На первом этаже располагались просторный коровник, курятник и зернохранилище, подсобка, где хранились инструменты. Позднее у западной стены нашего касерио появилась ещё одна постройка, помещение, где давили сидр, - давильня. Ребенком я тайком таскала оттуда яблоки, в несметных количествах лежавшие в больших корзинах. Я обожала их душистый кисловатый запах. Мои родители часто приглашали сюда наших соседей пробовать молодое вино. Сюда мы часто забегали детьми, играя в прятки. Помню, как мы с Тксомином сидели здесь под лавкой, прятались от других ребят. Выходит, опять давильня... давильня с её яблочным ароматом... Ей суждено было стать прибежищем моей первой и единственной любви! Правда, вряд ли я о чем-либо таком задумывалась, назначая здесь любовное свидание Тксомину. Все случилось само собой.
Убегаю на свидание, вижу растерянное, испуганное лицо моей сестры. Она ни о чем не спрашивает, только смотрит на меня с нежным укором, бормочет: "Сумасшедшая... С ума сошла". В воздухе нежный аромат абрикосовых деревьев. Дверь в давильню, где нет никакого освещения, я специально оставляю приоткрытой, так что слабый лунный свет проникает в щель . Словно страж, у входа стоит посеребренный лунным сиянием массивный вековой вяз. Где-то на самой окраине тоскливо брешут собаки. Я сижу на скамейке перед дверью, смотрю в зияющую пустоту ночи... Помню жутковатый, похожий на человеческий, крик ночной птицы. Шаги... Входит он... Тксомин, с розой в руке. Странно качает головой, как будто не верит чему-то. В глазах его тревога.
Его руки нежно обнимают меня, осторожно сжимают бедра. Меня охватывает безумная неуемная радость. Я влеку его за собой на деревянную скамью. Целую его губы. Где моя былая скромность, мой девичий стыд, прежние незыблемые табу... Руки мои, мои сумасшедшие, неукротимые руки уносят меня в море любви, в океан страсти... Слова... я говорю слова, не всегда понимая их смысл... Чувствую, как дрожит, как трепещет мое тело, откликаясь на ласки Тксомина.
Казалось, для него нет границ, он посвящен во все таинства моей чувственности, находит с ней общий язык, разговаривает с моим телом, знает его куда лучше, чем я сама... Я шепчу его имя, я готова его произносить бесчисленное множество раз, до бесконечности. Оно звучит в моей душе вечной музыкой! Его губы, его белоснежные ровные зубы, светлая, детская улыбка, мужское тело с удивительной кошачьей, почти "женственной" грацией волнуют меня. Тксомин... Он на коленях... Чувствую тяжесть его головы на моем животе... Я ничего больше не боюсь в этой жизни. Мир представляется мне таким ясным... Мой чистый просветленный дух ведет меня, уносит в бесконечность страсти... Чувствую, как в каждом позвонке, в каждом изгибе моего тела зарождается энергия, как она потоками обжигает меня, захлестывает горячими волнами. Буйная, неподвластная мне сила поднимает меня ввысь, вырывает из груди моей хрипы, стоны, бессвязные стенания.
Интуитивно я пыталась запечатлеть в памяти все дивные неповторимые ощущения любви. В тот исключительный момент моей жизни я доверяла только своим чувствам, инстинкту, самой своей природе. Девственная, ещё нетронутая, часть меня постепенно открывала перед Тксомином все свои двери, за которыми находились новые пространства удивительного мира физической близости. Я была под самым куполом этого мироздания.
Всю ночь напролет мы, не переставая, любили друг друга. Чувство насыщения неизменно сменялось новой жаждой близости... Измученный Тксомин уснул только под утро. Я не выпускала его из своих объятий, смотрела на него, так сладко спавшего рядом со мной, любовалась им. Это был поистине божественный день в моей жизни, и не был ли он действительно ниспослан мне с небес самим Господом?
Я ушла из давильни не сразу, лишь после того, как Тксомин окончательно исчез за кустарниками нашего сада. Еще не рассвело, воздух слегка дрожал от стрекотания цикад.
Кармела не спала. Она крепко обняла меня, прошептав:
- Что же ты наделала? Как ты могла...
Но что мне было ей сказать в ответ? Я чувствовала себя такой счастливой, свободной. Мне было необыкновенно легко, хорошо...
Я залезла к ней в постель, прижалась... Так мы с ней пролежали молча до самого рассвета. Сестра напряженно вглядывалась в меня, словно хотела понять, что во мне изменилось. Позднее она мне признается, что никогда не видела меня столь безмятежной, мои глаза светились, в них были переполнявшие меня тогда мир и благодать.
Помню, как пыталась заново пережить все те удивительные мгновения: первый наш поцелуй утром на пляже, каждую минуту, каждую секунду той страстной ночи любви. Я представляю Тксомина, прижавшегося ко мне на узкой и жесткой скамейке, ставшей нам ложем любви. Насытив свою плотскую страсть, он спит, как убитый... С братом Иньяки и матерью они жили на самом краю нашей деревенской общины, в убогом маленьком касерио. Девочкой я бывала у них довольно часто, приходила к ним за медом. Какие это были славные ребята. Хорошо помню их мать Жозефину, смуглую, скуластую, с крупными локонами слегка посеребренных сединой волос. Сколько было достоинства у этой бедной женщины - в повороте головы, в гордом взгляде. Она принадлежала к особой, удивительной породе "мужественных" баскских женщин. Всякий раз, возвращаясь домой, я ещё болезненнее воспринимала грубость и тупость моего отца. Братья батрачили у графа Монтефуерте: Тксомин - на скотном дворе, а Иньяки занимался сельскохозяйственным инструментарием. Работали по десять часов в день, а жили очень скромно, едва сводили концы с концами.
Наконец Кармела все-таки задремала... Правда, её очень скоро разбудили шаги мамы, вставшей готовить завтрак. Сестра все ещё с испугом смотрела на меня, счастливую, улыбающуюся... Спросила:
- Ты скажешь маме?
- Еще не знаю, не думала об этом.
- Тебе обязательно надо ей во всем признаться.
- Думаю, да... На днях, может быть... Только не сегодня...
Я гнала от себя мысли, которые могли бы омрачить мое счастье, отнять Божью благодать, что снизошла на меня. Да-да, это был Божий промысел! Минувший день был ниспослан мне небесами. У меня не было чувства вины, грехопадения. Помню приятную усталость... Хотелось думать о будущем, мечтать!
Тксомин... Вижу, как он качает воду из колодца. Голый до пояса, шумно плещется, умываясь. Сейчас он дома. Сидит за столом, пьет кофе с молоком, ест хлеб. Люди они работящие, хоть и живут едва ли не беднее всех в Маркине. За свои успехи в пелоте братья были избалованы вниманием местных девушек. Но, все кругом не могли не замечать расположения Тксомина ко мне. Ну да, разумеется, смотрел он только на меня. И все-таки никогда не забуду, какими глазами он следил однажды за танцующей на рыночной площади цыганкой. Пожирал глазами её обнаженные плечи, её тонкий изгибающийся стан...
Цыгане часто появлялись в нашем городе. Целым табором рассыпались по площади в базарные дни. Их женщины, молодые девушки приставали к прохожим, бесстыже глазели на наших ребят. Обычно цыгане держали при себе животных, как правило, на цепи: собаку, обезьянку, а случалось - и козу. И показывали с ними очень жалостливые номера. Мужчины бренчали на мандолинах, играли на свирели и разных там дудочках, ныли на своих бандеонах и, наконец, сняв свои широкополые шляпы, обходили толпу, пока их молодки отчаянно крутили бедрами, вынуждая публику раскошелиться, да пощедрее... Ну а тех, кто отказывался, ругали на своем непонятном языке. Взявшись невесть откуда, они не вызывали у людей доверия. Ходили даже слухи, будто они воруют детей. Завидев их ещё издалека, наши деревенские мужики поплевывали, посмеивались и, закуривая на ходу, шли прочь. Однако молодые цыганки с их кружащимися юбками, из-под множества оборок которых мелькали голые ляжки, зацепили не одно юное сердце. Они становились объектами первых плотских желаний наших мальчиков-подростков, волновали их воображение.
Лежа, в полусне, я представляла себе картины нашей деревенской жизни. Внезапно меня разбудил громкий голос сестры. Запыхавшись, словно откуда-то бежала, она кричала:
- Эухения, Эухения, да проснись же ты наконец! Тут такое происходит.
День уже давно наступил. От волнения путаясь в словах, она сбивчиво рассказывала, что только что к нам заходил Тксомин. Он не хотел говорить ни с кем из нас: ни с мамой, ни с ней, ни даже со мной, только - с доном Исидро. А дон Исидро, как всегда по понедельникам, уехал в Гернику, в банк.
- Тксомин сказал, что ещё вернется, зайдет в одиннадцать.
- А что ж со мной он не захотел повидаться?
- О тебе ничего... Слова из него нельзя было вытянуть. Лицо напряженное, упрямое.
Три часа я провела в ожидании и ужасном волнении. В душе моей бушевали настоящие страсти... Я не находила себе места, ни о чем другом, кроме как о том, что стряслось со мной накануне, думать не могла... Тксомин сегодня появился у нас явно неспроста. Это конечно же, имело отношение к тому, что с нами произошло.
Мы едва сели за стол, когда он появился на пороге нашего дома. Странный, робкий какой-то, не решался войти. Его было не узнать: путался в словах, бормотал извинения. Усталый, осунувшийся, с черной щетиной на щеках. Глаза лихорадочно блестят. Он с трудом подбирал слова. Всякий раз, когда он нервно глотал слюну, его кадык дергался.
Нельзя сказать, что мой отец плохо относился к Тксомину. Он к нему вообще никак не относился, демонстрировал к нему полное безразличие. Ну разве что отмечал его незаурядные способности в пелоте. Не более того. Увидев Тксомина, отец только сказал:
- А, Тксомин, заходи. Что-нибудь выпьешь? Эухения, подвинь-ка ему стул.
- Не надо. Спасибо. Меня ждет мама... Не хочу вас беспокоить... Я ненадолго.
Он смущался, мямлил, выглядел жалким, беспомощным. Мне так хотелось прижать его к себе, успокоить. Что осталось от того парня, кем я не могла налюбоваться, пока он спал в моих объятиях. Казалось, он вот-вот расплачется. Наконец ему удается кое-как справиться с волнением. Лицо его приобретает весьма решительное выражение. Он подходит к столу, смотрит прямо в глаза моему отцу. Я закрываю глаза, чувствую, как кровь стучит в висках... Глухим голосом, который я с трудом узнаю, он подчеркнуто медленно, как-то отстранено начинает говорить:
- Дон Исидро, я давно люблю Эухению. Буду любить её всю жизнь. Я хочу на ней жениться. Я пришел просить у вас руки вашей дочери.
Воцаряется зловещая тишина. Слышно, как в кастрюле булькает гороховый суп. Дон Исидро, который в начале этого признания очередной раз прикладывался к бутылке своего любимого Тксаколи, поперхнулся от неожиданности, громко рыгнул, закашлялся. Вино полилось по его подбородку, попало на парадный новый пиджак, тот, что он надевал исключительно для поездок в город. Лицо его побагровело от ярости, жилы на шее вздулись. Он вскочил, опрокинул стул, завыл, зарычал... Никогда не забуду, как хрустнул в его руке стакан и кровь брызнула прямо на тарелку.
- Да как ты смеешь, ты, жалкий батрак... Прийти ко мне в дом, бросить мне вызов! Оскорбительно! Ты дорого заплатишь за свою наглость! Мою дочь, дочь дона Исидро! Кто я и кто ты! Пошел вон, пока жив!
Кармела и мама вскочили, встали между ними. Бледный как смерть Тксомин сжимал кулаки, с отчаянным вызовом не отрывая глаз от лица отца. Казалось, он готовится дать ему отпор! Но вдруг резко повернулся и не спеша пошел прочь, оставив за собой дверь нараспашку. Я выбежала за ним, схватила за руку, повисла у него на шее... Он шел дальше, не останавливаясь, но и не отталкивая меня. Я, цепляясь за него на ходу, плакала, умоляла, целовала.
- Тксомин! Послушай, ну посмотри же на меня наконец. Я ведь тоже тебя люблю. Ну почему ты мне ничего не сказал, не предупредил. Я бы могла... Кармела с мамой...
Внезапно он остановился, схватил меня за плечи. Пальцы его больно впились мне в кожу.
- Послушай, нам его согласие не требуется. Я уезжаю. Ты поедешь со мной! Мы поженимся. Уедем как можно дальше отсюда и больше уже не вернемся никогда! Прощай, земля басков!
- Ты с ума сошел, Тксомин. Сам не понимаешь, что говоришь. Любимый мой, бедный мой, подумай! Куда мы поедем? А деньги у нас есть?
- Не знаю. Ничего не знаю. Знаю только, что уеду, уеду сегодня же. Ты должна быть со мной. У нас все получится. Клянусь, ты будешь счастлива со мной.
- Успокойся. Давай завтра спокойно все обсудим. Завтра мы вернемся к этому разговору, если захочешь. Ну как я, подумай, могу взять и так просто уехать? А Кармела? А мама? Как?
- Я же сказал, что уезжаю сегодня. Отвечай, ты мне доверяешь? Если доверяешь, ты должна поехать со мной!
Его пальцы по-прежнему больно сжимали мне плечо.
- Тксомин, подожди еще, прошу тебя. Я не могу сейчас... Ехать неизвестно куда. Все бросить...
Я плакала, умоляла срывающимся от отчаяния голосом.
- Ну пожалей ты меня, Тксомин. Заклинаю тебя, сжалься надо мной!
Это был конец всему, любви, жизни.
- Мне было так хорошо с тобой, Тксомин. Пожалей меня.
Но в его глазах я читала такую непреклонную решимость. По всему было видно, что он уже не отступит. Он резко отпустил меня и глухим голосом сказал:
- Прощай, Эухения. Больше мы уже не увидимся.
Тксомин уходил, а я пыталась удержать его. Он грубо оттолкнул меня, я упала... Меня всю трясло, я колотила землю кулаками, безутешно рыдала, уткнувшись в траву. Я повторяла его имя, словно заклинание, надеясь, что он пожалеет меня и вернется.
Дома я молча прошла к себе в комнату, мимо все ещё сидевших за столом матери и сестры. Я провалялась в кровати несколько часов, тупо смотря в потолок. Мне казалось, я переживаю свою собственную смерть. Несмотря на жуткую жару, мне было холодно. Ну что? Может, наложить на себя руки и покончить со всем разом, как тот вдовец из Муксики, что повесился с месяц назад?!
