II

НА ВЕЛИКОМ МОРСКОМ ПУТИ

«Уважаемый гражданин председатель!

Сегодня, 17 апреля 19.. года, я отпускаю на волю дикого гуся из породы белолобых казарок.

Птицу эту я случайно купил осенью прошлого года в Ленинграде на улице. Ее нес продавать на рынок охотник. Он рассказал, что поймал казарку за несколько дней перед тем у берега Финского залива, где-то за городом Ломоносовом. Птица запуталась лапами в рыболовной сети.

Зиму казарка прожила у меня на дворе в городе Витебске. Скоро она стала очень ручной. Позволяла даже гладить себя по спине моему сыну, когда он приносил ей пищу. Весной, однако, она стала дичать. По тому, как она натягивала и щипала привязывавшую ее веревку и била крыльями по воздуху, легко было догадаться, что ее потянуло на волю. Мы с сыном решили отпустить ее. Но мы так привязались к своей дикой пленнице, что нам было жалко расстаться с ней без всякой надежды когда-нибудь снова услышать о ней. Я достал нумерованное алюминиевое кольцо выпуска Московского орнитологического комитета серии «С», № 109. Его мы наденем на ноги птицы.

Если кто-нибудь снова поймает нашу казарку, заметит у нее на лапе кольцо и напишет об этом в Орнитологический комитет, не откажите сообщить мне в Витебск, куда она залетела и при каких обстоятельствах была поймана».

Человек, написавший это письмо, приписал внизу свой адрес, подписался и вложил письмо в конверт с адресом Московского орнитологического комитета.

Затем он встал из-за стола, подошел к двери.

— Мишка! — позвал он сына. — Пойдем выпускать казарку.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Сидя у конуры, казарка яростно теребила клювом привязанную к ее ноге веревку. Но, заметив приближающихся людей, она сейчас же оставила это занятие, вся выпрямилась и высоко подняла голову. Теперь она казалась ростом с домашнего гуся, хотя на самом деле была значительно меньше. С первого взгляда в ней легко было узнать дикую птицу. Перья на всем ее теле лежали как-то особенно гладко и красиво, как они никогда не лежат у домашних птиц. Фигура у нее была статная, крепкая, грудь выпуклая, шея упругая. Ее короткие, широко расставленные ноги твердо упирались в землю. На лбу сияло полумесяцем чисто-белое пятно.

Когда отец с сыном подошли к ней, она с криком рванулась от них. Веревка натянулась и дернула ее назад. Казарка с размаху ткнулась головой в землю.

Этим воспользовался Мишин отец. Он крепко схватил птицу сзади за крылья и поднял ее на воздух.

— Развязывай веревку, — сказал он Мише.

Пока Миша возился с туго затянутым узлом, казарка всеми силами старалась вырваться. Взрослый человек едва мог удержать ее.

— Ну, Мишка, — сказал отец, когда, наконец, веревка упала на землю, — теперь простись с казаркой пожелай ей счастливого пути!

Миша хотел погладить птицу. Протянул было руку, но сейчас же ее отдернул: казарка грозно на него зашипела. Ему совсем не хотелось, чтобы она ударила его клювом. Он уже раз испытал, как это приятно: две недели у него на ноге не сходил синяк.

— Что, брат, не очень-то? — улыбнулся отец. — Ничего, я придержу ее за шею. А ты достань у меня из правого кармана колечко и плоскогубцы.

Миша подал.

— Ну-с, — продолжал отец, — разомкни кольцо и надень его казарке на лапу. Сделал? Хорошенько сожми его концы щипцами. Так. Теперь, если она попадется кому-нибудь в руки, так мы с тобой еще о ней услышим.

— Держи карман… — с сомнением пробормотал Миша.

— А? Что ты говоришь? Видишь на кольце адрес и номер? Если кто-нибудь поймает нашу казарку, он должен сообщить номер ее кольца по этому адресу в Орнитологический комитет. А я, в свою очередь, написал в комитет, чтобы оттуда сообщили нам, где будет поймана казарка. Понятно?

— Понятно-то оно понятно, — бурчал Миша, — да не очень верно, что она еще раз кому-нибудь попадется.

— Как знать! Ну-с, а теперь я ее выпускаю, — сказал отец. — У меня уже руки устали держать ее.

Он подбросил птицу в воздух. Казарка взмахнула крыльями и полетела низко над землей. Но вдруг, почувствовав, что ничто уже больше не привязывает ее к земле, она рванулась вверх, перелетела через забор и поднялась над крышей.

— Гонк! Гонк! — раздался вверху ее радостный крик.

Через минуту она казалась уже маленькой мушкой. Отец и сын глядели ей вслед.

Когда она совсем скрылась из виду, отец послал Мишу опустить в почтовый ящик письмо председателю Орнитологического комитета.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Казарка летела высоко над землей. В вышине гудел ветер. Кругом, насколько глаз хватал, никого не было видно. Вверху быстро и бесшумно плыли ей навстречу белые облака.

Земля внизу казалась черной. Лишь в ложбинах кой-где еще лежал снег. Там, внизу, медленно-медленно исчезая, подвигались назад поля, леса, деревни реки. Над ними большая стая черных птиц, махая крыльями казалось, неподвижно застыла в воздухе Время от времени то одна, то другая из птиц, сложив крылья, внезапно проваливалась вниз. Но вдруг, над самой землей задержав стремительное падение, торопливо поднималась назад в стаю.

Это летели грачи. Понемногу и они, отстав, исчезли из виду. Казарка неслась всё вперед. Прошло уже несколько часов с тех пор, как она почувствовала себя свободной. Она спешила теперь разыскать других казарок, чтобы вместе с ними совершить длинный и опасный путь на родину. Но до сих пор она никого не встретила в вышине.

Вот если б ей добраться до того места, где полгода назад поймал ее охотник! Она хорошо помнила это место. Там было море. Там пролегал Великий морской путь. По нему стая за стаей вереницей тянулись казарки, гуси, лебеди, утки, кулики и другие морские и прибрежные птицы. На Великом пути она рассталась с родной стаей и со своим неразлучным другом — гусем-казанком. Скоро, может быть, она снова найдет его.

Охотник увез ее оттуда в темном мешке: она не могла запомнить дорогу. Но безотчетное чувство, знакомое одним птицам, безошибочно указывало ей верный путь.

Долгий и быстрый полет не утомил казарку: птицы не знают одышки. Каждый взмах крыльев наполнял воздухом ее легкие и через них — воздушные мешки во всем теле, даже в пустых костях. Те же мускулы, что двигали ее крыльями, то растягивали, то сжимали эти мешки. Воздух свободно входил и выходил из них. И дыханье казарки оставалось таким же ровным, как если б она спокойно сидела на месте. Заставить ее опуститься на землю мог только голод.

Ей уже хотелось есть. Всё тело начинала охватывать неприятная слабость, всё труднее становилось двигать крыльями. Казарка стала понемногу опускаться, высматривая удобное место для кормежки.

Опасно кормиться в одиночестве. Пока будешь нырять за кормом под воду или разыскивать его на земле, и не заметишь, как подкрадется враг. Казарка оглядывала землю: нет ли где таких птиц, к которым можно бы присоединиться хоть на время кормежки?

Под собой она видела поля, рощи, перелески. Иногда снизу поднимались крошечные жаворонки, и песни их звенели в воздухе. То тут, то там казарка стала замечать маленькие фигурки людей, коров, лошадей, словно ползающих по земле.

Стараясь держаться в стороне от них, казарка полетела над самыми макушками деревьев. Только теперь она заметила, что по всему лесу беспрерывным строем передвигались мелкие лесные птицы. Безостановочно перескакивая с ветки на ветку, перепархивая с дерева на дерево, они стайками двигались всё вперед с писком, свистом, щебетаньем и песнями. Их было особенно много по опушкам леса. Тут звонко пинькали разноцветные зяблики, мелькали красные шапочки чечеток, поблескивали оранжевым и белым крылышки тревожно жужжащих вьюрков, громко трещали серые дрозды.

Время от времени стайки слетали с ветвей и горохом рассыпались по земле. Птицы весело прыгали, быстро поклёвывая корм. Но вдруг, словно по какому-то невидимому знаку, одна за другой опять взлетали на деревья и продолжали свой путь по ветвям.

Казарка радовалась этим маленьким спутникам. Но голод, голод заставлял ее думать о другом. Надо было поскорее найти место, где можно будет безопасно и сытно покормиться.

Наконец, далеко впереди на черной земле блеснула узкая полоска воды. Она стала быстро расти, расти, и скоро казарка увидела перед собою широкую, полноводную реку. Река так разлилась, что черные, не покрытые еще листьями кусты ее низкого берега торчали прямо из воды. Казарка заметила плавающих между кустами птиц.

Сердце заколотилось у нее в груди: вдруг это свои? Она звонко крикнула призывным голосом:

— Гонк! Гонк! Гонк!

— Ваак! Ваак! Ваак! — ответили ей с реки. Нет, это не казарки… Это крякали утки.

Но одинокая, усталая, голодная казарка была рада и этой встрече. Ведь кряковые утки приходятся её дальними родственницами. Они едят ту же пищу, что и она. Она даже немного понимала их язык.

Казарка замедлила полет, сделала один, два, три всё уменьшающихся круга в воздухе. Потом, шумно разбрызгивая воду, тяжело опустилась рядом с утками. Вся стая их сейчас же сплылась, окружила казарку. Поднялось громкое кряканье: видно, утки были рады гостье.

Через минуту казарка уже добывала себе пищу среди их стаи. Она быстро перекувырнулась головой вниз. Ее оранжево-желтые лапы замелькали у самой поверхности воды. Нахватав полный клюв травы и мелкой водяной живности, казарка вынырнула, процедила воду сквозь частые боковые пластинки клюва и проглотила мягкую пищу. Кругом, поблескивая фиолетово-синими зеркальцами на крыльях, точно так же кувыркались утки.

Над рекой мелькали хвосты и головы птиц. Но каждый раз, лишь только одна из них выныривала, она тотчас же высоко поднимала голову и зорко озиралась. Ни один враг не мог приблизиться к стае незамеченным: пока одни птицы ныряют, другие, вынырнув, сторожат. Достаточно одного предостерегающего крика, чтобы вся стая насторожилась и, в случае надобности, в ту же минуту обратилась в бегство.

Но и в этот раз, как всегда бывает, беда стряслась неожиданно. Едва одна из уток заметила мелькнувшие за кустами крылья большого сокола, как он уже был над ней. Отчаянный крик крякушки в одно мгновение всполошил всю стаю.

Нападение было так быстро, что птицы не успели сообразить, откуда им грозит опасность. Все сразу бросились врассыпную. Казарка забилась под куст, утки нырнули под воду, а одна из них поднялась на воздух.

Только этого и надо было соколу. Вихрем пронесся он над кустом и ударил утку. В воздухе закружился пух и, качаясь, стал медленно опускаться на воду.

А сокол был уже далеко с мертвой добычей в когтях. Сквозь куст казарка видела, как на другом берегу широкой реки он уселся на обрыв и принялся потрошить птицу. Потом он ощипал ее и стал есть.

Казарка оглянулась. Уток нигде не было видно. С перепугу они забились под кусты и не решались вылезть из-под их защиты.

Сокол между тем кончил обед, тщательно отер клюв о землю и пригладил им перья у себя на груди и крыльях. Затем поджал одну ногу и перестал двигаться. Только голова его с хищным, крючковатым клювом по временам медленно поворачивалась из стороны в сторону, и большие блестящие глаза спокойно и величаво поглядывали вокруг.

Это был крупный перелетный сокол сапсан, один из самых смелых пернатых хищников.

Ростом он был меньше казарки, но она чувствовала непреодолимый ужас при одном взгляде на него. И это; была не трусость. Хотя сапсан величиной всего с ворону, но в воздухе от него нет спасенья даже таким большим и сильным птицам, как цапли и гуси.

На земле и в воде сапсан не трогает птиц. Только молодые, неопытные соколы, бывает, бьют добычу слишком низко над землей. Если им случится промахнуться, они насмерть разбиваются грудью о землю. Взрослый сапсан нападает на птиц из засады и, вспугнув, бьет сверху всегда без промаха.

Счастье казарки, что в переполохе она не поднялась на воздух. Сокол сразу различил бы ее среди стаи уток, и тогда ей не миновать бы острых когтей.

Теперь сапсан был сыт. Любая птица смело могла приблизиться к нему, и он бы ее не тронул. Он не такой разбойник, как ястреб, который убивает всех, кого только может, даже когда сыт. Только голод заставляет сапсана убивать.

Одна за другой утки, осмелев, стали выплывать из своих убежищ. Сапсан их видел, но не шевельнулся. Его крепкое тело с широкой грудью словно приросло к камню. Когда он не двигался, его почти невозможно было отличить от окружающих камней и комьев земли. Под цвет их удивительно подходила его аспидно-бурая спина, черные перья крыльев и серо-полосатая грудь, брюхо и хвост. Только белое горло выделялось на бурой земле, как светлый камешек.

Когда все утки сгрудились в стаю, они сразу, как по сигналу, снялись с воды и, стремительно забирая вверх, с шумом промчались над головой сапсана.

Склонив голову набок, сапсан спокойно поглядел им вслед.

Уже несколько дней он летит за стаей, выхватывая из нее то одну, то другую птицу себе на обед. Он, как и утки, пробирается теперь на север, к себе на родину. Когда он сыт, он пропускает стаю вперед. Но лишь только голод напомнит ему, что желудок его пуст, сапсан быстро догоняет утиную стаю. Так никогда он не остается без пищи в пути.

И сейчас он спокойно смотрит вслед улетающей стае, стараясь запомнить направление ее полета.

Вдруг в глазах его блеснул хищный огонек. Он сразу весь вытянулся и насторожился. Среди уток он увидел казарку. Это была ценная дичь.

В эту минуту ничего не подозревавшая казарка нажила себе неумолимого, безжалостного преследователя, от которого не могли ее спасти ни быстрые крылья, ни крепкий клюв.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Настала теплая прозрачная ночь. Таял снег. В бледном небе чуть заметно мерцали редкие звезды. Внизу, в деревне, один за другим гасли мутные красные огоньки.

Было тихо кругом. Из темноты доносился только легкий звон неведомо куда бегущих ручейков.

Вот послышался в вышине приближающийся свист крыльев невидимой утиной стаи. Над самой деревней прозвучал с неба звонкий трубный гогот казарки.

Во дворе на окраине деревни всполошились домашние гуси. Громко захлопали крыльями и закричали пронзительно и тоскливо. В легком сумраке ночи им померещилась неясная тень пролетающей вдаль стаи.

Через несколько времени та же неуловимая тень скользнула над другой деревней, потом над третьей. И всюду трубный голос казарки будил и волновал деревенских гусей.

Давно забывшие волю домашние птицы в смутном порыве били крыльями по воздуху.

Но отвыкшие от полета, ненужные им теперь крылья не поднимали их с земли, не могли помочь вырваться из неволи. И долго в ночной тишине не умолкал их крик, полный бессильного отчаяния.

А казарка, счастливая своей свободой, быстрыми, уверенными взмахами уносилась всё дальше и дальше. Она неслась навстречу опасностям, может быть даже смерти. Но впереди ждало ее море, Великий путь морской, и на нем — шумные стаи подоблачных странников и встреча с покинутым другом.

К концу ночи утиная стая опустилась на залитое талой водой лесное болото.

Тут было темно и тихо. Ветер сюда не проникал. Гладкая черная вода блестела, отражая светлеющее небо. Тесным кругом обступили болото мрачные ели. Их широкие ветви шатром нависли над самой водой.

Темнота птиц не пугала: в ночном мраке они различали все окружающие их предметы. Пока всё оставалось неподвижным, птицы могли быть спокойны. От их глаз не ускользала ни одна тень. Враги не могли подкрасться к ним незамеченными.

В лесу была мертвая тишина. Лишь изредка напряженный слух птиц улавливал мягкий шорох где-то в глубине темной чащи. Сейчас же одна из уток тихонько крякала и вся стая мгновенно вытягивала шеи, прислушивалась и оглядывалась. Но шорох больше не повторялся, птицы успокаивались и снова принимались за еду. Опять в ночной тишине слышался только тихий плеск погружающихся в воду тел. Стая торопилась насытиться, пока снующие кругом враги не открыли ее убежища.

Казарка ныряла у самого берега, под защитой густых еловых лап. Тут она чувствовала себя в безопасности: если б какой-нибудь хищник напал на уток, плавающих посреди открытого болота, она успела бы ускользнуть.

На дне болота росли длинные цепкие водоросли. Скоро казарка почувствовала, что запуталась в них ногой. Она порывисто рванулась вперед, но металлическое кольцо больно вонзилось ей в ногу. Крепкие водоросли зацепились за него. Казарке показалось, что она снова на привязи. В это время в чаще явственно хрустнул сучок. Казарка перестала дергать лапой и медленно повернулась всем телом к берегу.

Из мрака седой ели смотрели на нее в упор два мерцающих желтым огнем, немигающих глаза.

Казарка хотела вскрикнуть. Но судорога сдавила ей горло. Всё тело ее оцепенело от ужаса. Стоит только пошевельнуться — и невидимое чудовище всей тяжестью обрушится на нее и раздавит.

Казарка уже не чувствовала боли от впившегося ей в ногу кольца. Она и не думала бежать. Не могла оторвать взгляда от этих пронизывающих ее глаз.

Вдруг что-то резко толкнуло ее в бок. На миг глаза казарки оторвались от тех глаз. Рядом с собой она увидела утку, задевшую ее крылом. В ту же минуту спало с нее оцепенение. И казарка так сильно рванулась с места, что лопнули водоросли, державшие ее за ногу. С громким криком она бросилась бежать по воде, помогая себе крыльями. Встревоженные утки снялись с болота.

В то же время из чащи раздался злобный лай лисицы. Лай перешел в визг, потом в ворчанье. Птицы услышали затихающий в лесу треск сучьев под ногами удалявшегося зверя. Лиса знала, что напуганная стая сядет теперь в середине болота и больше уж не удастся подстеречь птиц у берега.

Утки и казарка носились над водой. Они еще не были сыты, и им не хотелось улетать отсюда.

Но кругом было много страшных врагов, прятавшихся в темноте.

— У-гуу! — раздался вдруг зловещий голос из глубины леса.

Плавно опускавшаяся к воде стая дружно замахала крыльями.

— У-гуу! У-гуу! — послышалось в ответ в другой стороне.

Стая круто взмыла кверху и понеслась над лесом.

— У-гуу! У-гуу! — теперь филины перекликались где-то внизу и не были уже страшны стае.

Светало. В деревнях просыпались люди.

Прошел час ровного, неторопливого полета. Лучи восходящего солнца, скользнув по розовым облакам, спустились книзу и заиграли на цветных крышах показавшегося вдали города.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В это время сапсан уже догонял утиную стаю.

Не замедляя быстрого, как вихрь, полета, он промчался над просыпавшимися деревнями. Домашние гуси при виде его в испуге кричали и шарахались под защиту навесов.

Сапсан мчался всё дальше и дальше. Внизу мелькали деревни, поля, рощи. Наконец он понесся над большим еловым лесом. Стайки мелких птиц то тут, то там показывались над деревьями. Появление сокола мгновенно обращало их в бегство. Они врассыпную кидались вниз, вверх, в стороны — лишь бы оказаться подальше от страшного хищника.

Но сапсан не обращал на них внимания: впереди его ждала крупная добыча. Он несся всё быстрей, быстрей.

Солнце еще низко стояло над горизонтом, когда сапсан увидел вдали город.

Между тем казарка, не чуя настигающей ее беды, замедлила полет. Она с удивлением разглядывала с высоты развернувшийся под ней город.

Люди еще спали в домах.

Город казался мертвым. В разных направлениях его пересекали серокаменные перегородки, крытые буро-красным железом. Разных размеров четырехугольные и косые клетушки вплотную примыкали друг к другу. Длинные, прямые, узкие улицы между ними напоминали сухие русла канав. Посредине города сверкала река, сжатая прямыми гранитными берегами. Там, где она разбивалась на два рукава, по сторонам ее высились две тонкие золотые иглы.

Расстояние между сапсаном и стаей, летевшей всё прежним неторопливым полетом, уменьшалось с каждой минутой. Но ни утки, ни казарка не замечали преследователя. Взгляд казарки остановился на круглой золотой крыше громадного дома. Залитое ярким солнечным светом, золото слепило глаза.


Казарка видела, как из-под этой крыши вывернулась птица и быстро полетела вверх. Скоро можно было различить изогнутые серпом крылья сокола.

Тревожно крякнула одна из уток, и вся стая стала подниматься. Сокол мчался к ней почти по прямой линии. Теперь спасение зависело от того, сумеет ли стая не дать соколу догнать ее и набрать высоту для удара в спину.

Птицы молчали, напрягая все свои силы в этой воздушной борьбе. Так прошло несколько томительно долгих мгновений. Становилось уже трудно дышать в разреженном воздухе подоблачной высоты.

Казарка с ужасом замечала, что, несмотря на все ее усилия, сокол становился всё лучше виден, всё приближался. Кровь стучала у нее в голове. Сердце больно колотилось в груди.

Вдруг сокол перестал подниматься. На миг он неподвижно повис в воздухе, повернулся и внезапно стрелой метнулся в сторону.

Воспользовавшись этим счастливым для нее оборотом дела, стая дружно понеслась прямо вперед. Одно мгновение казарка еще видела под собой быстро мелькавшие крылья сокола. Ей показалось, что он мчится навстречу своему отражению в воде. Но в следующее мгновение сокол и его двойник пропали у нее из глаз.

Теперь казарка взглянула вперед. Ликующий крик вырвался у нее из груди: прямо перед ней, искрясь в золотых лучах утреннего солнца, лежало море.

Там простирался Великий путь.

Когда сапсан заметил летящую высоко над городом казарку среди утиной стаи, он понесся еще быстрей. Ему некогда было теперь смотреть по сторонам: расстояние между ним и стаей уменьшалось с каждым взмахом его крыльев. Теперь надо было подняться выше, чтобы ударить казарку сверху.

Ни одна из птиц в стае не обернулась назад. Значит, они еще не заметили его. Но отчего же они поднимаются всё выше и выше?

Сапсан глянул вниз. Там навстречу ему поднимался другой сокол. Одно мгновение сапсану казалось, будто он видит свое отражение в воде: так похож был на него встречный сокол. В следующий миг сапсан понял, почему устремились вверх утки: другой сокол тоже преследовал стаю, утки спасались от него.

Соперник тоже заметил сапсана. Он приостановился в своем полете вверх, круто повернулся на месте и вдруг стремглав бросился наперерез сапсану.

Оба сокола были в эту минуту на одинаковой высоте.

Сапсан с самого восхода солнца без отдыха гнался за стаей и устал, но он был крупнее своего соперника.

Сокол, поднявшийся из города, казался меньше, но у него был свежий запас сил. С громким боевым криком — гхиак! гхиак! — он бросился на противника.

Услышав этот яростный крик, сапсан потерял всё свое мужество, повернулся и пустился наутек.

Городской сокол с торжествующим криком помчался за сапсаном. Погоня продолжалась до тех пор, пока сапсан не вылетел за черту города. Тут его преследователь отстал и вернулся к себе домой, под золотой купол, где впервые его заметила казарка.

Здесь он жил среди шумного, людного города. Смелый до дерзости, как все соколы, он часто хватал голубя или галку над самой головой прохожих. Горожане даже не подозревали, что этот смелый хищник живет, рядом с ними в столичном городе. Многие из них видели, как стая голубей, вспугнутая внезапным появлением сокола, с шумом проносилась у них перед глазами. Но они не догадывались поглядеть вверх или просто не замечали ни внезапного смятения голубей, ни быстрого нападения хищника.

Встреча двух соколов спасла жизнь казарке. Сапсан, утомленный головокружительным бегством, вынужден был опуститься в первой попавшейся ему за городом роще. Пока он отдыхал здесь, утиная стая долетела до моря и затерялась среди других странников Великого морского пути.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Миша разложил перед собой большую карту, нашел на ней город Витебск и подчеркнул карандашом.

Мысль о выпущенной на волю казарке не давала ему покоя.

«Ладно, — думал Миша. — Пусть она летит туда, где ее поймали».

Он провел прямую черту от Витебска до Финского залива, левее Ленинграда.

«Правда, оттуда ее везли в закрытой корзинке. Ну, что ж, почтовых голубей тоже в закрытых корзинках возят. Находят же они всё-таки дорогу назад, в свою голубятню. А дальше?»

Миша задумался:

«Казарки, говорят, на самом севере гнездятся. Путь у них через Ладожское да Онежское озера, дальше мелкими озерами. И залетит куда-нибудь на Новую Землю. Кто ее там поймает? Там и людей-то — раз, два и обчелся. А и застрелит ненец-охотник, — разве он знает, что надо про кольцо в Москву заявить?»

— Батька-у! — закричал вдруг Миша во весь голос. — Знают ненцы, что о кольце надо в Москву заявлять?

— Что такое? — отозвался отец из своей комнаты. — Какие немцы? Про какое кольцо?

— Да не немцы, а ненцы. Если нашу казарку охотник, какой-нибудь ненец на Новой Земле, застрелит, — догадается он про кольцо заявить?

— А, ты вот о чем! Что ж, очень возможно, что и заявит. Северные охотники — народ очень приметливый и любознательный. О птице с кольцом на ноге быстро разнесется слух по всем становищам. Узнают, конечно, об этом и тамошние научные работники и дадут знать в Москву.

— Пожалуй, что и так, — согласился Миша. Дельно было бы с Новой Земли известьице получить: дескать, кланяется вам белолобая казарка.

Миша поднял глаза от карты и задумчиво посмотрел в окно. Тут глаза его разом расширились от испуга: за окном валил снег, бушевала настоящая метель. Миша думал:

«Ну, значит, конец теперь казарке. Зима вернулась. Куда птице деваться? Не прилетит же обратно в свою конуру?»

Миша пошел к отцу и сказал ему о своих опасениях. Отец уверял, что еще ничего не известно, — может быть, там, где теперь казарка, и нет никакой метели. Может быть, там прекрасная погода. Да, в конце концов, не все же птицы гибнут, когда в пути их застает буран. Что за чепуха такая — воображать себе всякие ужасы!

— Нет, — сказал Миша твердо, — я знаю: маху мы дали. Нельзя было так рано выпускать казарку. Надо было настоящего тепла дождаться. Она у нас привыкла в тепле жить. Теперь погибнет от стужи.

И махнул рукой.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Шум стоит на Великом морском пути весной и осенью.

Дважды в год проносятся по нему густые толпы крылатых странников. Дважды в год они облетают четверть земного шара вслед за лучами солнца. Одним своим концом Великий путь уперся в сумрачный Северный Ледовитый океан, другим — потерялся в цветущих странах жаркого экватора.

Ранней весной горячие лучи солнца скользнут вниз по склону земного шара, борясь с мраком долгой северной зимы, ломая лед и освобождая воды. Тогда бесчисленные стаи морских и прибрежных птиц поднимаются с теплых озер и морей южной Европы и Африки. Бесконечной вереницей, каждая в свой черед, своим строем летят они вдоль берегов Африки и Пиренейского полуострова, Бискайским заливом, проливами, Северным и Балтийским морями.

Постепенно часть стай начинает отставать, сворачивает с Великого пути и широко разлетается в стороны, расселяясь по окружным озерам, рекам и топям. Но всё новые и новые стаи прибывают с юга. Там, где узкий Финский залив глубоко врезался в сушу, они поднимаются над лесом и летят почти беспрерывной цепью озер до холодного Белого моря и дальше, вдоль берега Ледовитого океана, до Новой Земли. Тут последние стаи разбиваются на пары. Тут они строят гнезда, выводят маленьких пушистых птенцов.

Они спешат, потому что на севере лето коротко. Едва их птенцы подрастут и выучатся летать, птицы снова собираются в стаи, чтобы лететь на юг. Голод, надвигающийся вместе с мраком и холодом, гонит их за ускользающими лучами солнца. Настает осень, и еще более густые толпы крылатых странников покрывают собой Великий морской путь.

Долгий путь труден. Но беззаботная жизнь на юге быстро восстанавливает истощенные силы. Незаметно проходит месяц за месяцем. Вдруг безотчетное волнение охватывает птиц. Им больше не сидится на месте.

Там, на их родине, началась весна.

И вот стая за стаей — первыми те, что прилетели последними, последними те, что прилетели первыми, — птицы снова отправляются в путь на далекий север.

Лед уже растаял на Финском заливе. Последние льдины, застряв на камнях и мелях близ берега, еще белели среди серой глади моря. Они служили приютом для отдыха пролетных стай.

На одну из этих льдин и опустилась утомленная казарка.

Она только что рассталась со своими спутницами — утками. Утки остались кормиться у берега, а она полетела разыскивать свою родную стаю.

Место это было ей хорошо знакомо: как раз тут прошлой осенью она отделилась от своей стаи, запуталась в рыболовной сети и попала в руки охотнику.

Но теперь диких гусей нигде кругом не было видно.

Был полдень — время отдыха в пути. Лишь изредка проносилась вдали одиночная стая спешивших на кормежку птиц.

Над льдиной летали взад и вперед чайки. То одна, то другая из них, подняв прямо над спиной крылья, падала в волны. Искры светлых брызг на мгновение скрывали от глаз белую птицу. Через миг она снова махала крыльями в воздухе, быстро поднимаясь от воды. В ее клюве блестела серебряная рыбка.

На чаек казарка не обращала никакого внимания. Она всматривалась в серую рябь волн. У самой льдины и дальше в море то показывались, то исчезали в воде ловившие рыбу нырки. Чаще всего попадались на глаза белогрудые гоголи, большие черные турпаны с белой перевязкой на крыле и пестрые длиннохвостые морянки.

Вот очень далеко от себя, между льдиной и берегом, казарка заметила двух больших птиц. Ей показалось, что это гуси. Вода блестела в солнечных лучах, как сталь; глаза уставали всматриваться вдаль.

Казарка сейчас же опустилась на воду и поплыла к этим птицам. Волны поднимались у нее перед глазами и мешали смотреть вдоль по поверхности моря.

Так прошло несколько минут. Наконец она снова увидела их, уже в стороне от того места, где высмотрела их со льдины. В ту же минуту обе птицы опустили головы и быстро погрузились в воду. Казарка заметила резкие белые полосы на спине одной из них, ее острый, совсем не похожий на гусиный клюв.

Она сразу узнала в них больших морских птиц — гагар.

Казарка была теперь недалеко от берега. Тут стали ей попадаться разные утки.

Мелкие заливчики берега были полны илом. Утки находили в нем обильную пищу.

Разные породы их держались отдельными группами, то приближаясь, то отдаляясь друг от друга. Только маленькие бойкие чирята сновали между ними, приставая к разным стаям.

Здесь были и разноцветные рыжеголовые свиязи, и шилохвости, вся спина которых испещрена тончайшими волнистыми полосками, а длинный острый хвост действительно напоминает шило, и кряковые — такие самые, как те, в стае которых прилетела сюда казарка. Может быть, даже тут были и ее недавние спутницы: кряковых уток было так много и все они были так похожи друг на друга, что казарка не сумела бы различить среди них своих знакомых.

С плеском и кряканьем птицы спешили насытиться, чтобы вечером с новыми силами пуститься в путь. Над самой водой поблескивали на их крыльях разноцветные перья, словно маленькие зеркальца. У кряковых зеркальца отливали фиолетовым, у шилохвостей — серым, у свиязей и чирков — зеленым.

Это было красивое зрелище. Особенно хороши были селезни в своих ярких, весенних нарядах. Но казарке было не до них. Чувство одиночества всё больше и больше охватывало ее: гусей и тут нигде не было.

Голод мучил ее. Она стала доставать корм со дна, плавая среди утиных стай.

Прошло много времени, пока она наелась досыта. В первый раз с тех пор, как она очутилась на свободе, она почувствовала себя сытой и отдохнувшей.

Полуденный отдых на Великом пути кончился.

Над Морем всё чаще стали показываться летящие на север стаи. Воздух наполнялся шумом, свистом и хлопаньем крыльев.

Где-то за лесом громко курлыкали журавли.

С моря доносился многоголосый крик большой стаи гоголей и протяжные стоны чаек.

Казарка с новыми силами поплыла в море разыскивать свою стаю.

Вечер застал по-прежнему одинокую казарку снова на льдине среди моря.

Теперь над самой головой казарки и вдали ежеминутно проносилась стая за стаей.

Но напрасно среди них она искала глазами свою родную стаю. Гуси всё еще не показывались.

Солнце уже опускалось в море. Погода начинала портиться. По небу медленно ползла вверх большая черная туча. Над водой проносились легкие серые облачка тумана. Они всё чаще окутывали льдину, обдавая казарку сыростью.

С той стороны, куда летели пролетные стаи, прозвучали громкие трубные клики лебедей. Через минуту опять повторился их клик.

Три огромные белые птицы, отливая серебром, махая тяжелыми крыльями, плавно скользили по воздуху. Их прямые длинные шеи были вытянуты далеко вперед.

Лебеди возвращались. Это не предвещало ничего хорошего.

Большая льдина, где сидела казарка, привлекла внимание лебедей. Широкими плавными кругами, всё так же медленно двигая крыльями, они опустились к самой воде. Наконец тяжеловесно сели на воду и некоторое время плыли вперед, не в силах сразу остановиться. Теперь шеи их были высоко подняты. С гордым и величественным видом они спокойно оглядывали море. Потом, ломая обтаявший с края лед, один за другим поднялись на льдину.

Туман всё сгущался. Больше не видно было стай, летящих на север.

Беспорядочные густые толпы уток возвращались назад вслед за лебедями. Долетев до льдины, они с шумом усаживались вокруг нее на воду.

Там, впереди, на морском пути, случилось несчастье: туман опустился непроницаемой стеной. Окруженные густой серой мглой, птицы сбивались с пути и гибли целыми стаями, разбиваясь о серые скалы. Те, что еще не заблудились, спешили вернуться назад.

Казарка не знала, что и ее родная стая была там, впереди. Она долго еще сидела, напряженно вглядываясь в сгущающуюся тьму, и напрягала слух в надежде услышать знакомые голоса.

Вернувшиеся стаи устраивались на ночлег. Наконец и глаза казарки стали смыкаться. Она подвернула голову под верхние перья крыла и заснула.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Казарка спала крепко. Сквозь сон она слышала только неясный гул птичьих голосов и плеск волн о льдину.

Во сне она забыла свое одиночество. Ей казалось, что она среди своей родной стаи. Ей даже слышался кругом громкий говор гусиного табуна.

Вдруг сильный толчок в плечо заставил ее прийти в себя. Она быстро высвободила голову из-под крыла и раскрыла глаза. В первую минуту она ничего не видела. Кругом была черная мгла, липкий туман. Шум волн мешал различать голоса.

Новый толчок — теперь прямо в грудь — чуть не свалил ее с ног. В это время у самой головы ее раздалось громкое шипенье.

— Гонк! — изо всей силы крикнула казарка. Спереди, сзади, со всех сторон вокруг нее из тьмы раздались такие же голоса.

— Го-го-го-гонк-гонк-гонк-гонк! — гоготали гуси. Это был уже не сон. Она действительно была среди своей стаи, опустившейся на льдину, пока она спала. Ее стая нашла в тумане дорогу назад.

Старый гусь-вожак наткнулся в темноте на казарку и ударами клюва хотел прогнать ее со льдины. Но, как только она подала голос, он узнал ее и отошел в сторону.

Приглядевшись, казарка увидела за ним тесно сгрудившийся табун и поспешно шагнула вперед.

Табун расступился и опять сомкнулся за ее спиной.

К утру туман стал редеть. Свежий бриз гнал по морю его разорванные клочья.

Табун белолобых гусей всё еще сидел на льдине.

В это утро на всем Великом пути не было птицы счастливее казарки.

Она беззаботно плавала у края льдины и, красиво изгибая шею, оправляла клювом перья у себя на груди. Рядом с ней плавал ее гусь-казанок.

Это была дружная пара. Три года они прожили вместе и ни разу не разлучались до того дня, когда казарка попала в неволю к людям.

Теперь счастливый случай помог им снова найти друг друга.

Когда казарке надоело плавать, она вылезла на льдину. Тут, при ярком свете выглянувшего из моря солнца, казанок увидел на ее ноге широкое белое кольцо. Он сейчас же принялся теребить его, стараясь освободить подругу от этой ненужной вещи. Но он ничего не мог поделать с крепким металлом. Острые края кольца только ранили ему клюв и причинили боль казарке.

В это время вожак затрубил сбор.

Гуси сейчас же собрались в кучу и затихли. Вожак повторил крик, медленно расправил крылья и грузно поднялся на воздух. Табун последовал за ним, на лету выстраиваясь тупым углом.

Вожак летел впереди, мерно рассекая воздух крыльями; за ним тянулись другие старые гуси. Молодежь летела в хвосте стаи.

Долетев до берега, табун поднялся повыше. Под ним был лес. Гуси спокойно озирали его с высоты и неторопливо переговаривались.

Когда вожак устал, он опустился ниже и, пропустив вперед над своей головой стаю, полетел в хвосте ее. Его место занял другой старый гусь. Таким образом, строй стаи не был нарушен.

Казарка, летевшая позади своего гуся-казанка в середине угла, заметила сапсана, сидевшего на вершине сухого дерева на опушке леса. Видел его и вожак.

Но грозный хищник на этот раз не испугал казарку. Вожак не ускорил полета и не подал тревожного сигнала. Против целого табуна сапсан был бессилен.

За лесом показалась деревня.

Вожак загоготал, и табун поднялся выше.

Над соломенными крышами вился легкий дымок.

Посреди улицы шел человек. Казарка узнала в нем охотника, который вытащил ее из сети осенью прошлого года.

Услышав гогот у себя над головой, охотник высоко поднял голову, прикрыл рукой глаза от солнца и долго смотрел вслед улетающим гусям. Он видел, как, миновав околицу, табун стал снижаться, опускаясь на поля.

Тогда охотник потер себе рукой уставшую от напряжения шею, повернул назад и поспешно скрылся в одной из изб на краю деревни.

Табун опустился за околицей на озимое поле. Гуси широко разбрелись во все стороны. Они щипали молодые зеленые всходы. Только две старые птицы из всего табуна оставались неподвижными. Они стояли, вытянув шеи, по краям стаи и поминутно озирались.

Казарка и гусь-казанок щипали озимые далеко от сторожевых гусей. Но лишь только раздалось тихое предостерегающее «го-го-го-го», оба они, как и все другие гуси, забыли про корм и насторожились.

Кругом они не заметили ничего подозрительного. Правда, со стороны деревни медленно брела к ним лошадь. Она, видно, сорвалась с привязи: на шее у нее болталась веревка. Но лошадей гуси не боятся, если с ними нет человека.

Людей поблизости не было. Казарка снова принялась за еду. Успокоились и все остальные.

Сторожевой гусь загоготал громче. Казарка видела, что он смотрит на приближающуюся лошадь, но никак не могла понять, почему она его беспокоит. На этот раз гуси со всех сторон стали собираться в кучу. Табун сгрудился, и все птицы смотрели на лошадь. Теперь и казарка почувствовала смутное беспокойство.

Чем больше она смотрела на лошадь, тем сильнее охватывало ее удивление: ей казалось, что у этой лошади что-то слишком много ног. От этого становилось страшно. Наконец один из сторожевых гусей молча снялся с земли и полетел к странному животному, описывая в воздухе широкую дугу вокруг него.

Стае недолго пришлось ждать его возвращения с разведки. Не долетев и половины расстояния до лошади, гусь быстро повернул назад и криком подал сигнал к бегству.

Табун загоготал, захлопал крыльями и полетел за вожаком, поспешно выстраиваясь на лету.

Охотник, скрывавшийся за лошадью, отскочил в сторону и прицелился. Вдогонку улетающему табуну прогремел выстрел. Но птицы были вовремя предупреждены. Они были уже далеко.

Раздосадованный охотник потряс кулаком и прокричал им вслед:

— Не уйдете всё равно! Приманю дворняжкой!..

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Была ночь, когда охотник вышел из лесу на берег моря. Из-за плеча его высовывался длинный ствол ружья, а у ног бежала маленькая кудластая дворняжка.

Охотник огляделся. В редеющем сумраке был виден песчаный берег, далекой косой уходящий в море. Вблизи спокойно поблескивала мелкая вода заливчика. На некотором расстоянии от берега тянулась широкая и длинная заросль сухого, прошлогоднего камыша. Пахло тиной.

Охотник быстро зашагал по песчаной косе. Дворняжка бросилась за ним.

В камыше тревожно закрякали вспугнутые шумом шагов утки и засвистели невидимыми крыльями. Охотник не обратил на них внимания. Он не за ними явился сюда.

Дойдя до самого края косы, он остановился, снял ружье с плеча и отвязал у пояса мешочек с хлебом. Бросил на песок мешочек и бережно опустил на него ружье. Дворняжка сейчас же уселась сторожить вещи.

Отыскав поблизости обломок доски, охотник быстро разгреб им вокруг себя песок, вырыл неглубокую яму и окружил ее песчаным валом. Потом собрал кучу выброшенного морем мусора, палок и сучьев, сухого камыша. Всё это он воткнул частым заборчиком в песчаный вал, покрыл с боков и сверху кусками сухой тины и засыпал песком, оставив с одной стороны лазейку, а с других трех сторон — маленькие отверстия для ружья. Скрадок был готов.

Забрав с собой ружье и узелок, охотник на четвереньках влез в свою засаду и свистнул к себе дворняжку. Теперь на конце песчаной косы самый зоркий глаз не мог бы обнаружить ни человека, ни собаки.

Между тем стало быстро рассветать. Лежа в скрадке, охотник видел, 'как нижний край длинного белого облака низко над морем зажегся золотом, потом стал розоветь, краснеть и, наконец, вспыхнул ярким пурпуром. Еще через несколько минут над спокойной гладью моря, под самым облаком, показалась ослепительно-красная верхушка солнечного круга.

Свежий бриз потянул с берега и зашуршал сухим камышом.

С моря донесся пронзительный вопль чаек.

Большие стаи птиц то и дело с шумом проносились вдали.

Лежа на животе в своем скрадке, охотник мог видеть только впереди себя. Поэтому он не заметил, как сзади него из лесу вылетел сапсан. Острые крылья сокола мелькнули в воздухе и сейчас же скрылись в ветвях сосны, одиноко стоявшей на песчаной косе.

Пернатый охотник тоже уселся в засаду подстерегать свою добычу.

Скоро стая каких-то больших птиц опустилась на белую льдину далеко от берега.

В скрадке на косе послышалась возня, и сейчас же из лазейки выскочила кудластая дворняжка. Она уселась было на песок, но из скрадка полетел мимо ее носа кусочек черного хлеба. Дворняжка бросилась за ним. Едва успела она схватить и проглотить его, как новый кусок хлеба вылетел из засады и упал на песок в нескольких шагах от нее. Дворняжка опять побежала подбирать его.

Черные шарики хлеба, летевшие из скрадка, нельзя было разглядеть издали. Поэтому птицам, наблюдавшим за собакой с моря, казалось непонятным, почему она бегает по песку из стороны в сторону.

Одна из птиц, сидевших на льдине, опустилась на воду и поплыла к берегу. Она всё время поворачивала голову, с любопытством следя за бегающей дворняжкой.

Скоро с берега можно было различить серый цвет оперенья птицы, приподнятый хвост и вытянутую шею.

Кусочки хлеба не переставали лететь из скрадка в разные стороны, и голодная дворняжка по-прежнему бегала за ними по берегу. В одно из отверстий скрадка осторожно просунулся конец ружейного ствола. Но птица не заметила этого, потому что всё ее внимание было поглощено собакой. Конец ружья медленно направился прямо в грудь птицы.

В эту минуту она была далеко от охотника, но он уже видел ярко-белый полумесяц у нее на лбу. Это была казарка. Любопытство заставило осторожную птицу забыть опасность. Казарка всё дальше и дальше уплывала от стаи навстречу своей гибели. Ее гусь-казанок спал в это время на льдине.

Конец ружья стал поворачиваться, всё время оставаясь направленным на нее. Солнечные лучи ярко заиграли на гладкой поверхности стали. Этот подозрительный блеск бросился в глаза казарке.

Страх пересилил в ней любопытство. Она сейчас же снялась с воды и полетела назад, к стае.

