Я невежа, выбрал втайне перемены, что случились от древности до наших дней, и узрел причины спокойствия и опасностей.
Покрывать собой всё, ничего не оставляя, — это добродетель Неба. Мудрый государь, будучи воплощением его, оберегает государство. Нести на себе всё, ничего не выбрасывая, — это удел Земли. Верноподданные, будучи подобием её, охраняют богов земли и злаков[1].
Ежели недостаёт той добродетели, — не удержать государю своего ранга, хоть и обладает он им. Тот, кого называли Цзе из династии Ся, бежал в Наньчао, а Чжоу из династии Инь был разбит в Муе[2].
Ежели уклоняются от того удела, — недолговечна сила подданных, хоть и обладают они ею. Некогда слышали, как Чжао-гао был наказан в Сяньяне, а Лу-шань убит в Фэнсяне[3].
Поэтому прежние мудрецы, проявив осмотрительность, смогли оставить законы на грядущее. О, последующие поколения! Оглядываясь назад, не пренебрегайте предостережениями прошлого!
И вот, в августейшее царствование императора Годайго[4], девяносто пятого государя со времён Дзимму-тэнно[5], который был первым из императоров-людей нашей страны, жил воин по имени Тайра-но Такатоки[6], владетель Сагами[7]. В те времена он нарушил добродетели в отношении господина, потерял свою почтительность подданного. С тех пор разбушевались Четыре моря[8] и не успокаиваются ни на один день. Вот уже сорок с лишним лет боевые костры затмевают собою небо, а бранные кличи приводят в движение землю. Ни один человек не может достигнуть долголетия. Десяткам тысяч негде обрести покой.
Ежели доискиваться начала тех бед, — оно не от какого-то одного вредоносного утра или вечера.
Когда в годы под девизом правления Гэнряку[9] его милость Ёритомо[10], великий военачальник Правой стороны из Камакура, удостоился признания заслуг тем, что разгромил дом Тайра, он, по щедрости высочайшей воли экс-императора Госиракава[11] стал нести службу Всеобщего ревнителя порядка Шестидесяти шести провинций[12]. С тех пор воины впервые определили для провинций охранителей[13] и учредили для поместий управляющих. Старший сын того Ёритомо, глава Левой гвардии Ёрииэ, и второй сын, Правый министр князь Санэтомо, — оба они, один за другим, завладели титулом сэйи-сёгуна, Полководца-покорителя варваров. Их нарекли сёгунами трёх поколений.
Однако же его милость Ёрииэ был сражён Санэтомо[14], а Санэтомо сражён был сыном Ёрииэ, ревностным Наставником в созерцании Кугё[15], так что три поколения, отец и дети, сошли на нет за сорок два года.
А после того, Ёситоки[16], бывший владетель провинции Муцу, сын Тайра-но Токимаса[17], владетеля провинции Тотоми, бывшего тестем его милости Ёритомо, по праву забрал в Поднебесной власть и вознамерился могущество своё мало-помалу распространить на Четыре моря.
Тогдашним государем, отрёкшимся от престола, был экс-император Готоба[18]. Опечаленный думой о том, что ежели всесилие воинов станет сотрясать страну снизу, то наверху быть отменёнными законам двора, — решил он повергнуть Ёситоки.
Тут наступила смута годов правления под девизом Сёкю[19]. Поднебесная ни на миг не обретала спокойствие. Наконец боевые знамёна коснулись солнца, и грянула битва при Удзи и Сэта[20]. Ещё не закончился день, как правительственные войска нежданно потерпели поражение, и тогда экс-императора Готоба сослали в провинцию Оки[21], а Ёситоки зажал, наконец, в своей длани все Восемь сторон[22].
Начиная с него, правители в течение семи поколений один за другим выходили из воинского рода: владетель провинции Мусаси — Ясутоки[23], помощник главы Ведомства дворцовых строений — Токиудзи[24], владетель провинции Мусаси — Цунэтоки[25], владетель провинции Сагами — Токиёри[26], глава Левых монарших конюшен — Токимунэ[27] и владетель провинции Сагами — Садатоки[28]. Но, хотя и говорят, что добродетелей у них доставало, чтобы утешать бедный люд, а величие своё они простёрли надо всем народом, — чинами они не поднимались выше четвёртого ранга[29].
Живя в скромности, они дарили милосердие; порицая себя, соблюдали правила вежливости. И благодаря этому, — хоть и высоки они были, но не опасны, хоть и полны властью, но не через край.
Начиная с годов Сёкю, из числа принцев и регентов один человек благородной крови, обладающий талантом управления миром и приведения в спокойствие народа, стал высочайшим волеизъявлением направляться в Камакура[30] и назначаться там полководцем-покорителем варваров, а все воины стали совершать перед ним церемонию поклонения.
В 3-м году той же эры правления в столицу впервые назначили двух членов одного рода[31], и они стали называться двумя Рокухара[32]. Им надлежало управлять западными провинциями и обеспечивать охрану столицы. Кроме того, начиная с первого года правления эры под девизом Эйнин[33], стали посылать губернаторов на Тиндзэй[34], решать на Кюсю дела управления и укреплять оборону от вторжения чужеземцев. Таким образом, ни в целой Поднебесной места, где бы не следовали их предписаниям, не осталось, ни за пределами Четырёх морей человека, который бы не повиновался их могуществу, тоже не стало.
Раз уж есть такой обычай, чтобы утреннее солнце похищало блеск у оставшихся звёзд, хоть оно и не держит против них зла, — то, когда в поместьях усиливается управитель, там слабеет господин; когда в провинциях становится весомее защита, там делается незаметнее императорский чиновник, и это неминуемо, хотя воины и не желают наносить оскорбления придворной знати. По этой причине императорский двор год от года приходил в упадок, а воинское сословие день ото дня процветало.
Вот потому-то высочайшая воля государей одного поколения за другим неизменно обращалась к мысли о том, как бы уничтожить восточных варваров[35], — в старину, чтобы удовлетворить стремления императоров времён Сёкю, а ныне от печальных размышлений о падении всевластия установлений двора. Однако, либо малы были для этого силы, либо время к тому ещё не подходило. Между тем, наступила пора правления потомка Токимаса в девятом колене — время прежнего владетеля провинции Сагами, Вступившего на Путь Такатоки Сокана из рода Тайра[36], и тут проявились опасные признаки необходимости улучшить повеления Небу и Земле.