Помню, вечерело, и моя комната постепенно погружалась в темноту. В доме было совсем тихо. Казалось, я одна на целом свете. Уже ночью до меня дошло, что мой отец не просто так покуражился над Тксомином. Он брал реванш за унизительное пренебрежение семейства Гуари, не пожелавших даже слушать о женитьбе их сына на Кармеле. Выходит, моя поломанная судьба - цена, которую приходится платить за то, что случилось с моей сестрой. С отцом я не разговаривала до самой его смерти, не могла ему этого простить.
За считанные минуты в моей памяти пронеслись те далекие, почти десятилетней давности события. Говорят, такое переживают люди на тонущем в открытом море корабле. Я очнулась? Что это? Воспоминания унесли меня далеко отсюда. Наверное, я отключилась и даже какое-то время сидела с закрытыми глазами. Все мои вопросительно смотрят на меня, на столе слегка помятый листок бумаги - письмо Тксомина. Клочок бумаги, принесший нам слова поддержки в минуты отчаяния. Неожиданно. Я с трудом соображаю, что сказать Иньяки после всего того, что сейчас услышала. Вижу растерянные глаза сына. После ужина я должна буду с Орчи наедине обо всем спокойно поговорить как со взрослым мальчиком. Кармела... Сидит, подперши рукой подбородок... Она явно взволнована. Иньяки встает из-за стола, хочет зайти к маме поздороваться. Я прошу его ничего ей не говорить. Она не любит вспоминать о Тксомине. С его именем она связывает все наши беды, считает, что Бог оставил нас в то утро, когда отец прогнал Тксомина.
В дверь трижды постучали. На пороге стоял лейтенант Гандария.
- Кортес вас зовет. Он уже с утра оперирует. К нему в помощь из Бильбао прислали пять хирургов. С фронта поступило очень много раненых. Кармен с монашками не справляются.
- Эухения, оставайся дома, поеду я, ты ведь вчера дежурила, - говорит Кармела.
- Вы обе там не будете лишними, - замечает Гандария. - Машина ждет внизу.
Помню, на часах церкви Санта-Мария пробило восемь. Мы сели в машину в видавшую виды армейскую чимбарде. Она так грохотала по брусчатке, что не приходилось сигналить: прохожие и без того расступались. А народу-то было уйма. Многие шли на Гран-плац. Там через два часа начинался бал. Музыканты городского оркестра настраивали инструменты, репетировали. Монотонная меланхолия тксистис, удары тксалапартаса, потом вступают басы и духовые. Я все ещё слышу их звуки, как тогда, сквозь шум и треск мотора.
Я и сама бывала в толпе людей на площади де Лас Эскуелас. Мы с сестрой иногда ходили на танцы. Помню танцплощадку под платанами, украшенными гирляндами разноцветных лампочек. Мы с сестрой тогда ещё только-только устроились на работу. Было это ещё до смерти дона Исидро, мама ещё не болела, мы ещё не переехали на Гойенкалье. Несмотря на внутренний надлом, мне чаще удавалось отвлекать себя от мыслей о Тксомине.
Из темноты, щурясь от света фар, возник отец Итурран. Он ехал верхом на ослике.
- Я искал вас, лейтенант. - Голос святого отца заглушают барабанная дробь и звуки горна. Он поднимает глаза к небу. - Сегодняшняя моя утренняя проповедь в Санта-Мария не возымела никакого действия на моих прихожан. Что это? Беспечность? Фатализм? Люди пьют, гуляют. Завтра многих из них к этому часу уже не будет в живых. Господи, помоги им, защити!
Отец Итурран рассказывает, что группа солдат попросилась к нему в церковь на ночлег. Он разрешил им отдохнуть и помолиться... Но они были удивительно развязны, надсмехались над ним, неподобающим образом вели себя в храме Господнем. Такая армия дезориентированных, заблудших и уже, казалось, смирившихся со своим поражением людей ни у кого ничего, кроме жалости, вызывать не могла.
- Может, вы, лейтенант, вмешаетесь, поможете мне с ними разобраться?
- Где они? - спросил Гандария. - Поезжайте вперед, святой отец, а я за вами следом.
Они лежали на полу, плотно прижавшись друг к другу, с отупевшими усталыми лицами, спали. Некоторые - накрывшись одеялами с головой, так что казалось, будто лежат мертвецы. Латаные серые штаны, обувь на веревочной подошве, вся в грязи; повязки из тряпья вместо бинтов, рядом валялась амуниция. Лейтенант выругался сквозь зубы, по-военному строго скомандовал:
- Встать! Я сказал, встать!
Разбуженные, они ворчат, позевывая и потягиваясь... Гандария вне себя от ярости:
- Я - лейтенант Гандария. Встать по стойке смирно! Разговоры! Перед вами старший по званию. Вы в армии. Война ещё не закончилась. Где ваше оружие?
Гул недовольных голосов. В руке лейтенанта блеснул револьвер, я даже не заметила, как он вытащил его из кобуры. С искаженным мертвенно-бледным лицом он резко рубит слова:
- Пристрелю каждого, кто... старшему по званию... Смирно! Стройся! Шагом марш!
Священника он попросил отправиться с ними вместе до монастыря Ла Мерсед, в штаб. Там он определит, что с ними делать дальше.
Рамон Гандария садится за руль. Качает головой, горестно вздыхая. Смущенно извиняется передо мной. Рука его ложится мне на плечо. Я чувствую его силу, власть... То, что произошло у меня на глазах, должно остаться строго между нами... Ему приказано укрепить Гернику, и он готов за это положить жизнь.
- Боюсь, с деморализованной армией, да с веселящимся на танцульках народом Гернику не спасти. Остается надеяться на чудо. Вы верите в чудо, Эухения?
- Нет, лейтенант, не верю.
- Помолитесь за нас всех Богу.
- Боюсь, что этой ночью у меня не будет на это времени.
У ворот монастыря он слегка сжимает мою руку, шепчет:
- Не забывайте, я всегда буду рядом. Вы знаете, где меня найти.
Суета, полная неразбериха. Не хватает носилок. Кортес, фартук его весь в крови, орет на водителя "скорой". Угрожает расстрелом, если тот не прекратит изводить бензин на перевозку мертвецов.
Вдоль стены лежат тяжелораненые. Они ещё надеются на нашу помощь! В стороне - тела умерших в дороге. Но кто будет их хоронить? Их же надо предать земле, по-людски, как подобает...
Надеваю белый фартук поверх халата, иду в стерилизационную. Беру черный журнал учета больных, поступивших на операцию. За минувшие сутки сделано сорок сложных операций, четырнадцать летальных исходов. Проверяю наличие инструментов, перевязочного материала - словом, всего, что может понадобиться этой ночью и завтра утром. Все в таком жутком беспорядке... Несмотря на так называемый "пакт о невмешательстве" соседних стран, в основном именно оттуда к нам приходит весь медицинский материал. Разбираю инструменты: скальпели, зажимы, зонды, иглы. Укладываю стопками пеленки, марлю, бинты. Все это необходимо нам сейчас, но вряд ли спасет нас от авиации Франко и его союзников - Германии и Италии. Шут знает, где они, эти интернациональные бригады, а по радио нам про них все уши прожужжали. Я смотрю, эфира-то у нас всего дней на восемь, не больше.
С фонарем в руках делаю обход послеоперационных палат. Кровати стоят почти впритык, с трудом пробираюсь между ними. Каждому протираю лоб, смачиваю мокрой марлей губы, пытаюсь подбодрить. За криками боли не всегда услышишь тихий стон и плач. Вижу кровь, просачивающуюся сквозь бинты. Раненные в грудную клетку слегка приподнимаются в такт дыханию. Иногда приходится колоть морфий, чтоб как-то облегчить страдания. Боюсь, скоро и этого не будет, и в качестве обезболивания останутся одни слезы. Зловония: пахнет потом, мочой, экскрементами; порой чувствую, не могу, вот-вот вырвет. Ну нет, я не позволю себе этого, даже платок ко рту или, не дай Бог, к носу не поднесу.
Иду по коридору, вижу в два ряда сложенные носилки. Одно время в мои обязанности входила и так называемая "сортировка" больных. Если требовалась срочная операция, я прикалывала к рукаву больного красную карточку; если с операцией можно было повременить, то желтую. В некоторых случаях Кортес рисовал круг, что означало: "бесполезно", иными словами, больной обречен... По моей просьбе Кортес освободил меня от этой нагрузки. "Несрочным" иногда приходилось ждать своей очереди до двух дней. Часто я думаю, сколько их тогда умерло. Может, от плохого ухода, может, от отчаяния или от того, что чувствовали себя заброшенными.
Всю ночь к монастырю подъезжают одна за другой машины с ранеными. Сколько сегодня ночью будет ещё красных карточек? Лица больных... Кто просит очередную порцию морфия от невыносимой боли, кто - стакан воды. Но им нельзя пить, запрещено. В слабом свете фонаря вижу серые лица, обескровленные губы, мутные глаза. Но как я могу нарушать распоряжение врача? Взрывы снарядов все ближе и ближе... совсем близко. Всякий раз раненые вздрагивают, они ведь уже побывали в этом аду. Один мне рассказывал, будто где-то под Сан-Себастьяном всех раненых республиканцев перерезали прямо в госпитале. Он очень этого боялся, страшно волновался, когда мне это рассказывал. Если что, бедняга просил меня его убить. "Лучше принять смерть из ваших рук, сестра. Обещайте мне".
Три часа ночи. Маленький перерыв на кофе. Приходит Кармела. Говорит, у меня ужасно вымотанный вид. Ничего удивительного, ведь я дежурю уже вторую ночь подряд. Ладно, пойду-ка я покурю.
Усевшись у стены, буквально в нескольких шагах от лежащих мертвецов, смотрю в небо. Звездная летняя ночь. Легкий южный ветерок принес с собой свежесть моря. Где-то на окраине лает собака. Со стороны улицы Сан-Педро доносятся душераздирающие кошачьи вопли... Антонио рассказывал, как ему однажды пришлось спасать кошек, сражаясь с их "душегубами". Эти "кошачьи браконьеры" потом выдают тушки убитых кошек за кроликов. Что делать, люди в городе голодают. Голод - это ещё посильнее страха. А звери, они ведь тоже голодают. Всего несколько ночей назад, на этом же самом месте, моя сестра Кармела пережила такое, сущий кошмар!
В темноте ей почудился какой-то хруст. Она посветила фонарем и увидела собаку, рвущую на куски человеческий труп. Ей до сих пор мерещатся эти жуткие звуки. На её крик прибежал охранник, увидел её без сознания.
Отец Итурран прав. Меня тоже поражает людская беспечность. Во мне звучит музыка оркестра на Гранд-плац, где люди танцуют как ни в чем не бывало... Сама я тоже хороша. Кажется, все знаю, все понимаю. Спрашивается, зачем было отказываться от предложения доктора Арростеги, готового помочь мне и моей семье. Как там у этого генерала Миллана Астрея, "выдающегося" фашиста и личного друга Франко - "Да здравствует смерть!", "Viva la muerte!". Сама слышала, по радио Бильбао передавали, как этот выродок позволил себе появиться в стенах Университета Саламанки, где ректор Унанимо (по происхождению баск) публично выразил ему свое презрение. С тех пор эта скотина возненавидел интеллигенцию страны. Теперь "Abajo la inteligencia!", "Долой интеллигенцию!", что, как известно, весьма способствует "Viva la muerte!" - главному делу жизни этих негодяев. Что для них наш исторический парламент... бедный наш дуб - символ независимости, этнической и культурной самобытности... Наивно думать, что что-то может остановить у ворот Герники полчища этих варваров.
Крик птицы, почти человечий... Ее взмах крыльев, совсем рядом... Мне становится жутко. Все, как тогда у давильни... Я затыкаю уши. Тогда, восемь лет назад, птица так же кричала. Ее крик словно ранил меня в сердце. Эта ночная птица приносит мне одни несчастья.
Я закрываю глаза. Тксомин... мучительно пытаюсь представить себе твои черты... лоб, овал лица. Завтра ты будешь со мной. Правда, ещё неизвестно, наступит ли оно, это завтра. Кажется, сегодняшний день не кончится никогда. Вспоминаю... Утро, измученных голодом детей в церкви, эту странную, полную отчаяния проповедь отца Эусебио, разговор с лейтенантом, доктора Арростеги с женой, уговаривавших меня бежать... Где они сейчас, в море или уже в Биаррице? Кажется, совсем близко от нас, а в полной безопасности. Потом поход в кино. "Героическая Кермесса", где блистательная Француаза Розе одна знает, что делает. И вот наконец появился Иньяки, принес нам потрясающую новость... Тксомин жив, завтра он будет здесь. Тогда я поняла, что обманывала себя все эти восемь лет. Каждый день я пыталась справиться с горьким чувством утраты, заглушить тоску, сожаление, что не пошла за тобой... Почему? Сколько раз я задавала себе этот вопрос. Что меня могло тогда остановить? Испугалась, отступила перед неизвестностью, перед твоим напором, граничащим с насилием, перед тем, что никак не укладывалось в рамки моих представлений, наконец, шло вразрез с установками того ничтожного мирка, казавшегося мне таким незыблемым. Ко всему этому примешивался ещё страх перед отцом. Я ненавидела его все эти годы. После его смерти острое чувство ненависти уступило место отвращению. С какими же поразительными постоянством и последовательностью, свойственными только тупым примитивным людям, он портил жизнь моей матери, сестре и, наконец, мне. Его смерть мало что могла изменить. Поначалу мне казалось, что вот сейчас-то я обрету свободу и вкус к жизни. Ничего не произошло. Надежды, которые я связывала с его уходом, не оправдались. Мне бы, дуре, понять, что не было, не могло быть никакого иного источника, кроме твоей любви, Тксомин, только она могла дать силы жить моему духу, моей плоти.
Мне нужно было знать, что ты есть, что ты жив. Ждать, а пока спрятаться, зарыться глубоко, словно зернышко в землю.
Но что было делать, жизнь моя продолжалась, хотя по иному сценарию. Не в моих силах было его изменить. Вспоминаю растерянность при первом предположении сестры, когда у меня не пришли месячные. Все стало окончательно ясно, когда меня стали одолевать приступы тошноты. Помню, как я призналась маме и как мы вместе с ней плакали. Потом я поддалась уговорам Кармелы, поехала с ней в Бильбао. Помню, как шла следом за ней по темному коридору к кабинету доктора Ордоки, бывшего военного фельдшера. Теперь он переквалифицировался... Одна молодая женщина из Дуранго, знакомая моей мамы, очень его рекомендовала.
Дверь открывается. Затхлый запах перегорклого масла. Навстречу мне идет неряшливого вида старик с сигаретой в зубах. Облако едкого дыма, тянущиеся ко мне желтые от никотина пальцы. Меня всю передергивает. Отвратительно. Я выбегаю, Кармела за мной. На улице кричу ей: "Все, больше ты меня не увидишь!" Помню, как уезжала из нашего касерио. Думала, навсегда. Потом моим пристанищем стал дом Айнары. Здесь я спряталась от позора и от ничего не подозревавшего отца.
