Я швырнул зеркало и газету. Да! Все именно так, и оправдываться было нечем.

Ни возвращаться домой, ни попадать в исправительный дом я не хотел Я упрямо хотел теперь в мичманскую школу. И я решил бороться за свое счастье.

Насухо вытер я глаза и вышел на улицу.

Постовые милиционеры, дворники с бляхами, прохожие с газетой – все мне теперь казались подозрительными и опасными.

Я зашел в аптеку и, не зная точно, что мне нужно, долго толкался у прилавка, до тех пор, пока покупатели не стали опасливо поглядывать на меня, придерживая рукой карманы, и продавец грубо не спросил, что мне надо.

Я попросил тюбик хлородонта и поспешно вышел.

Потом я очутился возле парикмахерской. Зашел.

– Подкоротить? Под машинку? Под бокс? Под бобрик? – равнодушно спросил парикмахер.

– Нет, – сказал я. – Бритвой снимайте наголо.

Пряди темных волос тихо падали на белую простыню.

Вот он показался на голове, узкий шрам. Это когда-то я разбился на динамовском катке. Играла музыка. Катались с

Ниной. Было шумно, морозно, весело…

Уши теперь торчали, и голова стала круглой. На лице резче выступил загар.

Вышел, выдавил из тюбика немного зубной пасты, смазал на виске родинку. Брови на солнце выцвели: попробуй-ка разбери теперь, брюнет или рыжий.

Сверкали на улице фонари. Пахло теплым асфальтом, табаком, цветами и водой.

«Никто теперь меня не узнает и не поймает, – думал я. –

Отдаст меня дядя в мичманскую школу, а сам уедет в

Вятку… Ну и пусть! Буду жить один, буду стараться. А на все прошлое плюну и забуду, как будто бы его и не было».

Влажный ветерок холодил мою бритую голову. Шли мне навстречу люди. Но никто из них не знал, что в этот вечер твердо решил я жизнь начинать заново и быть теперь человеком прямым, смелым и честным.

Было уже поздно, и, спохватившись, я решил пройти домой ближним путем.

Темно и глухо было на пустыре за церковной оградой.

Оступаясь и поскальзываясь, добрался я до забора, пролез в дыру и очутился в саду. Окна нашей комнаты были темны –

значит, дядя еще не возвращался.

Это обрадовало меня, потому что долгое отсутствие мое останется незамеченным. Тихо, чтобы не разбудить внизу хозяев, подошел я к крылечку и потянул дверь. Вот тебе и раз! Дверь была заперта. Очевидно, они ожидали, что дядя по возвращении постучится.

Но то дядя, а то я! Мне же, особенно после того, как я сегодня обидел хозяина, стучаться было совсем неудобно.

Я разыскал скамейку и сел в надежде, что дядя вернется скоро.

Так я просидел с полчаса или больше. На траву, на листья пала роса. Мне становилось холодно, и я уже сердился на себя за то, что не отрубил курице голову. Экое дело –

курица! А вдруг вот дядя где-нибудь заночует, – что тогда делать?

Тут я вспомнил, что сбоку лестницы, рядом с уборной, есть окошко и оно, кажется, не запирается.

Я снял сандалии, сунул их за пазуху и, придерживаясь за трухлявый наличник, встал босыми ногами на уступ.

Окно было приоткрыто. Я вымазался в пыли, оцарапал ногу, но благополучно спустился в сени.

Я лез не воровать, не грабить, а просто потихоньку, чтобы никого не потревожить, пробирался домой. И вдруг сердце мое заколотилось так сильно, что я схватился рукой за грудную клетку. Что такое?.. Спокойней!

Однако дыхание у меня перехватило, и я в страхе уцепился за перила лестницы.

Кто его знает почему, но мне вдруг показалось, что старик Яков совсем не исчез – там, далеко, в Липецке, – а где-то притаился здесь, совсем рядом.

Несколько мгновений эта нелепая, упрямая мысль крепко держала мою голову, и я мучительно силился понять, в чем дело.

Тихонько поднялся я наверх – и опять стоп!

Не из той комнаты, где мы жили, а из пустой, которая выходила окном к курятнику, пробивался через дверные щели слабый свет. Значит, дядя уже давно был дома.

Прислушался. Разговаривали двое: дядя и кто-то незнакомый. Никакого старика Якова, конечно, не было.

– Вот, – говорил дядя, – сейчас будет и готово. Этот пакет туда, а этот сюда. Понятно?

– Понятно!

Куда «туда» и куда «сюда», – мне это было совсем непонятно.

– Теперь все убрать. И куда это мой мальчишка запропал? (Это обо мне.)

– Вернется! Или немного заблудился. А то еще в кино пошел. Нынче дети какие! А мать у него кто?

– Мачеха! – ответил дядя. – Кто ее знает, какая-то московская. Мы на эту квартиру случайно, через своего человека напали. Мачеха на Кавказе. Мальчишка один.

Квартира пустая. Лучше всякой гостиницы. Он мне сейчас в одном деле помогать будет.

«Как кто ее знает? – ахнул я. – Ведь ты же мой дядя!»

– Ну, и последнее готово! Все наука и техника. Осторожней, не разбейте склянку. Но куда же все-таки запропал мальчишка?

Я тихонько попятился, спустился по лесенке, вылез обратно в сад через окошко, обул сандалии и громко постучался в запертую дверь. Отворили мне не сразу.

– Это ты, бродяга? Наконец-то! – раздался сверху дядин голос.

– Да, я.

– Тогда погоди, штаны да туфли надену, а то я прямо с постели.

Прошло еще минуты три, пока дядя спустился по лестнице.

– Ты что же полуночничаешь? Где шатался?

– Я вышел погулять… Потом сел не на тот трамвай.

Потом у меня не было гривенника, я шел, да и немного заблудился.

– Ой, ты без гривенника на трамваях никогда не ездил? – проворчал дядя.

Но я уже понял, что ругать он меня не будет и, пожалуй, даже доволен, что сегодня вечером дома меня не было.

В коридоре и во всех комнатах было темно. Не зажигая огня, я разделся и скользнул под одеяло. Дверь внизу тихонько скрипнула. Кто-то через нижнюю дверь вышел.

И только сейчас, лежа в постели, я наконец, понял, почему мне недавно померещилось близкое присутствие старика Якова. Как и в тот раз, когда он впервые очутился в нашей квартире, мне почудился такой же сладковато-приторный запах – не то эфира, не то еще какой-то дряни. «Очевидно, – подумал я, – дядя опять какое-то лекарство пролил… Но что же он за человек? Он меня поит, кормит, одевает и обещает отдать в мичманскую школу, и, оказывается, он даже не знает Валентины и вовсе мне не дядя!»

Тогда, осененный новой догадкой, я стал припоминать все прочитанные мною книги из жизни знаменитых и неудачливых изобретателей и ученых.

«А может быть, – думал я, – дядя мой совсем и не жулик. Может быть, он и правда какой-нибудь ученый или химик. Никто не признает его изобретения, или что-нибудь в этом роде. Он втайне ищет какой-либо утерянный или украденный рецепт. Он одинок, и никто не согреет его сердце. Он увидел хорошего мальчика (это меня), который тоже одинок, и взял меня с собою, чтобы поставить на хорошую жизнь. Конечно, хорошая жизнь так, как у нас началась в вагоне, не начинается. Но… я ничего не знаю. Мне бы только вырваться на волю, в мичманскую школу. Да поскорее, потому что я ведь решил уже жить правдиво и честно… Верно, что я уже и сегодня успел соврать и про трамвай и про то, что заблудился. Но ведь он же мне и сам соврал первый. „Ты, – говорит, – погоди… Я только что с постели“. Нет, брат! Тут ты меня не обманешь. Тут я и сам химик!»

Несколько дней мы прожили совсем спокойно. Каждое утро бегал я теперь в парк, и там мы встречались со Славкой. Однажды в парк зашел Славкин отец, тоже худой, белокурый человек с тремя шпалами в петлицах.

Прищурившись, глянул он на Славкину модель ветродвигателя, сильными пальцами грубовато и быстро выломал распорку, которую только что с таким трудом мы вставили на место, и уверенно заявил, что здесь должна быть не распорка, а стягивающая скрепка, иначе при работе разболтается гнездо мотора.

С обидой и азартом кинулись мы к чертежу, но, оказывается, Славкин отец был совершенно прав.

Он улыбнулся, показал нам кончик языка. Поцеловал

Славку в лоб, что меня удивило, потому что Славка был совсем не маленький, и, тихонько насвистывая, быстро пошел через площадку, старательно обходя копавшихся в песке маленьких ребятишек.

– Догадливый! – сказал я. – Только подошел, глянул –

крак! – и выломал.

– Еще бы не догадливый! – спокойно ответил Славка. –

Такая уж у него работа.

– Он военный инженер? Он что строит?

– Разное, – уклончиво ответил Славка и с гордостью добавил: – Он очень хороший инженер! Это он только такой с виду.

– Какой?

– Да вот какой! – смеется и язык высунул… Ты думаешь, он молодой? Нет, ему уже сорок два года. А твоему отцу сколько? Он кто?

– У меня дядя… – запнулся я. – Он, кажется, ученый…

химик…

– А отец?

– А отец… отец… Эх, Славка, Славка! Что же ты, искал, искал контргайку, а сам ее каблуком в песок затоптал –

и не видишь.

Наклонившись, долго выковыривал я гайку пальцем и, сидя на корточках, счищал и сдувал с нее песчинки.

Я кусал губы от обиды. Сколько ни говорил я себе, что теперь я должен быть честным и правдивым, – язык так и не поворачивался сказать Славке, что отец у меня осужден за растрату.

Но я и не соврал ему. Я не сказал ничего, замял разговор, засмеялся, спросил у него, сколько сейчас времени, и сказал, что пора кончать работу.

На другой день дядя вызвался проводить меня в гости к

Славке. Славка жил далеко. Домик они занимали красивый, небольшой – в одну квартиру.

Встретили нас Славка и его бабка – старуха хлопотливая, говорливая и добродушная. Дядя попросил подать ему через окно воды, но бабка пригласила его в комнаты и предложила квасу.

Дядя неторопливо пил стакан за стаканом и, прохаживаясь по комнатам, похваливал то квас, то Славку, то

Славкину светлую, уютную квартиру. Он был огорчен тем, что не застал Славкиного отца дома, и через полчаса ушел, пообещавшись зайти в другой раз.

Едва только он ушел, бабка сразу же заставила меня насильно выпить стакан молока, съесть блин и творожную ватрушку, причем Славка – нет, чтобы за меня заступиться, – сидел на скамье напротив, болтал ногами, хохотал и подмигивал.

Потом он мне показал свой альбом открыток. Это были не теперешние открытки, а старинные, военные. Напечатанные на шершавой, грубой бумаге, теперь уже полинявшие, потертые, они рассказывали о далеких днях гражданской войны.

Вот стоит в синей кожанке человек. В руках блестит светло-синяя сабля. Небо синее, земля, деревья и трава –

черно-синие. Возле человека осталось всего четыре товарища, и на их папахи, на мужественные лица кровавыми полосами падают лучи огромной пятиконечной звезды.

Внизу, под открыткой, подпись: «Смерть шахтер-комиссара Андрея Бутова с товарищами в бою под

Кременчугом». И еще помельче: «Напечатано походной типографией 12-й армии, 1919 г.».

– Это очень редкая открытка, – бережно разглаживая ее, объяснил мне Славка. – Их всего-то, может, и было напечатано штук двести-триста. Ну и вот эта тоже попадается не часто. Тут, смотри, со стихами: «Гей, гей! Не робей!» Видишь, это красные гонят Юденича. А вот без стихов… Тоже гонят. А это всадник в бой мчится. Отстал, должно быть. А на небе тучи… тучи… А это просто так…

девчонка с наганом. Комсомолка, наверное. Видишь, губы сжала, а глаза веселые. Они теперь повырастали. У мамы подруга есть, Комкова Клавдюшка, тоже там была… Так ей теперь уже тридцать шесть, что ли… Э-э, брат! Погоди, погоди! – рассмеялся вдруг Славка. Закрыв ладонью альбом, он посмотрел на меня, потом опять в альбом, потом схватил со столика зеркало. – А это кто?

Передо мной лежала открытка, изображавшая совсем молоденького паренька в такой же, как у меня, пилотке. У

пояса его висела кобура, в руке он держал трубу.

– Как кто? Сигналист! Тут так и написано.

– Это ты! – подвигая мне зеркало, обрадовался Славка. – Ну, посмотри, до чего похоже! Я еще когда тебя в первый раз увидел – на кого, думаю, он так похож? Ну, конечно, ты! Вот нос… вот и уши немного оттопырены.

Возьми! – сказал он, доставая из гнезда открытку. – У меня таких две, на твое счастье. Бери, бери да радуйся!

Молча взял я Славкин подарок. Бережно завернул его и положил к себе в бумажник.

Мы вышли на задний дворик. Огромные, почти в рост человека, торчали там лопухи, и под их широкой тенью суетливо бегали маленькие желтые цыплята.

– Славка, – осторожно опросил я, – а как у тебя нога?

Тебе ее потом совсем вылечат?

