Кац потрогал повесившегося за ноги, сморщился, пожевал стариковскими губами.

– Это называется «смерть». Надо его снять.

Зайцев поднял лежавшую тут стремянку, на которую, может быть, в последний раз поднимался аптекарь, мигом установил ее, укрепил на шарнирах и полез по ступенькам с открытым ножом.

– Придерживай его! – крикнул Жур Егорову, когда

Зайцев стал перерезать шнур.

Егоров, однако, не понял кого придерживать, и взялся скрепя сердце за стремянку.

А придерживать надо было аптекаря, чтобы он не рухнул. Но этого уж Егоров, пожалуй, не смог бы. Не смог бы заставить себя.

Аптекаря снял Кац. И Жур помогал ему левой рукой. А

Егоров все еще держался за стремянку, хотя Зайцев уже слез.

– Так, – сказал Жур и стал осматривать комнату, подошел к окнам.

Узенькая форточка была плотно притворена, но не защелкнута на крючок. Жур ее толкнул кулаком, отворил.

Потом опять прикрыл.

Вышел в коридор, прошелся по нему взад-вперед.

– Ходили к нему его компаньоны – братья Фриневы, Борис и Григорий. Очень жалели его, – рассказывала Журу болезненного вида женщина. – Все сговаривали его прокатиться на извозчике. Для удовольствия. Чтобы, значит, согнать тоску. Даже нанимали извозчика. Но он не схотел, бедняжка..

– Какие братья? – спросил Жур.

– Фриневы. Тоже аптекари, с Белоглазовской.

– Давно они были?

– Да уж давно. Дня, наверно, три назад.

Жур опять вошел в комнату.

Кац рассматривал лицо и шею мертвого аптекаря.

Трогал зачем-то его уши.

– Не нравятся мне эти линии, – показал Кац на шею покойника. И опять потрогал его уши.

– Да, не очень хорошо он выглядит, – согласился Жур.

(Как будто аптекарь, удавившись, мог выглядеть хорошо!)

– Егоров! У тебя как почерк? Разборчивый?

– Ничего, – глухо ответил Егоров.

– Ну, тогда садись, пиши. Только старайся, почище пиши, поразборчивей...

Жур подвинул ему стул и положил перед ним стопку бумаги.

Егоров взял перо. Он боялся, что у него будут дрожать руки. Но руки не дрожали.

– Пиши, – повторил Жур. – Сначала заглавие: «Протокол осмотра места происшествия». Написал? Молодец!

Теперь год, месяц, число. «Двенадцать часов дня.. Я, старший уполномоченный уголовного розыска Жур У. Г., значит, Ульян Григорьевич, – в присутствии судебного медика Каца Ильи Борисовича, практикантов Егорова.. »

Как тебя зовут?

– Саша.

– Нет, так не пойдет. Надо полностью.

– Александр Андреевич.

– «. .Александра Андреевича и Зайцева.. » А ты, Зайцев, как называешься?

– Сергей Сергеевич, – поспешно и с достоинством откликнулся Зайцев.

– «. .Сергея Сергеевича, а также понятых, – Жур посмотрел удостоверения личности двух мужчин, – Алтухова

Дементия Емельяновича и Кукушкина Свирида Дмитриевича, составил настоящий протокол осмотра места происшествия смерти гражданина Коломейца Якова Вениаминовича». Написал? Хорошо пишешь. Дальше. «Осмотром установлено. Двоеточие.. »

Егоров старательно, почти без ошибок, записал под диктовку Жура все, что установлено осмотром. И как расположена в общей квартире комната аптекаря, и сколько в ней дверей, и окон, и форточек, и как они закрыты, и куда выходят, и какого размера передняя в квартире. И как была вскрыта комната («путем отжима ригеля») в момент прибытия представителей органов власти на место происшествия.

«Значит, этот язычок у дверного замка называется «ригель». Интересно, подумал Егоров, продолжая писать. –

И как ловко Зайцев его отодвинул перочинным ножиком, этот ригель. Молодец Зайцев! А на покойника мне не надо глядеть. Ни в коем случае. Да ну его».

Жур диктовал четко, ясно, выговаривая каждую букву.

И Егоров писал спокойно, радуясь, что рука не дрожит.

Значит, всякий человек может заставить себя делать что угодно, если этого требуют обстоятельства.

Он подробно описал под диктовку всю мебель в комнате аптекаря, перечислил склянки с лекарствами на столе, подушки, большие и маленькие, матрац, голубое тканьевое одеяло, которым покрыта постель, брюки, жилет и пиджак аптекаря, сложенные на спинке кожаного кресла.

Затем так же спокойно он описал вделанный в потолок массивный медный крюк для люстры, на котором висел на шнуре, – и толщину и цвет шнура описал, – труп мужчины средних лет, невысокого роста, плотного телосложения, одетый в нательное теплое егерское белье сиреневого цвета.

– Хорошо пишешь, – опять похвалил Жур Егорова. – Но погоди минутку. – И снова стал осматривать труп, расстегивая пуговицы на рубахе. – Пиши дальше. «После освобождения шеи трупа от петли и констатации судебным медиком факта смерти произведен детальный осмотр трупа. Белье на трупе оказалось целое, чистое, без каких-либо пятен. На лице, голове и теле трупа никаких ран, ссадин, царапин и иных повреждений нет. Конечности целы. На шее трупа, однако, имеется неясно выраженная странгуляционная борозда, оставленная шнуром, что указывает на необходимость судебно-медицинской экспертизы. Из ранних трупных явлений налицо сильное окоченение челюстей и конечностей, а также трупные пятна, расположенные на ногах в виде сливающихся овалов размером с куриное яйцо и пятикопеечную монету царской чеканки».

По-моему, правильно? – обратился Жур к Кацу.

Кац утвердительно мотнул головой. И Егоров мотнул.

Мотнул, как клюнул. И свалился со стула. Обморок.

Ах как растерялся, а затем обозлился Жур! Ведь не будешь объяснять любопытным, все еще заглядывающим в открытую дверь, что это не работник уголовного розыска упал в обморок, а стажер – мальчишка, щенок!

– Нашатырный спирт, – сказал Кац и стал близорукими глазами осматривать склянки на столе аптекаря.

Егорову дали понюхать нашатырного спирта. Он очнулся.

Жур и Кац усадили его на стул. И Жур еще для большей верности с особой энергией потер ему левой рукой виски и уши.

– Зайцев, пиши, – приказал Жур.

Зайцев уселся за стол. Потом вскочил, подошел к трупу, потрогал его ноги и сказал:

– А это вы немножечко ошиблись насчет пятен, товарищ Жур. Куда же с пятикопеечную монету? Это как две копейки царской чеканки..

– Пожалуй, – согласился Жур. – Ну, пиши: с двухкопеечную монету..

Зайцев продолжал писать протокол.

А Егоров, бледный, с красными ушами, сидел в стороне от стола и автоматически, уже совсем бессознательно, постукивал ребром ладоней о край стула, как рекомендует господин Сигимицу для укрепления кистей рук. Но на кой черт нужен теперь господин Сигимицу со всей его наукой и хитроумными способами, если, кажется, все пропало, все?

Когда явились из морга санитары в серых халатах, Зайцев стал суетливо помогать им укладывать на носилки труп аптекаря.

А Егоров даже не приподнялся со стула. Зачем он будет еще поднимать этого мертвяка, если из-за него – вот именно из-за него – рухнула, пожалуй, вся карьера Егорова? И что ему не жилось, аптекарю? Нет, видите, пожелал удавиться..

Внизу, у подъезда дома, все еще ждал лохматый извозчик. И рядом стояли дроги из морга.

Егоров, спустившись вниз по этой узкой деревянной лестнице, хотел сразу же направиться домой. Ведь все ясно: не служить ему больше в уголовном розыске. Пусть ему сделают отметку на комсомольской путевке, что он не справился, и отошлют ее обратно в губком. Не справился и не справился. Что ж теперь делать? Пусть. .

Но все-таки, проходя мимо Жура, садившегося в пролетку, Егоров спросил только из вежливости:

– Мне больше не надо приходить?

– Это в честь чего не приходить? – осердился Жур. –

Нет, милости просим. Давай садись в пролетку. Поехали...


8

В дежурке в тот же день узнали о происшествии с

Егоровым. Ведь о чем-нибудь хорошем чаще всего узнают позднее, а о плохом мгновенно.

Воробейчик хохотал больше всех.

– Значит, могло получиться сразу два мертвяка – аптекарь и стажер. Вот так работнички...

– Почему работнички? – спросил Егоров. – Ведь я один упал. Зайцев не падал.

– Значит, боишься? – допытывался Воробейчик. – Покойников боишься?

– Боюсь, – сознался Егоров.

И то, что он не оправдывался и не обижался, когда смеялись над ним, в какой-то степени выручало его.

Новые факты потом постепенно ослабят, может быть, впечатление от этого, в сущности, исключительного случая. Однако забыть о нем совсем сотрудники, наверно, не смогут. Так всегда и будут вспоминать: «Егоров? Какой это

Егоров? Ах, этот, что упал в обморок, когда поднимали мертвого аптекаря! Ну и слюнтяй. .»

Больше всего здесь не прощают трусости, душевной слабости, излишней чувствительности. Ты пришел сюда работать – так работай. Ты же знал, что тут не гимназисток воспитывают...

Это знал и Егоров. И все-таки допустил непростительный промах.

Воробейчик не даст теперь ему проходу. Нахальный, надоедливый Воробейчик. Черный, как грач.

Егоров сперва думал, что его тут так прозвали – Воробейчик. За юркость. Он и ходит подпрыгивая. А потом выяснилось, что это его настоящая фамилия – Виктор Антонович Воробейчик. .

И как раз сегодня он до самой ночи будет дежурным по городу. Поэтому сидеть в дежурке Егорову уже совсем тяжко, невыносимо тяжко.

Лучше ему побродить по коридору, благо коридоры длинные и полутемные.

Жур, должно быть, забыл о Егорове. Или Журу противно вспоминать про него. Где-то в коридоре слышен голос Жура.

Егоров невольно идет на этот голос.

Узенькая дверь чуть приоткрыта. За дверью разговаривают несколько человек. Пять или шесть, или всего трое.

– Почему вдруг выгнать? – кого-то спрашивает Жур. –

А если тебя выгнать или меня?

Егоров догадывается, что это говорят о нем. Кто-то требует, чтобы его выгнали. Ну и пусть. Может, это сам

Курычев требует. Ему уж, наверно, доложили. Уже нашлись старательные болтуны и доложили...

Близко подходить к двери Егоров не решается. Но, и совсем отойти не может. И не может расслышать всех голосов. Только голос Жура он слышит довольно ясно:

– Вообще мне противно это слово «выгнать». Это барское, дурацкое слово. А что касается Усякина, то я считаю, что его увольнять пока не надо. Его надо только решительно предупредить. Пусть он знает, что у нас тут не балаган и безобразий мы не потерпим. Пусть Усякин занимается только собаками и никуда не лезет.

Усякин, Усякин. Ах, это тот Усякин, про которого в дежурке написано: «Усякин, я тебя не боюсь». Но Егорову сейчас даже не хочется догадываться, кто такой Усякин.

«Я сам теперь Усякин», – угнетенно думает Егоров и проходит мимо двери.

Но дверь вдруг открывается.

Из комнаты выходят Жур и трое незнакомых. Нет, один знакомый. Ой, да это сам товарищ Курычев, начальник угрозыска!

Егоров хочет с ним поздороваться. Но Курычев, даже не взглянув на него, уходит в глубину коридора – в свой кабинет, где ковры. Интересно, знает он, как оскандалился

Егоров, или не знает? Хотя теперь это уже все равно.

– Ну, как ты, Егоров, себя чувствуешь? – кладет Жур левую руку Егорову на плечо.

– Ничего, – говорит Егоров.

– Ты вот что, – задумывается Жур, – пойди в криминалистический кабинет. Ты был у нас в криминалистическом кабинете?

– Нет еще.

– Вот пойди. И Зайцева позови. Пойдите вместе. А потом можете идти домой. Завтра приходи ровно в девять. И в дежурке не сиди. Там тебе нечего делать. Приходи прямо ко мне, вот сюда. Ну, будь здоров. Гляди веселее...

Не очень-то, однако, весело глядеть чувствительному человеку на эту страшную выставку в криминалистическом кабинете. Даже стошнить может с непривычки.

Егоров подумал, как бы ему тут опять не упасть, в этом кабинете. Вот был бы позор. И он все время облизывал губы. И все время ему хотелось сплюнуть куда-нибудь, но сплюнуть, к сожалению, некуда. И неловко.

Все стены увешаны веревками, мешками, колотушками. И указано точно, кого, когда и кто убивал этими предметами.

А в витринах разложены пистолеты, винтовочные обрезы, ножи и кинжалы со следами порыжевшей крови.

И это еще ничего. Но зачем сфотографированы в разных позах убитые, повешенные, утопленные люди? И непонятно, для чего развешаны портреты убийц: старуха какая-то, как баба-яга, убила восемнадцать человек разными способами и в разное время, бородатый ломовой извозчик, погубивший своих детей, торговка, делавшая пирожки из человечьего мяса. . Много их, всяких, тут. В стеклянных банках заспиртованы чьи-то внутренности.