Охотник громко выругался с досады. Дичь опять ускользнула у него из рук: казарка была вне выстрела.

В ту же минуту сапсан бросился на нее из своей засады.

Он догнал ее в несколько секунд и вихрем промчался вплотную над ее спиной.

Казарке показалось, что ее разрезали пополам. Проносясь над ней, сапсан царапнул ее острыми когтями своих задних пальцев, — разрезав кожу на спине, как ножами.

От боли и ужаса свет померк в глазах у казарки. Падая, она широко раскинула крылья и вытянула шею.

Сапсан уже вернулся и выпустил все когти, чтобы подхватить ее еще в воздухе.

В этот миг на берегу блеснул огонь, грохнул оглушительный выстрел. Дробь на излете забулькала в воду близ птиц. Сапсан взмыл — и быстро исчез вдали. Казарка безжизненно упала в воду.

Пятясь задом, вылез из скрадка охотник. Он торопливо стащил с себя сапоги, портянки, брюки. Оставшись в одной рубахе, он побежал к морю.

Ледяная вода обожгла ему ноги, но он быстро прошел по ней сотню шагов, отделявших его от истекавшей кровью казарки.

Когда охотник подошел к ней, она лежала на воде без движения. Вся спина ее была в крови. Охотник схватил казарку за крыло, потащил на берег и бросил ее перед заливавшейся радостным лаем собачонкой.

Охота была кончена. Родная стая казарки, отдыхавшая на льдине, улетела, вспугнутая выстрелом.

Теперь она была уже далеко впереди на Великом пути.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— Ну, пес, стереги добро, а я в лес сбегаю за хворостом, — говорил охотник дворняжке. — Замерз в воде-то. Разведем костер, погреемся.

Натянув сапоги, охотник протянул руку за казаркой, чтобы положить ее к ружью, около которого сидела собака.

Тут взгляд его упал на кольцо, белевшее у птицы на лапе.

— Гляди-ка, гусь-то меченый! — удивленно сказал он, разглядывая кольцо. — А на кольце буквы и цифры проставлены.

— Вот оказия! — прибавил он после минуты раздумья, растерянно глядя на дворняжку. — Как же теперь быть? На деревне узнают, а там и хозяин объявится. Скажет: моего гуся убил, домашнего. Плати, скажет мне за него денежки! Нет, постой, этак не годится! Кольцо я с него сниму и в море заброшу, чтобы, значит, концы в воду. А без кольца-то его и хозяин не признает: как есть дикий гусь. Прошлого года осенью я такого же белолобого здесь у берега из рыбацкой сети вытащил. Хорошую цену за него в Ленинграде дали!

Охотник задумался.

— Спешить некуда! — решил он наконец. — Наперво согреюсь, а там и порешу, как быть.

Охотник положил казарку рядом с ружьем и узелком, позвал дворняжку и еще раз приказал ей хорошенько сторожить добро.

— Да цыц! — прибавил он, уходя. — Не вздумай дичи отведать!

Собака, привыкшая стеречь имущество хозяина, уселась перед вещами.

Узелок соблазнительно пахнул хлебом, а птица — дичинкой. Но тронуть лакомые кусочки нельзя было. Надо было терпеливо ждать, пока вернется хозяин. Он не забудет ее покормить: он сегодня веселый. Ей, верно, достанется хороший кус.

Дворняжка даже зажмурилась от удовольствия в предчувствии награды за терпение.

Раздался шорох, с того места, где лежали вещи. Дворняжка открыла глаза и остолбенела от изумления: в трех шагах от нее стояла ожившая казарка.

Один миг птица и собака безмолвно смотрели друг на друга. Потом дворняжка тявкнула и храбро бросилась на казарку. Защищаясь, казарка ударила собаку сгибом крыла. Удар был так силен и так ловко пришелся в самый кончик чувствительного носа животного, что дворняжка свалилась с ног.

От неожиданной боли она лишилась сознания. Казарка тоже свалилась на бок, не рассчитав силы своего удара. Но тотчас же поднялась на ноги и быстро заковыляла к воде.

Рана от когтей сапсана не была смертельна. Но, когда казарка увидала подходившего к ней по морю человека, она была так слаба от потери крови, что не могла ни взлететь, ни нырнуть под воду. Ей не оставалось ничего другого, как притвориться мертвой. К этому спасительному приему прибегают дикие гуси, когда у них нет другою способа избежать гибели.

Хитрая уловка удалась вполне. Вообразив, что птица уже мертва, охотник не стал ее добивать. Силы вернулись к казарке, пока она лежала на песке.

Теперь удачный удар крыла открыл ей путь к свободе. Добежав до берега, она бросилась в воду и скоро исчезла в густой заросли камыша.

Охотник вернулся к скрадку с целой охапкой хвороста.

Собака не поднялась ему навстречу. Он толкнул ее ногой, подумав, что она заснула.

Маленькая дворняжка неуверенно встала на ноги, постояла, качаясь из стороны в сторону, и вдруг завыла тонко и жалобно.

— Ты чего? — удивился охотник. — Рехнулась, что ли? Тут он взглянул на свои вещи и заметил, что рядом с ружьем не было казарки. Не было ее и нигде поблизости на ровном песке.

— А где гусь? — грозно закричал он на собачонку. Но та только виновато замахала хвостом и еще жалобнее завыла.

— Цыц ты, проклятая! — кричал охотник. — Что воешь, как над покойником?

А уж у самого мурашки от страха побежали по телу. Самые дикие мысли полезли ему в голову:

«Гусь не простой был, с кольцом… Исчез неведомо как и куда. Собака чуть не сдохла…»

Он поспешно схватил ружье и узелок и быстро зашагал к лесу. Дворняжка, поджав хвост, поплелась за ним.

Притаившаяся в камышах казарка видела, как ее враги скрылись за деревьями.

С моря до нее донесся отдаленный призывный крик. Она узнала голос гуся-казанка.

Крик повторился ближе. Казарка хотела полететь навстречу казанку, но ослабевшие крылья не подняли ее на воздух. Из груди вырвался крик боли и отчаяния. Силы ее были окончательно истощены.

Из-за песчаной косы раздался ответный гогот. Скоро над берегом показался гусь-казанок. Он отстал от стаи, чтобы разыскать свою исчезнувшую подругу.

Он опять закричал звонко и радостно, но ответа не получил.

Сделав широкий круг над камышом, он крикнул еще и еще раз.

Ответа всё не было.

Тогда он отлетел в море и там опустился на воду. Он не хотел догонять стаю один, без своей подруги.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Шли дни за днями. Птицы быстро пролетали Великим морским путем. Сапсан давно улетел на север. Он тоже теперь держался Великого пути и тут никогда не оставался без пищи.

Родная стая казарки уже прибыла к себе на родину. Одной только пары недоставало в табуне.

В заливчике за песчаной косой, где эта пара отстала от него, зазеленел камыш. Давно уплыли, растаяли в море последние льдины. 'Берег покрылся свежей травой, деревья на берегу окутались легким зеленоватым туманцем.

Заливчик служил прибежищем для отдыха многочисленных пролетных птиц. Тут, словно в гостеприимной харчевне на краю большой дороги, усталые воздушные путники отдыхали и подкрепляли свои силы едой.

Пролетели последние стаи лебедей и гусей. Утки тоже редко стали показываться в заливчике.

Теперь на смену им в морскую харчевню всё чаще начали заглядывать другие гости: прилетали длинноногие и длинноносые кулики.

Они тянулись над берегом моря. Полет их часто прерывался остановками в таких обильных пищей и безопасных убежищах.

Но в этом заливчике они долго не задерживались. На то была своя причина.

Большой морской орел-белохвост каждое утро показывался здесь из лесу. Редко-редко взмахивая крыльями, он спокойно проплывал в вышине над заливчиком, удаляясь в открытое море.

Там, на большой глубине, белохвост ловил крупную рыбу. Птиц он редко трогал.

Однако все морские птицы хорошо знали, что он не пропустит случая схватить себе на завтрак одну из них, если вовремя не заметить его приближения. Поэтому, едва только белохвост показывался вдали, они разлетались во все стороны.

Поймав рыбу, орел летел обратно в лес, где у него было гнездо, бросал добычу самке, высиживавшей яйца, и снова отправлялся на море.

Так летал он взад и вперед одним и тем же путем по нескольку раз в день. И каждый раз при его появлении стаи куликов спешили покинуть заливчик.

Но не один белохвост нарушал их мирный отдых. Часто из заросли камышей неожиданно появлялась большая серая птица. Она шумно бросалась в воду и плыла к берегу.

Уже напуганные орлом длинноносые птицы взлетали с тины, и воздух оглашался их тревожным писком и свистом. Скоро, однако, они узнавали в страшной большой птице мирного белолобого гуся. Их страх проходил, они снова опускались на тину и бегали по ней, покачиваясь всем телом на своих высоких тонких ножках.

Гусь-казанок, против воли пугавший их одним своим видом, принимался плавать по мелкой воде заливчика. Он тоже находил здесь много вкусной пищи. Наевшись досыта, он направлялся обратно в камыши, где ждала его выздоравливавшая от ран казарка. Он разыскал ее в камышах к вечеру того дня, когда она спряталась там от охотника и его дворняжки. С тех пор он никуда не удалялся от нее.

Двум таким заметным птицам, как казарка и казанок, было небезопасно жить в камышах. Но одно крыло казарки было повреждено соколом; она всё еще не могла летать и была очень слаба. Поэтому ее верному казанку приходилось делить с ней опасность попасться на глаза белохвосту, когда он пролетал над заливом.

Наконец настал день, когда казарка решилась покинуть в сопровождении казанка свое убежище, чтобы покормиться травкой на берегу заливчика.

В этот день там было особенно много разных куликов. Вся тина у берега была испещрена крестиками следов их тонких прямых пальцев.

В траве на берегу важно расхаживали на высоких ногах-ходулях большие серпоклювые кроншнепы. У воды по желтому песку быстро и незаметно перебегали желтоватые зуйки с черным галстучком на шее, сидели красноносые и красноногие пестрые кулики-сороки. По тонкому слою тины, поминутно втыкая в нее до самого лба свои слабые клювики, хлопотливо сновали взад и вперед легкие кулички-воробьи и чернозобики.

Но гуси недолго оставались в их обществе. Как только казарка насытилась, казанок поплыл к берегу. Он поминутно оглядывался на свою подругу и звал ее за собой тихим гоготаньем. Казарка поплыла за ним. Скоро оба вылезли на берег, прошли по нему отделявшее их от леса расстояние и скрылись за деревьями.

С этого дня гуси не показывались больше в заливчике.

Перелет на Великом морском пути кончался.

Кулики пролетали всё более малочисленными стайками и, наконец, совсем перестали показываться на берегу.

Последним прибыл в заливчик коростель.

Коростель не любит летать. Да ему и незачем подниматься на крылья и подвергать себя опасности в воздухе. Он умеет быстро бегать, ловко скрываться.

Его тело сильно сжато с боков, ноги далеко отставлены назад, и это помогает коростелю проскальзывать между стеблями травы, не задевая их. Величиной он с перепелку.

Зимовал коростель в Африке. Прошло много времен» пока от места своей зимовки он добрался до Финского залива. И в путь он отправился поздно. Другие птицы зимовавшие в тех краях, давно уже собрались в дорогу. Утки, гуси, кулики стая за стаей пролетали у него над головой. Но коростель не спешил: у него на родине еще не пробилась молодая трава, и ему пока негде было там скрываться от зорких глаз хищников.

Но вот отлетели последние стаи куликов. Ночью двинулся в путь коростель. Шел он пешком.

Через несколько дней дорогу ему пересекла широкая гладь Гибралтарского пролива. Но это не могло смутить путешественника. Под покровом темноты он быстро перелетел воду и, опустившись на другом берегу, без передышки продолжал свой путь.

Шел он к себе на родину самой прямой дорогой, известной только ему одному.

Впереди него морским путем летели утки, лебеди и гуси, чайки и гагары; стаи куликов придерживались берега.

А коростель шагал и шагал в одиночестве по земле напрямик, прибегая к помощи крыльев лишь там, где это было ему необходимо.

Шел он очень быстро. Ради безопасности он днем отдыхал и кормился, а по ночам под прикрытием темноты, травы и кустов бежал вперед.

Был уже конец мая, когда он добежал до заросшего камышом заливчика, недавно служившего убежищем казарке.

Ночь убывала.

Пора было усталому пешеходу подумать об отдыхе в безопасном месте.

В открытом заливе ему нечего было делать. Коростель отправился искать себе приют в полях за лесом.

Миновав околицу деревни, где жил охотник, дважды ловивший казарку, он побежал по озимым, выбирая места, где уже подросший хлеб был погуще.

Вдруг он выскочил на открытое место среди поля. Молодые всходы были тут примяты и выщипаны парой белолобых гусей. Гуси не заметили его внезапного появления. Он сейчас же юркнул обратно в траву и стал в ней устраиваться на ночлег.

Через несколько минут он увидел, как гуси поднялись с поля и, забирая всё выше и выше, полетели на север.

Это были казарка и гусь-казанок.

Казанок привел сюда свою подругу из заливчика, и они жили здесь последние дни. Хороший корм быстро восстановил силы казарки. Больная спина и крыло ее совсем зажили.

Теперь дружная пара могла решиться пролететь вдвоем оставшуюся до их родины часть Великого пути.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Прошло полгода с тех пор, как Миша расстался с казаркой. На улицах Витебска лежал снег.

И опять Мише вспомнилась казарка такой, какой она встретила его с отцом, когда они пришли освобождать ее. Он видел перед собой ярко-белый полумесяц у нее на лбу, блестящий взгляд и настороженно-воинственную позу. И опять ему подумалось: «Неужели она не долетела к себе на родину?»

В прихожей позвонили. Мишин отец прошел из своей комнаты отворить дверь. Через минуту он позвал сына к себе в кабинет.

— Читай вслух, — сказал отец и протянул Мише только что полученное письмо.

Миша разорвал конверт, развернул сложенный вчетверо лист почтовой бумаги и прочел:

«Орнитологический комитет. 22 октября 19… года.

Считаем своим приятным долгом поделиться с Вами только что полученными нами сведениями об интересующей Вас белолобой казарке, отмеченной Вами кольцом № 109, серия «С».

Сельский учитель села Прибрежного, расположенного на восточном берегу Белого моря, в 50 километрах от города Архангельска, любезно сообщает нам следующие свои любопытные наблюдения.

В начале истекшего лета он бродил по берегу моря со своей охотничьей собакой. Собака у него на глазах подняла из травы коростеля. Никогда прежде учитель не встречал эту редкую в тех краях птицу. Увидев, что коростель, едва взлетев над травой, сейчас же снова опустился в нее, учитель задался целью выгнать оттуда птицу с помощью собаки. Но коростель, по своему обыкновению, стал спасаться пешком.

После долгого безрезультатного преследования собака, бежавшая по следам коростеля, привела учителя к голой скале на берегу моря. Со скалы бросился на собаку сапсан, а коростель, воспользовавшись ее замешательством при этом, куда-то ускользнул.

Удивленный неожиданным появлением яростно кидавшегося на собаку сокола, учитель осмотрел скалу и заметил в ней гнездо сапсана на высоте всего метров четырех над землей. Подойти к гнезду он не решился, потому что смелый хищник готов был, казалось, вцепиться в лицо человеку своими страшными когтями. Учитель хотел было отойти, как вдруг у себя под ногами увидел сидящую на гнезде белолобую казарку. Быстро скинув с себя куртку, он набросил ее на голову птице.

Таким образом ему удалось поймать казарку. С нею в руках он благополучно покинул опасное место.

На ноге казарки учитель обнаружил надетое Вами кольцо. Записав его номер, он выпустил птицу на свободу.

Потом учитель часто приходил наблюдать за казаркой издали, пока она не вывела птенцов и не удалилась с ними из-под скалы в ближайшее болото.

Ученые не раз находили гнезда казарок рядом с гнездами сапсанов. Под охраной смелых соколов казарки чувствовали себя к безопасности от врагов.

Однако для науки до сих пор остается загадкой, почему эти свирепые хищники не трогают в течение всего времени вывода птенцов своих доверчивых, но беззащитных соседей.

Во всяком случае. Ваша казарка в этом году благополучно вывела птенцов. Будем надеяться, что когда-нибудь она снова попадет в руки людям, и тот, кто ее поймает, расскажет нам о ее дальнейшей судьбе.

За председателя……»

Подписи Миша не разобрал.


1923 г.

С ВОЗДУХА

ПО-2 широкими кругами шел на самой малой скорости.

Позади летчика на пассажирском месте с пятизарядным дробовиком-автоматом на коленях сидел охотник. Не отрывая от глаз бинокля, он вглядывался в медленно вращающуюся под ним панораму степи с темными пятнами озер, серыми полосками дорог, черно-белыми, еще не одевшимися листвой колками — березовыми лесками.

Рассветало.

С небольшой высоты, на которой шел самолет, охотник различал то тут, то там неясную тень большой совы, лисицы, филина: ночные хищники возвращались с разбоя по своим дневным убежищам в колках, по берегам рек, в оврагах. На просветлевшем небе всюду поднимались крошечные жаворонки, звонких песен их не было слышно за ревом мотора.

Охотник на минуту опустил бинокль, закрыл уставшие вглядываться глаза.

Хорошо знакомые ему места… С ними связано много живых воспоминаний.

В только что оставшейся позади деревне — охотник видел ее и с закрытыми глазами — он молодым еще человеком прожил два года. В гуле ветра вдруг почудился ему волчий вой. Да, страшный бич этих мест — волки! Бывало, как заведут свои жуткие песни ночью, — часами не спишь, всё придумываешь, как дать отпор обнаглевшим хищникам.

Скотины-то сколько резали — овец, жеребят, лошадей! Собак прямо в селении из-под крыльца брали.

Колхозники обижались: «Почто зверя не бьешь, охотник?»

Поди-ка возьми в степи волка! Тут и гончие не помогут. Другое дело, когда лес кругом. Там дневку выследил, флажками по кустам обнес, — весь выводок в одну облаву можно кончить. А в голой степи как обложишь зверя, когда шнур с флажками не на что нацепить!

За два года одного волка только и взял, да и то случайно.

…И пожилому охотнику четко вдруг припомнился жаркий летний день, сенокос, черные коршуны, парящие над степью.

Вышел он сусликов' пострелять. В обоих стволах ружья — мелкая дробь. И вдруг из балочки, из овражка — совсем рядом — возник большой изжелта-серый зверь. Затрусил не торопясь в степь.

Всё-таки свалил его охотник с двух выстрелов. Да сгоряча, бросив ружье, — к нему. Известно, — молодость. Ножом прирезать хотел. И ни к чему было, что зверь на поджатых ногах лежит, уши к башке прижаты.

Ладно еще, — как-то руку успел подставить, в руку зубы пришлись, — нож куда-то к черту отлетел. А то бы волчьей-то хваткой за горло.

Так, сцепившись, и покатились в овражек.

Спасибо, косари подоспели на крик: забили зверя. Матерый был, такой даром своей жизни не отдаст…

Охотник открыл глаза. Засучил рукав на правой руке, задумчиво поглядел на красный рваный шрам выше кисти. Счастье, что кости не раздробил волчище. Без руки бы сейчас не охотиться.

Натянул рукав. Опять взялся за бинокль.

Свету заметно прибавилось. Впереди за колками серебристо змеилась речка; уже отчетливо был виден каждый камень на ее обрывистом берегу, каждый кустик травы.

Вдруг охотник опустил бинокль, схватил прислоненную к сиденью трость с прибитым на конце блокнотом.

Выхватил из кармашка карандаш, написал на чистой странице блокнота: «Второй колок слева. У реки в камнях».

Протянул трость вперед, — так что блокнот пришелся перед глазами летчика.

Летчик прочел и, не оборачиваясь, утвердительно кивнул головой в прикрепленное перед ним, чтобы ему видеть своего пассажира, зеркальце.

Охотник убрал трость. Поднял с колен ружье, приладился на сиденье, чтобы удобнее было стрелять.

Внезапная тишина резнула уши глухотой: подходя к речке, летчик выключил мотор.

Охотник крикнул:

— Два! Вдоль берега.

— Есть, вижу, — ответил летчик; и сейчас же в ушах засвистел ветер; самолет вошел в пике.

У самой земли летчик опять включил мотор, выровнял самолет, повел бреющим полетом над рекой.

Два волка, неторопливо трусившие между прибрежными камнями, вдруг опрометью кинулись в степь, пошли на махах: их до смерти напугал громкий рев воздушного чудовища, так неожиданно появившегося у них над спиной.

В глаза охотнику с головокружительной быстротой неслась земля; волки, казалось, чуть ползут по ней.

Учитывая скорость несущей его по воздуху машины, опытный стрелок взял прицел много позади волчьего хвоста.

Мелкая картечь подняла с земли быстрое облачко пыли, в облачке взметнулся зверь — и всё исчезло из глаз охотника: самолет промчался вперед.

Когда летчик развернулся и пошел назад, охотник увидал: один волк лежит белым брюхом вверх, другой на махах, напрягая все силы, уходит к реке — к спасительным камням.

Но что отчаянный бег зверя в сравнении со скоростью даже простенькой летательной машины!

Самолет стремительно догонял волка.

Охотник выстрелил.

Зверь на бегу перевернулся через голову, рухнул на бок.

Промчавшись над ним, самолет начал набирать высоту.

Охотник перезарядил ружье, положил его на колени, потом достал из сумки планшетку, вытащил из нее подробную карту местности и красным карандашом поставил на ней жирный крест и цифру 2 в скобках, в той точке, где остались лежать убитые волки: сюда пошлет он грузовик подобрать добычу.

Убрал карту. Вырвал из блокнота верхний листок, скомкал его. Задумавшись, вытянул руку — бросил бумажку за борт.

Сильно рвануло ветром. Отодвинуло рукав, обнажило руку. Но охотник не взглянул на старый шрам: было не до воспоминаний. Он думал о будущем: как приспособить ПО-2 для охоты.

«Трость эта с блокнотом — кустарщина! Телефончик надо на голову летчику и стрелку. С наушниками, — чтобы могли переговариваться, не выключая мотора. На нижних крыльях самолета люльки оборудовать для охотников. Стрелять будет куда сподручнее. Охотавиация специально займется истреблением волков. Это просто, особенно зимой. Пора, пора подумать о поголовном их уничтожении!»

«Однако, — спохватился охотник, — что это там впереди мелькает серое — меж двух колков?»

И он опять схватился за бинокль.

В этот день охотник убил с воздуха семнадцать волков.


1950 г.

НАД ЗЕМЛЕЙ

Автомобиль мчал нас за город — на аэродром. Покачиваясь на мягком сиденье, мы молчали. И мне и моему спутнику первый раз в жизни предстояла подняться на воздух, — и каждый из нас был погружен в свои мысли.

Я думал: «…Мчаться по воздуху, чтобы дух захватило! Чтобы небо крутилось и земля убегала назад. Чтобы всё неподвижное ожило, леса сорвались и горы сдвинулись с мест. Какое высокое наслаждение — летать! И видеть с высоты как на ладошке всё, что бегает, ползает, копошится на земле… Всё сразу видеть…»

Торжественное настроение охватило меня. И я, обращаясь к своему спутнику — к человеку, который сейчас разделит со мной радость первого полета над родной землей, — проникновенным голосом сказал:

— Профессор, дорогой Виктор Степанович, о чем вы думаете в эти минуты?

Профессор мотнул бородкой, поднял на меня задумчивые глаза.

— Я думаю, — сказал он медленно, — о песьей масти.

— Как? — переспросил я, ничего не поняв от неожиданности.

— О собачьей масти, — повторил Виктор Степанович. — Здесь, в Челябинской области, великолепная охота на уток и гусей. Вот я и думаю: какая собачья масть лучше всего подойдет для этой охоты? Вы как считаете? А?

— Зеленая! — буркнул я сердито. Вся торжественность минуты мигом испарилась от такого вопроса.

Профессор даже не улыбнулся.

— Зеленая, конечно, была бы идеальной, — согласился он всё так же задумчиво. — «Защитный» цвет — под траву, камыши. Вот и горе, что до сих пор не вывели зеленых собак.

— Так возьмите да выкрасьте, — злился я.

— Постойте, вы серьезно мне скажите. Я думаю, бурая или кофейная. Под цвет земли. А? Как вы полагаете?

Я вздохнул: раз уже профессор всерьез задался каким-нибудь вопросом, ни о чем другом с ним не поговоришь.

— Кофейной масти мой Джим, — уныло ответил я. — А теперь я завел себе Боя в пегой рубашке: большие черные заплаты на белом да еще желтые пятна на морде и лапах. И могу вас заверить: кофейного Джима утка издали замечает, а пегого Боя — нет.

— Ну, ну, ну! — замахал рукой профессор. — Простите, но ведь это же абсурд! Белые пятна на черном! На фоне зеленой, желтой травы и листвы, на бурой земле — всюду белый цвет самый броский. Не станете же вы на утиные засидки надевать белый балахон?

— Это другое дело.

— Нет, позвольте: почему же другое? Речь идет о наиболее незаметной окраске. Посмотрите, птицы: гуси — серые, утки — серые.

— А нырок-гоголь? Он черный с белым. А сорока-белобока?

— Что ж, исключения только подтверждают правило. Давайте рассуждать логически. Мое положение: чтобы собака не была издали заметна птице, надо, чтобы ее масть подходила под цвет окружающей обстановки. Белый и черный цвет всего заметней на фоне зелени и земли. Теперь ваши доказательства. Ну-с?

Я был приперт к стене. На основании опыта я был уверен в своей правоте, но доказательств у меня не было никаких. Почему, правда, птицы издали не замечают моего Боя?

И я очень обрадовался, что как раз тут шофер остановил машину и объявил: «Приехали!»

«Ну, теперь будет не до спора, — облегченно подумал я, — забудется».

Мы вышли из автомобиля.

Среди грязноватого от осенних дождей поля — маяк: простой деревянный барак с флагом. Невдалеке от него стоят три маленьких самолета в чехлах.

Летчик встретил нас у крыльца барака. Он еще совсем молодой, высокий, красивый. И с такими спокойно-внимательными глазами, что — скинь он форму, — я наверно бы принял его за врача.

— Полуянов, — отрекомендовался он, по очереди подавая нам свою громадную руку. — В первый раз летите?

И он объяснил нам правила поведения воздушных пассажиров.

Механик с рабочим возились около среднего самолета, сняли с него чехол, проверили работу мотора.

Я подошел к аппарату.

Небольшая деревянная рыбина с крыльями непрочностью своей напомнила мне змея, что клеили мы в детстве из лучины, перетягивали тонкими веревочками. Казалось, сядешь в эту легкую построечку, — она затрещит по всем швам.

На теле деревянной рыбины чернели крупные буквы:

СССР А-534.

И ближе к хвосту, помельче:

Вес конструкции 687–703 кг. Вес в полете — 1034 кг.

«Вот именно — конструкция, — думал я, глядя на непрочную построечку воздушной машины. — На «конструкции» и полетим».

Это был маленький двухместный открытый биплан со стосильным мотором. В теле «рыбины» между местами пилота и задним прилажено еще одно сиденье — для второго пассажира.

Подошел Полуянов с Виктором Степановичем — оба в шлемах и очках. Летчик дал мне ваты, предложил заложить в уши. Надел на меня автомобильные очки и шлем.

Вслед за Виктором Степановичем я взошел по крылу и, перекинув ноги через борт, опустился на мягкое сиденье. Механик застегнул у меня на животе широкий пояс — привязал к сиденью.

Над бортом теперь осталась только моя голова да плечи. Перед носом торчал круглый затылок Виктора Степановича в шлеме. На переднем сиденье усаживался Полуянов. Он повернул к нам свое большое улыбающееся лицо, и я услыхал сквозь шлем и вату:

— Тут у меня зеркальце, я буду вас видеть. Если вам станет нехорошо…

Он спустился на свое сиденье. Механик, стоя сбоку, взялся рукой за неподвижный пропеллер.

— Внимание!

— Есть внимание! — неторопливо отозвался голос летчика.

— Контакт!

— Есть контакт!

И механик крутнул пропеллер; мотор загудел. Сердце екнуло… Вот он, торжественный момент: сейчас самолет оторвется от земного шара — и я помчусь по воздуху.

Легкая «конструкция» поскакала по полю, потряхивая нас на каждой кочке. Побежали мимо бараки, березовая рощица.

Вдруг левое крыло резко накренилось набок. Самолет стал.

«Вот неудача! Еще опрокинется…» — и я глянул вдоль крыла.

Там, глубоко под нами, виднелся крошечный барак и смешно торчали голыми прутиками березы облетевшей рощицы: самолет, оказывается, давно уже снялся с земли и, разворачиваясь на левое крыло, набирал высоту.

Летчик предупреждал: «Когда самолет развертывается, не смотри в сторону опустившегося крыла: может закружиться голова».

Но я смотрел — и не мог оторвать глаз от быстро убегавшей земли. Удаляясь, земля крутилась, крутилась, в поле зрения вместо степи подворачивался широко раскинувший свои постройки город. Сладко замирало сердце. Но голова ничуть не кружилась.

Всем телом я чувствовал наклон на левую сторону. Хотелось вытянуть правую руку, выправить крен. Но ветер ревел сбоку, между мной и его стихийной силой не было ничего, никакой перегородки, кроме непрочной стенки «конструкции». Я скорей почувствовал, чем подумал: сунешь руку за борт, — ее переломит в локте, как спичку, и умчит ветром…

Я поглядел вправо. Правое крыло уходило прямо в голубое небо. Небо было безоблачно и неподвижно.

Крыло опустилось: самолет выровнялся и стал прямо.

Гудел ветер, ровно стучал мотор.

Меня охватило чувство горделивого восторга: вот я сижу в мягком кресле высоко в воздухе, смотрю на мир и ничего не боюсь.

…Ой — из-под меня будто выдернули сиденье, сердце ухнуло; всем телом я почувствовал, что подо мной пустота. Недоуменный страх.

Но в следующий миг всё прошло: упругое сиденье опять подвернулось под меня.

В зеркальце с доброй улыбкой глядело на меня внимательное лицо летчика. По движению его губ — голоса не было слышно за ревом ветра и мотора — я понял: воздушная яма.

Самолет провалился в нее, но сейчас же опять выровнялся.

Я глянул вниз и с удивлением заметил, что мы уже над городом.

Летчик простым, но, кажется, таким величественным жестом показал вниз. Я кивнул головой: дескать, вижу и понимаю.

Потом оказалось, что ничего-то я не понял: думал, он на город показывает, а он указывал нам крышу дома, где мы жили. Но всё равно мне бы ее не увидеть: непривычный глаз терялся в этой массе серых квадратиков на карте незнакомого города. С трудом я разбирался в нем и только в самых общих чертах. Вот река, спичечка-мост через нее. Вот уйма деревянных домишек в середке и большие железо-каменные новые постройки на окраинах: громадный тракторный завод.

Мы летели над Челябинском — городом заводов.

Я сказал «летели». Но это было только знание: ощущение было другое. Если б я не знал, ни за что бы не подумал, что лечу. Казалось, легкая «конструкция» висит между небом и землей, «свободно взвешенная в воздухе», как принято выражаться в физике. Я нисколько не чувствовал быстроты ее движения.

Когда мчишься на лошади, в поезде, в автомобиле, навстречу тебе летят деревья, телеграфные столбы, постройки, подворачивается под ноги земля. Быстротой передвижения окружающих предметов и измеряешь скорость своего движения.

Здесь ничего не летело навстречу. Пустая вселенная, казалось, навеки застыла в неподвижности, прикрытая голубым колпаком. Плоским блином лежит внизу земля. Громадный горизонт (потом я узнал, что мы находились на высоте полутора тысяч метров). Земля кажется дном высохшего моря. Кой-где на ней поблескивают лужицы — это озера. На западе виден берег: длинная узкая полоса — Уральский хребет. И только если внимательно присмотреться, замечаешь, что медленно движется, поворачивается под тобой эта живая карта земли.

Тоненький серебряный прутик лежит через город, — я не сразу понял, что это рельсы железной дороги. А та длинная, плюющая дымом коробочка на нем — поезд. И как странно: он медленно, медленно движется назад от города к Уралу.

Это был скорый Москва — Иркутск! Он мчится со скоростью сорока километров в час — от Урала к городу! (Я потом узнал, что наш самолет летел со скоростью ста десяти километров в час.)

Смотрю, — а мы уже висим не над городом, — над круглыми и продолговатыми лужами.

Это знакомые озера: не раз я ездил на них из Челябинска — охотиться на уток. Какими же крохотными они кажутся отсюда! И самое удивительное: блестящая вода в них как будто навеки застыла — бороздками, как грязь. Это волны. Но их движения не видно. А ведь сегодня сильный ветер, и если б я плыл по озеру в лодке, меня бы качали, толкали и гнали эти самые волны.

«Как странно, как странно! — думалось мне. — Только скорость, только страшная скорость «конструкции» держит нас в воздухе. Стань на мгновенье самолет — и мы скользнули бы вниз, нас разом притянула бы Земля. И вот я мчусь по воздуху, а быстроты этой, скорости передвижения в пространстве, совсем, совсем не чувствую…»

И я стал вслушиваться в стук мотора: ведь от него, от этой машины в сотню лошадиных сил, зависит сейчас наша жизнь. Откажет мотор, тогда…

И в тот же миг послышались перебои, стук стал реже, реже, раздались громкие выхлопы, как выстрелы. И мотор замолчал. Я почувствовал: мы падаем вниз. Конец?..

Я взглянул в зеркальце летчика. Серьезные, внимательные глаза глядели на меня оттуда. Я услышал сквозь вой ветра:

— Вам не холодно?

Ух, черт! А я-то думал…

Мотор опять застучал. Летчик выключал его, чтобы задать нам свой заботливый вопрос.

Опять прыгнул подо мной самолет, но это было знакомое ощущение: воздушная яма.

Левое крыло накренилось: поворот. Восторженная радость не оставляла меня, и я не соображал времени. Я всё ждал встречи с птицами, но птиц не было.

Впрочем, вот там над озером, — что это? Чуть видно: извилистая серая полоска.

Конечно, это гуси! Как низко над землей они летят! И очень смешно: вытянули вперед длинные шеи, машут крыльями, — а сами ни с места!

Вот медленно-медленно проплыли назад озера, город. И опять мы висим над степью.

Вот светлая узкая полоска дороги — видней и видней. Можно уже различить на ней стадо коров. Наверно, их гонят в город: головами все к нам.

Я глянул на Виктора Степановича. Его нос торчал из шлема, как птичий клюв, и был направлен вниз. «Тоже, верно, на дорогу смотрит», — подумал я.

Самолет снизился, шел на посадку. Теперь я видел совсем ясно: стадо идет по дороге разреженно, и коровы все на подбор темные: коричневые, черные, красные. Гуртовщики идут по обочинам дороги, сбивают стадо бичами, а коровы почему-то не желают сгрудиться.

Самолет еще круче наклонился на одно крыло — и земля понеслась на меня, штопором ввинчиваясь в глаза, Наконец-то, вот оно: дух прихватило!

Летчик не велел глядеть вниз при посадке. Но я опять не послушал совета. Да и не к чему было: уже явилось доверие к этой летучей «конструкции», и как ни быстро летели мы к земле, ощущения катастрофы падения не было. Движение по кругу успокаивало нервы.

На последнем кругу земля вдруг подскочила, с бешеной быстротой кинулась ко мне. Завихрились березы, барак с флагом, — и вот уже «конструкция» неуклюже бежит по полю, подскакивая на всех неровностях, и навстречу нам бежит от барака рабочий. И вот мотор замолк.

Подкатываем к тому месту, откуда поехали, и — стоп!

Хочу подняться — и не могу. Ах, да: ремень ведь! (Я о нем ни разу и не вспомнил.)

Отцепил, выскочил, снял шлем, вату из ушей вытянул, — а в ушах все еще шум, и кровь стучит.

Вот я на крыльце; летчик протягивает большую руку и говорит без улыбки, торжественно:

— Поздравляю с первым воздушным полетом.

И вот опять мы мчимся в автомобиле с Виктором Степановичем — назад в город. Я всё еще полон волшебных ощущений полета. Но спутник мой хладнокровно начинает разговор с того места, где кончил его до полета:

— Ну-с, так какие же у вас доказательства, что черная с белым масть хуже видна?..

Шофер дудит, дудит: мы огибаем большое стадо коров, — то самое, что видели сверху. Гуртовщики кричат и щелкают бичами. А мы с Виктором Степановичем глядим удивленно на стадо: коровы идут тесно сгрудившись, и они разной масти — сколько угодно и пегих среди них.

— А мне казалось сверху… — говорит Виктор Степанович.

— Вот в том-то и дело! — кричу я, торжествуя.

С высоты птичьего полета мы видели бурых, черных, кофейных коров, а вот пегих не видели. Пегие спины не складывались для нас в знакомые фигуры, черные и белые пятна разбивали рисунок спины, — и мы принимали их сверху просто за пустые места, за промежутки между животными.

— Да, так, пожалуй, так… — задумчиво соглашается мой спутник. — Мир кажется иным с высоты птичьего полета… Заведу себе пегую собачку.


1935 г.

РЯБЧИК

С профессором Виктором Степановичем — знаменитым охотником на рябчиков — познакомился я в Свердловске. Мы вместе отправились на охоту. С нами был еще племянник профессора — Арсений, юноша лет двадцати.

Дичи нашли много. Нам захотелось прожить в лесу несколько суток. Вопрос был в ночевке: палатки с собой у нас не было.

Виктор Степанович сказал:

— Есть тут невдалеке охотничья избушка. На Студеном ключе. Чего лучше?

Мы запрягли лошадь. На Студеный ключ приехали уже в полной темноте.

Избушку отыскали с трудом: она была мала, мала до смешного. Ее крыша еле доходила мне до плеч. Окон и трубы совсем не было. Дверь была ростом с окно.

Пока Арсений возился с лошадью, ходил за водой, мы с Виктором Степановичем собрали дров и разложили огонь в чувале. Чувал похож был на первобытный камин: камни навалены без особого порядка; над ними в крыше зияла дыра.

Дым сейчас же наполнил избушку. Запершило в горле, защипало глаза. Пришлось лечь плашмя на нары. Всего и было в избушке — чувал да нары от стенки к стенке, над самой землей.

Прошло минут десять, и огонь прогрел камни. Дым потянуло вверх.

Через час, плотно поужинав похлебкой из дичи и напившись чаю, мы легли спать. Уютно потрескивал огонь, в чувале, за стенкой спокойно позвякивал колоколец стреноженной лошади. В избушке было тепло, даже жарко.

Я проснулся от тишины. Мороз. Темнота. И какое-то смутное беспокойство: слишком уж тихо.

Огонь потух. Сквозь черную дыру в крыше с черного неба пристально смотрят звезды. Холодные звезды. Была глубокая осень. Последние листья опадали с деревьев.

Что же такое? Отчего так необычайно тихо? Чего не хватает?

Ах, да: лошадь, колоколец! Надо разжечь дрова в чувале, пойти взглянуть.

Рядом Виктор Степанович быстро поднялся и зашуршал одеждой.

В это время неожиданно раздалось громкое фырканье, потом тревожное ржанье, потом тяжелый поспешный топот стреноженной лошади.

Ясно было: животное чего-то напугалось. Ржанье и топот быстро приближались.

— Арсений, вставай! — крикнул Виктор Степанович. Через полминуты мы все трое с ружьями выскочили из избушки.

Лошадь стояла у самых дверей. Ее большое тело чернело в темноте. Лошадь дрожала мелкой дрожью. Испуганно фыркала.

— Давайте разожжем огонь, — предложил я, — выясним, что ее напугало.

Арсений уже нырнул в избушку, разжег там огонь и скоро принес горящую головню.

Освещая землю, мы пошли по следам лошади. Следы подвели нас к самому берегу Студеного ключа и остановились. Тут было много натоптано.

Кругом — ни звука. Высокой горой чернел лес на том берегу ущельица.

Мы вернулись.

Решено было привязать лошадь вожжами у двери, а самим сидеть в избушке и поддерживать большой огонь — на страх врагам.

Так и сделали.

Не знаю, спал ли в эту ночь Виктор Степанович. Нас с Арсением он разбудил, когда солнце поднималось уже над деревьями.

— Ну? — спросили мы, вспомнив ночную тревогу. Виктор Степанович посмотрел на нас уничтожающим взглядом и мрачно изрек:

— Босоногий старик!

Скоро мы своими глазами убедились, что он не ошибся: на том берегу ущельица виднелись следы босоногого старика, как зовут в Сибири Михаила Иваныча. Судя по размерам следов, это был старый, большой медведь.

Я предложил дойти его по следу.

— Ну уж нет, увольте, пожалуйста, — горячо запротестовал Виктор Степанович. — Стрелок я, сами знаете, — того… И ружье у меня… — этого. Да и велика ли честь попасть в такую тушу? Я уж лучше на вчерашнее место — за рябчиками.

Тут волей-неволей придется мне выдать тайну охотничьей жизни милейшего профессора. Да простит он мне это вынужденное разоблачение: раз уж начал я рассказывать быль, то рассказ велит мне там, где надо, говорить горькую правду.

Итак, среди охотничьих подвигов Виктора Степановича был один, о котором лучше было бы умолчать. Знали о нем только те, кто сами охотились с профессором.

Дело в том, что этот страстный и неутомимый охотник, этот безжалостный, бесчеловечный убийца рябчиков… в жизни своей еще ни одного рябчика не убил.

Спешу оговориться: Виктор Степанович убивал дичь, иногда помногу убивал. Бил и тетеревов, и глухарей, и куропаток, и уток. Раз при мне сильно ушиб даже небольшого оленя, которого неправильно называют у нас «дикой козой».

Не давались ему рябчики, одни только рябчики.

Придется уж мне досказать правду до конца, иначе читатели не охотники не поймут, почему рябчик был для профессора заколдованной птицей.

Рябчик — самая маленькая из наших лесных кур. А шумит он, взлетая с земли, больше здорового тетерева, почти как громадный глухарь. Стойки собаки рябчик не держит. С треском внезапно срывается у вас из-под ног выводок серых птиц, стремительно разлетается в разные стороны и исчезает мгновенно из глаз, словно никого и не было. Притаившегося на ветке рябчика различит только очень наметанный глаз.

Есть простая и легкая охота на рябчика: охота с пищиком.

Поднятый выводок рассеялся по ветвям, исчез у вас из глаз. Тогда вы спокойно садитесь на ближайший пенек и вынимаете из кармана пищик. У коварной свистульки тоненький голос рябушки-матери, сзывающей своих детей. Рябчата бегут на этот голос по земле, и их ничего не стоит застрелить.

Виктор Степанович такой способ охоты считал бесчестным. Пищика с собой никогда не носил.

Охотился Виктор Степанович так.

Бежит по лесу и ждет: вот вырвется из-под ног выводок рябчиков…

Вот вырвался. Виктор Степанович вздрогнул: как раз в эту-то минуту он немножко зазевался на волшебную красоту темно-зеленой ели среди золотистых берез.

«Бамм! Бамм!» — несутся выстрелы посередине между двумя разлетающимися рябчиками.

В лёт рябчика бить — не глухаря. Маленький рябчик летит, как оперенная стрела.

Промазал Виктор Степанович.

Рябчики расселись по ветвям, — надели шапки-невидимки. Ни одного не видать.

И опять бежит профессор по лесу, любуется на бегу яростным пиром осенних красок, ждет рябчиков из-под ног.

И вдруг, как фонтан золотой, бьет из толпы темных елушек листва высокой пожелтевшей березы. И от восторга, от переполнившей душу радости громко затянул счастливый профессор на весь лес старую некрасовскую песню:

— «В полном разгаре страда деревенская…».

И как дошел до слов: «Многострадальная мать», — тут-то и взорвался выводок сереньких птиц. И, конечно, все уходят целы и невредимы под грохот профессорского самопала. Ружье у профессора и в самом деле «этого»: не из лучших.

Так с зари до зари бегает Виктор Степанович по лесу. Запоздалый вальдшнеп, неосмотрительный глухарь изредка попадают в охотничью сумку профессора, но стремительные рябчики, рябчики-невидимки — никогда.

Сразить на лету рябчика — заветная его мечта. Теперь читателю понятно, почему Виктор Степанович предпочел снова погнаться за рябчиками, чем идти за медведем.