– Вылечат! – щурясь и отворачиваясь от солнца, ответил Славка. – Ну, куда, дурак? Чего кричишь? – Он схватил заблудившегося цыпленка и бережно сунул его в лопухи. –

Туда иди. Вон твоя компания. – Он отряхнул руки, прищелкнул языком и добавил: – Нога – это плохо. Ну ничего, не пропаду. Не такие мы люди!

– Кто мы?

– Ну, мы… все…

– Кто все? Ты, папа, мама?

– Мы, люди, – упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в глаза. – Ну, люди!. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?

Я отвернулся. Я вынул из кармана окладной нож. Это был хороший кривой нож, крепкой стали, с дубовой полированной рукояткой и с блестящим карабинчиком. Я

знал, что Славке он очень нравится.

– Возьми, – сказал я. – Дарю на память. Да бери, бери!

Ты мне сигналиста подарил, и я взял!

– Но то – пустяк, – возразил Славка. – У меня есть еще, а у тебя другого ножа нет!

– Все равно бери! – твердо сказал я. – Раз я подарил, то теперь обижусь, выкину, но не возьму обратно.

– Хорошо, я возьму, – согласился Славка. – Спасибо.

Только сигналист пусть в счет не идет. Но у меня есть карманный фонарь с тремя огнями – белый, красный и зеленый. И ты его возьмешь тоже… – Он подумал. – Только вот что: он у меня не здесь, он у мамы. Через три дня отец отвезет меня к ней в деревню, а сам в тот же день вернется обратно. Я его передам отцу, отец отдаст бабке, а она –

тебе. Дай честное слово, что ты зайдешь и возьмешь!

Я дал.

– Так ты уезжаешь? – пожалел я. – Далеко? Надолго?

– Надолго, до конца лета, к маме. Но это не очень далеко. Отсюда пароходом вверх по Десне километров семьдесят, а там от пристани километров десять лесом. Ну, пойдем к бабке на кухню.

– Бабушка, – сказал Славка, тыча ей под нос блестящий кривой нож. – Вот, мне подарили. Хорош ножик? Острый!

– Выкинь, Славушка! – посоветовала старуха. – Куда тебе такой страшенный? Еще зарежешься.

– Ты уж старая, – обиделся Славка, – и ничего в ножах не понимаешь. Дай-ка я что-нибудь стругану. Дай хоть вот эту каталку. Ага, не даешь? Значит, сама видишь, что нож хороший! Бабушка, я с папой пришлю фонарь. Ну, помнишь, я еще тебя около курятника напугал? И ты его отдашь вот этому мальчику. Погляди на него, запомнишь?

– Да запомню, запомню, – ухватив Славку белыми от муки руками, потрясла его старуха. – Вы тут стойте, не уходите, я сейчас вас кормить буду.

– Только не меня! – испугался я. – Это его… я уже кормленый…

– Ладно, ладно! – отскакивая к двери, согласился

Славка, и уже у самого порога он громко закричал: –

Только я гречневой каши есть не буду-у-у!

– Врешь, врешь! Все будешь, – ахнула бабка и, вытирая мокрое лицо фартуком, жалобно добавила: – Кабы тебя, милый мой, с ероплана не спихнули, я бы взяла хворостину и показала, какое оно бывает «не буду»!

Славка проводил меня до калитки, и тут мы с ним попрощались, потому что в следующие два дня он должен был принимать в клинике какие-то ванны и на площадку прийти не обещался.

Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в Одессу.

Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего делать взялся сочинять стихи.

Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя.

Например, через полчаса уже получилось: Из Одессы капитан

Уплывает в океан.

На борту стоят матросы,

Лихо курят папиросы.

На берегу стоят девицы,

Опечалены их лица!

Потому что, налетая,

Всем покоя не давая,

Ветер гнал за валом вал

И сурово завывал.

Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня позвала старуха.

С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо спросил, что ей надо.

Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку простокваши.

Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.

Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы, – вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку, – вдохновение исчезло, и ничего у меня дальше не получалось.

Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин столик, чтобы он подивился новому моему таланту.

Однако хорошей бумаги на столе больше не было. Тогда я вспомнил, что в головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.

Пачку эту я развернул, достал несколько листиков и стал переписывать. Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня надо.

Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть вместе с простоквашей.

Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку, и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за стол. Что такое?

Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже рассерженный, заглянул под стол, под кровать…

Распахнул дверь коридора. Нету!

И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок за окно, в сад.

Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины, загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.

«Вот, – думал я, – клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять посмотрит… Ну, что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни понимаешь? Ну хочешь? Слушай!»

Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та, где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни пятнышка.

Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.

– Ты что же это, негодяй, делаешь? – тихо и злобно спросил он. – Это что у тебя такое?

Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять, почему это мои стихи могли привести дядю в такую ярость.

– Ты где взял бумагу?

– Там, – и я ткнул пальцем на кровать.

– «Там, там»! А кто тебе, дряни такой, туда позволил лазить?

Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в папку.

Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я плюнул на пол и отскочил к порогу.

– Что вам от меня надо? – крикнул я. – Что вы меня мучаете? Я и так с вами живу, а зачем – ничего не знаю!

Вам жалко трех листочков бумаги, а когда в вагонах… так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну, за что вы на меня сейчас набросились?

Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в траву…

Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.

– Послушай, друг мой, – услышал я над собой его голос. – Конечно, я погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста… – тут голос его опять стал раздраженным, – что означают все эти твои фокусы?

Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в живот.

– Но, дядя, – пробормотал я, – честное слово… я больше ничего…

– Хорошо «ничего»! Я пошел утром переменить брюки, смотрю – и на подтяжках, да и внизу, – ни одной пуговицы!

Что это все значит?

– Но, дядя, – пожал я плечами, – для чего мне ваши брючные пуговицы? Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты. А так… дрянь! Мне и слушать-то вас прямо-таки непонятно.

– Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!

– Это старуха срезала, – подумав немного, сказал я. –

Это ее рук дело. Она, дядя, всегда придет к вам в комнату, меня выгонит, а сама все что-то роется, роется… Недавно я сам видел, как она какую-то вашу коробочку себе в карман сунула. Я даже хотел было сказать вам, да забыл.

– Какую еще коробочку? – встревожился дядя. – У меня, кажется, никакой коробочки… Ах, цветок бездумный и безмозглый! – спохватился дядя. – Это она у меня мыльный порошок для бритья вытянула. А я-то искал, искал, перерыл всю комнату! Глупа, глупа! Я, конечно, понимаю: повороты судьбы, преклонные годы… Но ты когда увидишь ее у нас в комнате, то гони в шею.

– Нет, дядя, – отказался я. – Я ее не буду гнать в шею. Я

ее и сам-то боюсь. То она меня зовет Антипкой, то Степкой, а чуть что – замахивается палкой. Вы лучше ей сами скажите. Да вон она возле клумбы цветы нюхает! Хотите, я вам ее сейчас кликну?

– Постой! Постой! – остановил меня дядя. – Я лучше потом… Надоело! Ты теперь расскажи, что ты у Славки делал.

Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне сигналиста, и пожалел, что через три дня

Славку отец увезет к матери.

Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и погладил по голове.

– Ты хороший мальчик, – похвалил меня дядя. – С

первой же минуты, как только я тебя увидел, я сразу понял:

«Вот хороший, умный мальчик. И я постараюсь сделать из него настоящего человека». Ге! Теперь я вижу, что я в тебе не ошибся. Да, не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу.

Начальник мичманской школы – мой друг. Помощник по учебной части – тоже. Там тебе будет хорошо. Да, хорошо.

Конечно, многое… то есть, гм… кое-что тебе кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя… и вообще для блага… Помнишь, как у Некрасова:

«Вырастешь, Саша, узнаешь…»

– Дядя, – задумчиво спросил я, – а вы не изобретатель?

– Тсс… – приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил дядя. – Об этом пока не будем… ни слова!

Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, на что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.

Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось – в парк он больше не приходил.

Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и долго стоял перед большой географической картой.

Вот она и Одесса! Рядом города – Херсон, Николаев, Тирасполь, слева – захваченная румынами страна Бессарабия, справа – цветущий и знойный Крым, а внизу, далеко

– до Кавказа, до Турции, до Болгарии – раскинулось Черное море…

…И волны бушуют вдали…

Товарищ, мы едем далеко,

Далеко от здешней земли.

Нетерпение жгло меня и мучило.

Я заскочил в лавку и купил компас.

Кто его знает, когда еще он должен был мне пригодиться. Но когда в руках компас – тогда все моря, океаны, бухты, проливы, заливы, гавани получают свою форму-очертания.

Вышел и остановился у витрины опять.

А вот он и север! Кольский полуостров. Белое море.

Угрюмое море, холодное, ледяное. Где-то тут, на канале,

работает мой отец. Последний раз он писал откуда-то из

Сороки.

Сорока… Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и редко. Но последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде сказать, мало что понял. И если бы я не знал, что отец мой работает в лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо немного выпивши.

Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с первых же строк он выругал меня за «хвосты» по математике.

Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и ушибло голову, причем писал он об этом таким тоном, как будто бы там был бой и есть после этого чем похвалиться.

В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что жизнь еще не прошла и что я не должен считать его ни за дурака, ни за человека совсем пропащего.

И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще только начинается.

Кроме того, никогда не считал я отца за дурака и за пропащего. Наоборот я считал его и умным и хорошим, но только если бы он не растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как лучше!

И я решил, что, как только поступлю в мичманскую школу, тотчас же напишу отцу. А что это будет так – я верил сейчас крепко.

Задумавшись и улыбаясь, стоял я у блестящей витрины и вдруг услышал, что кто-то меня зовет:

– Мальчик, пойди-ка сюда!

Я обернулся. Почти рядом, на углу, возле рычага, который управляет огнями светофора, стоял милиционер и рукой в белой перчатке подзывал меня к себе.

«Г 0-48-64!» – вздрогнул я. И вздрогнул болезненно резко, как будто кто-то из прохожих приложил горячий окурок к моей открытой шее.

Первым движением моим была попытка бежать. Но подошвы как бы влипли в горячий асфальт, и, зашатавшись, я ухватился за блестящие поручни перед витриной магазина.

«Нет, – с ужасом подумал я, – бежать поздно! Вот она и расплата!»

– Мальчик! – повторил милиционер. – Что же ты стал?

Подходи быстрее.

Тогда медленно и прямо, глядя ему в глаза, я подошел.

– Да, – сказал я голосом, в котором звучало глубокое человеческое горе.

– Да! Я вас слушаю!.

– Мальчик, – сказал милиционер, мгновенно перекидывая рычаг с желтого огня на зеленый, – будь добр перейди улицу и нажми у ворот кнопку звонка к дворнику.

Мне надо на минутку отлучиться, а я не могу.

Он повторил это еще раз, и только тогда я его понял.

Я не помню, как перешел улицу, надавил кнопку и тихо пошел было своей дорогой, но почувствовал, что идти не могу, и круто свернул в первую попавшуюся подворотню.

Крупные слезы катились по моим горячим щекам, горло вздрагивало, и я крепко держался за водосточную трубу.

– Так будь же все проклято! – гневно вскричал я и ударил носком по серой каменной стене. – Будь ты проклята, – бормотал я, – такая жизнь, когда человек должен всего бояться, как кролик, как заяц, как серая трусливая мышь! Я не хочу так! Я хочу жить, как живут все. Как живет Славка, который может спокойно надавливать на все кнопки, отвечать на все вопросы и глядеть людям в глаза прямо и открыто, а не шарахаться и чуть не падать на землю от каждого их неожиданного слова или движения.

Так стоял я, вздрагивая; слезы катились, падали на осыпанные известкой сандалии, и мне становилось легче.

Кто-то тронул меня за руку.

– Мальчик, – участливо спросила меня молодая незнакомая женщина, – ты о чем плачешь? Тебя обидели?

– Нет, – вытирая слезы, ответил я, – я сам себя обидел.

Она улыбнулась и взяла меня за руку:

– Но разве может человек сам себя обидеть? Ты, может быть, ушибся, разбился?

Я замотал головой, сквозь слезы улыбнулся, пожал ей руку и выскочил на улицу.

Кто его знает почему, мне казалось, что счастье мое было уже недалеко…

И в этот день я был крепок. Меня не разбило громом, и я не упал, не закричал и не заплакал от горя, когда, спустившись по откосу, я пролез через дыру забора и увидал у нас в саду проклятого старика Якова.

Он сидел спиной ко мне, и они о чем-то оживленно разговаривали с дядей. Надо было собраться с мыслями.

Я скользнул за кусты и боком, боком, вокруг холма с развалинами беседки, вышел к крылечку и прокрался наверх.

Вот я и у себя в комнате. Схватил графин, глотнул из горлышка. Поперхнулся. Зажав полотенцем рот, тихонько откашлялся. Осмотрелся. Очевидно, старик Яков появился здесь совсем еще недавно. Полотенце было сырое – не просохло. На подоконнике валялся только один окурок, а старик Яков, когда не притворялся больным, курил без перерыва. На кровати валялась дядина кепка и мятая газета.

Вот и все! Нет, не все. Из-под подушки торчал кончик портфеля. Я глянул в окно. Через листву черемухи я видел, что оба друга все еще разговаривают. Я открыл портфель.