Когда посмотришь на нынешнего правителя пристально, сравнивая его с древними, то видишь, что Такатоки, крайне легкомысленный в своих поступках, не обращает внимания на людские насмешки; что не соблюдая правильного пути в управлении подданными, он не думает о горестях народа; что днём и ночью находя удовольствие лишь в собственных прихотях, он позорит предков, лежащих в земле; что забавляясь с утра до вечера вещами диковинными, он стремится при жизни достигнуть погибели для своего рода.
Скоро кончилась радость вэйского И-гуна, заставлявшего катать журавлей[37], горевал и циньский Ли Сы, что мечтал поохотиться с собаками[38]; ныне Такатоки стремился к тому же. Кто видел это, хмурил брови, кто слышал, — поджимал губы.
Императором в ту пору был Годайго-тэнно, второй сын экс-императора Гоуда[39], рождённый из августейшего чрева Даттэн-монъин[40]. В возрасте тридцати одного года он, по воле владетеля провинции Сагами, взошёл на августейший престол. Во время своего царствования он был во дворце твёрд в принципах трёх уз и шести добродетелей[41] и следовал пути Чжоу-гуна[42] и Конфуция, а вне дворца не пренебрегал делами управления тьмой дел и сотней служб[43], но подражал образцам времён Энги и Тэнряку[44], поэтому Четыре моря радовались, глядя на него, а весь народ, вернувшись на стезю добродетели, наслаждался.
Во всех учениях он поднимал то, что находилось в упадке, хвалил всякое благое дело, и потому именно теперь храмы и святилища, созерцание и монашеская дисциплина[45] стали процветать, а великие таланты Ясного и Тайного[46] и конфуцианского учений — все прониклись надеждами. И не было человека, который бы не гордился теми переменами и не восхвалял бы те добродетели, произнося: «Поистине, священный властитель, дарованный Небом, это мудрый государь на земле».
Эти заставы Четырёх границ и Семи дорог[47] были устроены для того, чтобы оповещать о строгих ограничениях в государстве и предупреждать происшествия тех времён. Однако теперь, под тем предлогом, что из-за исключительного права на пошлины заставы приносят вред торговым связям и доставляют хлопоты при перевозках годовой подати, они были закрыты совсем и повсюду, кроме Оцу и Кудзуха[48].
Кроме того, летом первого года правления под девизом Гэнко[49] великая засуха иссушила землю. За пределами столичных провинций[50] в окружности ста ри[51] не осталось зелёного ростка, а был только голый краснозём. Умершие от голода заполнили кладбища, голодные валились на землю. В том году один то[52] проса покупали за триста монет.
Слыша издалека о голоде в Поднебесной, государь был опечален мыслями о том, что собственные его добродетели неугодны Небу. «Если у меня нет добродетелей, — подумал он, — Небо должно винить в этом одного меня. Что за преступление совершила чернь, если она ввергнута в такие страдания?!» И его величество перестал вкушать свой утренний рис, повелев отдавать его людям, доведённым до крайности голоданием.
Но, считая, что и это ещё не может облегчить страдания народа, он призвал к себе главу Ведомства дознаний и повелел ему взять под наблюдение всех тогдашних богачей, которые скапливали рис, чтобы удвоить свои прибыли, распорядился соорудить временные постройки в районе Второй линии, Нидзё[53], где надсмотрщики сами давали бы разрешения, устанавливали цену и распоряжались продавать тот рис. Таким способом все торговцы получили прибыли, а всякий человек уподобился тому, кто имеет девятилетние запасы.
Когда случилось, что люди подавали жалобы, император, полагая, что положение народа неведомо знати, сам изволил выходить в Архивное ведомство, тут же выслушивать и выяснять жалобы и устанавливал правоту или неправоту, так что быстро прекратились тяжбы Юй и Жуй[54], розги сгнили, а в барабан увещевания ударять стало некому[55].
Поистине, это правление принесло порядок государству и успокоение народу; если же смотреть на него с точки зрения мудрости государя, её можно назвать талантом умения прославиться в поколениях, следуя за мудрецами. Одно лишь наводит грусть: высочайшая воля его немного напоминала то, как циньский Хуань осуществлял управление[56] и как чуский человек потерял лук[57]. Это означает, что, хоть и объединил он вначале Вселенную, но просвещённое его правление не продолжалось и трёх лет.
На третий день восьмой луны второго года правления под девизом Бумпо[58] дочь Первого министра князя Сайондзи Санэканэ[59] посвящена была в ранг императрицы и введена во дворец Кокидэн[60], дворец Щедрых наград. Тем самым уже пятое царствование женщины из этого дома назначались служить государю, из-за того, что ещё с годов правления под девизом Сёкю[61] все поколения владетелей провинции Сагами испытывали почтение к дому Сайондзи, — поэтому-то своим процветанием этот дом поражал слух и зрение Поднебесной. Не думал ли государь угодить желаниям Канто[62], особенно когда издавал высочайший указ об избрании императрицы?
Ей было дважды по восемь лет, когда она вошла в покои Яшмового дворца, чтобы прислуживать перед дверьми с золотыми петухами[63]. И весь её облик — украшение из молодых персиков, наводящих грусть о весне, плакучая ива под ветром, — был таким, что Мао Цянь и Си Ши стыдились бы за свои лица, а Цзян Шу и Цин Цинь закрыли бы свои зеркала[64]. Поэтому и государь в мыслях своих решил, наверное, что она равных себе не имеет.
Однако же тоньше лепестка государева милость: ей всю жизнь пришлось понапрасну ждать, чтобы её приблизили к яшмовому его лику. Укрывшись в глубине дворца, она вздыхала о том, что никак не меркнет весенний день, и погружалась в печаль оттого, что длинна осенняя ночь.
Когда никого не оставалось в расписанных золотом покоях, она думала о том, как справедливо писал Бо Лэ-тянь[65], что «тень от света единственного фонаря на стене, стук дождя в окно во тьме, пронизанной свистом ветра», когда исчезнет уже аромат в сосуде для возжигания благовоний, — всё это вызывает слёзы, и что
Человеком рождаясь, женщиной не родись.