Егоров просто не может смотреть на все это. Но Зайцев кричит с другого конца зала:

– Егоров! Иди сюда! Вот смотри-ка, еще что... – И показывает на большую стеклянную банку, в которой мерцает – издали видно – что-то розовое с синим, отвратительное что-то.

– Тут всего за один день не разглядишь, – говорит

Зайцев, когда Егоров приближается к нему. – Я во второй раз смотрю и то удивляюсь. Нам надо с тобой сюда еще раза два-три прийти, чтобы все как следует рассмотреть. .

во всех подробностях..

– Придем, – покорно кивает Егоров. – А сейчас мне некогда. Надо идти.

– Подожди, – удерживает его Зайцев.

Все-таки очень деликатный человек Зайцев. За все время он ни разу даже намеком не напомнил о том, что сегодня случилось с Егоровым на Поливановской, в комнате аптекаря. Разговаривает обо всем, а о том ни слова.

На улице Зайцев вдруг останавливается.

– Погоди. Нам надо зайти в комсомольскую ячейку. Я

все-таки хочу, чтобы тебя взяли на учет.

– Не возьмут.

– А я тебе говорю, возьмут. Я уже разговаривал с Шурочкой...

– Кто это Шурочка?

– Там, наверху, в управлении милиции.

И они поднимаются на второй этаж, входят в тот зал, где был торжественный вечер.

Никакой торжественности тут теперь, понятно, нет.

Опять тесно составлены столы, над столами склонились милицейские служащие.

Зайцев быстро находит коротко остриженную девушку, издали похожую на парня. Ее даже неловко называть Шурочкой – такая она большая, могучая. И голос у нее хриплый. Но Зайцев все-таки называет ее Шурочкой.

– Вот, Шурочка, наш парень из уголовного розыска, Егоров. Я тебе про него говорил...

Дело, томившее Егорова все время, пока он здесь живет, решилось в две минуты.

Шурочка сказала, что она сама запросит учетную карточку из Дударей, а пока поставит его на учет условно.

– Спасибо, – сказал Егоров уже на улице. – Большое, я даже не знаю, какое тебе большое спасибо, Зайцев. Я это никогда не забуду. Ты меня, ей-богу, сильно выручил...

– Опять «ей-богу»? – засмеялся Зайцев.

– Ну ладно, я потом отвыкну, – пообещал Егоров.

Они проходили в сумерках мимо красного здания городского театра, где подле освещенного подъезда среди голых, давно уже сбросивших листву деревьев толпилось множество людей.

И над толпой возвышались три конных милиционера.

А на фасаде театра в окружении электрических лампочек висела огромная афиша:

«Был ли Христос? В диспуте примут участие нарком просвещения А. В. Луначарский и митрополит Александр

Введенский».

Весь город, казалось, рвался в театр. И, конечно, не потому, что всем хотелось немедленно выяснить, был ли на самом деле Иисус Христос.

Всем хотелось посмотреть на знаменитого наркома просвещения, вдруг пожелавшего приехать в этот далекий сибирский город. И на митрополита Введенского – главу так называемой живой церкви – многим тоже хотелось посмотреть.

– Хочешь, зайдем? – показал на театр Зайцев.

– Ну, разве пробьешься? – усомнился Егоров.

– А хочешь?

– Я бы пошел с удовольствием, если б пустили, – сказал

Егоров.

– Тогда сразу пойдем, – позвал Зайцев и, наклонив голову, устремился в толпу.

Егоров еле поспевал за ним.

Зайцев расталкивал людей и говорил только одно слово «минутку».

У самых дверей они вынуждены были остановиться.

Их остановили билетеры, стоявшие с двух сторон.

– Ваши билетики?

– Из угро, – как-то глухо и грозно произнес Зайцев. И

оглянулся на Егорова. – Этот со мной.

– Пожалуйста, – сказал один билетер и опасливо посторонился.

Все великолепие этого старинного театра с его люстрами, синим бархатом и позолотой в одно мгновение как бы обрушилось на Егорова и придавило его.

Оказывается, он никогда еще не был в театре и не знал, что здесь так красиво.

– Гляди, Луначарский, – показал Зайцев, когда они уселись на бархатный барьер ложи.

– Который?

– Да ты что, Луначарского не видел?

– Где же я его увижу?

– А на портретах?

– Ах, на портретах...

– Вы что тут, долго будете безобразить? Слезайте сейчас же. А то я милицию вызову.

Зайцев посмотрел сверху вниз на чистенького старичка билетера.

– Вызовите. Я как раз хотел вас об этом попросить.

А Егоров спрыгнул с барьера и потянул за собой Зайцева.

– Не валяй дурака, Сережа, а то подумают, мы – хулиганы.

– Не подумают, – скосил глаза на билетера Зайцев, но все-таки тоже спрыгнул.

– Который, ты говоришь, Луначарский? – опять спросил Егоров, жадно вглядываясь в людей, разместившихся за высоким и длинным столом президиума, застланным красным бархатом.

– Вон тот полный, налево смотри, в пенсне, редкие волосы. Причесывается, что ли? Нет, просто ухо потрогал. .

– А я на этого подумал, на худощавого...

– Ты что? – удивленно посмотрел Зайцев на Егорова. –

Разве плохо видишь?

– Нет, ничего.

– Этот же, худощавый, – поп. Его сразу заметно, что он поп. Это и есть митрополит Введенский.

Однако ошибиться было легко.

Из-за трибуны видно только голову и плечи выступавшего митрополита. Волосы у него не длинные, как бы полагалось духовному лицу. И он в эту минуту перелистывал на трибуне бумаги. Вычитывал цитаты, как всякий докладчик. Только цитаты он приводил из Библии на церковнославянском языке, непонятном многим.

Егорову же был понятен этот язык. Он и грамоте стал учиться сперва по-славянски. Раньше, чем он пошел в школу, его учил отец по какой-то старинной книге.

Отец Егорова больше всего любил чтение именно старинных, главным образом божественных книг. Верхолаз-кровельщик, он часто чинил купола храмов, разъезжал с этой целью по всей Сибири и считал себя близким к церковным делам. Только, кажется, перед самой смертью, уже на гражданской войне, он разочаровался в религии. А

бабушка Егорова постоянно, до сих пор читает Библию. И

кажется, еще совсем недавно она возила внука на пароме в

Староберезовский монастырь, на поклонение мощам святого Софрония.

Егоров до сих пор помнил все молитвы. Но сейчас весь этот божественный, религиозный мир был от него где-то далеко-далеко, как в тумане. И ему было вовсе не интересно слушать митрополита.

Он рассеянно оглядывался по сторонам, рассматривал расписанный потолок, балконы, галерку.

– Не люблю я их, – негромко и досадливо сказал он, опять покосившись на митрополита Введенского.

– Кого? – удивился Зайцев. – Кого не любишь?

– Ну, одним словом, попов и вот всю религию. У меня из-за них в Дударях чуть большое дело не вышло.

Чуть-чуть меня из комсомола из-за них не наладили...

– А что такое? – обеспокоился Зайцев. – Ты в церковь ходил? Молился?

– В том-то и дело, что я уже не молился. И не ходил. А

все-таки пришили дело. Меня, одним словом, один парень спас. Вениамин Малышев. Мировой парень! Так я ему до сих пор письмо и не написал. А он меня, можно сказать, спас. А то бы я сейчас скитался.

– Да в чем дело-то было?

– После я тебе расскажу. Но это было большое дело, –

вздохнул Егоров.

– После так после, – оборвал его Зайцев. – А сейчас слушай. Говорит Луначарский. Вон он, видишь, встал. . –

Зайцев схватил Егорова за руку. Теперь внимательно слушай – Луначарский. .

Полный, плотный человек с крупной седоватой головой поднялся за столом. Пенсне его заблестело.

– Ну, хорошо, – сказал он, – допустим на минутку, что митрополит Введенский ведет свое происхождение непосредственно от бога Саваофа. Допустим, что он создан по образу и подобию божию. А я и те, кто со мной согласен, происходим, как утверждает наука, от обезьяны. И вот если вспомнить, как выглядит обезьяна, и взглянуть хотя бы на меня, можно сказать, какой прогресс. А теперь вспомните могущественного бога Саваофа, каким его изображают на иконах, и посмотрите на нашего собеседника митрополита.

Не правда ли, какой ужасный регресс?!

Многие засмеялись и захлопали.

А когда смех и аплодисменты утихли, Егоров наклонился к уху Зайцева и доверительно прошептал:

– А мы правда все от обезьяны.

Зайцев опять засмеялся.

– Я серьезно говорю, – нахмурился Егоров. – Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны...

Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И

Егоров вздохнул.

Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.

Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-«молнии». Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.

Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов. . А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.

Катя, однако, обрадовалась его приходу.

– Вы, ребята, пилите, – оставила она пилу, – а я покормлю дядю.

Раньше она его не так называла.

– Нет, я уже поел, – сказал Егоров.

– Вижу, – вытерла руки фартуком Катя. – Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.

– Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.

– Поешь, – повела его в дом Катя. – Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.

Она три раза повторила это слово «щи», и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.

– Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, – поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.

Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры.

Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.

Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.

Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним.

Но счастье это выпало только младшему – Коле. Митя и

Валентин кололи и укладывали дрова.

А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.

9

Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.

Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры, которые во что бы то ни стало хотели сожрать

Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.

И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.

Тигры, однако, его не растерзали.

Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.

Работа оказалась на редкость странной.

Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.

Зайцев писал и сердился.

– Опять школа первой ступени...

Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.

А Егоров молчал.

Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.

В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее.

И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову.

Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.

А сейчас главное – работа. Все равно, какая работа –

переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.

В двенадцатом часу дня пришел Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.

В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая по справке адресного стола проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.

Зайцев во второй раз уехал.

А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.

Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже – в управлении милиции – затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из «титана» с кислой конфеткой «барбарис», выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.

Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.

Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат – Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.

И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.

Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.

– А я тебя жду, – сказал ему Жур. – Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать...

Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность!

Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.

«Ну что ж, пусть, – подумал Егоров. – Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят.

Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть».

И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.

Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.

Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: «При осмотре места происшествия обнаружено. . двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я

ошибся. Я, наверно, устал. .»

И он действительно устал.

Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но

Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.

В это время к нему подошел Жур.

Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.

Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.

Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:

– Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?

– Ну что же, – опустил глаза Егоров.

– Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело – послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?

– Ну что же.

– «Ну что же» – это не разговор, – вдруг посуровел Жур.

– Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, – твой, стало быть, непосредственный начальник.

Надо, во-первых, встать...

– Ну что же, – еще раз невольно сказал Егоров. И встал.

– Так, значит, съездишь? Можешь съездить?

– Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?

– Да, нужно бы сейчас съездить...

Но это только так говорится – съездить. А ехать не надо.

Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.

Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится

Ивановская больница.

Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: «А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В

чем дело?»

На набережной было уже совсем темно и холодно.

Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.

За мостом стало чуть светлее от ярко освещенных окон больницы.

Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль нее тянется чугунный забор на каменных столбах.

Егоров вошел в больничный двор, где было еще светлее.

Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простыней носилки.

– Это откуда? – спросил их мимо идущий мужчина с газетным свертком под мышкой. – Из десятой?

– Из десятой.

– Неужели Савельев?

– Он.

– Значит, преставился?

– Значит, так.

– Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, – удовлетворенно вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и поправив сверток под мышкой, пошел дальше.

«В баню, – подумал Егоров. И еще подумал, глядя на женщин с носилками: – У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня ненадолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?»

Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрел за носилками.

– Никодим! Никодим Евграфыч! – закричала одна женщина, державшая носилки. – Открывай, принимай гостя!

– Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, –

отозвался откуда-то из–под земли старческий голос.

И над дверями подвала вспыхнула лампочка.

Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в теплой шапке.

– К вам тут вчера привезли аптекаря, – сказал ему

Егоров. – Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, – он посмотрел в бумажку, – Коломеец Яков Вениаминович.

– Ничего не знаю, – снял шапку старик и, отряхнув ее, опять надел. – У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди...

И повел Егорова по широким каменным ступеням в подвал, куда уже пронесли носилки.

В глубине подвала старик опять зажег лампочку над нишей, откуда пахнуло зябким, мертвенным холодом, и

Егоров увидел на помосте восемь в ряд лежащих мертвецов. Три женщины, четыре мужчины и один мальчик, что ли. Не разберешь.

Лампочка светит тускло, она грязная.

– Он вам родной? – спросил старик.

– Это с какой стати? – почти обиделся Егоров. – Я из уголовного розыска.

– А-а, ну, это другое дело.

Егоров думал, что старик, узнав, кто он такой, проникнется к нему особым почтением и станет извиняться, что еще не заморозил аптекаря. Но старик, напротив, утратил к Егорову всякий интерес, выяснив, что он не родственник аптекарю.

– Ищите его, где он тут лежит, – показал старик на весь подвал. И зажег еще одну лампочку. А потом еще одну.

Подвал оказался громадным.

– Где же его тут найдешь? – растерялся Егоров и поежился.

