ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Нет, Алексей Дмитриевич, не могу! Как хотите!

— Полина Антоновна, вы нас подводите!

— Почему? Что, на мне свет клином сошелся? Дайте кому-нибудь еще. Предмет я вести согласна, а классное руководство… Нет! Я устала.

— Да, работа большая.

— Ну вот. А я устала.

— Ничего, Полина Антоновна. Лето только начинается, отдохнете и… Да вам самой скучно будет с одним только предметом. Уверяю вас!..

В квадратной, аккуратно подстриженной бороде директора пряталась всезнающая улыбка, точно он предвидел этот разговор и никак не собирался принимать всерьез возражения учительницы. Именно это вызывало у Полины Антоновны упрямое желание не уступать и отстоять свое. Но спорить ей было трудно, хотя она и выискивала все самые убедительные, на ее взгляд, доводы.

— Ну, если бы еще это был нормальный класс — наш, старый, организованный. А это что? С бору по сосенке, из разных школ!

— Поэтому-то я его вам и предлагаю! Можно оказать, в знак особого к вам уважения, Полина Антоновна! Организованный класс — ну какой в нем интерес? А тут… Да что вам объяснять! Сами знаете.

И опять некуда было скрыться от этой затаенной улыбки и хитроватых огоньков в глазах.

— Алексей Дмитриевич! Ну, как вы не понимаете? Я только что сделала выпуск. Я вела ребят с пятого класса, я с ними сжилась, сроднилась, я израсходовала на них всю себя. Понимаете? Всю! А теперь… Да что же, учитель, по-вашему, автомат, что ли? Нет у меня в душе места для новых учеников! Как хотите!.. Я состарилась, в конце концов, если вам мало всего, что я говорила!

— Полина Антоновна! Да ведь нужно!

Хитроватые огоньки исчезли, и глаза директора смотрели теперь серьезно и твердо.

— Алексей Дмитриевич, вас ждут, — заглянув в кабинет, сказала секретарша.

— Кто?

— Родители. Кажется, новенькие.

— Вот уже и пошли… Просите!.. Ну, Полина Антоновна, значит договорились?

— Это когда же мы договорились? Вы, Алексей Дмитриевич, хитрить начинаете!

В кабинет быстро вошла кругленькая, невысокого роста женщина в платочке. Поздоровавшись, она скосила темные живые глаза на вошедшего вместе с нею коренастого широкогрудого подростка в черном костюмчике и белой рубашке «апаш» с выпущенным поверх пиджака воротником.

— С заявлением? — спросил Алексей Дмитриевич.

— С заявлением, товарищ директор. Сынка привела!

Алексей Дмитриевич пригласил женщину сесть и бросил на подростка короткий, острый взгляд. От этого взгляда тот невольно провел рукой по спутанным волосам, но потом, видно, решил, что это может показаться непростительным малодушием с его стороны и, опустив руку, продолжал стоять с довольно независимым видом. Он даже окинул взглядом стены кабинета, развешанные на них портреты, диаграммы, почетные грамоты и задержался только на маленьком, покрытом красным бархатом столике, на котором стояло несколько серебряных кубков и бронзовая фигурка физкультурника, бросающего диск.

Но как только Алексей Дмитриевич углубился в чтение документов, которые ему подала мать паренька, тот перевел свой взгляд на него. Он внимательно наблюдал, как глаза директора под черными густыми бровями то движутся по строкам документов, то задерживаются на чем-то, как будто возвращаются назад и начинают перечитывать заново. Полина Антоновна видела, как паренек даже вытянул шею, стараясь разглядеть, на чем же именно задержался директор и что он там перечитывает заново. Но в эту минуту Алексей Дмитриевич быстро и совершенно неожиданно поднял глаза и пристально посмотрел на него. Паренек сейчас же отвел глаза и с тем же независимым видом снова принялся изучать стены и только изредка краешком глаза посматривал, как директор перелистывает документы.

— Да-а-а! — сказал наконец Алексей Дмитриевич, неопределенно покачав головою. — Как фамилия-то?

— Костров.

— А звать?

— Борис…

Он отвечал неуверенно, по-видимому встревоженный тем, что директор качает головою, и не понимая, что это может означать.

— Да-а-а! — как бы в раздумье протянул опять Алексей Дмитриевич. — Не мастер ты учиться-то!

Мать тревожно переглянулась с сыном и, почувствовав какую-то заминку, торопливо стала рассказывать директору, как она вернулась с детьми из эвакуации, как сразу же тогда хотела определить сына в десятилетку и как ей это не удалось.

— Зимой приехали, учение-то уж везде шло, мест не было. Мне и сказали: пусть, говорят, пока учится в этой самой неполной школе, а потом перейдет в десятилетку. Перейти-то тогда не удалось, а теперь вот кончил семь классов… Что ж он у нас недоученным останется?

— Почему недоученным? — спросил Алексей Дмитриевич. — Учиться, конечно, нужно… Да ведь можно и в другую школу. Не обязательно к нам!

Полина Антоновна понимала эту двойную хитрость директора: с одной стороны, ему не хотелось принимать не очень хорошего ученика, который неизвестно еще как проявит себя в будущем, а с другой — он старался выпытать настроение своего будущего питомца, принять которого, видимо, все-таки придется. Последняя хитрость ему удалась: по лицу растерявшегося паренька Полина Антоновна угадала его чувства. «В другую школу?.. Значит, в эту все-таки не примут?..»

Он хотел что-то сказать, но его опередила мать:

— Уж вы, товарищ директор, не обижайте его!

— Зачем мне его обижать? Я его обижать не хочу, — ответил директор. — Но у нас мало мест. Два класса укомплектованы своими. Остается один восьмой «В», а кандидатов много.

Директор опять стал перелистывать документы, покачивая головой и изредка поглядывая на Бориса.

— Вот видишь!.. И характеристика у тебя неважная. Не знаю уж, как с тобою быть… Главное, если б ты учиться хотел!

— А я… я хочу учиться! — выдавил из себя Борис.

— Хочешь? — директор испытующе посмотрел на него. — А почему же такие отметки?

Пальцы левой руки Бориса забегали по пуговицам пиджака, точно проверяя, все ли они на месте. Но он быстро справился с собой и ответил:

— Школа такая!

— Школа такая? — вскинув брови, насмешливо повторил Алексей Дмитриевич. — Какая же это она «такая»?

Борис молчал. Видно было, что он проговорился нечаянно, отозвавшись так о своей прежней школе, и теперь с удовольствием увильнул бы от ответа. Но директор прямо и неотступно смотрел ему в глаза, и увильнуть было невозможно.