Арсению пришлось остаться близ избушки: у него не было пуль на медведя, да и лошадь опасно было оставлять без призора: медведь мог вернуться.

Пошел за медведем я один.

След повел меня в темную глубину леса, вернулся к Студеному ключу и опять углубился в чащу.

Долго шел след лесом, то пробираясь сквозь чащу, то перебегая поляны: босоногий старик, увидев огонь, бежал, как трусишка-заяц.

Промчался километра полтора и перешел на шаг. Прилег в густом ельнике под кокорой — вывороченной вихрем сосной. Выспался, наверно, как и мы с Арсением: земля была здорово примята.

А выспавшись, начал шататься в поисках пищи. След стал заметно свежей.

На сырой, размякшей от дождей земле голые пятки его и большие когти отпечатались отлично. Я был уверен, что никуда ему от меня не деться, и уже потирал руки.

Однако задача оказалась не такой простой.

День уже клонился к вечеру, когда я стал настигать зверя. В свежие его следы рядом с большой кучей бурелома на глазах у меня струйками набегала вода. Несомненно, зверь прошел тут только что. Я взвел курки и стал продвигаться вперед осторожнее.

В обоих стволах моего ружья были вложены страшные пули «жакан». Они свинцовым цветком на четыре части разворачиваются в теле жертвы.

Я останавливался, слушал. Нет, будто ничего. Только ветер шумит. Раз или два мне показалось, что я слышу треск в чаще. Я весь «влез» в глаза и уши: всё зависело теперь от того, кто первый увидит врага. Если зверь на меня кинется из засады, я могу не успеть даже выстрелить.

Нервы мои напряглись до крайности, когда неожиданно след завернул назад.

Пристально вглядываясь в чащу, я шел вперед, медленно передвигая ноги.

Вдруг я остановился: мне показалось, что я уже был на этом месте.

В самом деле это было так: я стоял у большой кучи бурелома, где только что видел, как вода струйками наполняла свежий след медведя. Но теперь я стоял по другую сторону этой кучи.

Лежка зверя была под кучей. Упругие кустики тихонько поднимались, расправляли ветви после отпустившего их, наконец, тяжелого тела. Зверь лежал здесь, когда я проходил по ту сторону кучи по его следу. Сомнений не могло быть: он увидел меня, пропустил и пошел прочь. Я действительно слышал треск от его шагов.

Я кинулся напролом через чащу.

Выскочил из лесу к невысокому обрыву и остановился запыхавшись.

Осмотрелся.

По дну оврага текла меленькая речка. На прибрежной грязи — на этом и том берегу — явственно виднелись следы тяжелых звериных лап. И на том берегу высоко в гору поднималась хмурая темная тайга.

Зверь ушел от меня. Преследовать его не имело никакого смысла: он уже далеко. И не скоро теперь остановится. У меня едва оставалось время вернуться к своим до темноты.

Передохнув, я пошел назад, стараясь, где можно, сокращать свой путь.

Этой ночью в избушке у нас было много разговоров о медведях.

Я коротко рассказал о своей неудаче… После этого вспомнился мне разговор с одним моим ленинградским знакомым, человеком лысым, щуплым и очень книжным.

— Что вы чушь говорите о медведях! — набросился он раз на меня. — Человек с ружьем — и трусит идти на медведя! Да я ни в грош не ставлю такую безмозглую тушу. Дайте мне вот эту пукку — финский нож, и я выйду против самого страшного вашего медведя.

Я улыбнулся.

Он пришел в ярость.

— Человек! — кричал он, брызгая слюной. — Поймите вы: че-ло-век! Что перед ним зверь? Червяк, безмозглый пень. Я в тысячу раз умней его. Он ничего не может соображать, а я в любую минуту могу сообразить всё. И пусть я во сто раз слабей вашего хваленого медведя, я со своим соображением, с разумом всегда успею смекнуть, как его одурачить, в какой момент и куда ему всадить смертельный нож.

Я рассказал этот разговор товарищам.

— Хм! — произнес Арсений. — Вообще, конечно…

А Виктор Степанович, задумчиво вороша суком в чувале, мягко сказал:

— Хорошо бы, знаете, с этим вашим знакомым здесь поговорить, в уральской тайге. Я-то лично больше насчет рябчиков, я — не медвежатник.

Расспрашивать Виктора Степановича про его сегодняшние успехи на охоте я не стал: в связке дичи, висевшей на стенке, ни одного рябчика не было заметно.

Чтобы подальше увести его мысли от злополучных рябчиков, я постарался удержать разговор на медведях.

— Мой лысый знакомый, конечно, ерунда, перочинная душа. А вот знаете, какие люди живут на Алтае? Они выходят на медведя действительно с одним ножом. Правда, если не считать деревянного шара со стальными крючьями. Но ведь это не оружие.

такой человек смело подходит к медведю и — когда зверь становится на дыбы, чтобы обрушиться на охотника, — кидает ему свой деревянный шар со стальными крючьями.

Медведь — мастер ловить. Обеими передними лапами он схватывает летящий шар. И с такой силой, что стальные острия крючьев врезаются ему в ладони, как ножи. На стали — зазубрины, вроде как на крючке для ловли рыбы. Крючья назад из лапы не идут. Обе передние лапы зверя связаны, крепко соединены, и медведь, взревев от боли, падает на спину, чтобы помочь себе задними лапами.

Но едва лапа ударит по шару — и она на крюке. Последнюю, четвертую, лапу постигает та же участь.

Тогда медведь связан «по рукам и ногам». Охотник подходит к нему — и прирезает ножом.

— Так-то так, — спокойно заметил Виктор Степанович. — Да только бывает и не так. Я вот знаю случай с нашим же уральским охотником, и отличным охотником.

Жил он тем летом в деревне Коноваловой, под Билимбаем. Пошел на речку Паламиху за глухарями. Еще парнишку деревенского с собой прихватил.

С берега поднялся глухарь. Охотник ударил. Не знаю, убил ли он глухаря, только дробь-то обсыпала кусты на обрыве. А в кустах сидел медведь. Дробь и угодила ему в зад.

Медведь пришел в ярость, скатился с обрыва — и на охотника. Тот не растерялся — и второй заряд послал в зверя, с расчетом, чтобы глаза ему вышибить. И вышиб оба глаза, да немножко высоко взял: носа-то не задел.

Как полагается, взревел медведь, упал. Катается и глаза себе лапами протирает.

Охотник крикнул мальчишке, чтобы спасался. А тот давно уже на дереве сидит.

Полез и охотник на другое дерево. Ружье ему мешало. Он бросил ружье.

Медведь тем временем поднялся и вслепую — одним чутьем — пошел по следу. Учуял охотника на дереве, стащил его и задавил.

— Медведь редко бросается на людей, — вставил Арсений. — Даже раненый. Вот медведицу с медвежатами я не очень желал бы встретить.

Тут мне припомнился случай, рассказанный мне моим покойным другом.

Друг мой — революционер, погибший в гражданскую войну от рук белогвардейцев, — был человек железного характера, железной воли. Как-то я восторженно похвалил эту черту в нем.

Он усмехнулся.

— Брось, — сказал, махнув рукой. — Такая ли воля бывает.

В девятьсот тринадцатом пришлось мне бежать от царских шпиков в уральские леса. Грозила виселица.

Товарищ со мной был, тоже нелегальный.

Жили мы в пещере, как звери, питались ягодой и чем придется.

Раз пошел мой товарищ — звали его Викентий — в лес по малину, а я остался в пещере, сапоги починять.

Смотрю, что-то долго нет Викентия.

Вышел я, стал кликать. Не отвечает.

Встревожился я: мало ли что может быть в лесу, без оружия он ушел. Зверь может подмять, урядник мог на след наш напасть, захватить.

Хотел уж идти разыскивать. А он тут и идет. Бледный, вижу, как мертвец, и еле передвигает ноги. Руки свои перед собой несет, как вещь.

И вижу: на руках голое мясо, кожа спущена, свисает с пальцев клочьями.

Кинулся я к нему, спрашиваю: «Что, что с тобой?»

Он ничего не сказал; упал мне на руки в обмороке.

Уложил я его, кожу натянул на руки, перевязал, как умел.

Через час очнулся он. Рассказал, как было дело.

Близ малинника наткнулся он на медведицу с медвежатами. Медвежатки глупые, несмышленыши: подбежали к нему, давай играть. А медведица поднялась на дыбы, рявкнула, а ударить боится: своих же детей зашибет.

Викентий стоит, не шелохнется. Медвежатки ему руки лижут. Наверно, думали — материнскую грудь сосут. И не маленькие уж: месяцев пяти. На языке наждак будто. Больно рукам. А оттолкнуть нельзя. Так рассудил: пусть лучше больно, чем закричать или бежать — разом медведица кончит. А медвежата, может, и отстанут.

Стоит Викентий. Не пикнет.

И спустили ему медвежата кожу с обеих рук, как перчатки стянули.

И убежали, увела их мать. Викентий жив остался.

Так вот это — воля, характер. Я бы не стерпел, думаю, закричал бы.

— Да уж, — позевнув, сказал Виктор Степанович, — хуже нет — медведицу с медвежатами повстречать. Я бы убежал. А вот рябчика я завтра непременно убью: способ такой придумал. Как поднимется выводок, я за одним следить буду. И уж я его, шельму, угляжу, куда он сядет.

На этом мы и заснули.

В тот раз больше ничего особенного не случилось на Студеном ключе. Я не нашел медведя. Виктору Степановичу так и не удалось добыть рябчика. Вернулись мы в Свердловск и скоро расстались: я уехал домой в Ленинград.

И вот вчера, через год после описанных событий, получаю вдруг письмо с Урала.

И не раз кровью обливалось мое сердце при чтении этого письма.

Вот что я из него узнал.

Этой осенью профессор снова решил попытать счастья в лесах на Студеном ключе.

С ним поехал Арсений, а меня заменил брат Виктора Степановича, доктор и тоже охотник.

Ночевали в той же лесной избушке, что и мы.

Виктору Степановичу долго не везло: всё не мог поднять ни одного выводка рябчиков, бегал по лесу без выстрела.

В одном месте заметил медвежий след, и не очень старый. На всякий случай вложил в левый ствол разрывную пулю «жакан», а в правом оставил мелкую дробь — на рябчиков. И, конечно, через минуту забыл про медведя: рябчики увлекали его куда больше.

Забрался в чащу, выбрался из нее и увидел перед собой громадный ствол лежащего на земле дерева.

Подумал: «Под ним, наверно, сидят рябчики. Вот непременно сидят».

И осторожно, стараясь не шуметь, взобрался на колодину.

Первое, что он увидел, был медвежонок. Рядом поднялся другой. Оба встали на дыбашки.

«Медведица?» — успел только подумать Виктор Степанович и тут же ее увидел: она мирно спала на разрытом муравейнике под колодой — лохматая, бурая.

Виктор Степанович сообразил, что отступление для него невозможно: сзади чаща.

Один из медвежат тоненько рявкнул.

Медведица мгновенно поднялась, повернулась…

Виктор Степанович, ничего больше не соображая, выстрелил ей в грудь почти в упор сразу из правого и левого ствола.

Что-то громадное, жаркое, громко ревущее ударило его в грудь — и всё.

Доктор, брат Виктора Степановича, услышав оглушительное близкое «тара-рах!» — крикнул брата раз и два. В. другой стороне откликнулся Арсений. А Виктор Степанович не отозвался.

Доктор встревожился, кинулся через ельник туда, где были выстрелы.

Страшная картина внезапно открылась ему: в двух шагах — громадная колодина и на ней — повисший во весь рост медведь.

В один миг доктор прикинул в мыслях: «Виктор под ним… стрелять невозможно».

Он выхватил охотничий нож, прыгнул на медведя и всадил ему нож под лопатку.

Медведь не шевельнулся.

Доктор отпрянул, обезумевшими глазами уставился на зверя.

У медведя были вышиблены оба глаза и напрочь снесен нос. В груди, рядом с застрявшим в ране ножом, зияла черная от крови рана.

Доктор понял, что он вонзил свой нож в мертвого уже зверя.

«Где же Виктор?»

Виктора Степановича не было.

Вдруг острые когти резнули ногу доктора сквозь толстые брюки. Он обернулся.

Порядочного роста медвежонок опирался об его ногу. Доктор выхватил нож из мертвой медведицы и с размаху ударил им медвежонка.

Медвежонок упал.

— Виктор!.. Витя! — закричал доктор.

В ответ ему прогремел выстрел, потом другой.

— Сюда, сюда! — крикнул доктор.

Из-за деревьев выскочил Арсений с дымящимся ружьем. Юноша волок за собой убитого медвежонка.

— Виктор убит… Пропал! — в неистовстве закричал доктор и бросился через колодину к племяннику.

Подошвы скользнули по гладкому стволу, и доктор ухнул в яму.

Падение не оглушило его: в яме была мягкая гниль и густой папоротник. Доктор нащупал под рукой что-то твердое, теплое.

Кость… нога!

Он быстро раздвинул папоротник: на дне ямы лежал Виктор Степанович. Всё лицо и вся грудь его были залиты кровью.

Доктор приник ухом к сердцу.

— Жив! Арсений, сюда!

Вдвоем они с трудом выволокли из ямы отяжелевшее тело Виктора Степановича.

Арсений сбегал на Студеный ключ. В кожаной шапке принес воды.

Наконец Виктор Степанович глубоко вздохнул и открыл глаза.

— Долго же я спал, — сказал он, — совсем как в сказке. — И, вдруг забеспокоившись, спросил: — Который час? Пора, а то здесь ночевать придется.

Он ничего не помнил: ни как увидел медвежат и медведицу, ни как выстрелил, ни что потом было.

Доктор отер кровь с лица брата, распахнул одежду на груди и с удивлением увидел, что Виктор Степанович нигде не ранен: кровь на нем была кровью убитых над ним медведей.

Пока Арсений поил дядю студеной ключевой водой, доктор осмотрел медведицу. Ее глаза и нос были разбиты зарядом мелкой дроби. Пуля вошла в грудь и разорвалась в. сердце.

И с этими-то ужасными ранами зверь успел взлететь на высокую колодину и ударить врага с такой силой, что тот грохнул в яму, как легкая чурка, — и всё забыл.

«Теперь я припомнил всё, — кончает свое письмо Виктор Степанович, — вплоть до момента, когда стрелял. Дальше — пустота, пока не очнулся в объятиях брата.

Пишу вам, сидя на пне у избушки, прильнувшей к косогору Студеного ключа. Кругом мало что изменилось: тот же суровый и темный лес, да луга, да ширь поднебесья; рябчики в желтой листве березы, глухари на черных в золоте лиственницах.

Странно мне, что я убил такого громадного и страшного… рябчика. Я же не за ним шел. И мне кажется, что это не я, а кто-то другой.

Меня по-прежнему влекут рябчики, одни только рябчики. Признаться вам, я до сих пор ни одного не добыл. Но я не теряю надежды: не всегда же мне бить медведей.

Когда-нибудь убью и рябчика».


1934 г.

ЦВЕТНАЯ НОЧЬ

Мы возвращались на автомобиле с охоты.

Дорога лежала через степь, ровная и прямая, как поваленный телеграфный столб.

Быстро темнело. Но мы уже отмахали километров пятьдесят, до города' оставалось пустяки, каких-нибудь полчаса езды. Шофер Петя Носик всё прибавлял ходу.

Виктор Степанович ерзал на сиденье, что-то искал в своих бесконечных карманах. Потом сполз вниз, стал перебирать убитую дичь — нашу добычу.

— Что вы ищете?

— Портсигара моего не видали?

— Видел, когда вы брали из него папиросу, на привале. Помните, за канавой сидели, курили, перед тем как сесть в автомобиль?

— Да-да-да!.. Верно. Значит, там я его и оставил. Надо вернуться.

— Полноте! Папиросы у меня есть, хватит до дому. Шут с ним, с портсигаром: он же у вас грошовый.

— Нет, нет, непременно вернемся, он мне дозарезу нужен.

При этом у профессора был ужасно растерянный вид. Волосы на голове взлохматились, даже всегда аккуратная козлиная бородка как-то смешно растопырилась. Он продолжал похлопывать себя по бокам по бедрам, по груди — всюду, где у него были карманы. Раз пять перекладывал с места на место свою кепку рябчикового цвета: нет ли под ней портсигара?

— Говорю же: хватит у меня папирос. Нате закуривайте.

Виктор Степанович закурил, но сказал настойчиво:

— Петя, дорогой, давай поворачивай, поворачивай!

— Ну ты! Не знал, что вы такой скопидом: паршивой деревяшки жаль.

— Да ведь в ней — пропуск.

— Что?

— Пропуск свой я в портсигар засунул. Завтра мне на завод идти, в лабораторию, а меня не пустят.

Я расхохотался.

— Ну, знаете, вы точь-в-точь как один мой очень юный и беспокойный сосед в поезде. У меня нижняя полка была, у него — верхняя. Вот ночью просыпаюсь от крика и стонов. Он стоит на полу, на своем пальто почему-то, и плачет.

— Вы что? — спрашиваю.

— Пальто упало! — отвечает, хныкая.

— Эка, подумаешь, важность — упало. Ну, поднимите, почистите ваше пальто, всего и дела.

— Да… А в пальто я лежал.

Мой анекдот не рассмешил Виктора Степановича: профессор слишком был озабочен.

Петя Носик молча заворотил машину, дал скорость и включил свет.

Сразу утонула в темноте степь. Черная ночь придвинулась к целлулоидным боковым окошечкам автомобиля. Но впереди, в ярком свете фар, открылась волшебная картина: там ночь была цветная.

Первый раз в жизни мчался по дикой уральской степи ночью. И совсем по новому открылась мне эта — казалось, такая знакомая — степь.

Широкая дорога убегала куда-то под ноги, вращалась, как бесконечная лента конвейера. Белого, серого, бурого, желтого цвета.

Придорожная полынь казалась лесом, каждый кустик травы — деревом.

Маленький лес этот точно откуда-то издалека бежал к нам навстречу, но вдруг исчезал, так и не добежав.

Деревья казались гигантскими. Вершинами они уперлись в черное небо. Яркая желто-зеленая листва их блестела, как стекло.

Виктор Степанович всё шарил по своим карманам и что-то озабоченно бормотал себе под нос.

— Да посмотрите, какие чудеса впереди! Бросьте думать о портсигаре, найдем.

— Найдешь его…

В эту минуту впереди из-под колес веером брызнули большие белые хлопья и исчезли справа и слева.

Из темноты раздался резкий лающий голос белых куропаток.

Тут даже Виктор Степанович не выдержал.

— Ишь, ругаются! Слышите, кричат: «Будь ты проклят, будь ты проклят, будь ты проклят: напугал, напугал, напугал!» Это они тебя, Петя.

Петя рассмеялся. Скороговоркой произнесенные проклятия были в самом деле очень похожи на крик испуганных куропаток.

— Носик, наддай ходу! — попросил Виктор Степанович.

— Гляньте! — закричал вдруг Петя.

Впереди прыгал на дороге ушастый зайчишка. Ослепленный неожиданным светом, он смешно и неуклюже подпрыгивал на одном месте, точно у него спустились штанишки и мешают бежать.

Петя Носик направил машину прямо на него.

Перепуганный заяц скакнул влево, но сейчас же повернулся и запрыгал назад.

Добежал до канавы и опять чего-то испугавшись, отскочил на середину широкой дороги.

Петя, ловко играя баранкой руля, гонялся за зайцем из стороны в сторону.

«Жжип!» — машина чуть-чуть было не задела его колесом.

Но заяц сделал отчаянный, какой-то нелепый прыжок боком — и сразу пропал в темноте.

Петя Носик хохотал.

Виктор Степанович бормотал себе под нос:

— …Тоже ночной гуляка! И чего их носит ночью на дорогу?

Километров тридцать мы проехали очень быстро. Проскочили две деревеньки.

Там уже спали; даже собаки не приветствовали нас лаем.

До места нашего привала осталось недалеко.

Вдруг я увидел: впереди на дороге блеснула узкая полоска ярко-ярко-зеленого пламени, исчезла, опять зажглась.

Что-то зловещее было в этом фосфорическом огоньке. И еще страшней он стал, когда вдруг распался на два круглых кружка, два пристальных фонарика-глаза.

— Зверь! — крикнул я.

Но его уже заметили Петя и Виктор Степанович. Петя разом схватился за рычаг: прибавить скорости. Виктор Степанович выхватил ружье из чехла.

Да, это был зверь, и недобрый зверь. Мы увидели его всего, когда он повернулся к нам боком, сверкнул в последний раз зелеными глазами. Оба огонька при этом быстром его движении слились в одну полоску.

Это был матерый волк. В ярком свете фар, возвышаясь над лесом полыни, он казался настоящим чудовищем.

Темно-бурая шерсть горбом встала у него на спине и груди. Морда блеснула белым оскалом зубов. Тяжелый толстый хвост поднялся на уровень спины, и зверь точно сразу вырос вдвое.

Всё это длилось одно мгновенье: волк быстро повернул и помчался от нас прямо по дороге.

Мы с Виктором Степановичем переглянулись и без слов поняли друг друга: стрелять, распахнув дверцу закрытого автомобиля, было невозможно. Вся надежда была на Петю.

Петя это и сам знал. Он только отрывисто бросил нам:

— Держись!

И мы понеслись.

Это было состязание между живыми мышцами дикого зверя и силой человеческой техники. Ставки были приблизительно равные: волк, проиграв, рисковал жизнью. Жизнью рисковали и мы: какая-нибудь яма на дороге, случайно попавший под колеса камень, — и мы разбились бы вместе с машиной.

По совершенно ровной дороге мы могли развить чудовищную скорость. И еще было у нас преимущество: мы не могли устать. Горючего было достаточно.

Но и у волка был свой козырь.

Дорога была не совсем гладкой, местами попадалась щебенка, местами неровности. Волку это не мешало, а машину задерживало.

Мы с Виктором Степановичем впились пальцами в спинку переднего сиденья. Перебегали глазами с волчьего хвоста на белый круг спидометра, где черная стрелка показывала скорость нашего движения. Мы ведь были только зрителями, хотя и мчались вместе с гонщиком и рисковали вместе с ним сломать себе шею.

Всё зависело от искусства Пети Носика — шофера.

Волк трусил от нас рысцой, и, казалось, небыстрой. Но это только казалось: стрелка спидометра прыгнула с цифры 20 к цифре 40, стала против нее.

Значит, мы мчались уже с быстротой сорока километров в час, — с быстротой лучших лошадей на бегах.

Волк продолжал уходить трусцой. Но расстояние между нами не уменьшалось.

— Гони! Гони! — сквозь плотно сжатые зубы страшным голосом хрипел Виктор Степанович.

Он был бледен. Петя еще наддал.

Волк и тут не перешел в галоп.

Ни разу он не обернулся. Да и не мог обернуться: так устроена его шея, позвоночный столб. Но, видно, хорошо знал, где мы: еще прибавил ходу, шел всё на том же расстоянии от машины.

Машина гудела и подскакивала. Нас трясло в ней, как от лихорадки.

— И-эх! — вырвалось у Виктора Степановича. Петя замедлил ход. Пошли ухабы.

Волк уходил от нас.

Но не прошло и минуты — дорога стала ровной, мы опять помчались с прежней скоростью.

— Жарь, жарь, жарь! — как в бреду твердил Виктор Степанович.

Расстояние между волчьим хвостом и нами стало заметно уменьшаться.

Машина подозрительно скрипела. Но Петя не сбавлял ходу.

Уже ясно можно было различить свалянную шерсть на толстом полене.[28]

Виктор Степанович вдруг откинулся на сиденье.

— Брось, Носик! — сказал он совсем другим голосом. — Ясно же, не может живое тело тягаться с машиной.

Казалось, у него пропал всякий интерес к состязанию. Даже нотка сожаления к зверю зазвучала в его словах.

Я его понимал. Мне тоже жалковато было зверя. Но Петя не философствовал. Он еще прибавил скорости.

Мы с Виктором Степановичем крепче вцепились в сиденье, уперлись ногами: сейчас мы налетим на волка, будет толчок, хрустнут под колесами кости…

Волк был от нас в каких-нибудь двадцати шагах.

Вдруг Петя повернул рулевое колесо: дорога круто сворачивала в сторону. На мгновенье полоса света упала в степь. Волк мчался по ней. Мы повернули. Свет опять лег вдоль дороги. Но волка на ней уже не было.

— Ушел! — с досадой крикнул Петя.

Так — неожиданно — состязание окончилось вничью, горячий спор прервался навсегда.

Петя умерил ход и рукавом вытер пот со лба.

Все молчали.

Мы присмотрелись к местности и скоро остановили машину: мы были у того места, куда ехали.

Когда мы вылезли из автомобиля, Петя поставил машину так, чтобы свет фар освещал то место, где мы после охоты отдыхали.

Все трое тщательно осмотрели траву, канаву. Но портсигара не нашли.

Мрачный сел Виктор Степанович в автомобиль. Мы поехали.

— Однако не понимаю, — произнес профессор, — кой черт он раньше не нашелся?

— Кто? Портсигар?

— Какой портсигар? Ведь стоило ему только свернуть с дороги — и он ушел бы от нас. Значит, для него не линия дороги определяет направление бега. Значит, он прямо, всё прямо бежит, как по ниточке.

— Виктор Степаныч! — вдруг перебил Петя Носик. — А откуда вы папиросу взяли?

— А? Какую папиросу? Эту? Да из кепки. Кепка на пол упала, из нее папироса и вывалилась.

— Так взгляните-ка, — наверно, и портсигар там? Виктор Степанович схватил кепку.

— Совершенно правильно: вот же он… Я его, значит, в шапку… И пропуск тут. Вот удивительно! Зачем же мы столько времени и бензина потратили, а?

Я сказал:

— Виктор Степанович, вы — волк. Профессор подскочил.

— Я?.. Как так волк?

— А так. Вам стоило только протянуть руку, чтобы взять пропуск. А вы всю ночь мчались за ним по степи. Вот так и волк. Пропуск был у него в кармане: стоило ему только свернуть с дороги — и он спасен.

Не могли же мы за ним прыгать на машине через канаву.

Но зверь бежит по дороге, освещенный фарами.

Бежит по ней, как по коридору. Резкие границы тьмы кажутся ему сплошными, неприступными стенами, стенами до самого неба.

Ему и невдомек, что препятствие это — мнимое, призрачное препятствие. Стоит только взять вбок…

— Понимаю! — вскричал Виктор Степанович. — Вы правы: я — волк.


1934 г.

КАК ДЯДЕНЬКА ВОЛОВ ИСКАЛ ВОЛКОВ (рассказ деревенского школьника)

Постойте, когда это было? Да как раз в конце четвертой четверти, перед летними каникулами. Меня учительница послала в сельсовет: какие-то сведения отнести председателю.

Я отнес и уже хотел назад идти — вдруг входит в сельсовет старичок в темных очках. Несуразный какой-то: всё у него шиворот-навыворот. На плече двуствольное ружье. Только я никогда такого не видел: комолое, без курков. И повешено не так, как наши охотники носят: дулом вверх, прикладом вниз, а кверху ногами — вниз дулом. Заместо охотницких сапог — дырявые сандалии. Мешок заплечный у дяденьки почему-то на животе болтается. И кепка на голове задом наперед, козырек на затылке.

Дяденька поздоровался с председателем и полез в свой мешок. Удобно так у него приспособлено на груди: и снимать не требуется — развяжи и доставай что надо.

Вытащил из мешка книжечку, из книжечки бумажечку и тянет ее председателю.

Председатель прочел вслух: «Областной охотинструктор по борьбе с волками товарищ Тит Волов».

— Вы сигнализировали в Облисполком насчет волков? — спрашивает дяденька.

Председатель говорит:

— Было такое дело. И откуда, понимаешь, взялись, уже сколько годов не было. И всё больше по речке Быстрянке. Леса у нас большие, крепи да чащобы. Как их там, понимаешь, взять?

— Умеючи надо, — дяденька говорит. — Сейчас самое время волчат брать. Волчицу застрелить. Большая премия от государства. Где последние дни волки на скот нападение делали?

— Да всё, понимаешь, по Быстрянке. У деревни Устьрека три дня назад овцу зарезали. Вчера в Истоке собаку утащили.

Дяденька подошел к стене: там план всей нашей земли висит, всех колхозов — где поля, где лес, где деревни.

Я думал, у него очки, чтобы лучше видеть. А он их на кончик носа сдвинул, сам прищурился и носом по карте водит.

— Вот, — говорит, — Исток и вот Устьрека. А в «Красном пахаре» не видали волков?

— В колхозе «Красный пахарь» их нет.

— Добре, — обрадовался дяденька. — Так я оттуда и начну. Вот с деревни Луговой.

— Луговая, понимаешь, как раз Краснопахарьского района. На что тебе туда?

— Как на что? — рассердился дяденька. — Ясно, кажется, сказано: «Борьба с волками». Не на дачу к вам приехал. Мне время дорого. Не в одном вашем районе волки появились. Война была. Волки войну любят, — вон их сколько развелось всюду.

— Это всё, понимаешь, понятно. Я к тому только, что не туда идешь, где их найдешь, а туда, где их нет.

— Плохо вы, видно, мое имя прочли и фамилию. Потрудитесь еще раз прочесть.

Председатель взглянул в бумажку, говорит:

— Тит Волов. Так и есть.

— А теперь наоборот прочтите, сзаду наперед.

— Обратно, понимаешь, Тит Волов получается, — удивился председатель.

— То-то вот, — загадочно говорит дяденька. — Наоборот-то часто даже лучше выходит.

— Ну, дело твое, товарищ Волов. Вон иди с Ванюшкой, — председатель на меня кивнул. — С Луговой парнишка.

Старичок попрощался с ним, и мы пошли.

Я перво боялся его: думал, он сердитый. Молчу иду. И он молчит.

Прошли околицу. Дяденька на небо посмотрел. Небо всё в тучах. Он очки снял и на ходу в мешок их убрал.

— Очки, — говорит, — у меня от солнца: глаза берегу.

Гляжу на него: враз лицо доброе-доброе сделалось. И начал тут дяденька всякие истории рассказывать.

Перво всё про волков. Какой они ужасный вред приносят колхозам и государству. Что ни год, говорит, в нашей стране миллион голов скота через них недосчитывают — на двадцать миллионов рублей убытка. А что на людей волки бросаются, — это, говорит, больше бешеные. Ну, раненый волк если, тоже может кинуться. А так — нет. Здоровый волк человека боится. Со страху про него и люди сказки рассказывают. Куда, говорит, ни приедешь, всюду один рассказ:

— У нас в колхозе, правда, случаев не было. А вот из дальней деревни шла зимой учительница в город, в район, так ее — это уж верно! — волки съели. Утром едут колхозники, — глядь — на дороге одни каблучки лежат да косыночка.

Смешно мне стало: ведь и у нас в деревне точка в точку такие страхи рассказывали!

А старичок дальше да дальше: про всяких разных зверей, про охоту на них. Как охотники врут, — такие историйки рассказал — животики надорвешь!

Я и не заметил, как мы к нашей Луговой подошли.

— Ну, хозяин, — говорит старичок, — пустишь к себе ночевать?

Я скорей к мамке, всё ей про него рассказал. Пустила она — и крынку молока поставила.

Утром дяденька говорит:

— Веди, — говорит, — меня, Ванюша, к вашим пастухам. Пастухи всегда всё про волков знают.

Я повел его вдоль Быстрянки, потом по ручью в лес: там у нас весной пастьба.

Дед Макар, пастух наш, на пеньке сидел, грелся на солнышке. Федька, подпасок, за коровами, которые от стада отбились, бегал с кнутом, а как нас приметил, — сейчас пришел.

Дед Макар — он тугой на ухо — долго не мог в толк взять, про чего это у него дяденька-охотник спрашивает. А как разобрал, только головой затряс.

— И-и, милый, — говорит, — какие те волки! Волки у нас еще с той ерьманской войны совсем повывелись, бог миловал. Ты в Исток иди, иди в Устьреку: там, бают, объявились.

А Федька-подпасок говорит:

— А я два раз видел. Один раз утром, другой раз вечером, как стадо домой гнать. Эвон там, эвон за ручьем-то, на горушке. Только это не волк был — собака. Паршивая такая — шерсть клочьями лезет. Я на нее как щелкнул кнутом, она — порск! Смехи! Я сам перво думал — волк. А она, вишь, собака какая трусливая; от хозяина, верно, убежала. Дяденька засмеялся.

— А скажи, герой, — говорит, — уши у нее торчком, хвост крюком?

— Уши торчком, — Федька говорит, — а хвост поленом: между ног со страху поджала.

— Утром куда же эта собачка шла?

— Туды вон, — Федька махнул кнутовищем по ручью в лес. — А вечером оттуда.

— Ну, значит, тут по ручью и надо искать ее. Тут у нее и щенята.

— Дак это никак твоя собачка, дяденька? — догадался Федька. — Щениться, значит, ушла. Однако, чай, там нипочем ее не найти: болото здесь в лесу, чаща такая — всё равно как стена.

А дяденька всё посмеивается:

— Ошибся, милок: не моя это собачка. Собачка эта вовсе бесхозная. А вот скоро, надеюсь, будет моя. Пойду ее искать.

Сам мешок с себя снял, на спину перевесил, штаны закатал выше колен, взял ружье в руки и прямо в ручей да в лес.

Я только спросить у него успел:

— А что же, дяденька, охотницкие сапоги себе не заведете? В сапогах способнее.

— А на что они летом-то! — ответил. — Вода теплая. А в сапоги-заколенники попадет вода, потом мучайся с ними. Летом, брат, охотнику обувь нужна, как решето: войдет вода и выйдет. Беги, Ванюша, в школу — опоздаешь. Вечером тебе щеночка принесу.

Целый день я всё про этого щеночка думал: неужто волчонка принесет?

Долгий тот день показался мне. Уж солнце зашло, смеркаться стало; тут только пришел дяденька.

— Обманул, — говорит, — я тебя, Ваня: нет щеночка. И замолчал. Так, молча, поужинал и спать лег.

Я вижу: расстроенный, и уж спрашивать у него ни о чем не стал.

На другое утро он ушел до света, я еще спал. И к ночи вернулся — простой опять. И уж о щеночке ни слова.

Задумчивый. Что-то под нос себе бормочет. Некоторые слова я разобрал:

— Ошибка, ошибка. Всё может быть… Экая хитрая бестия!

Стали спать укладываться. Вдруг он говорит:

— Ванюшка! Никак завтра воскресенье? — Воскресенье и есть, — говорю.

— И в школу тебе не идти? — А как же: выходной ведь.

— Так слушай, милок! Помоги мне. Пойдем со мной завтра с утра. А то там, понимаешь, такой чертов переплет в ивняке-то — никак мне не пробиться. А ты ростом невелик — пролезешь.

Хорошо — мамки в избе не было. Сейчас бы заругалась:

«Что, — мол, — ребятенка на какое дело подбиваете! Разорвут его волки, не пущу!»

Мы с ней ведь догадывались, что Федькина-то собачка волк была.

Я и говорю ему:

— Только мамке не сказывайте. Я будто за пёстышамн пойду с ребятами.

— А что это — пёстыши? — спрашивает.

— Хвощ по-ученому. На ржаном поле его много. Головки больно вкусные.

— Ладно, — говорит — помолчу. Только ты не бойся: опасности никакой и ружье у меня.

— Я не девчонка.

Утром я нарочно первый ушел. Круг дал — и к пастухам. Туда и дяденька подошел. Федька, хоть ему и невдомек, кого по правде мы разыскиваем, тоже с нами увязался.

Совсем немного мы отошли по ручью, — покрыл нас с боков и сверху густой ивняк. Как в пору попали.

— Ну вот, — говорит дяденька. — Отсюда начнем. Лезь, Ванюшка, на правый берег. А ты, Федя, на левый. Ищите щенят. Найдете — меня крикните. Я вперед пройду, там не так крепко. Близко буду, услышу. А не найдем ничего — опять здесь в полдень сойдемся.

Полезли мы с Федькой: он в одну сторону, я в другую. Лист на кустах еще небольшой, видно всё-таки впереди, особенно понизу. Только ничего такого не приметно, никаких волчьих следов или еще там чего.

Ну, трудно лазать: кочки, между ними вода, как чай густой, коричневая. Ветки по лицу то и дело хлещут. Где тут волкам жить! Утку одну видел да маленьких каких-то птюшек болотных. Трещат: верно, гнезда у них тут на кустах.

Дальше суше стало. Тут, слышу, сороки стрекочут. Увидели меня — еще пуще закричали. Да таково их много — не меньше десятка собралось. И такая у них тут вонь — тошно даже. Ну вас, думаю. Совсем оглушили!

Устал я шибко. Хотел присесть — отдохнуть. Гляжу: солнце уже прямо над головой стоит, — полдень.

Я скорей назад.

На ручье уже дяденька и Федька меня ждут. Уж кричать меня хотели. Дяденька говорит:

— Мы с Федей ничего не нашли. Не приметил ли ты чего-нибудь?

— Никаких следов, — говорю. — И искать в этой стороне не стоит: там одни сороки, целая куча их, и запах там тоже нехороший — вонько пахнет.

А дяденька-то обрадовался.

— Да ну, — говорит, — неужели сороки? И дух тяжелый? Веди меня скорей туда!

Трубку он курил — и трубки не докурил: выбил ее о приклад ружья, огонь в воду посыпался. А мне неохота опять в эту гущину лезть: весь обдерешься и устал как собака.

И что, думаю, он всё шиворот-навыворот делает. Придумали волков искать, где их никто и не видел! А теперь сорокам обрадовался. Сорока — птица осторожная: человек ли, зверь ли — сейчас затрещит и улетит.

Ну уж, думаю, всё равно. Представлю его сорокам, а там недалеко пробраться по кустам до бора. Скажу — мне недосуг, сам бором — и домой.

Повел его. Федька не пошел: говорит, дед заругается, коровы разбредутся, — надо иттить.

Сороки на том же месте оказались. Как затрещат!

И вот поди же ты: всего мне было шагов с полсотни еще податься — и сам бы я нашел волчье логово!

Горушка там дальше, в ней нора — совсем неглубокая, под корнями сосны. А по склонам всё кости белеют: птичьи, заячьи, овечьи, собачьи. От них и дух такой тяжелый.

Волчата лежали в норке клубком.

Дяденька развязал мешок и начал хватать щенят одного за другим за шиворот. Шесть штук их оказалось, шесть штук он поклал в мешок. Серенькие они, хвостик веревочкой, глаза еще только прорезались.

А я всё больше по сторонам поглядывал: вдруг да вернутся волк и волчица? Жутко всё-таки…

— Ну! — весело так дяденька говорит, — тут нам делать больше нечего.

— А волчицу хотели убить?

— Ни волка, ни волчицы мы с тобой не увидим, хоть они и рядом тут оба, в кустах сидят и нас слышат. Волчицу взять — это особое дело. Идем, идем, скорей, Ванюша.

За горушкой опять были кусты, но уже не так много. Скоро мы поднялись в гору, а там — чистый бор.

Тут дяденька остановился. Покрутил головой и говорит:

— Ну, нам с тобой сюда. Вот этой тропкой пойдем.

— Что вы, дяденька, — говорю. — Совсем наоборот: нам вон куда надо. Тут до деревни рукой подать.

А он так сердито на меня поглядел. Брови сдвинул.

— Ты, — говорит, — меня не учи, мальчик. Ученого учить — что мертвого лечить. Делай, что я тебе говорю, и помалкивай. Не всё против ветра ходить: иной раз и по ветру надо.

Зло меня взяло: опять он наоборот делает! Ведь этой тропой, что он хочет, половину бора обогнем, а потом назад полями шлепай — по жаре-то!

Всё-таки ослушаться его не посмел. Иду вперед. Он — следом.

Скоро вышли мы тропкой на поляну, перешли ее. Тут он сзади тихо так говорит мне:

— Иди, не оборачивайся, не останавливайся. И вот тебе эхо, не тяжело будет?

Сам кладет мне на плечо мешок с волчатами. Перекинул мне ремни на грудь.

— Иди, — шепчет, — иди потихоньку. Не останавливайся. Да смотри не оборачивайся, а то худо будет!

Здорово я тут струхнул. Ясно же: полоумный старик! Зачем он шепчет? На что меня вперед посылает и оборачиваться не велит? Сейчас как даст из обоих стволов в спину!..

Похолодел я весь. Иду, оглянуться не смею. И его за собой не слышу.

А тропка, как нарочно, прямая-прямая! Хоть бы какой поворот. Я бы завернул — и со всех ног!

Прямо ноги у меня заплетаются со страху. В голове мутится.

Не знаю, сколько и прошел так…

Вдруг — ббах! — сзади.

Я как подпрыгнул! Мешок бросил — и деру!

Слышу, кричит сзади: «Куда ты, куда! Стой!»

Я обернулся. Смотрю: он далеко, у той поляны. И что-то с земли поднимает.

Поднял — волк!

Тут я и страх забыл. Побежал скорей назад. Мешок" подобрал — и к нему.

А он уже идет навстречу, — мертвый волк на плече. Передние лапы дяденька на грудь себе перекинул: волчий хвост по земле волочится.

— Что ты, дурашка! — говорит. — Чего напугался? Это волчица. Я уж знал: она за нами следом крадется. Смотрит, куда ее волчат несем.

Потом ночью пришла бы к избе: нельзя ли детей выручить? А я, видишь, тебя с мешком вперед и послал, — а сам — раз! — и за деревья. Минуты не прошло, — она бежит — нос к земле. Следы чует, а меня — нет; я потому этой тропкой пошел, что как раз нам тут ветер в спину: ей нашего запаха не слышно. Она и набежала на меня.

Вот, значит, до чего дяденька хитрый: всё рассчитал. Потом и говорит мне:

— Запомни: умнейший зверь — волк. Его прямо понимать никак нельзя. Так и знай: где он весной скотинку режет, собак таскает, — там он не живет. Там его логова не ищи. Это самец. Волчица от малых волчат не отойдет.

А волк широко ходит, охотится, добычу носит волчице и детям. У логова они себя не обнаруживают, шито-крыто живут. Рядом будет стадо ходить — не тронут. Тебе будут говорить: «Тут ищи!» А ты наоборот делай — и найдешь.

Потом говорит:

— Ты думал, сороки зверя боятся: где сороки, там волка нет. Как раз наоборот. От волчьих обедов остатки остаются — мяса кусочки на костях. Вот сороки и собираются. Они первые волка выдадут. В лесу, брат, каждый след надо уметь читать, как мою фамилию, — и спереди назад, и сзаду наперёд. Так-то, брат Ванюшка! Хотел он мне волчонка оставить на воспитание, — говорит, как собака будет, да мамка не позволила. Такая меня досада взяла!

А Федьке-подпаску еще досадней было, когда он увидел волчат и убитую волчицу и узнал, какие звери рядом с ним жили.

Выходит, у нас с ним тоже немножко шиворот-навыворот получилось. Да только не так ладно как у дяденьки Тита Волова.


1935 г.

УШКИ В МЕШКЕ (рассказ городского школьника)

Терпеть не могу неправильных рассказчиков! Вроде Веньки Овечкина. Не поймешь у него, то ли он правду рассказывает, то ли сказку. Да еще с середки начнет или с конца, — весь рассказ у него кверх тормашками и получается.

Вчера сидим мы с ним на крылечке, — перевариваем. Отец велит два часа после обеда ни в футбол не играть, ни купаться. Беседуем.

Вдруг Венька толк меня в бок кулаком и на улицу глазами показывает.

Смотрю — идут двое каких-то: один старичок вроде карлика, другой парнище здоровенный, прямо чемпион тяжелого веса.

— Знаешь — кто? — шепчет Венька.

Чудак тоже: откуда же я могу знать, когда я тут у них на Урале без году неделя?

— Это, — говорит, — медвежий старик Инотар и внучок его Пашка Малыш, которого старик два года носил по горам и лесам у себя на закорках.

Я как прысну! Эдакий парнище у старичка на закорках! Прямо Руслан и Черномор. Да у Черномора хоть борода была длиннущая, а этот вовсе лысый, ни бороды, ни волос.

— Что тут такого? — рассердился Венька. — Грегочет, сам не знает чего!

— А ты, — говорю, — рассказывай толком. Опять с конца начинаешь?