Здесь, казалось, даже холоднее, чем на набережной. И

все-таки откуда-то шло, должно быть, тепло. Нет, это просто было душно.

– Они как же у вас тут, по номерам? – спросил Егоров, стараясь не показать растерянности.

– По номерам? – засмеялся с дребезгом старик. – Да разве на них наберешься номеров? Их вон сколько тут напихано, накладено! Видимо-невидимо. Ужас...

Однако ужаса старик, должно быть, не испытывал.

Ужас испытал Егоров. Он почувствовал, что его опять подташнивает, как тогда. И от лампочек в углах шевелятся тени. Кажется, что здесь не только мертвые, но притаились и живые. И эти живые в сговоре со стариком. В сговоре против Егорова. Вот они сейчас его погубят. Очень хитро и страшно погубят.

Егоров пошел к дверям.

А может, ему в самом деле уйти и сказать, что аптекаря не нашли, не могли найти? Пусть придет сюда Воробейчик, если он так любит над всеми подфигуривать. Или Зайцев.

Или кто-нибудь еще, кто хочет. Даже зарплату не платили, а уже посылают куда-то.

– Вы что это, вроде как робеете? – вдруг с ухмылкой посмотрел на Егорова старик.

И весь позор вчерашнего дня снова встал перед Егоровым. И позор этот повторится.

– Отчего это я робею? – не сразу, а переведя дыхание, спросил Егоров. – Ты не робеешь, а я робею?

– Мне-то уж чего робеть, – опять ухмыльнулся старик. –

Мое дело такое, что мне робеть не полагается. Но многие, я замечаю, робеют. Даже из вашего этого самого. . из сыскного, словом.

– Я не из сыскного, – твердо и с вызовом сказал Егоров.

– Я из уголовного розыска. Сыскное – это при царе было.

Ну-ка, давай показывай, где у тебя самые свежие, кого, допустим, вчера привезли...

– А я их не отбираю. Это не ягода. Вы сами тут разбирайтесь. Мне за отбор денег не платят...

Егоров на мгновение снова растерялся. Как же он тут разберется сам? Ни за что ему не разобраться. Но его внезапно осенила счастливая мысль.

– Тебе ведь, отец, еще вчера приказали заморозить аптекаря. А ты чего делаешь? Чего ты тут выясняешь, кто робеет и кто не робеет? Тебя поставили на дело – делай, а нечего дурочку разыгрывать! Я ж тебе говорю, что я не из шарашкиной конторы, а из уголовного розыска. Показывай мне, где тут аптекарь...

– Пожалуйста, глядите, – вдруг действительно оробел старик. – Давайте вот этого сымем. – И он потянул за ноги мертвеца, лежавшего первым от края. – Женщин тревожить не будем, а мужеский пол оглядим. Не этот? Глядите...

Глядеть на это было самым трудным для Егорова. Но он глядел.

– Нет, не этот.

– Ну, тогда зайдемте с этого краю, – предложил старик, потирая будто озябшие руки.

Егоров не считал мертвецов, но, пожалуй, не менее двадцати перебрал их старик, пока Егоров угадал:

– Вот этот.

Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.

«Только бы снова не сыграть дурака, – быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу. – Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор...»

Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.

Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!

Однако, дотащив аптекаря до ниши, старик закричал:

– Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!

Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.

– Большое спасибо, – сказал Егоров старику.

Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.

– И вам спасибо, – ответил старик. – Это наше дело –

призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить куда надлежит...

Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И

только у забора остановился.

Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут. . Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет?

Зимой будет восемнадцать. А где вы работаете?

– Ну ладно, – сказал Егоров самому себе, – пойдем потихоньку...

Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду.

Потом пошел дальше.


10

На Главной улице уже вовсю горело электричество. И

особенно много было света, как всегда, у кинотеатра

«Красный Перекоп».

Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в

Сибирь итальянец.

Шла старая картина «И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил». И готовилась новая, которую будут показывать завтра, – «Солнце любви».

Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.

Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо.

Ах, какой ты нежный, Егоров!

Он сам сердился на себя.

Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон «шимми» или «джимми», ярко начищены, несмотря на слякоть.

– Егоров, ты не узнаешь меня?

– Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?

– У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал. .

– Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе...

– А сейчас где?

– А сейчас, – Егоров затруднялся, – сейчас приглядываюсь только...

Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он еще и не работает. По-прежнему не известно еще, будет ли работать.

Поговорили они недолго о том о сем – в общем ни о чем, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга еще школьниками. Но Маничев все время разглядывал Егорова тяжелым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:

– Удивительно. . Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя. . вроде того, что.. природные способности. Я

думал, ты далеко пойдешь...

– Не пошел, вот видишь, не пошел, – улыбнулся Егоров.

Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошел далеко. Некоторые пошли, а он не пошел.

Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.

И все-таки очень приятно, что он встретил Ваньку

Маничева.

Конечно, было бы еще приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но все равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово – «будущее»!

И вот будущее наступило. Он идет еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву.

Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошел...

– Ты что, – еще измерил его взглядом Маничев, – болеешь или болел?

– Нет, я здоровый.

– Живешь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.

– Нет, ничего. Живу неплохо.

– Приходи к нам на фабрику, – пригласил Маничев. –

Могу устроить как старого дружка...

– Спасибо, – сказал Егоров и подумал: «Кто знает, может, еще придется прийти». Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: – Наших старых ребят не встречаешь?

– Встречаю. Аню Иващенко помнишь?

– Аню Иващенко? – зачем-то переспросил Егоров. И

почувствовал, как перехватило горло. – Где она?

– Вон она, – показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.

И Егоров увидел Аню.

Она стояла в светлом вестибюле, в легком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке – покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но еще более красивая.

Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И

в то же время он рад был бы услышать ее голос, потрогать ее руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.

Он мечтал когда-то не о женитьбе, нет, но каком-то удивительном приключении, вдруг сталкивающем его с

Аней. И ему нравилась старинная песня:


Обобью свои сани коврами,

В гривы алые ленты вплету.

Прогремлю, прозвеню бубенцами

И тебя подхвачу на лету.

Нет, он только с виду такой тихий, Егоров. А это именно он собирался прогреметь-прозвенеть бубенцами. И

именно Аню Иващенко он собирался подхватить на лету.

Вскоре Аня вышла из вестибюля на улицу, поискала глазами Маничева, нашла, улыбнулась и, вынув из кулька, протянула ему большое красное яблоко.

Егорова она не узнала.

– Аня, это Егоров, – сказал Маничев и протянул Егорову яблоко.

– Не хочу, – замотал головой Егоров.

– Все ужасно изменились, – посмотрела на Егорова

Аня. – А ты, Егоров, как прежде, дикий. Кушай яблоко. У

меня еще есть...

Она не поздоровалась с ним, не удивилась, что встретила его, спросила только:

– Ты тоже на этот сеанс – в семь тридцать?

– Нет, – опять мотнул головой Егоров. – Я просто мимо шел. Просто мимо...

Потом он спросил, где ее брат и что она сама делает.

Брат ее вьется вокруг театра. Она так и сказала: «вьется».

Не артист, но что-то вроде администратора или помощника. Уехал в Барнаул. А она на курсах иностранных языков.

Уже второй год учится.

– Это сейчас мировое дело – иностранные языки, –

надкусил яблоко Маничев. – На любую концессию можно устроиться переводчицей. Они платят валютой. Говорят, им уже отдают в концессию даже пароходство. Не справляются с делами большевики. .

Маничев точно хлестнул Егорова по лицу этими словами. Но Егоров ничего не ответил. Да, наверно, и не сумел бы ответить.

В вестибюле загремел колокольчик. Это приглашали в кинотеатр тех, кто взял билеты на семь тридцать.

Маничев потрогал Егорова за рукав.

– Ну, будь здоров.

– Буду, – пообещал Егоров. И, кивнув Ане, пошел дальше.

А Аня взяла Маничева под руку и даже не оглянулась на Егорова. Да и почему она должна была оглядываться?

Из всех витрин – из магазинов, аптек и парикмахерских

– лился на улицу яркий свет.

И над самой улицей, над серединой ее, качались электрические лампочки. А под лампочками мерцали лужи.

На каждом углу сидели подле маленьких черных ящиков мальчишки чистильщики обуви.

Мало кто хотел сейчас чистить обувь, в такую слякоть.

Но каждого прохожего пытались остановить своим криком мальчишки: «Почистим, гражданин? Почистим до блеску, до самого треску!»

И только Егоров не интересовал мальчишек. Не такие у него башмаки, чтобы их еще чистить за деньги. Да и денег нет у Егорова. И не скоро будут.

Не скоро он купит себе такие штиблеты с узким носком,

фасон «шимми» или «джимми», как у Ваньки Маничева. А

может, не купит никогда. И все равно надо было что-то ответить Ваньке Маничеву, когда он сказал о большевиках.

Надо было ответить так, чтобы Аня вдруг покраснела.

Не барин, мол, ты, Ванька, а холуй, хотя и корчишь из себя барина. И папа твой, лихач-извозчик, тоже холуй. И вечно вы будете холуями. «Сейчас у частника только и можно заработать». Ну и зарабатывайте! Ну и целуйте частника во все места! А Аня пусть целует этих самых. . концессионеров. И Ваньку Маничева, если ей нравится этот боров. «Не справляются с делами большевики». Еще посмотрим, кто с кем справится! Послать бы тебя, Ванька, сейчас в мертвецкую искать аптекаря, ты бы свободно набрал там полные штаны...

Егоров так взбодрился, что от недавнего его нездоровья не осталось и следа. Лоб вспотел. Клеенчатая подкладка фуражки прилипла ко лбу. Он потрогал козырек, сдвинул старенькую фуражку на затылок, и исхудавшее, бледное лицо его неожиданно приобрело залихватское выражение.

Вот таким он и вошел к Журу.

Жур, однако, не только не похвалил его, но и не взглянул на него, озабоченно роясь в каких-то бумагах на столе.

Весь стол был завален бумагами.

– Ах как жалко! – наконец вздохнул Жур. – Я про

Шитикова и забыл. Просто выпал у меня из головы этот

Елизар Шитиков.

– Я Елизара Шитикова знаю, – сказал Егоров. – Он у нас во дворе жил. Потом он переехал. Он теперь на Извозчичьей горе живет...

– Нигде он не живет, – опять стал рыться в бумагах

Жур. – Его сегодня убили.

– Убили?

– Ну да. Надо было его тоже велеть заморозить. Он нам будет нужен. Это все одно дело. Ну и навязался на нашу голову этот аптекарь Коломеец Яков Вениаминович! Без него мало работы. А теперь бросить нельзя. Надо заморозить Шитикова...

Егоров молчал. А Жур все рылся в своих бумагах. И

чего он такое потерял?

– Надо было мне сразу тебя попросить, когда ты пошел, чтобы заморозили и Шитикова, – опять сказал Жур.

Егоров неожиданно для себя предложил:

– Я еще раз могу сходить...

– Сходишь? – как будто обрадовался Жур.

– Схожу.

– Сходи, пожалуйста, Егоров. Не посчитай за труд. . А

ты обедал?

– Успею...

– А деньги на обед у тебя есть?

– Ну откуда? – даже удивился Егоров. И успокоил

Жура: – Я дома потом пообедаю.

– Дома ты завтра будешь обедать, – посуровел Жур. –

Ты сейчас сходи еще раз в больницу насчет Шитикова, а потом пойдешь в «Калькутту» и там поешь. На вот, – он достал деньги. – Бери, бери, не ломайся! Я этого не люблю.

В получку отдашь...

– Ну уж, в «Калькутту»! – улыбнулся Егоров, уверенный, что Жур шутит. – Там меня только и дожидаются, в

«Калькутте».

– Все уже закрыто, все столовые закрыты, – посмотрел на часы Жур. – А в «Калькутте» только начинают гулять.

Зайди поешь. Послушаешь музыку. Но вина смотри не пей.

Ни капли. Ты на работе.

– Да я и никогда не пью, – покраснел Егоров.

– Ровно в двенадцать ты мне будешь нужен, – постучал

Жур пальцем по вещественному доказательству – по циферблату настольных часов в форме башни, подаренных когда-то кому-то в день чьей-то серебряной свадьбы, о чем гласит серебряная же, еще не оторванная пластинка. И

вдруг сказал: – Хотя погоди, я вот что сделаю. Шитикова поднимал Водянков, пусть он его и замораживает. Я ему сейчас позвоню. А ты иди в «Калькутту». Обязательно хорошо поешь. Солянку возьми. Ночью, однако, мороз будет. Я чувствую, у меня рука ноет...

Егоров в «Калькутту» все-таки не пошел. Хотя было любопытно – никогда не был. Но не решился пойти. И

домой пойти тоже не решился. Ведь все равно сегодня же придется опять уходить, а Катя обязательно пристанет с вопросами, куда да зачем.

Но до двенадцати часов еще было далеко. А тут толкаться в коридорах не хотелось.

Егоров вышел на улицу, постоял у подъезда. Улица на его глазах чуть побелела – повалил снег.