Для неё от другого зависят всю жизнь
И страдания, и наслажденья…
В ту же пору увидел однажды государь дочь Кинкадо, среднего ранга военачальника Ано[66], ту женщину, что прозывалась придворного дамой, госпожой Самми, которая прислуживала августейшей из Внутренних покоев[67], — и выделил её из всех остальных. И тогда будто бы цвет лица потеряли те, что белились и румянились в Шести павильонах, ибо любовью, предназначенной трём тысячам красавиц, завладела она одна.
Никто, ни три госпожи, ни девять принцесс, ни двадцать семь наложниц, ни восемьдесят одна придворная дама[68], взятые вместе, ни красавицы из задних павильонов[69] и певицы из Музыкальной палаты, — не могли обратить к себе милость августейшего сердца Сына Неба.
И только одна, которая была само очарование и истинная женственность, не только часто творила добро, но умело и умно предугадывая волю императора, боролась со своими причудами, и потому, коли ехала она, — на весеннее ли гулянье под цветами сакуры или на осеннее празднество при полной луне, то была рядом с государевым паланкином, а когда совершался высочайший выезд, — место ей отводилось особо.
С тех пор перестал государь по утрам заниматься делами управления. Неожиданно вышел высочайший эдикт о наречении императрицы, и люди стали почитать её первой среди государевых жён. Все поражались, видя, как её род впервые преисполнился великолепия. Жители Поднебесной тех времён не ценили рождение сына и дорожили рождением дочери.
И повсюду, вплоть до постановлений личного государева совета и распоряжений по незначительным нарушениям, если только говорилось, что замолвила слово та, что наречена императрицей, — даже высшие сановники раздавали награды без заслуг, а судьи определяли, что причины для наказания нет, хоть она и была.
В «Гуань Цзюй»[70] поэт так воспевал добродетели государыни: «Развлекаясь, она не излишествует, печалясь, не сокрушается». Как бы там ни было, я полагаю, что от той поры и наступили раздоры из-за красавицы, которые вредят и замкам, и державам, — вот что достойно всяческого сожаления.
Поскольку и кроме государыни-первой супруги было у государя очень много жён, кои совершая превращение кузнечика[71], могли бы гордиться высочайшей милостью, — принцы изволили рождаться один за другим, и число их уже достигло шестнадцати.
Первым из них был принц Сонрё, появившийся из августейшего чрева Тамэко, что посмертно получила младший разряд третьего ранга и была дочерью его милости Тамэё, старшего советника Левой стороны. Воспитателем и наставником Сонрё стал князь Садафуса, Внутренний министр Ёсида. С достижением возраста стремления к наукам[72] ему было позволено совершенствоваться в шести видах поэтического искусства. Итак, утоляя жажду из чистых струй реки Томиноо, ступая по древним следам на горе Асака[73], своё сердце заставлял он сжиматься от свиста ветра и от любования луной.
Из того же августейшего чрева появился и второй принц. Ещё со времён детской причёски агэмаки принял он духовный сан в монастыре Удивительного Закона, Мёхоин, и там его наставляли в учении Шакьямуни. Но и он, в свободное от постижения трёх тайн йогов[74] время, изволил забавляться, испытывая судьбу на поприще стихосложения, а потому и в знании древности мог не стыдиться Высокого первонаставника[75], и по изяществу своих стихотворений превосходил Дзитин-касё[76].
Третий принц был из августейшего чрева госпожи третьего ранга, её милости Мимбу. Ещё с младенчества он показал себя мудрым и проницательным, поэтому именно на этом принце остановил государь свой выбор для передачи августейшего трона. Однако ещё со времён правления экс-императора Госага было установлено, что на царствование следует избирать попеременно государей из Дайкакудзи и Дзимёин[77], и поэтому на этот раз наследного принца следовало выдвигать со стороны августейших особ из Дзимёин.
Все дела в Поднебесной, большие и малые, вершились, обычно, по усмотрению Канто и не зависели от высочайшей воли, поэтому, совершив церемонию перемены детского платья[78], принц ушёл в монастырь Насимото и стал учеником принца Дзётина[79]. В мире не было другого человека, равного ему в мудрой способности слыша об одной вещи, усваивать десять, и потому ветер с Цзицин овевал его ароматом цветов внезапного озарения всеобъемлющей истиной, а струи Яшмового источника вливали в него лунный свет неделимости трёх истин[80].
По этой причине весь монастырь, сложив благоговейно ладони, радовался, и служители девяти храмов, склонив головы, уповали; «Лишь при этом настоятеле должны наступить времена, когда вновь разожгут готовый погаснуть светильник Закона и станут получать готовые прекратиться благодетельные веления Закона».
Из того же августейшего чрева появился и четвёртый принц. Он стал учеником и последователем принца Второго ранга из храма Священной защиты, Сёгоин, и тогда начал черпать воду Закона из струй Трёх колодцев[81] и ожидать рассвета Майтрейи, чтобы стать буддой[82]. И ещё: избирая принцев и монархов, заботясь о бамбуковом саде и перечном дворике[83], люди думали, что поистине наступила пора восстанавливать самодержавную власть и укреплять вечные основы благополучия трона.
Приблизительно с весны 2-го года правления под девизом Гэнко[84] госпожа из Внутренних покоев стала обращаться к почитаемым священнослужителям и великим священнослужителям из храмов и с гор, вознося моления о том, чтобы зачать и просила отправлять разнообразные обряды Великого Закона и Тайного Закона.
Двое из них, высокомудрый Энкан из храма Победы дхармы, Хоссёдзи[85], и праведный священнослужитель Монкан из Оно[86], получив особый императорский указ, возвели в Золотых вратах[87] алтарь, и, приблизившись к яшмовой особе госпожи, с неусыпным усердием возносили моления.
Обряды ока Будды, Золотого колеса и Пяти алтарей, обряды Пятикратного чтения каждого знака «Сутры о Махамаюри»[88], Сжигающего пламени Семи будд-исцелителей и Очищения, превращающего в мужчину, обряды Сокровищницы пяти видов Великого недеяния, шести Каннон, шести знаков, к реке обращённых, и Царственной матери Кали, Восьми знаков Манчжушри с Продлевающим жизнь всеобщей мудрости и Златокрепким отроком совершались над нею; ароматы от воскурения благовоний гома заполняли дворцовый сад, а звон колокольчиков отражался в боковом павильоне[89]. Видно было, что какой бы злой демон-дух ненависти ни находился здесь, — ему трудно было бы чинить помехи.
