К вечеру Серафима рассказывала:
– Яшка Курнаков приходил. Тебя ищет. Я ему говорю:
«Дома нету, кажись, в рощу, на пасеку к крестному, пошел.
Не знаю – вернется, не знаю – там заночует… Яшка, – говорю ему, – ты берегись. Люди думают, как бы тебе от
Гаврилки плохо не было».
Как плюнет он на землю, сам озирается, а руку из кармана не вынимает. «Ой, думаю, в кармане у тебя не семечки…»
– Яшке сказаться надо было, – подосадовал Бумбараш. – Если еще придет, ты его сюда пошли.
– А кто тебя знает! Говорил – молчи, я всех и отваживаю. Оставь ты, Семен, не путайся с ними!. Я вот ему, паршивцу, я вот ему, негоднику! – зашипела вдруг Серафима, увидав через щель крыши, что пузатый Мишка поймал серого утенка и ловчится засунуть его в мыльное корыто. – И этот тебя весь день тоже ищет, – тихонько рассмеялась Серафима. – «Где дядька? Дядька, говорит, богатый, с сахаром». Ты будешь уходить, Семен, оставь сахару сколько ни то. Сладкого-то у них давно и в помине нету.
– Ладно, ладно! – поморщился Бумбараш. – Вы только глядите помалкивайте…
– Господи, что мы – чужие, что ли? Я уж, кажись, и так
– как могила.
Перед тем как лечь спать, он захотел пить, но нечаянно опрокинул чашку с квасом на сено. Спуститься вниз он не решился. В углу крыши зияла широкая дыра, над которой раскинулись ветви густой яблони. Бумбараш встал, сорвал на ощупь яблоко, сунул его в рот и раздвинул влажные листья.
Перед ним раскинулось звездное небо, – и среди бесчисленного множества он теперь сразу нашел те три звезды, из-за которых он попал в плен, болел тифом, цингою, потерял избу, костюм, коня и Вареньку…
Это случилось при отступлении от Ломбежа на Большую Мшанку.
Бумбараш заскочил в хату батальонного штаба, чтобы спросить вестовых, куда, к черту, провалилась восьмая рота. Бородатый офицер, кажется прапорщик, сидя на корточках, кидал в печку остатки бумаг и, чтобы быстрей горели, ворошил их почерневшим клинком шашки.
Он всучил оторопевшему Бумбарашу перевязанный телефонным проводом сверток, вывел на крыльцо и острием шашки показал на горизонт.
– Подними морду и смотри левее, – приказал он. – Иди до околицы, там свернешь вон на эти три звезды: две рядом, одна ниже. Дальше идти прямо, пока не наткнешься на саперный взвод у переправы. Там найдешь адъютанта третьего батальона. Передашь сверток, возьмешь расписку и отдашь ее командиру своей роты.
Бумбараш повторил приказ и, проклиная свою несчастную долю, которая подтолкнула его заскочить в хату, попер полем, время от времени задирая голову к небу.
Он был голоден, потому что шрапнельный снаряд разбил ротную кухню как раз в ту минуту, когда кашевар отвинчивал крышку котла с горячими щами.
Но всего только час назад ему посчастливилось стянуть из чужой каптерской повозки банку с консервами. Банка была без этикетки, и вместе с голодом его одолевало любопытство – рыбные это консервы или мясные?
Выбравшись в поле, он опустился на траву, достал кусок кукурузного хлеба, снял штык и пробил в жестяной крышке дырку. Чтобы не потерять ни капли, он быстро опрокинул банку ко рту.
Липкая, едкая, пахнувшая бензином краска залила ему губы, ударила в нос и обожгла язык. Отплевываясь и чертыхаясь, он вскочил и понесся отыскивать воду.
Долго полоскал он рот, скреб язык ногтем, вытирал рукавом губы и жевал траву.
Наконец, убедившись, что дочиста все равно не отмоешь, еще более голодный и усталый, чем раньше, он зашагал по полю. Надо было торопиться.
Он поднял голову, разыскивая свои путеводные звезды, однако там, куда он смотрел, их не было.
Он вертел голову направо-налево. Ему попадались созвездия, раскинувшиеся и крючками, и хвостами, и ковшами, и крестом, и дыркою… Но тех трех звезд – две рядом, одна пониже – он не мог разыскать никак. Тогда он пошел наугад и через час нарвался в упор на головную заставу австрийской колонны.
Бумбараш съел яблоко и взялся поправлять свое измятое логово. Глухой взрыв ударил по ночной тишине.
Бумбараш вскочил на ноги.
«Бомба! – сразу же догадался он. – Для снаряда слабо, для винтовки крепко. Кто бросает?..»
Почти следом раздались три-четыре выстрела. Потом стихло. Потом уже не переставая, то приближаясь, то удаляясь, редкие выстрелы защелкали с разных сторон.
«Чтоб вам и на том свете не было покою! – обозлился
Бумбараш. – И когда это все кончится!»
Он кинулся на сено, укрылся шинелью и решил назло спать, хотя бы на улицах дрались в штыковую.
– Хватит! – бормотал он. – Я к вам не лезу. Отвоевался… Однако для спанья время он выбрал плохое. Кто-то забежал во двор и тихонько постучал в форточку. Вскоре на сеновал взобралась запыхавшаяся Серафима.
– Семен! – позвала она. – Вставай, Семен! Скорее!
– Что надо? – огрызнулся Бумбараш. – Убирайтесь вы к черту! Я спать хочу!
– Вставай, очумелая башка! – ахнула Серафима. –
Слезай! Бери сумку. Внизу Варька.
Одним махом Бумбараш слетел на кучу навоза, и тотчас же из темноты к нему подскочила Варенька.
– Беги! – зашептала она. – Тебя ищут! Яшка Курнаков бросил бомбу. Забрали три винтовки… Шурку Плюснина убили… Гаврилка думает, что ты с ними заодно. Найдут –
убьют!
– Погоди! – вскидывая сумку за плечи, пробормотал разгневанный Бумбараш. – Я еще вернусь! Я ему убью!
Дай только разобраться…
Выстрелы раздавались все ближе и ближе. Но стреляли, очевидно, наугад, без толку.
– Ну, бог с тобой, уходи, уходи! – заторопила Серафима. – Мимо воробьевской бани ступай, прямо через речку, вброд – там мелко.
– Через мельницу не ходи, – прошептала Варенька, –
там наши… банда. Пусти, Семен, теперь уже нечего!
Она вырвалась и убежала.
В избе захныкали потревоженные ребятишки.
Бумбараш выломал из плетня жердь и, не сказав ни слова, зашагал через огородные грядки к спуску на речку.
Серафима перекрестилась и юркнула в избу.
Через минуту в окошко застучали. Серафима молчала.
Тогда забарабанили громче и загрохали прикладом в калитку.
Серафима с яростью распахнула окно и плюнула прямо кому-то в морду.
– Ах ты, бесстыжая рожа! – взвизгнула она на всю улицу. – Ты, Пашка, чего безобразишь? С постели соскочить не дают! Мужик больной, детей до смерти перепугали! Ты бы еще оглоблей в стену!. Ну, чего надо? Нету, говорю, Семена! Так вам с утра еще было и сказано. Идите ищите! Нам он и самим как прошлогодний снег на голову… Да что ты мне своим ружьем в грудь тычешь? Так я твоей пули и испугалась!
Проснулся Бумбараш под стогом сена верстах в десяти от Михеева и в тридцати – от Россошанска.
Утро было теплое, солнечное. На речке гоготали гуси.
Под горою, на лугу, ворочалось коровье стадо.
По дороге тарахтели телеги, и с котомками за плечами шли мирные путники.
И чудно было даже вспомнить и подумать, что по всей этой широкой, спокойной земле, куда ни глянь, куда ни кинь, упрямо разгоралась тяжелая война.
Бумбараш подошел к ручью, умылся, напился, а позавтракать решил в деревне Катрёмушки, до которой оставалось уже недалеко.
И странное дело… Шагая по мягкой проселочной дороге, пропуская обгонявшие его подводы, здороваясь с встречными незнакомыми пешеходами, под лучами еще не жаркого солнца, под свист, треньканье и бренчанье лесных пичужек, впервые ощутил Бумбараш совсем неведомое ему чувство – безразличного покоя.
Впервые за долгие годы он ничего не ждал и сам знал точно, что и его нигде не ждут тоже. Впервые он никуда не рвался, не торопился: ни с винтовкой в атаку, ни с лопатой в окопы, ни с котелком к кухне, ни с рапортом к взводному, ни с перевязкой в лазарет, ни с поезда на подводу, ни с подводы на поезд. Все, на что он так надеялся и чего хотел, – не случилось. А что должно было случиться впереди
– этого он не знал. Потому что не был он ни ясновидцем, ни пророком. Потому что из плена вернулся он недавно и то, что вокруг него происходило, понимал еще плохо.
Вот почему, подбитый, небритый, одинокий, Бумбараш шагал ровно, глядел если не весело, то спокойно и даже насвистывал, скривив губы, австрийскую песенку о прекрасной герцогине, которая полюбила простого солдата.
На перекрестке, там, где дорога расходилась влево – на
Семикрутово, прямо – на Россошанск, вправо – к станции, – не доходя с версту до деревни Катремушки, стояла на холме прямая, как мачта, спаленная молнией береза.
Береза была тонкая, гладкая, почти без сучьев, и было совсем непонятно, как и зачем у самой обломанной вершины ее кто-то сидел.
– Эк куда тебя занесло! – останавливаясь возле дерева и задирая голову, подивился Бумбараш. – Глядите, какой ворон-птица!.
То ли ветер качнул в это время надломленную вершину, то ли «ворон-птица» не так повернулся, но только он по-человечьи вскрикнул, и неподалеку от Бумбараша упал на траву железный молоток.
«Плохо твое дело! – подумал Бумбараш. – Эк тебя занесло! Теперь возьми-ка, спускайся…»
– Дядька, здравствуй! – раздался сверху пронзительный голос. – Дядька, подай мне молоток!
– Дура! – рассмеялся Бумбараш. – Что я тебе, обезьяна?
– Я бечевку спущу, а ты привяжи…
– Если бечевку, тогда дело другое, – согласился Бумбараш и, скинув сумку, стал дожидаться.
Прошло несколько минут, пока бечевка с сучком на конце опустилась и остановилась сажени за две до протянутой руки Бумбараша.
– Не хватает! – крикнул Бумбараш. – Спускай ниже.
– Сейчас, погоди. Надвяжу пояс.
Сучок опустился еще немного, но и этого было мало.
– Не хватает! – опять закричал Бумбараш. – Спускай ниже, а то уйду…
– Сейчас! – донесся встревоженный голос.
Видно было, как мальчуган, осторожно перехватываясь за корешки сучьев, снял рубашку и надвязал пояс к рукаву.
– Все равно не хватает. Давай, что еще есть!
– Что же мне – штаны скидавать, что ли? – послышался сердитый ответ.
– Да ты давай сам подлезь маленько.
– Еще не было нужды!
Однако и на самом деле обидно было не достать конец бечевки, до которой оставалось не больше чем два аршина.
Бумбараш скинул шинель и, вспомнив солдатскую гимнастику, полез вверх.
Сунув молоток в петлю, обдирая гимнастерку и руки, он соскользнул на землю.
– Дядька, спасибо! – поблагодарили его сверху. – Куда уходишь? До свиданья!..
Но Бумбараш не уходил еще никуда. Просто опасаясь, как бы сорвавшийся молоток не брякнулся ему на голову, он отошел к опушке и сел на пенек, собираясь посмотреть, чем же теперь все это дело кончится.
Видно было, как мальчишка прижимает телом вдоль ствола какой-то темный жгут и как, раскачиваясь на ветру, он ловко орудует молотком.
Вот он забил последний гвоздь, торжествующе вскрикнув, опустил жгут, и большое полотнище красного флага с треском взметнулось по ветру.
Зачем на перекрестке лесных дорог должен был торчать флаг – этого Бумбараш не понял никак. Так же как не поняла, по-видимому, и проезжавшая на возу баба, которая всплеснула руками и поспешно ударила вожжой по коняшке, очевидно рассуждая, что раз тут затевается что-то непонятное, то лучше убраться – от греха подальше.
Не дожидаясь, пока мальчишка слезет, Бумбараш двинул дальше и скоро очутился в деревне Катремушки, которая, как он увидел, была занята отрядом красноармейцев.
Красным Бумбараш ничего плохого не сделал, и потому он смело зашел в дом, где жила знакомая старуха.
Но старуха эта, оказывается, давно померла, и дома была только рябая баба – жена ее сына, которая занималась сейчас стиркой. Бумбараша она не знала.
Он спросил у нее, можно ли остановиться и отдохнуть.
– Чай, хлеб, баба, твой, – сказал Бумбараш, – сахар мой, а пить будем вместе.
Услыхав про сахар, баба вытерла о фартук мыльные руки и в нерешительности остановилась.
– Уж не знаю как, – замялась она. – В горнице у меня какой-то начальник стоит. Да и углей нет. Разве что лучиной?
– Эка беда – начальник! – возразил Бумбараш. – Что мне горница, я попью и на кухне. А лучину наколоть долго ли? Это я и сам мигом.
– Уж не знаю как, – оглядывая с ног до головы грязного
Бумбараша, все еще колебалась баба. – Да ты, поди, и про сахар не врешь ли?
– Я вру? – доставая из сумки пригоршню и потряхивая ею на ладони, возмутился Бумбараш. – Да мы, дорогая моя королева, внакладку пить будем!
Рябая баба рассмеялась и пошла за самоваром.
Вскоре нашлись и теплая вареная картошка, и хлеб, и молоко… Бумбараш позавтракал, напился чаю и почувствовал, что его клонит ко сну.
В самом деле, всю ночь, мокрый и грязный, он был на ногах, заснул у стога сена только под утро и спал мало.
«Торопиться некуда. Дай-ка я посплю, – решил он. – А
пока сплю, пусть баба выстирает гимнастерку и брюки.
Хоть к дядьке приду человек человеком. Да пускай заодно и воротник у шинели иглой прихватит, а то болтается, как у богатого».
Он пообещал бабе десять кусков сахару, и она показала ему во дворе плетеную клетушку с сеном.
– Тут и спи, – сказала она. – А в чем же ты спать тут будешь? Нагишом, что ли?
– Давай поищи что-нибудь из старья мужниного. Спать
– не на свадьбу.
Баба покачала головой. Долго рылась она в чулане.
Наконец достала такую рванину, что, разглядев ее на свету, и сама остановилась в раздумье.
– Уж не знаю, чего тебе. Разве вот это?
– Не нашла лучше! Пожадничала… – пробурчал Бумбараш, напяливая на себя штаны и пиджак, до того изодранные, излохмаченные, что годились бы разве только огородному пугалу.
