еще с войны собираем деньги. Только с табака, когда мы его сеяли, они содрали тысячи…

— Какие тебе тысячи! Миллиончики, миллиончики! А ну-ка, посчитай: с двадцатого по двадцать шестой год по два лева за кило…

— Было у нас тогда — они и брали! — отрезал Атанас Райков. — А сейчас скажите, что будем делать?..

— Что будем делать? Может, отдать все, а потом искать ветра в поле!

— Посмотрим, чем еще обрадует нас Жанката? — заметил, покачав головой, Юрданчо, по кличке Перепел.

— Как бы мы его не обрадовали! — взревел горластый Ганю Базлеков. — Тут дело касается всего села. Люди с голоду помирают, а Жанката долги требует. Это не пройдет!

— А ежели приволочет молотилку и пять-шесть стражников? — С опаской спросил Перепел.

— Вот была бы удача! Пшеницу обмолотим машиной, а скот наш немного отдохнет…

На другой день какой-то парень сходил в город и принес оттуда целую связку газет, в которых было написано о планах Жанката. Крестьяне читали, перечитывали и цокали языком. Что делать? Ежели захочет, Жанката может ободрать их как липку. И пристава приведет, и молотилку с полицейскими притащит, но не оставит их в покое этот шакал. Все очень хорошо знали его нрав. Корреспонденция открыла им глаза. Газета переходила из рук в руки. Все было сказано ясно, точно, без обиняков, указаны и села, и околия и имя Жанкова — ненавистное и страшное, что знает в селе и стар и млад. Черным по белому было написано, так что не могло быть никакого сомнения. Когда прочитали корреспонденцию и деду Колю, старик захлопал глазами:

— И это написано в газете, а?

— Написано, дед.

— Значит, верно, заключил старик и, помолчав, махнул рукой: — Вот до чего додумался, антихрист проклятый!..

— А газета-то чья? — серьезно спрашивал пожилой крестьянин.

— Коммунистов.

— А откуда они прослышали о нашем селе?

— Откуда прослышали? Написал кто-то.

— Кто написал?

— Селькор… Селькор, — прочитал по слогам какой-то ремсист[8].

— Чужое имя…

— Вовсе не чужое, — объяснил Иван Геренлиев, бывший политзаключенный. — Селькор — значит сельский корреспондент… Значит, тот, кто пишет из села…

— Гляди ты! — воскликнуло несколько человек, не поняв как следует, в чем дело.

— А тот, кто пишет, служащий, а? — спросил Перепел.

— Да нет же… крестьянин, как и мы…

— Из нашего села?

— Конечно, из нашего?

— Не может быть! — решительно отрезал Георгий, по кличке Монисто. — Чтобы простой крестьянин писал в газете — нет, голубчик, мне что-то не верится.

— Я тоже так думаю, — подтвердил другой крестьянин. — Это, должно быть, или учитель, или другой грамотей.

— Кто бы там ни был, а открыл нам глаза! — заметил Андон Муранлията. — Не то погорели бы, как вербы на припеке.

— И все равно погорим, если будем сидеть сложа руки, — предупредил Иван Геренлиев. — Уж не думаете ли вы, что Жанката испугается какой-то статейки…

— Зверь он, всех загрызет, если дадимся ему, — заявил Монисто.

— А как с общинной землей? — озабоченным голосом спросил Перепел.

— Общинная, не общинная — все то же! — огрызнулся Гошо Чобанов. — Я у Жанката пяди земли не брал, из меня община будет душонку вытряхивать…

— Вытряхнет, если позволим.

— А ну-ка, упрись в одиночку — не только душонку, все внутренности из тебя вытряхнут!

— Как так в одиночку? Нужно всем сообща. Не то пропадем?

Крестьяне собирались у калиток, разговаривали, обсуждали, ругались. Женщины выглядывали из-за каменных оград и спрашивали:

— Скажи, соседка, это правда, что Жанката хотел обмолотить наши хлеба на Ялынкории?

— Правда, соседка, чтоб ему пусто было!

— И газета писала, а?

— Да, мой так говорит.

— Мой тоже сказал, а я ему говорю: душу-то он из нас вытряхнуть может, собака этакая, но чтоб газета писала…

— Писала, писала!

— Так ему и надо! Все село хочет слопать, проклятый!

— Хочет, хочет… А с какой это стати мы будем потом обливаться, а он приберет к рукам наше зерно? Не хватает ему, что ли, что столько земли награбил…

— Говорят, будто купил…

— Купил… Это наши мужья дураки…

— Ох, не знаю, тяжелые пошли времена.

— Тяжелые! Смотря для кого. А ну-ка, взгляни на Жанкиных снох… Разнаряженные, важные… Да и старая — тоже расфуфырилась, дуется, как индюк…


Жанката остановился перед маленькой калиткой и заглянул в щель. Во дворе никого не было.