— И вовсе, не с конца. Конца тут и нет. А тебе с «жили-были», что ли, начинать? Или как ино?[29]

— Конечно. Если сказка, так и начинай: «Жили-были дед да парень…»

— А если правда?

— Тогда начинай так: «Это случилось тогда-то и там-то…»

Старичок с парнем давно скрылись за углом, и я видел: Веньку так и подмывает рассказать про них. Он поерзал, поерзал — и не утерпел.

— Ладно, — говорит, — пусть по-твоему.

Подумал немножко и начал так:

— Это случилось, наверно, лет пятнадцать назад в нашем районе. Жил да был в одном селе…

— Стой, Овечкин! Что ж у тебя сразу два начала: и «это случилось…» и «жил да был…» Мы же уговорились, что если быль, то…

— Быль и есть, — перебил меня Венька. — Самая взаправдашняя быль, кого хочешь спроси. А «жил да был» — это про медвежьего старика Инотара. Про него как ино? Про него иначе не скажешь, потому он такой уж старик… вроде сказочный, сам увидишь. И вообще, — слушай и не перебивай.

— Жил да был, значит, медвежий старик Инотар. Медвежатник. Он тогда уж сам забыл, сколько зверей уложил на своем веку. В каких только переплетах не был! Много раз у него ружье осекалось, два раза под медведем был, ножом медведю брюхо порол. Всё ему с рук сходило. Пока, наконец, не налетел на шатуна.

Это — знаешь? — такой медведь, которого с берлоги подняли, а убить не убили. Он и шатается всю зиму по лесу злющий-презлющий. Еще бы: ведь вся его еда — коренья там разные, дудки, муравейники — всё под глубоким снегом. И приходится ему зайцев, косуль, лосей промышлять. Такой и на человека напасть не постесняется: он с голодухи вовсе бесстрашный.

Вот раз поехал дед Инотар на дровнях в урман[30] за дровами. Собак, конечно, с собой не взял: не на охоту ведь. Да и встретился с шатуном.

Ружье, конечно, при себе было. Стрелил дед по шатуну, да плохо: ушел зверь.

Дед тою же минутой с дровней долой, лошадь к дереву прикрутил — и за ним по следу.

Идет дед по медвежьему следу, близкой беды над собой не чует. Шатун в рыхлом снегу канаву до самой земли пропахал, ее деду далеко меж древесных стволов видать. Идет дед, зорко вперед глядит.

А шатун на него как рванет сбоку!..

Он — шатун-то — что придумал: бежал, бежал, да и дал петлю. Петлю дал, назад к своему следу вышел сбоку-то, да и залег тут под кокорину[31] в засаду. Вот и рванул отсюдова на деда.

Дед Инотар и ружья к плечу поднять не успел.

Шатун как даст по ружью лапой, — ружье в щепки!

Обезоружил деда — да рраз ему лапой по уху! Рраз по другому!

Свалил в снег — да как закричит:

— Будешь, старый сыч, нашего брата бить!..

— Стой, стой, стой! — закричал я Овечкину. Он в такой раж вошел, что соскочил с крыльца и уж стал на мне показывать, как медведь деда в ухо да в другое… — Это кто у тебя, это медведь-то говорит?..

— Тьфу ты!.. — опомнился Венька. — Верно ведь…

— Вот, — говорю, — Овечкин, видишь, что твое сказочное начало делает: «жил да был»… Уж и медведь у тебя на человеческом языке заговорил.

— А ты не придирайся! Не хочешь слушать, так… Но мне уж самому не терпелось узнать, что там дальше будет с дедом?

— Да ладно уж… Ну?

— Ну, — продолжал Венька, — дед, конечно, за нож: не впервой ему зверю-то брюхо пороть.

А шатун, не будь дурак, через деда махом — да в лес деру!

Поднялся дед Инотар, отряхнул с себя снег, кругом себя поглядел — и ничего понять не может: что такое с урманом сотворилось? То в нем ветер бушевал, деревья скрипели, лошадь тонким голосом ржала от страха, а то вдруг мертвая тишина стала, всё кругом молчит, как заговоренное. Будто то место, где на него шатун напал, будто и не то…

Не сразу дед Инотар в толк взял, что это с ним приключилось неладное, а не с лесом. Сгоряча-то и не почувствовал, какая в ушах боль. Кое-как доплелся по снегу до лошади, отвязал ее. Повалился в дровни, — лошадь до дому сама довезла.

Больше месяца в кровати провалялся: шатун ему, оказывается, в ушах обе эти… как их?.. перепонные барабанки… то есть эти… барабанные перепонки вышиб. И потрясение мозгов сделал.

Встал всё-таки дед, поправился.

Сын ему на пальцах объясняет: дескать, баста теперь на охоту ходить. На зверя глухим не пойдешь. Сиди теперь на лавочке да валенцы подшивай.

А дед как обозлится! Головой затряс, кулак кому-то в окошко кажет.

Оказывается, это он на медведя. Дескать, я ему еще покажу!

Достал припрятанные на черный день деньги, сунул их сыну и объясняет: поезжай, мол, в район, там ижевскую двустволку мне купишь.

Сын отца не ослушался, — как ино? Привез ему ружье.

Дед Инотар на другой же день с лайками в урман.

Целый день пропадал. К ночи вернулся мрачнее тучи.

Еще бы не расстроиться: лайки по лесу широко ходят, за ними не угоняешься. Найдут где зверя, — голос дадут. Лают, лают, а всё без толку: старик глух, как печь. Так зря и пробродил по лесу с утра до ночи. Недаром же говорят у нас: «В лесу первое дело — уши. Глаза потом».

Залез дед Инотар на печь. Три дня, три ночи молчал.

На четвертый день слез, крошни свои достал: плетеную котомку на плечах за спиной носить, вроде твоего рюкзака. Пашку-внучка велел в избу позвать.

Пашке тогда третий годок доходил. Он и вправду малыш был.

Дед для прочности крошни в мешок опустил, еще ремнями перевязал. Велел Пашке в нутро залезть. На спину себе крошни взгромоздил, ружье в руку, собак свистнул — и айда в лес.

Пашке перед тем отец объяснил, что дед задумал и как ему — Пашке — вести себя в лесу.

Собаки давно за деревьями скрылись: зверя разыскивать побежали. Шагает дед Инотар по урману, никуда не торопится. Пашка-малыш в крошнях у деда на закорках едет, голову из мешка высунул, носом вертит, по сторонам любопытствует.

Ходил, ходил дед по урману, по горкам, — притомился.

Помнишь сказку «Медведь и девочка»? Как Маша батюшке и матушке гостинчик послала с медведем? Медведь навалил корзину себе на плечи и пошел лесом. Шел-шел, устал и говорит: «Сяду на пенек, съем пирожок!»

А Маша ему из корзины:

«Вижу, вижу! Не садись на пенек, не ешь пирожок!»

Так и дед Инотар: шел-шел по лесу, устал — и сел на пенек.

Только сел отдохнуть, а тут лайки с правой стороны где-то на зверя напали, голос дают.

Дед, конечно, ничего не слышит, сидит себе на пеньке спокойно. А Пашка-малыш из крошней ему:

«Слышу, слышу! Не сиди на пеньке: собачки лают вдалеке!»

Дед, конечно, и Пашку не слышит, сидит себе на пеньке, отдыхает. А лайки визжат, ярятся!

Тут Пашка-малыш ручонку из крошней выпростал да цоп деда за ухо! Дед вскочил.

И вот спешит туда, где собаки лают; Пашка дедом из-за спины, как лошадкой, управляет. Лай справа, — Пашка за правое ухо тянет. Слева лай, — Пашка за левое ухо.

Наконец видит: за деревьями на елани[32] лайки зверя осадили. Одна у него перед носом вертится, другие две за задние ноги, за гачи,[33] как за штаны, его хватают, рвут зубами, шагу вперед ступить не дают.

А медведище здоровенный, страшилище, — похоже тот самый шатун, что на деда зимой напал.

Пашка-малыш струсил — да нырк назад в крошни! Притаился там, как мышонок в норке.

Медведь на деда, лайки на медведя! Впились, повисли на нем со спины, как пиявицы. Медведь хотел их зубами достать, оторвать от себя, — и подставь свою грудь деду под выстрел.

Один только раз стрёлил дед из своей двустволки, — зверь и рухнул: прямо в сердце ему дед пулю влепил!

Тут уж дед по всему своему праву на пень сел, крошни с плеч спустил, Пашку на землю высадил.

Пашка увидал битого медведя и как его собаки треплют, — в голос заревел и к деду назад. Маленький ведь был, напугался, думал, живой зверь. Впервой на охоте-то, без привычки еще.

А потом, как попривык, — ему хоть бы что стало! Приправит деда к зверю — и в крошни не нырнет: глядит из-за дедова плеча, как тот с медведем управится.

Ну и ясно: раз с таких малых лет всю медвежью повадку узнал, — как вырос, замечательным охотником стал. Теперь лучшим в районе медвежатником у нас считается. Чуть не каждый год премируют его. Как ино? Овечкин замолчал.

— Всё? — спросил я.

— Ясно — всё. Еще чего?

— Рассказ ничего себе, интересный, — говорю я. — Запиши: я его в наш школьный журнал возьму. Только конца у него нет. Конец надо придумать. Вот, например, такой: «Так знаменитый медвежатник дед Инотар подготовил себе блестящую смену в лице чемпиона тяжелого веса великана Пашки Малыша, а сам ушел на покой и больше на медведей не ходит».

— Да ты что, в своем уме? — набросился на меня Овечкин. — Сочиняльщик нашелся!» Дед Инотар ушел на покой»!.. Да он и сейчас на охоту ходит.

— Так ведь Пашка-то вон какой вымахал! Скажешь, дед его всё еще в мешке за спиной таскает?

— Вот глупости! Дед Инотар говорит: «То были у меня ушки в мешке, говорит, а теперь стали у меня уши на веревочке».

— Это как же — «на веревочке»?

— Очень просто: приучил дед дворняжку. Она у него на веревочке ходит к поясу привязана. В какой стороне зверовые лайки голос дадут в лесу, она туда деда и тянет. Всего и дела! Ясно?

Ясно-то мне, конечно, ясно… Но какой же это конец? Значит, дед Инотар по-прежнему медведей бьет? Без конца, что ли, их будет бить?

Или подождать, когда дед Инотар помрет? Тогда про него напечатать в моем журнале рассказ?

Я ведь главредактор школьного журнала да еще и критический отдел веду.

Не могу же я напечатать художественный рассказ без надлежащей концовки!


1950 г.

ДЖУЛЬБАРС (рассказ ворошиловского стрелка)

Прошлого года осенью я был в командировке в Таджикистане.

Сижу как-то в столовке, обеда жду. Вдруг вваливается компания бойцов — всё молодые офицеры. Все очень возбуждены, громко разговаривают, смеются.

Один подходит ко мне, здоровается.

Оказалось, по Ленинграду знакомый. Представил товарищей, рассказал, как мы с ним на ворошиловского стрелка сдавали.

Обедали вместе, и тут узнаю, что вся компания сейчас едет на облаву: какого-то джульбарса стрелять, который много скотины загубил в окрестных кишлаках..[34] Какие-то там вырыты окопчики по числу стрелков, и только в одном не хватает стрелка: кто-то из офицеров заболел. И вот они меня с собой приглашают, непременно чтобы ехал с ними, и коня дадут и винтовку.

Я подумал, что джульбарс — местная какая-нибудь порода барса, зверь не такой уж страшный. Здоровая кошка — вот и всё. Да и так на меня насели — не было никакой возможности отказаться. Подвиг, знаете, всё-таки: население освободить от вредного зверя.

Отправились. Всего каких-нибудь километра два по степи от городка отъехали и остановились.

Дали мне заряженную трехлинейку и подвели к окопчику. Я спустился в него, а они дальше поехали — рассаживаться по таким же окопчикам. Очень скоро все с глаз скрылись, и красноармейцы поспешно ускакали назад с нашими конями.

Мне сказали: зверя надо ждать примерно через час. Времени приготовиться хватит.

Окопчик этот — простая яма, по грудь глубиной. Голова и плечи наружу, стрелять очень удобно. А в углу еще дыра, узенький ход вниз, весь в него влезешь, с головой.

Я подумал: «Значит, зверь всё-таки опасный. В случае чего — в эту дыру надо нырять, отсиживаться от него. И зачем это я ввязался в эту музыку? Сидел бы сейчас под крышей и никаких зверей, кроме комаров, не боялся».

Правду сказать, всякие мысли в голову лезли: «Ну, барс, джульбарс — или как его там? — конечно, не лев. А всё-таки с непривычки жутковато: зверь такой, что не только козла, а и здорового кабана берет. А кабан и сам даст на ходу клыком — у человека нога пополам».

Винтовку осмотрел тщательно. В порядке вся.

Кругом огляделся. Ровная-ровная степь. Трава совсем низенькая. Только шагах в двухстах впереди — тугай. Это кустарники такие непроходимые, джунгли. Слева и справа от меня головы соседних стрелков из земли высовываются, поблескивают ружейные стволы. Да очень далеко; если зверь набросится — помощи не жди.

Время чем дальше, тем скорее летело. Я всё на часы поглядывал.

И вот ровно через час слышу выстрел далеко впереди. Это, я знал, условный знак, что цепь загонщиков двинулась.

И опять полная тишина. Только высоко в небе противным голосом какая-то хищная птица кричит, летает кругами, да часы в моем кармане тикают.

Винтовка у меня давно наготове. И смотрю я, зорко всматриваюсь в тугаи. И всё мне кажется; вон-вон высунулась из кустов звериная голова, поглядела и скрылась…

Сто раз успел передумать, как этот барс выскочит из тугаев, — серый весь и черные круги по всей шкуре, ростом с гончую собаку, хвост до земли, — и как он себя этим длинным хвостом в ярости по бокам будет бить. Присядет на ногах, как кошка, и бросится вперед.

Вот перед прыжком и буду стрелять. В голову. Нет, лучше в левый бок ему — в правый, значит, от меня. В сердце. А то по черепу может пуля соскользнуть.

Весь напрягся в ожидании и о времени забыл.

Потом, чувствую, устал стоять, устал вглядываться и вслушиваться. А глаза оторвать от тугаев боюсь: вдруг он тут и выскочит?

Выхватил часы из кармана, глянул: уж полтора часа прошло после выстрела. Сразу сердце отлегло: сейчас не зверь, сейчас загонщики-красноармейцы покажутся из тугаев. Пора уж им тут быть.

И уже веселыми глазами стал на тугаи смотреть: зверя уже не боялся.

…А он ползет. Уже почти половину расстояния от тугаёв до меня прополз. И как я его раньше не приметил, прямо не пойму!

Да и совсем не тот зверь, которого я ждал, — не барс.

Оранжево-красный весь, с черными полосами, а длиной, поверите ли, ну прямо с громадную тропическую змею, с удава!

Сознаюсь, сердце у меня так и сжалось. И весь я точно куда-то в пропасть ухнул.

Он не полз, а весь как-то переливался. Брюхо к земле прижато, ног не видно, только широкие круглые лопатки над спиной тихонько шевелятся. А голова — с бычью. И прямо-прямо на меня ползет. Да быстро ведь, как змея!

Опомнился я, схватился за винтовку. И вот сила привычки: как почувствовал в руках знакомый предмет, прижал приклад к плечу — сразу успокоился.

Локти упер в землю. Выделил аккуратно в левый бок. Головой-то он ко мне был, так что рядом с его щекой пришлось целиться в плечо.

Вторым суставом указательного пальца, как полагается по правилам, плотно нажал курок. И, кажется, не успел еще замереть звук выстрела, как я оторвал приклад от плеча и щелкнул затвором; послал вторую пулю в ствол — и опять был готов стрелять.

Я ждал страшного рева, громадного прыжка, или что зверь разом упадет на бок и в конвульсиях захрипит, задрыгает тяжелыми лапами. Словом, всего, чего хотите, ждал, но только не того, что случилось. Гляжу и глазам не верю: зверь хоть бы дрогнул — ползет, как полз. Так же молча, так же быстро, так же прямо на меня.

Я — ворошиловский стрелок, почти снайпер. Я на расстоянии ста метров из пяти выстрелов не даю промаха в чуть видное черное яблочко мишени. Как я мог промазать?

Одной секунды не было на размышление. От верности прицела и быстроты выстрела зависела моя жизнь. Я это чувствовал всем телом. Я давно уже понял, что это за зверь передо мной — тигр.

Тигр всегда казался мне страшней льва. Ползучая груда мышц и страшная способность одним прыжком, мгновенно, бросать свое многопудовое тело на десяток метров…

Во второй раз я прицелился в голову: рассчитал, что если и соскользнет пуля по гладкой кости черепа и зверь кинется на меня, а всё же успею еще раз или два выстрелить в него, пока он очутится рядом.

Рука не дрогнула. И после выстрела я опять мгновенно перезарядил винтовку.

Та же картина: зверь молча, быстро ползет на меня. Теперь и семидесяти пяти шагов не было до него, и я уже видел его растопыренные усы.

Что это: мираж, обман зрения? С таким же успехом можно стрелять в легкое облачко тумана.

Когда я выстрелил в третий раз, тигр был в пятидесяти шагах от меня. Я видел его сверкающие глаза. Они не моргнули и после выстрела.

Вдруг меня обожгла страшная догадка: я стреляю холостыми патронами! Ужас моего положения ясно представился мне: остается два выстрела, я не успею вставить другую обойму. И эти последние патроны — тоже лишь безвредные хлопушки.

Четвертый выстрел я сделал, когда зверь был в каких-нибудь тридцати пяти шагах от меня.

Тигр — ни звука. Только гибкий хвост, который я до того принимал за продолжение его неимоверно длинной спины, заходил по земле, как у кошки, подбирающейся к воробью.

Зверь готовился к прыжку.

Не помню, куда и как я выпустил пятую, последнюю мою пулю. В момент выстрела громадное огненное тело зверя беззвучно, с непостижимой легкостью отделилось от земли и метнулось ко мне.

Я выпустил пустую винтовку из рук, отскочил назад и ногами вниз скользнул в узкую нору на дне окопа.

В тот же миг надо мной нависла страшная пасть зверя. В лицо мне пахнуло горячим зловонным дыханием. Кроваво-красный язык и белые громадные клыки были над самыми моими глазами. Сумасшедший рев совсем оглушил меня.

Я заорал, кажется, еще громче зверя. И потерял сознание.

Очнулся я в постели. У изголовья стоял доктор в белом халате. Вся комната была полна молодых офицеров. У всех были испуганные лица, во всех глазах — напряженное ожидание.

— Как себя чувствуете? — обыкновенным голосом спросил доктор.

Мне всё припомнилось сразу.

— А тигр? — спросил я. Все наперебой закричали:

— Тигр убит!

— Сдох над вами!

— Небывалой величины зверь! — Блестящая стрельба!

— Все пять нуль в нем!

— Две в левой щеке!

— Две в левом легком!

— Одна в левом плече!

— Если бы чуть пониже, — торопливо вставил мой знакомый, — угодила бы как раз в сердце. А так все пять пуль прошили зверя насквозь, без задержки.

Шкуру убитого мною тигра, или — по-тамошнему — джульбарса, я увидел только через два месяца, уже в Ленинграде. Товарищи по охоте дали из нее сделать ковер. Ковер вышел замечательный, такой большой, что покрывает весь пол в моей комнате.

Но когда я его в первый раз увидел, я вздрогнул: очень уж ярко припомнилось, как эта страшная туша на меня ползла, такая же безмолвная и такая же равнодушная к пулям, как этот ковер.


1936 г.

ЗОЛОТАЯ ЧАЙКА

Четырнадцатого августа мы вышли из Обдорска на моторной рыбнице «Зверобой», пересекли Полярный круг и скоро потеряли из виду берега. Казалось, мир залило водой.

Утром снова увидели землю. Но жалок был ее вид: ни гордых гор, ни леса; чуть-чуть возвышалась над водой низкая зелень.

«Зверобой» шел протоками между плоскими островами.

К полудню остановился у бывшего ненецкого стойбища Пуйко.

Удивительно на краю света, среди воды и низкой, хлипкой тундры, в безлюдной пустыне, наткнуться вдруг на вывески:

«Прием телеграмм производится…»

«Общественная столовая».

«Фельдшер».

«Штаб».

Здесь утвердился боевой рыболовецкий отряд. С десяток изб, склады, мостки в тундру, сети, развешанные на сушилках — всё это на небольшой площадке, отвоеванной у низкого, но упрямого кустарника.

В штабе приняли нас радушно. Но в ловецкой столовой не оказалось лишних порций для приезжих.

Высокий остроплечий астраханец, начальник промысла, подозвал мальчонка лет восьми.

— Сведи-ка товарищей на склад. Отбери им маленького осетра.

Я пошел за мальчонком в обширный сарай. Там, на нарах, грудами лежали двухметровые распластанные, золотые от жира осетры. И к потолку рядами были подвешены такие же соленые рыбины.

Мальчонок выбрал из самых мелких осетров одного пожирнее.

— Бери, дяденька. Этот хорош будет.

Острая морда рыбины была взнуздана веревкой. Я потащил подарок за эту веревку; держал на отлете, чтобы не запачкать жиром одежды. Держал руку с веревкой на высоте своего подбородка, а хвост «маленького» осетра волочился по земле.

Полтораста шагов до штаба достались мне трудно: рука затекла.

Мы недолго оставались в штабе: тут люди стремительно вершили ловецкие свои дела, и нам не хотелось мешать им.

Мы собрались в тундру на охоту.

— Хотите, проедем на остров, — предложил молодой ловец Гриша. — Я нынче выходной, могу показать места. Может, и гусей найдем.

— Едем. Мы готовы.

— А где же ваши сетки? Накомарники? Сеток у нас не оказалось с собой.

— Ничего. Не загрызут же нас комары.

— Как сказать! Я-то привычный, а вам советую поберечься.

Гриша достал у товарищей накомарник — одни на двоих. Другие были заняты.

Мы отправились.

Валентин великодушно предоставил накомарник мне первому. Я натянул марлю на голову, насадил сверху кепку и почувствовал себя, как лошадь, которой надели на морду мешок без овса.

Дошли до протока. Здесь на берегу лежали три узкие лодочки-долбленки.

Валентин легко столкнул одну, смело вскочил в нее и вдруг — как стоял с ружьем через плечо, так плашмя и лег в воду — исчез из глаз.

Это произошло так быстро и неожиданно, что на миг я опешил. В следующий миг Валентин уже выскочил из воды и шагнул на берег. Весь в тине и траве, он был похож на водяного. Хохот душил меня.

Валентин ругался, пока не обсох.

Мы вычистили и вытерли его ружье, спустили на воду другую лодчонку, чуть побольше, и осторожно уселись: Валентин с Гришей в весла, я — на рулевое.

Узкая душегубка шатка и валка — сиди, не ерзни, — и летит по воде, как по воздуху.

Протокой быстро выскочил в широкий, сильный рукав Оби.

Большие волны мягко, но мощно ударяют о борт, грозят перевернуть утлую посудинку.

«Выкупаться-то не беда, — думаю про себя, — а вот как за ружьем потом нырять на такой стремнине?»

— Кстати, Гриша, не знаете, какая тут глубина?

— Как раз тут недавно мерили: сорок четыре метра.

— Ух ты! Нырнешь, пожалуй…

Быстро несет на нас плоский зеленый остров. На песчаной косе сидит большая птица. При первом же взгляде на нее забываю глубину и ненадежную лодчонку. Резким движением схватываю ружье, срываю накомарник.

Лодчонка качнулась, но выпрямилась.

Совершенно непонятная птица!

— Гриша, не знаете, что это?

Ловец продолжает грести, но оборачивается:

— Филин вроде…

—. Филин! Филина я бы за версту узнал: он сидит столбиком, у него уши. А эта тело держит, как чайка.

— Халей, может? — недоумевает ловец. — Цвет только вот…

— В том-то и дело — цвет!

Халеем зовут здесь сибирскую хохотунью, большую чайку. Молодой халей — белый с серым, старый — весь белый. А эта удивительная птица вся желто-бурая, спина совеем, темная, и какое-то удивительное золотистое сияние над ней.

Повернулась к нам грудью. Грудь такого же цвета, и золотистое сияние еще сильнее.

Быстро перебираю в уме другие виды крупных чаек: клуша, бургомистр, громадная морская чайка? Нет, ни к одной не подходит цветом.

Значит, это что-то необычайное, может быть, еще не известное даже науке. Теперь только бы подпустила на выстрел!

Вдруг резкий толчок, лодка накренилась на борт и стала. Мы все трое чуть не вылетели в воду.

— Сели! — Резким движением я выпрямился. Птица сейчас же поднялась на воздух.

— Уйдет!

Стрелять было далековато, а бить приходилось наверняка. Ну, «шольберг»,[35] друг, не выдай!

Я вскинул ружье и выстрелил. Птица качнулась, вздрогнула крыльями, но сейчас же выпрямилась. Я выстрелил из другого ствола.

Птица кувырнулась через голову и упала в воду с распластанными крыльями.

В порыве благодарности я прижал к груди верного своего «шольберга».

— Гляди, гляди! — крикнул Валентин и выскочил из лодки вслед за ловцом. Было на что поглядеть.

Точно взорванный моими выстрелами, плоский берег весь поднялся на воздух. Сразу даже не сообразить было, что это взлетели из травы и носились над островом бесчисленные стаи куликов и уток. Но мне было не до них.

Я кинулся к своей необычайной добыче. Гриша с Валентином поспешно поволокли лодку по песчаной мели к берегу.

Передо мной качалась на воде невиданная птица. Это была чайка, но чайка невероятного цвета. Только киноварно-красное кольцо вокруг глаз да красное пятно на нижней половине клюва, а всё перо — золотое.

Я сразу решил: «Конечно, новый вид! Назову его «лярус ауреус» — «золотая чайка».

— Гуси, гуси! — раздался крик.

Я схватил драгоценную добычу и побежал к лодке. Там положил убитую птицу на сухую дощечку и тщательно прикрыл сверху веслом, чтобы не утащил ненароком пролетающий хищник. И кинулся догонять товарищей.

Тундра, низкая тундра.

Тундра здесь — это комары и мошки, очень низкая растительность и комары, и очень много воды, тучи куликов, уток и комаров, комаров, комаров!..

Тучи уток быстро унеслись за реку, строгие гуси удалились при первом нашем появлении. Кулики рассеялись и быстрыми пестрыми хлопьями носились над травой. Но тучи комаров с каждой минутой росли и сгущались.

Каждого из нас окружало поющее облако и двигались вместе с нами. Комары и мошки танцевали перед глазами, лезли в глаза, набивались в рот, в уши, в рукава. И жгли, жгли, жгли, — тысяча уколов в минуту!

На мне не было накомарника: теперь его надел Валентин. Но всё равно — разве может спасти тонкая, прилипающая к лицу, к шее сеточка от бесчисленных мельчайших этих кровопийц? Против них бессильны даже сплошные стальные латы. Валентин сорвал с себя накомарник и сунул за пазуху.

Ненасытное охотничье любопытство гнало нас вперед и вперед, сквозь тучи комарья. Мы разбрелись в разные стороны, Валентин сейчас же открыл бешеную канонаду.

Стаи куликов поминутно проносились перед самым ружьем. Я не стрелял в них: всё это были простые турухтаны. «Петушки» — зовут их ловцы; «нгай-вояр» — зовут ямальские ненцы.

В небольших грязных лужицах «по пояс» в воде бродили нежные, доверчивые кулички-плавунчики — «итёда сармик».

Без выстрела я добрался до тихого сора — залива.

Здесь вода вся в пузырях, как в волдырях, хоть и прозрачна; под ней золотится песчаное дно. Всюду изо дна бьют крошечные гейзеры, серебряными фонтанчиками выскакивают, взлетают над ровной поверхностью воды. Беспрерывно бурлят, куда-то торопятся. Я думал сначала — газ. Оказалось: роднички чистейшей холодной воды.

Легкими зонтичками поднимается из воды хвощ, трава — густыми шапками.

Мне показалось: в одной из таких шапок-островков что-то возится. Я тихонько подошел и уже поднял ружье, когда неожиданно заметил в траве маленький желтый, совершенно круглый глаз. Глаз неподвижно смотрел на меня, холодный и плоский, как из жести.

Я не знал, кто это: зверь, птица, змея?

В траве ничто не шевелилось. Не шевелился и я.

Так прошло с минуту. Глаз не сморгнул.

Я тихонько шагнул вперед.

Глаз исчез.

Я остановился: если это птица, она сейчас вырвется из травы. Ничего не вырывалось.

Я сделал шаг — опять ничего.

Тут я заметил легкую бороздку волны по ту сторону островка: что-то плыло там за травой.

Я приложился, и в это самое мгновение из-за травы выплыл темный пароходик, побежали за ним лодочки, лодочки, лодочки.

Я поскорее опустил ружье: ведь это был «железный глаз» — «езе-сеу», это была утка, крупный нырок — морская чернеть со своими утятами!

Теперь, когда трава не скрывала их больше от меня, они помчались по воде со всей быстротой, на какую были способны. Мать держала голову прямо — труба у пароходика. Птенцы, еще не оперенные, в пуху, вытянули шеи вперед и, как веслами, гребли коротенькими культяпочками-крыльями, удирая изо всех своих маленьких сил. Невозможно было стрелять в них.

Я подивился, как поздно тут выводятся утки: ведь было уже пятнадцатое августа.

Боль от комариных укусов стала невыносимой. Я поспешил выбраться на реку. Там дул свежий ветерок. Он сдувал комаров. Там можно было отдохнуть.

Мои товарищи стояли по колено в воде и дышали, как загнанные лошади. Я присоединился к ним. Мы закурили.

Казалось, никакая сила не загонит нас назад в тундру.

— Глядите, — сказал ловец Гриша и показал рукой туда, где за островом на Оби плясали мелкие волны. — Там — салма, мель. Мы зовем эту салму «Песок-страдание». Там рыбу тянем — сотни пудов. Зато и мучаемся, пострели тя в самую душу! Руки заняты, дыхнуть некогда, а гнус — комарье, мошка — живьем грызет. Чистая смерть! Утро поработаешь — два дня потом больной лежишь.

«Песок-страдание»! Я поглядел на свои вздувшиеся от укусов руки, подумал, что и острову этому надо бы дать то же название.

Уже вечерело. Мир точно колпаком прикрыло из чуть дымчатого стекла.

Теперь кулики все куда-то исчезли, попрятались. Стало очень тихо, только звенел, пел, жужжал воздух от комариных полчищ. Начали появляться утки. Поодиночке тут, там, стремительными тенями. Они беззвучно проносились в сумерках и вдруг с шумом валились в траву.

Невозможно было устоять на месте. Мы опять разбрелись по острову. И вот когда началась настоящая охота!

Шагнешь — всплеск, и с кряканьем вырывается утка, другая, третья, сбоку, сзади, впереди.

На ночь, на жировку, сюда прилетели только настоящие утки, не нырки. После окончания охоты я осмотрел всю нашу добычу. Тут были одни шилохвости да чирки. Другие породы «благородных» уток сюда, за Полярный круг, не заходят.

К ночи, вконец измученные, мы вернулись в штаб.

— Да на вас лица нет! — ужаснулись ловцы. Нельзя было выбрать более неудачное выражение: как раз лица-то на нас было слишком даже много. Щеки и подбородок стали вдвое против своей обычной величины, лоб покрылся бесчисленными буграми и рогами, веки распухли.

Но для меня все мои страдания были оправданы удивительной золотой чайкой. Я показал ее всем ловцам.

— Халей, — говорили ловцы.

— А цвет-то, цвет! Видали вы когда-нибудь чайку такого цвета?

— Цвет, действительно, непонятный. Золотой халей. Не видали таких.

Я торжествовал.

Утром поздно проснулись, и я сразу вытащил определитель птиц и инструменты для снимания шкурок.

По определителю тоже вышло — халей, сибирская хохотунья. Об этом говорили размеры птицы, ее крыльев и хвоста, киноварно-красное кольцо вокруг глаз.

Против говорил цвет, удивительный золотой цвет.

Вывод мог быть один: эта чайка принадлежит к виду, очень близкому к сибирской хохотунье, но резко отличается от нее цветом. Другими словами, мною открыт новый вид — «лярус ауреус» — «золотая чайка».

Очень довольный, я закрыл определитель.

При этом я заметил, что от моих пальцев на белых листах книги остались золотистые масляные пятна.

«Кой черт? — удивился я про себя. — Где я мог вымазаться в масле?» Я понюхал свои руки. Они пахли дегтем.

Я пристально посмотрел на чайку. И мне всё стало ясно.

Тихонько, чтобы никто не заметил, я завернул золотую птицу в бумагу, вышел из барака и швырнул ее в помойку. Валентин стоял неподалеку, но, кажется, ничего не видел.

Никогда в науке не будет описана новая порода чаек невиданной красоты, «золотая чайка» — «лярус ауреус»!

Но где же, где угораздило ее выкупаться в бочке с дегтем?

Об этом я не решился расспросить у ловцов. Мне не хотелось напоминать им о моей удивительной добыче, о халее несказанного, золотого цвета.

Через день мы покинули Пуйко на борту большого парохода. Мы с Валентином стояли на палубе и любовались прихотливой игрой света в протоке между островами. Спокойная поверхность воды отливала перламутром, вспыхивала искрами, переливалась радужными красками.

— Да, кстати, — встрепенулся вдруг Валентин. — Ты не забыл уложить шкурку твоей удивительной чайки? Приятно будет обогатить науку.

«Пропал! — подумал я. — Заклюет насмешками. Что бы ему такое соврать?»

В это время к нам подошел один из пассажиров, человек с тюленьими усами и пристальными глазами моряка.

— Это ведь они опыт производят. — И он показал на перламутровую воду.

— Кто они? Какой опыт? — спросил я.

— Ловцы пуйкские. Тут испокон веков такой обычай: чтобы рыбу со всех салм на одну согнать, мешки со смолой в воду кидают. Смола поверхность воды стянет пленочкой, — рыбе дышать нечем, она и уходит. Собирается, где нет смолы. Здешние так говорят. Ну, астраханские не верят. Тут ведь, в Пуйко, сейчас всё больше астраханские. С Каспия их перекинули, чтобы тут рыболовное дело по всем новейшим методам поставить. Вон как воду насмолили. Нырнешь — пожалуй, желтокожим китайцем вылезешь.

— Красивая вода, — задумчиво сказал Валентин. — Золотая. — И вдруг обернулся ко мне:

— А не лучше ли назвать твою птицу «дегтярной чайкой»?

Я сделал вид, что не слышал ехидного его вопроса, и с жаром стал расспрашивать Тюленьи Усы про новую жизнь за Полярным кругом.


1932 г.

В ГОРАХ НА КУБАНИ

Дождь и слякоть. Ленинградское грязное небо ползет низко над побуревшими крышами. На черной ветке ободранной липы судорожно дрожит последний жалкий листок.

На двери — сквозь дырочки плоского ящика — что-то белое. Газета? Нет, письмо. На конверте штемпель: «Микоян-Шахар».

От знакомого. С Северного Кавказа.

«…у нас неожиданно разрешили охоту на фазанов: до трех штук на ружье. Приезжайте».

Я как раз собирался поехать куда-нибудь отдохнуть, побродить с ружьем.

Фазан — великолепная птица. Но ехать ради трех штук за тысячу километров…

Хотя там ведь не одни фазаны. Там горы, солнце. «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей…»

Тот не охотник, кто не жаждет приключений, неожиданных встреч с опасными зверями. И красавцы фазаны!

Будет потом что рассказать ребятам.

Еду!

Три дня в поезде — и вот солнце, глубокое синее небо. Стражами при дорогах стоят стройные пирамидальные тополя, упругая листва фруктовых деревьев роняет легкую кружевную тень на лица прохожих.

Над степью трепещет жаворонок, напевают скворцы у скворечен. А ведь сегодня — первое октября.

Вверх по Кубани железной дороги еще нет. Ходят автобусы.

Для защиты пассажиров от пыли машина покрыта тентом. В нем — целлулоидные окошки.

Вижу сквозь них крутой обрыв. Внизу бежит быстрая Кубань. Справа и слева встают на глазах горы.

Так я въезжаю в счастливую долину. Она славится своим прекрасным климатом и тем, что люди здесь живут больше ста лет.

Я тоже согласен жить тут сто лет. Короткая теплая зима, не очень жаркое лето и такое множество безоблачных дней в году!

Всё есть в этом счастливом крае: плодородные пашни, тучные пастбища, бахчи, фрукты, в горах кругом — каменный уголь, свинцовая руда с серебром, цинковые и медные руды, алебастр, мрамор. Там бьют родники нарзана, шумят широколиственные рощи — дуб, бук, дикая груша, чинара.

Там сколько хочешь дичи и зверья, а в быстрых реках и ручьям — голубая, с красными крапинками, красотка-форель.

Километров тридцать от железной дороги отмахал уже автобус. Остановка: станция Красногорская.

Пассажиры выходят размять затекшие ноги, подкрепиться в буфете.

А меня, как зачарованного, притягивает забор из больших каменных плит: на нем лежит очень большая бурая птица с белой головой и шеей — сип белоголовый. Он грозно поднимается мне навстречу, подбирает огромные крылья и втягивает в плечи длинную шею, голову с тяжелым горбатым клювом.

Я остановился. Он успокаивается, вытягивает шею покрытую густой короткой «шерстью», оглядывает ширь долины, цепь запирающих ее гор.

Царь поднебесья, птица великих просторов — гриф!

Как ты попал сюда? Смелый ли горец нашел твое гнездо на скале над пропастью и взял тебя беспомощным пушистым птенцом? Меткий ли охотник, повредив тебе пулей крыло, заставил спланировать к своим ногам из-под облаков?

Величавый пленник, переступая с ноги на ногу, гремит цепью.

Но шофер уже гудит, сзывая пассажиров.

Усаживаться в машину помогает нам красивый пожилой казак. С прямыми спокойными чертами его лица никак не вяжется удивительная гибкость его спины. Что-то ужиное в его движениях.

— Задаром, Омеля, стараешься, — говорит ему шофер. — Без билета не пущу.

— Дорога дорога, товарищ начальник! Мне ведь недалеко…

Шофер с треском захлопнул у него перед носом дверцу. Казак крякнул, подхватил с земли узелок, перекинул его через плечо.

— Свисти, машина: я пошел!

И крупно зашагал вперед по дороге.

Автобус зарычал, заскрипел, вздрогнул и медленно покатился по пыльной дороге.

Опять мелькают белые, вымазанные известкой камни, расставленные вдоль дороги по кромке обрыва.

Пасущиеся у дороги лошади уносятся вскачь от машины, не ждут и гудка.

Но вот поперек нашего пути стоит серенький длинноухий осел.

Шофер гудит, гудит, гудит, машина подкатывает к ослу вплотную. Осел стоит себе, как вкопанный, даже ухом не ведет.

— Н-нет, не поможет! — убежденно говорит словоохотливый пассажир. — Ишак — животное с ба-альшим характером. Я давно примечаю, что ишаки против всяких нововведений. Они против машин. Ишак скорей даст себя пополам перерезать, чем уступит дорогу машине.

Шофер, ругаясь, вылезает, подходит к ослу и непочтительно хватает его за хвост. Осел задом отъезжает с дороги и покорно остается стоять там, где его отпустили. На машину он не глядит, точно ее и нет.

Мы едем дальше.

Утром я просыпаюсь счастливым в чистой комнате беленького домика. Солнце слепит глаза. Я жмурюсь — хочется доспать. Но всё равно горячие лучи слепят даже через веки. Засыпаешь — видишь золотистые сны, слышишь громкое пенье петухов.

Но пора на охоту — попытать счастья добыть трех фазанов. Я прицепляю на спину рюкзак, беру свою двустволку и прощаюсь с гостеприимным белым городком.

Идти жарко. Цель моего путешествия далеко: ниже станицы Красногорской. Мне шагать туда целый день. Там по низким берегам Кубани густые кустарниковые заросли, и в них живут фазаны.

Я узнал, почему здесь разрешили охоту на них.

Кубань близ выхода ее из гор решено перегородить плотиной. Здесь построят электростанцию, а воду будут регулировать и направлять по сети арыков в сухие ставропольские степи.

Как только закроют шлюзы, вода над плотиной начнет прибывать, выйдет из берегов и зальет низину с густым кустарником над станицей Красногорской. Новые пашни раскинутся в бесплодных ныне степях, а фазаны найдут себе для житья другие места.

Передо мной поднималась гора тремя ярусами; она казалась не очень высокой. И в самом деле — на первый ярус я взобрался в каких-нибудь полчаса.

Тут была широкая терраса с кукурузными полями, с рощами. В тени кустов тек спокойный ручей. Я стал перед ним на колени и протянул руку, чтобы зачерпнуть воды и напиться.

Вдруг из-под самой руки у меня выскользнула небольшая серебристая змея, извиваясь, поплыла через ручей.

Ах, чтоб тебя! Гадюки здесь ведь страшно ядовиты. Хорош бы я был, если б нечаянно задел ее рукой. Тут, значит, надо быть осторожным, если хочешь прожить сто лет.

Снизу донесся выстрел, потом еще. По склону от террасы шел охотник, впереди него карабкался в гору желто-пегий пойнтер. Стая — или, как тут говорят, «гурт» — голубых птиц мелькнула над кустами и с тревожным криком рассеялась по каменной россыпи. Птицы казались мне сверху не больше скворцов. Их было штук тридцать.

Мне знаком был их крик, я знал, что это горные куропатки — кеклики. Знал и то, что эти птицы ни за что не полетят вниз от охотника, пока есть возможность лететь вверх по горе. Я выбрал самую широкую расселину в каменной стене, забрался в нее и стал дожидаться здесь кекликов, уверенный, что охотник нагонит их на меня.

Скоро из-под карниза опять раздалось два выстрела, и сейчас же показался гурт. Кеклики налетели прямо на меня, и мне удалось свалить двух из них, прежде чем они опустились в камни. Я подобрал добычу и долго не мог налюбоваться ею.

Кеклик побольше нашей серой полевой куропатки и много ярче ее.

Охотник с пойнтером взобрался на карниз. Я вышел к нему, и мы познакомились. Он оказался счетоводом из станицы Красногорской. Он охотно взялся помочь мне добыть трех дозволенных фазанов. Ночевал я ту ночь у него в станице.

Утром счетовод кликнул своего соседа — красивого пожилого казака. Сосед оказался Омелей — тем самым казаком, что просился без билета в автобус. Узнав, что мы за фазанами, он охотно согласился пойти с нами.

Мы — два охотника — направились низом, где заросли кустарников; Омеля — горой. Он был без ружья — «горовой».

Попасть в летящего фазана не так уж трудно. Трудно поднять его на крыло из заросли. При подходе человека он затаивается и лежит очень крепко.

Напрасно счетовод посылал свою собаку в кусты. Пойнтер долго не хотел идти туда, а когда, наконец, пошел, — разом скрылся с глаз.

Прошло пять минут, десять минут, — пес не показывался.

— Значит, стойку сделал, — решил счетовод. — А то давно бы выскочил. Пойду искать его.

Скрылся и счетовод в кустах. Я остановился, стал ждать.

Не скоро раздались выстрелы. Но очень скоро после выстрелов выскочил из кустов пес, а за ним и хозяин. У обоих был жалкий, истерзанный вид.

— Черт их возьмет здесь! — ругался счетовод. — Стойки не держат, бегут от собаки; вырываются невесть где.

Рубаха его была в нескольких местах порвана. Пойнтер, изогнувшись, слизывал алую кровь с короткой шерсти своего тела.

Кусты, где прячутся фазаны, колючие: это — заросли дерезы и ожины, как здесь зовут ежевику — ягоду вкусную, но умеющую за себя постоять. В кровь исцарапаешь руки, собирая ее.

— Пойду берегом Кубани, — решил счетовод. — Утром фазаны выходят из заросли, жируют в траве. А вы дождитесь горового: без него фазанов всё равно не увидишь.

Омеля, наконец, показался над обрывом. Мы потихоньку пошли вперед: я — внизу, между обрывом горы и зарослью, он — по краю обрыва. Я то и дело взглядывал на него: перекликаться на фазаньей охоте нельзя; горовой знаками должен показать, где затаилась дичь, откуда заходить охотнику.