– Экий ты стал красавец! – забирая одежду, рассмеялась баба. – Ложись скорей, а то вон начальник идет. Глянет да испугается.
Спал Бумбараш долго. Когда он проснулся, то во дворе рябой бабы уже не было. Рядом с клетушкой, у скамьи под яблоней, разговаривали двое – командир и мальчишка.
– Дурак ты был, дураком и остался, – со сдержанной досадой говорил командир. – Ну скажи: зачем тебя понесло на дерево и зачем ты приколотил флаг? Вот прикажу сейчас красноармейцам, чтобы достали и сняли.
– Разве же кто долезет? – усмехнулся мальчишка. – Да им в жизнь никому не долезть! Там наверху сучья хрупкие.
Как брякнется, так и не встанет.
– Это уж не твоя забота. Раз я прикажу, значит, достанут… Ну что ты тут вертишься? Добро бы, какой сирота был. Иди домой! Ты думаешь, у нас всё гулянки? Вот пойдут бои, на что ты тогда нам сдался?
– Вот еще! Дали бы мне винтовку, и я бы с вами. Я
смелый! Спросите у Пашки из третьего взвода. Он говорит:
«Дай-ка я над твоей головой раза три из винтовки бахну –
сразу штаны станут мокрые». А я говорю: «Хоть все пять, пожалуй!» Стал я у стенки. Он раз – бабах! Два, три! А я стоял и даже не моргнул глазом.
– Я вот ему покажу, сукину сыну! – рассердился командир. – Я ему дам штук пять не в очередь! Тоже, балда, нашел дело!
– Наврал я про Пашку, – помолчав немного, ответил мальчуган. – Это я вас хотел раззадорить. Думаю: может, разойдется. «Ах, скажет, была не была, давай приму».
– Куда приму?
– Известно куда. К вам в отряд.
– Опять на колу мочала, начинай сначала. Меня твоя мать о чем просила? «Гоните, говорит, его прочь, пусть лучше делом займется, а не шатается, как безродный».
– Так ведь она же глупая, товарищ командир! Разве же ее переслушаешь?
– Это ты на родную мать-то… глупая? Хорош гусь!
Пошел с моих глаз долой! Слушать тебя и то противно.
– Конечно, глупая, – упрямо повторил мальчуган. –
Недавно зашел к нам на квартиру какой-то комиссар, что ли, а с ним девка с бумагами. «Сколько, – спрашивает он, –
детей? Да кто был муж? Да сколько денег получаешь?» А
она стоит и трясется. Я ей говорю: «Мама, ты чего трясешься? Это же советский». Все равно трясется. А чего бояться! Вот вы, например, начальник, однако же я стою и не боюсь.
– Послушай, ты, – помолчав немного, спросил командир, – как тебя зовут?
– Иртыш, – подсказал мальчик.
– Постой, почему же это Иртыш? Тебя как будто бы
Иваном звали… Ванькой…
– То поп назвал, – усмехнулся мальчишка. – А теперь не надо. Ванька! И названье-то какое-то сопленосое. Иртыш лучше!
– Ну ладно, пусть Иртыш. Так вот что, Иртыш – смелая голова, в отряд я тебя все равно не возьму. А вот, если хочешь сослужить нам службу, я тебе дам пакет. Беги ты назад в Россошанск и передай его там военному комиссару.
– Да вы, поди, там напишете какую-нибудь ерунду. Так только, чтобы от меня отделаться, – усомнился Иртыш. – А
я и понесусь как дурак, язык высунувши.
– Вот провалиться мне на этом месте, что не ерунду, –
побожился командир. – Так, значит, сделаешь?
– Ладно, – согласился Иртыш. – Только, если обманете, я вас все равно найду. Стыдить буду.
Когда они ушли, заспанный Бумбараш вылез из своей берлоги, Надо думать, что вид его был очень страшен, потому что, увидев его, бежавшие по двору ребятишки с воем бросились врассыпную.
– Отоспался? – высовываясь из окна, спросила его рябая баба. – Заходи в избу, щей налью. Мы отобедали.
Бумбараш сел за стол и вытащил свою ложку.
– Ушел командир? – спросил он, прислушиваясь к тиканью часов в горнице. – Командир, я смотрю, у вас добрый.
– Добрый, – согласилась баба. И, зевнув, она добавила:
– На кого как. Вчера вечером у нас тут под оврагом шпиёна одного расстреляли. Хлюпкий такой шпиён, а в мешке три бомбы…
На кухню вошел красноармеец, но судя по нагану у пояса, тоже какой-нибудь старшой.
– Командир здесь?
– Нету. Сказал, что скоро придет.
Красноармеец сел на лавку и внимательно посмотрел на хлебавшего щи Бумбараша.
– Это что же, здешний? – не вытерпев, наконец спросил он.
– Нет. Прохожий, – ответила баба.
– А…
Опять посидели молча.
– А это чья? – спросил красноармеец, показывая на висевшую в углу шинель.
– Моя шинель, – ответил Бумбараш. – А что надо?
– Ничего. Так спрашиваю.
Баба выдернула из стены иголку и сняла шинель, собираясь зашить порванный воротник.
– Экая у тебя шинель поганая! – укоризненно сказала она, – выворачивая грязные карманы и обшлага. – Такую шинель только перед порогом постлать на подтирку… Это что у тебя за рукавом, бумага? Нужная?
Бумбараша передернуло. Это был тот самый пакет, который бог знает зачем взял он от мужика ночью в кордонной избушке. А кому был этот пакет и что еще в нем было написано – этого он так и не знал.
– Нет, – грубо ответил он. – Брось на растопку.
Красноармеец быстро поднял с шестка пакет и распечатал.
Лицо его сразу же покрылось потом, он читал про себя, по складам, не переставая наблюдать за движениями Бумбараша и не спуская руки с расстегнутой кобуры нагана.
– Поднимайся! – сказал он таким хриплым голосом, как будто бы его душили за горло.
Баба взвизгнула и уронила шинель. Бумбараш хотел было объяснить, кто он и откуда, но красноармеец глядел на него глазами, горевшими такой дикой ненавистью, что
Бумбараш смолчал и решил, что лучше будет держать ответ перед самим командиром.
Он взял сумку и, в чем был, так и пошел впереди вынувшего свой наган конвоира, возбуждая всеобщий страх и любопытство.
У крыльца штаба была привязана верховая лошадь. На ступеньках, облокотившись о винтовку, сидел молодой красноармеец.
– Проходи! – скомандовал конвоир Бумбарашу. –
Встань, Совков, дай дорогу!
– К командиру нельзя! – не поднимаясь, ответил красноармеец. – Командир заперся с каким-то партийным.
Видишь, лошадь…
– Сам ты лошадь! Видишь, дело важное!
– Ну иди, коли важное. Он тебе шею намылит.
Конвоир замялся.
– Совков, – сказал он, – покарауль-ка этого человека. А
я зайду сам, доложу. Да смотри, чтобы не убег.
– Пуля догонит, – самоуверенно ответил Совков. – Давай проходи. Да глянь на часы – много ли время.
Не поворачивая головы, Бумбараш зорко осматривался.
Ворота во двор штаба были приоткрыты. Забора на той стороне не было, недалеко за баней начинался кустарник, потом овражек, потом опять кустарники – уже до самого леса.
«А кто его знает, – как еще рассудит командир? – с тревогой подумал Бумбараш, вспомнив рассказ хозяйки о расстрелянном шпионе. – Да и пойди-ка докажи ему, что пакет не твой. Доказать трудно… А пуля не догонит, –
решил он, приглядываясь к лицу красноармейца. – Не та у тебя, парень, ухватка!»
Он наклонил голову, поднес ладонь к глазам, как будто бы протирал веки, и, вдруг выпрямившись, ударил красноармейца ногой в живот.
Научили Бумбараша австрийские пули и прыгать зайцем, и падать камнем, и катиться под гору колобком, и, втискивая голову меж кочек, ползти ящерицей.
И оказался он под стеклом командирского бинокля уже возле самой опушки. Видно было, как он остановился, поправил сумку и, пошатываясь, ушел в лес.
Опасаясь погони, он не пошел по Россошанской дороге и долго плутал по лесу, пока не вышел на ту, что вела в
Семикрутово.
Уже совсем стемнело. Через дыры его лохмотьев проникал сырой ветер. На траву пала роса. Нужно было думать о ночлеге, о костре, а тут еще, как нарочно, оказалось, что оставил он не только шинель, но и в кармане ее – спички.
Он шел, зорко оглядываясь по сторонам – не попадется ли хотя бы стожок сена, и вот заметил далеко, в стороне от дороги, мигающий огонек костра.
«Раз костер – значит, и люди», – раздумывал Бумбараш.
Однако, вспомнив, что за все последнее время, начиная от лесной сторожки, каждая встреча приносила не одну, так другую беду, он решил подобраться незаметно, чтобы узнать сначала, что там у костра за люди и чего от них можно ожидать плохого.
Добравшись до мелкой дубовой поросли, он опустился на четвереньки и вскоре подполз вплотную к костру, возле которого – как он разглядел теперь – сидели два монаха.
«Семикрутовские! – решил Бумбараш. – От Долгунца бегают».
И он затих, прислушиваясь к их неторопливому разговору.
– Ты еще этого не помнишь, – говорил черный монах рыжему. – Был у нас некогда пекарь – брат Симон. Человек, надо сказать, характера тихого, к работе исправный, но пил.
– Помню я, – отозвался рыжебородый. – Он из просфорной два куля муки стянул да осколок медного колокола цыганам продал.
– Эх, куда хватил! То был Симон-послушник, вор, бродяга! Его после, говорят, в казанской тюрьме за разбой повесили… А этот Симон был уже в летах, характера тихого, но, говорю, пил. Бывало, игумен, тогда еще отец
Макарий, ему скажет: «Симон, Симон! Почто пьешь?
Терплю, терплю, а выгоню».
А брат Симон кроткий был. Как сейчас вот помню: стоит он пьяненький, руки на животе вот так сложит, а в глазах мерцание… этакое сияние. «Прости, говорит, отец игумен, к подвигу готовлюсь». А отец Макарий характера был крутого. «Если, говорит, сукин сын, все у меня к подвигу через пьянство будут готовиться, а не через пост и молитву, то мне возле трапезной кабак открывать придется». Рыжебородый монах ухмыльнулся, подвинул свои короткие ноги в лаптях к огню и покачал плешивой, круглой, как тыква, головой.
– А ты не осуждай! – строго оборвал его рассказчик. –
Ты раньше послушай, что дальше было. Вот стоим мы единожды у малой вечерни с каноном. Служба уже за середку перевалила: уже из часослова «Буди, господи, милость твоя, яко же на тя уповаем» проскочили. Вдруг заходит брат Симон, видать – выпивши, и становится тихо у правого крылоса.
А надо сказать, что крепко-накрепко было игуменом наказано, что если брат Симон не в себе – не допускать в храм спервоначалу увещеванием, а ежели не поможет, то гнать прямо под зад коленкой.
И как он смело через дверь прошел – уму непостижимо.
А от крылоса гнать его уже неудобно. Шум будет. Стою я и думаю: «Ну, господи, только бы еще не облевал!»
А служба идет своим чередом. Только возгласили ирмос: «Ты же, Христос, господь, ты же и сила моя», как наверху треснет, как крякнет! Стекла, как дождь, на голову посыпались. А у нас снаружи на лесах каменщики работали. Возьми леса да и рухни! Одно бревно, что под купол подводили, как грохнуло через окно и повисло ни туда ни сюда. Висит, качается… Как раз над правым приделом. А
сорвется – а под ним икона – все сокрушит вдрызг. Мы, братья, конечно, кто куда, в стороны. Смалодушествовали…
Вдруг видим, брат Симон – к алтарю, да по царским вратам, с навеса на карниз, да от того места, где нынче расписан сожской великомученицы Дарьи лик, – и пошел, и пошел…
Карниз узкий – только разве кошке пробраться, а он лицом к стене оборотился, руки расставил – в движениях легкость такая, как бы воспарение. Сам поет: «Тебя, бога, славим». И пошел, и пошел… Господи! Смотрим – чудо в яви: добрался он до окна, чуть бревно подтолкнул, оно и вывалилось наружу. Постоял он, обернулся, видим – качается. Вдруг как взревет он не своим голосом да как брякнется оттуда об пол! Тут он и богу душу отдал. Так потом сколько верующих на леса к тому карнизу лазили!
Один купец попытался. «Дай, говорит, я ступлю». Ступил раз-два да на попятную… «Нет, говорит, бог меня за плечи не держит… Аз есмь человек, но не обезьяна, а в цирке я не обучался». Дал на свечи красненькую и пошел восвояси.
Рыжебородый опять покачал головой и усмехнулся.
– Чего же ты ухмыляешься? – сердито спросил черный.
– Да так… сияние… воспарение… Вот, думаю, заставил бы Долгунец всех нас подряд с колокольни прыгать –
поглядел бы я тогда, какое оно бывает, воспарение… Господи, помилуй! Кто там?
Тут оба монаха враз обернулись, потому что из-за кустов выполз лохматый, рваный, похожий на черта Бумбараш.
– Мир вам, – подвигаясь к костру, поздоровался Бумбараш. Слышал я нечаянно ваш рассказ. У нас на деревне в старину с цыганом тоже вроде этого случилось.
– И тебе тоже, – ответил рыжебородый. – Говори, чего надо? Если ничего, то проваливай дальше.
– Земля широка, – подхватил другой. – Места много… а мы тебя к себе не звали.
На коленях у рыжебородого лежал тяжелый посох, а рука черного очутилась возле горящей с одного конца головешки.
– Мне ничего не надо, – злобно ответил Бумбараш. –
Глядим мы с товарищами – горит огонь. Говорят мне товарищи: «Пойди узнай, что там за люди и что им здесь на нашей земле надо».
Монахи в замешательстве переглянулись.
– Садись, – поспешно освобождая место у костра, предложил чернобородый. – А кто же твои товарищи и на чью землю мы попали?
Бумбараш усмехнулся. Он развязал сумку, достал оттуда позолоченную пачку табаку – такого, какого давно в этих краях и в глаза не видали. Свернул цигарку и только тогда неторопливо ответил:
– А земля эта вся на пять дорог – Россошанскую, Семикрутовскую, Михеевскую, на Катремушки и до Мантуровских хуторов – дана во владение нашему разбойничьему атаману, храброму Ивану Иванюку, над которым нет другого начальника, кроме самого преславнейшего Долгунца.
Монахи еще в большем замешательстве переглянулись.
Рыжебородый опрокинул вскипевший чайник, черный быстро глянул на свои пожитки, тоже собираясь сейчас же вскочить и задать тягу.