Он уже собирался постучать тростью в калитку, как со стороны тока показалась жена Гроздана.

— Цып-цып! — поманила она кур и метнула из фартука немного отрубей.

Жанката приоткрыл калитку.

— Сватья! Сватья!

Грозданиха прислушалась, повернула голову в сторону голоса и, вытряхнув фартук, побежала встречать нежданного гостя.

— Милости просим, сват!… Гляди ты, гляди! Долго ждать-то пришлось, а? Ну, заходи, заходи!

Она не знала, как любезнее встретить гостя. С тех пор, как Латинка вышла замуж, Жанката впервые заходил к ним. Он ненавидел своего нового свата. Гроздан Митьолов был бедным крестьянином, замкнутым в себе, молчаливым. Даже в пятьдесят лет у него еще сохранились красивые черты лица. В селе все его звали Грозданом Красавцем. Жанката ненавидел его, хотя и не имел каких-либо особых причин для этого. Молчаливый и смиренный с виду, Гроздан отличался упорным характером, был самостоятельным человеком. Он не любил заискивать перед богачами, не улыбался и не кланялся им. Никогда не ходил в церковь и еще до войны стяжал себе славу антихриста и безбожника. Целых восемь лет Гроздан возвращал избирательные листки сговористов, которые Жанката аккуратно посылал ему с рассыльными. Жанката злился не столько из-за того, что этот упрямый мужик возвращает ему листки, — он отлично знал, что не все, кто принимал их с улыбкой и благодарностью, затем голосовали за него. Его выводило из себя отношение Гроздана, который будто хотел сказать ему: «На, посмотри: я ни в грош не ставлю ни твое богатство, ни твою власть, ни тебя самого». И вот, зная его гордость и высокомерие, он, Жеко Жанков, входит в его двор, входит робко и униженно, точно пойманный с поличным вор.

— Зайдем в дом или присядем под лозой, а? Под лозой, да? Такая прекрасная погода… замечательная… и для жатвы, и для молотьбы… — не умолкала расплывшаяся в улыбке Грозданиха.

Жанката осматривал маленький двор наметанным глазом старого торговца и ростовщика. Он сразу же прикинул, какова его площадь и за сколько можно было бы продать его при таком кризисе. Дом не заслуживал внимания. Это было старое, посеревшее от времени строение с большим низким навесом и маленькими окошечками. Сбоку виднелась расшатанная лестница, ведущая в глубокий подвал. Амбар был плетневый, обмазанный коровьим навозом, соломенная крыша едва держалась на кривых вербовых столбах. Только маленький садик перед домом радовал глаз среди этого бедного серого двора. Двое детей — мальчик и девочка — копались между левкоями и тихонько разговаривали. Услышав голос бабушки и тяжелые шаги незнакомого гостя, они выпрямились и озадаченно, с любопытством вытаращили глазенки.

Как только Жанката остановился и сел на лавке под лозой, они мгновенно переглянулись, осторожно прошмыгнули мимо дома и выросли перед ним.

— Добро пожаловать! — сказала девочка с застенчивой улыбкой и подала ручку.

— Дай тебе бог добра, будь жива-здорова, расти большая! — ответил Жанката и погладил ее по растрепанной головке.

— Грозчо, ты тоже поздоровайся, — напомнила Грозданиха мальчику.

Малыш подошел к гостю, поднял вверх кулачок и топнул ногой:

— Рот-фронт!

Жанката потрепал его по щеке.

— Что он говорит? — спросил он хозяйку.

— Не знаю… Это отец их учит.

— А он здесь? Мы с ним еще не видались…

— Отвез колесо Добри, сыну брата Колю. Чтоб починил его. Нужно привести в порядок телегу. На днях собираемся начать перевозить снопы.

— Да, пора уже, — как-то бессмысленно промолвил Жанката. «Интересно, как он меня встретит?» — спросил он сам себя, и глубокий страх сковал его грудь. Может, нужно было позвать старого Гроздана домой, поговорить с ним, постараться выведать у него кое-что и только затем идти к Вылко? Жанката подбирал в уме слова, которые нужно было сказать Вылко, чтобы все обошлось благополучно. Но у него ничего не получалось. Мысль, что тот может отказать ему, не давала ему покоя. «Ну, что это я! — успокаивал себя Жанката. — Будь он хоть министром, все равно должен принять…»

Пока он обдумывал все подробности предстоящей встречи, Грозданиха вышла из подвала с чашкой кофе.

— Вот, пожалуйста, сват.

— Незачем, сватья. Не стоило утруждать себя.

— Да что ты! Развела я давеча огонь в очаге, чтобы приготовить кое-что на ужин, вот и поставила кофе.

Жанката отхлебнул глоток и поднял голову.

— А где Гроздан, Вылко, его жена?

— Грозю роет колодец…

— Вам?