— Да так… ну… да тем другой раз и не слышишь, что учитель говорит.

— Что ж он, шепотом, что ли, говорит?

— Шепотом!.. — усмехнулся Борис. — Куда там шепотом!.. Кричит во все горло, а все равно не слышно.

— Это почему же? — как будто ничего не понимая, спросил директор.

Борис почувствовал скрытую насмешку в его вопросах и попробовал было отмолчаться. Но Алексей Дмитриевич продолжал разыгрывать роль ничего не понимающего простака.

— Так почему же?.. Как же так? Учитель кричит, а ты не слышишь. Значит, посторонними делами занимаешься?

Борис окончательно понял, что директор С ним «играет», и продолжал молчать. Но тогда вмешалась мать:

— Что же ты товарищу директору не отвечаешь? Почему молчишь?

Против такого единого фронта устоять было трудно, и Борис, сердито взглянув на мать, пробормотал:

— Ребята-то кричат!.. Дело ясное!

Двумя последними словами он хотел показать, что все понимает, все директорские уловки, и отвечает, только подчиняясь насилию. Но на директора это не произвело никакого впечатления, он так же неотступно продолжал смотреть на Бориса.

— Ребята кричат… Хорошо! Да ведь и учитель кричит?.. Что ж получается? Ребята, значит, громче кричат?.. Вот видишь! А говоришь — школа такая!

— Так ведь в плохой-то школе легче учиться, — не удержавшись, вмешалась Полина Антоновна.

— Нет! Что вы! — быстро, даже с горячностью в голосе ответил Борис.

— Да? А я думала, легче.

— Ну да еще!..

— Что это за «ну да еще»? — строго сдвинул брови директор. — Ты что? Ты с кем разговариваешь? Это наша учительница математики, заслуженная учительница Полина Антоновна Ромашина.

Борис покраснел, но выдержал директорский взгляд и ответил:

— Да ведь лучше учиться-то, если порядок!

— Ну-ну! — усмехнулся теперь в бороду директор. — Посмотрим, как ты это на деле покажешь. Принимаю тебя в нашу школу. Но с условием: учиться без троек. Согласен?

— Согласен…

— Хитроватый парень! — заметила Полина Антоновна, когда мать с сыном скрылись за дверью. — Любопытный!..

— Ваш будущий питомец! — улыбнулся директор.

— Алексей Дмитриевич! Вы опять?

— Да ведь сами же говорите — любопытный парень. Кстати, а как по-вашему: сдержит он свое слово?

— Не знаю! — Полина Антоновна засмеялась. — Трудно сказать. Вряд ли!..

* * *

Отказываясь от руководства классом, Полина Антоновна не хотела сказать директору своего последнего и самого потаенного довода. Недавно она отпраздновала тридцатилетний юбилей своей педагогической работы. И муж ее размечтался о том, что хорошо бы ей теперь уйти с работы и отдохнуть.

— Тридцать лет — это тебе не три года. Пора! Хватит! У тебя гипертония, у тебя склероз, у тебя нервы. Нужно же в конце концов подумать и о себе!

Мечтания превратились в планы, планы — в требования, и все домашние разговоры за последнее время были у них заполнены долгими и упорными спорами на эту тему. Иногда Полина Антоновна колебалась: семья их, после гибели на фронте единственного сына, была совсем маленькой — она и муж, с которым она жила тоже почти тридцать лет. Муж работал в одном из специальных журналов редактором, зарабатывал хорошо. За Полиной Антоновной оставалась бы обычная учительская пенсия. Обо всем этом и говорил ей муж. Говорили многочисленные родные и ее и мужа, женатые и холостые, замужние и вдовые, детные и бездетные. Иногда она уступала заманчивым картинам отдыха и тихой семейной жизни, возникавшим перед нею в результате этих разговоров. Но потом самая мысль о том, что все кончилось, что некуда больше спешить, нечего больше делать, казалась ей настолько дикой, что принять ее она не имела сил.

Тогда муж выдвинул другой вариант:

— Возьми один-два класса, но классное руководство — ни в коем случае. Это ж такое бремя!

В этом Полина Антоновна дала мужу слово и всеми правдами и неправдами старалась сдержать его в разговоре с директором. Однако уговоры ли директора, такие настойчивые, неотразимые, выработанное ли годами сознание долга, случайные ли, но заинтересовавшие ее наблюдения над широкогрудым парнишкой с взлохмаченными волосами, или что-то еще, внутреннее, заставили Полину Антоновну уступить, выдержать дома крупный разговор с мужем, но уступить.

…Директор оказался прав. За лето Полина Антоновна отдохнула и, полная сил и интереса к предстоящей работе, первого сентября встретилась со своим классом.

Школьный двор был заполнен ребятами. Они собирались кучками, по классам, и нестройный гул голосов стоял над этой неспокойно и празднично настроенной толпою. Праздник в этот день чувствовался и на улицах — в белых передниках девочек, в букетах цветов, с которыми они шли в свои школы.

В мужскую школу с цветами пришли только первоклассники и кое-кто из второклассников, — третий класс считал это уже ниже своего достоинства. Но настроение у всех было приподнятое, праздничное. Празднично прошел и митинг во дворе и торжественная церемония впуска в школу.

— По нашей ежегодной традиции, — объявил директор, — право и счастье первыми войти в школу я предоставляю нашим новичкам, учащимся первых классов.

Добро пожаловать!

И тронулись малыши — чистенькие, в новеньких костюмчиках, с новенькими портфелями, с круглыми, только что остриженными головенками, с цветами в руках, одновременно испуганные и важные. За ними — вторые, третьи и потом старшие классы, каждый своим строем, каждый со своим классным руководителем.

Полина Антоновна пришла пораньше, чтобы встретить свой класс, который был «чужим» в этой школе. Выйдя во двор, она сразу увидела знакомую фигуру Бориса Кострова. Он был в том же костюмчике и в той же белой рубашке с выпущенным воротником, и голова его была так же взлохмачена, точно чья-то ласковая рука только что прошлась по ней и он еще не успел привести себя в порядок.

Рядом с ним прохаживался высокий, худой подросток в очках, сквозь которые смотрели настороженные и в то же время пытливые глаза. Полина Антоновна видела его вчера в школе, но фамилию не запомнила и теперь спросила о ней.

— Баталин… Валентин, — ответил мальчик, почему-то смутившись.