Не прошли мы и ста шагов, Омеля остановился. Как милиционер — регулировщик уличного движения, он поднял одну руку над головой, другой на уровне своих плеч показал влево. Я понял: дичь в чаще прямо передо мной, мне нужно обойти ее слева.

Я быстро обежал небольшую куртинку[36] дерезы и оглянулся на горового.

Омеля, не опуская занесенной над головой руки, другой теперь показал вправо.

Я пошел прямо в кусты, но не успел сделать и десяти шагов, как с шумом и треском ракетой взвилась из кустов длиннохвостая круглокрылая серенькая фазанка. Я выждал, когда она, резко меняя вертикальное направление полета на горизонтальное, на миг остановилась в воздухе, — и выстрелил.

Перевернувшись головой вниз, фазанка упала в кусты.

Омеля захлопал в ладоши.

Я подобрал мертвую фазанку и пошел дальше вдоль кустов.

«Больше фазанок не буду стрелять, — решил я, — только петухов».

Время от времени Омеля останавливался и показывал руками, куда мне идти. Он направлял меня прямо на фазанов, но удача покинула меня: птицы или незаметно убегали от меня низом, или взлетали на таком расстоянии, что я зря только посылал им вслед дробь.

«И счетовод не настреляет. Верно, не вышли в траву фазаны».

Только я успел это подумать, с берега раздались выстрелы.

За высокой зарослью я не мог видеть охотника, не знал, в кого он стреляет и удачно ли. Но горовой с высоты видел всё. Энергичным жестом он показал мне: летят сюда! И присел — дескать, спрячься.

Я отступил за кусты и почти тотчас же увидел летевших ко мне над зарослью птиц.

Птицы летели под самым солнцем. Еще невысоко поднявшееся солнце слепило меня, я не мог различить даже, какие птицы летят на меня; видел только блеск и мельканье их крыльев. И наугад выстрелил в одну из них.

Аплодисменты горового сказали мне, что я не промазал.

Я был очень доволен своим выстрелом, пока не разыскал добычи: это снова оказалась курочка фазана.

Тогда я решил подойти поближе к горовому и просить его направлять меня только к самцам-фазанам.

Я стал подниматься по некрутому здесь и каменистому обрыву; вдруг слышу над головой отчаянный крик Омели:

— Берегись! Гад!

Я не сразу заметил змею, а когда увидел — придется уж сознаться — струхнул…

Сверху между камнями двигалось ко мне гладкое коричневое пресмыкающееся. Я не видел его всего, но не сомневался, что оно в несколько метров длиной. Об этом говорила и необычайная толщина чудовища: круглое тело его было с мою руку.

— Бей, бей! — кричал Омеля.

Хвост чудовища извивался вверху, когда его голова неожиданно поднялась над ближним ко мне камнем. Я выстрелил.

Длинное, гибкое тело змеи с размозженной головой сползло к моим ногам, хлеща по камням хвостом, как плетью.

Тут только я понял, какого дурака свалял, напуганный истошным криком горового: ведь совсем забыл, что я не в Индии, не в Южной Америке и что во всей нашей огромной стране нет гигантских удавов.

Я убил невиннейшее существо — желтопузика. Не змея он даже, а просто безногая ящерица, нисколько не ядовит и никакого вреда человеку причинить, конечно, не может.

Вот и хвастай теперь ребятам, вернувшись домой, какое страшное приключение пережил, какой смертельной опасности подвергался и как, не растерявшись, от нее избавился.

А желтопузик попался действительно на редкость крупный: когда я поднял его за кончик хвоста и выпрямил вверх руку, его разбитая голова еще касалась земли. А это значит, что было в нем около двух метров.

Омеля не пожелал даже приблизиться к нему: казак испытывал суеверный страх ко всякому «гаду ползучему» и, хоть не раз, конечно, видал желтопузиков, живых и мертвых, — не потрудился убедиться, что ядовитых зубов у них нет. Не пришлось и мне доказать ему это… по причине почти полного у желтопузика отсутствия головы, снесенной моим выстрелом.

Мы продолжали охоту.

Там, где гора ближе подошла к Кубани, Омеля увидел, наконец, самца-фазана. Направляемый ручной сигнализацией, я долго пробирался сквозь колючую заросль. Фазан взлетел только на ее краю, у самого берега.

И что же это был за великолепный петух!

Жарко брызнули мне в глаза блестящие краски его оперения: золотисто-зеленая голова, фиолетовая шея, оранжевая спина, медно-красный хвост.

Весь блеск южного солнца, всю роскошную пестроту неба, воды, цветов и бабочек счастливого Кавказа щедро подарила природа одной этой великолепной птице.

Такое это было чудное зрелище, что я на несколько мгновений забыл о ружье.

Фазан с треском помчался над берегом. Я спохватился и выстрелил ему вслед, когда он был уже над рекой.

Радугой сверкнув на солнце, фазан перевернулся хвостом верх и упал в воду.

Напрасно, не щадя рук и одежды, бросился я через колючие кусты к реке. Быстрые волны Кубани подхватили мертвого фазана, закружили его в неистовой своей пляске и унесли на середину потока. Немного ниже по течению был перекат. Мокрого петуха у меня на глазах ударило два раза о камни, — и от всего его великолепия не осталось и следа.

Омеля ужом спустился с горы и побежал, пересекая мыс, на поворот реки — перехватить фазана ниже по течению. Но скоро и он вернулся. Подходя ко мне, развел руками: пустой, дескать!

Это был третий дозволенный фазан, и мне пришлось прекратить охоту.

Омеля проводил меня до автобусной станции на том берегу.

Подошел автобус.

Я простился с Омелей, сел в машину. Он ловко устроил мой рюкзак на коленях у озадаченного пассажира — моего соседа, захлопнул дверцу, кинул шоферу, как кучеру: «Погоняй!» — и помахал мне шапкой.

Автобус зарычал, заскрипел, вздрогнул и медленно покатился по пыльной дороге.

Омеля надел шапку, вытащил из-за пазухи моего мокрого фазана и, подняв его за ножки, крикнул мне вдогонку:

— Бывайте еще! Придете — самоварчик поставим, уйдете — чайку попьем!

Мне было не жалко оставить ему на обед потерявшего всю свою красоту петуха. Я подумал только:

«Нет, проживу хоть до ста лет, а не устану восхищаться фазаньими чудными красками!»

Солнечные зайчики прыгали в листве фруктовых деревьев и весело подмигивали мне.


1936 г.

ЕМУРАНКИ (рассказ счетовода)

Прошлое лето мы с нашим бухгалтером Ван Ванычем провели в Хакасской автономной области в Западной Сибири.

Поселились мы в избе у тетки Марьюшки, среди степи, на берегу большой реки Абакан, сбегающей с гор.

Приехали мы сюда, надо прямо сказать, время провести и поохотиться. Однако охота начинается в августе, а мы приехали в середине мая. Ван Ваныч и говорит:

— Не сидеть же сложа руки, паразитами. Надо местному населению помочь. Будем вредителей истреблять.

— Вот дело! — подхватила Марьюшка. — Самые заглавные вредители наши — емуранки. Прямо хоть хлеб не сей — всё потравят. Думаем, думаем, как извести емуранок, а толку нет.

Емуранки — суслики по-здешнему.

— Ну, — говорим, — Марьюшка, уж коли мы возьмемся, так от емуранок и следа не останется. Математически.

И стали мы с Ван Ванычем придумывать, как бы нам ловчей взяться за дело.

Я говорю:

— Очень даже просто: стрелять будем. Станем против норки и, как только эта самая емуранка выглянет, так — бац по носу, и дело с концом. Потом к другой норке. Нас двое. За день каждый из нас, наверное, уж штук по двадцать ухлопает.

До начала охоты два с половиной месяца, или семьдесят пять дней. Сорок на семьдесят пять — три тысячи. Это уж как на арифмометре. Три тысячи емуранок истребим, так километров на десять, наверное, ни одной этой емуранки и в помине не останется. Колхоз нам благодарственный адрес поднесет.

Тут хакаска вынула трубку изо рта да как плюнет на пол!

Ах, да! Я про нее и забыл сказать. Оно и понятно: сидит и молчит.

Она частенько к Марьюшке наезжала. Слезет с коня — они тут все, и бабы, верхом ездят — и в избу. В избе на лавку сядет, сидит и молчит, трубку сосет. Марьюшка ее чаем поит. Чай с маслом внакладку: так ей вкусней кажется.

Целый самовар хакаска выпивает — и ничего. Сидит — даже серьги в ушах не шелохнутся. А серьги у нее замечательные: сперва веревочка, потом из проволоки кольцо, потом бомбошка какая-то, потом полтинник серебряный. Чуть колыхнись — звякнет.

Марьюшка-то перед ней разливается и о том и о сем, про нас всё выложила: зачем приехали, да откуда, да что делать задумали.

Хакаска трубочку свою потягивает, глядит на нас, а сама — как памятник. Лицо неподвижное, узкие глаза прищурены, как от дыма, в уголках — морщинки.

Марьюшка всё ее хвалила: умная, говорит, женщина, справедливая. Хакаска — председательница колхоза.

Так вот, плюнула хакаска, сказала Марьюшке три непонятных слова и вышла из избы.

— Чего это она? — спрашиваю у Марьюшки.

— Да так… Еще, поди, обидитесь…

— Ну, говори, говори!

— Да по-нашему сказать: дурак, говорит, дурака высидел.

Плюнул тут и я с досады. Да ну, думаю, стоит внимание обращать! Надо за дело приниматься.

В тот день набили мы с Ван Ванычем маленьких патрончиков, чтобы пороху да дроби много не тратить: емуранку-то пустяк убить — трех дробинок хватит. А утром отправились в степь. Ван Ваныч к одной норке стал, я — к другой.

Надо сказать, издали видели мы, как эти емуранки у своих норок столбиками стоят, а как стали подходить, засвистели они — и все как сквозь землю провалились. Ну, да ведь голод не тетка: выйдут, как есть захочется.

Но и пятнадцать минут прошло, и полчаса, и час, а нам с Ван Ванычем ни одного даже выстрела сделать не удалось. Мелькнет в норке головка и исчезнет. Ружья поднять не успеешь — где уж тут выстрелить.

Потом еще хуже стало. Вдруг свистнет где-то сзади. Обернешься быстро-быстро — только хвостик увидишь, как он в норке исчезнет. Так со всех сторон — норки ведь кругом — то тут свистнет, то там. Вертишься, как огородное пугало на ветру, а толку нет. Разыгрывают нас емуранки, прямо разыгрывают!

Часа три промаялись. Ван Ваныч и говорит:

— А ну вас, — говорит, — с вашим арифмометром! Ясно, — говорит, — просчет у вас получился. У меня лысина от солнца разболелась, я домой пойду.

Я остался. Очень уж хотелось доказать, что я прав.

Сел. Ружье на колени приладил: на весу-то держать тяжело. Навел дуло прямо на норку. «Мелькнет, — думаю, — в норке, я его и…»

Мелькнуло. Я — бац! Пыль столбом. Подбежал к норке — ничего нет.

Стрелял я так, стрелял, — все патроны кончил. Одну емуранку убил. А назад шел рекой — уже смеркалось. Вижу, хакаска Марьюшкина на коне неподвижной тенью чернеет над берегом Абакан-реки, вниз уставилась — на воду, в берег ли — не знаю.

С крыльца я обернулся — она передвинулась, в другом месте над берегом стоит. И всё, как цапля, в воду глядит.

На другой день Ван Ваныч говорит мне:

— Ясно, ваш способ никуда не годится. Кустарный способ. В таком деле надо в технике быть хорошо подкованным, современные достижения знать.

— Пожалуйста, — говорю, — поищите достижения техники, Ван Ваныч. А я постараюсь пока хоть заснять этих самых емуранок.

Каждое утро стал я в степь выходить, емуранок караулить. И тут у меня ничего не выходило. Уж я аппарат на треножник прилаживал, сам в сторонку отходил. Столько пластинок испортил. Нет, не даются зверюшки заснять, хоть ты плачь!

Хакаска-председательница что-то к Марьюшке бросила ездить. Зато каждый день с утра до ночи можно было видеть ее на берегу Абакан-реки. С ней теперь была целая артель хакасов, мужчин и женщин, с лопатами. И чего-то они всё рылись там на берегу.

Потом они бросили приходить, и я пошел посмотреть на их работу.

Берег разрыт был, но к чему — непонятно. До воды оставалось еще очень далеко, несколько метров. Наверно, хотели воду куда-нибудь отвести, да убедились, что не так-то просто, и бросили.

Дни стояли ясные, и я всё со своим аппаратом за емуранками охотился.

Наконец как-то ночью гроза разразилась. Да не над нами, а в горах где-то. Гром, молния, шум далекий, а у нас — ни дождинки.

Утром встаем — всё гремит, тучи клубятся над горами. А над нами — чистое небо.

— Я — скорей аппарат под мышку и без всякого чая — в степь.

Дело в том, что в норке у емуранок народились малыши и стали уже носы на свет выставлять. Малыши, известно, не так сторожки, как взрослый зверек. И я рассчитывал сегодня непременно хоть два — три удачных снимка сделать с них.

На берегу Абакан-реки чернела в седле хакаска. Увидев меня, она вынула трубку изо рта и что-то мне закричала. Но мне было не до нее. Я отмахнулся рукой и побежал от реки к одному местечку в степи, где еще вчерашний день наметил себе норку с емуранчиками. Я очень спешил, потому что в горах всё еще гремел гром и я боялся, что тучи надвинутся к нам, польет дождь, и уж тогда, конечно, нечего и думать снимать.

Емуранка-мамаша стояла столбиком у норки. Когда я подошел, она резко свистнула и провалилась под землю.

Я установил аппарат в полутора метрах от норки.

И вот, наконец-то, мне повезло: через несколько минут из норки высунулась словно бы мышка. Черный глазок, черное ушко.

Я — щелк!

Зверюшка мгновенно исчезла в темной норке. Но было поздно: моментальный снимок был готов.

Не прошло и пяти минут, как снова из норки показалась тупенькая мордочка и сейчас же за ней другая, такая же. Братишки застыли, глядя на меня, как птицы, одним глазом. Ждали, когда я уйду, чтобы выскочить из норки.

Чик! — и оба они попали ко мне на пластинку.

В это время я услышал позади себя какой-то странный шелест, шипение какое-то и тревожные свистки емуранок. Оглянулся… и чуть было не опрокинул аппарат на землю.

По степи прямо на меня широким ровным потоком шла вода.

Быстро и бесшумно она разливалась вправо и влево.

Я даже не успел сообразить, откуда вдруг взялась тут вода. Я подхватил аппарат и побежал вправо, к дому.

Поток быстро настиг меня, и через минуту я бежал уже, как по мелкому морю, по колено в воде. Со всех сторон вокруг меня выскакивали из воды емуранки. Завидев меня с писком кидались назад, в норки; я видел темные отверстия их норок сквозь совершенно прозрачную воду. И емуранки сейчас же снова выскакивали из затопленных норок.

Вокруг меня барахтались в воде мыши, что-то черное проплыло мимо, фыркая. Кажется, это был крот.

Как я потом жалел, что не заснял эту замечательную картину! Но в те минуты мне было не до того.

Вода прибывала с изумительной быстротой. Уже вся долина Абакан-реки — долина в три километра шириной — была под водой. Это был настоящий потоп. И я не знал, остановится ли, наконец, вода, или мне суждено так и погибнуть в ней.

К счастью, до избы было недалеко. Ван Ваныч и Марьюшка стояли на крыльце. Марьюшка ахала, всплескивала руками и жалобно причитала. Вода доходила мне уже до пояса.

Когда я вошел в избу, первое, что я увидел, была хакаска-председательница. Она сидела на лавке, ее лицо было так же неподвижно, как всегда, и, как всегда, сна одной рукой придерживала трубку, спокойно глядела узкими прищуренными глазами — и молчала.

— Вода схлынет через несколько часов, — сказал Ван Ваныч. — Но во всей долине Абакан-реки не останется ни одной емуранки, ни одного вредителя-грызуна, даже мыши. Я сдаюсь. Вот эта гражданка, — Ван Ваныч указал на хакаску, — оставила нас обоих с носом. Ясно.

Я перевел глаза на нее.

Всё та же неподвижность. Легкий дымок из трубки. Прищуренные бесстрастные глаза.

— Но откуда она могла знать… — начал я. Ван Ваныч меня перебил:

— Ясно: она знала, что уровень воды в Абакан-реке разом поднимется на несколько метров, когда в горах выпадет большой дождь. Она приготовилась к этому дню: прорыла берег настолько, чтобы большая вода хлынула в степь. Серьезными бедствиями человеческому населению мелкое наводнение не грозит, не грозит и скоту. Но грызуны потонут. И уж вода не пропустит ни одной норки, как мы с вами могли бы пропустить. Сознайтесь же и вы, что побеждены и что вам стыдно за ваш кустарный проект!

Я опустил глаза и в самом деле почувствовал, что мне стыдно.

Когда вода схлынула, мы вышли в степь. Там по всей земле валялись мертвые емуранки — лапки кверху. Нам осталось только закапывать их, и дело с концом.


1936 г.

ТАЙНА НОЧНОГО ЛЕСА (рассказ юнната)

Здорово мне хотелось добыть белую куропатку. В наших местах это редкая дичь. Подпускают куропатки близко, да всегда так неожиданно, с лаем срываются, что каждый раз вздрогнешь, и пока сообразишь, что да как, они уже далеко. Ну и смажешь, конечно.

А вот Кузя-пастушонок нет-нет, да и принесет из лесу, где лошадей пасет, две — три штуки. И ружье-то у него — бердана какая-то допотопная, вся в дырьях, на двадцать шагов с подбегом бьет. А вот поди ж ты! Умеет добыть.

Всё-таки я у него выпытал, как это он ухитряется.

Оказывается, он их ночью бьет. Разведет на мшарнике костер и спрячется рядом в кусты. И белые куропатки целым выводком приходят к костру. Тут уж, конечно, не штука в них, в пеших-то, попасть в десяти шагах.

Мне тут расхотелось добывать: другое совсем в голову пришло. Я же ведь не просто охотник, а естествоиспытатель. Орнитолог — специалист по птицам.

Почему это, думаю, другие лесные куры — глухарь, рябчик — никогда к костру не летят, а куропатка идет? Зачем?

Что насекомых влечет к себе свет в ночи, всем известно. Я сам ловил бабочек на велосипедный фонарь. Они летят прямо на огонь, и если бы не стекло, тут им и крышка: сожглись бы. Но ведь на то они и насекомые — животные безмозглые.

А куропатки что будут делать, когда подойдут к костру? Неужто, зачарованные пламенем, тоже кинутся в него, погибнут, как бабочки?

Не может быть! Скорее, пустятся в пляс вокруг костра, как настоящие огнепоклонники или как наши юннаты, когда выберутся в лес и в первый раз после города запалят костер.

Или, может быть, куропатки подойдут к костру и чинно рассядутся вокруг него всем семейством? И папаша с мамашей будут объяснять деткам на своем удивительном курино-собачьем языке, на каком не говорят никакие другие птицы:

— Ко-ко-ко, — дескать, — это, детушки, огонь! К нему не подходите, гав! гав! гав! Обожжет!

Или, может быть, совсем не красота пламени на них действует, а просто они приходят погреться у костра?

Ведь кто его знает, какие неожиданные тайны можно подсмотреть ночью в лесу у костра! То есть, не сидя у костра, а вот как Кузя: со стороны.

В том-то и дело, что охотник, когда разложит огонь, сам около него сидит — на свету. Всем лесным глазам его видно, а он — как слепой: ничего не знает, что вокруг него в темноте делается.

И я решил во что бы то ни стало узнать: чем таким это привлекает куропаток огонь? С помощью Кузи, конечно.

Мы пошли в лес с вечера. И сразу нам повезло.

Встретили колхозников на моховом болоте. Они шли с большими корзинами клюквы за спиной. Не успели дойти до нас, вдруг у них из-под ног с лаем вырвался старый куропач, а за ним и весь его выводок.

Кузя хотел даже на счастье пальнуть в стадо, да я удержал его.

— Брось ты! Что ты, не понимаешь: распугаем сейчас, — они ночью не придут. Пока не подсмотрим, чем они у костра занимаются, о ружье забудь. Понятно?

— Тоже мне! — рассердился Кузя. — Командир нашелся!

— Обожди еще, может, они сами в костер бросятся, сами зажарятся. Готовое жаркое получишь. Кузя сразу повеселел.

— А и правда! Чего заряд даром тратить? Теперь мы знали, что выводок здесь есть. И, конечно, приметили, куда он переместился. В угол болота перелетел. Там, на опушке леса, мы и собрали груду сушья и смолья.

Поужинали всухомятку.

Наконец наступила ночь. Черная, прохладная, настоящая августовская ночь с Млечным Путем и падающими звездами — всё как полагается.

Мы разожгли костер и засели в кустах, шагах в пяти друг от друга. Кузя левее, я правее.

Сушняк пылает ярко; поблизости каждая кочечка, каждая мшинка на ней видна. Но я нарочно отвернулся, стал смотреть на лес позади: какой он при огне? Ведь сразу куропатки не придут же. Кузя говорил — другой раз часами ждет.

Вдруг слышу сзади тихонько так:

— Эрр-рэк-кэк, ор! Го-кок-ко!.. Гау!

Быстро оборачиваюсь: идут! Куропатки!

Гуськом идут. Одна, другая, третья…

Не успел сосчитать — ббах! — слева.

Дернул-таки Кузя из своей берданы! Не выдержал!

Одна куропатка упала. Остальные, конечно, сорвались и с треском и лаем в один миг исчезли в темноте.

— Спятил! — кричу на Кузьку. — Котлету из тебя сделаю!

Только сучья по лесу затрещали: удрал Кузя.

Не гнаться же за ним в темноте!

Подобрал я убитую куропатку и тут же решил, что Кузьке ее не отдам: пускай чувствует! Раскидал костер, огонь затоптал. А что больше делать? Второй раз куропатки не придут — не дуры.

Хорошо, что Кузька на другой день не попадался мне на глаза: злой я ходил, ух! Подумать только: теперь уж я, может быть, знал бы такую интересную тайну ночного леса! Первый на всем свете узнал бы ее!

Мысль, зачем приходят куропатки к костру, всё не выходила у меня из головы. Наконец, я решился пойти один на болото — караулить.

Три дня выждал, чтобы куропатки забыли, как Кузя по ним грохнул, и пошел на то же место.

Всё так же сделал, как тогда. Забрался в кусты и жду.

Не очень-то весело одному в лесу черной осенней ночью. Я зарядил ружье разрывной пулей: не от страха, конечно, а мало ли что может случиться? Может, медведь из лесу выйдет. Что же мне, — шапкой от него отбиваться?

Долго я сидел — ждал. Закоченел совсем.

«Пойду, — решил. — Всё равно толку никакого не будет».

Взглянул подальше, где уже свет от костра слабее.

Что там такое?

Чьи-то большие желтые меховые туфли передвигаются между кочками! Крадутся к костру…

А ног не видно.

Я, конечно, нисколько не струсил. Присмотрелся — а это белые куропатки идут! От костра они желтыми кажутся.

Впереди, видно, старый куропач идет, папаша: большой очень, краснобровый. Сзади маленькие поспевают.

Папаша влез на кочку, головку назад повернул и говорит так вполголоса:

— Эрр-рэк-кэк-кэк, вор!

Потом какие-то звуки, вроде слов:

— Ковар-рство, ковар-рство, гау!

Из темноты в ответ ему мяукнуло:

— Ми-у! Ми-у! — очень нежно. Наверно, самочка. И тут из-за кочек выскочило всё семейство, штук пятнадцать. Куропач прыгнул с кочки, пошел к костру, и все за ним гуськом. А он опять:

— Ковар-рство! Ковар-рство! Вор! Я подумал: «Улетят сейчас!» Вдруг — ббах! И нет куропаток…

Что такое? Кто это? Не сразу даже сообразил, что сам же и выстрелил.

И даже одной куропатки мне не досталось, как после Кузиного выстрела. Ведь я пулей саданул и промазал, конечно. Орнитолух…

Так до сих пор и не знаю, что куропатки делают ночью у костра. А как хотелось бы знать!

Может, у кого из вас хватит выдержки подсмотреть? А, ребята?


1940 г.

ЗАЯЦ-ВСЕЗНАЕЦ

Пришли ко мне из соседнего колхоза два охотника. Завернули табачку, поговорили о том, о сем, потом старик и говорит:

— А мы до тебя с делом. Как есть ты человек ученый, каждую животную по имени знаешь, верно, и нам пособить можешь.

— А что такое? — спрашиваю.

Молодой усмехнулся, говорит:

— Сказать стыдно. Заяц нас забижает. Каждый день в колхозном огороде, одной капусты сколько потравил. Здоровый русачина.

— Так застрелите его.

— То-то вот и есть, что не дается никак. Уж мы его и с собаками имали, и самострел ладили — нет на него погибели! Видеть — видим, а взять — вот поди ты: как сквозь землю уходит! Уж девки над нами смеются — срам и срам.

— Искушение!.. — забормотал старик. — Хоть попа с кадилом зови. Намедни шли мы с поля, а он как порскнет из-под ног! Я в его топором, сам поскользнулся да в яму — ух! Весь в грязи вылез, ребята зубы скалят. А он сгинул, как не бывало.

— Чепуха какая! — сказал я. — Заяц как заяц. Чем топором швыряться, вы бы его из ружья ахнули: никуда бы не ушел!

— Пробовали и с ружья, — сказал молодой. — Видали ведь мы зайцев, сами охотники. Уж как хотите, а этот русак не простой. И ловушки знает, и ружье знает, и собаку со своего следу сбить знает. Прямо сказать — заяц-всезнаец. Поди сам спытай, коли не веришь.

— Приходи, сделай милость, — сказал старик. — Может, и повезет тебе счастье. За тем и пришли до тебя.

— Конечно, завтра же буду у вас. Только одно: я убью вашего русака, а вы скажете — не тот.

— Не-е, — протянул молодой и поглядел на старика, — этому не бывать. Скажи-ка им, дядя.

— Что еще? — удивился я.

— А то… — начал старик и запнулся. — Того… Ты, может, за глупых нас посчитаешь. Да уж всё одно: придешь, своими глазами увидишь. У того русака на спине деревянная ручка приделана.

Я чуть не прыснул со смеху.

— Ну, дядя, хватил! Уж если ручка приделана, так остается, как говорится, выкрасить да выбросить вашего русака, и дело с концом.

Старик ничего не сказал, даже не улыбнулся. Молодой осклабился и проговорил как бы с извинением:

— Самим не верко, да вот приходи давай, поглядишь. Может, по-вашему, по-ученому, оно и просто объяснить.

Завернули еще по цигарке, простились и ушли.

Задумался я. Вижу, дело серьезное, и взяться за него надо немедленно. И не в том беда, что заяц немножко капусты колхозной попортит, а в том, что вокруг него тайна: «ручка» какая-то на спине и эта непонятная способность уходить от ружей, собак и ловушек. Где темная тайна, там быстро растут шепотки да слухи и вырастают глупые суеверия. В памяти деревни пробуждается старый мир, леса и болота, населенные животными-оборотнями, лешие, водяные и всякая нежить. И вон уж — про попа с кадилом поминал старик.

Я решил зайца этого во что бы то ни стало добыть и все его тайны распутать от начала до конца.

Принялся за дело утром на следующий день. Крикнул свою охотничью собаку, взял ружье и отправился в соседний колхоз.

Молодой охотник повел меня на огород невдалеке от деревни, куда, по его словам, каждую ночь приходит таинственный русак. Показал мне дыру в частом осеке[37] и настороженный здесь лук-самострел. Ловушка была так налажена, что и крыса не могла бы проскочить в огород: стрела бы непременно ее поразила. Дыра в осеке перетянута крест-накрест совершенно незаметным даже вблизи конским волосом. Стоит коснуться волоска — самострел разрядится, и стрела полетит прямо в дыру.

Я и стрелу осмотрел: длинное древко и на конце трехзубая железная острога, какой бьют крупную рыбу с лодки, только маленькая.

— Сам в кузнице делал, — сказал охотник с гордостью. — Глянь, зубья-то какие: уж не сорвется.

На железных зубьях были большие зазубрины, язычки, как на рыболовном крючке. Я спросил:

— Попадался кто-нибудь в эту ловушку?

— Как не попадаться! Четверых зайчат да двух матерых русаков взял за лето. А весной — тогда еще всезнаец-то заяц не приходил — я иду раз утром, гляжу: тетива спущена, а никого нет. И стрелы нет. Так ее и не нашел, пришлось новую сделать.

Пока мы стояли, разговаривали, моя собака тут же у самострела подхватила след, затявкала и пошла скакать через гряды картофеля. Я скинул ружье с плеча, приготовился стрелять.

— Пошел, пошел! — закричал охотник. — Вон стегает!

Здоровый русачина дул через грядки, и я различил на рыжей его спине белую деревяшку величиной с обыкновенную дверную ручку.

До зайца было шагов шестьдесят, ни секунды нельзя было медлить. Я выстрелил как раз в тот момент, когда русачина широким прыжком легко, как кузнечик, поднялся на воздух — перемахнуть осек.

То ли я промазал с непривычки стрелять «в лёт» по зайцам, то ли еще что, только дробь моя никакого вреда русаку не причинила. Он с невероятной быстротой понесся по полю, а вслед за ним перескочила осек и помчалась собака.

— Видел? — коротко спросил молодой охотник.

— Ничего не доказывает. Собака завернет его, а я возьму дробь покрупней.

— Идемте, — согласился охотник. — Только наперед скажу: уйдет он и от собаки.

— Посмотрим.

К большой моей досаде, охотник оказался прав. Мы видели, как заяц, далеко опередив собаку, пересек поле и направился прямо к железнодорожному валу. Как раз в это время с грохотом и лязгом мчался по насыпи скорый пассажирский. Заяц исчез в кустах под насыпью, и вагоны прогрохотали у него над головой.

— И машину знает, — сказал охотник. — Не боится ее ни вот столько. Говорю: заяц-всезнаец. А теперь нам его сегодня больше не видать. Он как дойдет до тех кустов так здесь и сгинет.

И опять парень оказался прав.

Напрасно с лаем носилась моя собака по кустам, напрасно я прыгал с кочки на кочку в этом болотистом кустарнике. Заяц исчез.

— Каждый раз вот эдак сквозь землю уходит, и всё на этом месте, — говорил молодой охотник.

Целый день я отыскивал зайца. К ночи вернулся домой усталый и, надо правду сказать, сильно обескураженный. Орешек оказался крепче, чем я рассчитывал.

Скоро проклятый русак изменил всю мою жизнь. Я забросил работу, вставал с восходом и уже хорошо знакомой дорогой отправлялся на колхозный огород. Почти каждый день я заставал там зайца-всезнайца но выстрелить по нему мне больше ни разу не удалось.

И каждый раз я терял его из виду в кустах у полотна железной дороги.

В колхозе уже посмеивались надо мной:

— Что, паря, заяц-то, выходит, умней тебя?

И когда я, наконец, явился без ружья и без собаки, старик-охотник презрительно улыбнулся и как бы про себя сказал:

— Видать, нечистая-то сила шибче твоей учености. Я промолчал: у меня был свой план.

На холме за полотном железной дороги стояла дозорная вышка. Я попросил молодого охотника через полчаса прийти с его собаками в огород, а сам прямо отправился к этой вышке и залез на самый верх. Как только я заметил, что охотник приближается к огороду, я поднял бинокль — и уж не отнимал его от глаз, пока первая тайна зайца-всезнайца не была разгадана.

Я видел, как на ладошке: русак перемахнул осек, пересек поле и скрылся в кустах у железнодорожной насыпи. Я стал водить биноклем по рельсам в одну и в другую сторону: у меня была догадка, что заяц, может быть, взбегает на насыпь и удирает по ней.

По рельсам проходил длинный товарный поезд, но русака ни впереди, ни позади него не было.

Кусты были по правую сторону полотна. Я посмотрел на поле с левой стороны полотна и вдруг увидел там как из-под земли выскочившего зайца. Это был заяц-всезнаец: в бинокль ясно различил я белую деревянную ручку у него на спине.

Он тихонько приблизился к маленькому островку деревьев — к рощице посреди поля — и скрылся в ней.

Еще минут пять я не отнимал бинокля от глаз: следил, не выйдет ли заяц из рощицы. Он не вышел. Значит, лёжка его была там, в роще.

Не слезая с вышки, я окликнул охотника. Он поднялся на вал.

Я крикнул ему:

— Возьмите собак и ступайте вон в ту рощицу. Ружье приготовьте: заяц там.

А сам опять приложил бинокль к глазам.

Добрые гончаки живо прихватили след, залились и полным ходом помчались к рощице. Я боялся только, что охотник не сумеет занять настоящего лаза, чтобы застрелить русака, когда тот выскочит из рощи.

Случилось другое.

Охотник занял хорошую позицию в поле за кусточком. Собаки с лаем дали несколько кругов по роще и вдруг выскочили в поле.

А заяц так и не показался.

После тщетных розысков охотника, самолично обшарившего всю рощу, мне стало ясно, что тут мы наткнулись уже на вторую тайну зайца-всезнайца. Я ведь знал наверно, что он сидит в этой рощице: кругом было чистое, ровное поле, и я бы непременно увидел зайца, если б он выскочил.

Я слез с вышки. И в этот день мне удалось разгадать только первую тайну зайца-всезнайца: как он сбивает собак со следа в кустах у насыпи.

Неожиданно правы оказались именно охотники-колхозники: русак здесь действительно сквозь землю проходил.

В железнодорожной насыпи была труба, какие прокладывают, чтобы, пропустить ручеек, размывающий вал. Местность была болотистая. В кустарнике у насыпи скапливалась вода, а прежде, вероятно, когда строили дорогу, тут и ручеек бежал. Заложили трубу. С тех пор низкое место под насыпью заросло кустами, вход в трубу стал незаметен.

Русак знал его и свободно проходил сквозь трубу. Собаки тут пролезть не могли. А он неожиданно появлялся в поле.

Я попросил молодого охотника никому не говорить про мое открытие, пока я не добуду зайца, ведь вместо одной загадки передо мной встала другая. Я ума не мог приложить, — куда он девался из рощи? Не на воздух же поднялся!

Взять зайца-всезнайца теперь уже было просто: надо было мне только стать с ружьем по ту сторону насыпи у трубы, а охотника попросить шугнуть русака из огорода. И косой, проскочив трубу, дался бы прямо мне в руки.

Но загадка его исчезновения в роще оставалась неразрешенной, и я дал себе слово взять хитрого русачнну только на его лежке. Уж очень интересно было распутать все его хитрости!

Но и эта задача оказалась трудней, чем думалось.

Напрасно ходил я четыре дня подряд с ружьем и собакой, напрасно изучал каждый метр земли в роще. На земле были заячьи следы.

Они кружили и переплетались чуть не под каждым деревом. И каждый раз были свежие следы: собака волновалась и лаяла. Но распутать их не было никакой возможности и нигде не было ни признака лежки.

Лежка русака — это обычно простая ямка, вмятина где-нибудь под кустиком, или под камнем, или под кучей хвороста. Я уж готов был допустить, что этот удивительный русак — заяц-всезнаец — делает себе нору, зарывается в землю, как кролик. Но и норы нигде не было, рощица была без подроста, всё видно в ней, каждый следок на земле и большая черная лужа посредине.

Спрятаться здесь заяц никак не мог. И сколько я ни ходил в рощу, я ни разу его тут не видел.

Тогда я опять взялся за бинокль. Только в этот раз полез не на вышку, а на кудрявую иву, с которой хорошо просматривалась роща.

Ждать пришлось недолго: ведь теперь уже я точно знал, в какие часы заяц-всезнаец закусывает на огороде и когда приходит вздремнуть в рощице.

Скоро я увидел, как он появился из трубы под насыпью. Он спокойно пересек открытое поле и прошел прямо под тем деревом, где я сидел.

Конечно, ему и в голову не пришло посмотреть вверх.

Он даже и не подозревал о моем присутствии, а я разглядел в бинокль чуть не каждый его волосок. И таинственную деревянную ручку у него на спине.

В ту ночь первый раз со дня знакомства с зайцем-всезнайцем выспался я крепко. Утром встал поздно, поработал и только после обеда отправился в соседний колхоз — с одним ружьем, без собаки.

Я пригласил с собой старого охотника, молодого и еще несколько стариков и парней. Я объявил им, что у них на глазах убью всем им известного зайца-всезнайца, которого они принимают за нечистую силу.

Мой уверенный тон сбил с толку насмешников. Перешептываясь между собой, они двинулись за мной.

Всё шло как по писаному.

Гончаки молодого охотника подняли зайца с огорода.

Заяц перемахнул осек, пересек поле и пропал в кустах. Собаки потеряли его след и вернулись к хозяевам.

Я повел колхозников к насыпи и показал им трубу. Все ахнули, а старик-охотник пробормотал что-то насчет того, что ни один заяц в трубу не полезет, не кошка-де.

За полотном железной дороги собаки опять взяли след. Они обегали всю рощу и опять, смущенно поджав хвосты, вышли в поле.

Старик-охотник презрительно посмотрел на меня и хмыкнул.

Молодой, наоборот, глядел на меня с доверчивым ожиданием. Я просил его взять собак на сворку, сказал, что больше они нам не понадобятся. Он охотно повиновался.

Я привел компанию в середину рощицы, к большой чертой луже, и снял ружье с плеча. Я сказал:

— Ваш заяц-всезнаец хитер, как лисица. Он нашел себе удивительно безопасное местечко для лежки. Вы стойте в двадцати шагах от него. Можете разговаривать, шуметь, — заяц не выскочит и не побежит. Он уверен, что ни человек, ни собака не найдет его в этом убежище.

Кто-то из колхозников недоверчиво спросил:

— Что ж, по-твоему, в эту лужу, что ли, он нырнул?

— Нырнуть не нырнул, а след свой в ней потопил.

— Полно морочить нас! — сердито вдруг заговорил старик-охотник. — Поди, не на дереве сидит, — он показал на дряхлую пузатую приземистую иву посреди лужи. — Не птичка, поди, чтобы по ветвям порхать. Ты, парень…

Я прервал его.

— Как раз на этом-то дереве он и сидит. Смотрите. Я поднял двустволку, прицелился в иву на метр от воды — и выстрелил.

В ту же минуту сбоку из дерева с плеском стеганул в воду русачина с белой палочкой на спине.

Все были так удивлены неожиданным появлением зайца из дерева, что молча стояли с разинутыми ртами. Никто даже и не подумал выстрелить.

— Разглядели? — спросил я. — Айда за мной! Я вошел в лужу, и все пошлепали за мной.

Сбоку от того места, где мы только что стояли, в толстом стволе дряхлой ивы зияла большая дыра — дупло над самой водой. В нем на трухе была вмятина. Там были ясно видны волоски заячьей шерсти.

— Скажи ты… Лежка! — ахнул молодой охотник. Старик только сплюнул и зашлепал назад по луже.

Но вдруг он остановился, повернулся к нам и насмешливо проговорил:

— А ручку-то кто ему на спину приделал? Сам себе, что ли?

Но у меня и на этот вопрос был готов ответ. Когда я сидел на дереве и заяц-всезнаец проходил подо мной, я хорошо разглядел в бинокль эту «ручку».

— Сам, — сказал я, — конечно сам, при ближайшем участии вот этого молодого человека, — и я указал на молодого охотника. — Узнал?

— Моей работы! — рассмеялся молодой охотник. — Сам в кузнице ковал. Уж назад не выйдет!

«Ручка» на спине зайца — это был обломок стрелы самострела, установленного молодым охотником в дыре осека на огороде.

Здоровый русачина унес стрелу на себе, обломал ее где-то, а кусок древка с железным трезубцем, застрявшим в теле, так и носит у себя на спине.


1935 г.

ЛЯЧИЙ УМ (рассказ чучельщика)

На отдыхе у костра зашла между охотниками речь о том, какая из птиц всех умней. Решено было — дикие гуси. У них и в полете свой строй, и на отдыхе они караульных выставляют, — поди подтаись к ним.

Старик Панферыч в толках охотников участия не принимал, а когда все согласились на гусях, рассказал вот что:

— Довелось мне прожить два года на великой реке Оби под городом Березовом. Там диких гусей и казарок зовут ляками. Нигде такого пролета их не видал. Весной и осенью валом валит ляк. Тут и серый гусь, и гуменник, казара белолобая большая и малая белолобая — пискулька, и красавица расписная краснозобая казара — чеквой, по-тамошнему. Этот самый веселый гусек: летят — без умолку между собой калякают — ляк-ляк-ляк-ляк-ляк! А сядут, — сейчас в драку.

В верховьях Оби на гусей уж не охота: там промысел их.

Задумал промышлять и я. На реке, на острову вырыл себе яму для засидки. Над ней козырек сделал, засыпал всё песком для маскировки. Бойница над самой землей — что твой дзот!

Манщиков шагов на двадцать впереди выставил: чучела гусиные. Как я есть препаратор, чучельщик, то сам их и делал. Первоклассные у меня чучела, и в разных позах: один гусь травку щиплет, другой голову поднял, третий шею вытянул, клюв раскрыл — шипит будто, ущипнуть кого-то хочет. Перо к перу аккуратно на всех лежит, гладенько.

Ляки ведь птица хорошо грамотная: чуть что не так, одно какое перышко не в порядке, — нипочем чучелу не поверит. Всех манщиков носами к ветру ставишь, чтобы перо на них, не дай бог, не заершилось.

Всё у себя по всей строгости организовал, по всем правилам, как полагается. И с ночи засел в засаду.

Чуть рассветать стало, слышу — ляк-ляк-ляк-ляк-ляк!.. — потянули. Спервоначалу высоко где-то летели, чуть до земли голоса их доносились.

У меня и вабик с собой — дудочка такая короткая. Поманю, поманю их гусиным голосом, — да нет, не снижаются! Тянут себе в поднебесье караван за караваном.

А как хорошенько развиднялось, так и стали к моим манщикам подваливать, — знай не зевай! Рядом садятся, — гляди только, не ошибись, которое чучело, который живой ляк.

Я по ним бью проворно, время не теряю. Гусь — он ведь птица веская, он на подъем тяжел. Пока стадечко на крыло станет, я из второй, из запасной двустволки еще два выстрела дать успею.

Густо валит ляк: пока ружье перезаряжаешь, — уж новое стадо приземляется.

Раз я замешкался с ружьями: гильзу в дуле заело. Глядь, — а стадечко чеквоев уж тут как тут. Рассыпались по берегу.

Гляжу — один красавец шею к земле да как зашипит на чучелу! Так в бой и лезет, несмотря что у меня серый гусак был чуть не вдвое больше ростом этого задиры.

Гляжу — подскочил да тюк серого клювом в бок! Так дал, что чучело мое повалилось на песок кверх ногами.

А чеквой весь расщеперился, перья дыбом — и пошел, и пошел, вокруг него гоголем! Еще бы: вон какого дядю сшиб! И опять шею к земле и шипит: «Вставай, дескать, еще получишь!»

Чучело, само собой, лежит себе, не шелохнется. Это было то чучело, которое с вытянутой шеей. Лежит в самом, сказать, неправдоподобном положении, на спине, как ни одна птица никогда не ляжет.

А этот чудак его обхаживает, — никак не сообразит, что перед ним чучело! — всё его на бой вызывает.

Вот и толкуй про гусей, что умная птица. Какой уж тут ум, когда чучелу от живой птицы отличить не умеет!

— Тугодумы они, птицы-то, — зашумели охотники. — Взять хоть тетеревей. Тоже ведь осенью ладно к чучелам подваливают. Ну, с издали они, понятно, видят на голой березе подобия косачей да тетерек, — к ним и летят, доверяют. А рассядутся кругом по веткам, — сидят и глядят: будто так, будто и не так? Будто это тетерева, а будто и не тетерева — кто их знает? А пока думают, тут мы…

— Ничего они не думают! — сердито прервал Панферыч. — Сидят себе и лупят глаза на чучела, только и всего. Кабы думали, так враз бы улетели. Вот и этот чудак — чеквой-то мой — ходил, ходил вокруг поваленного чучела, — видит, тот не встает, сигнала ему к драке не подает, — он и завял. Отошел в сторонку, — перья у него на спине улеглись, — и давай травку щипать у себя под ногами как ни в чем не бывало.

