Был жаркий день июня месяца. Я с утра работал на берегу реки, осмаливая дощаник, и уже время подвигалось близко к обеду, когда где-то в слободе сзади меня раздался глухой сердитый шум, как будто заревели голодные быки. Я был голоден, хотел скорее кончить работу и сначала не обращал внимания на этот отдалённый гул, а он с каждой секундой всё разрастался, как растёт дым в начале пожара.
В горячем воздухе над слободой стояла мутная туча пыли, я смотрел в сторону слободы, и мне казалось — вижу я, как разноголосые звуки насыщают воздух, поднимаясь от земли вместе с пылью. Пыль становилась всё гуще, звуки громче и разнообразнее, воздух вздрагивал, и вместе с ним дрожало сердце в предчувствии чего-то недоброго…
Бросив работу, я поднялся на песчаный берег и увидел: из ворот домов выскакивали люди, они бежали вдоль по улице, куда-то в глубь слободы, за ними бежали собаки и дети, испуганные голуби носились над их головами, а под ногами метались куры. Охваченный общим смятением, я тоже бросился бежать.
— На Елизаветинской дерутся! — крикнул кто-то.
Навстречу бегущим, яростно нахлёстывая лошадь вожжами, по немощёной улице мчался ломовик и орал во всю силу груди:
— Наших бьют! Крючники!
Я повернул в узкий переулок и остановился. Толпа людей забила переулок своими телами так плотно, что он был похож на мешок, полный зерна. Впереди, где-то далеко ещё, раздавался рёв и визг людей, звенели стёкла, бухали тяжкие удары, что-то трещало и падало, звуки покрывали друг друга, как облака осенью, и уже плыли по воздуху тяжёлой тучей.
— Жидов бьют! — с удовольствием в голосе сказал какой-то старичок, благообразный и чистенький. Он крепко потёр маленькие, сухие ручки и добавил:
— Так их и надо!
Я пробивался вперёд на шум, повинуясь его возбуждающей, притягательной силе. Не одного меня он, этот страшный шум, привлекал к себе; всех он всасывал в себя, как трясина. Лица людей, мелькавшие предо мною, все были возбуждены стремительной и тупой злобой, глаза сверкали жадно, вся толпа сплошной тяжёлой массой двигалась вперёд, готовая опрокинуть стены и заборы, давившие её, каждый готов был бросить под ноги себе переднего, идти по его телу, давить его.
Я бросился на двор одного из домов переулка, перескочил через забор на другой двор, ещё раз, ещё, и — вот я снова в тесной толпе людей. Они наполняли собою густо застроенный двор большого каменного дома, облепленного пристройками, и точно кипели на тесном дворе, точно земля под ними содрогалась. Как бесноватые, они орали что-то, подняв головы кверху, лица их были красны, в открытых ртах сверкали зубы, они взмахивали руками и толкали друг друга, лезли на крыши служб, обрывались, падали и снова лезли. И, несмотря на разнообразие движений каждого человека, во всех них было что-то общее, человек стал членом одного огромного тела, одушевлённого одной и той же могучей силой.
Высоко над этой плотной массой людей, спаянной озлоблением, на крыше дома, у трубы стоял худой и длинный еврей. Он отрывал пальцами кирпичи трубы и, швыряя их вниз, что-то кричал голосом резким, подобно крику чайки. Большая, седая борода трепетала на его груди, а белые штаны на нём были покрыты красными пятнами…
К нему наверх летали яростные крики:
— Из ружья его!
— Тащи ружьё! Камнями лупи!
— Лезь к нему!
В окнах дома мелькали тёмные фигуры людей. Они выбивали рамы и выбрасывали на двор вещи. Взвизгивали и дребезжали стёкла. Вот широкоплечий, кудрявый парень поднёс к окну зеркало, высунул его и закричал:
— Эй, берегись!
И, отражая солнечные лучи, зеркало полетело на землю. Парень высунулся из окна вслед за ним. Его широкое лицо было только озабочено и серьёзно, но не озлоблено. В другом окне появился чернобородый мужик с подушкой в руках. Он рванул её, — и в воздухе рассеялось густое, белое облако перьев.
— Снег пошёл, носов не отморозь, ребята! — крикнул мужик, глядя, как белые пушинки опускаются на головы людей.
А на дворе орали:
— Сюда! В кадке жиденят нашёл!
— Бей их!
— Башками о стенки!
— Эй, старый жид! Слезай, внуков нашли!
— Лезь с крыши, а то убьём племя…
Пронзительный крик ребёнка огласил воздух, это был звук ужасный, в мутном рёве толпы он сверкнул ослепительно, как молния в облаках. И шум после него стал как бы тише.
— Не тронь! — заревел кто-то.
— Не тронь ребят!
— Больших бей!
Тут вновь раздался крик ребёнка, — тонкий и острый, он резал сердце и оглушал более всех звуков.
— Ах, дьявол! — бешено заорал кто-то, покрывая все звуки.
— По башке?
— Ногу отшиб…
— Ловко, старый чёрт!
— Антип! Лезем жида сшибать!
Двое огромных крючников, расталкивая толпу, подошли к пристройке и полезли на крышу.
А в одном из окон дома снова явился серьёзный, краснорожий парень. Напрягаясь, он просовывал в окно какой-то шкаф или ящик и кричал вниз:
— Робя, держи посуду…
Ящик не проходил в окно, тогда парень дёрнул его назад к себе, на минуту скрылся, вновь встал в окне и завыл протяжно, как волк:
— Бе-реги-и-сь!