Ночь, лежу на полу, одна, в полной тоске. Мне страшно. Апатия, оцепенение. Мой растущий тяжелеющий живот. Сегодня я спрашиваю себя, как я не побоялась оставить этого ребенка, решилась воспитывать его одна. Я стала взрослой. Мне не нужны были ничьи советы, тем более такие, как отдать ребенка сестрам в монастырь. У них там в маленьком предбаннике есть специальный выдвижной ящичек для подкидыша. Сестры его забирают сразу же за перегородкой, так что никто матери младенца не видит. Ребенком занимаются здесь только первые месяцы его жизни, затем он попадает в приют Асило Кальцада. Сюда, в эту богадельню для бедных беспомощных стариков, монашки брали на воспитание и брошенных детей.
Лежу с открытыми глазами в полной темноте. Я одна-одинешенька в моей монастырской келье. То ли во сне, то ли наяву переживаю прошлые страшные мгновения моей жизни.
Этой ночью, с воскресенья на понедельник, все ближе к городу гул самолетов, эхо от разрывов бомб. И вот за полночь - первый разорвавшийся снаряд, первый полыхающий в огне дом, рядом с мостом Рентерия. Пожарная повозка, запряженная двумя лошадьми. Воду для тушения пожара берут тут же из реки. Успеешь ли ты еще, Тксомин, приехать к дню рождения Орчи? Я не часто говорила с ним о тебе. Он мне вообще не задавал вопросов. Однажды, ещё совсем крошкой, он сказал: "Я знал тебя ещё до того, как родился. Я знал, что ты будешь моей мамой. Я выбрал тебя моей мамой". Помню, как меня потрясли эти его слова.
Ласковый морской ветерок приятно щекочет мне лицо, шею. С трудом преодолевая дрожь в коленях, я поднимаюсь по каменной лестнице. Жуткие крики доносятся из ожогового отделения. Там лежат очень тяжелые больные, все в бинтах, с узкой щелочкой, оставленной для глаз, так что видны их красные веки с опаленными огнем ресницами. Кармела пришла за мной: Кортес зовет в операционную. Стены и потолок занавешены простынями... Это, увы, практически единственная наша возможность антисептики. Хирурги разрываются, бегают между столами, участвуя одновременно в нескольких операциях. Здесь операция только началась, там уже накладывают швы. И так восемнадцать часов подряд практически без остановки. Один прожектор в триста ватт поворачивается то к одному, то к другому столу.
На третьей операции я уже с трудом держусь на ногах. Я устала, нет больше сил ни физических, ни моральных, меня мутит. Кортес ругается: никак не может остановить кровь у оперируемого. Кортес... От него как всегда противно пахнет чесноком, и всякий раз, когда он оказывается рядом, я невольно отворачиваюсь. Анестезиолог с тревогой констатирует: давление падает! У раненого задета селезенка. Кортес просит меня снизить подачу плазмы. Кровь хлынула фонтаном в тот самый момент, когда торжествующий Кортес извлек из желудка осколок металла. Все попытки остановить кровотечение, увы, оказались тщетны. Ежесекундно в панике меняю кровоостанавливающие тампоны. Взволнованный Кортес склоняется над оперируемым. Поднимает глаза. Все кончено. Велит прекратить переливание. Смачно выругавшись, идет к другому столу. Требует инструменты. Склонившись, Кортес снова принимается за работу. Вижу испуганное лицо раненого, прежде чем на него надевают маску.
Часы церкви Санта-Мария бьют шесть утра. Мы с Кармелой идем домой. Город словно вымер. Так тихо. Только стук наших шагов по брусчатке. Вот оно, завтра. Наступило.
Сбрасываю пелеринку, которую в спешке надела, перед тем как ехать в госпиталь с лейтенантом. Усталая, падаю на кровать. Нет сил даже снять чулки. Они больно стягивают и без того гудящие ноги. Груди набухли, стали тяжелыми, вот-вот должны начаться месячные. Но спать сейчас нельзя... нет времени... Нет никаких сил подняться, ужасная слабость... Бесформенная масса выныривает откуда-то из тайных уголков моего сознания, движется на меня... Что это? Кортес?! Отвратительный Кортес словно магнитом тянет меня к себе. Мой разум протестует, такого быть не может, не должно. Я сопротивляюсь, будто стою на краю пропасти и изо всех сил пытаюсь удержаться, боясь посмотреть вниз. Вижу его наглые похотливые глаза. Вот он уже расстегивает свой халат. И есть что-то такое во мне, что готово ему уступить, несмотря на все усилия возмущенного разума. Его рука тяжело ложится мне на плечо, сжимает, тормошит. Я кричу.
- Эухения, это я, Кармела... Да что с тобой?!
Вижу её склонившееся надо мной лицо. "Боже мой, какое счастье".
- Я тебе приготовила кофе с молоком. Ты стонала, брыкалась. Тебе что-то снилось?
Мне стыдно ей признаться. Не могу. Так гадко. И не столько от того, что видела себя объектом вожделения Кортеса, сколько от того, что почувствовала себя готовой ему отдаться. Не знаю, смогу ли я теперь выдерживать его взгляды на себе. Напряженные часы в госпитале отвлекали меня от мыслей о Тксомине. Я вспомнила о нем единственный раз, когда рядом со мной взлетела та зловещая ночная птица. Возможно, привидившийся мне только что отвратительный кошмар был плодом чувственности, которая переполняла меня после встречи с Иньяки?
Меня зовет мама. С чашечкой кофе в руках я устраиваюсь поудобней у её изголовья, поправляю пряди её все ещё черных, сопротивляющихся седине волос. Мама плохо спала. Дурное предчувствие, подавленность не оставляют её. Как ей не волноваться, когда совсем рядом с городом гудят самолеты, рвутся бомбы... Она жалуется на головную боль, на тяжесть в ногах. "Похоже, - говорит она, - скоро я вовсе не смогу подняться". Тем не менее она не потеряла интерес к нашей жизни. Ей хочется знать, какие продукты я надеюсь сегодня раздобыть, что мы будем готовить на ужин в честь дня рождения Орчи. Она спрашивает, не забыла ли я заказать торт Антонио. Правда, её голос утратил прежнею эмоциональность, в нем такая усталость! Он звучит тихо, одинаково монотонно, о чем бы речь ни шла: о мелочах или личной драме, о жизненных передрягах. Черты её огрубели. Бледность и припухлость век придают её лицу детскость... Да и все её охи и вздохи походят на хныканье маленького ребенка. В жизни ей не довелось быть по-настоящему счастливой. Теперь она так нуждалась в защите, в покровительстве и все больше возвращалась в детство. У меня не хватило духа сказать ей то, что узнала о Тксомине и что он может приехать сегодня вечером.
Половина восьмого. Как всегда по понедельникам, я отправилась за покупками, потом пошла на работу. Кармела уже была там. Ноги меня не держат, глаза закрываются. Еле-еле плетусь... Приподняв голову, вдыхаю дивный аромат эвкалипта. Его листва нежно шелестит при каждом дуновении южного ветерка. Вижу на крыше монастыря Санта-Мария двух монахинь, с биноклями в руках. Неужели это лейтенант определил их высматривать самолеты, летящие в сторону города и в случае чего трезвонить во все колокола? Похоже, все идет к тому. Чистое синее небо. День ясный, солнечный: для воздушной атаки просто идеальный.
Поднимаюсь по улице Адольфо Уриосте, в сторону Фериала скотопригонного двора. Позади себя слышу цокот копыт по булыжной мостовой. Перехожу площадь. По её периметру высажены платаны... Здесь обычно прячется много влюбленных парочек. За площадью располагается школьный квартал, лестница в несколько маршей к городскому парку и рынку. Со спины узнаю Эльвиру Отаолеа, ту, что с мужем держат кондитерскую недалеко от моста Рентерия.
- Я должна срочно купить продукты. Мы уезжаем к себе на касерио. Педро вчера вечером вернулся из Бильбао, ужасно встревоженный. Говорит, чтобы бросила замоченное белье, сейчас не до стирки, собиралась с детьми в дорогу... Сказал, в Гернике оставаться нельзя. Еле сдерживая слезы, дрожащим голосом она добавляет: - Как же я боюсь, Эухения. Дуранго они уже разбомбили. Теперь, кажется, наша очередь.
Я вижу тревогу в её сине-зеленых глазах, чувствую: ей хочется услышать от меня что-то обнадеживающее. Мне и самой хотелось бы подбодрить эту прелестную милую женщину. Но я могу сказать единственное: муж прав, им действительно надо бежать. Им придется закрыть свой магазин. Педро, её муж, возьмет фургончик, тот, на котором он возил обычно бисквиты своим покупателям, забьет его доверху продуктами первой необходимости. В Бильбао Педро слушал радио Саламанки. Чей-то голос "по-отечески" увещевал басков, призывал их сдаваться, обещая при этом сохранить жизнь, угрожал, что в противном случае всех ждет смерть... Прежде чем попрощаться, Эльвира сетует на бесконечные очереди повозок на мосту Рентерия, на потоки беженцев, еле плетущихся - кто пешком, кто верхом на ослах - с тяжелыми чемоданами, толпы хаотично отступающих солдат. Все они направлялись в сторону Артеага.
На террасе Таверны Васка шумно гуляют торговцы скотом. Поодаль в тени акаций в загоне топчутся молодые бычки, тут же не распряженные из повозок лошади и мулы. Повозки уже, правда, разгружены. Рядом на земле ящики с огурцами, молодой свеклой, длинные связки красного перца, того самого, что у нас кладут в чоризо. Помню, как наша мама готовила чоризо и дымок с аппетитным запахом распространялся по всему дому, добираясь и до нашей с сестрой комнаты.
С трудом протискиваюсь сквозь толпу. Люди, напуганные слухами о введении продуктовых карточек, в панике опустошают прилавки. Подхожу к давнему своему приятелю, зеленщику из Муксики Эстебану. Сегодня выбор овощей у него совсем не богатый: осталось несколько килограммов бобов, зеленого горошка и красного лука. Я беру всего понемногу. Рядом бакалейщик Антонио. У него я покупаю немного нута, хоть и подорожал он за последнюю неделю чуть ли не вдвое. Мне понадобится ещё масло для трески в чесночном зеленом соусе. Я собираюсь приготовить её сегодня на ужин. Придумала: блюдо украшу горкой моллюсков, тех, что мне принесла Араганча, одна наша хорошая знакомая. Муж её рыбачит на риа. Это её подарок Орчи ко дню рождения.
Полдевятого. Я медленно иду по направлению к мэрии, к площади, где находятся магазинчик и обувная фабрика Серафина Обьера. Патрон делает вид, что не заметил моего опоздания. Сажусь за работу. С тоской думаю о тех трех часах, что мне предстоит провести за пришиванием ремешков к подошвам более дюжины сандалий. Гоню от себя навязчивые мысли о Тксомине, не могу избавиться от постоянного ощущения его присутствия. Хочу отделаться от своих прежних фантазий, почти болезненного желания все время видеть перед собой его лицо. Пускай все будет, как будет. Не хочу ничего предугадывать: что мы скажем друг другу, кто из нас первый бросится другому на шею, наконец, как произойдет встреча Орчи с отцом, которого он никогда не видел. Ребенок меня никогда о нем не расспрашивал. Может, стеснялся?
Погруженная в свои переживания, я перестаю замечать, что творится вокруг меня в реальном мире.
Господь свидетель, сколько раз, оставшись наедине с собой в келье, в полной тишине и темноте, я пытаюсь заново пережить часы, что предшествовали трагедии... Что было особенного в тот самый день, что отличало его от всех прочих дней в жизни города? Какие-то подробности, мелочи стираются из памяти, а потом вдруг всплывают и дорисовываются моей фантазией...
Где-то совсем глубоко внутри меня безжалостная память воскрешает картину за картиной, не щадит меня, заставляя пережить заново ожидание Тксомина, жуткий страх самолетов, бомбежки. В этом сплаве надежды и животного страха существуют примеси запахов, шумов, обрывки чужих, случайно подслушанных разговоров. Порой многое кажется взаимоисключающим. Не все это, возможно, происходило со мной на самом деле, что-то было плодом моей больной фантазии. И, конечно же, в моем мире по-прежнему живут мои друзья, соседи. Слепцы, они все ещё не верят, не желают смотреть опасности в глаза. И это несмотря на множество появившихся в городе табличек "рефухьо" со стрелками - указателями ближайших бомбоубежищ.
Вижу в толпе беженцев нескольких раненых гударис, с ними из одного котелка едят фасолевую похлебку мексиканские пелотарис, прибывшие к нам на этой неделе. Сегодня они будут играть с нашими... Невероятно, сколько их отовсюду приезжает, на родину любимой пелоты: с Кубы, из Венесуэлы, Калифорнии. Война их не останавливает. Как только они добираются? Тренер Орчи говорит, что из мальчика выйдет толк. Он сам в прошлом известный игрок. У чемпиона угловатое худое лицо, маленькие изящные усики. Слышу, как один из гударис говорит - в ушах все ещё звучит его хриплый голос: "Убивают нас не их солдаты, артиллерия, убивают нас их самолеты".
Как же я любила этот город, каждую его улочку, каждый закуток! Пытаюсь вспомнить имена людей. Может, хоть так - в моей памяти - я заставлю их жить вновь. Не хочу, не могу думать, что их нет больше, что их убили бомбы, уничтожил огонь. Пытаюсь вспомнить, какие они были в тот день, стараюсь восстановить в памяти каждую мелочь. Это очень трудно, мешает ужасная усталость после двух ночных дежурств в госпитале. Но я должна. У меня получится. Иначе как я ещё могу всем этим людям вернуть их кровь и плоть, кроме как в моей памяти, в моем воображении?..
Час дня. Мы с Кармелой идем за руку. Она взяла часть моих пакетов с покупками. Мы идем к нашей Гоэнкалье. Вот они, я вижу их всех. Хесуса, торговка фруктами и зеленью, Кармен Урибе из кондитерской, портниха Круц Исуси болтают за столиком в кафе Арриен. А вот Исидорито, тот, что держит скобяную лавку. Он и наш сосед Хулино Морено - как всегда в Таверне де Феррера. В начале трудовой недели для всех этих людей, мужчин, женщин, привыкших вставать с петухами, посидеть в кафе или выпить стаканчик тксикитос де риоха в таверне было своего рода ритуалом. Мужчины в беретах, словно намертво привинченных к голове, подзадоривали друг друга возгласами "Но пасаран!". Правда, не все. Были и такие, что, темнее тучи, нервно теребили усы, вытирали пот со лба, будто отмахивались от черных мыслей о нависшей смертельной угрозе. По понедельникам Таверна Сидредиа открыта с пяти утра. К сидру здесь подают тоненькие ломтики очень острого чоризо. Нам с сестрой захотелось туда зайти, но там оказалось шумно и накурено. Впрочем, немного подальше, на углу Артекалье и Санта-Мария, можно выпить чудесный кофе у Антонио Арцопаги, он сам обжаривает зерна, и мы издалека чувствуем сильный одурманивающий аромат кофе. Улица совсем опустела. Мы молча идем к нашему дому.