Салфетка, рубашка, два галстука, помазок, бритва, красные мужские подвязки. Картонная коробочка из-под кофе. Внутри что-то брякает. Раскрыл: орден Трудового

Знамени, орден Красной Звезды, значок МОПР, значок члена Крым-ЦИК, иголка, катушка ниток, пузырек с валерьяновыми каплями. Еще носки, носки… А это?

И я осторожно вытащил из уголка портфеля черный браунинг.

Тихий вопль вырвался у меня из груди. Это был как раз тот самый браунинг, который принадлежал мужу Валентины и лежал во взломанном мною ящике. Ну да!. Вот она, выщербленная рукоятка. Выдвинул обойму. Так и есть: шесть патронов и одного нет.

Я положил браунинг в портфель, закрыл, застегнул и сунул под подушку.

«Что же делать? А что делается сейчас дома? Плевать там, конечно, на сломанный замок, на проданную горжетку! Горько и плохо, должно быть, пришлось молодому

Валентининому мужу. Могут выругать и простить человека за потерянный документ. Без лишних слов вычтут потерянные деньги. Но никогда не простят и не забудут человеку, что он не смог сберечь боевое оружие! Оно не продается и не покупается. Его нельзя сработать поддельным, как документ, или даже фальшивым, как деньги.

Оно всегда суровое, грозное и настоящее».

Кошкой отпрыгнул я к террасе и бесшумно повернул ключ, потому что по лестнице кто-то поднимался. Но это был не Яков и не дядя – они все еще сидели в саду.

Я присел на корточки и приложил глаз к замочной скважине.

Вошла старуха.

Лицо ее показалось мне что-то чересчур веселым и румяным. В одной руке она держала букет цветов, в другой

– свою лакированную палку. Цветы она поставила в стакан с водой. Потом взяла с тумбочки дядино зеркало. Посмотрела в него, улыбнулась. Потом, очевидно, что-то ей в зеркале не понравилось. Она высунула язык, плюнула.

Подумала. Сняла со стены полотенце и плевок с пола вытерла. «Ах ты, старая карга! – рассердился я. – А я-то этим полотенцем лицо вытираю!»

Потом старуха примерила белую кепку. Пошарила у дяди в карманах. Достала целую пригоршню мелочи.

Отобрала одну монетку – я не разглядел, не то гривенник, не то две копейки, – спрятала себе в карман. Прислушалась. Взяла портфель. Порылась, вытянула одну красную мужскую подвязку старика Якова. Подержала ее, подумала и сунула в карман тоже. Затем она положила портфель на место и легкой, пританцовывающей походкой вышла из комнаты.

Мгновенно вслед за ней очутился я в комнате. Вытянул портфель, выдернул браунинг и спрятал в карман. Сунул за пазуху и оставшуюся красную подвязку. Бросил на кровать дядины штаны с отрезанными пуговицами. Подвинул на край стола стакан с цветами, снял подушку, пролил одеколон на салфетку и соскользнул через окно в сад.

Очутившись позади холма, я взобрался к развалинам беседки. Сорвал лист лопуха, завернул браунинг и задвинул его в расщелину. Спустился. Вылез через дыру. Прошмыгнул кругом вдоль забора и остановился перед калиткой.

Тут я перевел дух, вытер лицо, достал из кармана компас и, громко напевая: «По военной дороге шел в борьбе и тревоге…», – распахнул калитку.

Дядя и старик Яков сразу же обернулись.

Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал песню, но тотчас же, только потише, запел снова.

Подошел, поздоровался и показал компас.

– Дядя, – сказал я, – посмотрите на компас. В какой стороне отсюда Одесса?

– Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! – похвалил меня дядя, очевидно довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика Якова, который был теперь наголо брит – без усов, без диагоналевой гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной шляпе. – Вон в той стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем временем я отвезу тебя в Одессу.

Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.

– Ты должен быть терпелив, – сказал дядя. – Терпение –

свойство моряка. Помню, как-то плыли мы однажды в тумане… Впрочем, расскажу потом. Ты где бегал? Почему лоб мокрый?

– Домой торопился, – объяснил я. – Думал, как бы не опоздать к обеду.

– Нас сегодня старик Яков угощает, – сообщил дядя. –

Не правда ли, добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником?

Ты подожди, Сергей, минутку, а мы зайдем в комнату. Там он с дороги отряхнется, почистится, и тогда двинем к ресторану.

Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся чертить на песке страны света.

…Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот, и на дорожку вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.

– Сергей! – закричал он. – Не видел ли ты здесь старуху?

– А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит.

Вот, слышите, как она их зовет? «Гули, гули»!

– «Гули, гули»! – хрипло зарычал старик Яков. – Я вот ей покажу «гули, гули»!

– Только ласково! Только ласково! – предупредил на ходу дядя. – Тогда мы сейчас же… Мы это разом…

Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула на подскочивших к ней мужчин.

– Только тише! Только ласково! – оборвал дядя старика

Якова, который начал чертыхаться еще от самой калитки.

– Добрый день, хорошая погода! – торопливо заговорил дядя. – Птица-голубь – дар божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в комнату разные… цветочки, василечки, лютики?

– Для своих друзей, – начала было старуха, – для хороших людей… Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?

– Отдай добром, дура! – заорал вдруг старик Яков. – Не то тебе хуже будет!

– Только ласково! Только ласково! – загремел на Якова дядя. – Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у нас взяли. Ну, на что вам оно? Вы женщина благоразумная

(молчи, Яков!), лета ваши преклонные… Ну, что вы, солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу… Ну, смотрите, я стал перед вами на одно колено… Да затвори, Яков, калитку!

Кого еще там черт несет?!

Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху и коленопреклоненного дядю. Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.

– Мама, отдайте! – строго сказал ее сын. – Зачем вы это сделали?

– Но на память! – жалобно завопила старуха. – Я только хотела на добрую, дорогую память!

– На память! – взбесился тогда не вытерпевший дядя. –

Хватайте ее! Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!

– Нате! Подавитесь! – вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала старуха и бросила на траву красную резиновую подвязку.

– Это моя подвязка! – торжественно сказал старик

Яков. – Сам на днях покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!

Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в карманах у нее ничего не было.

Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали, просили, кланялись… Но она только плевалась, ругалась и даже изловчилась ударить старика Якова по затылку палкой.

До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного. И тогда, охрипшие, обозленные, дядя и

Яков пошли одеваться.

Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его могучие плечи; у него было волосатое загорелое туловище, и, как железные шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.

«Да, этот кривоногий дуб еще пошумит, – подумал я. –

А ведь когда он оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что это и правда только болезненный беззубый старикашка!»

Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.

Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе, утопила и браунинг…

Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.

Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и, конечно, молчал.

На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил оттуда ни разу.

Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.

Наконец он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых черешен.

– Ба! – удивленно воскликнул он. – Посмотри-ка! А вот идет твой друг Славка!

– Разве тебе ехать в эту сторону? – бросаясь к Славке, спросил я.

– Я же тебе говорил, что вверх, – ответил Славка. –

Ну-ка, посмотри, вода течет откуда?. А ты куда? До Чернигова?

– Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.

– Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль сильный… восьмикратный.

– Глядите, – остановил нас дядя. – Вон на воде какая комедия!

Крохотный, сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.

Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали его противные выпученные глаза.

«Сидишь, сыч, а свету боишься», – подумал я и потащил Славку на другое место.

Пароход дал второй гудок.

Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.

– Так не забудь зайти за фонарем, – напомнил он. –

Отец вернется завтра обязательно.

– Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!

– И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! – крикнул он и бросился к отцу, который с биноклем в руках вышел на палубу.

Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое оружие имеет свой единственный номер и, где бы оно ни оказалось, по этому номеру всегда разыщут его владельца.

Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел на улицу.

Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве «стол находок».

В Москве из такого «стола» Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.

«Киев, – думал я, – город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало».

Мне объяснили дорогу.

Я рассчитывал, что, зайдя в этот «стол находок», я суну в окошечко сверток. «Вот, – скажу, – посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда». И сейчас же удалюсь прочь.

Пусть они как там хотят, так и разбираются.

Но первое, что мне не понравилось, – это то, что «стол»

оказался при управлении милиции.

Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было.

Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.

В очереди передо мной стояли двое.

– Итак, – спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, – ваше имя – Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?

– Так точно, – ответил рыжеусый. – Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять… этого самого…

– Это к факту не относится, – перебил его милиционер. – Получайте квиток и расписывайтесь.

– Это я распишусь – отчего же! Гляжу я… Мать честная! Лежит она, самая калоша… сияет. Я искал, искал –

другой нету. Я человек честный, мне чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат, труженик.

– Одна! – сурово заметил милиционер. – Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение…

Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.

– Я человек честный, – пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. – Мне не то что две… три нашел, и то снес бы.

Да кака така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога… в самый раз… аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..

Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.

«Нет, – думал я, – если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».

Опечаленный вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумать что-то другое.

К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.

– Не приезжал отец! – сказала она. – И то три раза на управления звонили да два раза с завода… Ну вот, слышите? Опять звонят. – И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.

– Чистая напасть! – вздохнула она вернувшись. – Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу… Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.

Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.

По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.

Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города

Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.

В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, заглядывая в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.

Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску.

Схватил протянутую мне бумажку.

…Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.

Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и, вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.

Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят.

Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А

может быть, спрячусь тайком в трюме, в открытом море матросы ведь не выбросят… Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят… Вздор! Мысли путались.

Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:

– Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе целый день по солнцу шататься!

Я повернулся и точно опять куда-то провалился.

Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал было выпить молока и съесть булки –

невкусно.

Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел.

Очевидно, дядя носил их с собой.

Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.

Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном.

Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:

Между небом и землей

Жаворонок вьется…


«Папа, – говорю ему я, – это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» – «Как не солдатская? – и он хмурится. – Ну, вот весна, пахнет разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь… Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.

Спокойно кругом, тихо… И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой… А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» – «Да, да! Понял!»

Кто-то быстро тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе зажмурился снова.

Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб влажен; он же был чем-то расстроен и не узнал меня.

– Мальчик, – спросил он, показывая на калитку, – ты не видел, хозяйка давно ушла из этого дома?

Молча качнул я головой.

– Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! – с досадой сказал он и, крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.

Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле Славкиного дома и что человек этот только что стучался в их запертую калитку.

Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Потом, скоро, издалека напишу я Славке письмо.

Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.

Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать клочок чистой бумаги, чтобы записать адрес.

Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, придерживаясь за ограду, снова опустился на скамью.

Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был записан телефон. И это был как раз тот самый номер, которого я боялся больше смерти!

«Г 0-48-64»

Так, значит, это искала меня не милиция! Но кто же?

Зачем? Но, может быть, я ошибся, и в газете телефон записан совсем не этот? Надо было проверить. Скорей!

Сейчас же!

Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая мне женщина.

Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала машина.

– Машина? – тихо переспросила она, и губы ее задергались. – Ах, что мне машина! Я и сама уже все знаю.

Я взглянул на нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое. И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу на обратном пути кто-то ударил Славкиного отца ножом в спину и сейчас он в больнице лежит при смерти.

Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце.

Лоб мой горел. И, как шальной конь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю правду.

Дома на столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не отлучаться, потому что сегодня мы поедем в

Одессу.

По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная шляпа. Из Чернигова от «больной бабушки» старик Яков вернулся что-то очень скоро.

– Убийцы! – прошептал я помертвевшими губами. – Вы сбросите меня под колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию… Так вот зачем я был вам нужен!

«Пойди познакомься, – вспомнил я разговор в парке, –

он мальчик, кажется, хороший». Бандиты, – с ужасом понял я, – а может быть, и шпионы!

Тут колени мои вздрогнули, и я почувствовал, что, против своей воли, сажусь на пол.

Кое-как бухнулся в кровать. Дотянулся до графина.

Жадно пил.

«Г 0-48-64»

Вынул газету. Да, номер тот же самый! Лег. Лежал. Сон

– не сон. Полудрема.

«Эх, дурак я, дурак! Так вот и такие бывают шпионы, добрые!. „Скушай колбасы, булку“… „Кругом аромат, цветы, природа“. А праздник – веселое Первое мая? А гром и грохот Красной Армии?. Не для вас же, чтобы вы сдохли, плакал я, когда видел в кино, как гибнет в волнах Чапаев!..»

Я вскочил, рванулся к пыльному телефону и позвонил.

– Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре.

– Но то в Москве, а это Киев, – ответил мне удивленный голос. – Даю вам междугородную.

Опять голос:

– Слушает междугородная!

– Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре, – все тем же усталым и настойчивым голосом попросил я.

– Москва занята, – певуче ответил телефон. – Наш лимит еще тридцать минут. На очереди три разговора. Если останется время, я вас вызову! Повторите номер.

Ничего я не понял. Повторил и уткнулся головой в подушку.

Сон навалился сразу. Капитан стоял на мостике в хотел пить. Но вода была сухая и шуршала, как газетная бумага.

Опять звонок. Длинный-длинный. Опомнился и сразу к телефону.

Голос. Через три минуты с вами будет говорить Москва. Разговор не задерживайте: в вашем распоряжении остается пять минут.

Стало легче.