Скоро один за другим стали подходить и остальные ее ученики: юркий, точно мышонок, Вася Трошкин, за ним спокойный, даже несколько флегматичный Феликс Крылов, резкий, угловатый, с первого же взгляда понравившийся Полине Антоновне Игорь Воронов, подобранный, аккуратный Лева Рубин, Витя Уваров, Саша Прудкин и кто-то еще и еще, кого она тоже видела раньше, кое с кем даже беседовала, но запомнить еще не успела. Держались ее ученики, в отличие от других классов, обособленно и разрозненно, маленькими кучками — по старому знакомству, по школам, из которых пришли. Полина Антоновна старалась собрать их вокруг себя, указала им место, где они должны стоять во время митинга, и в то же время внимательно присматривалась к ним.

И они со скрытым и настороженным любопытством рассматривали ее: кто она и какая, на что способна и чего от нее можно ждать? Она была высокая, полная, но полнота ее не бросалась в глаза, — создавалось впечатление основательности и силы. Широкое лицо ее с крепкими, немного выдающимися скулами освещалось взглядом карих, приветливых и, казалось, очень зорких глаз.

— Вы будете у нас классным руководителем? — на правах старого знакомого спросил ее Борис Костров.

— Нет. Вы сами будете своими руководителями! — улыбнулась она.

Сказала она это в шутку, и все, кажется, приняли это как шутку, и всем она показалась доброй и приветливой.

Перед самым началом митинга, когда ученики уже строились по своим классам, Полива Антоновна увидела сквозь чугунную ограду школьного двора черную блестящую машину, остановившуюся возле школы. Вскоре после этого, когда директор уже поднимался на невысокую трибуну, Петр Анатольевич, заведующий учебной частью, подвел к ней хорошо одетого юношу с матовым, красивым лицом и пробивающимися усиками и полушепотом сказал:

— Это, кажется, ваш!

В это время директор уже начал говорить, и Полина Антоновна торопливо указала новому ученику его место. Потом она о нем забыла, — нужно было организованно провести ребят в класс и тем самым сразу же задать тон всей жизни. Когда она, стоя в дверях класса, пропускала мимо себя учеников, перед ними был совсем другой человек: не просто полная приветливая женщина, а строгая, подтянутая учительница, в синем бостоновом костюме, с властным поворотом головы и требовательным, всевидящим взглядом.

Вдруг в этом взгляде сверкнула орлиная искорка — Полина Антоновна заметила ученика, державшего руки в карманах, его небрежную, шаркающую походку. Это был тот самый, запоздавший, с усиками, в светлом в клеточку, хорошо сшитом костюме. Одним жестом она вывела его из строя.

— Ваша фамилия?

— Сухоручко.

— Звать?

— Эдуард.

— Вы ученик нашего восьмого класса «В»?

— Кажется!

— Так вот, кажущийся ученик, будьте добры держать себя, как подобает подлинному ученику: выньте руки из карманов и идите как следует на место!

На виду у притихшего класса Сухоручко, уже не шаркая, прошел между партами и сел рядом с Борисом Костровым.

Потом было первое классное собрание и беседа Полины Антоновны о порядках и требованиях в школе, об общей цели, об общем деле, вокруг которого и должен сложиться их коллектив — коллектив восьмого класса «В».

И все было хорошо. Но на другой же день начались неприятности.

* * *

Когда Полина Антоновна проводила Сухоручко взглядом до самого места, Борис почувствовал, что этот взгляд скользнул и по нему.

«У этой не забалуешься!» — пронеслось у него в голове.

Баловаться он не хотел и пришел в школу, как обещал директору, а потом отцу, с честными и самыми лучшими намерениями. Намерения эти родились у него еще в прошлом году, после одной неприятной истории, которая испортила ему балл по поведению, характеристику и едва не послужила препятствием при поступлении в эту школу. Но он никому не обещал, например, не играть в футбол, а если бы и обещал, то все равно не выполнил бы своего обещания. Заядлый футболист, волейболист, хоккеист, он болел за «Спартака», знал все спортивные команды, всех вратарей и капитанов, знал, кто, когда и с кем играет, кто, когда, кому проиграл и кто у кого выиграл. Но главным удовольствием, конечно, было «постукать» самому — не мячом, так, на худой конец, консервной банкой или подвернувшимся под ноги куском асфальта. И мать, глядя на вечно ободранные носки его ботинок, без конца попрекала его тем, что у него ветер в голове, никакой серьезности, и говорила, что слово директору он дал зря. Соглашаться с этим Борис не хотел и не видел ничего несерьезного в том, чтобы лишний раз «погонять мяч». Как же было не испробовать свои силы в новой компании, в своем новом классе? Здесь немало «своих», товарищей по прежней школе, но много и «чужих», пришедших из других школ. Впрочем, «чужие» в первый же день стали для него «своими», и он решил завтра же принести футбольный мяч.

— Сыгранем? — подмигнул Борис на другой день своему соседу Сухоручко, показывая из портфеля краешек распластанного там футбольного мяча.

— Борька! Ты — гений! — патетически воскликнул Сухоручко. — Сегодня же, на большой перемене! Да? Я подбираю команды. Айн момент! Мы капитаны! Да? И сидим вместе! Два капитана! Друзья?

— Друзья!

— Классика!

Не откладывая дела в долгий ящик, Сухоручко на первом же уроке взял лист бумаги, разукрасил его узорчатыми виньетками и, разграфив на две части, на одной половине написал: «Быки», на второй — «Блохи». Потом он пустил этот лист по классу, рассылал записочки, оборачивался назад, толкал в спину сидящих впереди и, перегибаясь через проход к соседнему ряду, громким шепотом собирал дополнительные сведения:

— Где играть будешь?.. В защите или в нападении?

К концу урока он имел два замечания, зато список команд был начат и молва о предстоящей игре распространилась по всему классу.

На перемене Сухоручко окружили ребята, и ему вместе с Борисом пришлось разрешать целый ряд вопросов.

Вася Трошкин, отчаянный драчун, хвастун и забияка, получивший по этой причине прозвище «Вирус», не хотел мириться с тем, что его записали в защиту, когда он считал себя достойным играть только в нападении. Саша Прудкин хотел быть вратарем, а Сухоручко ставил его в полузащиту. Витя Уваров не желал играть с Сухоручко, а требовал, чтобы его записали в команду Бориса. А Валя Баталин — его еще в той школе прозвали «Академиком» — вдруг испугался собственной смелости и стал просить совсем вычеркнуть его из списка, куда он сгоряча, поддавшись общему порыву, вписал свое имя.