И хотя проводила госпожа вот так день за днём, добавляя новые и новые благоприятствующие тому обряды, и исчерпала до конца чистую истину молений, — наступил уже и третий год правления под девизом Гэнко, а родов у неё всё не было и не было. И только потом, когда принялись устанавливать подробности этого дела, оказалось, что под предлогом приближения родов у госпожи из Внутренних покоев такого рода обряды Тайного закона совершались с целью умалить зло, идущее от Канто.
Поскольку такое важнейшее дело стало предметом желания государя, у него появилось искушение спросить также и о возражениях его министров. Однако же при встречах его величество не изволил ни о чём говорить ни со старыми министрами, дальновидными и мудрейшими, ни со своими приближёнными, опасаясь, что ежели дело это достигнет ушей многих, то может случиться, что молва донесёт его и до слуха воинских домов.
Он встретился и поговорил только с Сукэтомо — советником среднего ранга из Хино, с чиновником Распорядительного ведомства, младшим толкователем законов Правой стороны Тосимото, с Такасукэ — советником среднего ранга из Сидзё, со старшим советником, главой Законодательного ведомства — Мороката и с Нарисукэ, советником Имперского совета из дома Тайра, стремясь привлечь нужных для дела ратников. Немногие отозвались тогда на решения государя. Это чиновники из резиденции экс-императора в Нисигори, Асукэ-но Дзиро Сигэнари и воины-монахи Южной столицы и Северного пика[90].
Этот Тосимото, унаследовав от многих поколений своих предков занятие конфуцианством, достиг непревзойдённой учёности, а посему, призванный служить на высоких постах, он возвысился до чина Помоста орхидей[91] и был направлен ведать придворными бумагами. Как раз в то время дел у него было такое изобилие, что времени для разработки планов не оставалось, поэтому Тосимото решил, приняв на некоторое время затворничество, разработать план того, как поднять ратников.
Вот тут-то и случилось, что монахи-воины из Горных ворот и из Ёкава[92] обратились ко двору с челобитной; развернув ту челобитную, Тосимото прочёл её вслух, однако во время чтения допустил ошибку и слово Рёгонъин прочёл как Мангонъин[93]. Услышав это, сидевшие вокруг вельможи переглянулись и, всплеснув руками, рассмеялись:
— А если взять знак «со», «совместно», так его хоть по левой части, хоть по правой, всё равно надо читать «моку»[94]!
От великого стыда Тосимото залился краской и вышел.
После того случая, объявив, что от позора он принимает затворничество, Тосимото на полгода оставил слркбу и, приняв облик монаха-странника, отправился по провинциям Ямато и Кавати, высматривая места, где можно было бы возвести замки и укрепления, и пошёл по восточным и западным провинциям, выведывая местные нравы и общественное положение жителей.
Итак, были в провинции Мино два жителя, и звали их Токи Хоки-но Дзюро Ёрисада и Тадзими Сиродзиро Кунинага. Оба они, как отпрыски рода Сэйва Гэндзи[95], пользовались славой доблестных воинов, поэтому его милость Сукэтомо, хорошенько разузнав их родословную, близко с ним сошёлся, и дружеские их отношения уже не были слабыми. Однако в такие важные дела без разбору людей не посвящают, и подумав о том, что бы такое предпринять ещё, Сукэтомо устроил им дружескую пирушку, дабы ещё лучше изведать их сердца. Среди людей, собравшихся здесь, были старший советник, глава Законодательного ведомства, Мороката, Такасукэ — советник среднего ранга из Сидзё, глава Левой гвардии охраны дворцовых ворот Тоин Санэё, чиновник Распорядительного ведомства, младший толкователь законов Правой стороны Тосимото, чиновник третьего ранга монах Датэ Юга, Гэнки-хогэн[96] из павильона Защиты мудрости, Сёгоин, Асукэ-но Дзиро Сигэнари, Тад-зими Сиродзиро Кунинага и другие.
Зрелище пира этой компании поражало зрение и слух, уши и глаза Порядок подношения чарки не говорил о благородстве или худородности гостей; мужчины сняли свои головные уборы и распустили волосы на макушке; монахи, не надев своих облачений, сидели в белых нижних одеяниях; более двадцати женщин лет по семнадцати-восемнадцати, изящные лицом и станом, с особенно чистой кожей, одетые лишь в тонкие одинарные одежды, угощали присутствующих сакэ, и снежно-белая их кожа, просвечивающая сквозь ткань, ничем не отличалась от цветов лотоса, только что выглянувших из вод пруда Тайи[97].
Доставлены были все редкие кушанья с гор и из морей, приятное на вкус вино было обильным, как в источнике; все веселились, играли, танцевали и пели. А между тем, не было у них другой задачи, кроме той, чтобы наметить, как можно умертвить Восточного варвара[98].
Подумав, что если их компания будет всегда собираться без особенного предлога, то со стороны это вызовет, пожалуй, подозрения, участники её решили предлогом избрать беседы о литературе, и для этого пригласили книжника по имени Гэнъэ-хоин[99], который слыл в те времена человеком несравненного таланта и учёности, попросив его провести с ними беседы о «Литературном сборнике Чан-ли»[100].
В том сборнике есть длинное стихотворение под названием «Чан-ли направляется в Чаочжоу». Когда дошли до этого стихотворения, слушатели прекратили беседы о «Литературном сборнике Чан-ли», сказав:
— Это всё нехорошие книги. Вот «У-цзы», «Сунь-цзы», «Шесть секретов», «Три тактики»[101] — это как раз те сочинения, которые нам нужны.
Тот, кого звали Хань Чан-ли, стал известен на закате этохи Тан[102], и был человеком блестящего литературного таланта. Стихи его равняют плечи с творениями Ду Цзы-мэя[103] и Ли Тай-бо[104], а проза превосходит всё, что было написано в эпохи Хань, Вэй, Цин и Сун[105]. У Чан-ли был племянник по имени Хань Сян. Он ни письма не любил, ни со стихами не соприкасался, а изучая лишь искусство даосов[106], занятием своим сделал незанятость, а делом — недеяние.