И только похожий на черта Бумбараш важно сидел, поджав ноги, выпуская из носа и рта клубы пахучего дыма, и был теперь очень доволен, что он так ловко поджал хвосты негостеприимным монахам.
– Ты скажи им, – медленно подбирая слова, заговорил чернобородый, – что мы с братом Панфилием двое странствующие. Добра у нас никакого нет – вот две котомки да это – он показал на черный сверток –… монашья ряса – от брата нашего Филимона, который скончался вчера, свалившись в каменоломную яму, и был сегодня погребен. А
через это задержались мы и не дошли, где бы постучаться на ночлег. И скажи, что тут бы пробыть нам только до рассвета. А чуть свет пойдут, мол, они с божьей помощью дальше.
– Ладно, – вытягивая из костра печеную картошку, согласился Бумбараш. – Так и скажу.
Но пока он, обжигая пальцы, счищал обуглившуюся кожуру, рыжебородый, который все время сидел и вертел головой, вдруг подмигнул черному и незаметно помахал толстым пальцем над своей плешивой головой. Очевидно, им овладело подозрение. И хотя курил Бумбараш табак из золоченой пачки, но был он для разбойника слишком уж худо одет, оружия при нем не было. Кроме того, для владетельного разбойника с пяти дорог с очень уж он большой жадностью поедал картошку за картошкой.
– А где же твои товарищи? – осторожно спросил рыжебородый.
И Бумбараш увидел, что толстый посох опять очутился у рыжего на коленях, а рука черного снова оказалась возле обуглившейся головешки.
– Да, – подхватил черный, – а где же твои товарищи?
Ночь темная, прохладная, а ни костра, ни шуму…
– Вон там, – неопределенно махнул рукою Бумбараш и уже подтянул сумку, собираясь вскочить и дать ходу.
Но на этот раз счастье неожиданно улыбнулось Бумбарашу. Далеко, в той стороне, куда наугад показал он рукой, мелькнул вдруг огонек – один, другой… Шел ли это запоздалый пешеход и чиркал спичкой, закуривая на ветру цигарку или трубку. Ехали ли телеги, шел ли отряд, но только огонек, блеснув два раза яркой сигнальной искрой, потух.
И снова монахи в страхе глянули один на другого.
– Вот что, святые отцы, – грубо сказал тогда Бумбараш, забирая лежавший рядом с ним широкий подрясник покойного отца Филимона, – я ваши ухватки все вижу! Но уже сказано в священном писании: как аукнется, так и откликнется.
Он заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул.
Озорное эхо откликнулось ему со всех концов леса, и не успели еще ошеломленные монахи опомниться, как он скрылся в кустах.
Но этого ему было мало. Отойдя не очень далеко, он загогокал протяжно и глухо… Потом засвистел уже на другой лад… потом, перебравшись далеко в сторону, приложил руки ко рту и загудел, подражая сигналу военной трубы, затем поднял чурбак и принялся колотить им о ствол дуплистой сосны.
Наконец он утомился. Переждал немного и крадучись вернулся к костру. Монахов возле него не было и в помине.
Он набросал около костра травы, положил в изголовье сумку, укрылся просторным подрясником и, утомленный странными событиями минувшего дня, крепко уснул.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
С пакетом за пазухой, с ременной нагайкой, которую он нашел близ дороги, Иртыш – веселая голова смело держал путь на Россошанск.
В кармане его широких штанов бренчали три винтовочных патрона, предохранительное кольцо от бомбы и пустая обойма от большого браунинга. Но самого оружия у
Иртыша – увы! – не было.
Даже по ночам снились ему боевые надежные трехлинейки, вороненые японские «арисаки», широкоствольные, как пушки, итальянские «гра», неуклюжие, но дальнобойные американские «винчестеры», бесшумно скользящие затвором австрийские карабины и даже скромные однозарядные берданы. Все они стояли перед ним грозным, но покорным ему строем и нетерпеливо ожидали, на какой из них он остановит свой выбор.
Но, мимо всех остальных, он уверенно подходил к русской драгунке. Она не так тяжела, как винтовки пехоты, но и не так слаба, как кавалерийский карабин. Раз, два!.. К
бою… готовься!
Иртыш перескочил канаву и напрямик через картофельное поле вошел в деревеньку, от которой до Россошанска оставалось еще верст пятнадцать. Здесь надо было ночевать.
Он постучался в первую попавшуюся избу. Ему отворила красивая черноволосая, чуть постарше его, девчонка с опухшими от слез глазами.
– Хозяева дома? – спросил Иртыш таким тоном, как будто у него было очень важное дело.
– Я хозяйка, – сердито ответила девчонка. – Куда же ты лезешь?
– Здравствуй, коли ты хозяйка! Переночевать можно?
– Кого бог принес? – раздался дребезжащий голос, и дряхлая, подслеповатая старушонка высунула с печки голову.
– Да вот какой-то тут… переночевать просится.
– Заходи, батюшка! Заходи, милостивый! – жалобным голосом взвыла старуха. – Валька, подай прохожему табуретку. Ох, и беда у нас, батюшка!.. Садись, дорогой, разве места жалко…
– Дак он же еще мальчишка! – огрызнулась на старуху обиженная Валька. – Ты глаза сначала протри, а то… батюшка да батюшка! Вон табуретка – сам сядет!
Но старуха, очевидно, была не только подслеповата, но и глуховата, потому что она не обратила никакого внимания на Валькину поправку и продолжала рассказывать про свое горе.
А горе было такое. Ее сын – Валькин отец – поехал еще позавчера в Россошанск на базар купить соли и мыла и по сю пору домой не вернулся. На базаре односельчане его видели. Видели и в чайной уже незадолго до вечера. Однако куда он потом провалился – этого никто не знал. А
время было кругом неспокойное. Дороги опасные. Вот почему бабка на печи охала, а у Вальки были заплаканы глаза.
– Вернется! – громко успокоил Иртыш. – Он, должно быть, поехал в Мантурово, покупать телку. Или в Кожухово, сменить у телеги колеса. Ведь телега-то у вас, поди, старая?
– Старая, батюшка! Это верно, что старая! – радостно завопила обнадеженная бабка и от волнения даже свесила ноги с печки. – Достань, Валька, из печки горшок… миску поставь. Ужинать будем.
Валька подернула плечами, бросила на Иртыша удивленный, но уже не сердитый взгляд и, забирая кочергу, недоверчиво спросила:
– Что же это он колеса менять бы вздумал? Он когда уезжал, про колеса ничего не говорил.
– А это уже характер у него такой, – важно объяснил
Иртыш. – Станет он обо всем с вами разговаривать!
– Не станет, батюшка, – слезая с печи, охотно согласилась старуха. – Это верно, что характер у него такой крутой, натурный. Валька, слазь в подпол, достань крынку молока. Ах ты боже мой! Вот послал господь утешителя!
Утешитель Иртыш самодовольно улыбнулся. Он помог
Вальке открыть тяжелую крышку подпола, наточил тупой нож о печку и вежливо попросил Вальку, чтобы она подала ему воды умыться.
Валька улыбнулась и подала.
После ужина они были уже почти друзьями.
Бабка опять залезла на печку. Валька насухо вытерла стол и сняла со стены жестяную лампу. Иртыш взял с подоконника Валькину тетрадь и огрызок карандаша.
– Хочешь, я тебя нарисую? – предложил он. – Ты сиди смирно, а я раз-раз – и портрет будет.
– Бумагу-то портить! – недоверчиво ответила Валька. А
сама быстро поправила волосы и вытерла рукавом губы. –
Ну, рисуй, если хочешь!
– Зачем же портить? – самоуверенно возразил Иртыш.
И, окинув прищуренным глазом девчонку, он зачертил карандашом по бумаге. – Так… Ты сиди, не ворочайся!.
Вот и нос готов… сюда брови… Вот один глаз, вот другой… Глаза-то у тебя опухли, заплаканные…
– А ты не опухлые рисуй! – забеспокоилась Валька. –
Ты рисуй, чтобы было красиво.
– Я и так, чтобы красиво… Ты кончик языка убери. А то так с языком и нарисую! Ну вот волосы – раз… раз, и готово! Смотри, пожалуйста, разве не похожа? – И он протянул ей портрет красавицы с тонкими губами, с длинными ресницами и гибкими бровями.
– Похоже, – прошептала Валька. – Эх, как ты здорово!
Только вот нос… Он как-то немного кривой… Разве же у меня кривой? Ты посмотри поближе… Подвинь лампу.
– Что нос? Нос – дело пустяковое. Дай-ка резинку…
Нос я тебе какой хочешь нарисую. Хочешь – прямой, хочешь – как у цыганки с горбинкой… Вот такой нравится?
– Такой лучше, – согласилась Валька. – Ой, да ты же мне и сережки в ушах нарисовал!
– Золотые! – важно подтвердил Иртыш. – Постой, я в них сейчас бриллианты вставлю! Один бриллиант – раз…
другой – два… Эх, ты! Засверкали! Ты в городе бываешь, Валька?
– Бываю, – не отрываясь от портрета, тихо ответила
Валька. – С отцом на базаре.
– Тогда найду!. А вон и ворота скрипят. Беги, встречай батьку!
– Ты колдун, что ли? Ой! А ведь правда, кто-то подъехал. В избу вошел отец. Он был зол.
Вчера в лесу его встретили четверо из долгунцовской банды, вскочили на телегу и заставили свернуть на Семикрутово…
Против двухсот пехотинцев, полусотни казаков и двух орудий у города Россошанска было только восемьдесят два человека и три пулемета.
Однако отбивался Россошанск пока не унывая. Стоял он на крутых зеленых холмах. С трех сторон его охватывали поросшие камышом речки Синявка и Ульва. А с четвертой – от поля – на самой окраине торчала каменная тюрьма с четырьмя облупленными башенками.
День и ночь тут дежурила сторожевая застава. Пули за каменными бойницами были ей не страшны, а тургачевские орудия по тюрьме не били, потому что сидели в ней заложниками жена Тургачева и ее сын Степка.
Было еще совсем рано, когда Иртыш подбежал к ограде и застучал в окованные рваным железом ворота.
– Что гремишь? – спросил его через окошечко надзиратель. – Кого надо?
– Трубников Павел в карауле? Отворите, Семен Петрович. Беда как повидать надо!
– Эх, какой ты, молодец, быстрый! А пропуск? Это тебе, милый, тюрьма, а не церква.
– Так мне же нужно по самому спешному и важному!
Вы там откиньте слева крючок, а засов ногою отпихните. Я
быстренько. Мне только к Пашке Трубникову… к брату…
– К брату? – высовывая бородатое лицо, удивился надзиратель. – А я тебя, молодец, спросонок и не признал.
Так это, говорят, ваша компания у меня в саду две яблони-скороспелки наголо подчистила?
– Бог с вами, Семен Петрович! – хлопнув рукой об руку, возмутился Иртыш. – С какой компанией? Какие яблоки? Ах, вот что! Это вы, наверно, приходили недавно в сад. Где яблоки? Нет яблок. А все очень просто! Когда в прошлую пятницу стреляли белые из орудий, он – снаряд –
как рванет… В воздухе гром, сотрясение!. У Каблуковых все стекла полопались, трубу набок свернуло. Где же тут яблоку удержаться? Яблоки у вас сочные, спелые, их как тряханет – они, поди, и посыпались…
– То-то, посыпались! А куда же они с земли пропали?
Сгорели?
– Зачем сгорели? Иные червь сточил, иные ёж закатал.
А там, глядишь, малые ребятишки растащили. «Дай, думают, подберем, все равно на земле сопреет». А чтобы мы… чтобы я?. Господи, добро бы хоть яблоко какое –
анисовка или ранет, а то… фють, скороспелка!
– Мне яблок не жалко, – отпирая тяжелую калитку, пробурчал старик. – А я в нонешное время жуликов не уважаю. Люди за добрую жизнь головы наземь ложут, а вы вон что, шелапутники!. Ты лесом бежал, белых не встретил?
– У Донцова лога трех казаков видел, – проскальзывая за ограду и не глядя на старика, скороговоркой ответил
Иртыш. – Ничего, Семен Петрович… мы отобьемся!
– Вы-то отобьетесь! – закидывая тяжелый крюк, передразнил Иртыша старик. – Ваше дело ясное… Направо иди, мимо караулки. Там возле бани, где солома, спит Пашка.
В проходе меж двумя заплесневелыми корпусами дымила походная кухня. Тут же, среди дров, валялись изрубленные на растопку золоченые рамы от царских портретов, мотки колючей проволоки и пустые цинки из-под патронов. На заднем дворике сушились возле церковной решетки холщовые мешки и поповская ряса.
В стороне, возле уборной, разметав железные крылья, лежал кверху лапами двуглавый орел.
Кто-то из окошка, должно быть нарочно, выкинул
Иртышу на голову горсть шелухи от вареной картошки.
Иртыш погрозил кулаком и повернул к бане.
Раскидавшись на соломенных снопах, ночная смена еще спала. Иртыш разыскал брата и бесцеремонно дернул его за полу шинели.
Брат лягнул Иртыша сапогом и выругался.
– Давай потише, – посоветовал отскочивший Иртыш. –
Ты человек, а не лошадь!
– Откуда? – уставив на Иртыша сонные глаза, строго спросил брат. – Дома был? Где тебя трое суток носило?
– Всё дела, – вздохнул Иртыш. – Был в Катремушках.
Ты начальнику скажи – совсем близко, у Донцова лога, трех я казаков видел.
– Эка невидаль! Трех! Кабы триста…
– Трехсот не видал, а ты скажи все же. Дома что? Мать, поди, ругается?
– Бить будет! Вчера перед иконой божилась. «Возьму, сказала, рогаль и буду паршивца колотить по чем попало!»
– Ой ли? – поежился Иртыш. – Это при советской-то?
– Вот она тебе покажет «при советской»! Ты зачем у
Саблуковых на парадном зайца нарисовал? Всё шарлатанишь?
Иртыш рассмеялся:
– А что же он, Саблуков, как на митинге: «Мы да мы!» –
а когда в пятницу стрельба началась, смотрю – скачет он через плетень да через огород, через грядки, метнулся в сарай из сарая – в погреб. Ну чисто заяц! А еще винтовку получил! Лучше бы мне дали…
– Про то и без тебя разберут, а тебе нет дела.
– Есть, – ответил Иртыш.
– А я говорю – нет!
– Есть, – упрямо повторил Иртыш. – А ты побежишь, я и тебя нарисую.
– И кто тебя, такого дурака, сюда пропустил? – рассердился брат. – В другой раз накажу, чтобы гнали в шею.
Постой! Матери скажи, пусть табаку пришлет. За шкапом, на полке. Да вот котелок захвати. Скажи, чтобы еды не носила. Вчера мужики воз картошки да барана прислали –
пока хватит.