— Нет, нанимается поденно, это его старое ремесло… Невестка жнет у Алтапармака.

— Сколько ей платят?

— Мало, сват, мало… Такая жница, а вот…

— А она… того… пусть идет к нам… Мы, как говорится, свои люди. А насчет платы — я свое дело знаю, в долгу не останусь.

— Ладно, сват, почему бы ей не пойти к вам.

«Хорошо пошло, — подмигнул сам себе Жанката. — Если и с Вылко так пойдет…»

На крышах соседских домов померкли отблески солнечных лучей. Смеркалось. Вскоре должен был вернуться Вылко. Жанката начал беспокоиться, пыхтеть, бесцельно оглядываться по сторонам. «А вдруг откажет?» — этот вопрос угнетал его. Но он тут же спешил успокоить себя: «Что он — сумасшедший? Где ему еще удастся так поживиться!»

— Я, сватья, того… пожалуй, пойду. Он, может, задержится…

— Кто, Гроздан?

— Нет, Вылко.

— Что ты. Он вот-вот придет…

— Ладно. Тогда посижу еще немного, — тихо сказал Жанката и закурил третью сигарету.

И действительно, немного погодя вернулся Вылко.

— Добро пожаловать, сват! — спокойно поздоровался он с гостем и, слегка улыбаясь, лениво подал ему руку.

Жанката проворно вскочил и, не зная, как ему угодить, потянул его к себе:

— Садись, садись!

— Я принесу себе стул, — легонько отстранил его Вылко и спустился в подвал.

Жанката сел и задумался. Встретил он его спокойно, с улыбкой, точно ждал, что он придет к ним в гости… Но к добру ли эта улыбка?.. Гм! Кто его знает… На вид такой добрый, а как узнаешь его получше, волосы встают дыбом. «Впрочем, кем бы он ни был, — заключил в свое успокоение Жанката, — подбрось ему кусок пожирнее, он и от родной матери отречется».

— Ну, как поживаешь, что делаешь, сват? — встретил его Жанката, широко улыбаясь. — Знаешь, сидел я дома, сидел, — продолжал он, не дожидаясь ответа, — и вдруг подумал: «Эх, говорю себе, мы люди свои, чего же нам дуться. Полюбили друг друга молодые, поженились, не наше это дело вмешиваться…»

— Правда.

— И еще что-то скажу тебе. Пришел позавчера из города один наш знакомый, принес газету, показывает: гляди, говорит, что тут написано против тебя… ваш человек, говорит, это писал. Посмотрел я и подумал: какой пошел народ. В огонь масла старается подлить…

Жанката украдкой взглянул на Вылко, но не заметил в его поведении ничего особенного. Тот сидел спокойно и как будто думал о чем-то совсем другом. Жанката пошарил за поясом, вытащил маленькую смятую газету и развернул ее.

— Вот тут написано… Решил зайти к тебе, — уладить это дело. — Желязко тоже говорит: ступай, тятя, узнай, что скажет тебе Вылко…

По обветренным губам Вылко пробежала легкая улыбка.

— Не знаю, — сказал он. — Если это неправда, напишите в газету…

— Не в этом дело, сват! — возразил Жанката, наклонившись к нему. От напряжения он весь вспотел. — А даже если и верно, тогда что?.. Кто сегодня не старается получить то, что ему причитается, а?

— Раз верно, тогда все в порядке.

— Все в порядке?! Хорош этот порядок, — прошипел Жанката. — С тех пор, как пошли эти… слухи, все село взъелось на меня, будто я собираюсь кого-то грабить…

— Так это же и есть самый настоящий грабеж…

— Слушай, я свой товар давал! — вскипел Жанката и поднял голову. — Не силой же я их туда загонял…

— А, кажись, силой… Раз ты забрал у них то, что им нужно, они хошь не хошь…

Жанката в изумлении посмотрел на него, потом неспокойно заерзал на лавке, точно сидел на муравейнике, и натянуто улыбнулся.

— Слушай, оставь сейчас эти коммунистические теории… Я пришел не для того, чтобы спорить с тобой, а чтобы дело делать…

— Дело? Кто его знает…

— Слушай, сват, кто со мной дело делал, в обиде не был…

— Потому-то все село и поднялось…

— Ты село оставь, это другое… Вздумаешь селу угодить, сам с голоду помрешь!

— А вот я-то еще не помер.

— Опять шутишь! — ласково стукнул его по плечу Жанката. — Без шуточек не можешь. А я серьезно говорю. Мы ведь люди свои. Если мы не будем помогать друг другу, так кто нам поможет? Будь у меня лишних тысячонок двадцать, не отдам же я их чужому человеку… Ты, — Жанката наклонился к его уху, — должен сказать, давно мне приглянулся. Вылко, говорю я себе, парень бойкий, расторопный. Есть у меня одно дельце, как раз для тебя… Тысяч тридцать принесет в год, не меньше. Так что… А оно случилось — мы и родственниками стали. Так, думаю, без долгих разговоров.