Однажды Чан-ли, обращаясь к Хань сяну, сказал:
— Живя между землёй и небом, ты блуждаешь в стороне от человеколюбия. Это — постыдное для благородного человека, но ставшее главным для подлого человека занятие. Вот отчего я всегда печалюсь из-за тебя.
И когда он прочёл это стихотворение, Хань Сян крайне насмешливо ответил ему:
— Человеколюбие вышло оттуда, где был отвергнут Великий путь[107]; учёность достигла расцвета тогда, когда появилось Великое недеяние. Я наслаждаюсь в границах недеяния, просветляюсь по ту сторону добра и зла. А коли так, — я оттаскиваю Истинного главу за локоть, прячу в горшке небо и землю, похищаю мастерство сотворения, вздымаю горы и реки внутри мандарина[108]. И наоборот, печалюсь я только о вас, — о тех, кто довольствуется объедками со стола древних мудрецов, о том, что попусту тратите вы свою жизнь по мелочам.
Тогда вновь заговорил Чан-ли:
— Я не верю твоим словам. Выходит, теперь ты можешь похитить мастерство сотворения?! — спросил он.
Ничего не отвечая, Хань Сян ударом опрокинул стоявший перед ним изумрудный поднос, тут же сгрёб осколки в кучу, и вдруг обнаружилась прелестная яшмовая ветка с цветами пиона. Поражённый Чан-ли взглянул на неё и увидел стихотворную строфу, золотом начертанную между цветами:
Облака лежат на горном пике Цинь.
Где мой дом?
Снег в объятьях держит Ланьгуань, —
Не пройти коню.
В изумлении читал это Чан-ли, преисполненный грусти, перечитывал снова и снова, но изящество и глубина той фразы была лишь в её построении, и трудно было понять её цель и заключение. А когда он взял ветку в руки и пожелал рассмотреть её, она вдруг исчезла.
Именно с тех пор и стало известно людям в Поднебесной, что Хань Сян постиг искусство магов-отшельников.
Некоторое время спустя Чан-ли был вынужден отправиться в Чаочжоу, обвинённый в том, что порвав с Законом Будды, он подал государю петицию, призывающую почитать учение Конфуция. Смеркалось, лошадь упрямилась, а дорога впереди была ещё далека. Когда изгнанник обернулся, чтобы посмотреть в сторону далёкой родины своей, на горном пике Цинь лежали облака, и поэту не угадать было мест, откуда он прибыл. Опечаленный, захотел он взобраться на обрыв высотою в десять тысяч жэнь[109], но Ланьгуань завалило снегом, так что не было даже дороги, чтобы пройти вперёд. И когда, потеряв надежду сделать хотя бы шаг вперёд или назад, он повернул голову, рядом внезапно оказался неизвестно откуда взявшийся Хань Сян.
Обрадовавшись, Чан-ли сошёл с коня и, взяв Хань Сяна за рукав, промолвил сквозь слёзы:
— Той, начертанной среди яшмовых цветов фразой, что показал ты мне в прошлом году, ты заранее поведал о горестях ссылки. Теперь ты опять пришёл сюда. Но предначертанное мне я уже знаю: в конце концов, отторженный от людей я умру от горя, назад мне не вернуться. Другой встречи у нас не будет, теперь настаёт наша разлука навек. О, какие страдания терплю я!
С теми словами в продолжение прежней строфы он сложил стихотворение из восьми строк и отдал его Хань Сяну:
Поутру к Небесам Девятистворным[110]
с петицией я обратился,
А к вечеру был сослан в Чаоянь,
за восемь тысяч ли.
Деянья мудрого и светлого владыки
желая зла лишить,
Увы, в упадке и гниении
оставшиеся годы обречён скорбеть!
Облака лежат на горном пике Цинь,
но где мой дом?
Снег держит Ланьгуань в объятьях,
и не пройти коню.
Я знаю, ты пришёл издалека,
и должен сердце ты иметь,
На душно-смрадных берегах реки
мои собрать ты хочешь кости.
Хань Сян положил бумагу со стихами себе в рукав, и разминулись они с Чан-ли, стеная; один пошёл на восток, другой на запад.
Ах, как верно это сказано: «При дураках сны не рассказывай». Глупы же были люди, слушавшие те беседы, когда они претили им!
Один из группы заговорщиков, приближённый из Левой гвардии Токи Ёрикадзу был женат на дочери управляющего из Рокухара, офицера Левой гвардии охраны дворцовых ворот Сайто Таро Тосиюки. Он очень её любил и всё задумывался о том, что ежели в мире произойдут раздоры и ему придётся участвовать в сражениях, то вряд ли отыщется один шанс из тысячи, чтобы он не погиб.
Мысль о разлуке заранее повергала его в уныние, и однажды ночью, проснувшись, он поведал жене:
— И то, что мы останавливаемся на ночлег под сенью одного дерева, и то, что черпаем из одного потока[111], — всё это глубоко связано со множеством наших прежних жизней, тем более, что уже больше трёх лет мы неразлучны друг с другом. Сколь сильны неусыпные мои о тебе помыслы, отражается на моём лице, и ты, видимо, замечаешь это время от времени. Так вот, — среди людей распространено непостоянство. Но раз при встрече с тобой мы согласились на это, — если теперь ты услышишь, что плоть моя перестала существовать, тогда и после того, как меня не станет, сохрани, пожалуйста, своё сердце верной жены и вымаливай для меня счастье в будущем мире. Ежели мы когда-то возвратимся в мир людей, то снова продолжим наш уговор стать супругами; если же родимся в Чистой земле[112], мы непременно станем ждать того, чтобы поделить пополам место на чашечке одного лотоса.
Так, не называя причины, твердил он ей и обливался слезами.
Поражённая этими словами жена выслушала его и, горько рыдая, спросила:
— Отчего они, эти странные твои речи?! В этом мире, где не ведаешь даже, о чём можно уговариваться на завтра, ты взываешь к моим чувствам, чтобы я не забыла наш уговор до грядущего мира! Здесь что-то не то, и я не верю, что дело так просто.