Иртыш забрал котелок и пошел. По пути он толкнул ногой железного орла, заглянул в пустую бочку, поднял пустую обойму, и вдруг из того же самого окна, откуда на голову ему свалилась картофельная шкурка, с треском вылетела консервная жестянка и ударила по ноге, забрызгав какою-то жидкой дрянью.
Сквозь решетку Иртыш увидел вытиравшего о тряпку руки рыжего горбоносого мальчишку лет пятнадцати.
– Барчук! Тургачев Степка! – злобно крикнул Иртыш, хватая с земли обломок кирпича. – Где твое ружье? Где собака? Сидишь, филин!
Камень ударился о решетку и рассыпался.
– Стой! Проходи мимо! – закричал Иртышу, выбегая из-под навеса, часовой. – Не тронь камень, а то двину прикладом… Уйди прочь от решетки, белая гвардия! –
погрозил он кулаком на окошко. – Ты смотри, дождешься!
Из глубины камеры выскочила такая же рыжая горбоносая женщина и рванула мальчишку за руку.
– Врет, он не выстрелит, – отдергивая руку, огрызнулся мальчишка. – Нет ему стрелять приказа!
Он плюнул через решетку, показал Иртышу фигу и нехотя отошел.
– Ишь, белая порода! Ломается! – выругался часовой. –
То-то, что нет приказа. А то бы ты у меня сунулся!. Беги, малый, – сердито сказал он Иртышу. – Видел господ? Мы вчера всухомятку кашу ели. А он, пес, фунт мяса да полдесятка яиц слопал. Не хватает только пирожного да какава!
– За что почет? – спросил Иртыш. – Жрали бы хлеба.
– Боится комиссар – не сдохли бы с горя. Разобьет тогда
Тургачев тюрьму пушками. Она, тюрьма, только с виду грозна. А копнуть – одна труха. В церкви на стене писано –
еще при Пугачеве строили. Сорви-ка лопух да штанину сзади вытри. Эк он тебя, пес, дрянью избрызгал.
– Я его убью! – пообещался Иртыш. – Мне бы только винтовку достать. У вас тут нет лишней?
Часовой усмехнулся:
– Лишних винтовок нынче на всем свете нет. Все при деле. Беги, герой! Вон разводящий идет, смена караула будет.
Отбежав на бугорок в сторону, Иртыш видел, как сменялись часовые. Старый сказал что-то новому и показал на
Иртыша, потом на окошко.
Новый злобно выругался и вскинул винтовку к плечу.
Разводящий погрозил новому пальцем и кивнул на караулку – должно быть, обещал пожаловаться начальнику.
Новый скривил рот, вероятно показывая, что начальника он не испугался. Однако, когда разводящий поднес к губам свисток, новый сердито ударил прикладом о землю, скинул шинель, повесил ее на гвоздь под деревянный навес, молча стал на пост.
Старого часового Иртыш не знал. Новый, Мотька Звонарев, истопник и кухонный мужик с тургачевской усадьбы, был Иртышу немного знаком. Когда Мотька хоронил дочку Саньку, которая утонула в пруду, испугавшись тургачевских собак, Иртыш был на похоронах и даже нес перед гробом крест.
С пригорка Иртышу был виден подкравшийся к решетке Степка Тургачев. Иртыш постоял, любопытствуя –
высунется теперь Степка из окна или нет. Степка постоял, посмотрел, но когда Мотька поднял голову, то он быстро отошел прочь.
Иртыша выпустили за ворота. Он решил выйти на свою улицу напрямик, через луг и огороды, и быстро шагал по мокрой, росистой траве.
«Давно ли? – думал он. – Нет, совсем еще недавно, всего только прошлым летом, его поймали в Тургачевском парке, где он ловил в пруду на удочку карасей. По чистым песчаным дорожкам, меж высоких пахучих цветов, его провели на площадку, и там перед стеклянной террасой, сидя в плетеной качалке, вот эта самая важная горбоносая женщина кормила из рук булкой пушистого козленка. Она объяснила Иртышу, что он потерял веру в бога, честь и совесть и что, конечно, уже недалеко то время, когда он попадет в тюрьму…»
Иртыш обернулся и посмотрел на грозные тюремные башенки.
– А как повернулось дело? – задумчиво пробормотал он. – Трах-та-бабах! Революция!
Ему стало весело. Он глотал пахнувший росой и яблоками воздух и думал: «Столб, хлеб, дом, рожь, больница, базар – слова всё знакомые, а то вдруг – Революция! Бейте, барабаны!» Он поднял щепку и громко забарабанил в закопченное днище солдатского котелка:
Бейте, барабаны,
Трам-та-та-та!
Смотри, не сдавайся
Никому никогда!
Получалось складно.
Бейте, барабаны.
Военный поход!
В тысяча девятьсот
Восемнадцатый год!
Одинокая пуля жалобно прозвенела высоко над его головой. Иртыш съежился и скатился в канаву.
Высунувшись, он увидел, что это стреляют свои. С
тюремной башенки часовой-наблюдатель показывал рукой, чтобы Иртыш не бродил полем, а шел дорогой.
Иртыш запрыгал и замахал шапкой, объясняя, что ему нужно пройти огородами. Часовой посмотрел – увидал, что мальчишка, и махнул рукой. Иртыш свистнул и уже без песен помчался через грядки.
Высоко над землею сияло солнце. Звенели над пустыми полями жаворонки.
Прятались в логах злобные казаки. Приготовились к удару тургачевские пушки. И все на свете веселому Иртышу было ясно и понятно.
Это был июль 1918 года. Сады, заборы, загородки для выпаса скота были оплетены ржавой колючей проволокой.
Лучину на растопку утюгов, самоваров щепали военными тесаками. Крупу, пшено, махорку скупо отмеряли на базарах походным котелком. А гремучие капсюли, головки от снарядов, латунные гильзы, обоймы, шомпола, а то и целую бомбу – на страх матерям – упрямо тащили ребятишки домой, возвращаясь с походов по грибы, по ягоду, по орехи.
Спасаясь от собаки и разорвав штанину о проволоку, Иртыш выбрался через чужой огород на улицу и на стене каменной часовенки увидел рыжее, еще сырое от клейстера объявление, возле которого стояло несколько человек. Это был, кажется, уже четвертый по счету приказ ревкома населению – сдать под страхом расстрела в 24 часа все боевое, ручное и охотничье огнестрельное оружие.
Иртыш, не задерживаясь, пробежал мимо. Он уже знал заранее, что все равно никто ничего не сдаст.
Было еще рано, но осажденный городок давно проснулся. Неуклюже ворочая метлами, под присмотром конвоира буржуи подметали мостовую. Неподалеку от пожарной каланчи, наполовину разбитой снарядами, городская рабочая дружина – человек двадцать пять – наспех обучалась военному делу.
По команде они вскидывали винтовки «на плечо», «на руку», «на изготовку», падали на булыжник и, распугивая прохожих, с криком «ура» скакали от забора к забору.
Мимо разрушенных и погоревших домов, сданных к брошенных купцами лавок Иртыш подошел к розовому двухэтажному дому купца Пенькова, где стоял теперь военный комиссариат.
У крыльца уже толкались люди; из окна, выбитого вместе с рамой, торчал пулемет. Пулеметчик, сидя на широком каменном подоконнике, грыз семечки и бросал шелуху в пузатую, как бочка, золоченую урну.
У главного входа, возле каменного льва, в разинутую пасть которого был засунут запасной патронташ, стоял знакомый часовой. И он пропустил Иртыша, когда узнал, что Иртышу надо.
Иртыш прошел по шумным коридорам и наконец очутился в комнате, где уже несколько человек ожидали комиссара. Какой-то бойкий военный молодец, а вероятно всего-навсего вестовой, потянулся к Иртышу за пакетом.
– Нет! – отказался Иртыш. – Отдам только самолично.
– «Отлично самолично»! – передразнил его молодец. –
Да что же ты, дурак, прячешь за спину? Дай хоть подержать в руках.
– Вон умный – возьми да подержись, – указывая на дверную медную ручку, ответил Иртыш. – А это тебе не держалка!
Зашуршала и приоткрылась тяжелая резная дверь –
кто-то выходил и у порога задержался.
По голосу Иртыш узнал комиссара – товарища Гринвальда. Другой голос, хрипловатый и резкий, тоже был знаком, но чей – Иртыш не вспомнил.
– Как наставлял наш дорогой учитель Карл Маркс, –
говорил кто-то, – то знайте, товарищ комиссар, что я готов всегда за его идеи…
– Карл Маркс – это дело особое, а бомбы зря бросать нечего, – говорил комиссар. – То разоружили бы мы Гаврилу Полувалова втихую, а теперь подхватил он свою охрану – да марш в банду. Иди, Бабушкин, зачисляю тебя командиром взвода караульной роты. Постой! Я что-то позабыл: семья у Гаврилы большая?
– Сам да жена. Жена у него, надо думать, товарищ комиссар, его злобному делу не сочувствует.
– Это мы разберем – сочувствует или не сочувствует.
Дверь отворилась, вышел комиссар Гринвальд, а за ним
– коренастый, большеголовый человек в старенькой шинели, с винтовкой, у которой вместо ружейного ремня позвякивал огрызок собачьей цепи.
Иртыш сразу узнал михеевского мужика Капитона Бабушкина, которого в прошлом году за грубые слова драгуны сбросили вниз головой с моста в Ульву.
– Посадить дуру, конечно, следовает, – согласился
Капитон Бабушкин. – Как завещал наш дорогой вождь
Карл Маркс, трудящийся – он и есть труженик, а капитал –
это явление совсем обратное. И раз родилась она бедного происхождения, то и должна, значит, держаться своего класса. Я эти его книги три месяца подряд читал. Цифры и таблицы пропускал, не скрою, но смысл дела понял.
Капитон вышел. Комиссар оглянулся.
– Эти двое не к вам, – объяснил вестовой. – В канцелярии сидят по вызову, а к вам коммерсант с жалобой да вон – мальчишка…
– Что за коммерсант? А-а… – нахмурился комиссар, увидев бородатого старика, который, опираясь на палку, стоял не шелохнувшись. – Садись, купец Ляпунов. Я тебя слушаю.
– Ничего, я постою, – не двигаясь, ответил старик. –
Совесть, говорю я, в нашем городе уже давно не ночевала.
Контрибуцию мы вам дали. Лошадей дали. Хлеба двести пудов для пекарни дали. Дом мой один под приют забрали
– хотя и беззаконие, ну, думаю, ладно – приют дело божье.
А сегодня, смотрю, в другом доме на откосе рамы выставили, в стенах ломом бьют дыры, антоновку яблоню да две липы вырубили. Говорят, якобы для кругозора обороны. «Что же, – кричу им, – или вы слепые? Вон гора рядом. Бери заступы, рой окопы, как честные солдаты, строй фортификацию. А почто же в стенах бить дырья?»
Мы с вами по-хорошему. В других городах народ за ружье хватается, бунт вскипает. Мы же сидим мирно, и как оно будет, того и дожидаемся. Вы же разор чините, злобу.
Заложников десять человек почти взяли. У людей от такой невидали со страху язык отнялся. Семьи сирые плачут.
Вдова Петра Тиунова на чердаке удавилась. Это ли есть правое дело?
– Врет он, Яков Семенович! – ляпнул из своего угла
Иртыш. – Вдову Тиунову они сами удавили. Она была…
как бы оказать… блаженная, ей петлю подсунули, а теперь по всем базарам звонят!
Старик Ляпунов опешил и замахнулся на Иртыша палкой.
Иртыш отпрыгнул.
Комиссар вырвал и бросил палку.
– Ты кто? – строго спросил комиссар у Иртыша.
– Иртыш Трубников. Гонец с пакетом от командира
Лужникова.
– Сиди, гонец, пока не спросят… Вот что, папаша, –
обернулся комиссар к Ляпунову, – тебя слушали, не били.
Теперь ты послушай. Хлеба дали, контрибуцию дали –
подумаешь, благодетели!. Врете! Ничего вы нам не давали. Хлеб мы у вас взяли, контрибуцию взяли, лошадей взяли.
Где нам рыть окопы, где бить бойницы – тут вы нам советчики плохие. Заложников посадили, надо будет – еще посадим. Сорок винтовок офицер Тиунов из ружейных мастерских ограбил. Сам убит, а куда винтовки сгинули –
неизвестно! Отчего вдова Тиунова на другой день на чердаке оказалась – неизвестно. Однако догадаться можно…
А чью ночью через Ульву лодку захватили? А кто спустил воду у мельницы, чтобы дать белым брод через
Ульву?. Я?! Он?! (Комиссар ткнул пальцем на Иртыша.) Может быть, ты?.. Нет?.. Николай-угодник!.
Иди сам, сам запомни и другим расскажи. Да, забыл!
Что это у вас в монастыре за святой старец объявился?
Пост, как ангел… сияет… проповедует. Я не бандит Долгунец. Монастыри громить не буду. Но старцу посоветуй лучше убраться подальше.
Прочти ему что-нибудь из священного писания, иже, мол, который глаголет всуе2 разные словесы насчет того, какая власть от бога, а какая от черта, то пусть лучше отыдет подальше, дондеже3 не выгнали его в шею или еще чего похуже. Ступай!. Там тебе я утром сегодня повестку послал. Сорок пар старых сапог починить надо. Достаньте кожи, набойки, щетины, дратвы.
– Где? Откуда?
– Поищите у себя сначала сами, а если уж не найдете, то я своих пошлю к вам на подмогу.
– Бог! – поднимая палец к небу и останавливаясь у порога, хрипло и скорбно пригрозил Ляпунов. – Он все видит!
И он нас рассудит!
– Хорошо, – ответил комиссар, – я согласен. Пусть судит. Буду отвечать. Буду кипеть в смоле и лизать сковородки. Но кожу смотрите не подсуньте мне гнилую! Заверну обратно.
Старик вышел.
Комиссар плюнул и взял у Иртыша пакет и сердито повернулся к дверям своего кабинета.
Иртыш побледнел.
Отворяя дверь, комиссар уже, вероятно, случайно увидел точно окаменевшего, вытянувшегося мальчугана.
2 Глаголет всуе (церк.-слав.) – говорит без надобности.
3 Дондеже (церк.-слав.) – доколе, покуда.
– Что же ты стоишь? Иди! – сказал он и вдруг грубовато добавил: – Иди за мной в кабинет.
Иртыш вошел и сел на краешек ободранного мягкого стула. Комиссар прочел донесение.
– Хорошо, – сказал он. – Спасибо! Что по дороге видел?
– Трех казаков видал у Донцова лога. Два – на серых, один – на вороном. Возле Булатовки два телеграфных столба спилены… Да, забыл: из Катремушек шпион убежал. По нем из винтовок – трах-ба-бах, а он, как волк, закрутился, да в лес, да ходу… Дали бы и мне, товарищ комиссар, винтовку, я бы с вами!