За столиком, прямо у дверей заведения Антонио вижу вдову Царабеитиа. Она увлеченно болтает со своей лучшей подругой Доротеей Ларринага. Похоже, та доверяет ей свои амурные тайны. Время от времени их беседа прерывается заразительным хохотом. Какие шоколадные тарталетки у Доротеи в её кондитерской, лучше нет ни у кого в городе! Молодая вдовушка и её незамужняя подружка неразлучны. Обе стройные, смешливые кокетки, поговаривают, не самых строгих правил. От поклонников у них нет отбоя. У стойки бара одни мужчины, они добродушно приветствуют наше с сестрой появление. Я узнала двоих. Я их обычно встречаю по воскресеньям на службе в церкви Сан-Хуан. Тот, что помоложе, говорит: "Так вы никуда не уехали, остались? Проповедь отца Эусебио вас не напугала? Вот и славно! Вот и хорошо! Увидите, с нами ничего не случится. Им нужен Бильбао. Они не станут тратить бомбы на Гернику. Надеюсь сегодня вечером увидеть вас на Гран-плац. Обещайте, первый танец за мной!" Танцы по понедельникам, в рыночный день, ничуть не менее популярны, чем по воскресеньям.
Чурросы у Антонио просто великолепные, тают во рту! Я вдруг ощутила краткий миг, похожий на счастье. Может быть, я начинаю снова любить жизнь. Ее благодать возвращается ко мне вместе с Тксомином. Мне так хотелось верить, что теперь все будет хорошо, что мы справимся и с этим страшным испытанием. Когда же все кончится и наступит долгожданный мир, Тксомин женится на мне, я увижу с ним другие страны, других людей. Вместе с Орчи он увезет нас к солнцу, к морю, мы будем жить далеко, где-то на острове, на совсем другой широте, там, где нет горя, нет бедности.
Так в своих мечтаниях я парила высоко в облаках, как вдруг услышала рядом с собой голос Доротеи: "Ну в самом крайнем случае мы все можем спрятаться в пещерах Сантимаминье. Уж более надежного убежища не сыскать. Туда можно дойти пешком. Вы втроем с Орчи к нам, надеюсь, присоединитесь". Господи, прости душу мою грешную, ведь в этот момент, не то что она, я не подумала о маме. По сей день меня не покидает чувство вины за это.
Я проснулась от шума дождя, барабанившего в окно моей кельи. Открываю глаза. Пытаюсь подняться, ноги мои не ходят. Тяжелые, распухшие, как у мамы в конце её жизни. Доктор Арростеги (с тех пор, как вернулся из Франции, по просьбе матушки-настоятельницы он смотрит меня каждый месяц) называет это нейромоторными нарушениями.
Я потеряла ощущение времени, пространства. Мое сознание словно в тумане, тело больше меня не слушается. С каждым днем мне становится все хуже. А матушка-настоятельница и сестры, наверное, считают меня ленивой... Но доктор при своем мнении. Последний раз я сама слышала, как он тихим голосом говорил с нашей фельдшерицей сестрой Хозефе. Что-то такое про невроз, про мою парализованную маму и, конечно же, про то, что мне пришлось пережить.
Я пытаюсь успокоиться, закрываю глаза. Но нет... Все те же ужасающие своей достоверностью сцены, словно снятые на кинопленку. Влажными полотенцами сестра Тереса и сестра Томаса вытирают мне мокрые от слез щеки, поправляют слипшиеся на висках пряди волос, приподнимают мое неповоротливое тело, взбивают подушки, ставят мне на колени поднос с ещё горячими чурросами, кружкой кофе, финиками и очищенным апельсином.
Я, кажется, уже говорила, что утратила чувство времени. Но я знаю, что родилась двадцатого мая. Двадцатого мая тысяча девятьсот десятого, на втором этаже нашего касерио. Пьяный отец, который так мечтал о сыне, тут же закатил матери жуткую сцену. Мама рыдала, я орала. Да, вот еще... Местная повитуха почему-то долго отказывалась к нам идти, насилу уговорили. В те самые дни, что я родилась, впервые после тысяча восемьсот пятнадцатого, комета подошла слишком близко к земле. Наши местные колдуны усмотрели в её газообразном хвосте дурной знак, предвещавший едва ли не конец света. Говорили, что детям, рожденным в это время, было уготовано физическое уродство либо их ждала злая судьба.
Так, значит, сегодня двадцатое мая. Я спрашиваю, а год какой? Сестра Томаса слегка журит меня. Говорит, я должна обязательно вспомнить это сама. Я пытаюсь, не могу... ошибаюсь. Она поправляет меня. Оказывается, сегодня двадцатое мая тысяча девятьсот сорок пятого года. Выходит, день дважды для меня примечательный: ровно пять лет назад я пришла сюда, в монастырь Санта-Клара. Было это в Духов день, в понедельник. Матушка-настоятельница обещала прийти поцеловать меня сразу после одиннадцатичасовой мессы. Но она настаивает, чтоб я пришла обедать в трапезную. Она в честь моего дня рождения заказала праздничный обед: запеченного ягненка с бобами. Я ещё не совсем привыкла к костылям, что мне привез доктор Арростеги. Боюсь свалиться со ступенек лестницы. У меня кружится голова. Страшно, как будто внизу пропасть. Как только сестра Тереса и сестра Томаса уходят, я достаю из ящика ночного столика репродукцию той самой картины, на ней вся моя семья. Это фотография моей семьи. Моя семейная фотография.
Она гипнотизирует, возвращает ко всему, что произошло в тот проклятый понедельник. Половина третьего. Надо перекусить: немного оливок, огурцов, помидоров, с несколькими ломтиками ветчины. Вполне достаточно, как-никак нас ждет сегодня праздничное застолье в честь дня рождения Орчи. Работа в цапатерии начинается в четыре. Я чувствую себя очень усталой, тяжелый затылок, ноги, руки гудят. Надо немного отдохнуть, полежать. Иду к себе в комнату. Слышно, как на кухне возится Кармела, гремит посудой. Кухня рядом с маминой комнатой. Мама ничего не ела, все время спит. Один только раз открыла глаза, спросила, стреляли ли сегодня утром пушки. Говорит, что во сне видит все время все красное - кровь, огонь.
Приходил Антонио. Угрюмый, напряженный. Принес фруктовый торт. У него украли сегодня мешок муки. Правда, добавляет, это не самое страшное, бывает и похуже. Вот вчера вечером по дороге к Маркину (он ездил к своей кузине на обед) видел толпы бегущих с гор солдат. Ни пройти, ни проехать. У Аулести его остановили, офицер потребовал довезти нескольких раненых до госпиталя. Пришлось повернуть в сторону Герники, сделать крюк. Он хмуро стоял в дверях, даже зайти не захотел, отказался даже от своего традиционного стаканчика тксаколи. Двумя пальцами - большим и указательным - нервно теребил крылья носа, поглаживал свои усики.
- Эти измученные люди в грязных бинтах, раненые, умирающие... вот она наша защита. Совсем рядом, в считанных километрах от нас происходит нечто ужасное. Это слишком серьезно... Думаю, сегодня днем, после полудня. Нет, нет, простите, не могу... я должен идти.
Мама как всегда в дреме. Целую Кармелу, иду к себе в комнату. Лечь, закрыть глаза, вытянуться на кровати... ноги, руки... Нельзя, чтобы мне передалось волнение Антонио. Скоро будет... После полудня... После полудня... все ещё звучит в моей голове, будто отбивает в такт стук колес поезда, идущего в Бильбао. Убаюкивает меня, увозит... уносит все дальше и дальше от этого моего безумного бодрствования в страну сна и покоя.
Дверь приоткрывается. Кармела очень деликатно постукивает пальцами по её полотну. Она всегда боится меня резко будить. Когда я сплю, всегда старается по возможности не шуметь, не хлопать дверьми. Открываю глаза. Вижу её растерянное, переполошенное лицо. Она заикается, путается в словах:
- На улице Тксомин, там внизу. Я открывала окно, чтоб проветрить... Я узнала его, он искал входную дверь. Наверное, уже идет к нам по лестнице.
Я вскакиваю с кровати. Забыв про все на свете, ничего уже не соображаю. Хватаюсь за голову, ощупываю себя, словно проверяю, все ли у меня на месте. Сильно сжимаю челюсти, с трудом сдерживая себя, чтоб не закричать, не заплакать. Сердце учащенно бьется, того и гляди, выпрыгнет из груди, в висках стучит. Что это? Столбняк, оторопь, страх, тревога... и безумная, безудержная радость, ликование...
Смотрю на себя в зеркало. Боже мое, какой у меня несчастный жалкий вид: платье все мятое, волосы в полном беспорядке. Наспех приглаживаю их дрожащей рукой, до крови кусаю губы - помады нет, кончилась. Слышу, стучат.
- Задержи его там, Кармела. Скажи ему что-нибудь. Я не готова.
Меня сковывает странное чувство стыда, неловкости. Я свыклась с моим женским одиночеством, в котором любовь виделась мне чем-то мистическим, а теперь мне предстояло вновь вернуть её из мира грез в мою настоящую жизнь. Как все будет?
- Нет. Пожалуй, нет. Зови его сюда. Пусть он идет ко мне в комнату.
Я усаживаюсь на край кровати, руки на коленях, поправляю подол платья. Чувствую, как ручейки пота, словно дождевая вода по желобку, текут между моими грудями. Не могу встать: кажется, подо мной разверзнется пол и я рухну вниз.
И вот он стоит перед мной. Смотрит не моргая. Совсем другой, не похожий на того ещё совсем юного мальчика, которого я когда-то любила. Скорее его старший брат. Зачесанные назад черные с проседью волосы открывают лоб. Он кажется ещё выше, чем тогда, когда я любила гладить эти прямые, цвета вороньего крыла волосы, со всей нежностью, на какую только была способна, трепетно дотрагиваться пальцами до их основания у лба. Сколько одиноких дней и ночей я проводила, мечтая о нем, тысячи раз вызывая его в своем воображении. И вот теперь лицо Тксомина оказалось в миллион раз прекрасней всех своих копий, что до сих пор рисовало мне мое убогое воображение. Взгляд его глаз на загорелом обветренном лице казался жестче, ярче, мужественней. Я забываю обо всем на свете, подаюсь вперед, мне кажется, я лечу. Мои чувства к нему неподвластны времени. Любуюсь его гордой осанкой, сильной мускулистой шеей в расстегнутом воротничке белоснежной рубашки.
Он бросается мне навстречу, крепко обнимает. Сладостное чувство близости. Наши губы сливаются в поцелуе. Он и я, мы оба дрожим, с трудом справляясь с лавиной чувственности после долгой разлуки. Он первый берет себя в руки, нам надо ещё так много сказать друг другу. В душе моей звучит дивная музыка. Он здесь, и он по-прежнему любит и хочет меня. Ко мне приходит чувство уверенности, защищенности. От моего прежнего отчаяния, тоски, болезненной усталости не осталось и следа. Мне поразительно легко. Я больше не чувствую себя безнадежно одинокой и беспомощной в схватке один на один со своей судьбой. Сколько же силы дает мне одно только твое присутствие, Тксомин, одно только сознание, что ты рядом, что ты материален, что ты больше не плод моего воображения. Только одно твое физическое присутствие делает меня такой безудержно счастливой. Ведь я так этого хотела, так мечтала, ждала. Ожидание изводило меня все эти годы, оно едва не погубило меня, не стало навязчивой идей, наваждением. И вот ты здесь, ты со мной. Не хочу больше возвращаться к тому потерянному, бесполезному времени, когда тебя не было рядом. Забыть, побыстрее вычеркнуть из жизни. Теперь это все не имеет значения, кажется мне ничтожным и абсурдным. "Благодарю тебя, Господи. О бульшем я и мечтать не могла. Обещаю никогда ни о чем другом тебя не просить".
Я вижу мою комнату, постепенно наполняющуюся странным сверхъестественным свечением. Она становится чудесной обителью, "абсолютом", ковчегом нашей с Тксомином любви. Чувствую его кожей, всем телом, ловлю его дыхание. Его поцелуй расскажет мне лучше всяких слов о том, что было с ним в нашей бесконечной разлуке... Он шепчет: "Никогда, слышишь, никогда мы не расстанемся больше. Я построю дом, ты родишь мне ещё ребенка". Инстинктивно я прижимаю пальцы к его губам. Внезапно на меня опять наваливается чудовищная усталость. Но эту усталость теперь мы поделим на двоих. Прижавшись друг к другу, мы лежим на моей кровати. Голова его упирается мне в плечо, глаза закрыты. Совсем как тогда после нашей первой ночи любви восемь лет назад. Такое упоительно сладостное чувство. Мне теперь все нипочем.
У нас ещё вся жизнь впереди.
Колокола. Звонят колокола. Все колокола города звонят одновременно. От этого ужасного звона стекла в окнах трясутся, голова раскалывается. Сколько времени я спала? Сердце учащенно забилось: я вижу Тксомина рядом, чувствую тяжесть его головы у себя на плече. Не хочется его будить. Я осторожно высвобождаю плечо. Встаю. Колокольный звон неспроста. Неужели предупреждение о воздушном налете? Я уже несколько дней этого ждала. Все последние часы думала об этом. И вот! Но ведь со мной теперь мой Тксомин. Он защитит меня и нашего сына. Мы вместе... мы спасемся... с нами не может произойти ничего ужасного.
Кармела стоит у окна в столовой. Кричит оттуда:
- Иди-ка сюда. Теперь-то они уж точно по нашу душу!
На улице страшный переполох. Люди бегут в разные стороны, громко кричат, жестикулируют, показывают на небо. Я слышу сразу со всех сторон громкие испуганные голоса: "Самолет! Самолет!" У входа в бомбоубежища столпотворение. Люди в панике толкаются. От звона колоколов чуть не лопаются барабанные перепонки... Волна все нарастающего гула уходит в горы, многоголосым эхо возвращается обратно. Как наивно было думать, что Гернику они пощадят! Чувствую, как рука Тксомина ложится мне на плечо.
- Где Орчи?
- В школе.
- Я иду за ним.
- Я с тобой.
Капризный голос мамы:
- Что случилось? Почему звонят колокола? Что это? Свадьба?