Вконец потеряв присутствие духа, муж признался ей:
— Оттого это, что я получил приказ императора. А когда тебя просит государь, то нет способа отказать ему; когда же примкнёшь к мятежу августейшего, трудно рассчитывать на один шанс из тысячи, чтобы сохранить свою жизнь. Горечь приближающейся разлуки так сильна, что становится жалко, и я решил поведать тебе обо всём заранее. Но остерегайся, чтобы ни один человек не узнал об этом!
И он велел ей крепче сжать губы.
Но, поскольку у его жены душа была труслива, то, встав поутру, женщина об этом деле глубоко задумалась и решила, что если государев августейший мятеж не удастся, то и мужей, к нему примкнувших, безвременно убьют, если же, напротив, погубят воинские дома, то надобно, чтобы остался в живых хотя бы кто-то из её родственников. А если дело обстоит так, то, рассказав обо всём отцу своему Тосиюки, она сделает Приближённого из Левой гвардии нарушителем верности[113]. «Как бы это и делу помочь, и родственникам посодействовать», — подумала она и, спешно побежав к отцу, по секрету рассказала ему о том деле всё, как оно было.
Сайто очень испугался и немедленно вызвал к себе Приближённого из Левой гвардии.
— Я услышал нечто поразительное. Правда ли это?! Тот, кто в нашем мире замышляет такое, должен быть не кем иным, как человеком, который, обхватив камень, ныряет в омут. Если потечёт из чужого рта[114], то казнить могут всех, включая и нас с тобой, поэтому Тосиюки хочет срочно рассказать главе Рокухара обо всём, что ты поведал ему, и вместе с тобой избежать этого наказания. Что ты об этом думаешь? — спросил он Ёрикадзу.
Но отчего же должен был поразить этот вопрос того, чьё сердце позволило женщине узнать о таком великом деле?! Он сказал так:
— Я стал единомышленником в этом деле по подстрекательству моего однофамильца Ёрисада и Тадзими Сиродзиро. Так или иначе, Вы только предложите, как облегчить здесь мою вину!
Ещё не рассвело, когда Сайто отправился в Рокухара и досконально изложил все подробности дела. И тут же, не теряя времени впустую, в Камакура послали верхового гонца; воинов, что находились в столице и за пределами города, скликали в Рокухара и всех прибывших сразу же отмечали.
В это время в провинции Сэтцу, в местности под названием Кудзуха, тамошние низшие дружинники ослушались наместника и начали сражение. К управляющему теми местами, чтобы по распоряжению из Рокухара навести порядок в конторе поместья, вызвали сторожей-сигнальщиков от сорока восьми костров[115], а также бывших в столице воинов, и о причине вызова им было объявлено. Это задумали для того, чтобы участники мятежа не разбежались. Ни Токи, ни Тадзими и мысли не допускали о грозящей им опасности, а находились каждый у себя дома, готовясь утром выступить в Кудзуха.
И вот, как стало рассветать, в девятнадцатый день девятой луны первого года правления под девизом Гэнтоку[116], в час Зайца[117], тучи и мгла войск поскакали в сторону Кудзуха. Помощник главы Левой гвардии охраны дворцовых ворот Когуси Сабуро Нориюки и Ямамото Куро Токицуна, которым вручены были стяги с гербом Ходзё, получили звания военачальников ударных сил; они вышли к реке возле Шестой линии, Рокудзё[118], разделили три тысячи своих всадников на две части и приблизились к резиденции Токи Дзюро на углу улицы Хорикава и Третьей линии, Сандзё.
Токицуна, позаботившись, чтобы такой важный противник не сбежал каким-нибудь способом, нарочно оставил главные свои силы у берега реки на Третьей линии, а сам один скрытно поехал к резиденции Токи в сопровождении только двух пеших воинов с алебардами. Перед воротами он сошёл с коня, внезапно вошёл внутрь через малые ворота и, глянув в сторону средних ворот, увидел людей, которых принял за ночную стражу. Это, бросив себе в изголовья доспехи, большие и малые мечи, с громким храпом спали воины.
Обойдя заднюю стену конюшни, он посмотрел, нет ли где скрытых проходов, — позади был сплошной земляной вал и дороги нигде, кроме как через ворота, не было. Успокоившись на том, он с шумом открыл дверь в малую гостиную.
Токи Дзюро, кажется, только что встал: он зачёсывал кверху волосы на висках и связывал их на макушке, но внезапно увидев Ямамото Куро, вскричал: «Узнали!» — и схватив стоявший на подставке большой меч, ударом ноги пробил бывшую рядом с ним перегородку, выпрыгнул в большую гостиную и, чтобы не вонзить свой меч в потолок, нанёс противнику боковой, «чистящий» удар.
Токицуна нарочно хотел выманить противника на широкий двор и, как только тот допустит оплошность, — пленить его живым. От «чистящих» ударов он отступал, от «бросков в воду» — косых ударов сверху — отскакивал, и никто в тот поединок не вмешивался. Когда же с возвышения глянул Токицуна назад, то стоявшая в засаде великая сила в две с лишним тысячи всадников ворвалась в ограду через вторые ворота и огласила воздух дружным кличем.
Долго сражался Токи Дзюро и стал уже очень опасаться, как бы не взяли его живым. Тогда он бегом вернулся в свою спальню, разрезал себе живот крест накрест и рухнул головой на север. Молодые его приверженцы, спавшие во внутренних помещениях, каждый по-своему приняли смерть в бою и не было среди них ни одного, кто бы обратился в бегство. Воины Ямамото Куро взяли их головы, насадили на острия своих мечей и поскакали оттуда в Рокухара.
К резиденции Тадзими двинулось три с лишним тысячи всадников[119] под командованием помощника главы Левой гвардии охраны дворцовых ворот Когуси Сабуро Нориюки. Тадзими всю ночь напролёт пил сакэ и теперь лежал пьяный, не ведая, где начало и где конец, как вдруг его разбудил дружный крик.
— Что это значит?! — встревожился он.