– Нет у нас лишних винтовок, мальчик. Самим нехватка. Дело наше серьезное.
– Ну, в отряд запишите. Я пока так… А там как-нибудь раздобуду.
– Так нельзя! Хочешь, я тебя при комиссариате рассыльным оставлю? Ты, я вижу, парень проворный.
– Нет! – отказался Иртыш. – Пустое это дело.
– Ну, не хочешь – как хочешь. Ты где учился?
– В ремесленном учился на столяра. Никчемная это затея – комоды делать, разные там барыням этажерки… –
Иртыш помолчал. – Я рисовать умею. Хотите, я с вас портрет нарисую, вам хорошую вывеску нарисую? А то у вас какая-то мутная, корявая, и слово «комиссар» через одно «с» написано. Я знаю – это вам маляр Васька Сорокин рисовал. Он только старое писать и умеет: «Трактир»,
«Лабаз», «Пивная с подачей», «Чайная». А новых-то слов он совсем и не знает. Я вам хорошую напишу! И звезду нарисую. Как огонь будет!
– Хорошо, – согласился комиссар. – Попробуй… У тебя отец есть?
– Отца нет, от вина помер. А мать – прачка, раньше на купцов стирала, теперь у вас, при комиссариате. Ваши галифе недавно гладила. Смотрю я, а у вас на подтяжках ни одной пуговицы. Я от своих штанов отпороть велел ей, она и пришила. Мне вас жалко было…
– Постой… почему же это жалко? – смутился и покраснел комиссар. – Ты, парень, что-то не то городишь.
– Так. Когда при Керенском вам драгуны зубы вышибли, другие орут, воют, а вы стоите да только губы языком лижете. Я из-за забора в драгун камнем свистнул да ходу.
– Хорошо, мальчик, иди! Зубы я себе новые вставил.
Иным было и хуже. Сделаешь вывеску – мне самому покажешь. Тебя как зовут? Иртыш?
– Иртыш!
– Ну, до свиданья, Иртыш! Бей, не робей, наше дело верное!
– Я и так не робею, – ответил Иртыш. – Кто робеет, тот лезет за печку, а я винтовку спрашиваю.
Иртыш побежал домой в Воробьеву слободку. С высокого берега Синявки пыльные ухабистые улички круто падали к реке и разбегались кривыми тупиками и проулками.
Все здесь было шиворот-навыворот. Убогая колокольня
Спасской церкви торчала внизу почти у самого камыша, и казалось, что из сарая бочара Федотова, что стоял рядом на горке, можно было по колокольне бить палкой.
С крыши домика, где жил Иртыш, легко было пробраться к крыльцу козьей барабанщицы, старухи Говорухи,
и оттуда частенько летела на головы всякая шелуха и дрянь.
Но зато когда Иртыш растоплял самовар еловыми шишками, дым черным столбом валил кверху. Говорухины козы метались по двору, поднимая жалобный вой. Высовывалась Говоруха и разгоняла дым тряпкой, плевалась и ругала Иртыша злодеем и мучителем.
Жил на слободке народ мелкий, ремесленный: бондари, кузнецы, жестянщики, колесники, дугари, корытники. И
еще издалека Иртыш услыхал знакомые стуки, звоны и скрипы: динь-дон!.. дзик-дзак!.. тиу-тиу!..
Вон бочар Федотов выкатил здоровенную кадку и колотит по ее белому пузу деревянным молотком… Бум!.
Бум!..
А вон косой Павел шаркает фуганком туда-сюда, туда-сюда, и серый котенок балуется и скачет за длинной кудрявой стружкой.
«Эй, люди, – подумал Иртыш, – шли бы лучше в
Красную Армию».
Он отворил калитку и столкнулся с матерью.
– А-а! Пришел, бродяга! – злым голосом закричала обрадованная мать и схватила лежавшую под рукой деревянную скалку для белья.
– Мама, – сурово ответил Иртыш. – Вы не деритесь. Вы сначала послушайте.
– Я вот тебе послушаю! Я уже слушала, слушала, все уши прослушала! – завопила мать и кинулась к нему навстречу.
«Плохо дело!» – понял Иртыш и неожиданно сел посреди двора на землю.
Этот неожиданный поступок испугал и озадачил мать
Иртыша до крайности. Разинув рот, она остановилась, потрясая скалкой в воздухе, тем более что бить по голове скалкой было нельзя, а по всем прочим местам неудобно.
– Ты что же сел? – со страхом закричала она, уронив скалку, беспокойно оглядывая сына и безуспешно пытаясь ухватить его за короткие и жесткие, как щетина, волосы. –
Что ты сел, губитель моего покоя. У тебя что – бомба в ноге? Пуля?
– Мама, – торжественно и печально ответил Иртыш. –
Нет у меня в ноге ни бомбы, ни пули. А сел я просто, чтобы вам на старости лет не пришлось за мной по двору гоняться. Бейте своего сына скалкой или кирпичом. Вот и кирпич лежит рядом… вон и железные грабли. Мне жизни не жалко, потому что скоро все равно уже всем нам приблизится смерть и погибель.
– Что ты городишь, Христос с тобой! – жалобно спросила мать. – Откуда погибель? Да встань же, дурак. Говори толком!
– У меня горло пересохло! – поднимаясь с земли и направляясь к столу, что стоял во дворе под деревьями, ответил Иртыш. – Был я в деревне Катремушки. И было там людям видение… Это что у вас в кастрюле, картошка?. И
было там людям видение, подвиньте-ка, мама, соли!. За соль в Катремушках пшено меняют… Пять фунтов на пуд… Ничего не вру… сам видал. Да, значит, и было там людям видение – вдруг все как бы воссияло…
– Не ври! – сказала мать. – Когда воссияло?
– Вот провалиться – воссияло!.. Воссияло!.. Ну, сверху, конечно. Не из погреба… Вот вы всегда перебиваете… А я чуть не подавился… Вам Пашка котелок прислал – возьмите. Табаку спрашивает. Как нету?.. Он говорит: «Есть на полке за шкапом. «Без табаку, – говорит, – впору хоть удавиться». Говорили вы ему, мама: «Не кури – брось погань!», а он отца-матери не слушался, вот и страдает. А я вас слушался – вот и не страдаю…
– Постой молоть! – оборвала его мать… – Ну, и что же –
видение было?.. Глас, что ли?
– Конечно, – протягивая руку за хлебом, ответил Иртыш. – Раз видение, значит, и глас был. Я, мама, к вам домой бежал, торопился – за проволоку задел, штанина вдрызг… Вон какой кусок… Вы бы мне зашили, а то насквозь сверкает, прямо совестно… Хотел было вам по дороге малины нарвать… да не во что!..
Помните, как мы с отцом вам однажды целое решето малины нарвали. А вы нам тогда чаю с ситным… А жалко, мам, что отец помер. Он хоть и пьяница был, но ведь бывал же и трезвый… А песни он знал какие… «Ты не стой, не стой на горе крутой!» Спасибо, мама, я наелся.
– Постой! – вытирая слезы, остановила его мама. – А
что же видение – было?.. Глас был?.. Или все, поди, врешь, паршивец?..
– Зачем врать?. Был какой-то там… Только что-то неразборчиво… Одни так говорят, другие этак… А иной, поди, сам не слыхал, так только зря брешет. Дайте-ка ведра, я вам из колодца воды принесу, а то у вас речная, как пойло.
И, схватив ведра, Иртыш быстро выскользнул за калитку.
Мать махнула рукой.
– Господи, – пробормотала она. – Отец был чурбан чурбаном. Сама я как была пень, так и осталась колода. И в кого же это он, негодный, таким умником уродился? Ишь ты… видение… сияние…
Она вытерла слезы, улыбнулась и начала среди барахла искать крепкую ткань своему непутевому сыну…
РАССКАЗЫ
СЕРЕЖКА ЧУБАТОВ
У костра на отдыхе после большого перехода заспорили красноармейцы.
– Помирать никому неохота, – сказал Сережка Чубатов.
– Об этом еще в древности философы открытие сделали. Да и так, сам по себе на опыте знаю. Но, конечно, тоже –
смерть смерти рознь бывает. Ежели, например, подойдешь ты ко мне и скажешь: «Дай я тебя прикладом по голове дерну», – то, ясное дело, не согласишься, и даже очень.
Потому с какой стати? Неужели она, голова, у меня для того и создана, чтобы по ней прикладом либо еще каким посторонним предметом ни за что ни про что стукали?
Другое дело, когда война. Там с этим считаться не приходится. Я, может быть, в гражданскую от одного вида белого офицера в ярость приходил, думаю, что и он тоже, –
потому, что враги мы и нет между нами никакой средней линии.
Вот почему на фронте, хотя и не считал я себя окончательным храбрецом – не скрою, и от пули гнулся, и от снаряда иногда дрожь брала, а все-таки подавлял я в себе все инстинкты и шел сознательно: когда приказывали вперед – то вперед, когда назад – то назад.
А заметьте еще одну вещь: трус чаще гибнет, чем рисковый человек. Трус, он действует в момент опасности глупо, даже в смысле спасения собственной своей шкуры.
Например, кавалерия налет сделала, а он пускается наутек по ровному полю. И нет того соображения, что от коня все равно не убежишь, а сзади по бегущему человеку куда как легче шашкой полоснуть.
Припоминается мне такой случай. Оторвались мы вчетвером однажды от своих, затерялись, запутались и вышли в широкое поле. Стоят на том поле три дуба на бугорочке, а впереди болотце маленькое – пройти по нему можно, но хлюпко. Только сели мы под теми тремя дубами, воды напились и стали совет держать: куда идти, где своих разыскивать, как вдруг видим – скачет в нашу сторону конный разъезд всадников в двадцать. И не то важно, что разъезд, а то, что явно петлюровский.
«Ну, – думаем мы, – пришло время в бессрочный уходить». Кругом – как на ладони, укрыться негде, бежать некуда. Говорит мне Васька Сундуков: «Давайте, ребята, утекать что есть мочи. Может, успеем до лесу добежать». А
куда уж тут добежать, когда до лесу добрых две версты! И
ответил я ему с горечью: «Беги не беги, Вася, а помирать, видно, все равно придется. Тебя не держу, а сам не побегу».
И как есть я коренной пехотинец, то не люблю шашек, особенно ежели, когда они сзади по черепу. Да к тому же от пули и смерть легче.
А день был такой цветистый, греча медом пахла, пичужки какие-то, будь им неладно, душу растравляют. И
окончательно было помирать неохота – но судьба.
Встали мы за тремя дубами в ряд. Гляжу, Васька партбилет из кармана вынимает с целью. И сказал я ему тогда строго: «Оставь, Василий, билет в целости! Все равно плену нам никому не будет». И мотнул он тогда головой с таким выражением, что: «Эх, мама, где наша не пропадала». И, вскинув винтовку к плечу, грохнул в сторону приближающегося разъезда. Так-то...
Спрашиваете, что дальше было? А было дальше вот что. Пробовали они нас наскоком взять – нет, не идет дело: по болотцу конь шагом двигается, вязнет, а всадники под пулю попадают. Рассыпались в цепь, окружили нас, стали кольцо сжимать. А нам что – сжимай, нам все равно пропадать.
И такая их, видно, досада взяла, неохота им, видно, из-за четырех человек на рожон лезть, так решили измором взять. Ручной пулемет притащили, и пошла такая пальба, что подумаешь – между собой два батальона бой ведут. Ну, через несколько часов патроны у нас стали на исходе, и
Васька из строя выбыл, пуля ему плечо прохватила. В общем дела – конец.
Только вдруг слышим мы, что из-за леса затакал пулемет. Повскакали петлюровцы: глядим мы – от опушки люди бегут... Мать честная, богородица лесная, да ведь это же наши! Оказывается, прибежали к им в деревню пастухи и докладывают, что идет у нас настоящий бой. Наши было даже не поверили сначала. Какой бой, с кем бой, когда рядом ни одной красной части нет...
Ну, вот и всё. А говорю я это вот к чему, – закончил
Сережка Чубатов. – За это самое дело нам ордена дали.
Значит, как бы за храбрость. А верно ли, что за храбрость, –
об этом я сам себя часто спрашиваю и так думаю: какая же тут храбрость, если просто помирать неохота и старались мы оттянуть это дело, покуда патрон не хватит! Просто, по-моему, за здравый смысл дали. То есть раз и так и эдак конец выходит, то помри ты лучше за что-нибудь, чем ни за что, – помри толком, чтобы от этого красным польза была, а белым вред. Я только так и понимаю, и, когда мне напоминают теперь: «Сережка, да ты ведь герой», – мне даже как-то неловко становится.
Холера тебя возьми, да какой же я герой, когда просто так надо было, а никак иначе нельзя!
Но ребята, дослушав рассказ, даже головами замотали, а комсомолец Мишка Заплатин сказал нерешительно:
– Так вот, по-моему, Сережа, это героизм и есть. . когда человеку плохо приходится, а он еще думает, как бы помереть не задаром. Вот если бы все...
И начались тогда жаркие споры между ребятами. Глаза заблестели, волнуются, горячатся, и каждый хочет доказать свое, и видно, что каждый надеется доказать это не столько словами, сколько делом в огневых решительных схватках славного будущего.
ЛЕВКА ДЕМЧЕНКО
СЛУЧАЙ ПЕРВЫЙ
Был этот Демченко, в сущности, неплохим красноармейцем. И в разведку часто хаживал, и в секреты становиться вызывался.
Только был этот Демченко вроде как с фокусом. Со всеми ничего, а с ним обязательно уж что-нибудь да случится: то от своих отстанет, то заплутается, то вдруг исчезнет на день, на два и, когда ребята по нем и поминки-то справлять кончат, вывернется вдруг опять и, хохоча отчаянно, бросит наземь замок от петлюровского пулемета или еще что-либо, рассказывая при этом невероятные истории о своих похождениях. И поверить было ему трудно, и не поверить никак нельзя.
Другого бы на его месте давно орденом наградили, а
Левку нет. Да и невозможно наградить, потому что все поступки его были какие-то шальные вроде как для озорства. Однажды, будучи в дозоре, наткнулся он на два ящика патронов, брошенных белыми, пробовал их поднять – тяжело. Тогда перетянул их ремнями, навьючил на пасшуюся рядом корову, так и доставил патроны в заставу.
Однако, нечего скрывать, любили его, негодяя, и красноармейцы и командиры, потому что парень он был веселый, бодрый. В дождь ли, в холод ли идет себе насвистывает. А когда на привале танцевать начнет – так из соседних батальонов прибегают смотреть.
Было это дело в Волынской губернии. В 1919, беспокойном году. Бродили тогда банды по Украине неисчислимыми табунами. И столько было банд, что если перечислить все, то и целой тетради не хватит. Был погружен наш отряд в вагоны и отправился через Коростень к Новгород-Волынску.