Напротив, на другой стороне улицы, светился вход в клуб имени Марата. На дверях висела афиша:

«Сегодня лекция. Начало ровно в 8 часов. Вход свободный для всех».

Егоров перешел на ту сторону.

До начала лекции оставалось восемь минут, но народ собирался медленно. На кино или на постановку все идут, а на лекцию, даже когда вход свободный для всех, народу немного.

Егоров на деньги Жура взял в клубном буфете винегрет, селедку и полфунта хлеба. Все съел, показалось мало. Подумал, не взять ли еще бутерброд с сыром и чаю с сахаром.

Что он, не отдаст эти деньги Журу? Конечно, отдаст. Жур сам сказал: «Отдашь в получку». Значит, будет получка.

Эта надежда развеселила Егорова. Он взял еще не только бутерброд с чаем, но и два печеньица из пачки

«Яхта» – точно такие, какие ест во время своего дежурства по городу старший уполномоченный Бармашев. Не для одного же Бармашева делают это великолепное печенье!

Все получилось очень хорошо. Егоров допил чай и доел печенье как раз в тот момент, когда из зала вышел заведующий клубом и сказал:

– Ну, товарищи, мы начинаем лекцию. Больше ждать нельзя. После лекции будет кино...

Лекция называлась «Будущее Сибири».

И вот есть дураки, которые не ходят на такие лекции!

Егорову было все безумно интересно.

Седенький старичок, какой-то ученый, что ли, подробно рассказывал, как все будет.

– Через какое-то время – ученый, правда, не сказал, через какое, – Сибирь никто не узнает.

Ленин указывает, что электрификация должна изменить всю страну. И как раз в Сибири есть все возможности для электрификации. В Сибири появятся во множестве такие грандиозные заводы, каких еще не видывал мир. Они будут выпускать все – от сложнейших машин до одеколона. И нам не нужны будут никакие концессионеры. В кабалу к мировой буржуазии мы не пойдем. Мы будем делать все сами. Мы построим новые, чудесные города. И наши люди забудут даже такие слова, как «разруха» и «безработица».

Егоров, конечно, не сомневался, что все именно так и будет. Но он хотел бы, чтобы это все поскорее делалось.

Иначе, если дело такое затянуть, многие могут не выдержать. Многим очень трудно.

И этот старичок лектор, пожалуй, умрет, пока ликвидируют безработицу. Надо скорее строить и открывать заводы, чтобы всем была работа. А то ведь как нехорошо у нас пока получается: говорят, на работу надо принимать только членов профсоюза, а чтобы пройти в члены профсоюза, надо сперва поступить на работу. А как поступить?

Из-за этого и сестра Егорова Катя вот уж второй год не может никуда устроиться. Много ли она заработает стиркой при трех детях? И при ней же, вроде как на ее иждивении, находится пока брат...

Егоров сидит, внимательно слушает лектора и ребром то одной, то другой ладони, то обеими вместе постукивает о край стула.

Хорошо, что он попал на такую лекцию. Но как бы ему не опоздать на работу. Надо ровно к двенадцати. Он наклоняется к соседу и спрашивает шепотом, сколько времени.

– Десятый час. Двадцать минут десятого.

Значит, можно еще посмотреть и кино.

Неплохо идет время. Неплохо. А будущее еще не наступило. И лектор об этом говорил.

Егоров ошибся сегодня, когда скорбно подумал там, у кинотеатра, что будущее уже наступило.

Нет, будущее наступит еще. Замечательное будущее.

Но в том будущем, которое наступит, уже не будет прежней Ани Иващенко. И не будет прежнего, влюбленного в нее Егорова. Он что-то приобрел сегодня и что-то потерял.

Но так и идет жизнь...


11

Ровно в двенадцать ночи Егоров вошел в полутемный коридор уголовного розыска.

После яркого света в клубе имени Марата тут ему показалось уж совсем темно. Как в освещенном восковыми свечами подземелье Староберезовского монастыря, куда бабушка еще маленьким привозила его на пароме, чтобы поклониться мощам святого Софрония. И стены тут такие же толстые, глухие, как там, в подземелье. Пол бетонный.

Многие сотрудники давно ушли домой. Остались только те, кто дежурит и кому предстоит участвовать в операции нынешней ночью.

Из дальней двери, должно быть, из кабинета начальника, вышел Жур, увидел Егорова.

– А Сережа где?

Это он уже так называет Зайцева.

– Я могу его поискать, – предлагает Егоров.

– Не надо, – встряхивает черными волосами Жур. Днем видать, что они с проседью, с чуть заметной проседью. А

сейчас, в этом полутемном коридоре, ничего не заметно. –

Зайцев сам найдется. Он паренек точный.

Значит, Журу уже известно, что Зайцев паренек точный. А какой паренек Егоров? Об этом еще ничего не известно.

– Иди, Егоров, посиди там у меня, – говорит Жур, проходя дальше по коридору. – Скоро поедем. У нас сегодня серьезные дела. Очень серьезные..

Жура подстрелили прошлый раз на Извозчичьей горе, когда он производил обыск – искал оружие. Были проверенные сведения, что с Дальнего Востока опять поступила партия японских карабинов.

Две крупные партии оружия Жур отыскал еще весной.

Был уверен, что отыщет и третью, о которой все время поступают сведения. Но не вышло. Бандиты оказали сопротивление.

Правая рука висит на перевязи. И ноет, надоедливо ноет. Видимо, кость серьезно повреждена.

Однако Жур не может сейчас лежать и нянчить руку.

Он хочет поскорее отыскать эту третью партию оружия.

Вот отыщет, тогда будет видно, что делать с рукой.

– Поехали, – говорит он в половине первого ночи и быстро шагает по коридору.

Зайцев уже нашелся и идет за ним. И Егоров идет.

Во дворе они усаживаются в старенький автобус фирмы

«Фиат», который в уголовном розыске для простоты, что ли, называют «Фадеем».

В кузове, со всех сторон затянутом дырявым брезентом, уже сидят какие-то люди, но рассмотреть их невозможно, потому что в кузове темно.

И во дворе темно и на улице. Город давно спит.

А они куда-то едут...

Не весь город, однако, спит. В «Калькутте», когда они проезжают мимо, играет музыка. И будет играть всю ночь.

И всю ночь из широких окон ресторана будут литься на улицу трепетные полосы синего света. И всю ночь будет греметь бубен. И гортанные голоса цыган будут разрывать пьяный гул.

Хорошо там, наверно, в «Калькутте», тепло. А в автобусе холодно. В дыры и в щели врывается ветер – уже зимний, пронзительный.

Егоров сидит в автобусе у самого края, на узкой скамейке, держится за железную скобу и чувствует, как коченеет рука от холодного металла. Но не держаться нельзя, а то, чего доброго, вывалишься из автобуса. Вот тогда будет хохоту в дежурке.

– Ты где там, Егоров? – спрашивает Жур. – Живой?

– Живой, – говорит Егоров. Но голос у него сейчас отчего-то сиплый, жалобный.

В автобусе смеются. Так теперь, наверно, всегда будут смеяться над ним. Что бы он ни делал, что бы ни говорил.

Ну и пусть!

По хохоту Егоров узнает Воробейчика. Значит, и Воробейчик едет с ними. А рука уж совсем закоченела. Что же будет дальше?

Автобус дребезжит, как консервная банка на веревочке.

И вдруг останавливается. Какое счастье, что можно погреть руку! Хоть минутку погреть. Ведь рука будет нужна для дела. Может, этой рукой сейчас придется взять наган. Может, придется стрелять. Кто знает, что придется делать!

Нагану тепло, он угрелся на животе Егорова. А Егорову холодно. Правильно предсказал Жур, что ночью будет мороз.

Трое, пошептавшись, выпрыгивают из автобуса и уходят в кромешную тьму.

Вот теперь совсем хорошо. Егоров усаживается поудобнее. Можно больше не держаться за скобу. Руки он прячет за пазуху, под самое сердце. А сердце отчего-то сильно бьется. Может, Егоров трусит? Может, он правда боится? А чего бояться-то? Сколько народу в автобусе! И

никто ничего не боится. Зачем же он один будет бояться!

Воробейчик опять смеется. Но Егоров понимает, что

Воробейчик теперь смеется не над ним.

Теперь Егоров хорошо различает все голоса в автобусе, слышит все слова.

– Значит, ты немножко сердишься на меня, Ульян

Григорьевич? – спрашивает Воробейчик Жура.

– При чем тут ты? – говорит Жур. – Я сам это дело выбрал. Но вообще-то получилась серьезная петрушка.

Выбрал, называется, мелкое дело для практики стажерам.

А теперь этот аптекарь всю душу из меня вымотает. И как раз он в эту пору мне сильно нужен при моих делах. Просто без него мне бы делать было нечего...

– Давай, Ульян Григорьевич, я аптекаря возьму себе, –

предлагает Водянков. – И стажеров твоих возьму.

– Нет, уж пусть они при мне остаются, – весело отвечает Жур. – Больно хорошие ребята. И аптекаря мы между делом сами доработаем, доведем до ума.

Жур, в сущности, такой же, как все, уполномоченный, старший уполномоченный. Но по тому, как с ним все остальные разговаривают в автобусе, можно понять, что

Жур имеет над ними еще какую-то власть, что ли.

Водянков вдруг просит его:

– Ты поговори, Ульян Григорьевич, с Курычевым насчет Баландина. Это все-таки политическое дело. А он не дает мне людей. Я хочу, чтобы работала группа. Это всегда лучше, когда сразу начинает работать группа..

– Я поговорю, – обещает Жур. – Но толк-то какой? Тут не все от Курычева зависит. .

Егоров прислушивается к разговорам и догадывается, что Жур какой-то особый человек. Не начальник, но все-таки особый. Ах, ну чего же тут гадать! Жур просто секретарь партийной ячейки.

Егорову с Зайцевым, наверно, сильно посчастливилось, что они попали именно к Журу.

А может, и не посчастливилось. Кто знает, что еще будет...

Автобус опять остановился. И опять двое выпрыгнули из автобуса. И еще выпрыгнул один, когда автобус переехал Архиерейский мост.

Вот этот, наверно, самый смелый, который выпрыгнул сейчас. Здесь же, где-то рядом, кладбище, а за кладбищем –

это давно известно – живут самые отчаянные жиганы. Это даже отец Егорова всегда говорил, что за кладбищем ютится самое отъявленное жиганье.

Отец рассказывал, что ему пришлось тут однажды, еще в молодости, девушку провожать, так он, говорил, чуть ума не лишился. На обратном пути на него четверо жиганов в мертвецких саванах напали. Еле убежал. А отец был человек не трусоватый, на войне был, и на германской и на этой, на гражданской.

– Егоров, где ты? Иди сюда, – позвал Жур.

Жур сидит недалеко от шофера. И Зайцев тут же.

– Чего ты там уединился? – говорит Жур. – Садись с нами. В компании-то веселее.

Егоров садится рядом с Журом, но особенного веселья не испытывает.

Автобус теперь продвигается медленно.

На ходу из автобуса выпрыгнули еще двое. И еще один.

Этот один был Воробейчик. Егоров узнал его в темноте.

В автобусе остались только Жур, Зайцев и Егоров.

Егоров думал, что Жур будет что-то объяснять, расскажет, как надо вести себя в случае чего. Но Жур молча курил. И

когда цигарка из газетной бумаги вспыхивала при затяжке, было видно лицо Жура, как показалось Егорову, печальное.

Наконец автобус остановился.

– Пошли, – сказал Жур и первый выпрыгнул на прихваченную морозом звонкую землю. За ним выпрыгнул

Зайцев, потом, чуть помедлив, Егоров.

На улице стало как будто светлее, даже намного светлее.

Это из развалин тучи вышла луна.

Нет, кладбище они еще не проехали. Вот оно – белые столбы забора, чугунная ограда и церковь. Это они заехали с другой стороны кладбища. Оно большое, Егоров не думал, что оно такое большое.

Снег смешался с грязью и так застыл. Ноги в башмаках скользят. Надо было бы надеть валенки. У Егорова есть валенки. Хорошо, что он не продал их тогда, летом, в

Дударях. А Жур правильно еще с вечера говорил, что к ночи будет мороз, хотя вечером было слякотно, шел снег.

Жур идет подле кладбищенского забора, поднимается в горку. У него тоже скользят ноги, но он идет уверенно.

– Ну, ребята, – говорит он, – тут глядите в оба!

Зайцев как-то странно горбится и озирается.

Жур вдруг смеется.

– Ты что думаешь, ты похож на Пинкертона? Ты сейчас на собаку-ищейку похож. А человек должен всегда походить только на человека...

Легко сказать – походить на человека. А на человека походить, может, труднее всего.

По скользким комкам мерзлой грязи они переходят улицу. Идут по переулку, мимо длинных сараев, мимо ветхих домиков, вдоль заборов, сплетенных из обрезков кровельного железа, березовых прутьев и еловых жердей.

Здесь официально обитают ломовые и грузовые извозчики, печники, скорняки, сапожники, скобяных дел мастера, и мало ли еще кто здесь обитает неофициально.