Она снова отворачивается к стене и засыпает. Я говорю Кармеле:
- Оставайся с мамой. Мы идем за Орчи. Вернемся, решим, что делать дальше. Не бойся, это всего лишь самолеты-разведчики.
Верила ли я сама в то, что говорила? Бегом спускаемся по лестнице. Под ногами у нас затряслась земля. Рядом с вокзалом взрыв ужасной силы. Мы - в ловушке. Тксомин хватает меня за руку:
- Давай, Эухения. Побежали! Быстро!
Ночью в келье меня мучают видения - картина за картиной того страшного понедельника. Все с ужасающей достоверностью. Они стали неотъемлемой частью моего существования, моих ночных кошмаров. Сознание мое путается, я плохо ориентируюсь во времени. Но какая-то жестокая сила не оставляет меня в покое, поразительно логично восстанавливая события прошлой моей жизни.
Ноги мои не чувствуют под собой земли. Я лечу в прыжке, спотыкаюсь, падаю на трупы среди мусора, щебня. Едва не глохну от грохота взрывов... Ужасающие крики отчаяния, боли, стоны... Запах паленого мяса, обгоревшей человеческой плоти... Он преследует меня... я задыхаюсь, он сжимает мне горло.
Они бегут по Гойенкалье, к школе... Кругом паника, хаос, толпы людей несутся в сторону церкви Санта-Мария. Там бомбоубежище.
На глазах у Эухении чей-то ребенок едва не оказывается под колесами телеги. Она едва успевает его выхватить. Но где Тксомин? Она не видит его, кричит, зовет. Ее толкают, она спотыкается, летит на мостовую. Вдруг его рука выныривает из бегущего, орущего людского потока. Он снова рядом. "Быстро, Эухения, держись за меня, не отпускай мою руку". По чей-то команде толпа ринулась к церкви Санта-Мария, но кто-то уже кричит, что рефухио рядом с мэрией куда надежней. Кто-то спорит с ним: у госпиталя лучше... красный крест на крыше... они не посмеют! В небе стрелой взметает вверх самолет, набирает высоту, резко разворачивается и исчезает за холмом. Что? Он уже сбросил бомбу? "Смотри, Тксомин, он ушел, улетел... Может... "Тут же она замечает, как из-за горы выныривает ещё один, за ним другой и третий... Построившись в треугольник, они идут на город, резко снижаются прямо над их головами и, набирая высоту, уходят. Небо наполняется переливающимися в лучах солнца металлическими бутылочками... Они стремительно падают вниз, исчезая за крышами. Вдруг чудовищный грохот, треск падающих стен. На головы людей обрушивается лавина битого стекла. Оно режет, ранит, впивается в живую плоть. Лица, одежда людей в крови. Бедная, обезумевшая от ужаса и горя женщина с раненым, визжащим от боли младенцем - кусок стекла торчит у него из шеи - бежит к Эухении, протягивает ей ребенка, словно просит стать свидетелем этого кошмара. Толпу накрывает облаком пыли и мусора. Трудно дышать. Громкие крики ужаса и отчаяния становятся все тише, все плаксивее, сливаются в однообразный рев. Из людской массы то здесь, то там возникают на мгновение знакомые лица соседей, друзей и тут же исчезают, бесследно растворяются в людском потоке. У неё уже нет сил бежать, она виснет в изнеможении на руке Тксомина. На углу улицы Санта-Мария толпа чуть не сбивает их с ног. Они оказываются в людском водовороте, тянущем их назад. Это безликое людское стадо, готовое снести все у себя на пути к бомбоубежищу, было ужасно. Их относит в сторону. Вдруг Эухения замечает Аделу Гартейц и Антонио Ривера, своего патрона Серафина Обьера, абсолютно беспомощных, прижатых к стене, толпа их вот-вот раздавит. Они смотрят на неё стеклянными невидящими глазами. Толпа беженцев и оборванных, в тряпье солдат все теснит их с Тксомином и прижимает к решеткам у кондитерской лавки Хуаниты Урубе. Им надо обязательно выбраться. Во чтобы то ни стало. Школа всего-то в нескольких шагах отсюда. В полном исступлении она колотит Тксомина по плечу. "Там школа... давай, ну давай же!" Им надо прорваться сквозь человеческую стену, вставшую на пути. И они берут её штурмом, рушат, перешагивают, идут напролом. На них обрушивается шквал негодования, проклятий. Они проскочили. Бегут дальше. Миновали Таверну Васка. Крики, чудовищные крики ... Множество рук, указывающих пальцами в небо. Она оборачивается. Семь, восемь, девять самолетов совсем низко, идут прямо на них... На Таверну гроздьями сыплются бомбы. Она едва успевает закрыть глаза, прижимаясь к Тксомину. Страшный грохот рушащегося дома. Мощная сила отрывает их от земли, они летят вместе с камнями, щебнем, падающими балками, кусками искореженной арматуры. На какую-то долю секунды зависший над головами людей балкон падает вниз. Они бегут. Их догоняет пронзительный свист... Всего в нескольких метрах от них разрывается бомба, образуя глубокую воронку - комья земли и брызги крови, куски человеческих тел. На самом дне воронки прыгающее обезглавленное тело мужчины, жуткие, непонятно откуда идущие утробные вопли. Истошный крик полного безумия... она едва узнает свой собственный голос и, поскользнувшись, летит прямо в эту яму. Забрызганный кровью Тксомин, стоя у самого края воронки, зовет её, кричит, ругает её, пытается её оттуда извлечь. Она, цепляясь, карабкается, снова скользит, падает, встает на четвереньки, ползет, пытаясь выбраться. Ему наконец удается ухватить её за подмышку, он с силой вытягивает её наверх, прижимает к себе. Школа уже в двух шагах. Они бегут туда, спотыкаясь, перепрыгивая через ещё живого мужчину с придавленными бревном ногами, через мертвого ребенка. В вестибюле школы их встречает перепуганный сторож Хулио.
- Где Орчи?
- Ушел. Все ушли. А школу-то не тронули! Айнара его забрала, ещё когда только начали звонить в колокола.
Они побежали к бомбоубежищу.
Новая волна стремительно нарастающего гула. Рев атакующих бомбардировщиков раскалывает небо. Все ниже и ниже, ближе и ближе. Летят, сыплются бомбы. Глухое эхо взрывов. Воронки, как бурлящие кратеры вулканов. Город накрывает черным облаком едкого дыма и гари. Все погружается во мрак, в полную темноту, словно наступила ночь. Из этой страшной темени, из самой её глубины, выныривают живые факелы: объятые огнем обезумевшие от ужаса и боли люди. Слышны новые взрывы. То там, то тут новые вспышки огня, языки пламени, пожирающие фасады домов. Здания рушатся, словно складываются в гармошку одно за другим. Куда подевались улицы? Город в дыму, в развалинах, ничего нельзя узнать. Она бежит, нет, летит, стараясь не отставать от Тксомина... Еще чуть-чуть, и она оглохнет от чудовищного грохота, потеряет рассудок от дикого кошмара происходящего: катящаяся вниз голова рыжеволосой женщины с вытаращенными глазами, ботинок с оторванной ступней. Она спотыкается о чью-то обезображенную конечность, рядом скулит умирающая собака со вспоротым животом, лапы её запутались в собственных вывернутых наружу кишках... И кровь, всюду кровь: на земле, на стенах, на изувеченных телах; кровь, которую вылизывают бродячие собаки. Ее начинает рвать, выворачивает наизнанку, но она не может даже остановиться, бежит дальше, не поспевая за Тксомином, громко ревет, падает. Обернувшись, он не останавливается, не ждет её, а кричит, чтоб не отставала. Наконец они на калье Алленде Салазар. Пылающие платаны. В окнах ещё пока не рухнувших домов языки пламени... В треске огня слышатся душераздирающие вопли, крики о помощи людей, которым суждено заживо сгореть в этой чудовищной топке. Она бежит за Тксомином. Они бегут дальше. Им надо найти их ребенка, их Орчи.
С земли поднимается человек, идет качаясь, падает, в руке у него зажата другая только что оторванная рука. Внезапно, не помня, как сама очутилась лежащей на земле, она замечает прямо над головой в небе самолет. Он летит совсем низко, едва не задевая крыши домов. Она отчетливо видит сидящего в кабине пилота в каске, видит направленные на нее, на людей рядом с ней дула двух его пулеметов, трассирующих, несущих им всем смерть. Видит, как за ним следом выныривает другой, они пикируют на бегущих, пытающихся скрыться от них людей, и те падают, сраженные в спину пулеметными очередями... Она сама перестает понимать, жива ли она ещё или мертва. Самолеты, бомбы, пулеметные очереди, крики боли, ненависти, отчаяния в этом рушащемся мире посреди клубящихся гейзеров пыли и огня. Всепожирающая смерть спешит, не останавливается, мчится дальше, сжигая, губя все на своем пути, всех унося за собой в мрак небытия. Она вскакивает, истошным голосом зовет Тксомина, спотыкается, едва не упав на два прошитых пулеметной очередью трупа - мужчины и женщины, оставшихся теперь навсегда лежать вместе, в объятиях смерти. Она уже больше не может, не в силах бежать. Идет к разрушенному дому. Жуткую картину представляет собой чье-то некогда уютное, обустроенное жилище: три пролета развороченного остова выставляют напоказ чудом уцелевшую кухонную мебель с сохранившимся куском пола, рядом валяются радиоприемник, целлулоидная кукла, семейный портрет в деревянной рамке. Подняв его с земли, она видит фотографию первого причастия, а на ней знакомые, ужасно знакомые ей лица. Ей становится невыносимо больно, она не в силах сдержать слезы, ей нестерпимо горько думать, что здесь некогда стоял загородный дом семейства Лопеса де Калье, патрона её отца. Она вдруг отчетливо представляет себе и самого дона Лопеса де Калье, не скрывавшего своей большой симпатии к её матушке, и влюбленного в нее, Эухению, его сына Филиппе. Она вспоминает корриду в Бильбао, необычайно красивую, величественную маму в черной мантилье. Было ли это с ней на самом деле или только приснилось? Тксомин прижимает её к себе здоровой рукой (где-то его уже зацепило): "Пошли, пошли, Эухения, нам надо ещё найти нашего ребенка". Они оба уже не в состоянии бежать, с трудом передвигая ноги, бредут в обнимку, поддерживая друг друга, не обращая внимание на трупы убитых, стоны раненых. Тошнотворно пахнет обгоревшей плотью. В завалах роются женщины, пытаются пробраться к бомбоубежищу, откуда доносятся испуганные крики детей, плач, стоны. На углу улицы Азило Кальцада - все, что осталось от Таверны Никасио Ласагабастера. Дымящиеся развалины, а внутри, среди перевернутой поломанной мебели, столов, стульев, повсюду валяются трупы, почти все голые: взрывом с людей сорвало одежду.
Они шли, нет, уже снова бежали, нашли в себе силы бежать, следом за пожарными, пробивающимися сквозь завалы к вокзалу. Они добрались до булочной Онаирдия. Тксомин ушел далеко вперед. За завесой дыма она не сразу разглядела его, как-то странно склонившегося... Она сразу все поняла, её словно током ударило: Айнара с Орчи, он их там нашел. Она рванулась, не помня себя, и какая-то сила несла её вперед, обезумевшую, истошно кричащую. Тксомин пытался высвободить из окоченевших рук Айнары сидевшего у неё на коленях Орчи. Та словно не хотела его отпускать. Прислонившись к стене, с запрокинутой назад головой, с безмолвно кричащим ртом, она навек застыла в своем безмерном горе... с простреленной грудью. Орчи, с закатившимися к небу глазами, казалось, без единой царапины, был тоже мертв. Она видит Тксомина, вставшего наконец во весь рост, на руках у него их Орчи с безжизненно повисшими ногами, руками... Тксомин смотрит на нее, Тксомин... Он превратился в старика, смотрит на неё пустыми, ничего не выражающими глазами. От горя он как будто стал ниже ростом, слезы текут ручьями, оставляя широкие борозды на черных, перепачканных пеплом и сажей щеках. Он уходит, уходит все дальше и дальше от нее. Она застыла, замерла, не может, не в состоянии даже заплакать. Безжалостный голос внутри её все громче, все отчетливее и отчетливее повторяет: "Орчи мертв. Орчи мертв!" Она вскакивает, бежит, падает, снова бежит, наконец догоняет его, своего Тксомина, обнимает, прижимается к нему, упираясь головой в плечо, и наконец начинает плакать, громко кричать. Они бредут по ставшим неузнаваемыми улицам города. В воздухе жуткий смрад. Идут сквозь завесу дыма и пепла. Бомбы, падают бомбы снова и снова, ещё и еще... Отчего-то им так важно разрушить, уничтожить весь город, умертвить, истребить все его население. Слышатся глухие взрывы. Снова затрещали пулеметы. Впереди бежит женщина, на её беду, её высмотрел пилот истребителя. Он неотступно летит за своей жертвой, пикирует, и вот она безжизненно лежит на земле. Самолеты летят из Бермео, вдоль риа, пролетают над анфиладой Артекалье... Летят все сюда, чтобы их всех, людей этого города, всех разом положить, умертвить, уничтожить! А вот и самолет, что прилетел убивать их двоих. По дороге он уже подстрелил не один десяток таких же, как они. Над собой, над своими головами они вдруг почувствовали страшную зияющую пустоту неба, а в ней летящий прямо на них самолет. Упали плашмя на живот. Он, не выпуская из рук тела их мальчика... Пули засвистели совсем рядом, прямо над их головами... Она закрывала голову руками, носом прижавшись к земле. Этот вроде улетел, но тут же послышался гул другого... дикий, кошмарный рев, стрельба... свист пуль, вперемешку с воплями ужаса, отчаяния, шум падающего стекла, лай обезумевших собак. Ну вот улетели... она протягивает к нему руку, он не двигается, спина его рубашки вся в маленьких красных дырочках идеально круглой формы. Его голова безжизненно повернута в её сторону, его открытые глаза смотрят на нее. Она тормошит его, убитого, накрывшего своим телом их мертвого ребенка.
Она не плачет, не может плакать, её разум, душа погружены во мрак. Слишком много боли... Она идет, куда глаза глядят, по улицам в огне и в дыму, среди руин домов, между телами убитых, идет по городу, ставшему в одночасье огромной печью крематория, бесстрастно пожирающей дома с ещё живыми, кричащими от ужаса и боли обитателями. Что это было? Правда, настоящая живая реальность сводящей с ума великой трагедии конца света или всего лишь приснившийся ей ночной кошмар, которого завтра уже не будет? Может, когда она проснется, от всех этих терзающих её душу ужасов не останется и следа... Еще этим утром она ждала Тксомина, Орчи ушел в школу... Они собирались праздновать его день рождения... Вечером на десерт их ждал фруктовый торт Антонио.