И вдруг – на лестнице шаги. Шли двое. Все рухнуло! Но откуда взялась ловкость и сила? Я перемахнул через подоконник и, упираясь на выступ карниза, прижался к стене.

Голос дяди. А мальчишки все нет. Вот проклятый мальчишка!

Яков. Черт с ним! Надо бы торопиться.

Дядя (ругательство). Нет, подождем немного. Без мальчишки нельзя. Его сразу схватят, и он нас выдаст.

Яков (ругательство). Вот еще бестолковый дьявол!

(Ругательство, еще и еще ругательство.) Звонок по те-

лефону. Я замер.

Яков. Не подходи!

Дядя. Нет, почему же? (В трубку.) Да! (Удивленно.) Какая Москва? Вы, дорогая, ошиблись, мы Москву не вызывали. (Трубка повешена.) Черт его знает что: «Сейчас с вами будет говорить Москва»!

Опять звонок.

Дядя. Да нет же, не вызывали! Как вы не ошибаетесь? С

кем это вы только что говорили? А я вам говорю, что весь день сижу в комнате и никто не подходил к телефону. Как вы смеете говорить, что я хулиганю?.. (Трубка брошена.

Торопливо.) Это что-то не то! Это, это… Давай собирайся, Яков!

«Они сейчас уйдут! – понял я. – Сейчас они выйдут и меня увидят».

Я соскользнул на траву, обжигаясь крапивой, забрался на холмик и лег среди развалин каменной беседки.

«Теперь хорошо! Пусть уйдут эти страшные люди. Мне их не надо… Уходите далеко прочь! Я один! Я сам!»

«Как уйдут? – строго спросил меня кто-то изнутри. – А

разве можно, чтобы бандиты и шпионы на твоих глазах уходили, куда им угодно?»

Я растерянно огляделся и увидел между камнями пожелтевший лопух, в который был завернут браунинг.

«Выпрямляйся, барабанщик! – повторил мне тот же голос. – Выпрямляйся, пока не поздно».

– Хорошо! Я сейчас, я сию минуточку, – виновато прошептал я.

Но выпрямляться мне не хотелось. Мне здесь было хорошо – за сырыми, холодными камнями.

Вот они вышли. Чемоданы брошены, за плечами только сумки. Что-то орут старухе… Она из окошка показывает им язык. Остановились… Пошли.

Они не хотят идти почему-то через калитку – через улицу, и направляются в мою сторону, чтобы мимо беседки, через дыру забора, выйти на глухую тропку.

Я зажмурил глаза. Удивительно ярко представился мне горящий самолет, и, как брошенный камень, оттуда летит хрупкий белокурый товарищ мой – Славка.

Я открыл глаза и потянулся к браунингу.

И только что я до него дотронулся, как стало тихо-тихо.

Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну и она, обрадованная, давно никем не тронутая, задрожала, зазвенела, поражая весь мир удивительной чистотой своего тона.

Звук все нарастал и креп, а вместе с ним вырастал и креп я.

«Выпрямляйся, барабанщик! – уже тепло и ласково подсказал мне все тот же голос. – Встань и не гнись!

Пришла пора!»

И я сжал браунинг. Встал и выпрямился.

Как будто бы легла поперек песчаной дороги глубокая пропасть – разом остановились оба изумленных друга.

Но это длилось только секунду. И окрик их, злобный и властный, показал, что ни меня, ни моего оружия они совсем не боятся.

Так и есть!

С перекошенными ненавистью и презрением лицами они шли на меня прямо.

Тогда я выстрелил раз, другой, третий… Старик Яков вдруг остановился и неловко попятился.

Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и беспощадным снайпером! И в следующее же мгновение пуля, выпущенная тем, кого я еще так недавно звал дядей, крепко заткнула мне горло.

Но, даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие по саду выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.

Гром пошел по небу, а тучи, как птицы, с криком неслись против ветра.

И в сорок рядов встали солдаты, защищая штыками тело барабанщика, который пошатнулся и упал на землю.

Гром пошел по небу, и тучи, как птицы, с криком неслись против ветра. А могучий ветер, тот, что всегда гнул деревья и гнал волны, не мог прорваться через окно и освежить голову и горло метавшегося в бреду человека. И

тогда, как из тумана, кто-то властно командовал: «Принесите льду! (Много-много, целую большую плавучую льдину!) Распахните окна! (Широко-широко, так чтобы совсем не осталось ни стен, ни душной крыши!) И быстро приготовьте шприц! Теперь спокойней!. »

Гром стих. Тучи стали. И ветер прорвался наконец к задыхавшемуся горлу…

Сколько времени все это продолжалось, я, конечно, тогда не знал.

Когда я очнулся, то видел сначала над собой только белый потолок, и я думал: «Вот потолок – белый».

Потом, не поворачивая головы, искоса через пролет окна видел краешек голубого неба и думал: «Вот небо –

голубое».

Потом надо мной стоял человек в халате, из-под которого виднелись военные петлицы, и я думал: «Вот военный человек в халате».

И обо всем я думал только так, а больше никак не думал. Но, должно быть, продолжалось это немало времени,

потому что, проснувшись однажды утром, я увидел на солнечном подоконнике, возле букета синих васильков, полное блюдце ярко-красной спелой малины.

И я удивился, смутно припоминая, что еще недавно в каком-то саду (в каком?) малина была крошечная и совсем зеленая.

Я облизал губы и тихонько высвободил плечо из-под легкого покрывала.

И это первое, вероятно, осмысленное мое движение не прошло незамеченным. Тотчас же передо мной стала девушка в халате и спросила:

– Ну что? Хочешь малины?

Я кивнул головой. Она взяла блюдечко, села на край постели и осторожно стала опускать мне в рот по одной ягодке.

– Я где? – спросил я. – Это какой город?

– Это не город. Это Ирпень! – И так как я не понял, она быстро повторила: – Это Ирпень – дачное такое место недалеко от Киева.

– Ах, от Киева?

И я все вспомнил.

Прошла еще неделя. Вынесли в сад кресло-качалку, и теперь целыми днями сидел я в тени под липами.

Пробитое пулей горло заживало. Но разговаривать мог я еще только вполголоса.

Два раза приходил ко мне человек в военной форме. И

тут же, в саду, вели мы с ним неторопливый разговор.

Все рассказал я ему про свою жизнь, по порядку, ничего не утаивая. Иногда он просто слушал, иногда что-то записывал.

Однажды я спросил у него, кто такой был Юрка.

– Юрка?.. Это был мелкий мошенник.

– А тот… артист?. Ну, что сошел с поезда в Серпухове?

– Это был крупный наводчик-вор.

– А старик Яков?

– Он был не старик, а просто старый бандит.

– А он… Ну, который дядя?

– Шпион, – коротко ответил военный.

– Чей?

Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.

– Ну, вот видишь? Так со ступеньки на ступеньку, и вот наконец до кого ты добрался. Теперь тебе все ясно?

Это меня задело.

– Добрался! Так кто же такой, по-вашему, я?

– Когда – теперь или раньше? Сейчас ты поумнел. Еще бы!. А раньше был ты перед ними круглый дурак. Но не сердись, не хмурься. Ты еще мальчуган, а эти волки и не таких, как ты, бывало, обрабатывали.

Он вытащил из папки фотоснимок:

– Не узнаешь?

Еще бы! Вот она, церковь, скамья. Вот он, – ишь ты как улыбается, – дядя. А вот он выпучил глаза – старик Яков.

– Так вы еще в Москве догадались достать кассеты у

Валентины из ящика и проявить их?

– Да, мы давно обо всем догадались. Но вас разыскать нелегко было.

Теперь он вытянул листок бумаги и, хитро глянув на меня, продекламировал:


На берегу стоят девицы,

Опечалены их лица.


– Это ты сочинил?

– Да, – сознался я. – Но скажите, что это за листы? И

еще скажите: что это были за склянки… и почему так часто пахло лекарством?

– Мальчик, – ответил он, – ты не должен у меня ничего спрашивать! Отвечать я тебе не могу и не стану.

– Хорошо, – согласился я. – Но я уже и сам догадываюсь: это, наверно, был какой-нибудь секретный состав для бумаги!

– А это догадывайся сам, сколько тебе угодно.

– Ладно, – сказал я. – Я ничего не буду спрашивать.

Только одно: Славкин отец умер?

– Жив, жив! – охотно ответил он. – Я и позабыл, что он тебе велел кланяться.

– За что? – удивился я.

– За что? Гм… гм… – Он посмотрел на часы. – Ну, прощай, поправляйся! Больше я не приду. Да, – он остановился и улыбнулся. – Нет, – и он опять улыбнулся. – Нет, нет! Скоро все сам узнаешь.

…У ног моих лежал маленький, поросший лилиями пруд. Тени птиц, пролетавших над садом, бесшумно скользили по его темной поверхности. Как кораблик, гонимый ветром, бежал неведомо куда сточенный червем или склюнутый птахой и рано сорвавшийся с дерева листок.

Слабо просвечивали со дна зеленовато-прозрачные водоросли.

Тут я мог сидеть часами и был спокоен. Но стоило мне поднять голову – и когда передо мной раскидывались широкие желтеющие поля, когда за полями, на горизонте, голубели деревеньки, леса, рощи, когда я видел, что мир широк, огромен и мне еще непонятен, тогда казалось, что в этом маленьком саду мне не хватит воздуху. Я открывал рот и старался дышать чаще и глубже, и тогда охватывала меня необъяснимая тоска.

Вдруг примчался ко мне Славка. Я его узнал, еще когда он сходил с легковой машины.

В замешательстве, как бы ища опоры, я оглянулся.

Но с первых же слов он меня перебил, замахал руками и засмеялся.

– Я все знаю! Я больше тебя знаю! Ты лежишь, а я на воле. Папа тебе шлет привет! Это он мне дал свою машину.

Но ты уж совсем не такой худой и бледный, как говорил

Герчаков.

– Кто?

– Герчаков! Ну, майор из НКВД, который с тобой разговаривал. Он заходил к нам часто. Ты знаешь, у него несчастье: пошел он на Днепр купаться – бултых в воду! А

часы-секундомер с руки не снял. У него часы хорошие –

еще в двадцать четвертом ему на работе подарили. Они и стали. Отнес – починили. Опять стали. Так он чуть не плачет. Это, говорит, я все распутывал ваши дела, заработался… Вот тебе и прыгнул!. Послушай! Вот я тебе привезу фонарик. Мое слово твердо.

– Славка, – настойчиво спросил я, – зачем они твоего отца убить хотели?

Славка задумался.

– Видишь ли, когда вы… – тут Славка покраснел и быстро поправился, – то есть когда они обокрали в вагоне папиного помощника, то ничего нужного в сумке они, конечно, не нашли… Ну, они рассердились…

– Славка, – еще упрямей повторил я, – ну, не нашли, но зачем же все-таки они хотели убить твоего отца?

– Видишь ли, он, кажется, работает над какой-то важной военной машиной… Ну, а им этого не хочется. Нет, нет! Дальше ты меня лучше не спрашивай! Я тоже однажды спросил у отца: что за машина? Вот он посадил меня с собой рядом, взял карандаш и говорил, говорил, объяснял, объяснял… Вот тут винт, тут ручка, тут шарниры, здесь шарикоподшипники. При вращении развивается огромная центробежная сила. А здесь такой металлический сосуд…

Я все слушал, слушал – да вдруг как закричу: «Папка! Что ты все врешь? Это же ты мне объясняешь, как устроен молочный сепаратор, что стоит в деревне у бабки!» Тогда он хохотал, хохотал, а потом и я захохотал. Так вот, с той поры я уж его и сам ни о чем не спрашиваю. Нельзя! –

вздохнул Славка. – Не наше пока это дело.

– Их посадили? – угрюмо спросил я.

– Кого «их»?

– Ну, этих, который дядя – и Яков.

– Но ты же… ты же убил Якова, – пробормотал Славка и, по-видимому, сам испугался, не сказал ли он мне лишнего.

– Разве?

– Ну да! – быстро затараторил Славка, увидев, что я даже не вздрогнул, а не то чтобы упасть в обморок. – Ты встал, и ты выстрелил. Но дом-то ведь был уже окружен и от калитки и от забора – их уже выследили. Тебе бы еще подождать две-три минуты, так их все равно бы захватили!

– Вон что! Значит, выходит, что и стрелял-то я напрасно!

– Ничего не выходит! – вступился Славка. – Ты-то ведь этого не знал. Нет, нет! Все выходит, что очень даже не напрасно. Да! – И Славка, смущенно пожав плечами, протянул мне завернутый в салфетку узелок, от которого еще за пять шагов пахло теплыми плюшками да ватрушками. –

Это тебе бабка прислала. Я не брал. Я отказывался: «На что ему? Там и так кормят». Так разве она слушает! «Да ты бери, бери! Так с салфеткой и бери». Подумаешь, салфетка!

Знамя, что ли?

Мы распрощались. Все еще чуть прихрамывая, он быстро добежал до машины и махнул мне рукой.

…Славка уехал. Долго сидел я. И улыбался, перебирая в памяти весь наш разговор. Но глаза поднять от земли к широкому горизонту боялся. Знал, что все равно налетит сразу, навалится и задавит тоска.