Довольный своей речью, Жанката пристально посмотрел на собеседника, закурил и долго не мог засунуть пачку сигарет в карман своей рубашки. Вылко молчал, о чем-то думал. Улыбка исчезла с его лица, взгляд его был холодный, сосредоточенный, направленный в одну точку.

— Ну… тебе виднее, — нарушил короткое молчание Жанката. Он еще не знал, к добру или к худу это молчание, но какая-то смутная тревога прокрадывалась в его грудь…

— Слушай, сват! — недружелюбно покосился на его Вылко. — Не каждого можно подкупить.

Жанката вскочил, как ужаленный.

— Хор-рошее дел-ло, сват! Так ведь я же, как своему человеку…

— Как своему, как чужому — точка!

— Ясно, насильно мил не будешь! — промямлил Жанката, и его исказившееся лицо скрылось в облаке табачного дыма. — Но… а это дело там… я так не оставлю. Не-е-ет!

— Воля твоя…

— Я проучу еще этого писаку… Придет время…

— Либо ты проучишь его, либо он тебя. А что время придет — придет. Только еще не известно, каково оно будет.

— Плохой дорогой идешь, сват. Жаль мне тебя, молод еще…

— Не спеши жалеть. Может, придется тебе пожалеть и самого себя…

— Эх! — покачал головой Жанката. — Рассуждал бы по-иному, был бы и ты, как все люди…

— Как раз не был бы, потому что на тебя бы походил!

Жанката встал. Он весь кипел от гнева, обиды, злобы и жажды мести, дикой и безграничной жажды мести. Ему хотелось заорать, выругаться, замахнуться, но холодный взгляд сковывал его.

Вылко распряг осла, подтолкнул его в хлев, а сам поспешил на улицу. У ворот встретился с отцом.

— Правда? — остановил его отец. — У нас только что был сват Жеко?

— Был.

— И зачем приходил? Как это он решился?

— Дельце было, — улыбнулся Вылко. — Только не повезло ему… Ну потом расскажу. Сейчас спешу…

И вышел на улицу.

На краю села он остановился у одних покосившихся ворот и приоткрыл их. Во дворе залаяла собака. Вылко быстро прошел под навес.

— Дечо! Дечка! Вы дома? — позвал он хозяев. — Когда Дечо вышел во двор, Вылко сказал ему: — Слушай, секретарь, в воскресенье во что бы то ни стало нужно провести собрание от имени сельского комитета. Сегодня вечером у нас был сват Жеко, Жанката. Он не может прийти в себя после этого случая, и нам нужно ударить его еще раз.

Дечо, секретарю партийной группы в селе, не доводилось видеть Вылко в таком возбужденном состоянии.

— Да, но… — запнулся он, и его сухощавое тело напряглось, — будет ли у нас время подготовить его?

— Что там готовить? Все село уже поднялось, нужно просто… назначить час. Давеча встретил меня Мандьов — двадцать человек спрашивали его, будет ли собрание сельского комитета об аренде. Руководству партийной группы нужно собраться сегодня же вечером и решить…

— Ладно. А где соберемся?

— У нас. Только приходите околицей…

— Тогда ты загляни к Ганю и Мандьову, а я предупрежу Быркалото…

— Только не задерживайтесь!

— Ну, а если я их не застану дома?

— Застанешь. Где им быть — сказал Вылко и, немного помолчав, добавил: — а ежели кого и не застанешь, то на нет и суда нет…

Сколько времени он ходил по селу, Вылко не знал, но, когда он вошел во двор, ему показалось, что уже очень поздно. Из дома не доносилось ни шума, ни говора, было темно, тихо и глухо. Лишь подойдя к входу в подвал, он заметил на циновке под лозой четыре тени.

— Кто тут? — спросил Вылко, вглядываясь в темноту. — Латинка, ты?

— Я.

Жгучая струя полоснула его по груди.

— Почему? Что случилось? — спросил он смущенным, растерянным голосом.

Латинка закрыла лицо руками и всхлипнула. Мать слегка отодвинулась в сторону:

— Богачи… чтоб им сдохнуть. Дитя сгубили.

— Что, выгнали ее?

— Выгнали… — резко ответила мать — Еще немного и убили бы ее, чтоб чума бы их поразила!

— Значит, и били ее?

— Вся в синяках.

— Кто?

— Все…

— За что?

— За газету там… писано было…

— За что, Латинка?