В футбол Валя играл мало и плохо. В отличие от шахмат — игры, требовавшей напряжения мысли и сосредоточенности, в которой он чувствовал себя как в родной стихии, — в игре в футбол его пугала необходимость мгновенных решений и нетерпеливая горячность игроков. Он предпочитал смотреть со стороны на суету футбольного поля и мысленно постигать ее с точки зрения шахматиста: почему мяч идет туда, а не сюда и нельзя ли из его путаной судьбы вывести какую-нибудь теорию футбола?

В новой школе Валя решил переломить себя. Глядя на других, он записался у Сухоручко, но тут же усомнился в себе и стал отказываться.

— Ничего, ничего! Учиться надо! — похлопал его по плечу Борис. — Я тебя в свою команду беру. Это ж товарищеская встреча. Да и какая там встреча! Так, погоняем — и все. Тренировка!

Валя продолжал конфузливо улыбаться, но разве можно было устоять, когда Борис возьмется уговаривать?

И вот — звонок, большая перемена. «Быки» наперегонки с «блохами» понеслись во двор, чтобы первыми захватить «поле» — уголок в конце двора, где можно было с грехом пополам развернуться.

Игра сразу приняла острый характер, и вокруг играющих собрался весь класс. В этом было, пожалуй, ее главное значение: почти незнакомые между собою, собранные из разных школ, ребята сразу сдружились, сплотились и почувствовали себя товарищами.

Но в последний, как нарочно самый последний, момент случилась беда.

Борис видел, как ловко Игорь Воронов обвел Васю Трошкина, как тот загорячился, перехватил все-таки мяч и послал его Вале Баталину. У того сжалось сердце, и он окончательно, безнадежно растерялся.

— Бей!.. Бей!.. Бе-е-ей! — обрушились на него нетерпеливые, горячие выкрики.

Валя бестолково потолокся перед мячом и, зажмурив глаза, изо всей силы ударил по нему носком ботинка. Мяч взвился куда-то вверх. Еще миг — и послышался звон разбитого стекла, из окна соседнего дома раздался крик, выглянуло перепуганное женское лицо…

Как раз в это самое время зазвенел звонок. Вся масса учеников, наполнявшая двор, хлынула в школу, и обе злополучные команды восьмого «В» мгновенно растворились в этой массе.

* * *

— Эх ты, манюня! — Сухоручко всей пятерней провел по лицу Вали Баталина, когда ребята после перемены, толпясь, входили в класс.

— Да кто ж так бьет? — подхватили кругом. — Нападающий, а бьешь пыром. Тут щечкой нужно было, с подъема!

— В двух шагах от ворот — и такую свечку зафитилил!

— Не умеешь бить, взял бы да отпаснул. А то пустой игрок рядом, а он бьет. Такую дулю подвесил!

— Ему только заворотного центр-пенделя играть!..

Дело было ясное и сразу же решенное: в футбол играть Академик не умеет. Теперь встал другой, куда более острый вопрос: что будет? И как только ребята расселись по партам, началось обсуждение этого вопроса.

Шел урок литературы. В школе, где раньше учился Борис, литературу преподавала учительница по прозванию «Пэрсик». Это была цветущая, краснощекая девушка в короткой юбке и кофточке абрикосового цвета, — за нее-то она и получила свое ироническое прозвище. Она очень мило улыбалась, мило картавила, красила губки и, желая казаться выше, носила туфли на непомерно высоких каблуках.

Пэрсик была в сущности хорошей, безобидной девушкой, несчастье которой заключалось только в том, что сама она не подумала, а ей никто не подсказал, что девушка в школе — не просто девушка, но учительница и что это определяет и манеру держаться, и костюм, и тон, и улыбку. Ребятам, конечно, до этого не было дела, — они ее просто не слушали.

Здесь учитель был совсем другой — пожилой, высокий, худой, в пенсне и вязаном шерстяном жилете. У него было выразительное «артистическое» лицо, подернутое болезненной желтизной, и седые пышные, вьющиеся волосы. Звали его Владимир Семенович. Свой первый урок он посвятил беседе о предмете литературы и ее значении для общего развития человека. Но этот урок у него не получился. Он и сам не мог понять, что происходит в классе, откуда этот непрерывный шум, бесконечное переглядывание и перешептывание, когда раньше, в других классах, тот же самый вводный урок проходил у него всегда живо, интересно и он сразу брал ребят в руки.

Владимир Семенович остановился, снял пенсне и, вытянув длинную шею, оглядел класс.

— Молодые люди! — сказал он жестким, требовательным голосом. — В чем дело?

«Молодые люди» немного притихли, а учитель, глядя на них, проверял себя: чего же не хватает ему сегодня — убежденности, огня, логики? Он напряг все свои внутренние силы, стараясь переломить обидное равнодушие класса и, вопреки ему, доказать, что не может быть образованного человека без знания литературы, без знания жизни и людей, которых она изображает, без решения вопросов, которые она ставит. Но едва он заговорил, стремясь передать классу всю силу своей собственной убежденности, как в классе снова начался шепот и волнение.

Ребятам было не до урока. Один удар — и целая уйма вопросов! Что будет, и как быть? Дознаются или не дознаются? Это — первое и основное. Сознаваться или не сознаваться? Кто должен сознаваться? И кто вообще тут виноват?

— А кто ж еще виноват? Конечно, он! — шептал Борису Сухоручко, указывая глазами на Валю Баталина. — Ишь сидит, нахохлился, за очками спрятаться от ребят хочет! Академик несчастный, слепой черт, мазила! Футбольные ворота с оконной рамой спутал! Без него ничего бы и не было. А они… Они и так и этак могут повернуть. Не было б мяча, не было бы и всей истории. А кто мяч принес? Зачем принес?.. Подать сюда Тяпкина-Ляпкина! Чувствуешь?.. А могут и всех привлечь, кто играл! А играли чуть ли не все. Чувствуешь? Тут дело общее!

Надо всем этим Борис думал и сам, но решить пока ничего не мог, так как оставался неизвестным «икс», который Сухоручко назвал неопределенным, но очень емким словом «они», — то есть учителя, классный руководитель, директор, все правила и порядки, существующие в этой школе. В прежней школе все было бы ясно, там все было привычно и изучено, все можно было бы учесть, приспособить или приспособиться. А здесь — сплошной «икс», хуже, чем в алгебраической задаче.

— Вы о чем думаете, молодой человек? — прервал вдруг размышления Бориса голос учителя.

— Я?.. — Борис поднялся. — О литературе…

— И что же вы о ней думаете? — язвительно спросил Владимир Семенович.

— Что?..

— Да! Что?

— Да вот… что вы говорите, — пробормотал Борис.

— А именно?