Она не бежит, не прячется. Зачем? В небе над городом ревут самолеты, они летят и летят. Нет. Они не заставят её больше пригибаться, ничком падать на землю. Она идет прямо, не сгибаясь, в надежде, что осколок снаряда или пуля положат конец всему, навсегда освободят её от непосильной ноши страданий и боли. С трудом, едва передвигая ноги, она бредет к себе, к своему дому. Повсюду дымящиеся камни завалов, там, где ещё сегодня были парикмахерская, скобяная и мясная лавки, тюрьма... "Боже мой, едва ли не час назад он сладко спал в моих объятиях... "Площадь скотопригонного рынка вся усыпана убитыми, ранеными, истекающими кровью животными. Все пылает в огне: зажигательная бомба разрушила несущую конструкцию рынка. Банко де Вискайа в руинах, в куче щебня и мусора вверх тормашками; открытый всем ветрам лежит целехонький банковский сейф. "Орчи мертв!.. Тксомин мертв!.."
Бомба разрушила и загон быков. Перепуганные животные несутся врассыпную, кидаются на людей, норовят поднять их на рога, крушат все на своем пути, разбивая вдребезги чудом уцелевшие витрины, бросаются в горящие дома, падают в воронки от взрывов, брыкаются, топчут лежащих здесь же со вспоротыми животами, с обгоревшими боками лошадей. Одну из них насквозь пропороло железным прутом обвалившегося прилавка. Беспомощное животное в предсмертных муках, с раздувающимися ноздрями протяжно заржало. У самого края этой зияющей пропасти смерти стоит живой и невредимый черный бык, застыл во всем своем первобытном величии, гордо, презрительно меря Эухению взглядом... Похоже, этот зверь знает о жизни что-то такое, что ей неведомо. В её памяти всплывают моменты жизни, навсегда ушедшей в далекое прошлое: дон Филиппе, пытающийся привлечь её внимание, она всматривается в толпу в надежде найти Тксомина... Бельмонте и черный бешенный зверь, в тот последний для него момент смотревший так, будто бросал вызов самому року неизбежной смерти. Она вся дрожит, но не от рева самолетов, не от свистящих рядом пуль, летящих снарядов... Она отчетливо слышит рядом с собой тот ужасный, почти человечий крик птицы, взмах её крыльев... Этот крик смертельной тоской пронзает ей сердце... Внезапно она подумала о Кармеле, о маме. Казалось, она ушла от них страшно давно, они теперь где-то там, в той, другой жизни, такой же далекой, как её детские годы. Орчи мертв.
Орчи мертв! Калье Адольфо Уриосте исчезла, сгинула. Нет больше садов, фруктовых деревьев, тех, что стояли по левой стороне, если идти к Гойенкалье, со всем этим нескончаемым гамом бесчисленных птиц, чьи голоса она так здорово научилась различать. Этому её учил Тксомин. Земля, изрытая снарядами, с вырванными с корнем деревьями, вся была усеяна мертвыми птицами. На противоположной стороне улицы - дымящиеся руины на месте ателье Хозе Сантуа, бара, ювелирной лавки Лехарага. На шоссе сплошные завалы, повсюду трупы, перевернутые повозки. Опять стали слышны взрывы. Все ближе и ближе. "Господи, помоги, сделай так, чтобы они были живы. Ты уже отнял у меня Орчи и Тксомина..."
Она бежит по заметно сузившейся, охваченной огнем улице. Ничего не видя за завесой дыма, она то и дело спотыкается о камни, о раскаленное железо, карабкается по завалам, натыкается и наступает на трупы, на тела стонущих, умирающих людей. Ей становится трудно дышать в этом горячем, наполненном страданием воздухе. Ей невыносимо тяжело, она вся дрожит, но животный инстинкт заставляет её бежать, рваться вперед к своим близким. Она должна защитить их, помочь им, поддержать, быть с ними рядом. Она скроет от них смерть Орчи и Тксомина. Ей надо бежать ещё быстрее, лететь к матери, к сестре. Задыхаясь, она бежит, стараясь не замечать рушащиеся, рассыпающиеся на глазах дома, горящие опрокинутые кресла парикмахерской, объятый пламенем ангар, завалы на месте репетиций городского оркестра. Облако гари закрывает небо. Как только летчики видят в этом мраке, куда им бросать бомбы? Волны все нарастающего гула, не утихающий треск пулеметных очередей. Взрывы становятся все сильнее и ближе, так что земля у неё под ногами начинает ходить ходуном... Бомба упала где-то совсем рядом.
За красными отсветами огня, в завесе гари и копоти она не сразу различила знакомые лица приближающихся к ней соседей из дома напротив Теодоро, ризничего церкви Санта-Мария, и адвоката Николаса Анитуа. Они останавливают ее:
- Не ходи туда, Эухения, не надо... Только что туда попала зажигательная бомба. Огонь уже дошел до самой крыши. Мы пытались подняться, но лестница уже горит, все в огне; ты сможешь подняться не выше четвертого. Не ходи, все равно ничего уже не поделаешь!
- Оставьте меня, дайте пройти, - кричала она неистово, колотила кулаками, била, царапала пытавшихся её удержать мужчин, пока те не отступили. Она бросилась к дому. В страшном гудении, в треске горящего дома были слышны душераздирающие крики о помощи. В окне она разглядела маму и Кармелу, позади них пылал настоящий костер. Они тоже увидели её, кричат, тянут к ней руки... Сквозь треск огня она услышала голос сестры: "Не подходи!" Затем пронзительный леденящий душу утробный крик: Кармела летит в пустоту, летит из окна живым пылающим факелом. Несколько раз переворачивается, чудовищно прогибаясь, извиваясь в языках пламени, и наконец падает, ударившись, разбившись о брусчатку мостовой. Но ненасытное пламя, жадно пожирающее её плоть, не унимается, всю её вылизывая своими пылкими языками, обнимает её, горит, неистовствует, танцуя, пируя в жутком торжестве смерти. Эухения бросается, пытается затушить огонь, накрывает тело сестры своим. Ее оттаскивают назад, она дерется, брыкается, и наконец ослабевая, сникает. В полном исступлении она поднимает голову к их балкону, видит маму, рвущуюся вперед с лампой в руке, с той, что стояла всегда у её изголовья. И в то же мгновение видит, как дом качается и огнедышащий вулкан в облаке гари и пыли навсегда поглощает Гойенкалье, дом семнадцать, погребая под грудой камней и мусора тело её сестры Кармелы.
Годы спустя у неё все ещё перед глазами будет стоять её мама, нелепо сжимающая в прямой вытянутой руке лампу. Видно, хотела посветить себе под ноги, которые до сих пор её не слушались (как только она смогла подняться и дойти до окна? Эту загадку она навсегда унесла с собой в могилу)... хотела заглянуть в ночь, в пустоту, в бездну вечности... В это мгновение Эухения отчетливо представила себе ту, другую её маму - в Бильбао, в тот солнечный день, что запомнился ей как один из самых ярких, счастливых в жизни. И вот теперь этот последний жест мамы уже на пороге смерти , так потрясающе точно повторил движение её веера, которым она пыталась тогда, в момент всеобщего ликования, дотянуться до великого Бельмонте.
Теодоро и Николас стараются хоть немного успокоить, поддержать безутешно рыдающую Эухению. Она исступленно кричит им: пусть оставят её здесь умирать. Она не хочет, ей незачем жить. Орчи и Тксомин мертвы! Все мертвы! Они поднимают её с земли, поддерживая, ведут к монастырю Санта-Клара. Она не в силах идти, ноги не слушаются её. Приходится нести её на руках. Над головами по-прежнему гудят самолеты... Не перестают! Кажется, что им ещё здесь делать? Ну нет! Одни улетят, следом за ними тут же летят другие. Бомбят и бомбят, стреляют и стреляют. Бомбят уже оставшиеся от домов руины, отстреливают еле живых раненых людей, мечущихся бродячих собак... На город сыплется шквал огня, град пуль. Никто не должен уцелеть. Точно, чтоб наверняка, чтоб не осталось здесь, в этом городе, никого, ни одной живой души! Жуткий зловонный чад, стоявший тогда в воздухе, навсегда свяжет её память с тем адом, в который превратился город за каких-нибудь два часа. Она слышит, как её спасители спорят между собой, обсуждают, идти ли в чудом уцелевший монастырь Санта-Клара или устроиться в бомбоубежище поближе.
Так они оказались в бомбоубежище, что было под мэрией. Ужасно тесно. Более трехсот человек стоят, почти прижавшись друг к другу. Крики, ругань, стоны раненых, хныкающий детский плач. В этой норе при каждом взрыве земля ходит ходуном, зато пулеметных очередей отсюда почти не слыхать... только, какой-то глухой треск. Прямо над их головами раздалется сильный взрыв, люди в ужасе, и только мэру Хозе Лабаурии удается погасить всеобщую панику, он требует тишины и спокойствия. Но затишью не суждено продержаться долго. Едва ли не тут же со страшным треском и хрустом начинают сыпаться балки, тянут за собой крышу. Давка. Все бросаются вперед к выходу. Она чувствует, здесь ей суждено умереть от удушья и быть погребенной в этой куче обломков. Рядом с ней молящаяся монашка перебирает пальцами четки, робко призывает и её помолиться, говорит, настал "страшный судный день". Ну что ж, все едино, молиться она не будет, пусть смерть приберет её и так, без молитвы, освободит её наконец от этой жизни... Да жива она или мертва, ей самой уже не понятно. Молиться... Кому? Ему, Богу?! Где он, этот Бог?!
Падают сразу две бомбы... Слышно, как прямо над ними рушатся, сыплются одно за другим межэтажные перекрытия. Не выдерживают, падают под их тяжестью подпорки, именно там, где находятся сейчас дети... Все рвутся к выходу. Уж лучше умереть там, на поверхности, на воздухе... Проход обваливается, выход заблокирован: загородили дорогу четыре трупа.
Она вспоминает, как чудом выбралась на поверхность, лезла, карабкалась наверх, как дикий зверь из своего затопленного логова, как в жутком омерзении и ужасе отшвырнула от себя лежащую у неё на пути чью-то оторванную руку. Вслед за ней наверх вылезли Теодоро и Николас, за ними ещё несколько человек - все те, кто заходил в убежище последним. Теперь они оказались ближе к выходу. Не успели они отойти и двух метров, как мэрия рухнула, накрыв собой бункер. Оттуда долго были ещё слышны глухие голоса, хрипы, стоны умирающих людей. Здесь все они вместо спасения нашли свою погибель, их убежище стало для них братской могилой. В разодранном в клочья черном платье она карабкалась по завалам, пока наконец не оказалась на Гран-плац, где ещё вчера вечером были танцы... Теперь же вся площадь была усыпана трупами. Надо притвориться убитой, они ведь стреляют по всему, что движется. Она легла, вытянулась рядом с телом молодого человека с аккуратным пробором в черных напомаженных волосах, с роящимися мухами у рта. На ветках платанов кое-где ещё висели гирлянды лампочек, оставшиеся от вчерашнего бала. Вновь налетевшие на город бомбардировщики обрушили шквал стального дождя на квартал Рентерия. Не слышать, не видеть... умереть наконец. На одной из башен церкви Санта-Мария она увидела трех гударис, целящихся в небо, они пытались из ружей подбить хоть один истребитель.
Пули... шальные, рикошетом отлетающие от мостовой, и наконец те прицельные, что направлены на нее, ей предназначенные. Она представляет себя сраженной одной из них. Сегодня она отдаст Богу душу, Богу, который сегодня отвернулся от басков. Чем только они могли его так прогневить! Она видела рядом с собой, как косило направо и налево бегущих людей. Сегодня они все здесь умрут, все до одного. Кто-то так решил. Так они там решили. Этот приказ должен быть приведен в исполнение. Вот они и очень стараются. Но что ей делать? Лежать, прижавшись к мертвым телам, ждать своей очереди... умереть. Прежде у неё была семья, был ребенок, её любимый вернулся к ней, приехал с другого конца света. Умереть, так и не придав их всех земле? Она встала и пошла, пошла по улицам, объятым огнем. Огромные языки ненасытного пламени все с той же страстностью и жадностью вылизывали трескающиеся стены домов, пока они наконец не проседали и, падая, не обращались в пепелища.
Не менее пятисот человек пряталось в церкви Санта-Мария, в её боковых часовенках, под защитой Господа. Все они теперь молились, стоя на коленях перед главным алтарем, молились всем своим святым. Отец Итурран обнадеживал, говорил, что дом Господний не тронут, он должен непременно уцелеть. Святой отец стоял на кафедре, когда, со зловещим свистом пробив крышу, в самую середину часовни Нотр-Дам-де-Бегонья упала зажигательная бомба, накрыв всех, там находившихся, облаком едкого угарного дыма. Обезумевшая от страха толпа бросилась наружу, заполнив собой Гран-плац и прилегающие к площади улицы.
В этой массе перепуганных, измученных, в панике кричащих людей она различает отдельные слова, фразы: "К Луно! Надо идти к Луно! Нет, лучше к пещере!" Воздушные налеты чередуются теперь с регулярностью каждые двадцать - двадцать пять минут, в промежутках ведутся спасательные работы. Люди пытаются отыскать, откопать в завалах своих близких, родных, в то время как сам город неотвратимо гибнет, рушится, проваливается, навсегда уходит в пучину небытия. Самолеты, самолеты, словно головы одного жуткого чудовища, огромного, огнедышащего, извергающего смерть дракона. Они продолжают бомбить оставшиеся от домов развалины, выслеживают, чтоб уничтожить на проселочных дорогах, в чистом поле людей, покинувших сейчас свой родной дом со всем, что было ими нажито за долгие годы, быть может, даже оставивших или уже потерявших здесь дорогих им, близких людей, они бегут теперь из этого города, чтобы просто не тронуться, не сойти с ума.
Огненная вспышка в нескольких метрах от неё заставляет её упасть на землю. Она оказывается у низенького заборчика, рядом с ней лежит истекающая кровью овечка. Нет больше сил, её точно прорвало, она не может никак остановиться, истерически рыдает. Потом, прижавшись спиной к ограде, мучительно пытается припомнить, чей это дом сейчас горит. Ей кажется, она вот-вот это вспомнит. Ну да, этот маленький домик... она здесь бывала, и не раз... Ей почему-то так хочется вспомнить, как же все-таки звали ту приятельницу, в гости к которой она сюда захаживала? Лишь бы только хоть на минуту забыть о сводящем её с ума страшном горе. Так как же все-таки её звали?