Как-то я сидел на террасе и задумчиво глядел, как крупный мохнатый шмель, срываясь и неуклюже падая, упрямо пытается пролететь сквозь светлое оконное стекло.

И было необъяснимо, непонятно, зачем столько бешеных усилий затрачивает он на эту совершенно бесплодную затею, в то время, когда совсем рядом вторая половина окна широко распахнута настежь.

Мимо меня, как-то чудно глянув и торопливей, чем обычно, пробежала через террасу из сада нянька.

Вскоре из дежурки прошел в сад доктор. Высунулась опять нянька; она была взволнована.

– Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! – шепнула она, не вытерпев. – Вот и за тобой, милый, из дому приехали.

Как из дому?.. Валентина? Вот это новость!

Я запахнул халат и вышел на крыльцо.

Резкий крик вырвался у меня из еще не окрепшего горла. Я кинулся вперед и тут же зашатался, поперхнулся, ухватился за перила. Кашель душил меня, в горле резало. Я

затопал ногами, замотал головой и опустился на ступеньки.

По песчаной дорожке шел доктор, а рядом с ним – мой отец. Мне сунули ко рту чашку воды со льдом, с валерьянкой, с мятой; тогда наконец кашель стих.

– Ну можно ли так кричать? – укорил меня доктор. – Ты бы вскрикнул шепотом, потихоньку… Горло-то у тебя еще слабое.

Вот мы и рядом. Я лежу. Лоб мой влажен. Я еще не знаю, счастлив я или нет. Пытливо смотрю я на отца, хмурюсь, улыбаюсь. Но я очень осторожен, я еще ничему не верю.

И я ему говорю:

– Это ты?

– Да, я!

Голос его. Его лицо. На висках, как паутина, легкая седина. Черная гимнастерка, галифе, сапоги. Да, это он!

И я осторожно спрашиваю:

– Но ведь тебя…

Он сразу понимает, потому что, улыбнувшись – вот так, по-своему, как никто, а только он – правым уголком рта, –

отвечает:

– Да! Я был виноват! Я оступился. Но я взрывал землю, я много думал и крепко работал. И вот меня выпустили…

– И теперь ты…

– И теперь я совсем свободен.

– И тебя выпустили так задолго раньше срока? – бормочу я.

– Я взрывал землю, – настойчиво повторяет отец. –

Верно! Я старый командир, сапер. Я был на германской с четырнадцатого и на гражданской с восемнадцатого. Верно! Ну, так за эти два года я забурил, заложил и взорвал земли больше, чем за все те восемь. (Вот, я вижу, он опять улыбается, шире, шире. Сейчас, конечно, дотронется рукой до подбородка. Есть!) – И доканчивает: – Но и она мне, земля, кое-что вдолбила в голову крепко!

Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю на голову: слева, повыше виска, шрам.

Раньше его не было. Я спрашиваю:

– Это что?

Он треплет меня по плечу:

– Это вода шла на нас в атаку, а мы динамитом заставили ее свернуть в сторону.

– И ты был…

– А я был бригадиром подрывной бригады.

…Вот и все! Нет, не все. Теперь мой черед. Теперь должен говорить я. Все вспоминать и объяснять, издалека, с самого начала.

Но отец сразу же меня перебивает:

– Ты уж молчи! Я все сам знаю.

Счастье! Вот оно, большое человеческое счастье, когда ничего не нужно объяснять, говорить, оправдываться и когда люди уже сами все знают и все понимают.

Я с благодарностью сжимаю его руку, и мне хочется ее поцеловать. Но он тихонько ее выдергивает и крепко жмет мою.

Больше об этих делах друг у друга мы не спрашиваем.

Кончено. Пройдено. Прожито. Крест.

В висках постукивает. И вдруг налетает догадка, и я почти кричу:

– Папа! А где ты теперь живешь?..

– У Платона Половцева. Он пока уступил мне одну комнату. А дальше будет видно. Теперь мы не пропадем.

– Г 0-48-64! Так это ты меня искал? Так вот он откуда загадочный московский телефон!

– Да. Я приехал как раз после твоего отъезда через неделю.

Я отталкиваю его руку и поднимаю с подушки голову:

– Ты пусти, папа. Я встану. Мне хорошо!

Мы на самолете в пути к Москве. Там нас должна по телеграмме встретить Нина. Вероятно, она будет с отцом.

Широки поля. Мир огромен. Жизнь еще только начинается. И что пока непонятно, все потом будет понято.

Мотор гремит, а мне весело. Я толкаю отца локтем и, чтобы он меня расслышал, громко кричу:

– Папа, а все-таки «Жаворонок» – это не солдатская песня!

Он, конечно, сейчас же хмурится:

– А какая же?

– Да так! Просто человеческая.

– Ну и что же, человеческая! А солдат не человек, что ли? Он упрям. Я знаю, что нет для него ничего святей знамен Красной Армии, и поэтому все, что ни есть на свете хорошего, это у него – солдатское.

А может быть, он и прав!

Пройдут годы. Не будет у нас уже ни рабочих, ни крестьян. Все и во всем будут равны. Но Красная Армия останется еще надолго. И только когда сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа, тогда и все песни будут ничьи, а просто и звонко – человеческие.

Мы подлетаем к Москве в сумерки. С волнением вглядываюсь я в смутные очертания этого могучего города.

Уже целыми пачками вспыхивают огни.

И вдруг мне захотелось отсюда, сверху, найти тот огонек от фонаря шахты, что светил ночами в окна нашей несчастливой квартиры, где живет сейчас Валентина и откуда родилось и пошло за нами наше горе.

Я говорю об этом отцу. Он склоняется к окошку.

Но что ни мгновение, огней зажигается все больше и больше. Они вспыхивают от края до края прямыми аллеями, кривыми линиями, широкими кольцами. И вот уже они забушевали внизу, точно пламя. Их много, целые миллионы! А навстречу тьме они рвались новыми и новыми тысячами.

И отыскать среди них какой-то один маленький фонарик было невозможно… да и не нужно!

Самолет опустился на землю, взявшись за руки, они вышли и остановились, щурясь на свету прожектора.

И те люди, что их встречали, увидели и поняли, что два человека эти – отец и сын – крепко и нерушимо дружны теперь навеки. На усталые лица их легла печать спокойного мужества. И, конечно, если бы не яркий свет прожектора,

то всем в глаза глядели бы теперь они прямо, честно и открыто.

И тогда те люди, что их встречали, дружески улыбнулись им и тепло сказали:

– Здравствуйте!



ПАТРОНЫ

При отступлении испуганные лошади опрокинули в придорожную канаву разбитый ящик с патронами. В

спешке никто их не подобрал. И только через неделю, срезая для козы траву, наткнулся на них Гришка.

Он вытряхнул козий корм. Навалил в сумку много патронных пачек, принёс домой и похвалился:

– Вот, мама! Нашёл! Блестящие, новенькие. Я сейчас побегу, принесу ещё кучу.

Но мать быстро закрыла огонь в печке и на Гришку закричала:

? Умный ты, Гришка, или полоумный? Тащи сейчас же этот страх и утопи в пруду или в речке. Быстро, или я деда позову!

Вздохнул Гришка: как тут будешь спорить? Взвалил сумку на плечо и понёс из хаты.

Но патроны в речку не кинул. Оставил себе три пачки, остальные свалил в кустах, за огородом, накрыл соломой и засыпал сухими листьями.

Утром дед Семён вошёл в хату, бросил топор, сел на лавку, распахнул окно, закурил, задымил и сказал:

? Беда, Ганна! Сдаётся мне, что либо махновцы, либо казаки опять близко. Стою я у колодца и слышу, как за речкой громко да тяжко бомба раза два на лугах грохнула.

Тогда мать кинулась в чулан, проворно собрала одежду, что получше: платок с бахромой, платье, серые дедовы шаровары, розовую Гришкину рубаху. Связала всё в узел и спрятала в хлеве, под сухим свиным корытом.

Но махновцы были тут ни при чём.

Вернулся Гришка с речки только к вечеру. Принёс он одного карасика, двух ершей да плотичку. Хмуро повесил эту рыбу на гвоздь, чтобы не сожрала кошка, и, не похвалившись уловом и даже не спросив обедать, боком-боком направился было спать на сеновал к деду.

Но мать сразу заметила, что рука у него обмотана тряпкой, глаза виноватые, а лицо унылое. И в тревоге спросила:

? Это что у тебя с рукой, Гришка? Опять патроны?

? Нет, у костра обжёг, когда пёк картошку. Ты мне смажь да завяжи покрепче, мама.

Тогда мать уверенно сказала:

? Ой, врёшь, Гришка!

Но руку ему салом смазала, приложила свежий лопух и чистым лоскутом завязала.

Потом она вышла и села у крылечка.

Большая кругом лежала земля. Большая ходила по дорогам война. Вот тут-то, на войне, и стояла серая с белой трубой хата, где жила мать и её сын Гришка.

. .На другой вечер пронёсся по улице топот, стук и гром.

Просунулась в дверь винтовка, за ней бородатый казак.

Стукнул он прикладом об пол и приказал:

? А подать сюда хорошей еды и самого холодного молока крынку!

Испугался Гришка, вынул патрон из кармана и незаметно кинул его за окошко. Да вот беда! Упал патрон прямо другому казаку под ноги. Поднял казак патрон, отнёс в хату и показал его старшому.

Отодвинул пустую крынку старшой. Расстегнул ворот, распустил пояс и объявил:

? Не иначе, как здесь оружейный склад. Обыщите вы все сараи и погреба, да сундуки тоже. А кто тут есть в доме хозяин – посадите под замок в амбар.

И посадили старого деда Семёна в амбар.

Вышла во двор Гришкина мать, заплакала, заругала

Гришку:

? Чтоб ты пропал со своими патронами! Беги, расскажи про беду дяде Егору.

? Плохи дела! – сказал Гришке дядя Егор. – Надо выручать старика, а как – не знаю. Пойди узнай, много ли казаков и думают ли они остановиться на ночёвку, а я подожду тебя у речки.

Пошёл Гришка считать казаков. Но казаки не стоят на месте, а взад-вперёд по селу шмыгают. И очень просто одного казака за двоих сосчитать можно. И стал тогда

Гришка считать по дворам казачьих коней. Насчитал двадцать три, хотел бежать к дяде Егору – вдруг за кустами раздался выстрел.

Тут выбегает казак, ведёт под уздцы коня и кричит:

? Сюда! сюда! Здесь красные близко.

? Что ты городишь, баранья голова? – спросил старшой. – Это наш конь.

? Нет, это их конь, – отвечал казак. – Сейчас я сбил с этого коня одного партизана.

Пока они дивились, выбегает ещё казак – сапоги в руках, волосы мокрые – и давай ругаться:

? Ах, такие-сякие, кто моего жеребца увёл?

? Да разве же это твой?

? А то чей же? Или у вас глаза ослепли?

Собрались тогда все казаки в кучу и стали разбирать: как же оно такое вышло?

...А вышло вот как. Привязал казак коня, а сам кустами по круче полез в речке купаться. А в кустах дядя Егор сидел и ждал Гришку. Увидел Егор коня без хозяина. «Дай, –

думает, – вскочу и помчусь за помощью в лес, к партизанам». Только вскочил на коня, вдруг – хлоп! – ударил сбоку выстрел. Слетел под обрыв дядя Егор и задал скорей ходу назад, в деревню. Пуля только ремень порвала.

Пробрался дядя Егор к амбару и слышит, как дед Семён через стенку часового ругает. И так он его стыдит – и жуликом зовёт, и разбойником бранит. Рассердился часовой, прислонил винтовку к стене, а сам по лестнице забрался к чердаку и давай тоже деда ругать через окошко.

Вылез тогда дядя Егор, открыл затвор и все пять патронов из казачьей винтовки вынул. «Сейчас, – думает он,

– ты слезешь, и я тебя из-за угла тихо возьму, голубчика».

И только отпрыгнул дядя Егор за угол, как опять наткнулся на другого казака.

? Ты что здесь прыгаешь? – спросил казак. – Или ты не знаешь приказа по домам сидеть, а по задворкам не шляться?

Отвёл он Егора к старшому, и тот приказал:

? А заприте этого прыгуна к старику в соседи.

Заперли и дядю Егора в амбар.

Не нашёл Гришка Егора у речки. Когда вернулся, уже совсем темнело.

? Чтоб ты провалился со своими патронами! – ещё горше заплакала мать. – Посадили теперь под замок и дядю

Егора.

И стало тогда Гришке так жалко деда Семёна и дядю

Егора, что потекли по его щекам сначала две слезы, потом ещё четыре. Но вздохнул он, перестал плакать и молча скрылся.

Подполз он от огорода к амбару. Лежит в крапиве и тихонько шепчет:

? Дядя Егор, дед Семён! Вы разгребайте руками под брёвнами дыру, а я отсюда лопатой копать буду.

Но казак, что за плетнём дверь караулил, уши, как волк, расставил и шум услышал.

? Стой! – крикнул он. – Кто идёт?

Гришка – бежать.

Хлопнул часовой раз, хлопнул курком два, а выстрела-то и нету.