Кругом послышался шепот спешивших на выручку ребят, и, прислушиваясь к нему, Борис попробовал соорудить некоторое подобие ответа. Но получилось что-то настолько путаное и нелепое, что Владимир Семенович, возмутившись, гневно прервал его на полуслове:

— Садитесь! Я не позволю оскорблять благородный предмет литературы такой чепухой! Не позволю!

После этого ребята притихли и конец урока просидели более или менее тихо. Но зато на перемене класс превратился, по выражению Сухоручко, в «новгородское вече». Вече, однако, ничего не успело решить, как вошла Полина Антоновна и предупредила, чтобы после уроков ребята не расходились, — есть важное дело.

Первая половина вопросов сразу отпала: значит, дознались! Теперь нужно было срочно определять тактику. И как только Полина Антоновна вышла, Вася Трошкин вскочил на парту и возбужденно крикнул:

— Не труха́й, ребята! Займем круговую оборону, и ничего они с нами не сделают. Мы здесь новенькие, нас никто не знает, а тут, кстати, звонок: все побежали, и мы побежали! Всё! Главное — держись крепче! Будем выдерживать волю!

В этом выступлении не все казалось ребятам убедительным, но оно вносило ясность и определяло линию поведения, когда никакой другой линии выбрать уже было нельзя.

После уроков Полина Антоновна пришла в класс с мячом. Впрочем, сейчас мяч уже никого не интересовал. Все смотрели на ее лицо, силясь хоть что-нибудь прочитать на нем.

Но на лице Полины Антоновны не было ни гнева, ни раздражения — никакого намека на будущее решение судеб. Борису даже показалось, что она посмотрела на ребят со скрытой усмешкой.

— Ну, игроки!..

Теперь она уже усмехалась, вглядываясь в лица, как будто бы огорченная, хотя внутренне и довольная, что ее знакомство с классом начинается именно так.

— Играть беретесь, а играть не умеете!

Ребята недоуменно молчали, не зная, что сказать и как понять ее невеселую усмешку и эти, совсем не сердитые, глаза. Полина Антоновна положила на стол перед собой мяч и еще раз осмотрела притихший, ожидающий самой свирепой кары класс.

«Как воробышки!» — подумала она про себя, вспомнив почему-то вдруг детство и свою детскую жалость к маленьким сереньким птичкам, так же вот жмущимся друг к другу лютый мороз.

У нее высокая, даже как бы величественная прическа, открывающая тоже высокий и выпуклый лоб, из-под которого смотрят умные, не по возрасту живые глаза. Их взгляд смел, определенен, и ребятам кажется, что она ни в чем не сомневается и все знает.

А Полина Антоновна ровно ничего не знала и была полна сомнений до самого последнего момента. Бесчисленное количество вариантов своего поведения перебирала мысленно она за это короткое, переполненное делами время и наметила было совсем другую линию поведения. Но то возмущение, с которым Владимир Семенович рассказал ей о своем первом уроке и о столкновении с Борисом, настроило ее на более мягкий лад.

— Ну, не поздравляю вас, уважаемая! — сказал Владимир Семенович, держа перед собою снятое пенсне.

— Восьмой «В»? — вмешалась Варвара Павловна, учительница географии. — Вы бы видели, как они бежали после большой перемены! Как дикие мустанги!

Очевидно, именно поэтому в самую последнюю минуту, когда Полина Антоновна уже входила в класс, неожиданно родилась у нее и невеселая усмешка и грустная нотка в голосе.

— Видите, как неудачно начинается наша с вами жизнь, мальчики! — с сожалением сказала Полина Антоновна.

Она помолчала, посмотрела на ребят — посмотрела тоже с грустью, с сожалением — и продолжала:

— Не успели войти в школу, как уже стали знаменитостями. Пройдите сейчас по всем классам, по всем коридорам и этажам — о ком говорят? О вас, о восьмом «В». И как говорят? Вот собрались ребятки-то! И откуда они пришли, где воспитывались? Так о вас говорят! Кто-то один набедокурил, а говорят — восьмой «В». С первого же дня получили марку. «Хулиганы»-— вот как про вас говорят. Я-то еще в этом не уверена. По-моему, так еще рано говорить… Но получилось у нас все-таки нехорошо.

Лучше бы она бранилась! Лучше бы она кричала, говорила бы острые, колючие слова, которые били бы, ранили, пробуждая стремление защищаться, дать отпор. Тогда можно было бы обидеться, раздуть эту обиду и заслонить ею упреки, на которые трудно ответить по существу.

Но обижаться было не на что. Полина Антоновна говорила тихо и очень искренне, точно сама переживала происшедшую неприятность и точно ей и в самом деле тяжело было слышать то, что говорят о восьмом «В».

Она выдерживает рассчитанную паузу и вдруг меняет тон. В ее голосе исчезает грусть, сожаление и возникает новая, звенящая, чем-то тревожащая нотка.

— Посмотрим шире! — Полина Антоновна обводит класс внимательным взглядом. — А что говорит та женщина, у которой вы разбили стекло? Она уже не о вас — она о школе говорит. «Кого воспитывает ваша школа? Хулиганов воспитывает!» — кричит она директору. Это я сама слышала, своими ушами. А директор извиняется, за вас извиняется. Кто-то разбил стекло, а директор должен переносить неприятности. И правильно — перед женщиной виновата школа. Пойдем дальше! Женщина эта поедет к себе на завод, на место своей работы, и будет поносить нашу школу. Все узнают о ней, о нас, о нашем поступке. Вот как получилось, мальчики! Очень нескладно вышло! Очень нескладно!

Ну кто с этим спорит? Конечно, нескладно! И разве сами ребята этого не понимают? Да кто же хотел бить окна? Никто не хотел, а если так получилось, то получилось нечаянно. А раз нечаянно, значит виноватых нет!

Тут открывается еще одна неожиданная щелочка, в которую можно попробовать нырнуть и улизнуть от прямого ответа.

— А может быть, это не мы! — негромко проговорил вдруг Эдуард Сухоручко и чуть-чуть, одним глазом, подмигнул Борису: «Поддержи!»

— Ах, вот как! — встрепенулась Полина Антоновна и, сделав вид, что не заметила, кто бросил эту реплику, обвела класс вопросительным взглядом. — Может быть, это действительно ошибка, недоразумение?.. Давайте так и скажем!.. Так как же? Вы или не вы?

Ученики молчали, и Полина Антоновна была рада, что этот лживый голос ни в кем не получил поддержки.