Выходит, значит, пока стояло чучело в позе: на двух ногах и шея к земле опущена — «к драке готов!» — так было оно врагом, живым гусаком. А лежит это же самое чучело кверх томаршками, не шевелится, — как будто оно никогда и птицей не было.

— Получается… — сказал один из охотников, задумчиво вороша длинной веткой уголья в костре. — Получается, вовсе не могут соображать птичьи мозги.

— Ну, это как сказать! — еще сердитее отозвался старик Панферыч. — Не надо только с них человечьего ума спрашивать.

Да вот послушайте, что дальше было со мной на той же охоте.

Весенним тем утром валом валит ляк, чеквой да пискулька, — я только ружья успевал перезаряжать, палил да палил. Чучело, которое тот чеквой уронил, пришлось, конечно, опять на ноги поставить. Следы свои на песке я, само собой, веточкой хорошенько замел. И только залез в свой дзот, — сейчас опять стадо подвалило.

Я и по этому четыре выстрела дал, и еще по одному два раза стрелил — больше не поспел. А дальше стоп! — как отрезало.

Летит надо мною стадо за стадом. Я их ваблю, приманиваю на голос-то. Начинают снижаться. Вот, думаю пошли на посадку — сейчас тут будут… А они — ляк-ляк-ляк! — и давай опять высоту набирать.

Ясно: приметили что-то подозрительное. А что? — вот пойми их!

Вылез я из своего прикрытия. Каждое чучело осмотрел. Ни в одном никакого изъяна.

Следы засыпал свои, опять в дзот залез. Ваблю, ваблю, — нет, не верят моим манщикам ляки, так и шарахаются от них! А может, и не в манщиках тут дело? Не должно бы…

Пришлось охоту кончить. Собрал я свои чучела, взял ружья — да в лодку. Прибыл в Березов на пристань.

Сижу, других охотников дожидаюсь: на реке вовсю еще шла пальба по лякам.

Наконец подъезжает знакомый промысловик. Спрашиваю у него:

— Такие-то и такие дела. Скажи на милость, отчего такое у меня охота не задалась? Ведь валили же спервоначалу ляки к моим манщикам. Чего вдруг бросили?

Старый промысловик все мои чучела осмотрел, подумал малость. Потом расспросил подробно, как у меня засидка сделана, хороша ли маскировка, да где бойница проделана, да много ли раз стрелял… Потом еще подумал. И говорит:

— Не поленись, друг, поезжай назад на свой остров. Зорко приглядись, — нет ли там чего на песке, что бы ляков отвадить могло?

Я поехал на следующее утро. Может, думаю, на самом деле что из кармана обронил — незнакомый какой лякам предмет?

Всё хорошо осмотрел — решительно нет ничего подозрительного. Кой-где зеленая травка растет, а то всё чистый песочек. Золотом на солнце блестит, искрится, а от дзота моего, от бойницы — она у меня над самой землей проделана, — серенькая дорожка по песку бежит, чуть серебрится. От пороху это. Порох-то у меня простой, охотницкий. Нагару от него порядком. Вот он и ложился на песок перед бойницей по вылете из стволов.

Ну, я не стал лишне топтаться, дорожку эту засыпать. Манщиков своих расставил, сам в яму залез, да за вабик.

Та же картина, что и вчера: только пойдут ляки на посадку, вожак голос подаст, — всё стадо разом вздымет — и мимо!

«Да неужто, — думаю себе, — эта пороховая дорожка тому причиной? Быть того не может!»

Вылез всё-таки, дорожку засыпал аккуратненько.

И что ты скажешь! Только залез в свой дзот, только за вабик взялся, — той же минутой приземлилось стадечко пискулек, потом чеквоев, потом серых гусей.

Надо же, какой, значит, у ляков глаз дотошный! С какой высоты эту серенькую дорожку примечает!

И сейчас же мозги сработают: откуда, мол, здесь на чистом песочке такая дорожка взялась?

Разобраться, что это порохового нагара след, они, само собой, не могут, — не люди ведь. А всё-таки подозрительно: серебристое на золотом! Не видано такое.

Ляки — они ляки и есть. И ум у них свой — лячий ум. С человечьим умом его равнять не приходится.

Которое, скажем, чучело сделано ладно и поставлено правильно, с тем ляк сейчас в драку: за гуся принял. А опрокинь чучело, дай ему не ту позу, — оно уж для ляка и вовсе не птица.

Или, к примеру, эта дорожка серенькая невиданного блеска. И кончено: сигнал — опасность!

Небось тут лячий ум сработал, где жареным пахнет. Тут они мне на жаркое не попали…


1950 г.

ЛАСКОВОЕ ОЗЕРО САРЫКУЛЬ

Чуть обозначились в степи темные купола стогов, когда мы с Виктором Степановичем подошли к берегу большого озера Сарыкуль.

— Значит, вот восток, — сказал профессор, указывая на оранжевую полоску зари. — Мы на южном берегу озера, идти будем прямо на север. Солнце на восходе с правой руки. Впрочем, я буду следить по компасу, — у меня с собой.

Двустволка в руках. Патронташ полон, и все карманы набиты патронами: стрельба предстоит немалая. Приятно, бодрит осенний холодок.

Кажется, прямо с берега начинаются камыши: воды чуть-чуть. Темно, но в темноте чувствуешь вокруг себя многообразную жизнь. То зашуршит камыш, то всплеснет вода, то с громким кряканьем подымется невидимая утка, и со всех сторон ответят ей встревоженные товарки.

Особенно горячит охотника вот это предрассветное время.

Видишь блеск воды, различаешь темные острова камыша, знаешь, слышишь, что кругом тебя кишит дичь, а стрелять не в кого: за пятнадцать шагов не видно в сумерках птицы.

Ну, отойти подальше от берега, пока темно: глубже в озеро — больше и больше дичи. Главное, риска никакого, смело шагай вперед и вперед. Можешь часами идти от берега: всё будет вода по колено, чуть выше, чуть ниже. Нигде не ухнешь в предательскую яму, нигде не оступится нога, и только разве по собственной неосторожности зачерпнешь теплой водицы в широкие раструбы охотничьих сапог.

Такое уж ласковое озеро Большой Сарыкуль. Как огромная плоская тарелка, врытая в степь. От берега всё камыши, камыши, а посредине плес — десятки километров в длину, десятки километров в ширину — целое море.

И безбурное море: слишком мелко, чтобы самый сильный ветер мог поднять высокую волну. А и вздымет вал — не прогонит его сквозь частые заросли камышей: волна запутается в них, как рыба в сети, разобьется на ручейки, разбежится вся мелкими струйками, затихнет, замрет.

Одним словом, такое море, что, кажется, сам не захочешь — ни за что не утонешь в нем.

Однако что-то уж очень медленно светает. Уж час идем вперед, а всё стрелять нельзя.

— Виктор Степаныч?

— Хоу!

— Давайте постоим, покурим.

— Да, надо подождать.

От вспышки спички еще гуще сумерки. Виктор Степанович рядом попыхивает папироской, видно, как что-то перекладывает из кармана в карман.

«Бульк!»

— Что у вас упало, Виктор Степанович?

— Тсс!.. Слышите, слышите?

Вдали, но с каждым мгновением слышней и слышней: «Конг, гонг, конг!» — налетают дикие гуси — казарки. Папиросы летят в воду.

— Сюда, правей, правей! — Виктор Степанович, с плеском разбрызгивая воду, бежит наперерез невидимой стае.

Нет, высоко пролетели, не углядишь в мутном небе.

— Виктор. Степанович, у вас ведь что-то упало в воду. Надо пошарить тут на дне.

Он подходит. Но вдруг почти из-под ног у него с отчаянным криком захлопала крыльями утка. Вижу два быстрых, длинных огня, слышу два оглушительных выстрела и торжествующий голос профессора:

— Ага, попалась, каналья!

— Подобрали?

— Готово дело!

— Так идите, поищем вашу вещь.

— Шут с ней! Это, наверное, перочинный ножик. Видите, уже стрелять можно. Идемте.

Чудак! Такой всегда спокойный и рассудительный дома, профессор совсем перерождается на охоте. Горячится, как мальчик. Готов всё бросить и десять километров пробежать за одной уткой.

Идем вперед. В самом деле, на близком расстоянии стрелять уже можно. Взвожу курки. Сейчас начнут подниматься утки, и сам не заметишь, как рука вскинет ружье к плечу, глаз поймает на мушку темный силуэт птицы — и смертоносная струя дроби вылетит из ствола. А в ожидании этой минуты волнуешься, всё думаешь, как бы не прозевать взлета, да ловко ли ляжет приклад в плечо, да не забыть бы взять переда, не обзадить по стремительному чиренку. И как ни ждешь, всегда всё-таки неожиданно утка вырывается не спереди, а где-нибудь справа, слева или даже сзади.

И вот — началось. Каждую минуту то тут, то там слышатся взлеты. Утки вырываются из-под ног. Утки стадами носятся над озером. Сколько их тут!

Прохладный туман кутает камыши в сырость и сумерки. Внезапно чуть не вплотную на тебя направляется ошалелый от пальбы табунок быстрокрылых чирят, нырков или грузных крякушек. Рука и глаз без спроса делают свое дело. Стреляешь раньше, чем успеешь сообразить расстояние, быстроту полета. Торопливо подбираешь убитых уток, перезаряжаешь ружье, достреливаешь ныряющего подранка.

Забылось время, не думаешь, куда идешь. Отмечаю только, где Виктор Степанович, в какую сторону подвигается, чтобы не выстрелить туда, не задеть его дробью.

Кругом заросли камыша — как рощи, озеринки чистой воды — как лужайки. От рощи к роще, от лужайки к лужайке — и всюду ждут тебя новые неожиданности.

Притаился в камыше — и жду. Вижу: крутя головой во все стороны, осторожно выплывает из камыша черная птица — кашкалдак. Ростом с утку, на голове лысина, клюв острый.

За ней показывается другая, третья, четвертая.

А над камышами, как бабочка, закидывая крылья высоко над спиной, медленно и бесшумно летит большой коричневый болотный лунь.

Вот он заметил лысую и сразу пошел книзу, стелет над самыми камышами и уже почти не двигает крыльями.

Но и кашкалдак-лысуха заметила его. Со стоном и хныканьем она кидается в спасительные заросли камыша. За ней сейчас же исчезают товарки.

Лунь дал круг над озеринкой и чуть не наткнулся на спокойно стоящую по колено в воде, большую, горбатою серую цаплю.

Цапля только повернула к нему острый, как штык, нос, — и лунь сразу взмыл, пошел выше и как раз в мою сторону. Не по его когтям добыча.

А цапля опять как будто заснула. Длинная шея вопросительным знаком повалена на спину и грудь, клюв снова глядит в воду.

Миг — и быстрей мысли развернулась шея, клюв, как копье, вонзился в воду. Миг — и клюв уже высоко в воздухе, раскрылся, и в нем блеснула и пропала серебристая рыбка.

Лунь налетел на меня совсем близко. Рука и глаз помимо сознания делают выстрел.

И цапля тяжело поднимается над камышами. Летит, вытянув назад прямые ноги, медленно махая точно из тряпок сшитыми, смешными крыльями.

Рука и глаз.

Я не хотел стрелять цаплю: зачем она мне? Но рука и глаз сделали свое дело: вот она лежит на воде, распластав широкие круглые крылья и грозно направив штык-клюв в мою сторону.

Что-то уж очень я разгорячился с этой сумасшедшей пальбой по уткам. Довольно мне дичи, всё равно больше и не унесешь. Надо в себя прийти. Вон и профессор бахает и бахает, тоже вошел в раж.

— Хоу, Виктор Степанович!

— Здесь.

— Пора шабашить. Давайте закусим.

— Можно.

Он подходит, весь всклокоченный, без шапки.

— А шапка-то где?

— Шапка? Хм… наверное, я ее куда-нибудь в карман… Да нет, нету… А я и не заметил.

Что шапка, когда в сумке добрый десяток уток и карманы еще полны патронов!

Профессор весело смеется над своей потерей.

Теперь хорошо бы присесть, дать отдых усталым ногам, сбросить с плеч тяжелые сумки с добычей. Но мы по колено в воде, и на озере нет островов.

— Кончать надо охоту, — беспомощно озираясь, говорит Виктор Степанович. — Где у нас солнце-то?

Странное дело: солнца на небе не оказалось. Только тут мы припомнили, что всё утро оно и не показывалось. Светлая полоска зари давно исчезла, и всё небо было освещено, как толстый матовый колпак, где-то внутри себя утаивший невидимый источник света.

Это не были облака. Какая-то мутная мгла покрывала весь небесный свод: то ли его застлал туман, поднявшийся от воды, то ли где-то далеко, может быть в Уральских горах, горели леса. Невозможно было определить, в какой стороне неба находилось солнце.

— Надо по компасу, — слегка встревоженным голосом говорит Виктор Степанович.

Он принимается шарить по карманам. Карманов в профессорском пиджаке немало, и поиски заняли минут пять.

Потом профессор во второй раз тщательно обыскал себя.

Потом я держал перед ним свою шапку, и он складывал в нее по очереди каждую вынутую из кармана вещь.

В карманах профессора нашлось что угодно, начиная от часов, перочинного ножа, карандашей и кончая неизвестно как попавшим сюда крошечным кукольным башмачком, баночкой с клеем, камешками, ракушками, птичьими перьями.

Но компаса там не оказалось.

Профессор оторопело уставился на меня.

— Бульк! — сказал я и показал на воду. — Помните, еще в темноте?

— Хм… Возможно. А я думал, это перочинный ножик. Он еще раз безнадежно огляделся и вдруг внимательно посмотрел на меня.

— Скажите, вам ничего не припомнилось?

— Бухгалтер, — ответил я.

Коротенькую, но очень сильную историю про бухгалтера рассказывали нам в Еманжелинке, на берегу ласкового озера Сарыкуль.

В свободное время бухгалтер любил пройтись по озеру — пострелять уток.

Раз, после выходного дня, он не явился на работу. Его не оказалось и дома.

Видели, как он прошел вчера с ружьем в сторону озера.

Через две недели на него случайно наткнулись рыбаки. Они заметили белую бумажку, привязанную к камышам. Вокруг плавали наполовину разложившиеся утки. Под ними, на дне, чуть прикрытый мелкой водой, лежал мертвый человек с ружьем.

На бумажке аккуратным бухгалтерским почерком было нацарапано:

«Блуждаю восемь дней. Пробовал и на юг и на север — везде только камыши. Ел сырых уток. Патроны все вышли. Я очень устал. Больше не могу».

— Везде только камыши, — тихо, задумчиво произнес Виктор Степанович, — и вода.

Вода ласково лижет черную кожу сапог. В воде весело всплескивают рыбки. Вода блестит среди желтых камышей, куда ни взглянешь.

Если бы мы были в лесу! Там по замшенным с одной стороны деревьям, по муравейникам, по птичьим гнездам так привычно и просто находить север и юг.

— Надо идти, — говорю я. — Если не ошибаюсь, мы пришли вот с этой стороны.

— А если ошибаетесь, — спокойно возражает профессор, — то с нами будет то же, что с уставшим бухгалтером. Постоим и подумаем.

Что думать? Часов пять — шесть мы шагали от берега. Берег далеко. Если даже мы сразу пойдем правильно, мы только затемно будем дома.

Или, правда, стоять на месте? Может быть, хоть под вечер выглянет солнце. Ночью небо может очиститься, высыплют звезды. В хвосте созвездия Малой Медведицы загорится Полярная звезда. А как мы обрадуемся солнцу утром! А питаться можно и сырыми утками.

— Согласен, — говорю я. — Чтобы не зайти еще дальше от дома, будем ждать здесь солнца или звезд.

Профессор не слышит меня. Он стоит и неподвижно смотрит в воду. Сейчас он удивительно похож на маленькую, большеголовую птичку — зимородка. Направив острый клюв вниз, зимородок так же вот глубокомысленно уставится в воду и молчит.

Вдруг встрепенулся.

— Эврика! — говорит профессор, ударяя себя ладонью по лбу. — Нашел! Только это будет ваше дело — спасти нас от смерти. Если бы мы были в горах, то должен был бы вас вывести я. Ископаемые богатства — моя специальность — дали бы мне руководящую нить. Человек должен уметь использовать свою специальность во всех случаях жизни. Во всех затруднениях. Используйте здесь вашу — и мы спасены.

— Интересная лекция, — говорю я довольно грубо. — Откровенно говоря, я охотнее послушал бы ее на сухом берегу, у костерка, за кружкой горячего чаю. Что вы имеете в виду, какая моя специальность?

— Птицы, — просто отвечает профессор.

— Птицы?

Как нам могут помочь птицы? Что он хочет сказать?..

А впрочем… это же так ясно!

— Потрясающая идея! — говорю я весело. — Теперь слушайте мою лекцию. Только на ходу: я поведу вас на юг, прямо к дому.

Я присмотрелся к пролетающим над нами стаям, выбрал направление и пошел вперед. На ходу я с важным видом, профессорским голосом излагал Виктору Степановичу всем известные истины: что осенью многие виды птиц собираются в стаи; что стаи перелетных птиц тянут осенью с мест гнездовий на зимовки — с севера на юг.

Высоко над нами с гоготом пролетали табуны диких гусей, большие стада уток. Раз даже вдали медленно проплыл серый треугольник журавлей. Нам уже не хотелось стрелять птиц, мы благодарными глазами следили за их полетом.

Четыре часа мы без отдыха шлепали по воде. Солнце не показывалось, и нигде не было видно никаких признаков близкого берега.

Последние часа полтора мы с Виктором Степановичем не обменялись ни словом.

Есть в дневном и вечернем полете некоторых птиц разница.

Сокола и вороны, замечал я не раз, почему-то мелко-мелко семенят крыльями на вечерней и утренней заре.

Перелетный сокол сапсан пролетел невдалеке от нас. И я видел, что он летит по-вечернему.

По каким-то своим признакам и Виктор Степанович узнал, что приближается ночь. Он остановился и хмуро сказал:

— Скоро начнет темнеть. Я отказываюсь идти дальше.

— Сил нет?

— Не сил, а веры. Ваши птицы надули. Сейчас скажу, где наша ошибка.

Он раскурил папиросу и продолжал:

— Конечно, общее направление перелета многих птиц — с севера на юг. Но вам отлично известно, что стаи летят не по прямой. Часто делают углы, зигзаги, повороты. И над этим громадным озером они могут лететь по разным направлениям. Так оно и есть на самом деле. Утки, казарки кормятся здесь. Я давно слежу, прямо мы идем или нет. И, по-моему, мы кружим. По-моему, мы теперь дальше от берега, чем были час назад.

Сказать правду, и мне в голову не раз приходила эта страшная мысль. Всё-таки я пробовал защищаться.

— Журавлям нечем кормиться здесь, они ни за что не опустятся в воду. Они идут здесь напроход — прямо с севера на юг.

— А почему до сих пор не видно даже стогов на берегу?

На этот вопрос я не мог ответить. Если бы мы действительно шли прямо на юг, то уже давно должны были очутиться на берегу.

Я с отчаянием посмотрел вокруг.

Вода и камыш, камыш и вода. Табуны уток снуют над камышом по всем направлениям. И еще стайка каких-то птиц, часто-часто махая крыльями, летит прямо на нас. И никак я не пойму, что же это за птицы такие?

Они близко. Я снимаю ружье с плеча. Рука и глаз делают свое дело. Но на этот раз им помогает и разум: я тщательно выцеливаю, рассчитав расстояние до птиц и быстроту их полета.

Смертоносная струйка свинца, с огнем и громом вылетев из ружья, пересекает их полет. Одна из птиц растрепанным комочком падает в воду.

Я поднимаю ее и показываю Виктору Степановичу.

— Это кукша, — говорит профессор. — Зачем вы ее загубили, зверь-человек?

Он прав. Так называется эта рыхлая птичка ростом с дрозда, вся в кофейном и ржавом пере и с хохолком. Но я говорю:

— Нет, дорогой профессор, вы ошибаетесь. Это не кукша, это попугай. И хоть у нас на севере не бывает попугаев, для нас с вами это всё-таки настоящий попугай.

— Вы обалдели от усталости и страха, — не совсем вежливо говорит Виктор Степанович, — у вас мысли путаются.

— Нет, профессор, не путаются. Я вам докажу это, если вы согласитесь еще немножко пройти со мной. Чуть-чуть, — ровно столько, чтобы выслушать маленькую подробность о том, как была открыта Америка Христофором Колумбом.

— Чепуху, вы порете, — сердито бурчит профессор. Но всё же идет за мной.

— Христофор Колумб, — начинаю я новую лекцию, уверенно шагая по воде, — обманул королеву Изабеллу Испанскую. Уверил ее, что он откроет для нее Антилью — легендарную страну, где золота больше, чем грязи. Королева ему поверила. А он сам не знал, куда плывет.

Он завел корабли в неведомую часть океана. Замучил экипаж.

Матросы начали бунтовать. Колумб вышел на палубу, чтобы отдать приказ повернуть назад в Испанию.

Вдруг он увидел стайку птиц, летящих мимо корабля.

Это были попугаи.

Колумб сразу переменил свое решение и велел держать курс по направлению полета стайки.

Через час дозорный крикнул с вышки:

— Земля!

И все увидели берег. Это и была Америка.

— Вполне понятно, — сердито говорит Виктор Степанович. — Попугай — настоящая лесная птица. В океане ей делать нечего. Стая попугаев, занесенная в море, должна была лететь к суше, это всякий знает.

— И наша маленькая лесная ворона — кукша, — говорю я, — совершенно сухопутная птица. В большом озере, в ласковом Сарыкуле, ей делать решительно нечего. Стайка просто пересекала какой-нибудь заливчик. Кукши летели к берегу. В этом вы можете убедиться сами, если внимательно посмотрите вперед, в том направлении, куда летела стайка и куда мы с вами теперь шагаем.

Профессор посмотрел и вдруг полным голосом затянул:

Так слава моряку-у

Колумбу Христофору:

Открыл Америку-у

Как раз, выходит, впору!

Впереди за камышами в быстро надвигающихся сумерках показались темные купола стогов.


1934 г.

РОЗОВОЕ И ОЛИВКОВОЕ

Я пришел домой с прогулки, вынул из кармана коробку с ватой и осторожно открыл ее.

В вате лежало маленькое яичко — такое хрупкое на вид, что я сразу не решился взять его огрубевшими пальцами. Выкатил его из коробки себе на ладонь.

Яичко было прекрасно, как жемчужина, вытянутой, удлиненной, совершенной формы.

Сияющая оливкового цвета живая жемчужина! Цвета свежих ивовых листьев. Без единого пятнышка, без малейших крапинок.

Внутри ее теплилась маленькая жизнь — неведомая, таинственная, еще не готовая родиться на свет. Просвечивала и мерцала сквозь тонкую хрупкую оболочку нежно-нежно розовой теплотой.

Нет красок, чтобы передать на бумаге или полотне живую прелесть сочетания этих цветов. На картине розовое смешивается с оливковым — получится муть, грязь. Здесь розовое и оливковое составляют одно целое, но чудесным образом не сливаются, существуют сами по себе: розовое — чтобы в свой срок превратиться в крылатое, поющее живое существо; оливковое — чтобы исчезнуть, рассыпаться в прах после его рождения.

У меня на ладони покоилось соловьиное яичко.

В моей коллекции уже были соловьиные яйца, но всё шоколадного цвета. Только сегодня мне удалось, наконец, найти под кустом в заросли ив и кудрявых ольх гнездо с оливковыми яйцами.

Их было пять в гнезде. Я взял только одно, чтобы самочка не покинула гнезда и вывела остальных четырех птенцов. А мне достаточно и одного яйца. Осенью я повезу свою коллекцию в город. Горожане редко вспоминают о птицах. Пусть-ка полюбуются на такую красоту.

Так я думаю, бережно держа на ладони оливковое с розовым яичко.

Свободной рукой я достаю из стола заостренные с одного конца стеклянные трубочки. Выбираю самую тонкую из них, придвигаю к себе блюдечко, достаю булавку. Остается только сделать одну маленькую дырочку в яйце и выдуть его, выпустить его жидкое содержимое на блюдечко. Но тогда исчезнет розовое! Одним соловьем станет меньше.

Правда, соловьев много вокруг деревни, где я живу. Как наступили долгие дни и теплые белые ночи, воздух наполнился ивовой белой пушицей, — принялись они щелкать круглые сутки.

Вчера днем ко мне в окно доносился свист соловьев.

— Когда же они спят-то? — удивленно спросил меня Смирька, восьмилетний соседский парнишка.

А вечером, когда в одиночестве меня тоска взяла и я уселся на крылечке — покурить, подумать, как-нибудь разобраться в себе, — как они свистели, как щелкали!

Гляжу, и Смирька ко мне подсаживается: и ему не спится, не знает, куда себя деть.

Ну, пусть сидит, думаю, он не мешает.

Сидим, думаем каждый про свое. И соловьи свое поют.

Вдруг резкий крик дергача резнул слух.

— Грязь-грязь! Грязь-грязь! — тужится, скрипит сквозь туман дергач на сыром лугу.

— Сало! Сало! Пек, пек, пек! — легко, бархатисто выводят в кустах соловьи. — Сало!

— Грязь! Грязь! — орет дергач.

Так они долго, без устали спорят друг с другом, и мы со Смирькой невольно вслушиваемся.

Сперва кажется: все соловьи поют одинаково, и им ужасно мешает скрип дергача. Но стоит только немножко вслушаться, и вот дергач — сам по себе и соловьи — сами по себе. Сразу и вместе они и отдельно. Как розовое и оливковое в яичке.

Соловьиные песни тоже разные. Один поет совсем близко — в лядинке через дорогу от нас — в сыром лиственном леску. Его голос слаб и высок. Некоторые ноты выходят у него резковато; он даже срывается иногда с голоса: совсем еще молод, видно.

Голос другого ниже и сильней, песни дольше. Он уверенно берет трудные низкие ноты и не срывается на верхах. Он дальше: под горкой, за банями. А кажется — тут же в лядинке поет. Хороший музыкант.

Но когда запел третий, — душа всколыхнулась!

Ничего, что он всех дальше от нас — через поле, в зарослях ив и ольх; каждая нотка его песни слышна отчетливо. Его густой, мощный свист легко покрывает натужный скрип дергача. Какой певец!

Его клокочущие трели великолепны. И как смело он переходит от томных, за душу берущих низких нот к дерзкой «лешевой дудке»![38]

Замер на низких и вдруг — фиулит! — вырвал свистом, да с каким росчерком! И замолк.

— Здорово? — в восхищении спрашиваю Смирьку.

— Дивья! — притворно пренебрежительно говорит Смирька. Но и он доволен. И вспоминает из басни: — А верно, что «петь великий мастерище».

Такая уж тут тоска: самому хочется, петь и жить, жить — радоваться!

Очнулся я от дум. На ладони оливковое яичко. Нет, не стану я выдувать его! В нем — птенчик нашего замечательного певца. И кто знает: не заключен ли в этой тонкой скорлупке такой же чудесный дар песен?

Отнесу яичко обратно в гнездо, в заросль.

В заросли крики Смирьки и звонкий визг его сестренки.

И скрипучий, неприятный птичий голос.

Спешу напролом через кусты и хворост. Но я опоздал.

— Гляди, как я в нее! — кричит мне Смирька. — Прямо в лоб шмякнул!

Его сестренка смеется и грязными пальцами размазывает по своему розовому лицу крошечный желток. Знакомое гнездо под кустом выворочено, в нем пусто.

— Смиреха! Смиреха! — говорю я с тоской. — Что ты наделал! Ведь это гнездо того самого соловья, которого мы вчера слышали.

— Не! — весело откликается Смирька. — Это вон какой птюшки, вон скрипит в кусту!

Серая птичка перепрыгивает невдалеке с ветки на ветку, дергает хвостом и скрипит, скрипит…

Откуда бы знать Смирьке, что прославленный соловей — «петь великий мастерище» — в тревоге за свое гнездо стонет неприятным, скрипучим голосом? И что могло помешать ему разорить гнездо этой невзрачной «птюшки», когда кругом все ребята, да и отцы их при случае, походя, разоряют все попавшиеся на глаза птичьи гнезда?

Больше мы со Смирькой не слышали нашего замечательного певца: соловей покинул заросли.

Оливковое яичко я выдул.

Никогда из него не родится крылатое существо с чудесным даром песен.

Розовое перестало существовать, но оливковое не рассыпалось в прах. Об этом позаботился я, поместив его в свою коллекцию.

Теперь я думал: не повезу своей коллекции в город, отдам ее в сельскую школу, в ту самую, куда пойдет этой осенью Смирька со своими товарищами.

Может быть, хоть соловьиные гнезда они перестанут разорять?


1940 г.

ДВОЙНАЯ ВЕСНА

Зимой в Ленинграде моим глазам и ушам работы мало. Но вот замечаю: на крыше подрались воробьи. И сразу удваивается мое внимание ко всему окружающему: ведь первая потасовка воробьев — это первый намек на весну. Вот будут еще и еще сигналы. Каждый новый птичий голос весной — подарок. И какое наслаждение отмечать эти новые голоса, пока они не слились в огромный общий хор — апофеоз природе и солнцу!

Положено и человеку радоваться весне. Но часто при этом думаешь: много ли еще таких радостных встреч предстоит тебе в жизни?

И раз мне пришла в голову лукавая мысль:

«А почему бы не вырвать у жизни хотя бы одну лишнюю весну? Ведь родина моя так велика. Ежегодно в разных концах ее бывает много разных весен.

Съезжу-ка на Кавказ. Конец февраля. Там как раз начинается весна. Южная весна коротка. Успею встретить ее и вернуться. Тут встречу вторую в году — нашу неторопливую северную весну».

Даже краска прилила к лицу, — точно задумал обмануть судьбу.

Как раз у меня и возможность была съездить куда-нибудь — отдохнуть между двумя работами.

Беру билет на поезд до Туапсе и через три дня, проснувшись утром, вижу: весна!

В Туапсе на улицах припекало, кой-где была уже пыль, хотя горы кругом сверкали снегом. В садах громко пинькали лиловогрудые красавцы-зяблики.

Сразу видно, что они только что прибыли сюда: ни одной самочки в их холостяцких стаях. Более сильные, самцы удрали вперед. Самочки прибудут позже.

Еще только первое марта, но я опаздываю. Скорей, скорей, вперед!

И вот прекрасный теплоход «Абхазия» уже развертывает передо мной неторопливо-величественную панораму Кавказского побережья и бесконечный простор моря.

Последняя ниточка, связывающая меня с родным севером, рвется. Я в другой стороне — прекрасной, желанной, но не родной.

На молу сидят, наподобие прусских орлов, подняв и растопырив крылья, большие черные птицы. Невиданные у нас птицы — бакланы. Смешные звери выскакивают из волн и падают назад в море. Таких не увидишь даже в ленинградском и московском зоопарках: дельфины. И даже чайки, бело-розовой стаей провожающие теплоход, — не наши чайки: розовогрудые с красными носами и лапками — морские голубки.

Идет, идет теплоход, винтом отсчитывая время и пространство.

Вот уже Гагры.

Внушительная картина! Огромные горы. В расщелинах — завалы тяжелых мутных туч. На вершине — дикие, засыпанные снегом леса, пихтач — словно настоящая сибирская тайга. А на узкой полоске берега игрушечные красивые домики-ульи и перед ними — пальмы, кипарисы, эвкалипты.

Бесшумно течет вода, течет время.

Сухуми.

Стоит однажды побывать в этом милом городке — и уж будет, непременно будет тянуть побывать в нем еще раз.

Когда-то осенью я был в Сухуми. И, конечно, у меня, как и у всякого, кто здесь хоть немного пожил, остались друзья среди приветливого и гостеприимного местного населения.

Меня потянуло к ним. Я сошел в Сухуми.

Какая же может быть весна, когда не было зимы?

На улицах жарко. Пальто ни к чему.

Съездил в Алексеевское ущелье, побывал в саду ВИРа.[39] Всюду поют черные дрозды. Только вообразить себе эту блестяще-черную с золотым носом птицу в нашем северном лесу на белой березе!

И уже совсем ряженым кажется изумрудно-коричнево-голубой зимородок, сидящий на кусте над горным ручьем.

Каждый день прибывают стаи новых птиц и устраиваются здесь хозяйственно: они уже дома.

Зябличихи тоже тут. Вот-вот мужские и женские стайки распадутся, разобьются на парочки.

И вдруг — неожиданно — снег.

Самый настоящий северный снег. И холод. И вьюга.

Классическое «старожилы не запомнят»! Такой вдруг снег, такой неожиданный здесь холод в марте!

Снег не тает и на другой день. И вот в ресторане «Рица» появляется новое блюдо: жареные вальдшнепы.

И на третий день — снег и вальдшнепы.

Не узнаю города: слоновые ноги пальм стоят прямо в снегу. Отягощенные снегом, никнут к самой земле громадные листья бананов. На ободранных ветвях эвкалиптов — это австралийское дерево, как змея, ежегодно меняет кожу, — на австралийских деревьях сидят мокрые от снега вороны и простуженно каркают.

Ватага ребятишек, вооруженная палками, направляется в гору. Иду за ними.

Нам встречаются охотники, обвешанные вязанками битых вальдшнепов.

Вот поди же! А ведь у нас на севере эта чудесная сумеречная птица с большими трагическими глазами — желанная и. всегда очень немногочисленная добыча охотников. Она улетает от нас с первой порошей. Здесь она живет зимой на склонах гор в буковых и других широколиственных лесах. Ей нужно глубоко в мягкую землю втыкать свой длинный клюв, чтобы нащупать им съедобную живность. Снег для нее — смерть.

Горы засыпал глубокий снег. Вальдшнепы спустились вниз, прямо на улицы. Они истощены, обессилены.

Мальчишки бьют их палками.

Мне удалось спасти только одного вальдшнепа. Он не мог взлететь. Я схватил его руками. Рассматривая его, заметил, что на левой ноге вместо среднего, самого длинного пальца, у него культяпочка. Это тронуло меня.

Принес к себе. Пустил в садик. Тут снег уж почти весь сошел.

Вальдшнеп прожил в садике три дня. Потом — ночью — улетел.

Только сошел снег — и в Сухуми сразу настало лето.

Здешние зяблики уже разбились на пары и свили гнезда. Весна кончилась.

Пора мне назад домой.

В Ленинграде еще бушевала волчья вьюга.

В деревню я выбрался только в конце апреля. Пригласил с собой приятеля-южанина, охотника: в наших лесах весной хороша тяга вальдшнепов, есть чем похвастать.

Попав в родной лес, я почувствовал себя так, будто обежал земной шар с такой быстротой, что встретил самого себя лицом к лицу.

Опять на деревьях пинькали стаи зябликов. Они здесь еще не разбились на пары. Вспыхнув рыжим надхвостьем, поднялся в кустах вальдшнеп. Повторялось всё то, что я видел недавно на другом конце страны.

Я стал у одной опушки, приятель мой — у другой, шагах в двухстах от меня.

Солнце зашло, и птицы примолкли.

Теперь должен протянуть первый вальдшнеп.

Но он не тянул.

«Еще слишком светло, — утешал я себя. — Небо чистое. Сегодня тяга начнется поздно».

Глубокий душевный трепет объемлет душу весной в лесу в эти часы. Нагая дочь севера — белая ночь — гонит сон от глаз. Таинственно оживают в ней белые тела берез, серебристые стволы осин. Сухопарые колючие сосны протягивают к ним свои колючие руки. И таинственно темнеют в глубине неодетого леса дремучие ели. Призрак неутоленной любви поднимается тогда от черной душной земли к мерцающему бледными звездами небу.

Птицы не спят в эти ночи. Молчанием проводив уходящее на покой солнце, они скоро не выдерживают и снова заливаются песнями. Взлетев на тонкие вершины елок, поют наши серенькие дрозды-белобровки и певчие. Цвирикает в кустах черноокая зарянка. И хриплым от страсти голосом неожиданно начинает кричать в ночи только что прилетевшая на родину кукушка.

Напрасно, замолкнув, ждет она ответа на свой призыв: веселого, звонкого хохота самочки. Не прилетели еще кукушки-самки. Они прибудут, когда лес оденется листвой…

Колдуя, чуффыкает, звонко бормочет где-то тетерев-косач.

Среди всех этих чудесных звуков слух мой ищет одного — самого желанного: негромкого, хрипловатого «хорканья» и «цирканья» тянущего вальдшнепа. Переждав с четверть часа после захода солнца, вальдшнепы-самцы поднимаются с земли, беспокойно снуют над лесом. Они разыскивают, высматривают своих самок. Это и называется «тягой».

Я весь напрягся в ожидании первого хорканья. Вспоминалось, как в прошлые вёсны простаивал белые вечера на этом же месте и над головой у меня пролетало десять — пятнадцать красивых долгоносиков, десять — пятнадцать раз вскидывал я к плечу ружье и стрелял, волнуясь, боясь упустить короткий миг возможного попадания.

Но в сердце уже закрадывалась тревога: что-то случилось этой весной. Не будет нынче той обильной тяги. Что-то уж слишком долго она не начинается.

И тут вдруг — как всегда, когда стоишь на тяге, — неожиданно, хотя все мысли заняты ожиданием этого звука, — донеслось откуда-то легкое «ципит, ципит, хорр, хорр!»

Я резко повернулся в ту сторону. И увидел: над опушкой, где стоял мой приятель, на фоне зеленоватой зари, толчками двигаясь в воздухе, неслась птица.

Странным образом она летела — вперед длинным опущенным хвостом. И у нее не было головы.

Мгновенная иллюзия рассеялась: то, что представлялось мне хвостом птицы, был длинный, внимательно опущенный книзу клюв вальдшнепа.

И я увидел, как внезапно вальдшнеп собрался в комочек — уже нельзя было различить, где у него хвост, где голова, — и безжизненно упал вниз.

Тут сразу донесся до меня и звук выстрела.

— Ну, — я вздохнул с облегчением, — один есть! Теперь начнется.

Я радовался, что приятель уж не вернется домой «попом» — без дичи.

Но ничего не «началось». Лес потемнел, в нем слились очертания отдельных деревьев. Прошел час. А вальдшнепы всё не тянули.

Дальше ждать не имело смысла. Я крикнул приятелю. Он подошел.

— Хороша же ваша хваленая тяга, — сказал он сердито. — Один только и протянул. Вот он. На Кавказе зимой я бил их десятками.

Приятель передал мне убитого вальдшнепа.

Разглядывая птицу, я заметил, что на левой ноге у нее вместо среднего, самого длинного пальца, — культяпочка.

Меня как током кольнуло.

Я, конечно, не могу утверждать, что это тот самый вальдшнеп, которому я недавно спас жизнь за тысячи километров отсюда — в Сухуми. Но только я вспомнил, что наши северные, вальдшнепы летят зимовать на Кавказ и смешиваются там с кавказскими.

Я вспомнил сухумских охотников, обвешанных вязанками вальдшнепов.

Быть может, именно из моего северного леса вальдшнепы — эти птицы с большими трагическими глазами, — собравшись в стаю, зимовали в широколиственных бесснежных лесах над городом Сухуми. Возможно. Очень возможно.

И я стал думать: какое огромное у нас слово — «Родина»! Какую часть земного шара она обнимает! И всё же юг и север, восток и запад — одно хозяйство.

Вот птицы: уничтожь стаю их зимой на юге — весной останешься без охоты на севере.


1936 г.

НОЧНОЙ ЗВЕРЬ

Ночную тайну разрушит слово.

А. Блок

Мы возвращались с охоты. Солнце уже зашло, в лесу быстро темнело, но на открытом месте еще можно было стрелять. И когда мы вышли в поле, я спустил Заливая со сворки.

Чем черт не шутит! Зайцы все сейчас в поле, — может быть, успеем взять еще одного по дороге.

И действительно: не успели мы с Василием Алексеевичем пройти и ста шагов, как чутьистая гончая натекла на след, дала голос и погнала.

Мы разошлись занимать места. Василий Алексеевич отошел вправо — к опушке леса, а я взобрался на жальник — небольшой, кругом ровный холмик слева при дороге. Тут был верный лаз: откуда бы заяц ни пошел, ему не миновать этого узкого места между двумя мысками леса.

Поместившись у небольшого кустика, я снял ружье с плеча и осмотрелся.

Небо было чисто, полная луна «щитом краснеющим героя» только еще вставала над лесом. Под ней блестели от росы зеленя. Начало октябрьской ночи было торжественно и прекрасно.

Гон между тем ушел далеко — километра за два в поля, к самой дороге.

Там лаял пес; но где сейчас русак?

В том, что это русак, у меня сомнений не было: беляк не дал бы такого большого круга, он сразу норовит уйти в лес.

Русак сгоряча мог далеко опередить гончую и быть уже поблизости.

Наспех затянувшись еще два раза, я бросил папиросу, придавил ее ногой и передвинул предохранитель ружья на «огонь».

Страстный баритон Заливая взбудоражил деревенских шавок, Они залились визгливым лаем. За ними дряхлым басом забрехал старый колхозный пес Сингал.

Сумерки наполнились неистовым многоголосым лаем. Но ненадолго. Неожиданно Заливай смолк. Не слыша его, замолчали понемногу шавки и Сингал. Наступила полная тишина.

Особенность охоты с гончей та, что здесь человек стоит на месте и, прислушиваясь к голосу собаки, силой своего воображения участвует во всех страстных перипетиях смертной погони одного зверя за другим. Самый момент участия человека в охоте короток и часто неинтересен: если лаз выбран правильно, уходящий от погони зверь наткнется на стрелка почти вплотную, и прекратить навсегда его бег нетрудно.

Заливай смолк — значит, скололся: потерял на бегу след. Делает сейчас круг, чтобы опять схватить чутьем запах, оставленный потными от страха и быстрого бега лапами зайца.

А заяц в это время продолжает бег. Он не доверяет внезапно наступившей тишине. До сих пор преследователь выдавал себя кровожадным лаем. Молчащий теперь, он может внезапно появиться рядом.

Заяц делает широкую дугу по ему лишь одному известному кругу. Внутри этого круга он родился, тут он жирует ночами и дремлет днем, тут он любит, дерется с соперниками, спасается от врагов. Только смерть может заставить его выйти из этого круга.

А может быть и так: далеко опередив гончую, заяц сел. Пошевелил над головой ушами.

Тишина.

Тогда заяц поднялся, пробежал вперед до опушки и дальше в лес. Потом вернулся по своему следу, вдруг скинулся с него широким прыжком в сторону и залег на опушке — головой в поле. Прижался к земле.

Тогда я напрасно жду его сейчас сюда: он дождется, пока гончая опять даст голос и промчится мимо него по его собственному следу в лес. Тут он вскочит и махнет в поля.

Передышка, значит, и мне. Можно не напрягаться.

И сознание мое раздвоилось: дежурная часть мозга оставалась начеку, глаза сторожили, — не мелькнет ли где быстрая качающаяся тень? И в то же время я мог думать о другом и чутко, всей душой отзываться на очарование всё ближе надвигающейся ночи; взбудораженная охотничьей страстью душа была напряжена до звона.

Волшебная картина была у меня перед глазами: мрачно темнел уже весь облетевший лес, а рядом свежо и радостно блестели молодые всходы. Какая сказочная встреча весны с глубокой осенью!

Да и всё кругом, казалось, жило в сказке: все кусты и деревья, и древние — со дна ледникового моря — камни, кой-где угрюмо сутулившиеся в поле. Колдовской свет луны наполнял светлую ночь тайнами, ворожил, тревожил — вызывал призраки.

Я вдруг вспомнил, что стою на жальнике. И одного этого мысленно произнесенного слова было достаточно, чтобы призраки ночи воплотились у меня перед глазами.

Жальник — ведь это от слова «жаль», «жалиться». «От жали не плакать стать», — говорили древние новгородцы, насыпали на буйвищах, над могилами погибших своих воинов, земляные холмы и называли их «жальниками».

И, вглядываясь в лунные сумерки, я уже различал в их переменчивых, неверных тенях воинов в шишаках с мечами, копьями и щитами. Беззвучно совершалась предо мною лютая рукопашная битва, сверкало немое оружие, падали богатыри.

Да, было время… Умели наши предки хоронить своих прославленных воинов.

Но легкое облачко скользнуло по светлому лику луны. И когда сошло, предо мной снова были только веселые зеленя, подо мной — небольшой, кругом ровный холмик.