— Я и сама не знаю, — сквозь слезы промолвила Латинка. — Три-четыре дня назад придрались ко мне. Вы писали против тяти… ты это знаешь… Обвинили меня, будто я тебе об этом рассказала. Раз вечером натравили на меня Желязко — чуть было не убил. Хочет, чтобы я призналась, что это я сказала… Да не я же, Желязко, говорю ему, не я, а он — ты да ты. Признавай, говорит, не то прирежу как козленка. Сегодня утром и тятя, и мама успокоились, стали со мной разговаривать. Но давеча тятя, как вернулся, фырчит, фырчит! Только поужинали и начал: ты такая, ты сякая… Ваши такие — сякие, брату твоему на веревке висеть. Что думали, все мне высказали. А Желязко молчит, как пень, сопит и ни слова не говорит, потом как схватит меня за косы — ничего не говоря, как собаку, да как начнет меня колотить… Бил, бил, бил, пока я без памяти не упала…

— Только он тебя бил?

— Все, все… и тятя, и мама, и Ставрюха… Все вместе… Только Стефан руки не поднял… но и он швырнул мне вслед полено, когда я убегала…

— Все они звери, — тяжело заключил Гроздан.

— Звери, а сами же ее к ним пристроили! — вскипел Вылко.

— Эх, если б мы только знали, сынок, что они такие звери. А Латинку никто не пристраивал. От этого негодяя отбою не было. Целыми днями и ночами околачивался у наших ворот, пока не опутал ее.

— А вы молчали, да?

Мать только вздохнула и не ответила.

— Конечно, думали: сын богача, хороший жених… не упустить бы его… Бандит проклятый!

— Страдать нам видно сужено, страда-ать!

Вылко направился к току, где трое уж нетерпеливо поглядывали к дому. Позади него остались четыре молчаливые тени, погруженные в свои горькие думы.

Партийная группа решила созвать собрание в воскресенье утром. В девятичленный сельский комитет входили трое партийцев. Один из них был Мандьов, член руководства партийной группы.

— Значит, — повторил Вылко, — еще завтра вечером Мандьов соберет комитет, чтобы определить повестку дня и…

Вылко не закончил фразы и обернулся назад.

— Кто идет?

— Должно быть, Быркалото…

— В такой час?

Как ни старался гость идти бесшумно, гул его шагов, тяжелых, неуклюжих, глухо отдавался во дворе. Он направился к дому.

— Эй! — тихо окликнул его Вылко.

Незнакомец остановился, огляделся и шмыгнул под навес.

— Тончо! — вскрикнули все четверо. — В чем дело, Тончо, почему так поздно?

— Так… искал Вылко, но хорошо, что и вы тут…

Тончо умолк.

— Ну говори же! — нетерпеливо сказал Мандьов.

— Ты, Вылко… того… знаешь про сестру?

— Что ее колотили?

— Вот гады, мать их… — выругался Тончо. — Не было меня там, а то бы помог кому-нибудь отправиться на тот свет… А теперь, может… сказать о том деле… За этим и пришел… спросить…

— О каком деле?

— Да о том… — и Тончо махнул рукой. — Они думают, что это невестка… ну, Латинка… что это она сказала о Ялынкории… Так пришел спросить: может, сказать, что я… зачем ей страдать из-за меня…

— Слушай! — твердо сказал Вылко. — Никому ни слова… Латинка сегодня вечером пришла к нам. Я больше не отпущу ее к этим зверям. Но ты берегись. Если Жанката догадается, что ты виноват, как собаку тебя застрелит.

— Как бы не так! — скрипнул зубами Тончо.

— Он не сомневается в тебе? — обратился к нему Дечо.

— Нет… Давеча, как вернулся с луга, пришел ко мне Желязко. Завтра вечером их парни — сговористы-то — собираются у Найдю Настрадинова. И Желязко сказал мне, чтобы и я приходил. Готовятся к воскресенью.

— К чему?

— К собранию. Староста, говорит Желязко, не разрешит провести его. Но если они соберут его, мы, говорит, покажем им…

— Подумай только! — покачал головой Ганю Ганев.

— Боюсь, — продолжал Тончо, — как бы меня не встретил кто-нибудь из чорбаджиев нашего села… Там все знают, кто я такой…

— Я не боюсь, что тебя встретят из вашего села. Я боюсь, как бы кто-нибудь из наших не проболтался, — ответил Вылко. — Вчера пришел ко мне Чубук. Это Тончо, говорит, сказал о Ялынкории. Он же, говорит, был нашим товарищем… Дурак!..

— Сегодня вечером хозяин был сам не свой… — как бы про себя промолвил Тончо. — Попадись ему — живым проглотит…

— Этот тип до сих пор не встречал массового отпора, — заметил Вылко. — Да и крестьяне привыкли смотреть на него, как на какого-то изверга… Говорю тебе, если не организуем как следует наш удар, все скажут: «Невозможно бороться с Жанката!» И тогда все кончено. Семь шкур сдерет с нас, и никто даже не пикнет…

— Это верно, — задумчиво сказал Мандьов и встал. — Ну, товарищи, пора. Поздно уже.