— Так вот, мальчики! Чтобы пройти тысячу километров, нужно сделать первый шаг. Вот и давайте договоримся с самого начала, как мы будем жить! — решительно сказала она. — Прежде всего не должно быть вот этого: может — мы, может — не мы. Это хуже всего! Что это за заячьи ходы? Будем честными! Каждый из нас может ошибиться, может сделать любую глупость, но вилять… — она взглянула на Сухоручко и, заметив, как он быстро спрятался за сидящего впереди Диму Томызина, еще сильнее подчеркнула: — вилять, прятаться, как мелкая душонка, за спины других мы не будем… Ну, как, по-вашему, разве это по-товарищески?

Полина Антоновна смотрит на класс и особенно внимательно, как Борису кажется, на него. Ребята молчат. Но их молчание не смущает ее, она ставит новые цепляющие душу вопросы. Она говорит о путях жизни, о двух путях, которые открываются перед человеком в самом начале ее, — путь честности, прямоты и путь лжи и лицемерия.

— Вот и смотрите! Не о мяче сейчас разговор — чей он и кто разбил окно. Вот он! — Полина Антоновна берет мяч и кладет его на подоконник. — Потом можете взять. Будем говорить о большом: кем быть? Есть такая поговорка: поступок рождает привычку, привычка — характер, характер рождает судьбу. Вот и смотрите! Сами выбирайте и сами решайте. Вам жить! Вы — будущие люди!

— Видал миндал? — Сухоручко толкает Бориса локтем.

Но Борис молчит, — он не слышит этой реплики, захваченный поворотом дела.

— Да! — убежденно, как бы отвечая Сухоручко, продолжает Полина Антоновна. — Как из зерна вырастает дерево, так из маленького растет большое. В каждом вашем поступке сейчас проступают те черты, которые определятся в будущем. А кем вы будете в будущем? Вы будете жить в коммунизме. Вот и смотрите! Не знаю, как по-вашему, а по-моему — нужно быть достойными такого будущего!

Полина Антоновна снова смотрит на класс, замечает смущенное, смятенное лицо Вали Баталина, видит лица других, тоже возбужденные, взволнованные, и по мгновенному наитию принимает решение не добиваться больше ничего, оставить ребят в их смятения.

— Ну, подумайте! — говорит она в заключение. — Сами подумайте!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Сколько раз в прежней школе ребята били стекла, и сколько раз их ругали за это, грозили исключением. И сколько раз Борис так ловко выходил из этих сложных положений, что все его товарищи потом со смеху катались.

И вот теперь тот же Борис растерянно стоит, выйдя из школы, окруженный толпой ребят. Свой злополучный мяч он так и не взял — оставил лежать в классе на окне, куда положила его Полина Антоновна.

Вокруг Бориса — весь класс. Здесь, перед школой, само собой открылось второе собрание, в том же составе и с той же самой повесткой дня, что и в классе. Всех заинтриговало это дело и его неожиданный оборот: ждали «разноса», угроз, устрашающих интонаций в голосе, а вместо этого — «подумайте».

Сухоручко поворачивает голову направо, поворачивает голову налево, прислушиваясь к тому, что говорят кругом, и хитро улыбается, всем своим видом показывая, что он лучше других понимает все эти приемы и уловки Полины Антоновны: как она «подъезжает», как «опутывает» и «ловит дураков».

— Это ж ясней ясного, — и в голосе его звучит самая неопровержимая уверенность. — О чести класса заговорила. Подумаешь! Видали мы эти педагогические штучки!.. О коммунизме. При чем тут коммунизм? Самый обычный педагогический прием для детей младшего возраста. Все для того, чтобы мы сами себя выдали!

— А что из этого? — Витя Уваров вскинул на него свои большие, немного навыкате, глаза.

— Ну и дурак! — не задумываясь, ответил Сухоручко.

Витя неопределенно пожал плечами и переглянулся с Игорем Вороновым.

— А что ты ребят дуришь? — Игорь колюче глянул на Сухоручко. — Ты что, умней всех? Что ты дуришь?.. Нет, ребята, тут нужно подумать!

— Индюк думал-думал да в суп попал. Чего тут думать? — Сухоручко пожал плечами. — Сознаемся — сразу покажем, что из нас веревки можно вить. Они тогда дадут!

— Это ж глупеньким только не видно, — послышались голоса. — Замаскированная мина!

— А вы думаете, это не вылезет?

— Факт — вылезет!

— Вылезет — не вылезет. Что за разговоры? Нужно ставить вопрос принципиально!..

— Ребята! Тут вот один принципиальный выискался!

Сухоручко вытолкнул вперед Льва Рубина, но тот не смутился и только недовольно взглянул через плечо на Сухоручко из-под своих черных, густых, сросшихся на переносице бровей.

— А что? Конечно, принципиально нужно ставить вопрос. Не успели в самом деле прийти в школу и таким дебютом начали. Полина Антоновна правильно говорит.

— Полина Антоновна твоя говорит,: можете взять, милые детки, свой мячик. А попробуй возьми! — перебил его Сухоручко.

И точно в ответ на эти слова из школы выскочил неизвестно где пропадавший до сих пор Вася Трошкин. На лице его было столько таинственного и многозначительного, что это всем бросилось в глаза.

— А-а! Вирус!

— Ну что?.. Где ты был?

Но Вася не отвечал ни на какие вопросы. Он молча полез к себе под рубашку, вытащил оттуда спущенный, распластанный футбольный мяч и так же молча протянул его Борису. Этот эффектный жест вызвал возгласы изумления, чуть не восторга, и тут же, точно в отместку за только что пережитые минуты горделивого спокойствия, Вася заговорил быстро и взволнованно:

— Как мы пошли строем из класса, я все за Полиной Антоновной следил. Думаю: «Отвернется или не отвернется? Не может быть, чтобы не отвернулась!» Смотрю, смотрю — есть! Заговорилась с кем-то! Я — фьють! — и в какой-то класс. Притаился, к стене прилип. Жду. Слышу — ушли, тихо! Ну, вернулся к себе, схватил мяч, а потом думаю: «А как же нести? Попадешься!» Потом — р-раз! Воздух выпустил — и под рубашку. Вот и все! А так разве донес бы?

— Классика! — восхищенно воскликнул Сухоручко и посмотрел вокруг, точно это он совершил такой героический подвит.

Вася Трошкин — маленького роста, худощавый, жилистый, необычайно подвижно́й. И лицо у него тоже худое, подвижное, остро реагирующее на все, что он слышит и видит кругом. От этого у него то у губ, то на лбу, меж бровей, то и дело появляются и так же быстро исчезают глубокие складки, точно следы каких-то невидимых вспышек в его неспокойной душе. И весь он — встрепанный, взбудораженный, точно куда-то спешит, чем-то недоволен, встревожен, обижен или только что выпутался из какой-то неприятной истории. Движения его резки, угловаты, ходит он стремительно, широким, слегка подпрыгивающим шагом, размахивая на ходу руками, задевая встречных. В разговоре, в споре он делает много ненужных жестов и лишних движений.