Сотрапезницей его, лежавшей теперь с ним рядом, была привычная ко всему женщина. Она схватила кольчугу, что служила им изголовьем, заставила Тадзими надеть её, крепко перепоясала его наружным поясом, а потом подняла людей, спавших здесь же. Огасавара Магороку, разбуженный этой гулящей женщиной, взяв один лишь большой меч, выбежал через средние ворота и, когда протёр глаза и окинул взглядом все четыре стороны, то увидел над земляным валом стяг, на нём герб Ходзё, колесо повозки. Войдя в дом, Магороку крикнул:
— От Рокухара сюда направлен ударный отряд. Я думаю, что нынешний государев мятеж уже раскрыт. Быстрее хватайте мечи и рубитесь, покуда выдержат рукояти мечей, а потом разрежьте себе животы!
Тут он набросил себе на плечи панцирь и, держа в руках колчан на двадцать четыре гнезда и лук, обвитый побегами глицинии, вбежал на сторожевую башню над воротами, вложил в тетиву стрелу, не поместившуюся в колчан, и настежь раздвинул у бойницы ставни.
— О, как много здесь силы! Понимают, ведь, как мы искусны в бою! Ну, так как же зовут того, кто назначен в этом отряде предводителем? Взгляните, как он получит от меня стрелу, когда приблизится!
С теми словами Магороку до отказа натянул тетиву и выпустил стрелу длиною в двенадцать ладоней и три пальца. Блеснув остриём наконечника, стрела пронзила от лобной части до самого назатыльника шлем молодого дружинника Кано-но-дзэндзи, Кинудзукури-но Сукэфуса, проезжавшего прямо перед башней, и он кубарем полетел с коня. Положив такое начало, Магороку выпустил целый поток стрел, куда только ему хотелось — в рукава кольчуг, в набедренники, не говоря уже о касках шлемов, и двадцать четыре воина, стоявшие у него на виду, упали, сражённые стрелами. И тогда, вынув из колчана последнюю оставшуюся там стрелу, Магороку швырнул вдруг колчан к подножью сторожевой башни и со словами: «А эту стрелу я должен оставить, чтобы охранять себе путь по преисподней!» — заткнул её за пояс и вскричал громким голосом:
— Смотрите сюда и расскажите людям, как японский храбрец, к мятежу примкнувший, кончает с собой! После этого он вложил себе в рот остриё меча, бросился вниз головой с башни и погиб, пронзённый насквозь. Тем временем, под началом Тадзими во двор выскочили двадцать с лишним крепко закованных в латы молодых его соратников и встали у деревянного засова ворот, поджидая противников.
Хотя и говорилось, что наступающие были подобны тучам и мгле, однако, когда с безумной мыслью умереть люди, решившие погибнуть в схватке, прочно затворились, тогда и таких, кто захотел бы врезаться в их гущу, не отыскалось. И тут-то четыре человека — Ито Хикодзиро-отец, сын его, младший и старший его братья пробрались через небольшое отверстие, проломанное в створке ворот, внутрь двора. Но, хоть и воинственны были их помыслы, когда они пробрались в стан поджидавших их противников, то до рукопашной даже и не дошло: все они были расстреляны поблизости от ворот. Когда нападающие увидели это, среди них не нашлось никого, кто бы хоть чуть-чуть приблизился к воротам. Тогда защитники изнутри распахнули створки ворот и встали, громко стыдя их:
— Вы, о которых мы слышали, будто это ударный отряд! Какими же грязными трусами вы себя показали! Ну, живо, входите сюда! Мы принесём вам в подарок наши головы.
Нападающие были нещадно осмеяны противниками. Тогда головной их отряд из пятисот с лишним всадников сошёл с коней и в пешем строю с воплями ворвался во двор.
Воины, которые заперлись там, твёрдо решили, что не побегут ни в коем случае, поэтому ни одна их нога никуда не должна отступить. Двадцать с лишним человек ринулись в гущу великой той силы, не оглядываясь по сторонам, врезались в неё и закружились в ней. Пятьсот с лишним нападающих из передового отряда всюду, где бы они ни стояли, попали под удары их мечей и бурей отхлынули от ворот наружу. Однако, поскольку нападающих была великая сила, то когда отхлынул передовой отряд, во двор с воплями ворвался второй отряд. Едва он ворвался, — его прогнали, едва прогнали, — ворвался снова, и так сражались противники до того, что от мечей отскакивал огонь, начиная с часа Дракона и кончая часом Лошади[120].
И настолько силён был отряд воинов у главных ворот, что судья Сасаки обошёл с подчинёнными ему тысячью с лишним человеками замок с тыла и ворвался в него со стороны дороги Нисики-но-кодзи, разломав дома простолюдинов. «Теперь уже всё», — подумал Тадзими.
Но тут двадцать два человека, стоявшие в ряду у средних ворот, пронзили друг друга мечами и пали, будто брошенные гадательные палочки. А как раз в это время атакующий отряд карателей взломал ворота, врезался в строй воинов, что бились возле задних ворот, и, забрав с собой головы защитников замка, поскакал в Рокухара. Всего четыре часа длилось сражение, а когда посчитали раненых и мёртвых, оказалось их двести семьдесят три человека.
После того, как Токи и Тадзими были разбиты, постепенно стал выявляться замысел августейшего мятежа, и поэтому в столицу прибыли два человека — чиновники с Востока[121], офицеры Левой гвардии охраны дворцовых ворот Нагасаки Сиро Ясумицу и Нандзё Дзиро Мунэнао. В десятый день пятой луны они вызвали к себе Сукэтомо и Тосимото.
«Когда был разбит Токи, — подумали они, — живым не захватили ни одного пленника, и не от кого было получить признание, значит, вряд ли обнаружилось наше участие в деле».
Пренебрегая робкими просьбами домашних, они не готовились к тому заранее, поэтому их жёны и дети теперь разбежались на восток и на запад, и не было у них места, где можно было бы укрыться. Сокровища их были рассыпаны по большим дорогам и стали пылью под копытами коней.
Его милость Сукэтомо принадлежал к роду Хино, по должности он был главою Ведомства дознаний, а чином дослужился до советника среднего ранга, потому что государь августейшей своей милостью выделял его среди других людей, и род его достиг процветания. Придворный Тосимото вышел из семьи тонких знатоков конфуцианского учения и достиг вершин желанных великих деяний, так что и те, кто был равен ему чином, стремились к пыли от копыт тучных его коней, да и высшие подхватывали остатки вина из его бокала.