— Слушай! — напомнил ему Вылко. — Так завтра вечером… Пропустим воскресенье, поздно будет!

Мандьов молча покачал головой и исчез за развалившимся плетнем…


Сельский комитет был образован осенью. Первоначально работа пошла с большим подъемом, но затем энтузиазм постепенно иссяк. Провели только одно собрание. Выступали многие. Говорил и Вылко, который тогда только что вернулся из тюрьмы. Он говорил о непосредственных интересах трудовых крестьян, говорил хорошо, и крестьянам понравилось его выступление, хотя никто не мог понять в чем, в сущности, заключаются эти интересы. В конце приняли резолюцию против спекуляции, за отмену долгов бедных и средних крестьян, против чрезвычайных законов, за освобождение политических заключенных и за прекращение всяких политических процессов. Резолюцию разослали в редакции многих газет. В двух газетах — рабочей и земледельческой — ее опубликовали целиком. В одной провинциальной газете поместили только выдержки — о долгах на селе. Газеты прошли через многие руки. Люди порадовались, поговорили о тяжелом положении и забыли о резолюции.

После этого собрания староста Динко Пыржикозинов надулся, стал важничать, напустил на себя серьезный вид. По его словам, начальник околийского управления вызвал и отчитал его за то, что он разрешил провести это собрание.

— Не хочу, чтобы мне из-за вас опять намылили голову, — говорил он сердито.

Поэтому на следующий вечер, когда сельский комитет собрался, чтобы определить повестку дня, Делчо Пенкелеров, член БЗНС[9], закусил губу.

— Как думаете: разрешат нам провести собрание, — робко спросил он.

— Как не разрешат?

— Сам знаешь… Староста дуется…

— Жанката был у него сегодня утром, они разговаривали, — как-то неопределенно, робко заявил Янко Филипов, один из трех беспартийных членов комитета.

— Разговаривать не запрещено… — съязвил Мандьов. — А староста, как миленький, разрешит собрание…

— Он может вызвать полицию…

— Ты выставь против него пятьсот человек, — заметил Минчо Чичоянев, — а он, если хочет, пусть приводит хоть все околийское управление…

— Не пятьсот, тысяча придет! — сказал Пенкелеров.

— Хватит переливать из пустого в порожнее! — прервал их Мандьов. — Завтра подаем заявление от имени сельского комитета и все! Повестка дня… это… разобраться там насчет Ялынкории. Получит Жанката свое или не получит…

— Ни черта не получит! — крикнул Минчо Чичоянев. — Мало ему, что награбил столько земли, так еще и плати ему…

— А как с общинной землей? — спросил Делчо Пенкелеров.

— Общинная, необщинная — никакой платы…

— Хорошо. Значит, пункт первый — это аренда. А дальше?

— А дальше — прочие вопросы. У кого что на сердце, пусть о том и скажет…


Весть о собрании полетела из уст в уста.

— Завтра… в школе…

— Знаю, знаю!

— Подлец! Грабитель… Погоди, погоди ты!

— А староста хотел запретить собрание.

— Кто? Пыржикозинов? Как бы ему это боком не вышло!

— Слыхали?.. Жанката ходил к Вылко… хотел его подкупить…

— Мерзавец! Он думает, что Вылко — это продажный земледельческий депутат при сговористах. Сунешь ему в руку две скумбрии — и готово! Не тому богу он молится…

К Вылко и к Мандьову заходили демократы, земледельцы[10], радикалы.

— Ты, — говорил твердым голосом Иван Караманов, бывший когда-то демократом, — ничего не должен бояться… В борьбе против этой гадюки Жанката мы с вами — иначе он нас задушит, будь он проклят…

— Мы были у Пыржикозинова, — каким-то торжественным тоном сообщил Гочо Митин, бывший до девятого июня земледельческим депутатом. — Слушай, сказали мы ему, мы тебя выдвинули, мы тебя и снимем, чтоб хорошо знал это. Не разрешишь провести собрание — конец и твоей службе, ясно? Мало нам было, что восемь лет грызли нас сговористы, так теперь и вы! Так ему и сказали, вот, и Гена был. А он: так, мол, и так, из околийского управления пришел строгий приказ: никаких коммунистических собраний. Ага-а! говорим, значит, если против интересов этих шакалов, то коммунистическое, так что ли? Ладно, будем знать, кто чего стоит…

— И Пыржикозинов стал собакой. И все из-за помощника, Пентата. Тот ведь демократ, все шушукается с околийским начальником…

— Дрожат, как бы без жалованья не остаться. И им не сладко живется.

— Погоди, увидим, что будет завтра…

Все село ждало, что произойдет на следующий день. Наутро первым делом бросились в глаза и вызвали удивление две фигуры в синих полицейских формах, маячившие перед зданием общины. Немного погодя прискакал и пристав.