Кладбище теперь позади, но его хорошо видно с горки –

кресты, склепы. Выше всех склеп купцов Трубицыных.

Жур стоит на горке, подносит к глазам левую руку, смотрит на часы. Потом долго и молча оглядывает кладбище.

И стажеры молчат. Так, наверно, и надо вести себя перед важной операцией.

Жур, может быть, еще раз обдумывает, как ее лучше проводить. Но Жур вдруг говорит:

– Ох, как я покойников сильно боялся! Долго боялся.

Бабушка у меня была такая болтливая! Все мне, маленькому, про покойников разные страсти рассказывала. Вот я и боялся. Даже ночью другой раз не мог уснуть. Все мне что-то такое мерещилось...

– А потом? – спрашивает Зайцев.

– А потом, уж не знаю, как-то притерпелся, – пожимает могучими плечами Жур. И улыбается. – Все еще может быть. Может, и сейчас еще испугаюсь...

Зайцев тоже улыбается.

– Ну уж, сейчас?

– А что вы думаете? – серьезно говорит Жур. – Может найти всякое затмение...

А Егоров молчит. И в этот момент огромный, сильный

Жур становится ему как бы ближайшим родственником.

Вот с кем Егоров хотел бы когда-нибудь поговорить по душам!

– Укрепляйте, ребята, нервную систему, – вдруг советует Жур. – Вас еще и на войну пригласят. И не один раз.

Много еще будет всякого. Молодой человек, я считаю, должен укреплять свою нервную систему..

А как ее укреплять, не сказал. Пошел дальше.

И стажеры пошли за ним.


12

Останавливаются они у двухэтажного, избитого дождями, и ветрами, и самим временем дома. Внизу лавка, наверху жилье.

Жур поднимается по шаткой лестнице, по узким обледеневшим ступенькам и опять оглядывает местность.

Тихо здесь, мертвенно-тихо, словно и сюда распространилась территория кладбища. Впрочем, кладбище видно и отсюда. Только теперь его видно уже смутно.

Вслед за Журом по лестнице поднимается, держась за поручни, Зайцев. И уж потом, когда Жур стучит в дверь, на лестницу вступает Егоров.

Дверь открывается, обдавая посетителей душным теплом.

– Высоко живете, – говорит Жур женщине, стоящей на пороге в одной рубашке и в цыганской шали, накинутой на голые плечи.

– Выше-то лучше. К богу ближе, – насмешливо откликается женщина, нисколько, видимо, не удивляясь столь поздним посетителям.

– Вам-то хорошо. Гостям худо. Хоть бы вы обкололи ступеньки ото льда, показывает на лестницу Жур и продолжает оглядывать местность. Подниматься трудно. .

– Зато спускаться легко, – уже смеется женщина, и на смуглом лице вспыхивают белые зубы. – Если отсюда кого пихнешь, он вниз пойдет без задержки. Не затруднится. .

– И часто спихиваете?

– Бывает... Ой, да вы меня простудите! Я с постели...

Они входят, как в предбанник, в крошечный коридор.

Жур включает карманный фонарик.

– Жарко топите.

– Нельзя не топить – жильцы, – вздыхает освещенный фонариком старик, похожий на святого угодника Николая

Мирликийского, спасителя на водах. – Дунька, лампу..

– Ожерельев? – вглядывается в старика Жур. – Тебя что-то давно не видать было...

– А вы будто не знаете, где я был. По вашей милости все было сделано. Но вот отпустили. Не находят за мной особой вины. Не находят. Сколько ни искали...

– Ох, так это вы, гражданин начальничек, а я думала –

Яшка, – смотрит при лампе на Жура молодая женщина, почти девочка, которую старик назвал Дунькой. – А говорили, что вас вроде того что убили. Значит, вранье...

– Значит, вранье, – подтверждает Жур. – А ты, значит, по-прежнему здесь живешь?

– А где же? Раньше у дедушки Ожерельева жили и теперь живем. И так, наверно, будет до скончания века. Не выбраться, видно, нам отсюдова...

Дедушка Ожерельев сел к столу, постучал ногтем по табакерке, открыл, взял щепотку, набил обе ноздри, помотал головой.

– Не могу. Нюхать нюхаю, а чихнуть не могу. Слабость.

И сна нету. Пропал сон. И все по вашей милости. Вся наша жизнь одно беспокойствие. .

Жалкий этот дедушка, чуть живой, а его еще по тюрьмам таскают, как он сам сказал. За что? И все тут какие-то жалкие.

Егоров смотрит на худенькую Дуньку, которая удивительно похожа на его сестру Катю. Бывает же такое сходство. Рост одинаковый, волосы, глаза. И щурится так же от лампы. И родинка над верхней губой. С той же стороны родинка, с правой.

Дунька говорит Журу:

– Никакого изменения в нашей жизни, гражданин начальничек, уж, видно, не предвидится. .

– А какого же ты изменения ждешь? – спрашивает Жур.

– Сама и виновата. Надо устраиваться. Я тебе давал адрес..

– Адрес – это одно, а дело – это другое, – будто сердится

Дунька. – Вы думаете, это легко – солдатские шинели шить? Я себе все руки исколола..

Егоров почти разочарован. Он был уверен, что именно сейчас, в этом доме, начнется какое-то опасное действие.

Он немножко боялся этого действия, но все-таки ждал его.

Может, их начнут обстреливать, думал он. А ничего не случилось. Такие же, как везде, разговоры. И жалобы такие же: на плохую жизнь.

Жур уселся почему-то у самой двери, где стоит ржавый умывальник. Может, Жур ждет чего-то.

– Значит, ты всех сюда перевез из старых своих домов?

– спрашивает он старика. – И из женского монастыря тут, я смотрю, девушки?

– Да куда же я всех перевезу? – кряхтит старик. – Я и никого-то не перевозил. Они сами. Они работают от себя.

Мне только за квартиру...

– Это верно, – соглашается Жур. – Разве всех перевезешь! У тебя ведь, кажется, три таких дома было...

– Вы мне все прочитываете, – обижается старик. – Был один дом, правда – мой, а второй – женин, жены моей, покойницы. А теперь вот самого загнали в этакую халупу и еще здесь по ночам беспокоят. .

«Действительно, – думает Егоров, – для чего мы сюда пришли? Людей разбудили, сидим. А людям, наверно, завтра на работу».

– А сынок твой где? – спрашивает старика Жур.

– А откуда же я знаю? – разводит руками старик. – Вы бы не пришли, я и про вас бы не знал, где вы есть и в своем ли здоровье...

– Значит, не знаешь, где сынок?

– Не знаю. Я ж говорю, только на днях вернулся. А

Пашка, говорят, совсем уехал. В Читу, говорят...

– Значит, ты еще не приступал к делам?

– А какие ж у меня дела? Мелкая торговля, и то лавка стоит запечатанная. Наложили зачем-то арест. А ведь что писали в газетах? В газетах писали: частный капитал должен торговать. То есть у кого есть деньжонки, пускай торгует...

– Но никто не говорил, что надо торговать обязательно краденым.

– А я не спрашиваю, из каких мест доставляют товар.

Откуда мне знать, краденый он или дареный.

На эти слова старика Жур не отвечает. Должно быть, не находит что ответить. Молчит.

Где-то далеко глухо хлопают выстрелы. За перегородками, за черным занавесом тихо и тревожно переговариваются разбуженные люди. Кто-то поспешно одевается, стучит башмаками.

Все это слышат Егоров и Зайцев. И Жур, конечно, тоже слышит. Но он, должно быть, не придает этому никакого значения. Он по-прежнему сидит на табуретке подле умывальника, курит. Вдруг он спрашивает старика:

– Ну, а сейчас-то чем еще думаете торговать, кроме оружия?

– Какого оружия? – возмущается старик. – Собираете вы бабью сплетню какую-то. Делать вам нечего. И раньше были сыщики. Но такого не было, чтобы по ночам будить. .

– Раньше, это правда, такого не было, – соглашается

Жур. – Раньше ты бы сунул сыщику от щедрот своих красненькую, допустим, и воруй и спи спокойно. .

Егорову хочется разглядеть лицо старика, но старик отворачивается от света лампы. Однако понятно, что он усмехается, сердито усмехается.

– Раньше, гражданин начальник, ты, пожалуй, и сам бы посовестился меня будить. Без всякой красненькой. Раньше, пожалуй, тебя бы не назначили на такую должность.

Ты ведь, я знаю, молотобойцем у Приведенцева работал. Я

и твоего папашу-хохла знал. Он бондарничал у Вороткова в мастерской. Вот это была ваша настоящая должность. А

теперь, выходит, вы хозяева...

– Выходит, что мы, – опять соглашается Жур.

Старик наконец чихает и смеется, вытирая полой рубахи нос.

– Выходит, что правда. Ведь как вся жизнь, целиком вся, перевернулась. . А может, она опять обратно перевернется? А что, если она перевернется обратно? А?

– Ты, наверно, на это и надеешься, – говорит Жур. И

включает карманный фонарик, зажимает его в коленях, смотрит на ручные часы. – И Буросяхин на это надеется. И

еще кое-кто. Иначе бы ты на старости лет не рисковал, не берег для них оружие...

– Тю, канитель какая! – еще больше сердится старик и плюет. – Опять он про оружие!. Да ты его сначала найди.

Найдешь – тогда разговаривай и хвались...

– Найдем, – обещает Жур. – А как же не найти! Нас на это дело специально поставили. Из молотобойцев, как ты говоришь, в сыщики перевели. Кому-то и этим делом надо заниматься..

На кирпичной плитке близко от лампы стоит незакрытая кастрюля с пшенной кашей.

Егоров смотрит на кашу. Она необыкновенно белая.

«Наверно, на молоке, – думает Егоров. И еще думает: –

Уж поскорее бы все это кончалось!»

А Жур продолжает разговаривать со стариком.

И Зайцев заметно томится. Когда где-то далеко хлопают выстрелы, он, как охотничья собака, делает стойку, козырьком прикладывает ладонь ко лбу, смотрит в окно.

Ходит от окна к окну, заглядывает за перегородки.

В дверь негромко стучат.

Опять та женщина в цыганской шали на голых плечах выходит из-за перегородки открыть дверь, как будто не могут открыть старик или Жур, сидящие у двери.

Входит раскрасневшийся вспотевший Водянков. Он здоровается, хозяйственно сморкается, щурит от света глаза.

– Беседываете?

– Да вот разговорились, – улыбается Жур, кивая на старика. – Давно не виделись. То он в тюрьме сидит, то я лежу в больнице. .

– А у нас получилось все как надо, – рассказывает Водянков. Буросяхина только что отвезли, со всей компанией...

– Буросяхина? – спрашивает старик.

– Его, дедушка, его, собственной персоной, – разглаживает пальцами пышные усы Водянков. – Правда, оказал сопротивление, а как же. . Но, слава богу, отвезли. Отмучился, болезный. Отшумел...

«Где-то было что-то интересное, – огорченно думает

Егоров. – А мы тут просидели». И смотрит в широкую щель, как за перегородкой перед зеркалом худощавый мужчина в пенсне дрожащими руками застегивает на затылке готовый галстук-бабочку.

– Ну куда же вы теперь пойдете? Еще ночь. Они ведь к дедушке, они нас не затрагивают, – успокаивает мужчину женщина в цыганской шали. – Да и вас разденут по дороге.

Тут опасно. А у вас вон какое богатое пальто...

– Знал бы, не поехал, – никак не может застегнуть крючок на затылке мужчина. – Ведь как я не хотел сюда ехать! Это меня этот скотина Аркадий Алексеевич уговорил. Стоеросовая дубина. Уверял – приличное помещение...

– А чего особенного? – будто обижается женщина. – У

нас и не такие люди завсегда бывали. И все спокойно...

Егорова отвлекают от этой картины выстрелы, вдруг захлопавшие, кажется, у самого дома. Егоров смотрит на дверь. А Зайцев бежит к двери.

– Зайцев, не торопись, не на пожар, – негромко говорит

Жур, не подымаясь с места.

Жура, должно быть, не удивляют и эти выстрелы. А

стреляют, похоже, прямо в дверь.

«Как в ловушке мы», – думает Егоров. Но странное дело – страха не испытывает.

Дверь открывается.

В коридорчик не входит, а вваливается парень в кожаной тужурке, с лицом, измазанным чем-то черным.

Это, наверно, шофер автобуса.

– В самое ухо, – вздыхает он.

И когда подходит к лампе, видно, что это не черным, а красным измазан он – кровью. Кровь льется ему за ворот.

– Ах, дурак! – наконец сердится Жур.

– Почему же я дурак? – обижается шофер.

– Да не ты. . Зайцев, перевяжи его.. Умеешь? Это вот дедушкин сынок дурак, – кивает на старика Жур. – Это его работа. Ни в какую Читу он не уехал. Он старается сейчас отогнать от дома. Надеется еще перепрятать с папашей оружие. Значит, сведения правильные..

– Это что, вы насчет стрельбы думаете? – спрашивает старик. – Это, вы думаете, мой сынок Пашка стреляет? Нет, это не Пашка. Благородное даю вам слово, не Пашка...