Она снова идет, шатаясь, как одержимая, и все пытается найти дорогу, по которой они тогда шли. Трудно что-либо понять, кругом одни развалины. В красных отсветах огня, в грязно-сером облаке дыма и гари она блуждает там, где ещё сегодня были хорошо знакомые ей улицы, стояли дома. Мимо неё бегут люди, толкают её. Где же, наконец, эта калье Ацило Калцада? Красный крест, нарисованный на крыше приюта, не уберег его, не спас никого. Три бомбы навсегда похоронили здесь несколько десятков беспомощных стариков и сирот. Она видит ползущего человека с искаженным от боли лицом, у него обожжены ноги, за ним тянется кровавый след.
Рядом с кондитерской фабрикой лежат обгоревшие тела работниц. Пахнет карамелью. На какой-то момент запах жженого сахара перебивает тошнотворный смрад горелой плоти. На калье Телло священник, стоя на коленях, отпускает грехи умирающим, только что извлеченным на поверхность спасателями. По уцелевшей чугунной вывеске Эухения узнает место, где находилась Таверна Никасио Ласагабастера. Она вспоминает... Ведь это было ещё совсем недавно. Только что... только что они проходили здесь, держась за руки с Тксомином, буквально за несколько минут до того, как Тксомин нашел Орчи с Айнарой. Да, это было именно здесь. Потом, когда они уже шли назад, Тксомин нес мертвого Орчи. А потом, чуть подальше... они оба там остались лежать, Тксомин в изрешеченной пулями рубашке накрывал собой мертвое тело Орчи... Нет, не здесь, немного выше... надо ещё немного пройти дальше...
Она идет, с трудом передвигая ноги, судорожно икая, не в силах больше сдерживать рыдания. На её пути двухметровый завал, перегородивший всю улицу, вернее то, что осталось от улицы... Дальше идти невозможно. Это здесь... Они здесь, внизу, под этими завалами. Она начинает дико кричать, громко зовет их по именам, в исступлении царапает себе лицо, зовет на помощь. К ней подходят двое мужчин. Она должна им все сейчас объяснить... просит, заклинает. Они здесь! Их надо достать, она должна предать их земле по-христиански! "Орчи и Тксомин под этими камнями. Помогите мне..." - Она умоляет, встает перед мужчинами на колени, хватает их за руки. Они уходят. Им надо спасать живых.
Задыхаясь, она с трудом карабкается... и, добравшись доверху, ложится животом на эту груду камней и мусора, обхватывает её руками, словно хочет в последний раз обнять отца и сына, нашедших наконец друг друга, в смерти обретших мир и покой. Они покинули её совсем одну, оставив один на один с отчаянием. Она утратила любовь, а вместе с ней и надежды, которым уже никогда не суждено сбыться.
Понедельник, восемь вечера. Эухения по-прежнему лежит на груде камней и мусора. Звонят колокола церкви Санта-Мария. Ничто и никто не заставит их замолчать. Для всех людей в городе, переживших этот ад, теперь они звучат по-другому, нежели пять часов назад. Эхом им вторят горы. Они звучат так, как могут звучать колокола только на Пасху, в честь святого праздника Воскресения Христова, когда Иисус Христос восстал из мертвых, смертию смерть поправ. Им, выжившим, слышится в этом звоне надежда на то, что их родная Герника возродится, поднимется из пепла. Выжившие знают, что Бог уберег их, для чего-то сохранил им жизнь. Они собираются все вместе, группами, тушат пожары, оплакивают погибших.
Утром следующего дня она все ещё лежала на завале ничком с распростертыми в стороны руками, словно поваленный ветром крест. Спасатели сперва приняли её за умершую и лишь потом по слабому дыханию и легкому подрагиванию конечностей поняли, что она жива. Они помогли ей спуститься, усадили на землю, прислонив спиной к куче мусора. Неподалеку маленькими группками бродили люди, с тоской смотря на жуткие разрушения, оценивая все, что предстоит сделать, чтоб вернуть Гернику к нормальной жизни. А на едва очнувшийся от кошмара город обрушился настоящий ливень, потоки воды понеслись по разрушенным улицам города. На перекрестке одиноко, с раскиданными по мостовой руками лежит тело убитого гудари. Из его разинутого рта, точно из переполненного сосуда, сочится дождевая вода.
Дрожащая Эухения застыла, прижавшись к уцелевшему обломку стены... Жуткое зрелище мертвого солдата вновь возвращает её в пережитый накануне кошмар.
Даже ливень не может справиться с огнем. Всю ночь город горит. Солдаты и санитары с ведрами воды помогают пожарным тушить очаги огня там, где слышатся стоны и отчаянные крики, не теряя надежды спасти хотя бы одну жизнь. В этом лютом пекле, в дрожащем от огня воздухе точно оживают, танцуют в смертельной пляске огня тела мертвых животных.
Вдруг Эухения слышит позади себя женский голос, зовущий её по имени. Две руки нежно обнимают её за плечи. Очнувшись, она узнает Эльвиру Отаолеа, её матовое лицо, лучистые зелено-голубые глаза. Прижавшись к её плечу, Эухения горько плачет. Подставив ладони под струйки дождя, Эльвира смачивает ей лицо. Ровно сутки - двадцать четыре часа назад - они встретились на улице, у рынка разговаривали. Прошел всего один день!
Эльвира бормочет:
- Зря я тогда не заставила тебя поехать с нами. Где сейчас твои?
Растерянная Эухения смотрит на неё с бесконечным отчаянием, губы её дрожат. Вместо ответа из груди Эухении вырваются стоны. Они обнимаются.
- Пойдем, что здесь стоять. Тебе надо поесть, выпить кофе. Идем со мной, я ищу моего отца.
Оставив её и детей в касерио, Педро вместе с её отцом вернулись в Гернику, чтобы принять участие в спасательных работах. Педро считал, что он со своим фургончиком может быть здесь очень полезен. Эльвира продолжала:
- Я их везде ищу уже с пяти утра. Ночью недалеко от вокзала я встретила отца Эусебио. Он помогал спасателям, разгребавшим завалы на месте отеля "Хулиан". Несколько десятков погибших, ну и раненых, возможно, они ещё и выживут... Он сказал мне, что видел Педро вчера во второй половине дня недалеко от игровой площадки, он там был с моим раненым отцом. Даже не знаю, куда мне идти, где мне их искать!
В госпитале при монастыре Дес Хосефинас им предложили кофе с куском хлеба. Пришел доктор Ирруарицага, обнял Эльвиру, сообщил, что при нем Педро вместе с каким-то гудари забирали на носилках её раненого отца.
- Он был одним из первых наших раненых. У него все тело было в пулевых ранениях. Я все обработал, перебинтовал. Но никакой угрозы для его жизни я не увидел. Я отправил его в госпиталь Басурто в Бильбао. Надеюсь, с ним все в порядке.
Весь вторник они безуспешно искали отца и мужа Эльвиры. Были и в монастыре Ла Мерсед. Там по-прежнему практически бесперебойно оперировал капитан Кортес. Оперировал он и во время бомбежки. Под бомбами им были прооперированы тридцать пять раненых... И все в темноте, без света, пришлось жечь лучины. Кортес был измотан и ужасно бледен. С большим трудом узнал Эухению. В уцелевшей после бомбежки части монастыря отца Эльвиры тоже не оказалось. Вместе с Кортесом они перевернули не один десяток облепленных мухами трупов. Впустую. Ни среди живых, ни среди мертвых его не было.
Не нашла Эльвира отца ни в госпитале Басурто, ни в госпитале Деустро. Педро же был арестован. После бомбежки Франко объявил, что "все, чьи руки не запятнаны кровью, могут явиться в мэрию. Все они будут обеспечены работой". Педро потерял все: дом, бисквитную лавку, даже фургончик его сгорел под бомбами. Он никого не убивал. Вот он и пошел в мэрию. Там заседала комиссия - что-то вроде революционного трибунала. Они посчитали подозрительным факт использования его фургончика в городе во время спасательных работ, обвинили его в пособничестве, в соучастии с врагом, в снабжении оружием вражеских вооруженных формирований. Так невиновный, пришедший к ним по доброй воле честный человек был ими осужден, стал жертвой их правосудия на скорую руку. (Выйдя из тюрьмы, он был безмерно рад, когда нашел работу на маленьком рыболовецком судне в совсем небольшом порту Эланчауве.)
Эухения проводила Эльвиру на вокзал. Поезд, вернувшийся из Бильбао, остановился в нескольких метрах от станции, прежде чем подойти к перрону и отправиться обратно. Здесь его и атаковали беженцы и солдаты. Эльвире пришлось ждать следующего. Она надеялась найти отца живого или мертвого.
Оставшись одна, Эухения часами блуждала по городу, бормоча дорогие ей имена. Ближе к вечеру, вконец измученную, её встретил отец Эусебио. Он отвел её в церковь Санта-Мария, его церковь была уничтожена в первые минуты бомбежки. Передал её отцу Итуррану. Тот размещал всех в часовнях церкви, превращенных в ночные приюты для потерявших кров людей.
Палачи и убийцы города вошли в него 30 апреля по нетронутому ими мосту Рентерия. Армию националистов сопровождал эскорт итальянских солдат и марокканцев. Последние за особые заслуги были удостоены чести охранять здание парламента, на крышу которого был тут же водружен флаг армии Франко.
Измученные, голодающие жители разрушенного города не теряли достоинства, отказывались от бесплатных обедов, раздаваемых на полевых кухнях армии убийц.
Биарриц, май 1937 года. Арростеги приняли у себя Эухению как родную, как члена семьи. Они снимали маленький дом в тупике Леба, в переулке, выходящем на авеню Марны, в двух шагах от квартала Агилера. Каждое утро Эухения водит их дочек в коммунальную школу, ту, что на авеню дю Брау. Кое-где на стенах ещё сохранились старые листовки, ещё от 4 апреля: "Помогите нам спасти испанских детей". С листовок смотрело лицо женщины в слезах, прижимавшей к щеке ребенка.
Мадам Арростеги шьет на дому, главным образом для своих соседок. Доктор нашел место в медицинской лаборатории. Стояли ясные теплые дни рано наступившего лета. Эухению поражало радостное спокойствие, царившее в жизни людей, удивляло, насколько этот мир отличался от того кошмара, в который ввергла её страну гражданская война... Как только эти два мира могли существовать рядом, в двух шагах друг от друга? Ей казалось это кощунственным, но доктор с ней не соглашался, говорил, что французы полны к ним сочувствия, готовы принимать у себя беженцев. Разве они не вправе нормально жить? Причем тут они, если всю Испанию трясет, разрывает на части?
Доктор стал давать ей очень сильное успокоительное. Теперь она чувствует себя вялой, заторможенной. Дни становятся длиннее, и она по-прежнему гуляет по вечерам с четой Арростеги. Неспешно, по авеню Марны или же Королевы Виктории мимо утопающих в садах вилл с красными ставнями и горшками гортензий они идут в центр города, к морю. Ей так нравится смотреть на это бурное непокорное море, бьющееся о черные скалы побережья. И всякий раз она вспоминает пляж в Лекейтио, бегущего к ней навстречу счастливого радостного Тксомина... Тамариндовая аллея ведет к "Палас-отелю", чьих роскошных апартаментов, по её разумению, могут быть достойны лишь коронованные особы.
В витринах Биарриц-Бонёр - такого огромного магазина не увидишь даже в Бильбао - стоят восковые манекены в противоестественных позах, точно кривляются. На них короткие, сильно декольтированные цветастые платья - в Гернике такие не рискнули бы напялить на себя даже самые бесстыжие и распутные. А название-то какое... Биарриц-Бонёр; Бонёр - счастье по-французски! Раненая душа Эухении черства ко всем соблазнам этого живого, полного удовольствий мира, она отвергает его. Все в нем её раздражает, кажется ей ничтожным, пошлым и даже непристойным... Она вспоминает, как они с Кармелой, молодые, беззаботные, покупали черный шелк себе на платья в лавке у Хуаниты Рекальде, как потом шили у портнихи Франсиски новые платья к помолвке их кузины Кармен. Хуанита и Франсиска жили на калье Сан-Хуан. А теперь эта улица превратилась в груду камней.
В компании доброй четы Арростеги на авеню Эдуарда VII они встретили знакомого кюре из Сан-Себастьяна, он теперь здесь живет тоже как беженец. С доктором они долго разговаривают на смеси баскского с испанским о падении Бильбао, о недавней чудовищной бомбежке, разрушившей Аморебиету. Вдруг Эухения отчетливо слышит гром взрывов, о которых говорят между собой доктор и кюре. Это невыносимо, она закрывает уши, у неё сейчас лопнут барабанные перепонки. Она сейчас там, рядом с лейтенантом. Вместе с ним они пробираются через дымящиеся завалы. И вместе с отцом Эусебио. Всю ночь он провел на развалинах своей церкви. Его сейчас трудно узнать: угрюмый, лохматый, черный от золы и сажи. Он сжимает руки Эухении в своих мозолистых руках пелотари. Ей трудно сдержать слезы, да она и не пытается. Он все знает и про смерть Орчи и Тксомина, знает, что случилось с Кармелой, с мамой. Он говорит: "Мы все потеряли, наш город, наши дома; многие из нас потеряли своих близких. Настал час, когда мы должны будем помочь друг другу. Сострадание - это единственное, что может спасти нас, удержать от ненависти". Она была благодарна ему за эти слова, за то, что он не стал в эту минуту говорить о Боге.
Очнувшись на следующий день после бомбежки на каменном полу часовни, она удивилась, что ещё жива. Ее напугала чудовищная тишина, воцарившаяся в городе. Тело гудело. Было холодно. Знобило, лихорадило. Сердце сжималось от отчаяния. Лейтенант был тоже здесь. Он углядел её, свернувшуюся калачиком, в массе других лежащих рядом с нею женщин. Он отвел её в монастырь Санта-Клара, где сестры накормили её нехитрым обедом, одели - дали простое черное платье из сатина, из тех, что носили сами.
Она теперь без продыху работала в бригаде спасателей, которым приехали помогать солдаты из Бильбао. Неразорвавшиеся бомбы пожарные вывозили за город, к риа. Она запомнила их напряженные лица, как они везли снаряды через весь город, осторожно выгружали их там, рядом с мостом, где до сих пор плавали трупы. Весь день она провела на развалинах Кафе Модерно. Все попусту. Никто не уцелел. Погибли все: патрон Тибурсио Элхецабал, весь его персонал, клиенты - все до единого. Разбитая посуда, раскиданная повсюду утварь рядом с мертвыми телами. Все, словно на развалинах погибшей, безвозвратно ушедшей цивилизации.