Едем мы потихоньку – впереди путь разобран. Починим
– продвигаемся дальше, а в это время позади разберут.
Вернемся, починим – и опять вперед, а там уже опять разобрано. Так и мотались взад и вперед.
Поехали мы как-то до станции Яблоновка. Маленькая станция в лесу – ни живой души. Ну, остановились. Ребята разбрелись, костры разложили, утренний чай кипятят, картошку варят. И никто внимания не обратил, что закинул
Левка карабин через плечо и исчез куда-то.
Идет Левка по лесной тропинке и думает: «В прошлый раз, как мы сюда приезжали, неподалеку на мельнице мельника захватили. Был тот мельник наипервейший бандит. Сын же его – здоровенный мужик – убежал тогда.
Надо подобраться, не дома ли он сейчас?»
Прошел Левка с полверсты, видит – выглядывает из-за листвы крыша хутора. Ну, ясное дело, спрятался Левка за ветки и наблюдает, нет ли чего подозрительного: не ржут ли бандитские кони? Не звякают ли петлюровские обрезы?
Нет, ничего, только жирные гуси, греясь на солнце, плавают в болотце да кричит пересвистами болотная птица
– кулик. Подошел Левка и винтовку наготове держит. Заглянул в окошко – никого. Только вдруг выходит из избы старуха мельничиха. Нос крючком, брови конской гривою.
Ажно остолбенел Левка от ее наружности. И говорит ему эта хищная старуха ласковым голосом:
– Заходи в горницу, солдатик, может закусишь чего.
Идет Левка сенцами, а старуха за ним. И видит Левка слева дверцу – в чулан, должно быть. Распахнул он и взглянул на всякий случай – не спрятался ли там кто. Не успел Левка присмотреться как следует, как толкнула его со всей силы в спину старуха и захлопнула за ним с торжествующим смехом дверь.
Поднявшись, прыгнул назад Левка, рванул скобку –
поздно. «Ну, – думает он, – пропал!» Кругом никого, один в бандитском гнезде, а старуха уже неприятным голосом какого-то не то Гаврилу, не то Вавилу зовет. Набегут бандиты – конец.
И только было начал настраиваться Левка на панихидный лад, как вдруг рассмеялся весело и подумал про себя: «Ничего у тебя, мамаша, с этим делом не выйдет».
Задвинул он засов со своей стороны. Глядит – кругом мешки навалены, стены толстые, в бревнах вместо окон щели вырублены. Скоро сюда не доберешься. Скрутил он тогда цигарку, закурил. Потом выставил винтовку в щель и начал спокойно садить выстрел за выстрелом в солнце, в луну, в звезды и прочие небесные планеты.
Слышит он, что бегут уже откуда-то бандиты, и думает, затягиваясь махоркой: «Бегите, пес вас заешь! А наши-то стрельбу сейчас услышат – вмиг заинтересуются».
Так оно и вышло. Сунулся кто-то дверь ломать, Левка через дверь два раза ахнул. Стали через стены в Левку стрелять, а он за мешки с мукой забрался и лежит лучше, чем в окопе. Так не прошло и двадцати минут, как вылетает вихрем из-за кустов взводный Чубатов со своими ребятами.
И пошла между ними схватка.
Уже когда окончилась перестрелка и заняли красные хутор, орет из чулана Левка:
– Эй, отоприте!
Подивились ребята:
– Чей это знакомый голос из чулана гукает?
Отперли и глаза вытаращили:
– Ты как здесь очутился?
Рассказал Левка, как его баба одурила, – ребята в хохот.
Но три наряда вне очереди ротный дал – не ходи, куда не надо, без спроса. Засвистел Левка, улыбнулся и полез на крышу наблюдателем.
СЛУЧАЙ ВТОРОЙ
Однажды, перед тем как выступить в поход к деревне
Огнище, сказал Левке станционный милиционер:
– Рядом с Огнищами деревушка есть, Капищами прозывается. Стоит она совсем близко, сажен двести – так что огороды сходятся. Ну, так вот, сам я оттуда, домишка самый крайний. Сейчас в нем никого нет. В подполе, в углу, за барахлом разным, шашку я спрятал, как из дому уходил.
Хорошая шашка, казачья, и темляк на ней с серебряной бахромой.
И запала Левке в голову эта шашка, так что впутался из-за нее, дурак, в такое дело, что и сейчас вспоминать жуть берет.
Дошли мы с отрядом до Огнища. А место такое гиблое, за каждой рощицей враг хоронится, в каждой меже бандит прячется. На улицах пусто, как после холеры, а гибелью каждый куст, каждый стог сена дышит.
Пока отряд то да сё, подводы набирал, халупы осматривал, Левка, будь ему неладно, смылся. Прошел мимо огнищенских огородов, попал на горку в Капище. Кругом тишь смертная. Трубы у печей дымят, горшки на загнетках горячие, а в халупах ни души. Кто победней – давно в
Красную ушел, кто побогаче – обрез за спину да в лога попрятался.
Идет Левка. Карабин наготове, озирается. Нашел крайнюю избушку, отворотил доски от двери и очутился в горнице. А там пыль, прохлада, видно, что давно хозяевами брошена хатенка. Нашел он кольцо от подпола и дернул его. Внизу темно, гнилко, сырость, смертью попахивает.
Поморщился Левка, но полез.
Около часа, должно быть, копался, пока нашел шашку.
Глядит и ругается. Наврал безбожно милиционер – ничего в шашке замечательного: ножны с боков пообтерты, а темляк тусклый и бахрома наполовину повыдернута. Выругался Левка, но все же забрал находку и вылез на улицу.
Прошел Левка шагов с десяток – остановился. И холодно что-то стало Левке, несмотря на то что пекло солнце беспощадной жарою июльского неба. Глядит Левка и видит как на ладони внизу деревушка Огнище, поля несжатые, болотца в осоке, рощи, ручейки. Все это прекрасно видит Левка, одного только не видит Левка – своего отряда не видит. Как провалился отряд.
Вздрогнул Левка и оглянулся. А оттого ему жутко стало, что если ушел отряд, то оживут сейчас кусты, зашелестит листва, заколышется несжатая рожь, и корявые обрезы, высунувшиеся отовсюду, принесут смерть одинокому, отставшему от отряда красноармейцу.
Перебежал улицу, выбрался к соломенным клуням. Нет никого. Никто еще не успел заметить Левку. Смотрит он и видит, что от горизонта ровно как бы блохи скачут. И понял тогда Левка – конница петлюровская прямо сюда идет.
Либо батьки Соколовского, либо атамана Струка – и так и этак плохо!
Забежал он в одну клуню, а та чуть не до крыши соломой да сеном набита. Забрался он на самый верх, дополз до угла и стал сено раскапывать. Раскапывает, а сам все ниже опускается. Так докопался до самого низа. Сверху его сеном запорошило, через стены плетеной стенки воздух проходит, и даже видно немного, но только на зады.
И что бы вы подумали? Другого на его месте удар бы хватил: один-одинешенек, в деревне топот – банда понаехала. А Левка сел, кусок сала из сумки вытащил и жрет, а сам думает: «Здесь меня не найдут, а ночью, если умно действовать, – выберусь». Приладил под голову вещевой мешок и заснул благо перед этим три ночи покоя не было.
Просыпается – ночь. В щелку звезды видны и луна.
Звезды еще так-сяк, а луна уже вовсе некстати. Выбрался он наверх и пополз на четвереньках. Вдруг слышит рядом разговор. Насторожился – пост в десяти шагах. Лег тогда
Левка плашмя – в одной руке карабинка, в другой шашка –
и пополз, как ящер. Сожмет левую ногу, выдвинет правую руку с карабином, потом бесшумно выпрямится. Так почти рядом прополз мимо поста. Все бы хорошо, только вдруг чувствует, что под животом хлябь пошла. И так заполз он в болото. Кругом тина – грязь, вода под горло подходит, лягушки глотку раздирают. И вперед ползти никак лежа невозможно, и стоя идти нельзя – сразу с поста заметят и срежут. Луна светит, как для праздника, петлюровцы всего в пятнадцати шагах, и никуда никак не сунешься. Что делать?
Подумал тогда Левка, высунулся осторожно из воды, снял с пояса бомбу, нацелился и что было силы метнул ее вверх, через головы петлюровского караула. Упала бомба далеко с другой стороны, так ахнуло по кустам, что только клочья в небо полетели. Петлюровцы повскакали, бросились на взрыв, стрельбу открыли в другую сторону, а Левка поднялся и по болоту – ходу. Добрался до суха, пополз по ржи на четвереньках, потом в кусты и завихлял, закружился – только его и видели.
К рассвету до станции добрел. Ребята ажно рты поразинули – опять жив, черт! Ротный выслушал его рассказ, опять наряды дал: не шатайся, куда не надо, без толку; но все же потом, когда ушел Левка, сказал ротный ребятам:
– Дури у него в башке много, а находчивость есть. Если его на курсы отдать да вышколить хорошенько, хороший из него боец получиться может, с инициативой.
А шашку Левка кашевару отдал, нехай в обозе таскается. И то правда. Ну, на что пехотинцу шашка? Своей ноши мало, что ли?
СЛУЧАЙ ТРЕТИЙ
Было это уже под Киевом. Шли тогда горячие бои, и отбивались отчаянно наши части зараз и от петлюровцев и от деникинцев. Стояла наша рота в прикрытии артиллерии, в неглубоком тылу. А рядом к грузовику на веревке наблюдательный воздушный шар был подвешен. То ли газ через оболочку стал проходить, то ли щель какая в шаре образовалась, а только стал он потихоньку спускаться, и как раз в самую нужную минуту.
Говорит тогда командир:
– А ну-ка, ребята, кто ростом поменьше? Хотя бы ты, Демченко, залезай в корзину. Да винтовку-то брось, может, он тебя подымет. Еще бы хоть пять минут продержаться –
понаблюдать, что там за холмами делается.
Левка раз-раз – и уже в корзине. Поднялся опять шар.
Но едва успел Левка сверху по телефону несколько фраз сказать, как вдруг загудел, захрипел воздух, и разорвался близко снаряд. Потом другой, еще ближе. Видят снизу, что дело плохо. Стали на вал веревку наматывать и шар снижать, как бабахнет вдруг совсем рядом! Грузовик ажно в сторону отодвинуло, двух коней осколками убило, а Левка как сидел наверху, так и почувствовал, что рвануло шар кверху и понесло по воздуху – перебило веревку взрывом.
Летит Левка, качается, ухватился руками за края корзинки и смотрит вниз. А внизу бой отчаянный начинается.
С непривычки у Левки голова кружится, а когда увидел он, что несет его ветром прямо в сторону неприятельского тыла, то совсем ему печально как-то на душе стало и даже домой, в деревню, захотелось.
Слышит он, что прожужжала рядом пчелой пуля. Потом сразу точно осиный рой загудел. Шар обстреливают, понял он.
«Прямо белым на штыки сяду», – подумал Левка.
Но ветер, к счастью, рванул сильней и потащил Левку дальше, за лес, за речку, черт его знает куда.
Потом окончательно начал издыхать шар и опустился с
Левкой прямо на деревья. Заскакал он, как белка, по веткам, выбрался вниз и почесал голову. Чеши не чеши, а делать что-нибудь надо.
Стал он пробираться лесом, выбрался на какую-то дорогу, к маленькому лесному хутору. Подполз к плетню, видит – в хате петлюровцы сидят, не меньше десятка, должно быть. Только собрался он утекать подальше, как заметил, что на плетне мокрая солдатская рубаха сушится, а на ней погоны. Подкрался Левка, стащил потихоньку и рубаху и штаны, а сам ходу в лес.
Напялил обмундировку и думает: «Ну, теперь и за белого бы сойти можно, да пропуска их не знаю». Пополз обратно, слышит – неподалеку у дороги пост стоит. Левка –
рядом и слушает. Пролежал, должно быть, с час, вдруг топот кавалерист скачет.
– Стой! – кричат ему с поста. – Кто едет? Пропуск?
– Бомба, – отвечает тот. – А отзыв?
– Белгород.
«Хорошо, – подумал Левка, – погоны-то у меня есть,
пропуск знаю, а винтовки нет. Какой же я солдат без винтовки?»
Выбрался он подальше и пошел краем леса, близ дороги. Так прошел версты четыре, видит – навстречу двое солдат идут. Заметили они Левку и окликнули, спросили пропуск – ответил он.
– А почему, – спрашивает один, – винтовки у тебя нет?
И рассказал им Левка, что впереди красные партизаны на ихний отряд налет сделали, чуть не всех перебили, а он как через речку спасался, так и винтовку утопил. Посмотрели на него солдаты, видят – правда: гимнастерка форменная и вся мокрая, штаны тоже, поверили.
А Левка и спрашивает их:
– А вы куда идете?
– На Семеновский хутор с донесением.
– На Семеновский? Так вот что, братцы, недавно тут зарево было видно. Я думаю, уже не сожгли ли партизаны этот Семеновский хутор? Смотрите, не нарвитесь.
Задумались белые, стали меж собой совещаться, а
Левка добавляет им:
– А может, это не Семеновский горел, а какой другой?
Разве отсюда поймешь? Залезай кто-нибудь на дерево, оттуда все как на ладони видно. Я бы сам полез, да нога зашиблена, еле иду.
Полез один и винтовку Левке подержать дал. А покуда тот лез, Левка и говорит другому:
– Жужжит что-то. Не иначе, как ероплан по небу летит.
Задрал тот затылок, стал глазами по тучам шарить, а
Левка прикладом по башке как ахнет, так тот и свалился.
Сшиб Левка выстрелом с дерева другого, забрал донесение, забросил лишнюю винтовку в болото и пошел дальше.
Попадается ему навстречу какая-то рота. Подошел
Левка к ротному и отрапортовал, что впереди красные засаду сделали и белых поразогнали, а двое убитых и сейчас там у самой дороги валяются. Остановился ротный и послал двух конных Левкино донесение проверить. Вернулись конные и сообщают, что действительно убитые возле самой дороги лежат.
Написал тогда ротный об этом донесение батальонному и отправил с кавалеристом. А Левка идет дальше и радуется – пускай все ваши планы перепутаются!
Так прошло еще часа два. По дороге заодно штыком провод полевого телефона перерубил. Затем ведерко с дегтем нашел и в придорожный колодец его опрокинул –
хай лопают, песьи дети!
Так выбрался он на передовую линию, а там идет отчаянный бой, схватка, и никому нет до Левки дела. Видит
Левка, что не выдержат белые. Залег он тогда в овражек, заметал себя сеном из соседнего стога и ожидает. Только-только мимо ураганом пролетела красная конница, как выполз Левка, содрал погоны и пошел своих разыскивать.