– Именно благородное слово, – усмехается Жур. – У

тебя все слова благородные.

Зайцев не умеет делать перевязку. И Егоров не умеет.

Но он помог шоферу снять тужурку.

Перевязку делает Водянков, зубами разорвав индивидуальный пакет.

А Жур отдергивает черный занавес.

– Здравствуйте, – говорит он мужчине в пенсне, уже застегивающему жилетку. – Прошу предъявить ваши документы.

– Я не обязан вам предъявлять, – с достоинством отвечает мужчина, и пенсне вздрагивает на его жилистом тонком носу. – Я, во-первых, случайно сюда.. случайно попал.

Меня ввели в заблуждение. Я ни за что бы сюда не поехал.

А во-вторых...

– Егоров, обыщи его.

Жур брезгливо поморщился и прошел дальше, за перегородку.

А Егоров смутился больше этого случайного посетителя. Как это вдруг обыскивать такого почтенного гражданина? Но делать нечего.

– Ну-ка, гражданин, поднимите, пожалуйста, руки.

На Егорова пахнуло запахом духов, хорошего табака и самогонки.

Человек в пенсне оказался нэпманом, совладельцем фирмы «Петр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион».

Егоров вспомнил тот красивый магазин на Чистяревской, куда они заходили с Катей покупать сорочку. И не купили. Егоров больше не чувствовал почтения к этому человеку. Он сперва подумал, что это какой-нибудь профессор или доктор. А это нэпман, хозяйчик, частник. .

– Держите, гражданин, ваши документы. А это у вас что?

– Это зажигалка в форме браунинга. Можете ее взять себе..

Егоров легонько нажал курок, пистолет фыркнул, зажегся огонек. Егоров удивился: правда, зажигалка.

– Возьмите ее, – опять предложил нэпман.

– На что она мне? – сказал Егоров и отдал зажигалку нэпману, хотя в самом деле занятная была зажигалка. Никогда такой не видел.

– Молодой человек, я надеюсь все-таки, что эта наша встреча останется между нами, – улыбнулся тонкими губами нэпман. – Я тем более семейный человек. Мне будет неприятно. – И все еще дрожащими руками раскрыл бумажник. – Вот, пожалуйста, вам. Никто не видит. Это за ваше молчание. По случаю нашего такого малоприятного знакомства. В таком месте..

– Ну что вы, ей-богу, одурели, что ли? – отвел его руку

Егоров. – Для чего это?

Жур приказал отпустить нэпмана.

– А он мне деньги давал, чтобы я помалкивал, – засмеялся Егоров, когда нэпман ушел.

– И ты взял? – спросил Жур.

– Ну, для чего?

– Значит, ты взятки не берешь?

Тут только до Егорова дошло, что этот нэпман ведь правда предлагал ему взятку. Егоров покраснел. Он готов был сломать нэпману пенсне, переломать все кости. За кого этот нэпман принимает его, комсомольца Егорова? И как он сразу не догадался, что это ведь и есть взятка? Он думал, что взятки дают как-то по-другому...

Егоров выбежал на лестницу. Но по лестнице поднимались Воробейчик и еще какой-то парень в дорогой пыжиковой шапке и в борчатке с мерлушковым воротником, с таким же мерлушковым, как на шапочке и на воротнике у

Ани Иващенко, которую Егоров встретил вечером, несколько часов назад. Но теперь ему казалось, что это было очень давно.

Воробейчик подталкивал парня, а парень оглядывался и огрызался.

За ними шли еще два человека, незнакомых Егорову.

– Вот он, гроза морей, – втолкнул в коридор парня

Воробейчик.

– Прямо из Читы прибыл? – спросил парня Жур. – Папаша говорит, что ты в Читу отбыл...

– Я его с крыши ссадил, – кивал на хозяйского сына

Воробейчик. – Он залез вон на ту крышу и постреливал вот из этой штуки, – Воробейчик достал из-за пазухи тяжелый пистолет «кольт». – А я его тихонько из-за трубы, как кошка мышь. И еще счастливый его бог. Я бы сделал из него покойника, если б он оказал сопротивление...

– Эх! – снял пыжиковую шапку хозяйский сын и шлепнул ею об пол. Потом стал расстегивать борчатку с оторванной полой.

Полу он оторвал, когда Воробейчик сталкивал его с крыши.

Под борчаткой у него были синяя косоворотка, опоясанная шелковым шнурком с кистями, синие же брюки галифе и белые, измазанные в саже бурки, обшитые полосками коричневой кожи.

Егоров с интересом смотрел на него.

Это был первый крупный бандит, которого вот так близко увидел Егоров, настоящий бандит. Он только что прострелил ухо шоферу и мог убить шофера. Мог убить кого угодно. И, наверно, убивал.

Однако ничего особенного все-таки Егоров в нем не заметил. Хозяйский сын был похож на обыкновенных нэпманских сыновей, что торгуют в лавках на Борзовском базаре. И у него такие же, как у них, нахальные, насмешливые глаза. Он и сейчас не испуган, не растерян. Он только огорчен.

Вынув из кармана брюк расческу, он, глядя в зеркало, стал расчесывать мокрые волосы, кольцами слипшиеся на лбу.

– Для чего же ты учинил стрельбу? – спросил его отец, как спросил бы, наверно, всякий отец набедокурившего сына.

– Вы, папаша, не суйтесь, – ответил сын, собирая с расчески опавшие волосы. Потом подул на расческу и спрятал ее в карман.

– Ну ладно, купцы, показывайте ваш товар, – улыбнулся Жур. – Ломик, надеюсь, у вас найдется?

– Девок тут развел! – закричал на отца сын. – Они все сыскные. Для чего они были тут нужны?

– Ломик, – повторил Жур. И спросил: – Сами будете поднимать пол или нам придется?

– Я у вас на службе не служу, – огрызнулся сын. – И

служить не буду...

– Это определенно, – подтвердил Жур. – Служить ты у нас не будешь, нет.

Зайцев уже где-то в коридоре добыл топор и долото.

– Это что тут, в углу? – показывает Жур. – Надо разобрать.

Зайцев разгребает какие-то тряпки, мочало – сперва ногой, потом руками. Егоров начинает ему помогать. Они вытаскивают из кучи тряпья ватное одеяло, тянут матрац, набитый мочалом.

И вдруг в самом углу испуганно заплакал ребенок.

Голый, худенький, лет, наверно, трех, со всклокоченными волосами.

– Ну, ты сопляк! – сердито отодвигает его Зайцев. Он сердится сейчас на все, на всех. Он уверен, чти таким сердитым и должен быть всегда работник такого учреждения.

Ребенок встает на тоненькие ножки, жмурится от света, но не уходит из угла.

– Мальчик, – удивляется Егоров.

– Уберите ребенка, – обращается к женщинам Жур. –

Чей это ребенок?

На свет лампы выползает страшная, как баба-яга, старуха. Точно такую Егоров видел в криминалистическом кабинете на снимке. А эта только что спала на печке.

– Кто его знает, чей он? Верка его мать. Она уехала во

Владивосток. Оставляла мне ему на харчи, но чего она там оставила..

– А как Веркина фамилия?

– Кто ее знает как! Верка и Верка. Княжна ей была кличка...

Егоров поднял ребенка с полу, и ребенок цепко ухватился за его шею.

– Глядите, признал отца, – засмеялась женщина в цыганской шали.

Егоров покраснел.

– Кешка, – сказала Дуня мальчику, – это твой отец нашелся. Поцелуй папочку.

Мальчик еще крепче обнял Егорова и действительно поцеловал.

– Ничей? – спросил Егоров старуху. – Совсем, совсем ничей? – и повернулся к Журу.

– Работай, – нахмурился Жур. – Тут не детский дом.

Положи ребенка...

Егоров посадил мальчика на сундук около кирпичной плитки и прикрыл его плечики байковым одеялом.

Зайцев уже оторвал топором плинтус и стал вырубать первую от стены доску.

– Подожди-ка, не так, – взял долото Егоров. – Она так может расколоться..

– Ну и пусть, – продолжал орудовать топором Зайцев. –

Жалко, что ли...

– Подожди, – опять сказал Егоров.

И подсунул долото в то место, где забиты гвозди.

Надавил коленом на ручку долота. Доска скрипнула протяжно и подалась, сильно пахнув старой, слежавшейся пылью и плесенью, от которой трудно дышать. И в то же время чуть расколотая смолистая доска вдруг запахла свежей лиственницей или сосной, будто под слоем тлена таилась жизнь, и вот она обнаружила себя.

Егоров ловко отрывал долотом одну доску за другой, точно не один год провел на такой работе. Он делал теперь это с явным удовольствием. Но вдруг над его головой закричал Воробейчик.

– Ящик!

Под полом оказалось три ящика – два длинных и один квадратный.

В длинных ящиках лежали короткие японские карабины, обмазанные по стволам вонючей желтой мазью и обернутые в вощеную бумагу. В квадратном ящике –

обоймы с патронами.

– Мало, – вздохнул Жур. – Отдирайте еще. И смотрите, куда прячут оружие. Это ж внизу потолок может обвалиться..

Вот теперь Егоров взял топор, потому что надо было отодрать тяжелые плахи.

– Да руби ты, не возись, – посоветовал Зайцев и хотел отобрать топор.

– Погоди, – отстранил его Егоров и снова, подсунув топор, как долото, в то место, где гвозди, навалился на черенок.

Плаха заскрипела со стоном, и опять после запаха пыли и плесени появился живучий и сильный запах сосны.

Тут, у русской печи, были обнаружены пистолеты.

– Н-да, – поглядел на пистолеты Водянков, – Буросяхин со своей компанией натворил бы еще много бед при этих шпалерах. Опоздал он...

Дедушка Ожерельев ругался из-за чего-то с сыном

Пашкой, глядя, как их оружие переносят в автобус.

Женщины за печкой тревожно перешептывались. А

худенький мальчик в байковом одеяле смирно сидел на сундуке. Увидев Егорова, проходящего мимо, он, как родного, вдруг ухватил его за штаны и показал на незакрытую кастрюлю с кашей, все еще стоявшую на кирпичной плитке.

– Хочу каши. Каши хочу.

Егоров не знал, как быть. Но разве можно взять чужую кашу? И он неожиданно для себя сказал мальчику:

– Погоди, потом! Дома покушаем.

Егоров, конечно, нечаянно это сказал, но все-таки не совсем нечаянно.

Отрывая старые доски, разгребая руками старую, слежавшуюся пыль, он все время думал о мальчике. Вот они сейчас уйдут, уедут отсюда, из этой душной тесноты, а мальчик останется. Надо бы забрать мальчика. Не надо мальчику тут жить. Нехорошо это, нечестно оставлять тут мальчика. Мальчик же ни в чем не виноват. Виноваты вот этот подлый дедушка Ожерельев, его сын Пашка и еще какой-то Буросяхин. Виноват, наверно, и этот трусливый нэпман, хозяин красивого магазина «Петр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион».

В сердце Егорова закипала злоба. И в то же время пробуждалось еще неясное ему самому чувство ответственности за жизнь. Не ясное, но сильное и острое, как свежий запах сосны, что пробивается из этих оторванных старых досок, пробивается вопреки всему, что налипло на них за многие годы.

Ох, какая тяжелая работа попалась Егорову!

Жур приказал ему стоять внизу, у автобуса, где уже стояли Воробейчик и шофер с забинтованной головой.

Вскоре сюда подошел еще автобус – черный, прозванный в уголовном розыске почему-то каретой. Этот автобус для арестованных. – Ну как, не боишься бандитов?

– насмешливо спросил Егорова Воробейчик.

– Не боюсь, – ответил Егоров. И добавил: – Покамест не боюсь...

Внизу, у автобуса, пришлось стоять долго, пока наверху продолжали обыск и потом писали протокол. И все время, должно быть со скуки, Воробейчик посмеивался над Егоровым. Смеялся даже над тем, что Егоров, как он признался, не пьет, и не курит, и еще не женатый.

– Скопец, что ли?


13

Начинался медленный, мглистый рассвет, когда из дома вывели и усадили в «карету» задержанных. Вышли из дома наконец все сотрудники.

– Поехали, – сказал Жур, залезая в «Фадей». – Кажется, все вышли.

«А как же тот ребенок?» – хотел спросить Егоров. Но не решился спросить. А спросить хотелось.

Воробейчик взглянул на растерянное лицо Егорова и засмеялся.

– Ребенка-то что же не берешь? А он тебя признал за родителя. Какие бывают бессовестные отцы. .

– Ну и что? Я его возьму, – сказал Егоров и посмотрел на Жура. – Можно, я его возьму?..

– Как хочешь, – сказал Жур. И нахмурился. Или это показалось Егорову, что Жур нахмурился.

Егоров побежал наверх. Он укутал мальчика байковым одеялом. Потом снял свою телогрейку, укрыл его еще телогрейкой. И в одном черном куцем пиджачке выбежал на улицу.

В автобусе смеялись. Только Жур не смеялся, но он и не смотрел на Егорова. Видимо, ему было неприятно это странное поведение стажера.

А Водянков вынул из-под сиденья телячью шкуру и протянул Егорову.