Я сразу вспомнил про Заливая и подумал: что-то очень уж долго длится перемолчка!

Интересно, что испытывает сейчас русак?

Но сказочная ночь властно требовала необычайного, и мысль моя легко перескочила с русака на меня самого: а вдруг и меня разыскивает по следу какой-нибудь страшный зверь с горящими глазами и выбегающими из кровавой пасти клыками?

Какой-нибудь там вроде ископаемого громадного пещерного медведя.

Будь я мальчиком, я бы, наверно, вздрогнул от такой мысли и мне захотелось бы очень быстро обернуться. Но я только грустно улыбнулся.

За полями зажегся огонек: там собиралась ложиться спать мирная, давно забывшая ночные страхи колхозная деревня.

Самый большой и страшный хищный зверь, на встречу с которым я мог рассчитывать здесь, была лисичка.

Последний маленький медведь-овсяник был убит здесь пять лет тому назад, а о волках уже десятки лет и помину нет.

Даже смешно стало.

Вот стоим мы с Василием Алексеевичем, опытные охотники, напрягаем слух и зрение: ждем на лазу зверя.

А зверь этот — зайчик.

А ведь нам с Василием Алексеевичем вместе-то, пожалуй, сотня лет. Он — известный охотовед, старый зверятник. Да и я на своем веку побывал и в тайге, и в тундре — повидал зверя.

Мы оба изучали зоологию, для нас больше уже не может быть удивительных неожиданностей в этих исследованных, давно обжитых человеком местах. Как далеки мы от дней нашего детства, когда любой лесок за околицей был населен для нас всевозможными чудами: зверями, которых мы не умели назвать, и — на равных с ними правах — лешими, русалками, кикиморами и другой нежитью. Сказка потеряла всю свою силу над нами, потеряла обаяние тайны: каждое животное здесь мы знаем по имени, отчеству, фамилии, а с именем — и всю его жизнь — «биологию».

Я вздрогнул: из лесу слева от меня донесся короткий, глухой и хриплый крик. Так мог бы вскрикнуть древний, вросший в землю и весь покрытый мхом камень, если бы вдруг обрел голос. И вместе с тем я не сомневался, что это крик зверя. Только вот этого зверя я не мог назвать по имени.

Я с любопытством вслушивался в тишину: сейчас, наверно, крик повторится, и тогда я пойму, узнаю, чей он.

Но вместо звериного крика раздался вдруг там же — недалеко, слева от меня — неистовый лай Заливая.

Пес лаял часто, заливисто, то и дело сдваивая голос.

По зайцу гончая так никогда не вопит, по зайцу она брешет.

В сумке у меня были две разрывные пули: старая таежная привычка — на всякий случай всегда иметь пули с собой на охоте. Но было ясно, что я не успею достать их, вынуть из ружья дробовые патроны и заложить в стволы нули: так близко от меня был Заливай, а зверь должен был находиться еще ближе.

Приподняв двустволку, я не отрывал глаз от темной стены леса.

Вдруг из опушки выметнулся зверь ростом с волка.

Я приложился… И опустил ружье.

Это был Заливай.

Он смолк, метнулся по полю в одну сторону, потом в другую. Подбежал под самый жальник, поднял голову и на миг уставился на меня. Но сейчас же тявкнул, уверено взял след и помчался вправо от меня — через дорогу.

Еще минутку мелькали в сутеми его белые чулки и — исчезли.

Он пошел прямо на опушку, где стоял Василий Алексеевич, и я невольно задержал дыхание: вот раздастся выстрел.

Но лай Заливая удалялся, а выстрела не было.

Я выпустил распиравший грудь воздух.

Признаюсь: чувствовал я себя не совсем уютно.

Поведение гончей было совершенно недвусмысленно: Заливай шел по следу; он прошел под самым жальником — у меня под ногами; значит, до него прошел у меня под ногами и зверь.

Тот зверь, которого я не мог назвать.

Прошел, как привидение: беззвучно, невидимо.

Но если я его не видел и не слышал, то он-то не мог меня не видеть: ведь я стоял на холме и снизу был, конечно, очень заметен на ясном небе. Да и чутье должно было его предупредить о присутствии человека: ночной ветерок тянул как раз справа от меня к той опушке, откуда он вышел.

Какой зверь мог пройти в двадцати шагах от меня, оставшись незамеченным? И даже не зашуршать когтями по опавшей листве на опушке!

Василий Алексеевич тоже не выстрелил, — значит, зверь и у него прошел невидимкой.

Голос Заливая потерялся уже в глубине леса.

Я вдруг почувствовал, что ночь холодная, а мне очень жарко.

Так или иначе, дело было кончено: зверь прошел и уж, конечно, сюда не вернется.

Я опустил предохранитель и повесил ружье на плечо. Закуривая на ходу, спустился с жальника.

С Василием Алексеевичем мы сошлись на дороге.

— Видели? — спросил он.

— В том-то и дело, что нет.

— Я видел. Крупный зверь. Как из-под земли вырос. На широких махах подошел к опушке и стал за кустами. Близко. Голову держит высоко.

— Да кто же?

— Не знаю. Невозможно было разглядеть.

— Осечка?

— Нет; просто не стрелял.

— Вот тоже!..

— А вы попробуйте в такого — заячьей-то дробью!

— Ну и что же?

— Ну, потом сдвинулся и разом пропал за деревьями. Как сгинул. Шорох, правда, был. И два раза хрустнуло в лесу. Похоже, не он, а от него кто-нибудь бежал в разные стороны.

Василий Алексеевич замолчал. Тут только я сообразил, что оба мы всё время зачем-то говорили шепотом.

Шагая по дороге, я совсем другими глазами всматривался в ночь, чем тогда, вначале, на жальнике. Нет, черт возьми, годы тут ни при чем! Луна свое взяла.

Подмораживало. Лунная мгла опустилась и остекленела. Заливая не было слышно.

Великое бессловесное — земля, лес, небо — давило меня своей непонятной немотой. Наверно, и Василия Алексеевича тоже. Но мы молчали: может быть, оба не решались начать разговора, в котором не хватало у нас главного слова.

Я думал про одно: как это я не увидел, а Василий Алексеевич видел, да не знает — кого?

К деревне мы подходили уже в полной ночной темноте: луну заволокло большой тучей.

Тут нас догнал Заливай.

Он подошел ко мне, остановился и как-то по-особенному, натужно тявкнул.

Уж не силился ли он вымолвить слово? Он-то ведь видел и знал.

Я положил ему руку на спину и почувствовал, как тяжело вздымаются его бока.

Спина была мокрая.

Заподозрив неладное, я достал спичку, осветил свою руку.

Она была в крови.

Василий Алексеевич осмотрел, ощупал Заливая.

— Радуйтесь, что собаку не потеряли, — сказал он хмуро. — Пустяками отделался — царапина.

Я подумал:

«У нашего невидимки совсем не призрачные когти и зубы!»

За гумном горел костер. Я с удивлением увидел около него лохматого Сингала и колхозного пастуха — старика Митрея. Сверху на костер надвинулась тьма. Старик сидел, как в шалаше.

— Что ты тут делаешь, дед?

— Да, вишь, овечку свежевать дали. Зверь утресь задрал, туды его когти! От силы прогнали.

Мы с Василием Алексеевичем переглянулись.

— Медведь?

— Волк?

— Да нет, какие тут волки-медведи!

И вот дед сказал слово, которого нам так недоставало:

— Рысь.

Как свет включил: мгновенно объяснил все наши переживания этой ночи.

Заливай бросил след русака, напав на рысий след.

Рысь царапнула его в схватке. Потом, спрятав страшные свои когти в бархатные лапы, бесшумной незаметно проползла мимо меня под жальником. Так бесшумно и незаметно, как могут красться одни только кошки.

Василий Алексеевич не мог признать ее за кустами в лунной мгле: рысь в этих местах — зверь проходной, совершенно случайный; нам и в голову не приходило, что можем с ней встретиться.

Я переживал сказку, думая о происхождении слова «жальник». Но если б я вспомнил короткое слово «рысь», это заставило бы меня иначе смотреть перед собой. Я бы искал глазами не качающуюся тень скачущего зайца, а стелющуюся, переливающуюся тень ползущей, крадущейся кошки.

И это коротко рычащее слово очень легко тогда могло бы превратиться в пушистую рыжую шкуру.


1941 г.

О АУЛЕЙ, АУЛЕЙ, АУЛЕЙ!

К середине апреля лед потемнел, побурел, кой-где отошел от берегов, и в самой середине озера образовалась полынья.

Как огромный синий-синий самоцвет, засияла на солнце освобожденная вода. И утром, и днем, и вечером — когда ни взглянешь, — тут сидят, спускаются или поднимаются стаи пролетных уток, а ночью слышится с полыньи их неумолчный гортанный гомон.

В сильный полевой бинокль я хорошо различал их с берега. Всё это были нырки: гоголя, чернети и спешащие на далекий север морянки-аулейки — черно-белые, с острыми, как стрелы, хвостами.

Впрочем, морянок-то я различал и ночью по их крику, совсем не похожему на кряканье, гогот, свист других уток. Звонким, напористым голосом они как бы зовут, призывают издалека-далека кого-то, чье имя — Аулей:

— О Аулей, Аулей, Аулей!

Кряквы, шилохвости, свиязи и другие мелководные утки полыньи не посещали. Им тут нечего делать: середина озера очень глубока, а они ведь достают себе еду со дна, не ныряют, а только опрокидывают в воду переднюю половину своего тела. Нырки же могут доставать себе еду даже подо льдом.

Последние дни в поднебесье, над озером, шли лебеди. Их могучие ликующие голоса покрывали собой все другие весенние звуки, песни и крики. Волновали они меня необычайно своей неописанной красотой.

Я читал в книжках: крик лебедя сравнивают с серебряной трубой. В жизни не слыхал труб, сделанных из чистого серебра. Но трубы — какие-то большие, неведомые, сказочные трубы — клики лебедей действительно напоминают, хоть не слыхал я и сказочных труб.

Три дня назад, утром, эти победные трубы ворвались в мой сон и властно прервали его. Мне показалось, они прогремели совсем низко, над самой крышей моей избушки.

Я спал не раздеваясь и сейчас же выскочил с биноклем на берег.

Двенадцать великолепных птиц, величаво поднимая и опуская широкие крылья, косым углом плыли уже над противоположным берегом озера. В ярком свете солнца, поднимающегося из темного леса, их белоснежные тела и крылья отливали ослепительным серебром.

«Вот отсюда и взялось сравнение с серебряными трубами», — подумал я.

И еще подумал, что косяк дает круг, снижается, — верно, хочет сесть на озере.

В этот миг над тем берегом, на стене темного леса, блеснул быстрый злой огонек и вспыхнуло белое облачко дыма.

Я не поверил своим глазам — быстро навел бинокль на это место. Тут донесся до меня звук выстрела, и я увидел на том берегу маленькую фигуру охотника.

Сомнений быть не могло, стрелок бил по лебедям и бил метко: косяк расстроился, лебеди сбились и пошли вверх, а один из них отстал и как-то боком, загребая одним крылом, снижался по кругу к середине озера.

«Дорого тебе станет этот выстрел!» — в гневе подумал я про охотника. Но он уже повернулся и поспешно скрылся в лесу.

Наш охотничий закон запрещает бить лебедей. За убийство этой прекрасной птицы суд присуждает виновного к большому штрафу.

Уже мало остается на земле таких глухих мест, обширных озерных крепей, где, таясь от человеческого глаза, в огромных гнездах из камыша и вырванного из собственной груди пуха, выводят эти сказочные птицы своих розовоногих пушистых птенцов. Редки становятся лебеди даже на наших просторах.

Подбитый лебедь уже сидел на полынье, раскинув по воде правое, видно раненое, крыло и высоко подняв прямую шею. Это был кликун — самый крупный из наших лебедей: его сразу можно отличить по прямой, немного дикой осанке от чрезмерно красивых шипунов — живого украшения городских парков всего мира. Сидя на воде, шипун держит крылья горкой над спиной, шею — всегда плавно изогнутой. Кликун гордо поднимает голову, держа шею во всю ее высоту, плотно прижимает крылья к телу.

Отыскав глазами его товарищей, я увидел их над дальним концом озера.

Они опять выстроились косяком и, медленно, мерно взмахивая тяжелыми крыльями, на большой высоте спокойно уходили от опасного места.

И тут сидевший на полынье кликун начал кричать.

— Кринг-клю-у! — кричал покинутый лебедь звенящим, хрипловатым голосом. В певучем его крике слышалась боль, слышалось отчаяние, слышался тоскливый зов. Да, отчаянный зов.

— Кринг-клинг-кланг-клю-у! — издалека отозвалась ему стая.

— Кринг-клю-у! — отчаянно звал раненый.

И стая повернула. Косяк сделал широкий круг, перестроился в одну линию, снизился и, перестав шевелить крыльями, Пошел на посадку. Раненый замолчал.

Я видел в бинокль, как лебеди один за другим спускались на воду, поднимали две стены брызг и некоторое Бремя с разгона двигались по воде.

Потом стая сплылась, и я перестал различать между ними раненого.

Не хочется рассказывать, что было дальше. Всё и так понятно: ведь лебеди, как и мелководные утки, не могут кормиться на глубине. Они достают себе еду, как утки, погружая длинную шею в воду, — со дна, мелкого дна.

Через два часа стая, тяжело поднявшись с воды, стала на крыло и, снова выстроившись косым углом, продолжала свой путь на север, к своим гнездовьям.

Раненый опять закричал. Как он кричал! Пусть другие думают, что хотят, а я уверен, что он знал свою судьбу. Он был обречен на голодную смерть.

Существует легенда, что лебедь поет перед смертью. Да, этот певучий крик можно было назвать песней. Мне она казалась звуком неведомой трубы.

Я пытался спасти раненого лебедя. Но это было невозможно.

Рыбаки только головами качали на мои просьбы помочь мне: не только лодки нельзя было дотащить до полыньи, но уже и ступить на трещавший, крошащийся под ногами лед было рискованно.

Лебедь плавал в самой середине быстро увеличивающейся полыньи и не приближался к ее ледяным берегам. Не в силах больше выносить его крика, я ушел из дома — из избушки на высоком берегу озера.

Но долго еще в дороге преследовал меня могучий, тоскливый трубный крик.

Я вернулся домой через два дня утром.

Лебедь больше не кричал. Его не было видно на полынье.

В бинокль я разглядел на закрайке льда большое алое пятно и по всему льду озера от леса до полыньи — легкие цепочки лисьих следов.

Может быть, ночью лебедь вышел на лед — хотел идти к берегу, к мелкому месту, и тут достался хищникам, — не знаю.

Лебедя не стало. С полыньи доносился опять только звонкий зов морянок:

— О Аулей, Аулей, Аулей!

Стаи снимались с озера, летели на север — к своим гнездовьям.

С удовлетворением я узнал в деревне, что охотник, стрелявший в лебедя, был остановлен лесной стражей и отдан под суд.


1945 г.

«ОНА» (рассказ молодого ученого)

Дик и страшен верх Алтая, Вечен блеск его снегов.

Хомяков

Только мы разбили палатку, поели и собрались отдыхать, — обнаружилась пропажа сумки с препаровочными инструментами. Без них вся работа моя — зоолога экспедиции — срывалась.

Забыв о желанном отдыхе, я вскочил, чтобы сейчас же ехать назад: может быть, мне повезет, и еще до наступления темноты я найду сумку, валяющуюся где-нибудь на дороге.

— Одну минуту, — сказал начальник экспедиции, наш гидрометеоролог. — Сейчас я… это, как его?

Я с надеждой посмотрел на него; может, это он припрятал мою сумку?

Он стоял, заложив руки за спину, и, заведя под очками глаза, уставился на небо отсутствующим взглядом: явно старался что-то припомнить. И, как всегда, поражал удивительным сходством с его измерительными приборами. Приделай одному из его длинных стеклянных термометров очки да бороду — точь-в-точь будет он сам. Такой же прямой, жесткий, холодный.

Он отличался классической рассеянностью ученого, и ученая рассеянность его происходила, конечно, от большой внутренней сосредоточенности. Он вечно что-нибудь обдумывал и вычислял про себя, потому и не замечал ничего, что происходит вокруг него, не замечал и нас — живых людей, своих спутников. Но знаниями он был набит под самую черепную крышку.

— Так… да, так! — сказал он, поправляя очки и переводя на меня свои серо-свинцовые глаза. — Совершенно верно: я держал ее в руках на той стоянке. Хотел убрать в ящик. А потом повесил на ветку кедра и что-то другое стал убирать в ящик. Там ее — это, как его? — и найдете — на кедре.

Я послал ему мысленно тысячу чертей. Возвращаться на старую стоянку! Это значило — ночь в седле. После такого-то утомительного дня — душного, без обычного полуденного отдыха!

Но делать нечего, ехать было необходимо.

Я приторочил к седлу тюк из пальто с завернутым в него небольшим запасом хлеба, надел через голову ремень двустволки и, пожелав старому чудаку спокойной ночи, выехал из лагеря на своем сильном трехлетке-воронке.

У реки на большом камне сидела девушка-ойротка — наш проводник. Семь длинных мелко заплетенных кос узкими змейками сбегали с ее плеч на грудь. В черных косах поблескивали серебряные украшения. Плотно обтянутая на скулах кожа, чуть раскосые глаза, чистый лоб. Вся крепкая и совершенно неподвижная фигура алтайки казалась изваянной из камня, на котором она сидела.

Я сказал ей, куда и зачем еду по милости рассеянного нашего начальника: хотелось поделиться с кем-нибудь своей досадой.

Она не вынула чубука изо рта, только перевела на меня глаза, блеснув глянцем белков. Процедила сквозь зубы:

— Нельзя. Не ходи. Я удивился:

— Это почему?

— Делай так, — она опустила веки и чуть склонила голову набок — показать, что прислушивается.

Я добросовестно выполнил ее совет: стал прислушиваться.

Вечер был на редкость тих: даже птицы приумолкли, и я ощутил какое-то напряжение — непонятное и тягостное, точно рядом кто-то затаил дыхание и уже открыл рот, чтобы сказать что-то, но, задыхаясь, ни слова не может вымолвить.

Веки каменной девы поднялись, агатовые глаза в упор уставились на меня.

Она вынула трубку изо рта и размеренно-веско произнесла явно заученные слова:

— Колокола звонят — быть празднику.

Я знал: «праздником» они тут зовут всякое значительное событие. Но никаких колоколов я не слышал, да их тут — в глуши алтайских гор — и не было нигде за сотни верст. Совершенно было непонятно, чего она ждала.

— Какой «праздник»? — спросил я.

И чуть слышно каменная дева прошептала: — Она.

Я не мог сдержать улыбки.

— Ну, что же: вернусь — погуляю с «Ней» на празднике.

Ойротка опять сунула черный обкусанный чубук в зубы, опустила веки.

Сизый дымок поднялся из трубки и повис в неподвижном воздухе.

Разговор был кончен. Я тронул коня.

Тропа шла тайгой. Я ехал и думал:

«Все они тут живут в сказке, как дети, — и ойроты и даже русские старожилы. Очевидно, первобытная природа так на них действует. Населяют ее каким-то таинственными существами. Вот как эта «Она».

Надо сказать, что о «Ней» я уже не в первый раз слышал здесь в горах. Этим страшным своей краткостью и неопределенностью словом местные жители называли, по-видимому, какую-то неведомую силу, какое-то непонятное им явление природы. «Она» «накатила». Там «Она» положила тайгу полосой, — и можно было думать, что речь идет о каком-нибудь метеорите. Там «Она» сбросила в пропасть целую заимку вместе с пасекой, — и я объяснял себе, что это просто нередкий в горах обвал.

Но все мои попытки добиться толком, что же такое на самом деле эта «Она», каждый раз кончались ничем: рассказчик сейчас же многозначительно замолкал или круто переводил разговор на другое, не удостаивая меня ответом на такой бестактный вопрос. И в конце концов я решил, что это мистика, чепуха, сказочный какой-то персонаж вроде бабы-яги, разъезжающей по воздуху в ступе с помелом в руках.

Молод я был и самонадеян. Не умел в шелухе суеверий находить зерно точного наблюдения, проверенного многими поколениями, хотя и не объясненного ими. Думал — любое явление природы могу сразу понять, объяснить себе его сущность и тем убить в себе всякий суеверный страх перед неведомым. И всё, что Непонятно, казалось мне суеверием.

Когда тропа опять вышла на берег реки, предзакатное небо уже оделось в яркое золото. На нем — за рекой — четко вырезался скалистый хребет. На гребне хребта причудливей знаменитых химер на кровле собора Парижской божией матери обрисовывались очертания фантастических фигур. В выветрившихся камнях мои глаза невольно угадывали формы то гигантской белки с круто поднятым хвостом, то ведьмы верхом на помеле из лиственницы, то крючконосый профиль колдуна.

Тут были толстоголовые окаменелые медведи и хищно согнувшие спину рыси. В одном месте мне почудился паук ростом со слона, в другом — так ясно представился лев с крыльями над спиной, что я даже осадил коня.

Действительно, резкие очертания камней необычайно походили на рисунки крылатых львов-грифонов — в учебниках истории Древней Греции.

«Кто знает? — пришло мне в голову. — Быть может, эта самая скала на заре истории и породила грифонов в фантазии эллинов? Помнится, эллины в те времена добирались и сюда, вели торговлю с алтайцами, которых они называли скифами. Грифоны, или грифы, говорили они, охраняют здесь золото скифов».

Вновь пустив коня рысью, я всё не мог оторвать глаз от хребта. Под острым гребнем его на недоступных склонах чернели пасти пещер, — когда-то, может быть, убежищ косматых пещерных гиен и медведей, огромных саблезубых тигров или первобытных людей. И, обвитые корнями кустов и трав, падали с высоты потоки в хаосе громоздящихся друг на друга плоских камней — россыпи. Падали, падали и не сдвигались с места.

— Черт знает что! — выругался я про себя. — Вот, кажется, уж и мне начинает невесть что чудиться, как нашей ойротке.

Но уж близок был брод. Переправа была небезопасна и отвлекала мои мысли. А дальше дорога пошла широкой, спокойной долиной Чарыша — одной из крупнейших рек горного Алтая, пересекающей его с востока на запад.

Прекрасны были горы, окутанные легкой разноцветной дымкой заката. Прекрасен был Чарыш, синий и прозрачный до дна. Дикой силой, несказанной красотой дышала вокруг меня первобытная природа, рождая в душе тысячу мыслей, видений и безотчетных чувств.

Но всё-таки главным в тот тихий вечер оставалась тишина. Особенная какая-то тишина: слишком уж беззвучная и, может быть, потому — тягостная.

Теперь уж и мне чудился в ней какой-то легкий призрачный звон. Казалось, звенит воздух. И не раз я ловил себя на желании остановиться, вслушаться, понять этот звук. Но уже начинало темнеть, мне надо было торопиться.

В одном месте путь преграждал бом — скала, нависшая над рекой. На бом пришлось взбираться крутой и скользкой тропой, ежеминутно рискуя поскользнуться и скатиться в реку. В других местах надо было хорошо видеть перед собой дорогу, чтобы не сорваться с кручи.

Уже в темноте я миновал расположенную на том берегу деревню Чечулиху. Час был не поздний, и меня удивило, что ни в одном окне нет света.

«Тоже, видно, «Ее» ждут, — подумал я. — Боятся, что увидит да «накатит» на них, — опрокинет огонь, наделает пожар».

Тем приятнее мне было заметить далеко впереди, в стороне, и, казалось, высоко-высоко на темной туче веселый красный огонек — верно, чей-то большой костер на вершине горы. Как раз в ту сторону — к Коргонским белкам[40] — лежал мой путь.

Я решил:

— Пусть этот огонек будет моим маяком.

Часа через полтора я проехал словно вымершей деревней Коргон: тут тоже не было огней и ни души на улице.

Реку Коргон — бурный приток Чарыша — мне пришлось переезжать уже при луне. Брод здесь серьезный: сильный поток тащит по дну «булки» — камни, обточенные водой и трением о грунт. Может ударить «булкой» коня по ногам. А стоит коню оступиться — стремнина подхватит его, закрутит вместе с всадником и выкинет два размозженных о камни трупа в глубокий Чарыш.

Воронко благополучно перешел реку.

На том берегу я соскочил с седла — поправить тюк. Тут меня поразило, что густая трава, так обильно всегда по ночам обдающая путника холодной росой, сегодня была совершенно суха.

Но и это не заставило меня догадаться о близкой опасности.

А в воздухе уже звенело и пело, как в морской раковине, когда приложишь к ней ухо.

Дальше мой путь сворачивал с хорошо проторенной дороги и удалялся на юг от Чарыша. Я въехал в узкое ущелье между горами, в одно из тех диких ущелий, которые ойроты зовут «аю кепчас» — «медведь не пройдет».

Но тут была знакомая мне тропа, проложенная звероловами. Глубокая тень от гор лежала в ущелье, а я подвигался вперед уверенно и довольно быстро. Огонек впереди на горе то показывался, то скрывался из глаз, мигая мне, как настоящий маяк.

В этом глухом ущелье на днях, только ночью, чуть не оглушили меня своим криком филины. Тут их было несколько. Один закричал, ему откликнулись другие, эхо в скалах перехватило их крик, — и всё ущелье наполнилось адскими голосами. Жуткий был концерт!

Но сегодня даже эти духи ночи — даже филины молчали.

Ущелье кончалось не очень высоким, крутым перевалом. Я слез с Воронка и повел его в поводу.

Когда мы одолели высоту, перед нами открылась большая елань, вся залитая лунным светом. Трава здесь была скошена, стояли стога.

И вот тут-то мне и пришлось испытать то, к чему я — по собственной вине — совсем не был подготовлен.

Я спокойно стоял, отдыхая и любуясь прекрасным ночным пейзажем.

Вдруг Воронко как-то дико подпрыгнул всеми четырьмя ногами, вырвал у меня из рук повод и в карьер помчался через елань в тайгу.

Сейчас же и я, еще ничего не видя, ничего не понимая, почувствовал какой-то безотчетный ужас. Еще не зная, откуда надвигается на меня опасность, что грозит мне, я поспешно сорвал через плечо свою двустволку.

Но стрелять было не в кого, и я беспомощно опустил ружье.

В эту минуту до меня донесся с белка отдаленный грохот ужасающей силы.

Я не знал, что это. На гром не было похоже. На обвал — тоже. Скорее грандиозный взрыв вдали. За ним послышался гул.

Приближение этого низкого, всё нарастающего звука было так страшно, что я бросился к ближайшему стогу: куда-нибудь укрыться от того неведомого, что невидимо неслось на меня с горы.

В один миг я, как мышь, зарылся в сено.

Гул приближался с ужасающей быстротой. Выглянув из своего прикрытия, я увидел: выше по горе над еланью, как трава от ветра, клонится высокая тайга. Шума ее не было слышно: он тонул в низком гуле, наполнившем всю вселенную.

Чудилось: кто-то огромный несется с белка по воздуху и поднятый им смертоносный вихрь сметает всё на своем пути. Но кто, кто, кто?

— «Она»! — вспомнилось мне, и у меня разом одеревенело всё тело, остановилось сердце. Я закрыл глаза.

И «Она» накатила.

Будто вселенная лопнула у меня над головой. Меня обладало чье-то могучее, жаркое дыхание, вдавило в землю — и я перестал чувствовать.

Я очнулся на голой земле под высокой спокойной луной.

Не сразу вспомнил, что со мной было. Да и было ли?

Может быть, всё это одно воображение? Может быть, есть такая болезнь, какое-нибудь внезапное, острое отравление мозга — молниеносный кошмар? Короткий миг фантастических видений — и вдруг спокойное пробуждение.

Но ведь в стог-то я зарылся.

Стога надо мной не было.

Я поднялся, осмотрелся.

Не было и других стогов; на елани валялось только разбросанное клочьями сено, темнели еще какие-то пятна. Тайга стояла спокойная.

Не было и коня.

Опять была тишина — и такая, что я подумал: уж не оглох ли я?

Я вскочил. Свистнул, боясь, что не услышу собственного свиста.

Сейчас же из тайги мне ответило знакомое ржанье.

Воронко примчался со сбитым набок, висевшим чуть не до земли тюком. Я так обрадовался коню, что схватил его голову обеими руками и крепко поцеловал в теплую пушистую губу.

Конь дрожал мелкой дрожью, косил глазами и пугливо жался ко мне.

Я уцелел. Но не один ли во всей вселенной — вот с этим верным другом — конем? А других всех людей «Она» могла уничтожить, сдуть с земного шара, как пушинки.

Я посмотрел на гору.

Там горел знакомый огонек — мой маяк. Но он как-то странно горел, неровно.

Помигал и погас.

Совсем погас.

«Просто — спать легли, — утешал я себя. — Потушили огонь и легли спать».

Мысли мои приходили в порядок. Я вспомнил, зачем сюда приехал.

Скала с одиноким кедром, где мы вчера ночевали, была уже недалеко и как раз над этой еланью. Подняться туда — какой-нибудь час.

Но я так ослабел от пережитого, что не мог продолжать путь. Решил: переночую где-нибудь на опушке тайги.

Воронко пошел за мной, как собака, «у ноги».

Не прошел я и полсотни шагов, как увидел впереди на земле большое темное пятно лежащего дерева.

Подойдя к нему, я убедился, что это — огромный старый кедр. Он был вырван из земли с корнями. Часть его толстых ветвей — та часть, которой он ударился оземь, — была поломана. Часть торчала вверх, как поднятые к небу могучие руки. На одной из этих веток темнело что-то круглое — вроде вороньего гнезда.

Я протянул руку и нащупал гладкую твердую кожу: сумка?

Расстегнув накрученный на сук ремень, я снял сумку и раскрыл ее.

Это была наша сумка. Все препаровочные инструменты были в ней целы.

Такой сюрприз плохо укладывался у меня в голове: уж не брежу ли я? Но это был очень приятный сюрприз: ведь мне не надо было больше никуда ехать, можно было отдохнуть и возвращаться к своим.

«…С доставкой на дом! — подумал я весело. — По отношению ко мне «Она», во всяком случае, изумительно любезна. Но какова силушка: вырвать из земли столетний кедр и швырнуть его на добрый километр — через тайгу — под гору!»

Я расседлал Воронка, пустил его пастись, а сам тут же, под ветвями поверженного кедра, завернулся в пальто и заснул, даже не вспомнив о еде.

Проснулся я, когда солнце встало уже над горами.

Мир был совсем другим. В нем и помину не было вчерашней тишины. Со стороны белков дул сильный горячий ветер, тайга шумела.

Пережитое ночью казалось сном. Я готов был смеяться над собой: и чего испугался, как маленький! Просто внезапный сильный порыв ветра, шквал этак баллов на десять — двенадцать.

Что ему стоит сдуть стог сена и сбросить дерево со скалы? Ураган, бывает, крыши с домов срывает и уносит, дома валит.

Удивительно приятно было чувствовать, что в мире всё так добротно, прочно устроено. Эта гора, на которой я сижу: никакими силами ее не своротишь с места. В свете ясного утра всё так нерушимо, крепко-телесно: могучий ствол кедра, на который я оперся спиной, камни скал, жирные лишайники на них, упругие травинки.

Даже у ветра откуда-то взялась невидимая плоть. Он так и напирает на лицо, на грудь — будто резиновый.

А здоровый же ветер! Надо ехать, покуда он не перешел в бурю.

Свистнув коня и поделившись с ним хлебом, я приторочил к седлу пальто и сумку и тронулся в путь. Когда начался спуск, тайга уже гудела.

Я благополучно выехал на торную дорогу. Ветер уже превратился в ураган, рвал и метал. Он сдувал в пропасть бегущие по крутым склонам, вздувшиеся ручьи, превращал в пыль летящую воду. Тайга стонала. То и дело в глубине ее слышался треск падающих деревьев.

Даже в глубине долины — под защитой гор — было трудно дышать. Раскаленный вихрь минутами совсем запирал дыхание.

Уверенность в прочности мира опять покинула меня. Всё лезло в голову: «А что наделала внизу «Она», такая милостивая ко мне? Не сбросила ли в реку моих спутников, вещую девушку-ойротку?»

В деревне Коргон я получил первые тревожные вести. Знакомый старик-зверолов рассказал, что ночью «верховка» наделала беды. Только что с белка прибежал парнишка. Он спасся случайно. Четверо взрослых мужиков, бывших с ним, погибли: снежный буран разметал и загасил их костер, люди заблудились и замерзли в снегу.

Я вспомнил свой «маяк». Но в голове не укладывалась мысль о стуже, летящем снеге, о сугробах снега там — на вершинах: тут, в долине, под одеждой у меня струился пот.

Я погнал коня.

Дорогу местами заграждали мне поломанные ураганом деревья. На причудливые каменные фигуры скалистого гребня за рекой, дальше по которой был наш лагерь, я старался не глядеть; теперь они вызывали во мне настоящий страх. Я не был уверен, что крылатый лев не отделится вдруг от скалы и не кинется на меня.

Сказочное окончательно спуталось в моем мозгу с реальным. И с каждой минутой росла тревога за своих — там, в лагере. Представлялись их трупы, размозженные о камни.

Я всё погонял Воронка.

И только уже подъезжая таежной тропкой к самому лагерю, вдруг резко осадил коня.

Мне совершенно отчетливо послышался тонкий звон призрачных колокольчиков. Я слышал, ясно слышал их сквозь шум тайги и ветра!

«Колокола звонят — быть празднику», — вспомнил я слова ойротки. Она предчувствовала свою гибель — теперь я был в этом уверен. У меня сжалось сердце. Тянулись мучительные минуты.

Воронко заржал.

Из-за поворота тропы вышла ойротка, она — наша проводница!

Вплетенные в ее длинные черные косы, теперь откинутые на спину, звенели маленькие серебряные колокольчики: таков обычай у дев Алтая.

Увидев ее, я махом слетел с коня.

Увидев меня, она покраснела. И как это показалось мне удивительно, чудесно, что казавшиеся каменными щеки могут розоветь!

В лагере всё оказалось благополучно.

Многомудрый наш гидролог-метеоролог, холодный, как термометр, подробно объяснил мне причины горного урагана. В общем, дело сводилось к тому, что по ту сторону белков было почему-то повышенное давление, по эту — пониженное. Сперва — ночью — воздух отдельной волной перехлестнул через хребет. Это — как выстрел. Потом, утром — пошел хлестать всей массой, целым потоком. На снежной высоте он разразился снежным бураном, а упав вниз, в долину, сжался, стал плотным, телесным — и раскалился.

Ученый начальник наш назвал это явление «феном».

Коргонский зверолов — просто «верховкой».

Дева Алтая назвала таинственно: «Она».

«Верховка» ли, «Она» ли, «фён» ли, но поистине грозно оно — это удивительное атмосферное событие высокогорных стран. И у того, кто хоть раз в жизни лицом к лицу встретил такой бешеный порыв стихии, в другой раз дрожь вызовут предупреждающие слова: «Колокола звонят — быть празднику».

Но она-то, она — простая девушка-ойротка — заранее знала то, чего не мог предугадать даже мудрый, как термометр, гидролог-метеоролог! Она предчувствовала взрыв стихии всем своим телом и — сама стихия — вслушивалась в зловещую тишину и понимала ее.

Как хотите, но такие люди приводят меня в восхищение.


1946 г.

НЕСЛЫШИМКА (рассказ старого ученого)

ИЗ АНКЕТЫ:

Вопрос: Сильно выраженные духовные особенности, сказавшиеся в научном успехе?

Ответ: Настойчивость и большая любознательность в отношении фактов и их значения. Некоторая склонность к новому и чудесному.

Чарлз Дарвин

Раз уж зашла речь о тишине, позвольте и мне, старику, рассказать о ней кой-что.

Конфузная для меня вышла история, надо признаться. Курьезный казус. И, главное, кто сконфузил-то меня — ученого, старого специалиста? Собственная внучка, ребенок. А всё потому, что мы… Ну, да об этом после. Доложу вам по порядку.

Четвертое лето уже мы проводили в одной деревне Мошенского района Новгородской области. Я — орнитолог[41] и, конечно, в такой срок детально изучил весь видовой состав гнездящихся в окрестностях птиц. Написал даже о них небольшую работу и как раз в эту весну сдал в печать, считая ее вполне законченной.

Приехали мы тот год в деревню в конце мая. Внучка нередко сопровождала меня на прогулках. Она у меня лес и животных всяких очень любит. Ну, а я, конечно, исподволь и занимался с нею тем, что называю «включением слуха и зрения на птицу в природе».

Все мы, знаете, не видим и не слышим очень много из того, что нас окружает. А когда человек специализируется на чем-нибудь, он прежде всего начинает замечать то, что относится к его специальности. Так, штурман — водитель кораблей — очень внимательно смотрит на звезды и, так сказать, «читает» их, потому что привык ориентироваться по ним. Летчик слушает и тонко понимает шум мотора, который нас часто только раздражает, когда мы слышим его у себя над головой. А художник в свете и цвете видит такое, что совершенно ускользает от нашего поверхностного взгляда и даже кажется нам неправдоподобным, будучи изображено кистью на полотне или на бумаге.

Орнитолог, конечно, видит и слышит везде прежде всего птиц. Я вот, например, могу идти с вами и разговаривать, хоть в лесу, хоть в городе, — вы ничего не заметите, а я про себя невольно отмечаю: вот синица пискнула, мелькнули в чаще голубые перья на крыле сойки или крикнул, пролетая над крышами, грач.

Я обращал внимание внучки на птиц, на их крик, песни, полет. Она у меня уже хорошо различала по голосам десятка два певчих птиц. Но, конечно, с ее крошечным опытом не могла еще знать всех встречавшихся нам птиц, как знал их я. Поэтому меня очень насмешило, когда раз в самом начале лета она прибегает из лесу и говорит:

— Дедушка, а ты знаешь птичку-неслышимку? Ты почему мне ее никогда не показывал?

— Постой, постой, — говорю. — Что это еще за неслышимка? Опять сама придумала, вроде Зумзика и Момика?

Она у нас фантазерка. Недавно ее мать рассказывала: играет девчурка одна в саду, а всё, слышно, с кем-то разговаривает — то с каким-то Момиком, то с каким-то Зумзиком. Мать спросила ее, с кем это она. Девчурка только рукой махнула: «Ты не понимаешь! Такие у меня живут здесь — Момик и Зумзик. Мне с ними весело».

И сколько ни расспрашивала мать, так и не могла добиться, что это у нее за невидимки такие — не то человечки, не то зверюшки какие-то фантастические.

На мои слова внучка даже рассердилась:

— Ничего я, — говорит, — не сама придумала! Просто глазами видела. Сидит такая горбатенькая птичка на дереве, на верхней ветке, сама ротик разевает, и горлышко у нее трепещется, а всё равно ничего не слышно, никакой песенки.

Я уж, чтобы не обидеть девчурку, сделал вид, что поверил ей. Спрашиваю:

— Где же это ты видела ее?

— На ручье, на пожне у самой опушки леса. Знаешь, где ты всегда покурить на пенек садишься, когда мы из лесу выходим?

— Интересно, — говорю, — В следующий раз пойдем, ты мне ее покажи.

— А она не улетит?

— Нет, ведь сейчас все птицы при гнездах. Раз тут поет, тут и будет.

В лес я пошел на следующий же день. О фантастической «неслышимке», конечно, забыл уже. А внучки со мной не было: она пошла с матерью в другое место — нарвать букет купальниц.

Уже я возвращался домой, когда мой слух поразила неожиданно наступившая в лесу тишина: одна за другой перестали петь птицы. Через две — три минуты я понял причину: вдруг потемнело, налетел сильный, шквал, и почти сейчас же хлынул дождь.

Как это часто бывает в начале лета, он продолжался всего несколько минут. Но шуму наделал много. Когда я вышел из лесу на пожню — так здесь называют заливные луга, — я был поражен контрастом между полной тишиной этого открытого места и шумом леса. Шум позади меня и тишина впереди были сами по себе, и четкой границей между ними стояла стена леса. Птицы еще не начали петь ни на пожне, ни в лесу, ветер еще не улегся, мотал ветви деревьев и сбрасывал с них обильные брызги; они падали на нижние ветви, с ветвей — на землю.

Одним словом, в лесу была бурная звонкая капель; казалось, там всё еще шел дождь. А на пожне капель не могла быть заметна, потому что тут росли только отдельные деревья, открытые ветру, и ветер уже стряхнул с них последние капли дождя.

По своему обычаю, я сел недалеко от ручья на пенек — выкурить папиросу. И при этом, конечно, вслушивался в тишину.

Тишина бывает разная. Тишину этого освеженного ливнем луга никак, разумеется, нельзя было назвать «мертвой» тишиной. Как почти всегда в природе — днем ли, ночью ли, — тишина вся полнилась незаметными нашему слуху маленькими звуками. Она, можно даже сказать, вся состояла из этих почти неуловимых звуков: легкого шелеста травы, шороха пробегающих в кочках мышей — шум, доступный разве только ушам совы, — звона падения с листьев отдельных капель, тихого пения ручейка. Я даже явственно различал где-то слева от себя стрекотание кузнечиков. Однако и этот звук — наиболее определенный из всех других — нисколько не нарушал тишины, как нарушила бы ее звонкая песня зяблика, или скрип телеги, или крик человека. Он был лишь фоном, аккомпанементом в этом, если дозволительно так выразиться, богатейшем немом оркестре луга.

Мне даже взгрустнулось немножко. О том думалось, что вот я уже старик. Сижу тут и вслушиваюсь в эту прекрасную тишину. И всю ее, так сказать, насквозь умом понимаю. Запой сейчас любая птица, пискни в траве — тонко, как ножом по стеклу, — землеройка, я и эти все звуки узнаю, объясню себе. А вот для ребенка сколько тут неизвестного, сколько всяких чудес! Пригрезились же моей внучке и Момик, и Зумзик, и эта смешная «неслышимка». И хорошо ей, девчурке, весело с ними, и сейчас, вот сейчас может случиться с ней и вокруг нее что-то совсем удивительное, настоящее диво.

Замечательное это ощущение, прекрасное состояние души. И, право, досадно, если оно глохнет у человека с возрастом, с личным жизненным опытом и усвоением науки — итога жизненного опыта, знаний всего человечества. Нет, знание никогда не должно убивать в человеке веру в то, что сегодня кажется нам тайной, дивом, а завтра будет всеми признано и объяснено!

Не помню, как дальше скакнули, разбежались и вдруг опять соединились мои мысли, так спокойно тянувшиеся до этого момента.

Помню только — на опушке дробно, громко затрещал всполошенный чем-то певчий дрозд. Беспокоясь, дрозды всегда так отчаянно кричат, точно их уже схватили за хвост.

Протрещал и смолк. И от этого сильного звука еще тише показалось на пожне. И еще отчетливей в тишине зазвучал оркестрик кузнечиков — всё где-то слева от меня.

И тут вдруг пришло мне в голову: «Но ведь это же абсурд! Какие же кузнечики в самом начале лета, когда еще цветут купальницы! Кузнечики у нас начинают трещать только в июле».

Я так резко повернулся налево, что даже выронил папиросу из рук.

Так всё и было, как рассказывала моя внучка: там, над ручьем, на вершине ольхи сидела горбатенькая птичка. Она разевала клюв, и перья на раздутом горлышке у нее трепетали, а песни не было слышно. Только громко стрекотали кузнечики.

Вероятно, я своим резким движением испугал немного певца: он исчез, камешком свалился с ветки. И в тот же миг оборвалось стрекотание кузнечиков.

Ну, мне-то, конечно, было достаточно и одного этого мгновения, чтобы узнать птичку: и фигурка ее горбиком, и характернейшая повадка — в случае тревоги камешком падать в траву с того высокого места, где она сидит, распевая, — и, разумеется, самая ее эта оригинальная песенка, трель, почти неотличимая от стрекотанья крупных кузнечиков, — всё разом сказало мне, что это был обыкновенный сверчок, камышевка-сверчок.

Скажете — пустяки? Нет, совсем не пустяки! Вы только подумайте: три года слушал я тут птиц, написал, казалось мне, исчерпывающую работу о них, а вот эту птичку как-то совсем упустил из виду. Не ждал — уж не помню, по каким тогда своим соображениям, — не ожидал ее тут встретить. И много раз, конечно, слушал с этого же самого пенечка ее песню — и не слышал. Невдомек мне было. А как услышал вот тут в первый раз ее, так и в других местах кругом стал слышать сверчков: их оказалось в окрестностях нашей деревни немало.