Следующую ночь она провела на касерио у Эльвиры, в двух километрах от города, это расстояние ей теперь приходилось преодолевать пешком. Эльвира так и не нашла тела отца в моргах Бильбао. Чтобы хоть как-то её утешить, Эухения говорила, что ей надо радоваться, ведь её трое прекрасных детей и муж живы-здоровы, а каково ей, на своих глазах потерявшей семью, всю жизнь нести этот крест. Эльвира потихоньку успокаивалась, начинала стряпать: варила суп, пекла лепешки с чоризо. При дрожащем пламени свечи, наполнявшем дом огромными тенями, Эухения убаюкивала крошечную, всего несколько месяцев от роду дочь Эльвиры Марию-Анжелес. До неё доносилось странное невнятное бормотание вперемешку с приглушенными рыданиями. Непонятно, то ли её подруга молилась, то ли разговаривала с без вести пропавшим отцом, прощалась с ним...
Теперь это касерио стало для Эухении её новым домом. Она жила на первом этаже, в пристройке, здесь же за деревянной перегородкой помещалась домашняя скотина. Орчи и Тксомин постоянно приходили к ней во сне. Всякий раз, когда Эухения видела их лица, навсегда застывшие в маске смерти, она в отчаянии и в ужасе кричала, просыпалась, остро чувствуя свое одиночество, вставала, вся дрожа, шла освежить себе лицо водой из колодца, а потом, прижавшись спиной к срубу колодца, смотрела на небо в облаках, пока наконец в его перламутровой голубизне не брезжил рассвет.
В одно из воскресений, когда они ещё завтракали под большим тутовым деревом в саду, ели помидоры в оливковом масле с натертыми чесноком ломтиками хлеба, к касерио подъехал лейтенант, с ним в коляске его военного мотоцикла сидел отец Эусебио. С торжественным видом они втащили в дом большой мешок нута, который подобрали на месте разрушенного ресторана "Арриен".
Начинается великий исход баскского народа. Тысячи людей покидают свою разоренную родину. Франция, Англия, Россия уже официально изъявили готовность принять у себя женщин и детей. Всеобщая конфедерация труда взяла на себя трудоустройство более двух тысяч молодых баскских эмигрантов во Франции. Это сообщили лейтенант с отцом Эусебио. Они стали убеждать присутствующих тоже уехать из страны.
- Герника - мертвый город, но война на этом ещё не закончилась, говорил Гандария. - Бильбао бомбят каждый день. Итальянская дивизия "Черные стрелы" заняла Бермео. Все активнее наступает Мола. Скоро мы уже не сможем обеспечивать безопасность отдельным, обособленно стоящим касерио, вроде вашего.
От Бильбао до Бордо и Англии ежедневно ходят суда, так что он мог бы обеспечить их местами, внести их в списки пассажиров. У отца Эусебио есть новости о чете Арростеги. Машинист с "Хабаны" встретил доктора в Васкском баре в Сэн-Жак-де-Люз. Тот говорил, что готов у себя принять одну, а то и две семьи беженцев.
Эльвира наотрез отказалась: никуда она не двинется, ни за что не оставит здесь своего мужа одного в лапах националистов. Эухения слушала их почти безучастно, все время молчала. Душа её была поглощена горем утраты, она омертвела. Весь этот разговор для неё вообще не имел никакого смысла, так как меньше всего её сейчас могла беспокоить угроза её собственной жизни. Позднее она будет вспоминать хрипловатый голос отца Эусебио, говорившего о победе Франко как о чем-то уже вполне вероятном, едва ли не предрешенном. Лейтенант и не думал с ним спорить, похоже, он и сам был того же мнения. Говорил, что не останется в Испании, если во главе страны встанет предатель, не погнушавшийся привлечь иностранную военную силу и с её помощью опустошить собственную страну. Он понимает по-французски. Скорее всего уедет жить во Францию. Эухения тоже должна подумать о будущем, не жить же ей только прошлым. Гандария продолжал, настаивая:
- Ваша родная деревня, точно так же, как Дуранго, как Герника, полностью разрушены, стерты с лица земли. Неизвестно, сколько лет ещё понадобится, чтобы их восстановить. Кроме нас, у вас здесь никого не осталось. Даже ваш патрон Серафин, и тот погиб. Боюсь, кроме изгнания, у нас всех нет будущего, нет другого пути...
Эухения молчала, не спорила, сидела словно замороженная, в полной прострации. Она была не способна ни возражать, ни соглашаться. Для неё собственная судьба уже не представляла никакой ценности, ей было абсолютно безразлично, что её ждет впереди. Плохое ли, хорошее, ничто отныне не могло уже исправить, изменить её жизнь. Но тут лейтенант решился ей вдруг напомнить об их разговоре в то самое воскресенье, накануне бомбежки. Тогда, выйдя из церкви после службы, она увидела доктора Арростеги с супругой, и те готовы были взять её с семьей во Францию. Она отказалась.
Это воспоминание вдруг словно током пронзило, раскололо её сознание. Это ужасное чувство вины, с которым придется жить до конца дней своих, приговор без права апелляции! Она никогда не сможет простить себе этого. Теперь это проклятие, обрекающее её на полное одиночество, ей предстоит нести до гроба. Она - частица того навсегда ушедшего, исчезнувшего, сгинувшего в небытие мира. Пережить такое, остаться одной на всем белом свете - вот оно, то самое страшное наказание, которое она в полной мере заслужила. Когда начались бомбежки, она инстинктивно запретила себе об этом думать, отгоняла от себя все, что могло напомнить ей о том разговоре, чтобы не тронуться: это одно уже могло свести её с ума. Держа на ладони судьбу своих близких, она взяла и зажала кулак, раздавила её, задушила как беззащитного птенца, точно неразумный, не ведающий, что творит, ребенок, слишком увлеченный своей игрой. Она ведь знала. Как она могла?! Это она обрекла их на гибель. Ко всему прочему это всеобщее, повальное ослепление людей вокруг. Человеческая беспечность, разумеется, вещь заразная. Надежда на чудо: как можно было верить всем этим наивным сказкам, романтическим бредням? Как можно было всерьез ожидать чудодейственного спасения от дуба, якобы оберегающего Гернику? Неужели какой-то мистический символ действительно был способен уберечь город и людей от авиации, уже успевшей до того обратить в пепел пол-области? Ее беспокоило, сможет ли мама перенести переезд, волновало её здоровье. И теперь вот мама её мертва. Теперь они все мертвы. Это она виновата. Какие могут быть разговоры о будущем, о её будущем!
- Эухения, вы слышите меня?
Голос лейтенанта. А потом Эльвиры:
- Ты меня напугала. У тебя был такой странный отсутствующий взгляд. Я едва не подумала, что ты теряешь рассудок.
- Эухения, надо уезжать, - говорил Гандария, не теряя надежды её убедить. - Уверен, вы сможете найти работу во Франции. Отец Эусебио готов вас сопровождать. Пожалуйста, будьте наконец благоразумны!
Она теперь и не вспомнит, как это получилось, почему вдруг она согласилась. Реальность событий и время навсегда утратили для неё свои очертания. Помнит только, как ночью её опять навещали призраки близких, как мучили кошмары. За ночью неизменно следовал день, пустой, никчемный.
Десять дней спустя они с отцом Эусебио смешались с толпой отъезжающих на пристани в порту Бильбао. С ними был и адвокат Николас Анитуа. В свои тридцать лет он все ещё мечтает, надеется, что увидит свою страну свободной. Его ждут в Тулузе, у него там близкая родня. Мрачное свинцовое небо, туман и пронизывающий ветер удивительно точно соответствовали печальному моменту в жизни людей, вынужденных покидать свою страну. Николас показал им на седовласую женщину во фланелевом костюме. Это была сама леди де ла Сота. Два парохода - "Гоицеко-Ицарра" и трансатлантик "Хабана" перевезли за эти три недели уже несколько тысяч беженцев: кого в Англию, кого в Бордо. Интересно, сколько их здесь сегодня утром? Несколько сот? А может, и целая тысяча. Все уже знают: на прошлой неделе немецкие самолеты бомбили набережную Сантурсе. После этого несколько дней подряд погрузка на корабли производилась только по ночам.
Дети самых разных возрастов под присмотром священников и сопровождающих взрослых уезжали. Рыдая, они прощались с родителями, родными надолго, возможно, навсегда. Лаяли, безнадежно выли брошенные собаки. Кучи багажа. Чего здесь только нет: радиоприемники, птичьи клетки, бидоны с оливковым маслом, матрацы, тюфяки в несметном количестве. Двое мужчин стоят с овечками на руках. Одинокая, без багажа и провожающих, Эухения смотрит на них, думает о том, что ждет их всех впереди. Ее собственная судьба, похоже, её мало волнует. Николас рассказывает: на прошлой недели на пароходе "Хабана" было отправлено четыре тысячи детей в Саутгемптон. Их там ждали развлечения, подарки. Городские власти выделили такси, которые отвезли их в специально созданный лагерь. Неподалеку на летном поле проходили учебные тренировочные полеты. Увидев над своими головами самолеты, дети в ужасе, с криками, попадали ничком на землю, несмотря на все усилия переводчиков и сопровождающих объяснить им, что в небе над ними английские самолеты, самолеты друзей.
У причала красовалась великолепная белая с золотом частная яхта семейства де ла Сота - такие можно увидеть в фильмах или кинохронике, в тех, что крутят в кинотеатре "Эль Лисео". К девяти часам подошел их пароход "Гоицеко-Ицарра". Толпа на набережной заметно заволновалась, послышались свист, брань, крики недовольства. Было ясно, что желающих уехать гораздо больше, чем могло принять на борт судно. Ревущая толпа людей рвалась к мостику. Эухения почувствовала слабость, дурноту. Ей стало невыносимо плохо, её зашатало. Закрыв глаза и зажав уши руками, она чуть не свалилась в воду. Николас едва успел её удержать: этот ужасный рев человеческих голосов был для неё так же не выносим, как гул самолетов, грохот взрывающихся бомб, вихрь огня, пожирающего Гернику.
Из рупора послышались суровые предупреждения, что на палубу могут подняться лишь те, кто внесен в список пассажиров до Бордо или до Саутгемптона. Первой на борт поднимается леди де ла Сота с маленькими детьми и целой армией нянек. Когда Эухения с отцом Эусебио и Николасом наконец очутились на палубе, офицер сообщил им, что ни одной свободной каюты уже не осталось. За несколько минут на глазах пассажиров столовая, бар, роскошный курительный салон стали превращаться в спальные помещения. Тут же посреди сваленного в кучу багажа ходили, топтались куры, домашняя живность.
На коврах быстро раскладываются матрацы, легкие изысканные кресла и диванчики-канапе в спешном порядке убираются, их место занимают простые и куда более солидные лежаки... Завывающий прощальный гул сирены, и пароход выходит из дока, оставляя позади вопящую толпу тех, кому не нашлось места на его борту. Эухения видит, как уходят от неё вдаль, расплываются, теряются за горизонтом Кантабрийские горы, а вместе с ними от неё навсегда уходит чудесная страна её детства, теряется удивительный живой мир красок, радости, света. Отныне она движется в мир теней и призраков... мир, где царит печаль...
Этой ночью я точно заново пережила мрачные часы моего отъезда из Испании. Правда, я наблюдала себя будто со стороны, словно это была и не я вовсе. Проснулась, ощутив на ещё закрытых веках своих нежное тепло солнечного света, такого, какой может быть только ранней весной, а вместе с ним в мою душу вошло неизъяснимое блаженство. Хвала Всевышнему, что позволил свершиться чуду, что уберег от бомб монастырь сестер-кларисс, который стал мне теперь родным домом. В тот понедельник, 26 апреля, все сестры сутки не вставали с колен, не ели, не пили, молили Господа, когда там, за стенами монастыря, в пылающем страшном аду, дрожала земля, кричали, стонали от боли и ужаса люди. Запах обгоревшей плоти подползал к часовне, а сестры неустанно молились, дабы упокоились с миром души умирающих, дабы Господь Бог умилостивился и отпустил грехи их.
Впервые я увидела его на лестнице, на третьем этаже в доме, где только что сняла себе квартирку. Он бодрым шагом спускался, весело посвистывая, вежливо посторонился, пропустив меня вперед. Тогда я только успела обратить внимание на энергичный взгляд его блестящих глаз и своеобразный акцент его "бонжур", которым он меня удостоил. Мы невольно коснулись друг друга: лестница была такой узкой, и я заметила легкую ухмылку на его губах. Сюда, в дом восемь на рю дю Сантр - на маленькую виллу с зелеными ставнями, я переехала всего неделю назад. В моем распоряжении теперь были две довольно просторные комнаты и совсем крошечная ванная. Отсюда до рю де Аль, до рынка, было рукой подать. О лучшем я и мечтать не могла!
Накануне вечером я ужинала у Арростеги. До доньи Консуэло дошла печальная весть: вся её родня погибла под бомбами в Аморебиета. Ее родители, брат с женой, сестра с мужем, все их дети - никто не уцелел! Они жили в двух смежных домах на главной улице. Самолеты бомбили вокзал, который был рядом. Доктор попросил меня побыть с ней. Он колол ей сильные транквилизаторы. Ее отчаяние и страдания вызывали у него серьезные опасения. Он боялся за её рассудок. Всю ночь она стонала, вздрагивала. Я держала её за руку, обтирала лоб влажным полотенцем. Ее необыкновенно тонкое лицо страшно осунулось.
Ее у нас в Гернике все звали не иначе как Консуэло ла гуапа, то есть Милашка Консуэло, за её манеру одеваться, за изящество. Это она меня устроила кастеляншей в гостиницу "Метрополь" на рю Гамбетта, в двух шагах от моего теперешнего дома. В гостинице весь персонал, начиная с администратора и кончая горничными, прекрасно говорит по-испански. Биарриц, как и Сан-Себастьян, долго был излюбленным летним курортом испанской элиты. Сюда приезжали на отдых самые обеспеченные семьи от Арагона до Бискайского залива. Но революция положила конец этой прекрасной традиции, и теперь в этих местах можно встретить в основном безденежных испанцев, толпами покидающих свою страну, спасаясь от режима Франко. Консуэло и её дочки стали учить меня элементарному французскому. Мы с ними вместе читаем "Ла Газетт де Биарриц". Доктор на неё подписан. Поначалу я с жадностью ежедневно проглатывала её "Кроника еспаньола" - ту, что на первой полосе внизу в правой колонке. Благодаря ей испанцы и в изгнании могут читать на своем родном языке, узнавать из газеты о том, что делается на родине, следить за ситуацией на фронте.
Арростеги совсем недавно взяли к себе одну молодую женщину с ребенком, Кармен Одриозола... Она работала в аптеке на калье Фернандо Эль Католико, после 26 апреля улицы этой теперь тоже не стало. Муж Кармен пошел в армию гударис. Теперь он со своим батальоном застрял, где-то там в цинтуроне, за оборонительным кордоном Бильбао. Я долго спорила с Арростеги, они не хотели меня отпускать, но я настояла: с моей зарплатой я могла вполне позволить себе снимать эту квартирку на рю дю Сантр. Днем я питалась в гостинице, вечером меня по-прежнему ждали в хлебосольном доме доктора.