Прибежал старшой и стал ругаться:

? Ты зачем, баранья голова, на посту с незаряженной винтовкой ходишь?

? Неправда! – заорал казак. – Только что заложил я в коробку четыре патрона, пятый загнал в ствол и свернул предохранитель. Вот она, в ногах лежит, от патронов пустая обойма.

Поднял старшой обойму. Подошли тут ещё казаки, сбились кучей и стали думать: «Как же оно так вышло?»

Сидела мать у окна и горько плакала. Вдруг просунулась в окно, вся в репьях, лохматая Гришкина голова.

? Ты откуда? – воскликнула мать.

? Дай спички!

? Зачем?

? Дай! – настойчиво повторил Гришка и, схватив с подоконника коробок, скрылся.

И вовремя. Вошёл из сеней казак, оглянулся и спросил:

? Ты с кем это, баба, сейчас разговаривала?

? Да так, сама с собой, – отвечала мать, испугавшаяся за

Гришку.

Удивился казак и позвал старшого. Удивился старшой и сказал:

? Чудны дела, казаки! Люди сами с собой разговаривают. Убитые исчезают. Заряженные винтовки не стреляют. И тогда покосились казаки на тёмные окна. И каждый подумал: «А не лучше ли отсюда на ночь убраться к своему полку поближе»? Но тут грянул в темноте выстрел. И пошёл огонь, пошла канонада.

? Красные!

? Окружают!

Повскакали казаки в сёдла, и только окна зазвенели от конского топота.

А когда всё стихло, осторожно просунулась в хату голова Гришки:

? Никого, мама?

? Никого, Гришка.

? Пойдём открывать амбар, мама?

? Погоди, Гришка. Пусть отопрут сами товарищи.

? Какие товарищи?

? Красные! Каких ждали!

? Никого, мама, на дворе нету, – хмуро сказал Гришка.

– Это я за огородом патроны разложил, завалил сеном да и зажёг спичкой. Вот тут-то они у меня и загрохотали!

Ничего не сказала мать. Вытерла слёзы. Зажгла фонарь.

Взяла топор. И пошли они с Гришкой сбивать замок с амбара.


НА ГРАФСКИХ РАЗВАЛИНАХ


I

Из травы выглянула курчавая белокурая голова, два ярко-синих глаза, и послышался сердитый шёпот:

– Валька… Валька… да заползай же ты, идол, справа!

Заползай сзаду, а то он у-чу-ет.

Густые лопухи зашевелились, и по их колыхавшимся верхушкам можно было догадаться, что кто-то осторожно ползёт по земле.

Вдруг белокурая голова охотника опять вынырнула из травы. Свистнула пущенная стрела и, глухо стукнувшись о доски гнилого забора, упала.

Большой, жирный кот испуганно рванулся на крышу покривившейся бани и исчез в окне чердака.

– Ду-урак… Эх, ты! – негодуя, проговорил охотник поднимающемуся с земли товарищу. – Я же тебе говорил –

заползай. Там бы сзаду как удобно, а теперь на-ко, выкуси… Когда его опять уследишь.

– Заползал бы сам, Яшка. Там крапива, я и то два раза обжёгся.

– Крапива! Когда на охоте, то тут не до крапивы. Тебе бы ещё половик подослать.

– А раз она жжётся!

– Так ты перетерпи. Почему же я-то терплю… Хочешь, я сейчас голой рукой её сорву и не сморгну даже? Вру, думаешь?

Яшка вытер влажную руку, выдернул большой крапивный куст и, неестественно широко вылупив глаза, спросил, торжествуя:

– Ну что, сморгнул? Эх ты, нюня.

– Я не нюня вовсе, – обиженно ответил Валька. – Я

тоже могу, только не хочу.

– А ты захоти… Ну-ка, слабо захотеть?

Веснушчатое курносое лицо Вальки покраснело; не принять вызова он теперь не мог.

Он подошёл к крапиве, заколебался было, но, почувствовав на себе насмешливый взгляд товарища, рывком выдернул большую, старую крапивину. Губы его задрожали, глаза заслезились; однако, силясь вызвать улыбку, он сказал, немного заикаясь:

– И я тоже не сморгнул.

– Верно! – по-чистому согласился Яшка. – Раз не сморгнул, значит, не сморгнул. Только я всё-таки посерёдке хватал, а ты под корешок, а под корешком у ей жало слабже. Ну, да и то ладно! Знаешь что? Пойдём давай во двор, там девчонки играют, а мы им сполох устроим.

– А мать дома?

– Нет. Она на станцию молоко продавать пошла. Никого дома нету.

Во дворе возле забора домовитые и стрекотливые, как сороки, две девочки накрыли сломанный стул и табурет старым одеялом и, высунувшись из своего шалаша, приветливо зазывали двух других девчонок:

– Заходите, пожалуйста, в гости! У нас сегодня пироги с вареньем. Заходите, пожалуйста!

Но едва только гости чинно направились на зов, как хозяйки шалаша испуганно переглянулись:

– Мальчишки идут!

Яшка и Валька приближались медленно, спокойно, ничем не выдавая на этот раз своих истинных намерений.

– Играете? – спросил Яшка.

– У-ухо-дите! Чего вы лезете? Мы к вам не лезем, –

плаксиво сказала Нюрка, Яшкина сестрёнка.

– Отчего же нам уходить? – ещё мягче спросил Яшка. –

Мы посмотрим, да и пойдём дальше. Это что у вас такое? –

И он ткнул пальцем в одеяло.

– Это наш дом, – ответила Нюрка, несколько озадаченная таким необычным мирным подходом.

– До-ом? А разве дома из одеялов строят? Дома строят из брёвен или из кирпича. Вы бы потаскали кирпичей с

«Графского» и построили крепкий, а этот чуть толкнёшь –

он и рассыплется.

И Яшка потрогал ногою табуретку, чем вызвал немалую панику у обитателей шалаша.

– Ну ладно. А где же у вас пирог?

– Вот тут, – тревожно следя за каждым движением

Яшки, ответила Нюрка.

– Вот дуры-то! Всё у них не по-людски. Дом из одеяла, а пироги из глины. А ну-ка съешь один пирог, ну-ка, кусни.

А… не хочешь? Людей такой дрянью угощаешь, а сама не хочешь… Валька, давай мы все ихние пироги им в рот запихаем. Сами напекли, пускай и жрут.

– Я-а-а-шка! – безнадёжно-тоскливо в один голос затянули девчонки. – Я-а-шка… у-ходи, ху-ли-и-га-ан.

– А… вы ещё ругаться! Валька, в атаку на это бандитское гнездо!

Только-только угроза разгрома и расправы вплотную нависла над мирными обитателями шалаша, как вдруг

Яшка почувствовал, что кто-то крепко взял его сзади за вихор.

Девчонки, точно по команде, перестали выть. Яшка обернулся и увидал Валькины пятки, исчезающие за забором, да рассерженное лицо матери, вернувшейся с вокзала.

– Марш домой! – крикнула мать, давая ему шлепка. –

Ишь, разбойник, и игры-то у него разбойные… Смотри-ка, какой Петлюра выискался! Вот погоди, придёт отец – он тебе покажет, как атаманствовать!


II

Отец у Яшки старый – уже пятьдесят четыре года стукнуло. Служит он сторожем в совете, а раньше садовником у графа был.

В революцию граф с семьёй убежал. Усадьбу старинную мужики сгоряча разграбили. Невдомёк было, видно, что усадьба-то пригодиться может. В суматохе кто-то то ли нарочно, то ли нечаянно запалил её. И выгорело у каменной усадьбы всё деревянное нутро. Одни только стены сейчас торчат, да и те во многих местах пообвалились. А от оранжерей и помину не осталось. Стёкла в гражданскую войну от орудийной канонады полопались, а дерево сгнило. Раньше хоть мимо дорога была, но с тех пор как построили новый мост через Зелёную речку, совсем усадьба в стороне осталась. И стоит она на опушке, над оврагом, как надмогильный памятник старому режиму.

Отец Яшки, Нефёдыч, вернулся сегодня вовсе добрым, потому что получка была. А в получку каждый человек, конечно, добрый, и потому, когда мать начала жаловаться на Яшку, что нет с ним сладу, отец ответил примирительно:

– Ничего, осенью в школу опять пойдёт, тогда за ученьем дурь из головы вылетит.

– До осени-то ещё долго. Он и вовсе избалуется. Тебе-то что, а у меня он на глазах.

Яшка сидел молча, уткнув голову в тарелку, и не оправдывался.

Это отмалчивание ещё больше рассердило мать, и она, бухая на стол горшок с кашей и свининой, продолжала:

– Этак из мальчишки добра не выйдет. Тоже пошли деточки… Я сегодня с вокзала иду, смотрю – в стоге сена, возле тропки, что-то ворочается. Уж не наш ли поросюк забежал?… Подошла, глянула, да так и обмерла. Высовывается оттуда рожа, чё-ёрная, ло-охма-тая, вся как есть в саже. Во рту цигарка, а в руке рогуля с резиной, а в резине камушек. Мальчишка лет тринадцати, а страшенный – сил нету. Я назад, а он как засвищет, да этак засвищет, что аж в ушах зазвенело.

При этих словах Яшка насторожился, а Нефёдыч аккуратно сложил газету и сказал:

– В совете у нас про это самое разговор был. Говорят, объявился у нас в местечке какой-то беспризорный. И зачем его к нам занесло – уму непостижимо. Местечко у нас маленькое, стороннее, от главной линии только ветка. У

нас рассуждали – что не изловить ли его? Так опять – куда ты его денешь? В суд – нельзя, пока за ним проступков никаких не замечено. Беспризорного дома у нас нет, а в город отправлять – возня. Секретарь говорил, что, должно быть, беспризорный и сам скоро убежит, потому что у нас ему неинтересно: ни публики на вокзале, ни толпы на улице – кошелёк спереть из кармана и то не у кого.

Яшка, ошеломлённый услышанным, забыл про кашу и прилип к табуретке. Потом, сообразив, что, вероятно, он пока является единственным обладателем подслушанного сообщения, заёрзал, бросил недоеденную тарелку и, невзирая на грозный окрик матери, понёсся на двор, срочно поделиться с Валькой важной новостью.

Он бросился к забору Валькиного сада и чуть не лбом столкнулся с перелезающим навстречу Валькой.

– А я, брат, чего знаю! – сказал, переводя дух, Яшка.

– Нет, ты слушай лучше, что я знаю.

– Про что ты можешь знать! Ты знаешь про неинтересное, а я про интересное.

– Нет уж, я – то про самое интересное знаю.

– Знаю я, про какое интересное ты знаешь. Наверное, про то, кто нашу ныретку на проток перекинул? Так это что, а я вот знаю!

– Ничего ты не знаешь. А ну давай об заклад биться: если ты знаешь интересней, я тебе две стрелы с напайками дам, а если я интересней, то ты мне… ножик.

– Ишь ты какой ловкий!… Ножик-то почти новый, у него только одно лезвие сломано, а от второго ещё больше полполовины осталось… Хочешь, я тебе патрон дам?

– На что он мне? У меня своих три.

– Так у тебя же пустые, а я нестреляный дам; его ежели в лесу в костёр бросить, так он как ухнет.

– Ну ладно. Чур – так! Говори. А то ты увидишь, что моя берёт, и скажешь, что про это же самое знаешь, чтобы не отдавать.

– Так тогда как же?

Оба мальчугана постояли, задумавшись, потом Яшка прищёлкнул языком и сказал:

– А вот как! На тебе гвоздь и нацарапай им на заборе про что у тебя, а потом в другом месте нацарапаю я, тут уже будет без обмана.

Оба долго пыхтели, вычёркивая кособокие буквы. Через минуту оба хохотали.

– Да у нас про одно и то же. Только у меня написано «про беспризорного», а у тебя «про беспризорного налётчика». Почему же, однако, он налётчик?

– А уж обязательно налётчик, – снижая голос, ответил

Валька. – Они все такие – у них в кармане либо финский нож, либо гиря на ремне. А то чем же они питаться станут!

– А может, попросят где, – сомневаясь в словах товарища, сказал Яшка, – либо яблок по садам накрадут, вот и жрут.

– Ну уж и «попросят»! Скажешь тоже… Да кто же этаким страшенным подаст? Нет уж, ты поверь мне, что налётчик. Симка Петухов его сегодня повстречал. Симка говорит, что как выскочит тот из ямы возле кирпичных сараев и кричит: «Выкладывай всё, что есть», а сам махает гирей, а гиря тяжёлая – десять фунтов.

– Ну уж и десять?

– Ей-богу, десять. Симка еле утёк. Он бы, говорит, вступил с ним в сражение, да был без оружия, палки – и той под рукой не было.

– А может, он врёт, Симка-то? Что с него грабить? Я

сам видел в окно, как он мимо пробежал. На нём одни штаны только до колен, а рубахи и той не было.

Последний довод смутил несколько Вальку, но, не желая сдаваться, он ответил уклончиво:

– Уж не знаю, чего, а только налётчики всегда этакими словами разговор начинают, это у них уже такая привычка.

– Валька! – сказал, немного подумав, Яшка. – А как же теперь… мальчишки? Поди-ка, все струхнут.