Пришлось спешно взять из печати мою работу и дополнить ее еще одним гнездящимся видом.

Нет не видим, не слышим ведь мы того, о чем не думаем! Очень многого не слышим.

И спасибо внучке, что мне помогла. Я ей включал слух на известное. А она мне включила слух на неизвестное и, казалось мне, немыслимое: на какую-то «неслышимку».

И правда оказалась на ее стороне, на стороне ребенка.


1946 г.

СЕКРЕТ АРШАКА

Никто из охотников не мог разгадать секрета Аршака, а санаториям и домам отдыха маленького кавказского городка-курорта не было никакого дела до охотничьих секретов.

Когда заведующие этими учреждениями желали угостить какого-нибудь знатного гостя отменным местным блюдом, они просто обращались к Аршаку, — к одному только Аршаку из многочисленных городских охотников, — и тут же давали распоряжение шоферу подать завтра машину в горы, туда, куда назначит Аршак. Настолько они были уверены, что, раз Аршак обещал, — будет сделано. И действительно, не было случая, чтобы Аршак не добыл к сроку заказанного ему зверя, будь то кабан, серна или даже медведь. Аршак ходил в горы за зверем, как повар в свою кладовую.

— Чем он берет? — гадали охотники.

Правда, Аршак был местным уроженцем. И дед и отец его промышляли зверя. Аршак с малых лет ходил за ними в горы и знал много звериных троп, излюбленных зверями лазов и переходов, жировок и водопоев, дневных и ночных, летних и зимних убежищ разных зверей.

Но были ведь и другие звероловы-следопыты, особенно из стариков, нисколько не уступавших ему в этом знании.

А зорким глазом, меткой стрельбой или особенным каким-нибудь ружьем Аршак никак уже похвастать перед другими охотниками не мог. Он не был даже профессиональным звероловом, как его отец и дед. Его скорее можно было назвать охотником-любителем; он переменил в жизни много профессий, — был шофером пассажирских автобусов на линии Сочи — Сухуми, ходил в море на моторке бить дельфинов, был монтером, потом электротехником и последние годы работал в механической мастерской и увлекался изобретательством каких-то никому не понятных приборов. Ружье, с которым охотился, он своими руками собрал из бросовых старинных штуцеров..[42] Тут же, в мастерской он и глаза себе попортил: налаживая электрический фонарь огромной силы, чуть не ослеп; с тех пор и стрелять стал неважно. На охоту Аршак ходил теперь только с субботы на воскресенье, если не было спешного заказа на дичь из какого-нибудь санатория.

Охотники, разумеется, сто раз пытались выведать у него секрет его неизменных успехов, заставить его проговориться, как взял он того или другого зверя. Но Аршак язык за зубами держал крепко.

Всех больше приставал к нему один горец — старик Ахмет.

— Скажи, джан, скажи, милый человек, — упрашивал Ахмет. — Ничего для тебя не пожалею!

— А мне ничего от тебя и не надо! — говорил, смеясь, Аршак.

Наконец дошло до того, что трое молодых горячих охотников пристали к нему, что называется с ножом к горлу.

— Это только у капиталистов так заведено, — кричали они, — чтобы хранить «секрет изобретателей»! У нас все изобретения, все секреты всем на пользу, всему государству, а не то — зажал в кулак, сам ловит, а другим — ничего!

Побледнел Аршак при этих словах, как известка.

— Это я-то, — спросил он сдавленным голосом, — много я зверей бью?

Горячие головы немного поостыли: тут только смекнули, что Аршак со своим секретом мог бы сколько хочет убивать и продавать зверей, а почему-то не делает этого.

— Нешто мы про тебя? — заговорили охотники примирительно. — Мы к примеру, как у капиталистов. У них — одному в карман, а у нас — всем гражданам.

— Вот то-то, что «гражданам», — всё так же тихо, внушительно сказал Аршак. — Понимать надо слово-то это — «граждане».

Помолчав, начал задумчиво, вроде как про себя:

— Вот, значит, придумал я, как зверей бить безотказно, без лишних забот. И скажу я этот свой секрет всем и каждому. А могу я поручиться, что с тем моим изобретением дорогие наши охотнички зараз всего зверя кругом не прикончат, а?

— Ты, что ли? — Аршак в упор вдруг уставился в глаза одному из молодых охотников. — Ты мне в этом за себя и за всех других расписку дашь?

— Или ты? — перенес он свой тяжелый, пристальный взгляд на другого.

— Или ты? — уперся в третьего.

И, один за другим, все трое молодых охотников поспешили отвернуться и скрыть свои глаза. Каждый сердито думал про себя одно и то же: «Чего он на меня-то? Нашел дурака одному за всех отвечать! Если б, конечно, одному мне этот секрет, — я бы, может быть, еще как-нибудь и того… подсократился бы всех-то зверей кончать. А как другие начнут почем зря хлестать-глушить, так… С ними разве сговоришь?»

А всё-таки у каждого в душе кошки скребли: как будто и не того… не очень это гражданские-то чувства.

Выходило, прав Аршак: всем такого секрета нельзя выдавать. Большой вред государству может быть.

— То-то вот, — мирно заключил Аршак. — Первым-то делом, товарищи-граждане, надо нам решить, как зверя от поголовного истребления спасти. Как с самим собой каждому совладать. В нашем государстве никто тебе опасного секрета не выдаст, без полной гарантии, что ты его во вред другим не употребишь. Понятно теперь?

Совсем остыли горячие головы, и молодые охотники признали, что секрет Аршака — опасный секрет. Сами тут же и пример привели: вспомнили горца Ахмета. До чего жадный старик! Никаких сроков не признает, запрета не соблюдает, когда никаких зверей трогать не положено. Маток, детенышей почем зря бьет, никакой жалости не знает. Давно бы в тюрьму его надо. Только ловок больно концы в воду прятать. Этот узнает верный способ зверя бить, — всех перебьет, ясно!

На том и разошлись. И не подозревали молодые охотники, что Ахмет давно уже задумал недоброе.

Жадный и завистливый старик решил любой ценой дознаться секрета Аршака.

Уже несколько дней, как Ахмет спустился с гор и неотступно следил за Аршаком.

Настала суббота. Во второй половине дня Аршак вышел из калитки своего садика, с ружьем на плече и рюкзаком за спиной, направился в горы. Издали за ним незаметно последовал высокий старик в бурке, из-под полы которой торчал узкий ствол винтовки.

Думая о сохранении своего секрета, Аршак давно взял привычку неожиданно оборачиваться на ходу: не идет ли кто сзади, не подсматривают ли за ним? Но Аршак был близорук, а старый горец был опытным следопытом-разведчиком: держался на расстоянии, умел в нужный момент, как тень, исчезнуть за любым деревом или камнем, быстро перебежав открытое место. Аршак ничего не заметил. И старик проследил его в горах до тропы, по которой спускаются в долину стада кабанов для своих ночных набегов на кукурузные поля.

Убедившись, что Аршак засел тут в засаду, Ахмет поднялся выше по склону горы и устроился там между камней так, чтобы, когда рассветет, не упустить охотника из виду.

«Пока всё ясно, — думал старик: — Аршак рассчитывает застрелить здесь кабана в сумерках, когда стадо пойдет в горы, или утром, когда звери будут возвращаться. На этот раз, однако, он ошибся в расчете: небо в тучах, луна не выглянет, — кабаны пройдут туда и обратно под самым носом у него в полной темноте. Слышать-то он их услышит, а увидеть и стрелять такой ночью невозможно».

И Ахмет плотнее завернулся в бурку, готовясь пережидать долгую, сырую осеннюю ночь.

Настала непроглядная темнота. Старик задремал, прислонившись к камню.

Вдруг точно что-то полоснуло его по закрытым векам. Чуткий, как зверь, всегда настороженный старик припал за камень и открыл глаза.

Сам он находился в тени, но над головой у него тьму разрезал широкий луч такого нестерпимо-белого цвета, что от него ломило глаза, как ломит зубы от ледяной родниковой воды.

Немного выше по склону горы рос куст, и каждая веточка, каждый листок его, каждая жилка на листике были видны с необычайной отчетливостью. На одной из веток сидели, тесно прижавшись друг к другу, какие-то маленькие птички; длинные хвостики их спицами торчали по одну и по другую сторону ветки.

Одна из птичек открыла глаза, испуганно вспорхнула, — но сейчас же упала в траву с беспомощно раскинутыми крылышками, жалко мигая глазами.

Всё это длилось одно мгновение: белый луч скользнул вбок по горе, неожиданно взметнулся в небо, осветил там странно как-то клубившееся облако, перебежал вниз, на вершину соседней горы, — и вдруг погас.

Старик не сразу пришел в себя и долго сидел под камнем, неудобно скорчившись, не смея высунуться: вдруг Аршак снова пустит этот ужасный белый луч и увидит его, Ахмета, в засаде у себя над головой?

В том, что луч пускал Аршак, старик не сомневался: откуда же больше взяться в горах такому свету?

Не успел Ахмет собрать распуганные мысли, как луч опять возник в темноте, как раз там, где должен был находиться Аршак, ниже по горе. Старик опустился на колени и осторожно выглянул сбоку из-за камня.

Теперь луч был неподвижен. Он точно ножом вырезал из тьмы звериную тропу. На тропе застыло целое стадо кабанов. Ахмет как на картине рассматривал горбатые черные спины зверей, их будто обрубленные морды, белые граненые клыки секачей. Как пригвожденные, стояли звери, ни один не шелохнулся.

Четко стукнул выстрел — и стоявший впереди секач рухнул на колени.

Стадо всплеснулось. Звери вскидывали всем передом точно на глухую стену, задние наскакивали на передних, — быстро росла, громоздилась куча живых тел.

Внезапно свет погас.

И сейчас же в черной тьме раздался грохот, будто целая скала рушилась, послышался топот, громкое хрюканье, отчаянный визг, — и разом опять всё стихло.

Ахмет спрятался за камень и дрожал как в лихорадке.

Когда, наконец, к нему вернулась способность соображать, он всё понял.

Так вот в чем секрет Аршака! Он изобрел какую-то дьявольскую машину. Ее страшный белый свет мгновенно ослепляет зверя и делает его совершенно беспомощным. С этой лампой охотник в самую темную ночь может остановить на тропе целое стадо зверей, выбрать из них любого, настрелять их сколько ему вздумается. Может ночью бродить по горам, отыскивать зверей в их сокровенных убежищах. Может на всем бегу остановить оленя или горного козла, брызнув им в глаза этим адским светом, может без всякой опасности для себя войти в пещеру, где спит медведь, и зарезать его там простым ножом, как теленка. С этой лампой человек — полный владыка всех зверей в ночи.[43]

Ахмет добудет себе эту волшебную лампу!

Он один станет хозяином над всеми зверями.

Бесшумно, с тысячью предосторожностей Ахмет спустился по склону горы и подкрался к засаде Аршака.

Охотник безмятежно спал, раскинувшись под старой чинарой. У корней ее лежали очки с черными стеклами в резиновой оправе вроде противогаза. К стволу дерева был прислонен некрасивый штуцер Аршака, с прилаженным на его стволах странным аппаратом; он нисколько не напоминал лампу, скорее подзорную трубу. От этой трубы к шейке приклада шли два электрических провода и исчезли там в какой-то железной коробке с кнопками.

Но сейчас старику, некогда было рассматривать аппарат. Аршак, конечно, без сопротивления не отдаст своего изобретения. Тем хуже для него.

От кустов, за которыми притаился Ахмет, до спящего Аршака было всего лишь полсотни шагов. Старик выпростал из-под бурки винтовку, опустился на одно колено, послал пулю в ствол…

Сухо щелкнул затвор — и этот привычный каждому охотнику негромкий звук громовым раскатом отдался в ушах. Старик замер, прислушиваясь.

Кажется, ничего… Только кровь молотками стучит в виски.

Ахмет бесшумно просунул — ствол винтовки сквозь ветви, поднимаясь с колена, прижал к плечу приклад, осторожно выглянул из-за куста — и, вдруг сморщив лицо от боли, поспешно захлопнул веки: нестерпимо белый свет полоснул его по глазам.

Старик упал на колени — и сейчас же услышал приближающиеся шаги и резкий голос:

— Брось ружье!

Даже сквозь закрытые веки Ахмет чувствовал на своих глазах страшный луч — и не смел открыть глаз. Поняв, что сопротивление бесполезно, старик выронил из рук винтовку и поспешно прикрыл ладонью глаза.

— Так-то лучше, — услыхал он теперь уже спокойный голос Аршака совсем рядом с собой.

Аршак подошел к нему, левой рукой поднял с земли винтовку, — в правой он держал впереди себя свой штуцер с прожектором, — вскинул винтовку на плечо, повернулся, отошел шагов на десять и тут только потушил прожектор.

Тогда, снова повернувшись к Ахмету, он сказал:

— Труха у тебя в голове, старик. На какое дело решился! А что бы взял? Ведь ты всё равно не мог бы воспользоваться моим изобретением. Ты не знаешь даже того, что изучают твои внуки в школе, понятия не имеешь об электричестве, о прожекторах, о тех науках, которые дают человеку власть над природой.

— Пощади! — простонал Ахмет, всё еще стоя на коленях и не решаясь отнять руки от глаз.

Аршак брезгливо окинул взглядом жалкую фигуру.

— Сгинь с моих глаз!

Ахмет вскочил на ноги — и исчез в кустах, как тень.

Секрет Аршака перестал быть секретом, — но только наполовину. Скоро всем стало известно, что Аршак бьет зверей ночью, что к ружью у него приспособлен какой-то особенный прожектор. Но как этот прожектор действует, какими лучами ослепляет и делает совершенно беспомощными даже больших, опасных человеку зверей, — это осталось тайной.

Ахмет с того дня куда-то бесследно исчез.

А молодые охотники — все друзья Аршака — часто теперь собираются у него и горячо обсуждают вопросы надежной охраны природы, для того недалекого времени, когда в охотничьем деле будет широко применена техника Аршака.


1949 г.

РАЗРЫВНЫЕ ПУЛИ ПРОФЕССОРА ГОРЛИНКО

Рассветало. Зенита вышла на крыльцо домика, где вот уже месяц жила с товарищами по экспедиции.

Тайга еще дышала ночной прохладой, была полна дремучих снов. Вдали, отороченные слепящим золотом, то вставали из густого тумана белки, то прятались в нем, и казалось, — менялись местами.

Шум мотора привлек внимание Зениты. Внизу по тракту ползла в гору мощная пятитонка.

«Трудно ей карабкаться», — подумала Зенита. Вспомнилась местная шутливая поговорка: «Семь верст до небес — и всё лесом».

Из-под сдвоенных задних колес машины летели переломленные сучья, песок, камешки; мотор рычал и фыркал.

«Сердится, — улыбаясь думала Зенита. — Отчего это пожилые, хорошо объезженные машины так похожи на животных?»

В это чудесное утро всё на свете казалось ей живым, одухотворенным — и горы, и тайга, и клубящийся в падях туман.

Вот солнечный свет прорвался, наконец, где-то между гор, потоком хлынул вниз, в глубокую долину. И там, внизу, влажным пламенем вдруг заполыхал луч, сплошь заросший огоньками — цветами жаркового, как говорят на Алтае, цвета — цвета пылающих угольков.

Машина, затихнув было за поворотом дороги, вдруг с шумом и скрипом выбежала из леса.

В кабине рядом с шофером, осанисто сложив на груди руки, сидела пожилая женщина в больших черных очках, во френче защитного цвета — прямая и строгая, В кузове вплотную друг к другу стояло несколько клеток, а позади них, свесив ноги, сидели двое бородатых и один безбородый — все с ружьями в руках. Безбородый пристально уставился на Зениту.

Вдруг он сорвал с головы синий беретик, весело помахал им Зените и крикнул:

— Привет из Ленинграда!

Зенита с трудом заставила себя ответить ему холодным кивком.

При виде женщины в военной форме и ружей в руках молодых людей ее радостное настроение мгновенно изменилось.

Машина давно прокатила, зарылась в тайгу выше по горе, а Зенита всё еще стояла, горестно опустив голову на грудь.

«…Ленинградцы, — думала она. — Верно, наша университетская экспедиция зоологов. Сколько прекрасных зверей и птиц перебьют!..»

Зенита с детства страстно любила их живыми, полными сил и жизнерадостности.

Еще юннаткой, у себя в ленинградском кружке, училась ходить за ними, могла часами играть с ними.

Животные платили ей горячей привязанностью. Медвежата встречали ее веселым ревом, старая злая волчица ей одной позволяла входить в свою клетку, ленивый барсук и смешной голенастый журавленок всюду бегали за ней следом и нападали на всякого, кого подозревали в намерении обидеть ее.

Грянула война. И случилось так, что первыми жертвами ее оказались животные: фашистская бомба попала в живой уголок и у нее на глазах в клочья разорвала всех любимцев.

Ужас и первое в жизни горе обрушилось на Зениту.

Со множеством других ребят ее поспешно эвакуировали в глубокий тыл, куда не доносился грохот войны. Но всё, что его напоминало — гроза, выстрелы из охотничьих ружей, — вызывало у нее нервный припадок.

Прошла война. Зенита вернулась в Ленинград, кончила там школу. По-прежнему горячо любя природу, пошла на биофак, но специальностью избрала не зоологию: ведь изучающие животных часто вынуждены для этого убивать их. Решила стать ботаником. И тут, на Алтае, была в первой своей экспедиции.

Шум мотора заглох вдали за горой. Зенита тряхнула головой так, что ее золотистые волосы рассыпались по плечам.

«Глупые сантименты! Пора взять себя в руки». — И пошла будить товарищей.

День выдался безветренный, жаркий. Сырая, парная духота была в черни.

Чернью, черневой тайгой, называют на Алтае сумрачный нижний ярус густого смешанного леса, выше в горах сменяющегося борами: чистым пихтачем, ельником, кедрачем.

В черни всё смешалось и буйно растет в тесноте и давке: корявые лиственницы с гигантскими осинами, темные шатры елей с кружевным пологом рябин, стройные пихты с могучими кедрами и белоствольными березами. На земле гниют огромные стволы павших от старости великанов, скрытых от глаз густой, жадной до влаги и тепла порослью молодняка, перистой чащей папоротников, мхами, лишайниками. А там, где пошире расступились деревья, где свет, — там глушит их молодую поросль сказочное большетравье — непроходимые, выше человеческого роста травы. Чернь — приют множества птиц и зверей и мириадов кровопийц: комаров, москитов, мошек и прочего гнуса.

К полудню, измученная, с распухшими от бесчисленных уколов лицом и руками, Зенита выбралась из черни в неширокую долину быстрой горной речушки, пробралась к ней сквозь густой сальник и в изнеможении села на камень.

Благодатная прохлада!

Веселая речушка бежала с белка, мчала с него студеную воду подтаявшего ледника. И даже сейчас, в знойный полдень, ток прохладного воздуха высот струился с горы в тенистую долинку. Зенита раздвинула перед собой ветки, чтобы дать ему обвеять свое разгоряченное лицо.

Так сидела она долго, не шевелясь, вся отдаваясь блаженному чувству покоя и отдыха.

…Ни сучок нигде не треснул, ни листва не зашелестела, — только вдруг почувствовала Зенита, что она не одна здесь. Страха при этом она не испытала, но тайный инстинкт сковал всё ее тело, заставил остаться неподвижной, чтобы не выдать себя. Напряженно всматривалась в ближайшие кусты выше по течению, почему-то уверенная, что таинственное существо, присутствие которого она так отчетливо ощущала, находилось именно тут.

Первое, что она увидела, были глаза.

Большие, продолговатые, сверху и снизу отороченные изумительно длинными ресницами, темно-карие глаза внимательно смотрели на нее из оливковой листвы.

Они не могли быть глазами человека: они были слишком велики для этого. И взгляд их, такой настороженно-внимательный, был всё же не человеческий взгляд, — хотя Зенита и не могла дать себе отчета, чем он отличается от взгляда человека. Глаза эти видели, но видели не так, как видела она, Зенита, человек. Казалось, они видят что-то позади нее, сквозь нее, не отдавая себе отчета в том, что она тут — перед ними.

«Глаза леса!» — вдруг подумалось Зените. И эта мысль обрадовала ее, как неожиданное открытие.

Взгляд их, между тем, медленно перешел с нее на ту сторону речушки, — и на блестящей, чуть влажной поверхности глаз отразилось бездонное небо и темная тайга гор.

Но вот над глазами выдвинулись острые, беловатые на концах, костяные отростки, постепенно появилась в листве вся длинная, с черным носом и широким лбом, сухая голова зверя. За глазными отростками показались похожие на цветы, будто тонкими ресничками внутри заросшие уши, над ними высокие, гордо откинутые назад ветвистые рога. Ниже из листвы поднялась будто выточенная из какого-то драгоценного темного дерева согнутая нога — и застыла в воздухе.

Дух замер в груди у Зениты. Никогда, казалось ей, не видела она такого прекрасного существа — и так близко от себя.

Как зачарованная, Зенита медленно подняла руку — погладить крутую шею красавца.

Миг — и застывшая в воздухе точеная нога со стуком опустилась на прибрежный камень. Легко, как птица, взметнулось над речушкой большое стройное тело — и прекрасное видение исчезло.

С шумом и треском, уже невидимый в чаще, зверь достиг перевала невысокой горы на той стороне речушки. Всё смолкло.

Никому не рассказала Зенита про эту встречу с таинственным лесным зверем. Долго пела у нее в груди радость. К радости примешивалась легкая горечь. «Ах, почему все они так боятся нас — людей? Почему не дал погладить себя?»

Счастье тогда, казалось, было бы полным.

На следующий день Зенита слышала в горах несколько отдаленных выстрелов и каждый раз болезненно вздрагивала. А вечером, возвращаясь с экскурсии, еще издали увидела у крыльца своего домика знакомую пятитонку.

Шофер, лежа на спине под машиной, что-то чинил в ней. Пассажиры стояли на крыльце. Все они, даже пожилая женщина в черных очках, были с ружьями.

Зенита в волнении подошла к пятитонке. Борт машины был спущен. В узких клетках лежали убитые звери.

В первой от кабинки клетке лежал маленький пятнистый олешек — безрогий, с торчащими из-под верхней губы клыками и жалкими тонкими ножками.

Во второй клетке — такая же кабарга. В третьей — тяжелый горный баран с толстыми, широко разведенными рогами — аргали. А в четвертой… Сердце оборвалось в груди у Зениты.

В четвертой клетке лежал мертвый олень — великолепный олень-бык с ветвистыми рогами, такой точно, а может быть, даже тот самый зверь, которого Зенита вчера еще видела полным трепетной жизни и гордых сил. На лопатке передней ноги его бурой струйкой застыла кровь. Его голова была откинута назад. Прекрасные темные глаза были открыты и так же, как там, над горной речушкой, смотрели на Зениту. И на блестящей, чуть влажной роговице их, как в зеркале, отражалось бездонное небо, озаренное последними лучами солнца, и темная тайга гор — весь прекрасный мир.

— Зенита, здравствуйте!

Вздрогнув от неожиданности, она быстро обернулась, — перед ней стоял юноша в синем беретике, с ружьем за плечами.

— Откуда вы знаете мое имя?

— Не узнаете? Да ведь мы земляки, — с улыбкой сказал юноша. — И коллеги: на одном биофаке с вами. Встречались не раз. Только вы никакого внимания не обращали на меня. Моя фамилия…

— Оставьте ее при себе, — резко оборвала его Зенита. — Я и сейчас не чувствую ни малейшего желания знакомиться с вами.

— За что же так? — Привлекательное лицо юноши отразило недоумение, почти испуг. — Чем я провинился?

— Вот эта ваша работа, — Зенита гневно ткнула пальцем по направлению мертвых зверей, — меня не устраивает. Я — друг зверей.

Она круто повернулась и пошла к дому.

— Стойте, стойте! — закричал юноша. — А вы знаете, что мы стреляем их разрывными пулями…

— Тем хуже для вас! — не слушая дальше, кинула ему Зенита через плечо.

Внутри у нее всё кипело. Еще разрывными пулями!.. От них такие страшные рваные раны!..

На крыльце всё еще стояли приезжие.

Зенита обогнула угол дома и поспешно скрылась за кустами. Она никого не желала видеть.

Красавец-олень стоял перед ней как живой.

Через неделю ботаническая экспедиция была на пути домой. Остановились в степном городке, откуда начиналась железная дорога.

Багаж был сдан, билеты взяты. Оставалось переночевать, чтобы утром сесть в вагон прямого сообщения до Ленинграда.

Зенита шла по улице, поднимающейся на увал: оттуда видны были так пленившие ее горы. Ей хотелось еще раз проститься с ними издали.

— Товарищ Зенита!

Опять этот — в синем беретике!

— Скажите, — догоняя ее, решительно заговорил юноша. — Кто в конце концов дал вам право высказывать мне всяческое презрение, когда вы совершенно ничего не знаете ни о работе нашей экспедиции, ни обо мне лично?

— Знаю, — холодно ответила Зенита. — Вы убиваете зверей. Ради науки. Ну, а мне просто больно. Поняли?

— Я-то отлично понял! — Юноша вдруг улыбнулся. — Знаю даже, почему вы не пошли на зоологию. А вот если вы потрудитесь выслушать, что такое разрывные пули профессора Горлинко, то, может быть, бросите свою ботанику и перейдете к нам…

— Никогда! — запальчиво отрезала Зенита. — Даже если эти ваши пули убивают мгновенно, без мучений…

— Зенита! — перебил юноша. — Нельзя же так, право! Ну, я вас очень прошу, зайдемте к нам на базу, в экспедицию. Вон там, напротив. Там сами увидите, И клянусь вам: не раскаетесь, что потратили несколько минут.

— Увижу замечательные произведения искусства? Чучела убитых вами зверей? «Совсем как живые!» Извините, — не желаю.

— Ну, бросьте! Ну, зайдемте же! — так умоляюще говорил юноша, что Зените стало совестно. — Своими глазами увидите. Потом сами себя ругать будете, если не зайдете.

Зениту начало разбирать любопытство: что у них там такое, в самом деле?

— Ну, ладно! — сдалась она. — Но если вы…

— Клянусь! Клянусь! — весело закричал юноша. — Можете меня собственноручно расстрелять… Ой, нет! Ведь вы ненавидите ружья. Ну, так навеки пригвоздите меня к позорному столбу холодным своим презрением, если я доставлю вам хоть каплю горя!

Он уже перебежал улицу и распахнул калитку.

— Вот сюда. Прошу!

То, что увидела Зенита, войдя в глубину двора, заставило ее совершенно растеряться. Широко раскрытыми глазами смотрела она перед собой — и первый раз в жизни не верила своим глазам.

Во дворе, за деревянными перегородками, помещались те самые звери, бездыханные трупы которых лежали перед ней неделю назад в пятитонке.

Были тут два безрогих, клыкастых олешка — две кабарги. Был горный баран аргали с толстыми, красиво разведенными рогами. Был и ее великолепный ветвисторогий олень с большими, прекрасными глазами. И — чудо, чудо! — все они были живы и здоровы. Бодрый вид этих зверей ясно говорил о том, что они совсем неплохо чувствуют себя здесь.

Зенита смотрела на них во все глаза и никак не могла понять, — когда же она ошиблась? В тот раз, когда увидала этих зверей мертвыми, или сейчас, когда они вновь предстали перед ней живыми и здоровыми?

Рассудок твердил ей: «Мертвые не воскресают!» Глаза говорили ей: «Вот оно — чудо! Воскресли мертвые!»

Полная страха, что прекрасное видение сейчас исчезнет, как исчезло там, в горах, на речушке, медленно протянула руку за деревянную перегородку, в стойло, где стоял ее олень.

Великолепное животное, захрапев, откинуло на спину рога, скосило на нее вдруг налившийся кровью глаз, но тонкие пальцы Зениты уже погрузились в густой подшерсток, ощутили живое тепло, трепет напруженных мышц. И чтобы еще полнее и глубже почувствовать у себя под рукой это, всё еще казавшееся ей призраком, лесное существо, Зенита закрыла глаза и ласково, с материнской нежностью погладила крутую шею храпевшего от страха оленя.

— …Как в сказке! — задумчиво сказала Зенита, с трудом заставив себя отойти от клетки. — Но мне пора домой. По дороге вы всё объясните мне? Правда?

— Конечно! С удовольствием! — заторопился юноша, всё это время деликатно молчавший.

Он взял ее под руку, и товарищи ее по экспедиции, видевшие, как они шли по улице, решили, что она встретила здесь своего старого друга, — так просто и хорошо они разговаривали.

Объяснение это было недлинно.

— Всё дело… — начал юноша.

— Простите, — перебила Зенита. — А как вас зовут?

— Почти как вашего оленя: Олешком. Или, если всерьез, — Олегом.

— Всё дело, — продолжал он, — в замечательном изобретении нашего профессора Горлинко. Кстати: вы ее видели. Пожилая женщина во френче и черных очках. Та, что ездила с нами в горы.

В ее разрывных пулях заделана ампулка, герметически запаянная. Она содержит в себе от одного до пяти и семи десятых грамма сильнейшего снотворного вещества, жидкости. Кстати: впервые это вещество применила в качестве снотворного тоже она — профессор наш. Пули с малым количеством жидкости употребляются при стрельбе мелких животных, с большим — для крупных.

Попав в цель, пуля разрывается, не причиняя при этом большого вреда животному. Ампулка, конечно, лопается, и жидкость выливается в кровь зверя. Действие этого снадобья таково, что даже большой сильный зверь — олень, баран, даже медведь, — едва успев сделать несколько шагов, падает в сонном оцепенении, как током сраженный.

От нас зависит, сколько времени дать ему спать. Мы отвозим его на базу, помещаем в хорошую клетку — и тут впрыскиваем ему другой препарат, быстро возвращающий его к жизни.

Опыты показали, что действие обоих этих препаратов не только не причиняет животному вреда, но даже возбуждает в них усиленный аппетит и вообще повышенную жизнедеятельность. Вот и всё.

— Поразительное, неслыханное изобретение! — горячо начала Зенита. Но вдруг осеклась. Ее глаза, только что сиявшие радостью, подернулись грустью. — Не знаю… Может быть, это еще хуже…

— О чем это вы? — встревожился Олег.

— Просто я подумала, что лучше, — сразу отнять жизнь у зверя или взять его беспомощного, сонного в плен и отнять свободу? Обречь всю жизнь сидеть в тесной клетке…

— Ошибаетесь! — торжествуя воскликнул Олег. — Если мы лишаем зверей свободы, то очень ненадолго: лишь на столько времени, чтобы успеть перевезти их в заранее намеченные места. И там сейчас же возвращаем им свободу. Наша цель — акклиматизация и приручение полезных и красивых животных. Мы развезем их по всем местам, где многие из них давно уже выбиты, а другие никогда не жили, но где подходящие для них условия жизни: климат, ландшафт, корма. Из поколения в поколение мы будем переделывать их, у мирных зверей будем уничтожать древний страх перед человеком. Вы только вообразите себе, Зенита, милая, стадо красавцев-оленей, пасущееся где-нибудь на Валдае или в Комарово под самым Ленинградом! Безбоязненно подбегает к вам этакий горный рогач, идет, чтобы вы его угостили из своих рук кусочком сахара, ласково потрепали по холке…

— Олег! — прервала его Зенита. — Знаете что, Олег? Вы не можете… это… ну… простить мне, что я была с вами такая злюка? А, Олешек?

— Кажется, могу, — сказал Олег.

И они расхохотались.


1949 г.

ЧАЙКА НА ВЗМОРЬЕ

Когда станешь взрослым, не

презирай мечты твоей юности.

Испанская поговорка

Рано утром, когда в дачном поселке все еще спали, на берег моря вышел человек с седеющими висками, с глубокими, но сияющими, как у ребенка, глазами. Широкополая шляпа едва ли могла бы удержаться на его непокорных волосах, если бы дул хоть небольшой ветер. Но был штиль.

Когда-то в детстве этот человек провел одно лето здесь — на взморье. Теперь он приехал издалека: ему пришла фантазия вновь посетить это памятное ему место.

Всё изменилось тут. Где были сосны да жалкие лачуги рыбаков, теперь рядами стояли нарядные дачи горожан, цвели сады. Лишь руководствуясь очертаниями берега, мог он узнать места, где купался, ловил пескарей, колюшек, играл с товарищами.

Да и его вся жизнь изменилась с тех пор до неузнаваемости. Чем он был тогда? Одиноким, обиженным судьбой мальчиком, А теперь?..

Но море — море осталось тем же. Лишь отмели на нем несколько переместились. И так же над ним летали белые чайки.

Чайки кричали.

Человек прислонился спиной к столбу, сложил на груди руки, закрыл глаза.

Чайки кричали.

Призрачный сон воспоминаний охватил человека…

Недалеко от берега на песчаной отмели стояли чайки. Белоперые свои тела держали горизонтально, точно плыли, но шеи вытянули вверх, клювы повернули все в одну сторону: туда, где, расширяясь, исчезают берега залива, где открывается безбрежное море.

На них, не отрываясь, смотрел мальчик. Он лежал на берегу под сосной, у небольшого обрывчика. Вихрастую голову положил на руку. Его задумчивые глаза были глубоки, темны — и казалось, удивляются всему, что видят перед собой.

Когда лежишь так и смотришь вдаль, мир кажется разрезанным пополам на плоское и выпуклое; и всё в нем становится как-то необыкновенно и удивительно.

Мальчик сам не знал, почему его взгляд притянули чайки. Потому ли, что пятно их блестящего белого оперения на золоте отмели было очень ярко и красиво? Потому ли, что эти красивые птицы всегда будили в нем неясные мечты, неопределенные желания?

Чайки стояли неподвижно, безмолвно, и в этой неподвижности, в безмолвии и в высоко поднятых тугих шеях птиц была большая серьезность, почти торжественность. Был час полуденной тишины, передышки, и ни одна из птиц не слетала покружиться над зеленой волной, высмотреть в ней рыбку.

Полдень был знойный. Расплавленный воздух струился над берегом, заставляя дрожать все очертания, и утомлял глаза. Маленькие плоские волны мелодично шипели, набегая на песок. Пахло тиной, морской пеной, сырыми пухлыми камышинами, которые выкинуло и оставило на берегу море.

Мальчик оторвал утомленный взгляд от чаек. Глаза его бесцельно стали блуждать по зеленой глади моря.

Шли три серокрылые лайбы. Далеко за ними — на фарватере, — густо дымя, медленно-медленно тащил три продолговатые баржи черный, как водяной жук, буксир. Навстречу ему стремительно несся плоский серый миноносец. Он далеко за собой повесил длинную полосу дыма.

Глаза мальчика разгорелись. С минуту он жадно следил за миноносцем. Потом горько вздохнул и отвел от него взгляд.

Вдруг одна из чаек подняла над спиной узкие с черными концами крылья. Держа их так, сделала два неловких шага к краю отмели и, ударив крыльями по воздуху, поднялась над водой…

Сейчас же все ее подруги повернули к ней головы и закричали резкими, хриплыми голосами — сначала протяжно, под конец — отрывисто, крутыми вскриками.

Никогда не мог мальчик спокойно слышать их громких, пронзительных криков.

Один раз ему всё-таки удалось побывать на настоящем морском судне. Да еще на каком — на военном! Волна перехлестывала через катер, на котором подъезжал мальчик, била в высокий стальной борт броненосца, а броненосец даже не покачивался. И низко над волнами и высоко над пушками и мачтами броненосца летали чайки. Уже вернувшись на берег, мальчик всё еще слышал их пронзительные крики.

Их крик иногда чудился ему даже в далеком от моря городке. От их крика сосало под ложечкой, хотелось куда-то бежать, хотелось чего-то необыкновенного.

Чайка сделала круг над отмелью и, выправив полет, направилась к чему-то темному, что покачивалось на пологих волнах между отмелью и берегом.

Мальчик вдруг сел. Глаза его расширились от изумления.

Темный предмет то исчезал, то снова показывался, поблескивая углами на солнце.

Мальчик хорошо разглядел его: это был медью по углам окованный сундучок — точь-в-точь такой, в каком рылся на броненосце матрос в кубрике.

Чайка снизилась и, вытянув ноги, аккуратно стала на край сундучка. И сложила крылья.

Опять раздался резкий, нестройный крик с отмели.

Но мальчик уже не слышал его.

Ночной океан в гигантских волнах качает отраженные звезды черных небес.

Океанский пароход от трюма до верхней палубы весь залит ярким светом. Но черное и грозное, с потушенными огнями подходит к нему пиратское судно.

— На абордаж! На абордаж!!.

Перебиты матросы, капитан связан и лежит на полу в своей каюте. Пассажиры поднимают руки под дулами пиратских ружей и револьверов.

По узкому трапу, перекинутому с борта на борт, пираты таскают награбленное добро. Трап скрипит, качается, уходит из-под ног.

Один из грабителей оступился. Вместе со своей тяжелой ношей — обитым медью сундучком — он летит в черный провал между пароходами. Отчаянный крик погибающего. Но в ответ ему гремят лишь проклятья пиратов: им некогда спасать товарища — еще много добра и золота осталось у пассажиров.

Пиратское судно скрылось во тьме.

Капитан развязан. Пассажиры притихли, подавленные страхом и несчастьем. Только один из них всё еще бушует.

Это — американский миллиардер. В простом матросском сундучке, — чтобы никто не заподозрил, — вез он половину своего огромного богатства.

Далеко позади плывет его сундучок.

Он поднимается на хребты гигантских волн, скользит в пропасти между ними. Его не замечают с проходящих вдали судов. Только чайки да альбатросы присаживаются на него отдохнуть, да раз об его медный угол разбилась падавшая обратно в море летучая рыба.

Из океана в океан, из моря в море, — и вот доплыл сундучок. Сейчас его прибьет к берегу.

В нем шуршащие кредитные билеты с бизонами — сто миллионов долларов. В нем алмазы, рубины, легкие жемчужные ожерелья и другие драгоценности.

О находке мальчика напечатают во всех газетах. На эти деньги родина построит много новых первоклассных военных судов. А в награду ему дадут чудную быстроходную яхту с командой — для кругосветного путешествия. На ней будет и скорострельная пушка, канониры и фейерверкер: на случай встречи с пиратами.

Другая чайка, покружив над сундучком, опустилась на него рядом с первой.

Вконец истощенный человек с тяжелым сундучком на спине, шатаясь, пробирался к берегу цветущей страны.

Вокруг него качались на длинных стеблях цветы невиданной красоты. Над ними кружились крошечные птички; их радужное оперение сверкало и переливалось на солнце, в воздухе звенели их нежные песни. Странные звери с задумчивыми и добрыми глазами, прыгая, как лягушки, приближались к человеку и разглядывали со спокойным любопытством.

Человек сорвал один из высоких цветков. Удлиненная чашечка цветка была до краев наполнена сладким цветочным соком. Человек жадно опрокинул его себе в рот. Проглотив влагу, отбросил цветок. Звери подхватили цветок на лету лапками с тонкими, как у детей, пальчиками. Принялись играть цветком.

Солнце стояло над самым горизонтом. Но прошел час, другой, а оно не заходило.

Теперь человек был на горе. Он полз, таща за собой сундучок.

Подполз к самому обрыву — заглянул вниз.

Прямо под ним было море. Но в стороне тянулся узкий берег и на нем виднелись люди.

Они стояли длинным рядом у воды. Все были одинаково одеты в белые малицы до пят. Все одинаково держали по швам руки в длинных рукавах. Все смотрели в море. Над ними летали чайки.

Люди — это спасенье, жизнь!

Человек приподнялся на скале и, собрав все силы, крикнул:

— Йо-го-го-о-о!..

Весь длинный ряд людей повернул к нему головы. Но все остались стоять неподвижно.

Человек уронил голову на руки и заплакал. Он понял, что это не люди: птицы — пингвины, пингвины!..

Долго лежал лицом вниз. Потом поднялся на колени, с большим трудом подтянул тяжелый сундучок к самому краю обрыва и столкнул его в море.

Сундучок ушел в веду, всплыл. Отливом его потянуло в море. Чайки полетели провожать его в далекое странствие.

Лихорадочный взор человека следил за ним, пока сундучок не исчез вдали за волнами.

В сундучке — дневник человека и подробное описание, как найти эту вечно цветущую страну. Страну, где птицы живут в ароматных цветах и звери с прекрасными ласковыми глазами подходят к человеку, чтобы пригласить его поиграть с ними в прятки или пятнашки.

Тот, кто сейчас выловит сундучок, отыщет эту никому не известную страну. Он переселит туда всех мальчишек из всех стран. Там будут они играть со зверями, петь с птицами, спать в цветах. А потом построят себе целый флот и будут иногда ездить к своим родителям.

А знаменитый путешественник, который один спасся от кораблекрушения и нашел эту страну, — путешественник как-нибудь прокормится пока цветами и кореньями, а потом может вернуться к себе на родину.

И третья чайка подлетела к сундучку.

Но ей не было места для посадки, и она стала медленно кружить над сундучком.

Сундучок был уже совсем близко от берега. Мальчик ясно видел один из его помятых медных углов, почему-то выше других торчащий из воды.

Мальчика уже била лихорадка нетерпения. Он больше не мог дожидаться; пока медлительные волны выкинут ему чудесный подарок моря. Он уже не мог мечтать: он должен был знать, что несет ему сундучок!

Мальчик прыгнул с обрыва и, обгоняя осыпающийся под ногами песок, побежал вниз, к воде. Встревоженные его бурным появлением обе сидевшие на сундучке чайки поспешно снялись и вместе с третьей полетели в море. Всполошились и их товарки на отмели. Поднялись без крика, всей стаей. И, широко разлетевшись в воздухе, потянули туда, где море теряло берега.

Мальчик вбежал по пояс в воду, дрожащими руками, ухватил сундучок за два угла и потащил его к берегу.

На берегу оказалось, что сундучок не заперт.

Сердце больно било в виски мальчика, когда он откинул забухшую крышку. Сундучок был пуст.

— О, какая злая насмешка!

Но на внутренней стороне крышки мальчик увидел самого себя: там было вделано карманное зеркальце, и в холодном стекле живо отразились глубокие, страстные, удивленные глаза — глаза мечтателя, и всё его розовое лицо, и обидные мальчишеские вихры на голове.

Издалека — со стороны открытого моря — донесся до него крик белых птиц, птиц широких водных просторов.

Издали крик чаек похож на насмешливый хохот.

Человек открыл глаза.

Да, это было то самое место, где он мальчиком получил в подарок от моря матросский сундучок.

Подарок этот он бережно хранит до сих пор.

Каждое новое издание своих стихов — одну книжку — он кладет в заветный сундучок. Теперь сундучок полон почти доверху.

Он сумел наполнить простор мира своими мечтами, своими увлекательными стихами о тайнах жизни.

И когда открывает теперь крышку сундучка, — по-прежнему в зеркальце отражается то же лицо, те же удивленные, сияющие глаза, хоть они и постарели лет на сорок.

Но еще он видит и другое: множество человеческих лиц, которые смотрят на него с любовью, с благодарностью, с дружбой. Это те, с кем делил он горе и радости на долгом пути своей жизни, о ком рассказывал в своих книгах и к кому обращал свои слова — самые заветные, самые дорогие сердцу слова. Люди — знакомые и незнакомые, — он отдал им себя целиком, всё лучшее в себе, лишь для того, чтобы для них сделать жизнь богаче и лучше. Пытать, разведывать жизнь, разгадывать ее удивительные тайны — это только половина дела. Другая в том, чтобы опыт свой, свои открытия — большие и маленькие — передать людям-братьям. Не в этом ли высшее на земле наслаждение?

«В конце концов, — думает поэт, вспоминая подаренный ему морем сундучок, — это было совсем не так глупо и зло. Лучшего подарка я никогда в жизни не получал».

Чайки хохочут вдали.

Поэт вслушивается в их крик и, сияя удивленными глазами, говорит вслух самому себе и всему миру.

— Но это ведь совсем не хохот! Это — фанфары, пронзительный и могучий зов. И он наполняет собою глухие без него просторы морей и поднебесья.


1940 г.

Книга подготовлена создателями сайта: http://reeed.ru/

Загрузка...