Ванда состояла в дружбе с секретаршами такого числа вашингтонских вельмож, что мне приходилось ходить к последним со своею жалобой каждый день. Ванде, назначавшей мне с ними свидания без моего ведома, визиты эти частыми не казались, поскольку «змеёныш» Мордко стрелял в витязя втрое чаще. Трижды в день. И каждый раз «Голос» предварял рассказ об этом выстреле заверениями в «скрупулёзном документализме» истории об убиении великой надежды.
Поначалу, на приёмах у вельмож, я оперировал полутонами. Вскоре сдержанность стала невмоготу. Как и плоти, умеренность даётся духу труднее, чем полное воздержание. Следуя Вандиному повелению, я начал рвать и метать. Как же так?! — и гневно стучал кулаками по столам. Как же они на «Голосе» смеют?! От имени всей Америки! Как вы им позволяете?! Почему не скажете «нет»? Нет антисемитизму! И расизму! Да и вообще! Свобода! И заодно равенство! И главное — братство!
Они в ответ кивали головами: непременно скажем. И скорее всего — говорили, поскольку Деминг с Помаром здороваться со мной прекратили, а коллеги стали чураться меня и нахваливать солженицынский гений плюс точность маткинского предисловия.
Через месяц, убедившись в бесплодности моих хождений, я сообщил Ванде, что смысла ни в чём на свете нет. Смысла, сказал я, нет ни в чём настолько, что если бы даже он вдруг в чём-нибудь оказался, — то, спрашивается, какой в этом может быть смысл?
Ванда отказалась разбираться в этой фразе и вытащила из кармана под знакомой мне её левой грудью сложенный вчетверо листок бумаги:
— Вот, прочти! — и стала воровато выглядывать в коридор. — Только быстро, пока никого нет… Это письмо…
— Ко мне? — спросил я обречённо и развернул письмо.
Первые же строчки убили во мне последнюю надежду на то, что неизбежного можно избегать: «Я хотела написать тебе давно, но каждый раз останавливал страх перед чистым листом, а ещё перед тем, что душа твоя занята иным. Но теперь уже, когда сердце исходит последней кровью, отказывается ждать и время!»
Я остановился, проглотил слюну, повторил про себя фразу о нежелании ждать, не посмотрел на Ванду и ужаснулся. Потом поднялся мыслью выше: Откуда это в людях берётся? С какой стати эта кабаниха с двухсосочным выменем, с глазами хмельной жабы и с дыханием таким зловонным и шумным, что каждый раз её рот казался мне раструбом автоглушителя, — с какой вдруг стати эта гадина позволяет себе зариться на мою плоть?!
С какой стати?! — повторил я про себя, объявив ей, что эту мерзкую писанину читать дальше не стану.
— Правильно! — кивнула Ванда. — Воображает, засранец, что английским владеет как русским! А ты прочти по-русски!
— Что? — не понял я. — То есть — кто воображает?
— Маткин! Это ему доверили перевести для начальства твоё письмо. А ты давай прочти по-русски! — повторила Ванда и выдернула из-под листа в моих руках другую бумагу. — Читай только быстро, пока не пришли!
Письмо ко мне оказалось русским — на тетрадном листе. Затаив дыхание, я прочитал сперва подпись: «С уважением, Офелия, дочь Хаима Исраелова, город Грозный, Чечено-Ингушская республика».
Я вскинул на Ванду растерянный взгляд, но увидел уже не её и не Офелию, которую никогда не видел, а Хаима Исраелова. С тою чёткостью, с какою иногда видишь увиденное мельком и давно.