— Юрука! Юрука! Юрука! — тревожно поговаривали крестьяне.

Юрука был родом из Македонии. На службу в околийское управление полиции его перевели полгода назад, и еще в первый же месяц он сумел проявиться. Однажды его послали в село Еленово разогнать собрание Рабочей партии. Сразу же по прибытии в село он приказывает полицейским дать залп по крестьянам. Результат: один убитый и трое тяжело раненых. Самых активных членов Рабочей партии Юрука пытал лично. Раз вечером, когда он возвращался из села Манолево, где вел какое-то следствие, на извилистой дорожке, что проходит через рощицу Аладжакория, в него выстрелили, но пуля только слегка оцарапала ему правую щеку. С тех пор он нигде не появлялся.

Прибытие Юрука в село было каким-то зловещим предзнаменованием. Воодушевление сразу спало, крестьяне приуныли, смутились, разговоры прекратились. Некоторые даже разошлись по домам. Но первый испуг, как первый порыв бури, вскоре прошел. Подходил час собрания. Во дворе школы собралось около ста — ста пятидесяти человек. Кроме того, человек шестьдесят-семьдесят столпилось на улице у ворот. Корчмы, кофейни, дворы быстро пустели. Вскоре перед школой собралось больше двухсот человек. Они шумно разговаривали, то и дело поглядывая в сторону общины. Наконец, с заднего двора выехал Юрука. Он хлестнул коня и с трудом остановил его перед столпившимися крестьянами. Вслед за ним примчались и полицейские.

— Господа! — крикнул от строго, повелительно. — Всем разойтись по домам! Запрещены всякие собрания.

— А с голоду помирать разрешается? — выкрикнул кто-то из задних рядов. Раздался бурный смех, и смешавшиеся было крестьян оживились.

— Прошу оставить шутки! — крикнул еще строже Юрука, но голос изменил ему. — Приказываю всем разойтись по домам!

— Свирепый, говорят, он! — выкрикнули сзади.

— Господа! — заревел пристав, и глаза его остекленели. Конь неспокойно ударил копытом, фыркнул и отступил немного в сторону. — Даю вам пять минут, чтобы разойтись!

— Очень мало!

— Прибавь-ка еще минутку!

Пристав положил руку на кобуру.

— Разойдись! Или будем стрелять.

В этот миг из толпы выскочил Вылко и остановился перед ним.

— Собрание состоится во что бы то ни стало! — заявил он и смерил пристава решительным взглядом.

— Ты кто такой? — крикнул пристав таким голосом, словно вновь почувствовал твердую почву под ногами. — Именем закона ты арестован!

— Здесь меня можно арестовать только именем закона трудового крестьянства!

— Ступай впереди меня, не то буду стрелять! — предупредил Юрука. В этот миг произошло нечто неожиданное. Иван Караманов выпрямился перед ним, рванул на себе рубаху, и его волосатая грудь обнажилась.

— Стреляй! — взревел он. — Стреляй, сукин сын!

На какое-то мгновение воцарилась тревожная тишина. Каждый слышал удары своего сердца, ощетинился, был готов броситься хоть в огонь. Затем толпа двинулась вперед, и кони полицейских попятились назад, словно увлекаемые потоком.

— Господа, будете отвечать! — орал Юрука и дергал узду лошади. — Господа…

— Ты будешь отвечать, кровопиец! — ревел сзади народ. Кое-кто начал свистеть.

— Хорошо, — сказал Юрука и, неловко повернув растерянное животное, галопом понесся к городу…

В тесном и длинном зале было душно. Пахло потом и взопревшими ногами. Время от времени кто-нибудь тихонько просил:

— Михал! Толкни-ка верхнюю створку… Вот так!

— У-у-х, Пеню!.. Двинься-ка немного!

— Не толкайтесь, ребята!

— Пропусти меня выйти… Ох, лопну от жары…

— Тсс!

В первых рядах сидело несколько сельских кулаков. Сзади, справа толпились люди Жанкова. Среди них виднелись Желязко и Стефан — оба раскрасневшиеся, вспотевшие. Они собрали около пятидесяти человек и готовились разогнать собрание. Но когда их оттеснили в угол зала, они притихли и не решались даже переглянуться.

На сцене, окруженный членами комитета, Вылко говорил о тяжелом положении на селе. Долги государству, долги Земледельческому банку, долги табачной кооперации, долги кредитной кооперации, долги частным лицам… Долги, долги, долги… Затем начался подсчет доходов и расходов.

Многие подсказывали, напоминали, дополняли, но об этом уже говорилось не раз, потому все с нетерпением ожидали услышать об аренде Ялынкории. Правда, крестьяне каждый день разговаривали с Вылко по этому вопросу, но теперь они с особым любопытством ожидали, что он скажет. Сам Вылко казался им в этот момент более важным, более серьезным, образованным и недосягаемым, чем когда бы то ни было раньше. Выводы, касающиеся положения в селе, были печальными. Сто пятьдесят семей были обречены на голод с марта месяца. Урожай уже был известен, поэтому некоторые считали, что это число занижено.