На этот раз, когда увидели его ребята, даже не удивились.
– Разве, – говорят, – тебя, черта, возьмет что-нибудь?
Разве на тебя погибель придет?
И ротный на этот раз нарядов не дал, потому что не за что было. Наоборот, даже пожал руку, крепко-крепко.
А Левка ушел к лекпому Поддубному, попросил у него гармонь, сидит и наигрывает песни, да песни-то все какие-то протяжные, грустные. Дядя Нефедыч, земляк, покачал головой и сказал в шутку:
– Смотри, Левка, смерть накличешь.
Улыбнулся Левка и того не знал, что смерть ходит уже близко-близко бесшумным дозором.
КОНЕЦ ЛЕВКИ ДЕМЧЕНКО
Наш взвод занимал небольшое кладбище у самого края деревни. Петлюровцы крепко засели на опушке противоположной рощи. За каменной стеной решетчатой ограды мы были мало уязвимы для пулеметов противника. До полудня мы перестреливались довольно жарко, но после обеда стрельба утихла.
Тогда-то Левка и заявил:
– Ребята! Кто со мной на бахчу за кавунами?
Взводный выругался:
– Я тебе такую задам бахчу, что и своих не узнаешь!
Но Левка хитрый был и своевольный.
«Я, – думает он, – только на десять минут, а заодно разведаю, отчего петлюровцы замолчали, – не иначе, как готовят что-нибудь, а оттуда как на ладони видно».
Подождал Левка немного, скинул скатку, а сам незаметно мешок под рубаху запрятал и пополз на четвереньках промеж бугорков. Добрался до небольшого овражка и сел.
Кругом трава – сочная, душистая, мятой пахнет, шмели от цветка к цветку летают, и такая кругом тишина, что слышно, как понизу маленький светлый ручеек журчит.
Напился Левка и пополз дальше. Вот впереди и садочек, несколько густых вишен, две-три яблони, а рядом бахча, кавуны лежат спелые, сочные – чуть не трескаются от налива.
Стал Левка подрезать кавуны, потом набрал с полмешка, хотел еще наложить, да чувствует, что тяжело будет. Решил было уже назад ворочаться, да вспомнил, что хотел про петлюровцев разведать. Положил мешок наземь, а сам пополз вбок оттуда в излучину оврага. Потом выбрался наверх и стал присматриваться; видит – в лощинке слева кони стоят.
«Э, – подумал он, – вот оно что! Значит, у них и кавалерия в запасе есть...»
Вдруг обернулся Левка в сторону и видит такую картину. Идет, пригнувшись, со стороны бахчи петлюровец и что-то тащит.
Пригляделся Левка и ахнул: «Ах, ешь тебя пес! Да ведь это же мой мешок с кавунами! Для тебя я гнал, старался –
все коленки пообтер ползавши? А тут на-ко... да и мешок-то еще не мой, мешок под честное слово насилу у пулеметчика выпросил».
И такая обида Левку взяла, что просто сил нету...
Петлюровец прямо в его сторону пробирается.
Спрятался Левка за бугор и ждет. Едва только тот поравнялся с ним выскочил Левка, навел винтовку и кричит:
«Стой!»
Но петлюровец тоже не из трусливых оказался. Бросил он мешок и схватился за свою винтовку...
Никак не ожидал от того такой прыти Левка. Теперь оставалось только одно – стрелять, а стрелять не собирался он потому, что конные были в овраге и совсем рядом.
Грохнул он в упор и свалил петлюровца.
И сейчас же заметили Левку. Понесся на него целый десяток всадников.
«Эх... ввязался – за кавуны!» – качнул головою Левка.
Прыгнул он кошкою на крутой скат, чтобы не сразу кони достичь его могли. Рванул затвор...
Сколько времени отстреливался Левка, сказать трудно: может быть, минуту, может быть, пять. Почти бессознательно вскидывал он приклад винтовки к плечу, как автомат, лязгал затвором и в упор стрелял в скачущих всадников...
Двое подлетели почти вплотную. Смыл Левка пулей одного, вскинул винтовку на другого – но впустую щелкнул не встретивший капсюля боек.
«Эх, перезарядить бы!» – мелькнула последняя мысль.
Но перезаряжать не пришлось, потому что уже в следующую секунду падал с надрубленной головой Левка и, падая, точно лучшего друга, крепко сжимал свой неизменный карабин.
Так ни за что ни про что погиб наш Левка. Немножко шальной, чудаковатый, но в то же время славный боец и горячо любимый всеми товарищ.
Тело его достали мы к вечеру и похоронили с честью. И
прощальным салютом над его могилою всю ночь гудели на фланге глухие взрывы тяжелого боя. Всю ночь вспыхивали и угасали в небе сигнальные ракеты, такие же причудливые и яркие, как Левкина жизнь.
НОЧЬ В КАРАУЛЕ
В караульном помещении тихо. Красноармейцы очередной смены, рассевшись вокруг стола, разговаривают так, чтобы не мешать отдыху только что сменившихся товарищей. Но разговор не клеится, ибо мерное тиканье маятника нагоняет сон, и глаза против воли слипаются.
Хлопнула дверь, вошел окутанный ветром разводящий и сказал, отряхиваясь от капель дождя:
– Ну и погодка! Темень, буря, тут к тебе на три шага подходи, и то не учуешь. Сейчас часовому собачий слух да кошачьи глаза нужны. Сейчас только берегись.
– А чего беречься-то! – лениво спросил Петька Сумин, протирая кулаком посоловелые глаза. – Чай, теперь не война. Возьмем, к примеру, наш склад. Отряд на него никакой не нападет, потому что неоткуда, а одному либо двоим за сутки замки не сломать. По-моему, так часовой там не нужен. Наняли бы сторожа, и нехай дует для устрашения в колотушку.
– Ну, этого ты не скажи, – ответил, усаживаясь на лавку, разводящий.
– А знаешь ты случай про часового Мекешина?. Нет, не слыхал про этого часового? Ну, тогда и помалкивай. Рассказать, говоришь? Ладно, расскажу. Да гляди веселей, ребята, небось, на селе ночь прокрутиться вам нипочем, а в карауле слабо, что ли? Чего носами-то засопели? Ну, слушай, да не мешай. .
Было это в прошлом году. Назначили наш взвод в караул при химическом заводе, а завод на самом краю города, возле Шаболовских оврагов. Ну ладно. Сменили мы старый караул в семь часов. Мекешину заступать было в третью смену с одиннадцати. Пошел. А посты далеко находились, как раз у края оврага.
Принял он посты честь по чести: печать целая, подозрительного ничего замечено не было. Ушел разводящий,
ушел прежний часовой, и остался Мекешин один. А ночь тогда хуже сегодняшней была – темная, беспокойная. В
этакую ночь человек – как слепой котенок.
Стоит Мекешин час. Промок, потому дождь косой, так под гриб и захлестывает. Замерз. . Курить охота – ну, конечно, не такой Мекешин человек был, чтобы на посту закурить, терпит. Мало того, что терпит, то руку к уху приложит, то голову наклонит – слушает. А казалось, чего тут услышишь? Кусты ветками хрустят, капли по лужам булькают. Только вдруг почудилось Мекешину, будто кашлянул кто-то неподалеку.
Насторожился он, вышел из–под гриба и прошелся вдоль стены – ничего. Постоял, опять послушал. Что за черт! Скребет кто-то, как крот, а где – не видно. Хотел окликнуть да думает, чего кричать без толку, когда никого не видно! Только спугнешь, если и есть кто. Пойти самому посмотреть к оврагу – опять же, пост нельзя оставить.
Вернулся он обратно под гриб и дернул рукоятку звонка, чтобы вызвать на всякий случай разводящего. Ожидает минуту, другую – не идет никто.
Встревожился Мекешин не на шутку, дергает звонок что есть силы и того не знает, что перерезала чья-то черная рука проволоку и не слыхать в карауле его вызова. Выскочил он, только хотел тревогу поднять, как из темноты кто-то кирпичом ему в голову сзади хватил. Упал Мекешин и думает: «Успеть бы только тревогу поднять!»
Рванул предохранитель и бахнул из винтовки. Но тотчас же откуда-то сбоку огонь сверкнул, и почувствовал
Мекешин, что обожгло ему плечо. Уронил он голову наземь и, собравшись с последними силами, грохнул еще раз.
Слышит – топот сзади, крики. «Ну, – думает, – ничего, свои подоспели». Приник он тогда головой к луже, в которой крови было больше, чем воды, и только успел прохрипеть подбежавшему карначу: «Смену давайте... смену...» И замолчал.
На другой день умер. Хоронили его, как героя, погибшего на посту. Дознались, что под склад завода из оврага подкоп делали, и прогляди Мекешин – взорвали бы все на воздух.
А когда гроб его опускали в могилу, то все знамена опустились низко, до самой травы, и в небо ударил такой огневой залп, что от этакого залпа холодно кому-то, должно быть, стало.
Над могилой его теперь камень. . Будет воскресный день – сходите по увольнительной. Там, в самом углу ограды, камень большой, серый, и на нем красный орден высечен. Только орден и его имя, а больше ничего. Да и зачем? Кто ни подойдет, кто ни посмотрит, каждый и так поймет...
Да, ребята, так-то. . Ну, слыхали теперь? Намотайте себе на ухо, а теперь, ну-ка, быстрей подымайся. Эй, очередные, вставай! Время ребят сменять.
РАСПУЩЕННОСТЬ
Кажется, у Немировича-Данченко есть такая картинка: приводят пленного японца. Пока то да сё, попросил он у солдата умыться. Ополоснул голову из котелка и стал ее намыливать. Долго намыливал, фырчал, растирая лицо,
смыл мыло, зачерпнул еще котелок воды, начал зубы полоскать и грудь холодной водой окатывать.
А все это проделывал с таким азартом, что стоявший рядом чумазый дядя Иван, солдат, долго глядел, раскрыв рот от удивления, потом схватил свой котелок и вскричал задорно:
– Братцы, да что же это такое, да давайте я хоть раз попробую этак умыться!
Привел я этот случай вот к чему. Почти в каждой роте есть этакие типы, для которых в обыденной жизни мыло хуже касторки, а умывание – вроде операции. Смотришь, кругом все опрятно, чистые ребята: ногти подстрижены, зубы блестят, а один какой-нибудь растютюй ходит, носом сопит, руки как у землекопа, на шее пыли больше, чем на асфальтовом тротуаре в жаркий день.
Спросишь его:
«Ванька, а ты умывался?»
«Умывался».
«Когда?»
«Вчера».
«А ты бы, Ваня, сегодня умылся. А то похоже, ровно как тебя из мусорного ящика вытащили».
«Ну и что же? Чай, сегодня у нас не воскресенье».
Наши ребята одного этакого все собирались на стенку вместо календаря повесить. Проснешься утром – увидишь, что рожа умыта, – значит, праздник.
Мало того, аккуратный красноармеец идет по улице –
прохожему смотреть приятно. Гимнастерка заправлена, сапоги вычищены, идет прямо, не толкается, не хлябается.
А вот недавно гуляли мы по Александровскому саду,
смотрим – идет к нам навстречу некий тип: пояс на брюхе, как у мясника, пряжка на боку, фуражка на затылок съехала. Жрет ломоть арбуза, а семечки на чистую дорожку выплевывает и огрызки наземь бросает. А на дорожках всевозможные пролетарские дети бегают.
Одна женщина прямо так вслух и сказала своему ребятенку:
– Уйди, деточка! Погоди, дай мимо солдатик пройдет.
Обидно нам от этакого суждения стало и чувствуем, что крыть нечем. Права тетка. Подошли мы к нему и говорим:
– Какой части, товарищ? Чего идешь расплевываешься?
А он обозлился на наше замечание, посмотрел, что у нас на петлицах кубиков нет, и отвечает нахально:
– Вам какое дело? Вы что, командиры, что ли? Вы надо мной не начальники, а теперь не прежнее время – где хочу, там и гуляю.
Я ему отвечаю:
– При чем тут прежнее время? Свинью и в прежнее время в сад не пускали и в теперешнее метлой гнать должны. Мы хоть и не командиры, а замечание тебе будем делать, потому что наводишь ты тень на всю Красную
Армию, а кроме того, шкура ты после этого, когда только из страха перед командирами ведешь себя как надо, а на нас огрызаешься. Мы хоть и не командиры, а ежели будешь еще расплевываться, то сбегаем до комендантского, благо оно рядом. Тогда тебя враз выметут отсюда.
Изругался он. Но все же огрызки стал бросать в урну, ремень поправил и пошел прочь.
А мы идем и промеж себя рассуждаем:
– Ну вот, кажется, все в одной казарме живем, на одинаковой койке спим, одному и тому же обучаемся, а почему же нет-нет, да один-другой такой попадется, что как козел среди коней? Поневоле подумаешь, отослать бы этакого козла на скотный двор, и нехай среди грязи копается, а на других своим видом смущения не наводит.
ПРОВОДЫ
Собрался Борька Назаровский в военную школу поступать. Провожали его домашние честь по чести. И каждому была охота напоследок своё слово вставить. Говорил
Борьке отец:
– Ну, парень, трогай! Желаю тебе в учении удачи. Твоё дело молодое: не будешь лодырничать – от других не отстанешь. Я как отпуск получу, в городе буду, нарочно к вашему начальнику зайду спросить, как учишься. Там в школе у вас должен быть ротный, как его. . Фёдор Чукеев.
Ну так вот, передашь ему от меня поклон и скажешь ему, что ты сын мой. Так и скажи: слесаря Назаровского старший сын... Откуда я знаю его?.. Сказал тоже!
И отец Борьки улыбнулся, точно спросил его сын совсем что-то несуразное.
– Встречались. . Скажи, что батька до сих пор его помнит. И тайгу помнит, и землянки, и наших ребят-партизан. Да передай, ежели не забудешь, что Петька
Сомов помер только ещё недавно. Он знает Петьку Сомова.
Да ещё бы, кто у нас не знал в отряде Петьку Сомова! Ну так вот, передай Чукееву, что сам, мол, я на заводе работаю, всё, мол, такой же. Постарел только.
Трудновато мне теперь уже на коня сесть, так в смену сына, мол, посылаю. Что же, Бориска, думаю, что смена будет неплохая. А? Ну, да что там говорить, голова у тебя на плечах есть – сам понимаешь.
Говорила Борьке на прощанье старуха мать:
– Эх, Боренька... а давно ли... давно ли, говорю, совсем мальчонком был, а теперь, гляди-ка, вот к на службу пошёл и пойдёшь теперь жить без материнского глаза. Говорят, вот скоро война будет. И неужели, Боренька, нельзя никак, чтобы без войны? Неужели же против неё никакого средства не придумают? Ведь сидят же люди у власти – что, у них ума, что ли, не хватает придумать, или ещё почему...