Груда тарелок посыпалась из окна, за ними солнцем мелькнул в воздухе самовар. Люди внизу разбегались, прикрывая головы руками, и хохотали во всё горло. Рыжий и толстый парень схватил самовар с земли, поднял высоко над головой, снова бросил на землю и стал топтать его ногами.
На крыше раздался нечеловеческий вопль. Все подняли головы. Железо громыхало… Вдруг на краю крыши появилось что-то большое, оно несколько секунд повисело, содрогаясь в воздухе, потом завизжало, завыло, оторвалось и полетело вниз. Раздался мягкий, противный шлепок. Я бросился вон со двора, а вслед за мной летел торжествующий, дикий рёв:
— А-а…
— Ага-а?
— Сшибли-и-и!
На улице люди ломали стулья, столы, разбивали сундуки, со смехом рвали какие-то одежды. В воздухе носились перья, из окон двух домов вниз, к ногам людей, летели подушки, корзины, мебель, тряпьё, а толпа, обезумевшая в стремлении разрушать, хватала эти вещи и рвала, ломала, била. Две женщины, растрёпанные, потные, с красными рожами, цепко ухватились руками за какой-то ящик и тянули его в разные стороны. Они кричали что-то друг другу, перья и пушинки крутились вокруг их голов, они обе широко открывали рты, но голоса их заглушали треск дерева, вой и рёв толпы и визгливые, полные ужаса крики, доносившиеся из окон дома.
Мимо меня прошёл огромный мужик, в разорванной рубахе, без шапки. Волосы у него были растрёпаны, по грязному лицу текла густая, почти чёрная, кровь. Он размахивал рукой и улыбался, тупо, довольной улыбкой сытого зверя. Вот он подошёл к фонарному столбу, обнял его и стал раскачивать, упираясь в дерево широкой грудью. Фонарь затрясся и слетел на землю.
— Ло-оми-и! — крикнул другой мужик, подбегая к столбу фонаря. Он тоже схватил его и, ухая, стал раскачивать.
Откуда-то в толпу, как голубь в тучу дыма, бросилась девушка в изорванном платье, с распущенными волосами. Она бежала, закинув голову кверху, и глаза на бледном лице её были невероятно велики.
— Бей жидовку! — заревел кто-то. И девушка исчезла в густой массе людей, как крошка сахара под кучей мух. Над нею закипела какая-то тёмная каша из человеческих тел, в воздухе мелькали кулаки, раздавалось сладострастное кряхтенье, мягкие шлепки. Циничные шутки, ругательства, змеиное шипенье — всё смешивалось в один злобный и злорадный звук.
— Раздайся, народ! Зельман едет!
Это кричала толпа людей, волочившая что-то по мостовой. Тащила она человека или труп человека, полуголое, сухое тело, измятое, изорванное, всё покрытое кровью и грязью. Захлестнув ноги Зельмана верёвкой, люди везли его по мостовой, а за ним оставалась на дороге широкая полоса крови. Сухие, длинные руки купались в ней, а меж рук, в том месте, где они врастали в плечи, бился о камни безобразный, окровавленный, ободранный ком…
Какой-то подросток подбежал к телу, прыгнул на него, ноги погрузились в живот, как в тесто, а подросток замахал руками и упал, возбудив хохот. Зельман был богатый подрядчик. Я часто видал его живым, но то, что видел теперь, не было похоже не только на Зельмана, но и на человека вообще.
Отупевший от всего, что творилось вокруг, задыхаясь от пыли, я вертелся в толпе, как щепа в ручье, и смотрел на всё, как на страшный сон. Вот на водосточной трубе повисла белая юбка, она высоко над зёмлей, и какая-то старуха, вставая на пальцы ног, хочет достать её, протягивая кверху костлявую, тёмную руку. Рядом с ней бородатый крючник напяливает на свою взлохмаченную голову бархатный картуз. Мальчишки снуют между ног взрослых, подбирая осколки зеркала, а один из них подпрыгивает, желая поймать летающее в воздухе перо.
Размахивая шашкой в ножнах, бежит полицейский, над ним смеются, ему вдогонку кричат:
— Держи его!
— Лови фараона!
Кто-то бросает под ноги бегущего разломанный ящик, и полицейский кувырком летит на землю. Громкий хохот гремит в воздухе.
Взглянув себе под ноги, я увидал кусок окровавленной кожи с клочком волос на ней…
— Нар-род! Сюда иди!
Крик доносится со двора, и толпа льётся в ворота густой волной. Люди как-то хрюкают, рычат, ревут.
— Бей! Б-бей! — раздаётся в воздухе.
Внутри дома во втором этаже кто-то работает ломом, разрушая простенок между двумя окнами. На улицу сыплются кирпичи, известь, летит белая пыль. Поднос вылетает из окна, он нерешительно кружится в воздухе и падает на голову какой-то толстой бабы. Взвизгнув, баба присела.
Груда кирпичей падает на тротуар. Простенок выломан, — и тотчас же из безобразной дыры в стене дома тяжело и медленно высовывается огромный шкаф, вздрагивает, как-то нехотя скользит по стене дома, задевает за карниз и, перевернувшись, с грохотом разбивается о камни панели. В воздухе стоит непрерывный гул, как будто в нём невидимо течёт бурная река, разрывая почву на своём пути, вся в пене гнева, вся — в диком бешенстве…
Вечером этого дня, проходя по площади слободы, мимо пикета казаков, я слышал, как один из них сказал другому:
— Четырнадцать жидов, чу, разорвали…
А другой курил трубку, он ничего не ответил на слова говорившего.
Это было в июне 1885 г. в слободе Кунавино, на Оке, против Нижнего Новгорода.