– Ты укройся сам-то. Простынешь...

Зайцев опять сидел с Журом.

Жур спросил его:

– Ну как, Сережа, нравится тебе работа?

– Боевая, – весело откликнулся Зайцев. – Я такое дело вообще люблю..

– А тебе нравится? – спросил Жур Егорова. Надо было спросить и Егорова, уж если он спросил Зайцева.

– Ничего, – ответил Егоров.

– Ничего – это дырка, пустота, – сердито проговорил

Жур. И смуглое лицо его как окаменело.

– Тебе надо бы, Егоров, в детский дом поступить, –

насмешливо посоветовал Воробейчик.

– Ну, кто же меня туда примет?

– А если б приняли, пошел бы?

– Ну, откуда я знаю...

– Значит, тебе не нравится наша работа? – еще строже спросил Жур. – Ты скажи прямо...

– Нет, ничего, – повторил Егоров. – Я же говорю, ничего. Работать можно. Только, конечно...

– Это многим неинтересно, – сказал Жур. – Никому не интересно мусор убирать. Но кому-то же это надо делать покуда. И надо учиться так делать, чтобы мусор убирать, но самому не измараться. Надо вот это уметь...

– А мне все было интересно сегодня, – признался Зайцев. – Только я сперва думал, товарищ Жур, что вы нас с

Егоровым предупредите, как все будет, и скажете, как действовать.

– А меня и всех прочих работников бандиты тоже что-то не предупреждают, – усмехнулся Жур. – И не говорят, как надо с ними действовать. И раньше мне никто ничего не говорил. Я как вернулся с фронта, вышел из госпиталя, меня направили на эту работу, так вот сразу и пошло.

– Но вы все-таки на фронте были, на гражданской войне, – как бы позавидовал Зайцев. – И потом, может быть, читали специальные книги..

– Читал, – подтвердил Жур.

Зайцев вынул из-за пазухи книгу господина Сигимицу, начальника тайной полиции. Он, оказывается, и на операцию ее захватил.

И не только Жур, светя фонариком, подержал и полистал эту книгу в автобусе, но и Водянков, и Воробейчик, и другие.

Воробейчик даже сильно заинтересовался.

– Это вот какая книга, – показал он большой палец. – Ты дай мне ее хоть на денек. Я тебе тоже что-нибудь дам...

– Пустяки это, детские пустяки, – кивнул на книгу Жур.

– Я такие тоже читал. Нет в них ничего нового. – Он потрогал Зайцева за колено. – Тут понимаешь, Серега, в чем дело? Все, что говорится в этой книжке насчет мускулатуры, – это, конечно, все, может, даже правильно. Но ведь кроме мускулатуры еще многое требуется в нашем занятии.

Например, ум и совесть. А про совесть много ли там говорится, в этой книге?

– Про совесть? – почему-то смутился Зайцев. – Про совесть я чего-то не помню...

– Вот видишь. А совесть нам требуется в нашем занятии почти что на каждом шагу, поскольку нам выданы, чувствуешь, – большие права...

Жур вынул левой рукой из кармана жестяную коробочку с табаком и стал скручивать на колене папироску из газетной бумаги. Табак у него рассыпался.

– Давайте я вам скручу, – предложил Зайцев.

– Нет, спасибо, – отказался Жур. – Мне хочется самому.

Я так стал практиковаться еще в больнице. Меня учили инвалиды. Иногда у меня получается, иногда нет...

На этот раз получилось. Жур закурил и сказал:

– Мне вот сегодня дедушка Ожерельев в сердцах напомнил, что я бывший молотобоец и меня, мол, в старое время, при царе или при том же Колчаке, не взяли бы в сыщики. Это, положим, он брешет, что не взяли бы.

Взять-то бы взяли. Не такая уж это высокая должность. Но при Колчаке или вообще в старое время все это было куда проще. Все шло, одним словом, как вроде по заведенному порядку. А сейчас это надо как-то по-новому налаживать.

А как? Вот опять же этот дедушка Ожерельев, уже прижатый нами сейчас, все старался побольнее меня уколоть, даже отца моего вспомнил, как он говорит, – хохла. А мне бы, по-умному-то, надо было промолчать, поскольку я тут выступаю в данный момент как представитель власти,

представитель, можно сказать, государства. А я вдруг чуть не пустился с ним в перебранку. И вот сейчас жалею. .

– Жалеете?

– Ну да, жалею. Вышло, как будто я с ним личные счеты свожу, с этим дедушкой, ну его к черту. – Жур приподнял край брезента и плюнул на улицу. – А это нехорошо и глупо. И опасно. Ну, конечно, мы живые люди и у нас могут быть разные личные счеты. Но мы не должны в наши личные счеты вмешивать государство. А у меня вышло со стариком, – я это сам заметил, не очень красиво. Я начал было серчать. А серчать нельзя, если ты представитель власти и хочешь делать все по закону..

– Да по закону его бы стукнуть надо, этого дедушку паршивого, – сказал Зайцев. – Стукнуть – и все, чтобы он не вонял.

– Стукнуть-то это проще всего, Серега. И легче всего, –

очень пристально посмотрел на Зайцева Жур. – Труднее разобраться как следует, разобраться и понять. .

А в чем разобраться и что понять, Жур не объясняет.

Глубоко затягивается и долго молчит. Потом говорит снова:

– Нету книги, к сожалению, в которой бы все было указано, как делать и понимать. До всего надо додумываться самим, своей башкой. Все самим надо пробовать. И

не бояться, если другой раз обожжешься. Без этого ничему ведь не научишься.

Мальчик, угревшись на руках у Егорова, крепко уснул.

И Егоров, казалось, забыв про него, внимательно и даже с удивлением слушал Жура, как все мы слушали в детстве, в юности разных чем-то удививших нас людей, встретившихся нам на разных жизненных перепутьях.

И, не подозревая об этом впоследствии, мы легко усваивали и усваиваем многое из характеров этих людей, прошедших мимо нас, ушедших навсегда, но продолжающих существовать и действовать не столько в нашей памяти, сколько в наших поступках и в наших душевных движениях.

Конечно, Егоров потом забудет во всех подробностях эту ночь. Забудет, как дребезжал на ухабах старенький автобус фирмы «Фиат», прозванный для простоты «Фадеем». Забудет и подлого дедушку Ожерельева и отчаянного мерзавца его сына Пашку. Забудет и продушенного духами, хорошим табаком и самогоном нэпмана – совладельца фирмы «Петр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион». Забудет и многие слова, говоренные Журом.

И даже многие мысли, высказанные им, забудет. Но что-то необходимое для жизни все-таки отложится, отслоится в самом сердце и в глубинах сознания молодого человека, и это будет называться потом жизненным опытом. За жизненный опыт, однако, придется еще заплатить дорогой ценой, придется еще многое пережить, узнать и услышать. .

Впрочем, не все мы и не все усваиваем в жизни одинаково. Даже, казалось бы, бесспорные истины разными людьми воспринимаются по-разному и в разных душах находят разное преломление.

Егоров думает одно, а Зайцев другое.

Зайцеву не понравилось, что Жур так начисто отверг книгу господина Сигимицу. Зайцев почти обиделся. И не за господина Сигимицу, а за себя. Ведь книга эта теперь принадлежит Зайцеву. Он нашел ее на развале, купил, прочел, дал почитать Егорову. И у Зайцева есть об этой книге свое мнение не такое, как у Жура. И Зайцев вообще не обязан во всем слушаться Жура. Тем более Жур эту книгу не читал.

– Вы правда эту книгу не читали, товарищ Жур?

– Нет, эту книгу не читал, – опять посмотрел на обложку Жур. – Но они почти все похожи. Их на базаре и сейчас можно сколько угодно найти...

– А эту, значит, вы не читали? – еще раз спросил Зайцев.

И непонятно, чего он добивается. Даже смешно. Жур улыбнулся.

– Ты что, Серега, хочешь доказать, что это какая-то особая книга господина Сигимицу?

– Я ничего не хочу доказывать, – сказал Зайцев. – Я

просто спрашиваю...

Но он не просто спрашивал. Он взъярился, как молодой петух. И это было действительно смешно.

Если б так повел себя, допустим, Егоров, над ним бы первым засмеялся Воробейчик. Но Зайцев рассмешил только Жура. А смешливый Воробейчик на этот раз не смеялся. Может, не хотел смеяться. Не заметил, что это смешно. Или ему просто нравится Зайцев. Ведь может и

Воробейчику нравиться кто-то. И к тому же Воробейчик хочет выпросить эту книгу у Зайцева.

Зайцев сердился и пропустил мимо ушей все рассуждения Жура. Но Журу понравилось даже, как сердится

Зайцев.

– Ох, я смотрю, ты шибко самолюбивый паренек, Серега!

Это сказал Жур Зайцеву, когда все выходили из автобуса во дворе уголовного розыска.

– Ты останься, Серега, ты мне еще будешь нужен немножко. А ты иди домой, – сказал Жур Егорову. Как-то обидно сказал. И должно быть, сам заметил это. – Или лучше вот так сделаем. Шофер сейчас сменится, и тебя отвезут домой в автобусе..


14

Многие удивились на Ужачьей улице, когда утром чуть свет Сашку Егорова привезли на автобусе и еще с ребенком на руках. Но больше всех удивилась, прямо ужаснулась сестра Егорова.

– Чертушка ты! – всплеснула она руками. – Ты как на погибель мою стараешься. Куда ты ребенка притащил? Для чего? У меня вон своих трое, без отца, с открытыми ртами. .

– Ты, Катя, не обижайся, – смущенно попросил Егоров.

– Ты его только искупай. Чем-нибудь немножко покорми.

Он здорово есть хочет. Гляди, какой худой. А ему, говорят, три года. И ты его не оскорбляй. Я его потом снесу в детский дом. Он будет считаться как мой собственный сын. Он прямо признает во мне отца. Ну и пусть. Я его на свою фамилию запишу. .

– Да мало ли сейчас детей беспризорных, даже получше этого! – сказала Катя. – Ты посмотри, что на вокзале делается! По всей России едут почти что одни беспризорные.

Разве ты можешь всех записать на свою фамилию?

– Сколько смогу, столько запишу, – упрямо проговорил

Егоров. – А ты. Катя, не обижайся. Я скоро буду очень хорошую зарплату получать. Все деньги будут твои. Я ведь даже не курю. Хотя некоторые и смеются. Ну и пусть. Я все равно курить пока не собираюсь. .

На счастье Егорова, это внезапное прибавление его семейства совпало с другим событием, которого, впрочем, надо было ожидать.

На следующий день в обеденный перерыв Егорова у «титана», где берут кипяток для чая, встретил Зайцев:

– Ты почему, Егоров, деньги не получаешь?

– Какие?

– Как какие? Мы же здесь не ради Христа работаем.

Нам выписали за две недели как стажерам. Я получил...

Егоров держал кружку под краном. Она уже наполнилась. И кипяток пошел через край, полился на пол, на башмаки Егорова. А он все еще удивленно смотрел на

Зайцева.

– Ну да? Ей-богу?

– Вот именно ей-богу! – засмеялся Зайцев. – Ты просто малохольный! – И закричал: – Ты смотри, смотри, ты же сейчас ошпаришься!

Егоров в растерянности уронил кружку. Потом поднял ее, поставил на подоконник и пошел на второй этаж получать зарплату, если правда, что Зайцев его не обманывает.

Однако на втором этаже в бухгалтерии, как во всем учреждении, как во всем городе, был обеденный перерыв.

Касса была закрыта.

Егоров, забыв о своем обеде, сел у кассы. Он хотел, чтобы поскорее пришел кассир. И в то же время его тревожила мысль, а вдруг Зайцев чего-то напутал? Или Зайцеву выписали, а ему, Егорову, еще не полагается? Зайцев ведь чуть раньше его пришел в уголовный розыск. Нет, они, кажется, в один день пришли. Ну да, в один день...

Мимо Егорова проходили служащие, возвращавшиеся к своим столам после обеденного перерыва. И ему было неловко. Ему казалось, что все смотрят на него и думают: «А

этот уже пришел за деньгами. Еще ничего не наработал, а уже пришел за деньгами. Бывают же нахалы. .»

Однако в свой час явился угрюмый кассир и, поискав прокуренным пальцем в ведомости фамилию Егорова, спокойно отсчитал ему деньги.

– Распишитесь вот тут...

– Пожалуйста, – сказал Егоров.

Он, безмерно счастливый, сбежал по каменным ступеням вниз. Но внизу взял себя в руки и степенно, даже степеннее, чем надо, и медлительнее, чем надо, прошел по коридору мимо постового милиционера, чтобы и милиционер не подумал, что Егоров уж так сильно обрадовался этим деньгам. Что он, денег, что ли, никогда не видел, Егоров? Все получают зарплату, и он получил...

Внизу, в узенькой своей комнатке, Жур приступил уже к третьему допросу одного из братьев Фриневых.

Все было ясно теперь. Аптекаря Коломейца отравили братья Фриневы. Он был их компаньоном не только по содержанию аптеки, но и по сбыту краденных у государства спирта и дорогих лекарств.