Ну ладно, ладно, не хмурься. Я ведь только так... К слову пришлось. Господи ты, боже мой! Да разве я думала, когда родился ты, что сын у меня офицером будет? Ну, думала, слесарем, как отец, или токарем, в деда, ну, от силы мастером, а чтобы офицером, да ещё не каким-нибудь, а красным, этого уж никак не думала. Ты, Боренька, всё же не больно напрягайся, смотри, ещё надорвёшься. Да. .
чтобы не забыть, в сумку я тебе пышки завернула и кусок пирога с кашей. А затем ещё полотенце новое положила, только, ох, Боренька, подрубить не успела! Ты зайди в городе к крёстной, она тебе сделает.
А напоследок вмешался в разговор и братишка Васька –
смелый пионер девяти лет и двух месяцев от роду.
– Борька! А со скольких лет в эту военную школу принимают? А меня туда примут?. Ну что же, что маленький! Я сильный. Мы вчера в партизаны играли, я как налетел на Сёмку Рогожина да деревянной саблей рубанул так, что он завыл даже и домой жаловаться побёг. А тебе винтовку либо револьвер дадут? Ты пришли мне гильзы.
Как стрелять будете, так собирай гильзы и мне присылай.
Ребятам завидно будет. А то у Сёмки есть две гильзы, у
Пашки одна гильза, да обойка пустая, да две пули, а у меня ничего. А если война будет, я к тебе приеду. . Ну, вот заладил, маленький да маленький! Маленькому ещё лучше, вон большие парни к Сычихе в сад за яблоками полезли, а сторож их враз заметил да по шеям наклал, а нам никогда даже, потому что мы незаметно в щель лазаем. Возьмёшь, Борька?
И отвечал всем троим по порядку Борис Назаровский:
– Ты, папаша, дельное слово сказал насчёт смены. Вам, старикам, на отдых пора. Ротному я поклон передам, ежели он там только. Голова у меня на плечах есть, а учиться мне никогда лени не было. А ты, мать, не охай да не ахай насчёт войны. Хорошее средство против неё давно изобретено: крепить нашу Армию, чтобы враг побоялся сунуться на неё. Недаром говорит пословица, что «Красная поднимется
– белая отодвинется». Войну мы начинать не собираемся, но если нападут на нас, то отбиваться будем отчаянно. Да и нельзя не отбиваться. Пришли бы белые, нашего же отца первым бы за прежнее на первом столбе повесили бы. И
многих так. . А ты, Васька, не горячись, бегай себе в школу, учись, играй, авось и без тебя как-нибудь обойдёмся. Твоё время ещё не пришло, а когда придёт. . то, кто его знает, может, тогда и вообще-то воевать не с кем будет.
Приладил мешок Борька за спину, попрощался с домашними и ушёл бодрый, весёлый и гордый от сознания долга, честно выполняемого перед Армией и революцией.
УДАРНИК
Сыну моему сейчас двадцать один год. На днях ушёл в армию. Мать пошла провожать его до казарм. Мне же было некогда: завод, работа – своя горячка.
Вернувшись домой, матери я не застал. Через час пришла и она.
– Ну что, проводила?
– Проводила, до самого поезда. Музыки-то было, народу!.
– Ну, а он как?
– Он-то?. Да как и все. Глаза блестят, смеётся. Да. .
записку он мне какую-то сунул: «Передай, – говорит, –
батьке. В бумагах у себя нашёл. Так чтобы не затерялась, пусть останется на память».
Я развернул аккуратно сложенную пожелтевшую бумажку, прочёл её и улыбнулся.
Я узнал свой почерк. Карандаш местами выцвел, поистёрся, но слова разобрать было можно:
«Ванюша, дай этому человеку инструментальный ящик, что под кроватью. Там где-то завалялся пулемётный ударник – нужно до зарезу». Я прочёл, закурил и, скинув со счёта десяток годов, подумал: «Сейчас ему двадцать один –
значит, тогда было одиннадцать».
* * *
Юнкера были пока ещё хозяевами нашего города. Рабочие дружины, разбросанные по окраинам, были слабо вооружены. Патронов нахватали много, целыми ящиками,
достали даже один пулемёт; зато винтовок было вовсе мало. И всё-таки восстание решено было начать незамедлительно, не дожидаясь, пока придёт на помощь со станции
Комлино взбольшевиченный батальон сибирского полка.
В эту чёрную октябрьскую ночь мокрый, хляблый снег без перерыва стучал в окна. Я вытащил с чердака винтовку, протёр её маслом и вдавил под затвор четыре блестящих, жёлтых, как ненависть, патрона. Пятый очередной послал ожидать момента – в канал ствола – и поставил винтовку на предохранитель.
Сын Ванюшка стоял рядом и надоедал:
– Батька, я с тобой пойду!
– Отстань!
– А я пойду!
– Не дури!
– Ты хоть что хочешь мне говори, а я за тобой увяжусь!
– Я вот тебе увяжусь!
Оставалось до назначенного срока выступления ещё около двух часов. С минуты на минуту я ожидал нескольких товарищей, которые должны были зайти за мной.
Вдруг совершенно неожиданно электрическая лампочка поблекла и медленно, как раскалённый уголёк, покрывающийся пеплом, угасла. Потом вспыхнула опять и опять угасла.
«Сигнал», – подумал я.
– Ванюшка, – крикнул я сыну, – сиди на месте и, если кто придёт из наших, скажи, что я побежал к сборному пункту! Постой. . Да, если придёт кто-нибудь, кого ты не знаешь в лицо, ничего не говори.
Я выскочил на улицу. Возле угла Керосинной и Полицмейстерской, наткнувшись на заставу юнкеров, впрыгнул в первый попавшийся двор, оттуда через забор на пустырь и дальше прямиком к Стрешеневке.
Минут через пять я встретил Ваську Глыбова с его боевым десятком, Петьку Баталина с пулемётчиками и ещё нескольких.
Подбежал выбранный нами в начальники дружины мадьяр Карши и ломаным прерывающимся голосом рявкнул:
– Стреляют по Стрешеневке! Юнкера предупредили восстание. Сигнал фальшивый. Все неситесь туда и задерживайте белых насколько можно.. Твой десяток, – он ткнул пальцем на Ваську, вместе с пулемётом в монастырь.
Обеспечьте место для отступления. Пулемёт на колокольню... В случае чего, будем за стенами отсиживаться.
И исчез мадьяр, ринувшись в темноту навстречу выстрелам и навстречу тревоге и измене осенней ночи.
* * *
Уже светало, когда остатки разбитых дружинников торопливо вливались в распахнутые ворота Преображенского монастыря. Юнкера были уже неподалёку. Первою строчкой резанул по ним с колокольни пулемёт. Юнкера рассыпались и вросли в землю. Место было ровное, и переть на рожон было нельзя.
– Мы отобьёмся! – крикнул мокрый и потный мадьяр.
Я послал надёжных ребят верхами в Комлино с просьбой о помощи. Позади монастыря был пруд, а прямо перед воротами – широкая площадь со сквером. Ворваться сюда было не так легко. Сдерживая пыл наступающих, пулемёт прострочил ещё ленту и вдруг смолк.
– Боёк сломан, боёк ударника! – крикнул, подбегая, Петька Баталин – А запасного нет.
И, как бы почувствовав, что у нас что-то неладно, юнкера открыли бешеную стрельбу по нашему убежищу.
Тут я вспомнил, что дома у меня среди инструментов валяется случайно подобранный где-то ударник.
– Пиши записку, – сказал мне мадьяр. – Кто хорошо плавает?
Вызвался двадцатилетний паренёк Микошин. Он взобрался на стену, оттуда бухнулся в воду, вынырнул уже посредине пруда и быстро, саженками достиг противоположного берега. Потом скрылся из наших глаз за поворотом улицы.
* * *
Прошёл час – час напряжённой, горячей перестрелки, час ожиданий и надежд. Микошин не возвращался. Очевидно, он был схвачен одним из белогвардейских патрулей.
Винтовок у нас было мало. Мы отстреливались непрерывно, по очереди, до тех пор пока стволы не разогревались до того, что обжигали руки. Пулемётчики на колокольне злились, нервничали. Юнкера обнаглели окончательно и перебежками подвигались всё ближе и ближе.
– Скверно дело! – сказал мадьяр. – Совсем плохо. Батальон будет не раньше, как через три часа, а до тех пор не продержимся.
И вот в тот момент, когда уже отчаяние начало овладевать многими, когда казалось, что победа юнкеров почти неизбежна, с колокольни что-то закричало. И мы увидели у края пруда небольшую фигурку, разувающую сапоги. Но это был, очевидно, не Микошин, потому что ниже ростом и в чёрной рубахе.
Человек с того берега бросился в воду и поплыл. Теперь окончательно можно уже было определить, что это не
Микошин, потому что человек барахтался в воде слабо и беспомощно.
– Потонет, – раздались вокруг голоса. – И кто это взялся?
Однако человек не тонул. Очевидно напрягая последние остатки сил, он медленно приближался к берегу, поминутно захлёбываясь и отплёвываясь.
– Пёс вас возьми, да ведь это же Ванька! – крикнул я.
Сбросили со стены верёвку. Ванька обмотал себя вокруг пояса, и его втащили наверх.
– Ты чего? – крикнул я рассерженно, думая, что, очевидно, Микошин потому и не возвращался, что не застал
Ваньку. – Ты зачем сюда припёрся? Я ж тебе говорил, чтобы ты сидел дома!
– Я ударник принёс, – сказал он, пошатываясь и засовывая руку в карман штанов. – А Микошин раненый лежит.
Я кончил курить, так же тщательно свернул пожелтевшую бумажку и прибавил к семнадцатому году десяток скинутых лет. Это и получилось – сегодняшнее число: ноябрь – пятое – двадцать седьмого года.
ОРУДИЙНЫЙ КЛЮЧ
Возле деревеньки Новосёловки, что в одной версте от тракта, по которому раньше гнали каторжников в Сибирь, есть ключ. Называется он теперь Орудийным, а раньше просто без всякого названия был.
Вода в этом ключе холодная, и даже кони наши и те воду эту с передышкой пили.
Пока возница возился с ведром возле лошадей, я соскочил с повозки размять ноги. Сделав несколько шагов по сухой, покрытой утренним инеем траве, я остановился перед большим серым камнем, на котором лежал тяжёлый стальной осколок, в котором нетрудно было отгадать остаток разорванного ствола трёхдюймовки.
На мой вопрос, что это означает, возница ответил мне:
– А это и есть кусок пушки, от ней и пошло название этому ключу. . Село наше, – сказал он мне, – как ты сам увидишь, богатое село. Хлеба у нас раньше вовсе мало сеяли, а скупали у татар кожи и конский хвост, отвозили в город партиями и на том хвосте зарабатывали здорово. И
вот, когда пришёл 1918 год и поприжали у нас скупщиков, стали кулаки замышлять, чтобы советскую власть по шапке, а вернуть всё как было, то есть по-прежнему, без всяких изменений. Прослышав про это, прислали нам из уезда команду в сорок человек и одно орудие, как бы для наблюдения. Но кулаки у нас хитрые были: день проходит, неделя – всё ничего. Ни шуму, ни гаму. И вот, когда стали красноармейцы понемногу от настороженности поостывать, раздался вдруг ночью набатный звон.
Пехотинцы все порознь по хатам стояли, ребята всё больше молодые, неопытные. . Прежде чем успели они порты поодевать, переловили их, как галчат неокрепших.
Ну, а артиллеристы, которые при пушке, те хитрее были –
кучей ночевали. И, как началась стрельба, у них сразу орудие в боевой готовности. Вынесли лошади орудие за ворота, глядь, а кругом-то своих никого, и целые толпы кулачья с обрезами от всех сторон сбегаются. Что ты с ними будешь делать?
Стеганули они тогда коней и пустились напролом вскачь. Вот возле этой-то самой горки, у ключа, были срезаны пулями трое красноармейцев да две лошади. Осталось при пушке ещё три солдата, выкатили они её, матушку, и давай по наступающим картечью садить.
Не ожидали те такого отпора и шарахнулись, залегли цепью. Так, поверите, весь следующий день грохотало орудие от ключа то картечью, то на удар, и всего только возле него три человека.
И вот уже под вечер реже выстрелы пошли – снаряды вышли. Потом совсем смолкла пушка. Как поднялось наше кулачьё, попёрло вперёд. . Подбегают и видят: стоят три красноармейца, плотно прижавшись к пушке, а один за пусковой ремень держится.
– А-а... – заорали бандиты, – вот они где! Даёшь орудие!
А сами от ствола разомкнулись и с боков кучами подбегают. Только подбежали передние, ка-ак дёрнет красноармеец за ремень!
И, право, не знаю уже, чем пушку под конец набили они
– динамитом ли или ещё чем, а только как грохнет взрыв, ажно земля дрогнула. Много тогда осколками кулачья погубило. Ну, а сами... О самих, конечно, и речи нет, даже и признаков не осталось.
С той поры и зовётся этот ключ у нас Орудийным ключом. А камень этот? Камень уже потом наша беднота навалила и осколок от пушки на него пристроила. Пусть останется ребятишкам на память, всё-таки как-никак, а эдак не всякий погибнуть сможет. Всё-таки наши были ребята и герои.
БАНДИТСКОЕ ГНЕЗДО
Переходили мы в то время речку Гайчура. Сама по себе речка эта – не особенная, так себе, только-только двум лодкам разъехаться. А знаменита эта речка была потому, что протекала она через махновскую республику, то есть, поверите, куда возле нее ни сунься – либо костры горят, а под кострами котлы со всякой гусятиной-поросятиной, либо атаман какой заседает, либо просто висит на дубу человек, а что за человек, за что его порешили – за провинность какую-либо, просто ли для чужого устрашения, это неизвестно.
Переходил наш отряд эту негодную речку вброд, то есть вода кому до пупа, а мне, как стоял я завсегда на левом фланге сорок шестым неполным, прямо чуть не под горло подкатила.
Поднял я над башкою винтовку и патронташ, иду осторожно, ногой дно выщупываю. А дно у той Гайчуры поганое, склизкое. Зацепилась у меня нога за какую-то корягу – как бухнул я в воду, так и с головой.
Поднялся, отфыркиваюсь, гляжу – винтовки в руке нет: упустил.
Взяла меня досада, а тут еще товарищи на смех подняли:
– Эх ты, растютюй!
– Рак у него клешней винтовку вырвал.
«Ах, – думаю, – дорогие товарищи, рады над чужой бедой пособачиться!» Добрался я до берега, сымаю с себя обмундировку и говорю:
– Я свою винтовку не то что раку, а самому черту не оставлю. Идите своей дорогой, а я вас догоню.