– Обязательно струхнут. Чуть вечер, поди, и за ворота выйти побоятся.

– А ты?

– Я-то… – Валька горделиво усмехнулся. – Я что! Я и сам… я вот сегодня ножик перочинный отточу да на бечёвке под рубахой к поясу привяжу. Так и буду ходить, как черкес. Пусть только попробует сунуться!

– А я налобок возьму, которым в ямки играют. Он крепкий, дубовый. Приходи завтра пораньше утром под окошко и крикни меня. Да только не ори, как вчера, во всю глотку, так, что мать даже с постели вскочила – думала, говорит, что пожар или сполох какой.

– Не… я тихонько.

– Валька… – спросил Яшка, перед тем как уйти. – А

отчего они чёрные такие?… Как мать говорит, хуже чёрта.

– Оттого, что они под мостами либо в котлах ночуют.

– А зачем же в котлах? – ещё больше удивился Яшка. –

Какой же есть интерес в котле ночевать?

– Какой? – Валька задумался. – А такой, что ежели ты его в постель положишь, то он и глаз закрыть не может, а обязательно, чтобы в котле. Это уж у них такая природа.


III

В последующую неделю были немалые толки и пересуды среди мальчишек местечка. Беспризорный этот, по-видимому, и на самом деле оказался настоящим разбойником.

Например, в ночь с субботы на воскресенье оказался целиком очищенным от яблок сад тётки Пелагеи. В поповском доме неизвестно откуда залетевшим камнем вдребезги разбито стекло. А что ещё хуже – пропал у Сычихи козёл. То есть были обысканы все закоулки, все пустыри, а козла нет и нет…

Яшка всё понимал. Ну, яблоки, скажем, про запас. В

стекло камнем – просто для озорства. Ну, а козёл на что?

Ни шкуры с него, ни мяса не жрут.

– Жру-у-ут! – с увлечением подтверждал Валька. –

Простые люди не жрут, а они все как есть жрут. Такая у них природа.

– Что ты мне забубнил, – рассердился Яшка, – природа да природа! По-твоему, может, и сырьё жрут.

– И сырьё и всякое! – ещё с большим азартом принялся уверять Валька. – Мне Симка рассказывал, что когда был он в городе – такое видел! Идёт торговка с корзиной, а беспризорники налетели… раз… раз, и не осталось от неё ничего.

– От торговки-то?

– Да не от торговки, а от корзины, с калачами там или с пирогами.

– Так ведь это пирог – пирог, он вкусный, а то козёл –

тьфу!

Валька оглянулся, подошёл к товарищу поближе и сказал таинственным шёпотом:

– Яшка! А Стёпка-то за нами выслеживает. Честное слово. Я пошёл к «Графскому». Вдруг как ровно дёрнуло меня обернуться. Я присмотрелся. Гляжу, Стёпкина голова из-за кустов торчит и пристально этак за мною выглядывает. Я нарочно взял да и свернул логом к пустырю, а оттуда домой.

– Ну-у! – И у Яшки даже голос осёкся от волнения. – А

может, он просто нечаянно?

– Ну нет, не нечаянно. Этак прямо смотрит и смотрит. А

я гляжу – рядом куст колыхнулся… должно быть, там ещё кто-нибудь из ихней партии сидел.

– Так ты, значит, там не был?

– Нет!

– А как же он там, голодный?

– Ничего, ему хлеба в прошлый раз много принесли и воды тоже. Жив будет до завтра. А завтра пойдём либо рано утром, либо к вечеру попозже, когда от мальчишек незаметней. Ух, как осторожно надо действовать, а то накроют!

Нас двое, а их четверо. Кабы нам хоть кого третьего к себе придружить.

– Кого придружить? Ты его сегодня придружи, а он назавтра всё ихним и выболтает. А тогда что? Тогда убьют его непременно.

– Убьют обязательно.

Возвращаясь домой, Яшка за огородами натолкнулся на своего закоренелого врага, Стёпку.

Встреча была неожиданная для обоих. Но противники заметили один другого ещё издалека, и поэтому, не роняя своего достоинства, свернуть в сторону было невозможно.

Сблизившись на три шага, враги остановились и молча, внимательно осмотрели один другого. У Стёпки была палка – следовательно, преимущества были на его стороне.

Осмотревшись, Стёпка презрительно и мастерски сплюнул на траву. Яшка не менее презрительно засвистел.

– Ты чего свистишь?

– А ты чего расплевался?

– Я вот тебе свистну! Вы зачем на нашего кота со стрелами охотитесь?

– А пусть в чужой сад не лезет. Когда наш Волк к вам во двор забег, вы зачем в него кирпичами кидали?

– А вы куда Волка девали? Вы врёте, что его отравил кто-то. Вы сами его куда-то спрятали, потому что мы на него в суд за задушенных кур подали. Только вы нас не проведёте… Погодите, мы до вас скоро докопаемся!

– Четверо-то на двоих нашлись!

– Эх, и трусы! «Четверо»! Ваську тоже сосчитали, когда ему только девять лет.

– Что же, что девять. Он вот какой толстый, как боров…

да и все-то вы свиньи.

Последнее замечание показалось настолько оскорбительным, что Стёпка схватил с земли глиняный ком и со всего размаху запустил его в Яшку.

И если кровавому поединку не суждено было совершиться, и если Яшка не пал на поле битвы от руки лучше вооружённого врага, то только потому, что этот последний вдруг дико вскрикнул и без оглядки бросился бежать.

Предполагая, что тот струсил, Яшка издал воинственный клич и хотел было преследовать неприятеля, как вдруг услышал позади себя негромкий смех.

Он обернулся и тотчас же понял действительную причину поспешного исчезновения Стёпки.

Возле куста бузины стоял одетый в лохмотья чёрный невысокий мальчуган, в котором Яшка без труда угадал грозу всех мальчишек местечка, героя последних событий

– беспризорного налётчика.


IV

И тотчас же Яшка понял, что он погиб окончательно и бесповоротно. Он хотел бежать, но ноги не слушались его.

Он хотел закричать, но понял, что это бесполезно, потому что вокруг никого не было. Тогда, решившись отчаянно защищаться, он стал в оборонительную позу.

Мальчуган в лохмотьях продолжал смеяться, и этот смех сбил ещё больше с толку Яшку.

– Ты чего? – спросил он, с трудом ворочая языком.

– Ничего, – отвечал тот. – Что это вы, как петухи, – друг на друга налетели?

Мальчуган раздвинул кусты и очутился рядом с Яшкой.

«Сейчас гирю вынет», – с ужасом подумал тот и сделал шаг назад.

Однако, вместо того чтобы напасть на Яшку, беспризорный бухнулся на траву и, хлопая рукой по земле, сказал:

– Чего же ты столбом встал? Садись.

Яшка сел. Беспризорный засунул руку в карман и, к величайшему изумлению Яшки, вынул оттуда маленького живого воробья и поднёс его ко рту.

– Сожрёшь? – негодуя, воскликнул Яшка.

Беспризорный вопросительно поднял на Яшку маленькие ярко-зелёные глаза, подышал теплом на воробь-

ёнка и ответил:

– Разве ж воробьев жрут? Воробьёв не жрут и галок тоже не жрут. Голубь – тут другой разговор. Голубя ежели в угольях спечь – вку-усно! Я их из рогатки бью.

Он сунул воробья за пазуху рваной бабьей кацавейки и, протягивая Яшке недокуренную цигарку, предложил:

– На, докури.

Машинально Яшка взял окурок и, не зная, куда его девать, спросил несмело:

– А козла ты зачем съел?

– Кого?

– Козла… Сычинного. У нас ребята говорят, что ты его упёр на жратву.

Беспризорный хлопнул себя руками по бокам и звонко расхохотался. И пока он хохотал, оцепенение начало сходить с Яшки, и беспризорный представился ему в совершенно другом свете. Яшка рассмеялся и сам, потом подскочил и затряс кистью руки, потому что догоревший окурок больно ожёг ему пальцы.

Успокоившись, подвинулись друг к другу ближе.

– Тебя как звать? – спросил беспризорный.

– Меня Яшкой. А тебя?

– А меня Дергачом.

– Почему Дергачом?

– А почему тебя Яшкой?

– Вот ещё скажешь тоже. Яков – такой святой был, и именины справляют. А такого святого, чтобы… Дергач, не должно бы быть…

– А мне и наплевать, что не должно.

– И мне, – немного подумав, признался Яшка. – Только ежели при матери этак скажешь, так она за ухо. Отец, тот ничего, он и сам страсть как святых не любит – якобы дармоеды все. А мать – у-уу! Про что другое, а про это и не заикнись. Я один раз масла из лампадки отлил – Волку лапу зашибленную смазать, так что было-то…

– Били? – участливо спросил Дергач.

– Нет! Только за волосы оттрепали да в чулан заперли. – И задорно он добавил: – А зато я, пока в чулане сидел, назло со всех крынок сливки спил… А ты, Дергач, зачем к нам пришёл? – перескочил вдруг Яшка.

– Значит, нужно было, – ответил тот и глубоко вздохнул. Этот тяжёлый, горький вздох, за которым, казалось, спрятано было что-то большое, невысказанное, почему-то точно теплом обдал Яшку.

– Давай дружиться, Дергач? – неожиданно для самого себя искренне предложил Яшка. – Я тебя с Валькой сведу –

с моим товарищем. Хороший… только врёт много. А потом… – Тут Яшка поколебался. – Потом мы тебе интере-есную вещь скажем. И как весело будет жить, Дергач.

Дергач ничего не ответил. Он лежал, подставив лицо отблескам багрового, угасающего горизонта. И Яшке показалось, что Дергач чем-то не по-детски глубоко опечален. Однако, заметив на себе пристальный взгляд Яшки, Дергач быстро повернулся и сказал, вставая:

– Достань завтра у отца махорки… и принеси сюда, а то у меня вся повышла… Я буду ждать здесь же об эту пору.

И, не прощаясь, он раздвинул кусты и исчез, оставив

Яшку размышлять о странной встрече и странном новом товарище.


V

Дома тихо. Потрескивают угли в самоваре. Яшка строгает деревянную дощечку. Нефёдыч углубился в чтение. Из-за развёрнутого листа газеты виден его красный лоб, отсыревший после пятого стакана чая.

Нюрка мастерит кукольную шляпу. Мать возится на кухне.

– Не пойму, – слышится её голос. – Никак не пойму, куда девались из сеней полчугуна вчерашнего борща. Чугун на месте, а борща нет. Анка! Ты поросюку не выливала?

– Нет, мам!

– Ну так, должно быть, этот идол опрокинул.

«Этот идол», то есть Яшка, сидит и пыхтит, обглаживая дощечку, и делает вид, что разговор его не касается.

– Тебе, что ли, говорят? Ты опрокинул? – сердито повторяет мать.

Яшка, нехотя и не отрываясь от работы, отвечает:

– Кабы я, мам, опрокинул, так всё бы на полу было, а раз пол сухой, значит, и не опрокидывал.

– А пёс вас разберёт! – ещё больше раздражается мать. – Тот не брал, этот не опрокидывал, что же он, высох, что ли? Отец! Да брось ты свою газету! Кто же, выходит, взял-то?

Нефёдыч не торопясь складывает газету и, очевидно расслышав только конец фразы, отвечает невпопад:

– Действительно… И кто бы мог подумать. Опять они взяли, да как ловко, что и не подкопаешься.

– Да кто они-то? Кому же это прокислый суп понадобился?

– Да не суп… какой суп? – растерянно оглядываясь и с досадой отвечает Нефёдыч. – Я говорю, консерваторы опять власть взяли.

Убедившись в том, что ни от кого толку не добьёшься, мать плюнула и принялась греметь посудой. А Нефёдыч, почувствовавший желание поговорить, продолжал:

– И казалось бы, что отошло их время. Ан нет, вывёртываются ещё. Скажем, вон, наш граф. Имение у него посожгли, сам где-то по заграницам шатается. А всё, поди-ка, мечтает, как бы старое вернуть. Да ещё бы и не мечтать!

Возьмём хотя бы имение – чем там ему не жизнь была?

Картинка – что снутри, то и снаружи. Одни оранжереи чего стоили. И чего там только не было – и орхидеи, и тюльпаны, и розы, и земляника к рождеству… Пальма даже была огромная, больше двух сажен. Специально с Кавказа, из-под Батума, выписали. Я говорю ему: «Ваше сиятельство, куда же мы этакую махину денем – это всю оранжерею ломать придётся!» А он отвечает: «Ничего, ты её прямо в грунт посади, а каждый год к холодам возле неё специальную постройку из стекла делай, а к весне опять разбирать будем». Ну и разбирали. Красивая пальма была.

Мне тогда за уход граф двадцать пять целковых подарил…

как раз в мае.

– Вот ещё спятил старый. Да разве же у нас свадьба в мае была? Свадьбу как раз после троицы сыграли.

– Уж не знаю, после троицы или после чего, а только в мае мы тогда как раз левкои высаживали.

– Что ты мне говоришь! – раздражаясь внезапно, как и всегда, говорит мать. – Посмотри в метрики, за божницей лежат.