— Голодать будут сто пятьдесят — сто восемьдесят семей, даже не ошибемся, если скажем, что и все двести. И это при самом скромном подсчете и при условии, что зерно с Ялынкории останется арендаторам, — горячился Вылко. — Поэтому мы должны задать себе вопрос: «А что будет, если у нас возьмут и Ялынкорию?

— Помрем с голоду! — прогремел зал. — Все село будет недоедать!..

— Вот, — продолжал Вылко, поднимая вверх руку, — если мы позволим общине и Жанката взять то, что им причитается, самим нам придется есть солому…

— Не-ет, уж это извини!

— Даже если они возьмут только одно зернышко, — повысил голос Вылко, — даже если они возьмут только одно-единственное зернышко, то оно будет выхвачено из голодного рта того, кто его вырастил…

— Верно-о-о!

— Чтобы не помереть с голоду, чтобы не думать, где бы раздобыть корку хлеба, не только Ялынкория, но и другие общинные земли должны быть розданы нам.

— Там, на пойме, сто пятьдесят гектаров… Что получает с них община?

— А старое кладбище? Тридцать три гектара… терновник, но…

— А оба пастбища…

— Погоди, а земля, что у церкви?

— По порядку! Тсс!

— Говорите по вопросу! — призывал Вылко. — По вопросу! Спрашиваю!.. Тсс!.. Спрашиваю… замолчите… Да по вопросу же!.. Ну, хватит! Чего их перечислять? Вместе взятые, школьные, церковные и общинные земли и пастбища составляют четыреста двадцать гектаров…

— С Ялынкорией?

— С ней… Значит, вопрос стоит так: отдать ли общине и Жанката арендную плату или не отдать… Собрание должно решить…

Последних слов не было слышно. Весь зал разом загремел, словно раскололась какая-то гора, и часть ее полетела в пропасть. Слышны были только отрывочные слова, проклятья, восклицания и ругань. «Ничего…», «Ничего…», «Еще…», «Жанката…», «В прошлом году…», «Просо…», «Цены…», «Хлопка…».

Медленно, как сквозь прорвавшуюся запруду, шум вытек в окна. В зале опять царили духота, возбуждение и ровный голос оратора.

— Согласно ли общесельское собрание не только не отдавать полученного зерна, но и потребовать раздачи общинной и кулацкой земли тем, кому грозит недоедание…

Лес рук поднялся кверху.

— Всем… Всем…

По второму пункту повестки дня крестьяне задавали самые разнообразные вопросы. Один даже спросил, чем ему засеять в будущем году свой участок в Ялынкории — кукурузой или подсолнечником?

— Если не будешь держаться со всеми, ни черта ты не посеешь! — подбросил один ремсист.

Тут Мандьов поднялся на сцену и предупредил:

— Земляки! Полиция постарается арестовать кого-нибудь из нас, как попыталась сегодня арестовать товарища Вылко Грозданова… Не знаю, не пришли ли уже, но я уверен, что она этого дела так не оставит, потому что мы задели интересы кулаков. А нынешний Блок, как и Сговор, берегут их интересы. Я напоминаю вам об этом и предлагаю, чтобы мы были начеку и не допустили в селе никаких арестов. Потому что удастся ли им урвать немного, они потом урвут и больше…

Мандьов умолк.

— Кто арестует?.. Кого?

— Свои интересы бережем…

— Как раз поэтому…

— Пусть попробуют!

— Мандьов, говори еще!

— О чем тут говорить!

— Тсс!

— Слушайте!.. Даю слово Ивану Караманову.

Иван Караманов выпрямился. Глаза его горели. Он вытер пот со лба, пригладил ладонью свои седые усы и окинул взглядом зал.

— Мандьов прав! — сказал он. — Я демократ. Вот, тридцать лет боролся за эту партию, но говорю вам: пусть у меня рука отсохнет, если я еще хоть раз проголосую за нее…

Зал притих. Караманов тоже помолчал немного, затем сел на свое место.

— Никаких арестов! — зашумели воодушевленные крестьяне.


И хоть Мандьов не был пророком, то, что он предвидел, случилось. Через неделю после общесельского собрания двое полицейских во главе с приставом взяло Вылко прямо с нивы и доставили его в околийское управление. Этот арест произошел так тихо, что когда через два дня в селе собрались протестовать, Вылко уже сидел рядом с полицейским в задымленном купе товаро-пассажирского поезда и грустно смотрел на пожелтевшую стерню. Вокруг люди шумели и разговаривали, но в ушах у него отдавался только ритмичный перестук колес:

— Сослан! Сослан! Сослан!

Загрузка...