Как верно это сказано: «Вероломством достигший богатства и почестей сам подобен плывущему облаку»! Ведь это — прекрасные слова Конфуция, они записаны в «Беседах и суждениях»[122], — так может ли быть иначе?! Когда кончается радость, увиденная во сне, тут же приходит горе. И никто из видевших его или о нём слышавших не ведал о том законе, что достигший расцвета не избегнет падения, — и рукав, увлажнённый слезами, не мог отжать досуха.
В ту же луну, в день двадцать седьмой, двое чиновников с Востока, сопровождая Сукэтомо и Тосимото, прибыли в Камакура. Поскольку люди эти были руководителями мятежа, они думали, что сразу же будут казнены, но поскольку оба они являлись приближёнными императорского двора и выделялись талантами и учёностью, правители, страшась мирской хулы и августейшего государева гнева, не довели дела даже до того, чтобы распорядиться о пытках, а лишь заключили их в караульное помещение, уподобив обыкновенным заключённым.
Седьмой день седьмой луны[123]. В эту ночь две звезды, Волопас и Ткачиха, пересекают сорочий мост. Это — ночь, когда проясняется то, что человек лелеял в сердце весь год, поэтому, по обычаям придворных, этой ночью вывешивают на бамбуковых шестах «нитки желаний», перед двориками рядами раскладывают добрые плоды и так проводят Ночь молений о мастерстве. Но, несмотря на этот обычай, на этот раз не было ни поэтов, слагающих китайские стихи и японские песни, ни музыкантов, играющих на бива[124] и флейтах, потому что настала в мире пора беспорядков.
Время от времени луноподобные вельможи и гости с облаков[125], стоявшие в ночной страже дворца, хмурили брови и склоняли лица, оттого что наступило время, когда душа угасала и печень стыла при мысли о том, кого ещё затронут беспричинные те смуты, что царят в мире.
Когда спустилась глубокая ночь, государь позвал: «Кто здесь?!» — и стражник, откликнувшись: «Это я, советник среднего ранга Ёсида-но Фуюфуса», — предстал перед августейшим. Высочайший властитель велел ему приблизиться и молвил:
— После того, как арестовали Сукэтомо и Тосимото, Восточный ветер[126] ещё не успокоился, и находиться в столице очень опасно. В беспокойство приходит опять наше сердце при мысли о том, какие ещё распоряжения отдадут они сверх прежних. И отчего это нет такого плана, чтобы сразу утопить восточных варваров? — вопросил августейший, и Фуюфуса благоговейно ответствовал:
— Я не слышал, чтобы Сукэтомо и Тосимото признались, и потому считаю, что военные правители не отдадут более никакого распоряжения. Однако же неуместной была бы и небрежность августейшего, потому что в последнее время поступки восточных варваров изобилуют примерами безрассудства. Ах, если бы теперь же, послав лист бумаги с августейшими уверениями, умерить гнев Вступившего на Путь владетеля Сагами!
Высочайший властитель подумал, что это действительно так. Он изволил промолвить:
— В таком случае, Фуюфуса, скорее пиши!
И тогда советник среднего ранга сочинил в высочайшем присутствии черновик письма и представил его взору императора. Государь смотрел на него некоторое время, и на то послание часто закапали августейшие его слёзы. Он вытер их рукавом, и тогда уже среди верных его подданных, что находились в высочайшем присутствии, не осталось ни одного, кто не залился бы слезами горести.
Потом, избрав государевым посланцем старшего советника, его милость Мадэнокодзи Нобуфуса, отправили это августейшее послание в Канто.
Когда, получив императорское послание через посредство Аита-но Дзёносукэ, Вступивший на Путь владетель Сагами приготовился уже развернуть и прочесть его, Вступивший на Путь Никайдо-но Доун из провинции Дэва, настоятельно предостерегая владетеля, почтительно промолвил:
— Не было ещё ни в других странах, ни в нашем отечестве такого случая, чтобы Сын Неба направлял своё послание прямо военному правителю. И надобно остерегаться посторонних глаз, ежели станете его читать с небрежением! Не следует ли Вам, не раскрывая шкатулку с бумагою, просто распорядиться вернуть её императорскому посланнику?
Он повторял это снова и снова, и тогда Вступивший на Путь владетель Сагами заметил ему:
— Ну, что здесь может быть страшного? — и велел офицеру Левой гвардии охраны дворцовых ворот Сайто Таро Тосиюки прочесть послание.
И вот, когда Тосиюки читал то место, где было сказано: «Мудрейшее сердце государя не ведает лжи, чему порукою — светлый взор небес», — голова у него вдруг закружилась, кровь хлынула из носу, и он вышел, не кончив читать. С этого дня в нижней части горла стал у него вырастать нехороший нарыв, семь дней он плевал кровью и, наконец, умер. Не было ни одного человека, который бы, услышав об этом, не трепетал от страха, думая: «Хоть и говорят, что время наше достигло низости падения, а поведение людей пало в грязь и пламя, но когда отличны обычаи государя и подданных, высокородных и подлых, видимо, приходит кара будд и богов».
— Если тайный заговор Сукэтомо и Тосимото каким-нибудь образом происходит от высочайшей воли, хоть и велел государь доставить сюда своё послание, оно не могло бы сотворить такую кару. А высочайшего властителя надо переселить в дальние провинции, — решили поначалу воины. Однако, кроме того, что истинной казалась им цель, о которой доложил императорский посланник, его милость Нобуфуса, также и то, что читавший государево послание Тосиюки неожиданно умер, истекая кровью, всем свернуло языки и закрыло рты. Да и Вступивший на Путь владетель Сагами проникся, как будто, робостью перед волей Неба и вернул назад то послание, на словах велев передать императору такой ответ:
— Дела августейшего управления миром поручены двору, и нельзя сказать, чтобы воины вмешивались в них.
Когда его милость Нобуфуса, с этим возвратившись в столицу, почтительно доложил эти резоны, государево сердце впервые возрадовалось, а лица всех приближённых его приняли надлежащий цвет.
Немного погодя, с придворного Тосимото сняли подозрение в его виновности и он был прощён, а заслуживающая смерти вина его милости Сукэтомо была снижена на одну ступень, и он принуждён был отплыть в провинцию Садо.