Так и сейчас, рассказывая историю своего «подвига», он и лицом и всей фигурой представлял, как он следил за Полиной Антоновной, что он думал, переживал, как сказал себе «есть!» и как притаился, «прилип» к стене, как потом сказал себе «р-раз!» и спрятал мяч под рубашку.

Ребята слушали его в напряженной тишине, каждый по-своему переживая все перипетии этой истории. Но у Бориса рассказ Васи встретил совсем неожиданный прием.

— А кто тебя просил? — Борис недружелюбно посмотрел на Трошкина. — Чего ты лез в это дело?

— А что?

— «А что?..» — передразнил Борис с необычным для него озлоблением. — Сам ничего не понимает, а лезет. Теперь и за это отвечать придется.

— Почему отвечать? Она ж сама сказала: берите…

— «Сказала…» — опять передразнил Борис, и неясно было: верит он тому, что оказала Полина Антоновна, или тоже, подобно Сухоручко, думает, что она только «подъезжает» и «ловит дураков».

Борис шел домой, по привычке насвистывая песенку, но на душе у него скребли кошки. Все получилось нехорошо. Даже нянечка, дежурная по гардеробу, выдавая ему с вешалки кепку, спросила:

— Какой класс-то?.. Восьмой «В»? Это вы окно-то разбили? И что вы за народ за такой? Носятся с вами, носятся… За этакие штучки в милицию бы сдавать, а с вами цацкаются! У-у, саранча!

Теперь перед Борисом вставал новый вопрос: сказать дома об истории с футболом или не сказать? Может быть, сказать одной маме? Она была горячая, иногда язвительная на слово, но почему-то эту ее горячность переносить было легче, чем немногословный упрек отца.

Отца Борис не то что боялся, но ему становилось всякий раз не по себе, когда тот глянет искоса, не поворачивая головы, отвернется, потом опять глянет и коротко, отрывисто окажет:

— Борис! Стыдно!

Выше этой меры осуждения был только совсем молчаливый взгляд, также искоса, и негромкое посапыванье носом. Казалось бы, ничего страшного не было, но Борис боялся этого больше всего.

Боялся он этого и сейчас, понимая, что, если сказать матери, — это все равно что сказать отцу. У них единый фронт, и она обязательно все выложит и тому.

— А ты, Боря, не думай, не горюй! — Сухоручко нагнал его и дружески взял под руку.

— А чего мне горевать? — независимым тоном ответил Борис.

— Ну и молодец! Подумаешь — стекло разбили! «Стекло как сердце — его разбить легко!» Вот фразочка! А? А можно наоборот: «Сердце как стекло — его разбить легко!» или: «Разбитое сердце — как хрупкое стекло». Нет, это хуже! А вот… Подожди, подожди!..

Коль из-за каждого стекла разбито будет сердце,

На свете не останется совсем сердец!..

Это уже целый экспромт? А? Классика! Тебе куда? Направо? А мне налево. Все равно, я с тобой пройдусь!.. Ну и попалась нам царь-баба! Она нас помотает. Меня вот с первого взгляда невзлюбила: «Почему руки в карманах?» А что тут особенного? Подумаешь, руки в карманах! Первый день, без книг пришли, руки пустые, куда их девать? А уж с мячом так и совсем загнула. Ну и хитра!.. Мне, говорит, ваш мяч не нужен, можете забрать его в любой момент. А сама построила всех и увела. Попробуй возьми! Ну, Вася ей тоже нос утер. От такой царь-бабы и то улизнул. Это у него комфортабельно вышло! Его Вирусом прозвали? Правильно прозвали! Настоящий вирус! Да что ты в самом деле?.. Или папы с мамой боишься? Они как у тебя — злые? Плюнь, береги здоровье! Что они тебе? Ну, поругаются! Что из этого? Их должность такая. Перед ними, Боря, себя тоже поставить нужно!

Эдик шел и болтал, не очень задумываясь над тем, слушают его или не слушают. Но Борису эта болтовня была приятна тем, что новый сосед не оставил его в такую минуту, а вот нагнал и по-товарищески старается развлечь всякими пустяками. На прощанье Сухоручко дружески хлопнул его по плечу:

— Ты, Боря, не расстраивайся. Что-нибудь придумаем!

Раньше все выглядело очень просто: ребята решили, значит — все! Решили молчать — все молчат, решили признаться — все встают, все виноваты. И Борис считал, что у них хороший, дружный класс. Ребята!.. Это слово для него объединялось с большой и шумной ватагой «мастеров искусств», организаторов «невинных забав», как они называли на своем языке бесконечные школьные проделки. Они задавали тон жизни класса, они вершили судьбы, они подавали команду, когда нужно делать то-то и то-то. И Борис не хотел отставать от них, он даже не думал об этом, — как же можно жить в стороне от ребят? Общительный по натуре, отзывчивый, готовый отдать все, что имеет, — учебник, книгу, тетрадь, деньги, — он охотно помогал товарищам, отдаваясь весь течению классной жизни, как бы растворяясь в ней. Все, что идет на пользу товарищу, — хорошо; выгородить, подсказать, дать списать, чтобы потом списать самому, — это так просто и естественно.

Теперь — новые ребята, и что-то новое, хотя еще очень неясное, чувствуется в начинающейся жизни класса.

Вот Игорь Воронов, Витя Уваров — новые товарищи, из другой школы, но Борис их выделил сразу же, с первого знакомства: тоже хорошие ребята, хотя они и совсем не похожи на прежних «мастеров искусств».

Вот Лева Рубин со своим пристальным, наблюдающим взглядом и суховатым голосом. Он тоже пришел из какой-то другой школы и тоже принес что-то свое, незнакомое Борису. «Вопрос нужно ставить принципиально…» Так у них в школе не говаривали.

А вот и Валя Баталин, старый товарищ, молчаливый и замкнутый. Вот он поблескивает своими очками, из-за которых пробивается напряженный, точно спрашивающий что-то взгляд. Валя мало говорит, но, видимо, все очень больно и мучительно переживает, решая тот же самый, поставленный и перед ним вопрос: по-товарищески это или не по-товарищески?