При дележе огромных барышей у компаньонов встретились серьезные затруднения.

Яков Вениаминович Коломеец, как глава всего дела и бывший учитель братьев Фриневых – он был старше их и по возрасту, – присваивал наибольшую долю.

Кроме того, он намекал, что в случае повторных протестов со стороны братьев у него есть возможность их жестоко наказать. Он знал за ними такое, что, если об этом узнал бы и уголовный розыск, им ни за что не миновать бы тюрьмы.

А он сам, Коломеец, человек разочарованный. От него ушла жена. Ему жизнь теперь вообще не мила. И терять ему, стало быть, нечего...

Это и заставило братьев Фриневых применить к своему старому учителю и соучастнику самые крайние меры. И

они применили. Но у них получилось немножко не так, как они сперва задумали.

Они старались его выманить из квартиры. Хотели прокатить его за свой счет на извозчике, чтобы якобы развлечь, рассеять его хмурые мысли по поводу подлой измены супруги. А потом намеревались завезти его на Дачу лесного короля, в эту необыкновенно красивую, но пустынную в осеннее время местность, и здесь прикончить с помощью веревки, которая была припасена и находилась уже в великолепном экипаже на дутых шинах, на «дутиках», извозчика Елизара Шитикова.

Затея эта, однако, не удалась.

Тогда братья Фриневы, Борис и Григорий Митрофановичи, явились к своему учителю в день его рождения и принесли с собой подарок – американский фотоаппарат, купленный в комиссионном магазине Шальмеера.

Им было известно, что Коломеец еще неделю назад облюбовал этот аппарат, но купить по скупости своей не решался. Они преподнесли этот подарок, и старший брат

Борис сказал, что уже довольно бы им спорить и ссориться.

Яков Вениаминович все-таки их учитель, и они помнят это и хотят извиниться. И хорошо бы по такому случаю и тем более в честь дня рождения выпить и забыть все. Правильно, мол, что Яков Вениаминович берет себе большую часть. Он и должен ее брать, если он их учитель.

В спирт, который был у Коломейца, они добавили очень полезной для желудка облепиховой настойки, так как учитель их по слабости здоровья никогда не употреблял спирт в чистом виде. И вообще в выпивке был воздержан.

Мог охмелеть от одной рюмки даже не вина и не спирта, а только лимонада, если при этом будут чокаться лимонадом и произносить тосты.

Поэтому братья спирт развели облепиховой настойкой по-разному – себе покрепче, учителю послабее. И он сам взбалтывал и разводил эти вроде как разные напитки.

Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что напиток, который он приготовил для себя, и есть самый крепкий, даже больше того – смертельный. В нем был яд, очень сильная доза яда, принесенного братьями из своей аптеки и аккуратно вдавленного в пробку как раз той бутылки, которую взбалтывал для себя в день своего рождения Яков

Вениаминович Коломеец.

Яд должен был убить его не сразу, а часа через три, максимум через четыре, когда гости уйдут домой. А пока захмелевший аптекарь веселился и радовался, что ему попал в руки такой чудесный фотоаппарат.

Он проводил гостей в начале десятого часа вечера, тщательно, как всегда, замкнулся у себя в комнате и решил лечь спать. Но ему вдруг стало душно, и он открыл форточку. Он думал, что воздух его освежит.

Но воздух его не освежил.

В начале двенадцатого именинник умер. А форточка так и осталась открытой.

В час ночи братья Фриневы опять подъехали к дому своего учителя и компаньона. Их встревожило вот что: а вдруг кто-нибудь видел, что они вечером были у Коломейца? Ведь очень легко при вскрытии трупа заподозрить, что именно они отравили аптекаря. Конечно, доказать это было трудно: яд такой мог быть и у него самого. И он сам мог лишить себя жизни, огорченный уходом жены.

– Глупо мы сделали, что не взяли обратно фотоаппарат,

– сказал старший Фринев, Борис. – Я себе эту глупость никогда не прощу. Можно было бы перед уходом опять поссориться с ним и забрать аппарат. И зачем он ему? И

вообще все это крайне глупо. Я уверен, что нас заподозрят...

И тут братья опять посмотрели на открытую форточку.

А что, если сговорить извозчика Елизара Шитикова попробовать залезть в форточку и забрать аппарат? Все равно они с ним в сговоре. Все равно ему надо платить. А пролезет ли он в форточку?

– Моментальное дело, – сказал Шитиков.

И от себя внес серьезную идею. Он залезет в форточку вот с этой веревкой, что у него уже давно припасена под козлами, подвесит аптекаря на какой-нибудь крюк или гвоздь. И тогда уж комар носу не подточит: понятно будет, что аптекарь сам удавился.

Шитиков потребовал только, чтобы братья ему вперед уплатили за эту работу очень крупную сумму.

– Верить на слово по теперешнему времени никому нельзя, – вздохнул Шитиков. – Больно много развелось плутов и бессовестных людей. Многие, даже образованные люди прямо как бандиты действуют. Даже хуже других бандитов и мазуриков...

Братья тут же уплатили Шитикову. И он так ловко обделал это поручение, что можно было только удивиться.

Он, как змея, пролез в узкую форточку, куда, казалось, и голову не просунет нормальный человек. И вылез с фотоаппаратом. Но отдать аппарат братьям он, однако, наотрез отказался. Он стыдил их, когда они требовали фотоаппарат, напоминал им, что они так же, как и он, христиане и что господь их обязательно покарает за жадность.

– А окромя того, – в заключение погрозил братьям

Шитиков, – мне моя жизнь тоже не дорогая. Я в случае чего и повиниться могу. Могу поехать в губрозыск и повиниться. Кто я такой? Я человек темный. Извозчик. А вы все-таки люди образованные – фармазоны. Лекарства составляете, людей травите..

И с этими словами извозчик уехал к себе на Извозчичью гору. Но прожил он после этих слов только сутки.

Через сутки он был убит.

Все ясно, что касается убийства аптекаря. Остается только выяснить, кто убил извозчика Елизара Шишкова.

Братья Фриневы отказываются говорить об этом.

Старший брат, Борис, сознался как будто во всем, рассказал в подробностях, как они отравили аптекаря, но об убийстве извозчика он, вот истинный Христос, ничего не знает.

А младший брат, Григорий, что сейчас сидит перед

Журом, держит себя так, словно он и в отравлении аптекаря не принимал никакого участия.

– Поклеп, все поклеп на меня, – говорит он одно и то же, мотая лысой головой.

Жур, однако, терпелив. Даже излишне терпелив, как кажется Зайцеву.

– Григорий Митрофанович, – смотрит Жур почти жалостливо на младшего Фринева, – мы же с вами разговариваем не первый день. Зачем мы понапрасну время расходуем? Ведь все же главное и так ясно. А что не ясно, мы все равно выясним. Мы для этого тут работаем. А вы, честное слово, как дурака валяете. Брат у вас умнее..

– Ему и полагается, – пробует пошутить Григорий

Фринев. – Он старший брат.

– Ну, скажите, если можете, откровенно, – просит Жур,

– кто кому сильнее надоел: вы мне или я вам? Ведь вы же который день повторяете одни и те же слова...

– А что же еще повторять, если натуральный поклеп? –

вскидывает на Жура оловянные глаза младший Фринев.

– Я бы его сейчас прямо сразу стукнул, – вспыхивает

Зайцев, когда арестованного уводят обратно в камеру. – Он

– вы же сами видите – просто играет у вас на нервах, как на гитаре.

Жур улыбается.

– Я же говорил вам, ребята, надо укреплять нервную систему. Нервы еще потребуются. Время такое, что нервы потребуются. Надолго еще потребуются. У нас нервы должны быть всегда вот какие..

Жур сжимает в кулак длинные, сильные пальцы левой руки. Правая у него еще на перевязи.

– Все равно, – пылает в красивых рыжих волосах голова

Зайцева, – все равно таких, как эти Фриневы, по-моему, надо кончать всеми способами. Прямо немедленно кончать...

– Это как же? – опять улыбается Жур. Ему, видимо, нравится страстность Зайцева. – Как же ты, Серега, предлагаешь их кончать? Вот так же, как они кончали аптекаря?

– Хотя бы. Убийство за убийство. Я бы даже и разбираться не стал. .

– Видишь, Серега, – трогает его за колено Жур, – это вот они, Фриневы, не разбирались. Они хапуги, жулики, воры и убийцы. А мы представляем здесь наше государство. Оно нас обязало разбираться. И оно обязано и нас наказывать, если мы плохо разбираемся..

– Но ведь сказано: карающий меч революции, – напоминает Зайцев.

«Он начитанный», – уважительно смотрит на Зайцева

Егоров. Но Егорова сейчас, откровенно говоря, не сильно интересует этот разговор. Он хотел бы сегодня пораньше уйти – отнести домой получку. Ох, наверно, будет рада

Катя!

– Меч, ведь он очень острый, Серега, – ходит по узенькой своей комнатке Жур. – Особенно если он карающий. С ним требуется большая осторожность. Очень большая осторожность. Нам наша партия на это прямо указывает. .

– Но партия не указывает, что надо нюнькаться со всякими отравителями, – возражает Зайцев. – Когда я еще хотел поступить в уголовный розыск, у меня было такое представление, что здесь сразу кончают. Берут и сразу в случае чего... кончают...

– Тогда ты ошибся, Зайцев, – вдруг останавливается

Жур и смотрит на Зайцева в упор. Лицо у Жура становится каменным. – Тогда тебе всего лучше было пойти в палачи. .

Эти слова ошеломляют Зайцева. И может быть, даже выражение лица Жура пугает. Зайцев молчит, опускает глаза. Потом внезапно усмехается.

– Ну, вы тоже скажете, товарищ Жур!

И Жур, должно, быть, чувствует, что перехватил.

– Чудак ты, Серега, – говорит он, чуть помедлив. –

Чудак. Молодой еще. Больно горячий. Тебе еще надо книги почитать, подумать, поглядеть, как народ живет, узнать, в чем его трудность жизни. Бывает, что люди и в преступники попадают от безвыходности. Если всех вот сразу так карать...

– А эти братья Фриневы тоже попали от безвыходности?

– Ну, эти другое дело, – морщится Жур. Он задел больной рукой о спинку стула. – Этих мы не будем брать в пример. Но с ними нам по закону тоже надо как следует разбираться.

Жур подходит к столу, перелистывает бумаги.

– Довольно, ребята, философии. Я займусь, однако, Грачевкой. Надо нам готовить большую операцию. А ты, Серега, вот что. Поезжай, привези сюда нового мужа этой вдовы аптекаря. Надо его во что бы то ни стало найти.

Парфенов Терентий Наумович. Нет, вы лучше поезжайте вдвоем с Егоровым. И смотрите в оба. Мне думается, по некоторым данным, что это серьезный жук. Он может много прояснить в аптекарском деле. А в общем дело неинтересное..

– А мне показалось, что оно интересное, – вдруг говорит все время молчавший Егоров. – Как ловко вы его раскрыли...

– Не все еще раскрыли, – уже уселся в свое кресло Жур.

– Надо, однако, стараться дальше так же все тщательно анализировать. .

Это непонятно Егорову. Как это надо стараться анализировать? Но спрашивать сейчас об этом у Жура неловко.

После надо спросить, в подходящий момент.

Жур вчитывается в бумаги. Лицо у него становится необыкновенно озабоченным.

Зайцев и Егоров уходят.


15

Зайцеву и Егорову снова надо было ехать на Извозчичью гору, где на Водопойной улице, в Щенячьем тупике, проживает новый муж вдовы аптекаря некто Парфенов

Терентий Наумович.

Извозчичья гора, наверно, долго еще будет притчей во языцех. Долго еще будет тут ютиться разная шпана. И не только городские жители, но и работники уголовного розыска долго еще будут с особым чувством вспоминать об этой горе, о ее огромном заросшем густым кустарником кладбище, о «хитрых хазах» и «малинах», что теснятся за кладбищем и вокруг него.

Не отличишь, где живут кустари и где настоящие, опытные, профессиональные бандиты. Все смешалось здесь, как на свалке.

Понятно, что» Егоров и Зайцев чувствуют себя по-особому настороженно, снова отправляясь на Извозчичью гору.

Егоров немножко тревожится из-за того, что с ним сейчас вся его двухнедельная получка. Вдруг что-нибудь случится – деньги пропали. А как обрадовалась бы Катя, увидев эти деньги...

На углу Кузнечной и Стремянной Зайцев остановил извозчика точно так, как это сделал Жур, когда они ехали на первое в своей жизни происшествие поднимать мертвого аптекаря.

А теперь они едут одни, без Жура.

Жур сказал, что этот Парфенов, муж бывшей аптекарши, серьезный жук.

«Интересно, сейчас узнаем, какой он жук, – думает

Егоров. И уже забывает о том, что у него в кармане вся его получка. – Парфенов, Парфенов. Фамилия какая знакомая!» Потом он думает над словами Жура: «Надо стараться все тщательно анализировать».

Егоров готов изо всех сил стараться, но ему непонятно: как это надо анализировать? И в книге господина Сигимицу ничего об этом не сказано.

Загрузка...