– Мне смотреть нечего. Я и так помню. Ещё тогда старший барчук только что из кадетского корпуса на каникулы приехал и фотограф снимал его под пальмой. У

меня и сейчас где-то карточка эта сохранилась… Яшка, я показывал тебе эту карточку?

– Сто раз видел, – отвечает Яшка.

Мать, негодуя, всплескивает руками и лезет за метриками в божницу.

Она долго не может найти нужную ей бумагу. За это время пыл её несколько остывает, ибо, прикинув в уме, она начинает припоминать, что троица в том году, когда была свадьба, как будто бы и в самом деле была ранняя и приходилась на май. Но тут её внимание отвлекает другое обстоятельство.

– Анка! – слышится опять её голос. – Ты не убирала из-за божницы венчальные свечи?

– Нет, мам!

– Отец! Уж ты, конечно, не трогал свечей?

– Двадцать пять лет не трогал, – покорно подтверждает

Нефёдыч. – Как раз со дня самой свадьбы не трогал.

– А я их на прошлой неделе ещё видела. Куда же они девались? Наверно, опять Яшка куда-нибудь засунул.

Яшка, поскольку вопрос не обращен прямо к нему, продолжает молча сопеть над доской.

– Яшка! Ты, паршивец этакий, должно быть, извёл свечи?

Яшка кончает работу, кладёт нож на стол и отвечает серьёзно, но в то же время чуть лукаво посматривая на мать:

– У нас, мам, по наказу Ленина электричество провели, так что мне при нём и без ваших свечей светло.

– Так куда же они делись-то? Вот ещё чудные дела!

Борща никто не выливал, свечей никто не брал, а ничего на месте нету. Что ты тут с ними будешь делать!


VI

Ранним утром, когда ещё в доме все спали, из окошка высунулись белокурые вихры Яшки. Увидав Вальку, нетерпеливо ждавшего возле забора, Яшка спрыгнул на влажную траву, и оба мальчугана исчезли в малиннике.

Через минуту они вынырнули оттуда, причём Яшка осторожно нёс большой глиняный горшок, завязанный в грязную тряпицу.

Выбравшись за огороды, ребята быстро помчались по тропке, ведущей мимо кустов и оврагов к развалинам

«Графского».

По пути Яшка рассказывал про вчерашнюю встречу.

– И вовсе он без гири, а в кармане у него воробей… и козлов они не жрут, а всё это мальчишки со страха брешут.

А сегодня мы вдвоём к нему пойдем. Ежели он с нами сдружится, он нас от Стёпкиной компании застоит. Он сильный, и ему всё нипочём. А потом, он ежели и вздует кого, то на него некому пожаловаться, а на нас чуть что – и к матери.

– А почему он беспризорный? Так, для своего интереса, или домашних у него никого нет?

– Не знаю уж! Не спрашивал ещё, только вряд ли, чтобы для интереса: у беспризорных-то ведь жизнь тяжёлая. Я вот вырасту, выучусь, на завод пойду или ещё куда служить, а он куда пойдёт? Некуда ему вовсе будет идти.

Роща встретила мальчуганов утренним шумом, задорным гомоном пересвистывающихся птиц и тёплым парным запахом высыхающей травы.

Вот и развалины – молчаливые, величественные. В

провалах тёмных окон пустота. Старые стены пахнут плесенью. У главного входа навалена огромная куча щебня от рухнувшей колонны. Кое-где по изгрызенным ветрами и дождями карнизам пробивались поросли молодого кустарника.

Нырнув в трещину каменной ограды и пробравшись через чащу бурьяна и полыни, доходившей им до плеч, ребята остановились перед сплошной завесой буйно разросшегося одичалого плюща. Посторонний глаз не разглядел бы здесь никакого прохода, но ребята быстро и уверенно взобрались на полусгнивший ствол сваленной липы, раздвинули листву, и перед ними открылось отверстие окна, выходящего из узкой, похожей на колодец комнаты без крыши.

Поднявшись по лесенке, они очутились уже в большой комнате второго этажа, из окон которой можно было видеть кусок Зелёной речки и тропку, ведущую в местечко.

Отсюда они попали на балкон, прямо перешли на крышу, дальше через слуховое окно вниз. Здесь было совсем темно, потому что комната эта раньше служила, очевидно, кладовой и железные ставни с заржавленными засовами крепко запирали окна.

Яшка где-то пошарил рукою. Достал огарок позолоченной венчальной свечи с бантом и зажёг его.

В углу показалась железная дверца. Добравшись до неё, Валька дёрнул за скобу.

Ржавые петли горько заплакали, заскрипели, и ребята очутились в большом полуподвале с узенькими окнами, выходящими на поверхность заплывшего водорослями пруда.

И тотчас же в приветствие мальчуганам раздался из угла задорный, весёлый визг.

– Волк, Волчоночек, Волчонок! – закричали ребята, бросаясь к привязанной за ошейник собаке. – Соскучился… проголодался. Гляди-ка, весь, как есть до корки, хлеб съел, и воды в корытце нисколечко.

Волк, повизгивая, помахивал хвостом, пока его развязывали. Потом запрыгал возле горшка, ухитрился лизнуть

Яшкину щёку и чуть не сшиб с ног Вальку, упёршись ему лапами в спину.

– Да погоди же ты, дурень… дай горшок-то развязать…

Ну, на – лопай.

Собака стремительно запустила морду в прокислый борщ и с жадностью принялась лакать.

Подвал был сухой и просторный. В углу лежала большая охапка завядшей травы.

Здесь находилось тайное убежище ребятишек, спрятавших сюда преступного душителя чужих кур – собаку

Волка.

Поджидая, пока Волк насытится, ребята завалились на охапку травы и принялись обсуждать положение.

– Еду трудно доставать, – сказал Яшка. – Ух, как трудно! Мать и то вчера борща хватилась. А Волк-то всё растёт… Гляди-ка, он уже почти всё слопал. Ну где на него напасёшься!

– У меня тоже, – уныло поддакнул Валька. – Мать увидала один раз, как я корки тащу, давай ругаться. Только не догадалась она – зачем. Думала, что кривому развозчику на пареные груши менять. Что же теперь делать? А на волю выпустить ещё нельзя?

– Нет, пока ещё нельзя. Скоро суд будет насчёт Стёпкиных кур. Мамку вызывают, а меня в свидетели.

– В тюрьму могут засадить?

– Ну, уж в тюрьму? Деньги, скажут, за кур давайте. А

где ж их возьмёшь, денег-то. И на что только им деньги, они и так богатые, на базаре-то вон какая лавка.

Волк подошёл, облизываясь, и лёг рядом, положив большую ушастую голову на Яншины колени. Полежали молча.

– Яшка, – спросил Валька, – и зачем, по-твоему, этакий домина?

– Какой?

– Да огромный. Его ежели весь обойти… ну, скажем, в каждую комнату хотя заглянуть, и то полдня надо. А для чего графам такие дома были? Ведь тут раньше штук сто комнат было?

– Ну, не сто, а что шестьдесят – так это и мой батька говорил. У графов каждая комната для особого. В одной спят, в другой едят, третья для гостей, в четвёртой для танцев.

– И для всего по отдельной?

– Для всего. Они не могут так жить, чтобы, например, комната и кухня. Мне батька говорил, что у них для рыб и то отдельная комната была. Напускают в этакий огромный чан рыб, а потом сидят и удочками ловят.

– Эх, ты! И больших вылавливают?

– Каких напускают, таких и вылавливают, хоть по пуду.

Валька сладостно зажмурился, представляя себе вытаскиваемого пудового карася, потом спросил:

– А видел ты когда-нибудь, Яшка, живых графов?

– Нет, – сознался Яшка. – Мне всего три года было, как их всех начисто извели. А на карточке видел. У батьки есть.

На ней пальма – дерево такое, а возле неё графёнок стоит, так постарше меня, и в погонах, как белые, кадетом называется. А хлюпкий такой. Ежели такому кто дал бы по загривку, он и в штаны навалил бы.

– А кто бы дал?

– Да ну хоть я.

– Ты… – Тут Валька с уважением посмотрел на Яшку. –

Ты вон какой здоровый. А если я дал бы, тогда навалил бы?

– Ты… – Яшка, в свою очередь, окинул взглядом щуплую фигурку своего товарища, подумал и ответил: – Всё равно навалил бы. Батька говорит, что никогда графам насупротив простого народа не устоять.

– А какой на пальме фрукт растёт? Вкусный?

– Не ел. Должно быть, уж вкусный, ежели уж на пальме.

Это ведь тебе не яблоня, она тыщу рублей стоит.

Валька зажмурился, облизывая губы:

– Вот бы укусить, Яшка! Хоть мале-енечко… а то этак всю жизнь проживёшь, и не укусишь ни разу.

– Я укушу. Я вырасту, в комсомольцы запишусь, а оттуда в матросы. А матросы по разным странам ездят и всё видят, и всякие с ними приключения бывают. Ты любишь, Валька, приключения?

– Люблю. Только чтобы живым оставаться, а то бывают приключения, от которых и помереть можно.

– А я всякие люблю. Я страсть как героев люблю! Вон безрукий Панфил-будёновец орден имеет. Как станет про прошлое рассказывать, аж дух захватывает.

– А как, Яшка, героем сделаться?

– Панфил говорит, что для этого нужно гнать нещадно белых и не отступаться перед ними.

– А ежели красных гнать?

– А ежели красных, так, значит, ты сам белый, и я вот тебя так тресну по котелку, тогда не будешь трепаться.

Валька испуганно замигал глазами:

– Так я же нарочно. Разве же я за белых? Спроси хоть у

Мишки-пионера.

– Мне в школьном отряде не больно понравилось, –

сказал немного погодя Яшка. – Вот в других отрядах хоть на лето в лагеря уходят, в лес. А в школьном девчонок больше. И всё стихи там учат, про школу да про ученье. Я

походил, походил да и перестал. Какие же могут быть летом стихи! Летом рыбу ловить надо, или змея пускать, или гулять подальше.

– А меня в школьный отряд вовсе не приняли. Серёжка

Кучников нажаловался на меня, будто бы я у Семёнихи груши пообтряс. Ябеда такой выискался, а сам когда в прошлом году нечаянно у Гавриловых снежком окно разбил, то и не сознался, а на Шурку подумали, – его мать и выдрала. Тоже этак разве хорошо делать?

– Ничего! Вот к зиме лесопилка опять заработает, и тамошний отряд и запишемся. Там весёлые ребята. Там ежели и подерутся иногда, то ничего. Ну подрались – помирились. Разве без этого мальчишкам можно? А в школьном отряде – чуть что, сразу обсу-ужда-ают!

Яшка сердито плюнул и поднялся:

– Идти надо. Ты посиди ещё, а я наверх – Волку за водой сбегаю.

Вернулся Яшка минут через десять. Лицо его было озабоченно.

– Гляди-ка, – сказал он, протягивая ладонь.

– Ну, чего глядеть-то? Окурок…

– А как он в верхнюю комнату попал?

– Так, может, это давнишний, – неуверенно предположил Валька. – Может, это ещё от старого режима остался.

– Ну нет, не от старого. Вон на нём написано «2-я госфабрика».

– Тогда, значит, это Стёпкины ребята поверху уже шныряли. Я знаю, у них Серёжка Смирнов тайком курит.

– Конечно, они, – согласился Яшка. Но тут он посмотрел на окурок, по которому золотом было вытиснено

«Высший сорт», покачал головою и сказал: – А только с чего бы это Серёжка Смирнов закурил вдруг такие дорогие папиросы?

Мальчуганы посмотрели, недоумевая, друг на друга.

Потом крепко привязали Волка, наказали ему молчать. И, быстро выбравшись, побежали домой.

Дергач затянулся дымом цигарки, свёрнутой из махорки, принесенной Яшкой, и, тыкая пальцем на Вальку, спросил:

– Так это он тебе набрехал, что я козла съел? Скажет тоже! Козёл-то ещё и сейчас в овраге лежит – ногу он себе сломал. Я ему ещё клок травы сунул, чтобы не издох с голоду.

– Дергач, – спросил после некоторого колебания Яшка, – а где ты живёшь?

Дергач усмехнулся:

– Сам при себе живу. Где на ночь приткнусь, там наутро и проснусь.

– А у тебя родные есть?

– Есть, да далеко лезть.

Яшка, сбитый с толку такой манерой отвечать, сказал укоризненно:

– И зачем ты, Дергач, огрызаешься! Мы ведь тебе не допрос делаем, а ежели спрашиваю я, то по дружбе.

Дергач все ещё недоверчиво посмотрел исподлобья на ребят и ответил уклончиво:

– А кто вас знает, по дружбе ли или ещё почему. Я

как-то в Ростове под мостом жил. Подсел ко мне какой-то хлюст. Этакий же, как и я, рвань рванью. Колбасой угостил, папироску дал. Ну, то да сё, и начал про мою жизнь расспрашивать. Я ему сдуру возьми да и расскажи. И как от отца с матерью в голодные годы потерялся, и какой я губернии, какой местности, чем живу. Даже про случай, как мясную лавку обокрали, и то рассказал. Дня этак через три подходит ко мне сам Хрящ да как хлоп по шее! А сам газету мне в лицо тычет. «Ты, говорит, чего это язык распустил?!»

Загрузка...