Когда-то, еще в прежней школе, расшалившиеся ребята разбили плафон на электрической лампочке. На вопрос дежурного учителя, кто это сделал, ребята, один за другим, отвечали: «Не знаю, не видел!» Так же ответил Борис, а вслед за ним и Валя Баталин. Но Валя при этом так мучительно покраснел, что дежурный педагог стал допрашивать его, и Борису пришлось показать Вале из-за парты предупреждающий кулак.

— Я не понимаю! — сказал Валя потом, когда они шли домой. — Почему врать — это по-товарищески, а сказать правду — не по-товарищески?

И то, что теперь, подчиняясь общему решению, снова приходилось врать и изворачиваться, привело Валю в полную растерянность.

А надо всем этим стояла Полина Антоновна и ее заключительное слово: «Подумайте». Когда тебя обвиняют и ты защищаешься — в этом есть свой смысл, есть азарт. Но когда тебе ничего прямо не говорят и ни за что не судят, а ты просто прячешься за товарищей, словно мелкая душонка, как сказала Полина Антоновна, это действительно хуже всего! И сказала она об этом так, точно для нее действительно хуже всего «заячьи ходы» и сама она никогда не будет прятаться за чужие спины!..

Борису хотелось разобраться во всем этом по дороге домой, но он ни в чем не разобрался и даже не решил, говорить о случившемся маме или нет. Помешала болтовня Сухоручко. В голове была полная неразбериха: точно облака, проплывали неясные мысли, исчезали, на их место приходили другие и тоже исчезали. Даже смешно!

Но все устроилось как-то само собой.

Когда Борис пришел домой, мамы не было. Дом, в котором они жили, был большой, с коридорной системой, и здесь, в коридоре, обычно собиралась детвора: здесь играли, бегали, встречались, обменивались марками, делились успехами и неудачами. И едва Борис вышел в коридор, как он услышал знакомый голос.

— Эй, Бурун!

Это звал его Сенька Бобров, старый друг-приятель, с которым они вместе когда-то играли в расшибалочку, вместе учились в прежней школе и вместе занимались там разного рода «невинными забавами». Теперь их дороги расходились: школу Сенька кончил с грехом пополам, и что с ним дальше будет — он и сам не знал.

— Подал в техникум, на электромонтера учиться. Может, дуриком проскочу. А не примут — дед с ними, на завод пойду.

Затем к ним подошли еще двое ребят. Товарищи вспомнили прошлое, поделились впечатлениями дня, поострили насчет соседской девочки, которая в коричневой новой форме и белом фартуке возвращалась тоже из школы. Мальчики подмигнули друг другу, но она, в ответ на их шутку, высоко и демонстративно подняв голову, простучала каблучками мимо.

Здесь же, в коридоре, Борис встретил и возвратившуюся наконец мать.

— Ну, как в школе? Как дела? — спросила она.

— Ничего, хорошо! — бодро ответил Борис.

— О хорошем хорошо и слышать.

Борис тут же спохватился, сообразив, что он уже солгал. Но было поздно. Да и нельзя же было говорить о разных неприятных вещах при посторонних — при товарищах, при прославленных «мастерах искусств», с которыми только что «вспоминали минувшие дни и битвы, где вместе рубились они».

Потом мама занялась хозяйством, потом, когда Борис совсем было собрался начать с ней разговор, заглянула соседка, — заглянула, как она сказала, на минутку, а проболтала о всяких пустяках битый час. Так разговора и не получилось.

Позднее, когда Борис уже ложился спать, он, правда, подумал, что история с мячом может все-таки дойти до родителей и тогда будет совсем нехорошо. Но на смену этой мысли откуда-то пришла другая, противоположная: а может, ничего и не дойдет? Может, ничего и не раскроется, как говорили ребята — «не вылезет», и все заглохнет? И зачем беспокоить отца и мать, когда ничего подобного больше не будет и дела в новой школе пойдут по-новому?..

Утром это показалось вполне вероятным. Ночь как бы заслонила вчерашний день, уменьшила масштабы и значение происшедшего. Очевидно, то же самое произошло и с другими ребятами.

— Ну, народ! Как же решаем-то? — спросил перед уроками Феликс Крылов.

Круглое, как луна, лицо его расплылось в мягкой, благодушной улыбке, хотя и не совсем было понятно, к чему эта улыбка относится.

— А вы думаете, она помнить будет? — спросил Вася Трошкин. — Забудет!

— Ну, эта, пожалуй, не забудет! — усомнился Саша Прудкин.

— Забудет! Они все такие: поругаются, поругаются — и забудут.

Ребята пошумели еще и решили молчать..

* * *

— Ну, как младенцы ваши? — в глазах директора мелькали хитрые, смешливые живчики, и Полина Антоновна не могла понять, что они означают. — И мяч выкрали? — уточнил директор свой вопрос.

— Выкрали.

— Ловкие ребята. Как же это вы так… проштрафились?

Тон директора никак не давал повода всерьез увидеть выговор в этом последнем не то укоризненном, не то просто так, шутливом вопросе. Но Полина Антоновна чувствовала себя неловко: как она могла действительно «проштрафиться». Она улыбнулась и развела руками:

— И на старуху бывает проруха. Что ж, виновата!..

— Да-а-а…

— Я, может быть, совершила ошибку, — снова не поняв это многозначительное директорское «да», нерешительно сказала Полина Антоновна. — Может быть, нужно было проявить больше настойчивости, требовательности, но…

— Формы требовательности разные бывают, Полина Антоновна! — перебил ее директор. — Вы заложили дрожжи и надеетесь со временем пить хороший квас. Так я вас понимаю?

— Хороший квас? — встрепенулась Полина Антоновна. — Да! Надеюсь! На «подумайте» тоже может формироваться коллектив. Я так считаю!

Полина Антоновна горячо, с вызовом посмотрела на директора, хотя вызов этот относился скорее не к нему, а к маленькой, толстенькой Варваре Павловне, которая сегодня сказала что-то двусмысленное насчет разных там «подумайте» и прочих нежностей с ребятами. Но директор ничего этого не знал, а потому не понял и недоуменно пожал плечами.

— А я не спорю. Но пусть все-таки скажут! — он предупреждающе поднял палец кверху. — Пусть скажут!

— Скажут, Алексей Дмитриевич. Они хорошие ребята. Уверяю вас! Я в них верю.

— И я верю!

Смешливые живчики исчезли в его глазах, он смотрел твердо, уверенно.

Полине Антоновне всегда нравилась в нем эта спокойная, нерушимая уверенность, и, кажется, именно в ней она чувствовала видимую основу его педагогической линии: директор — олицетворение порядка, директор — олицетворение требовательности, директор — олицетворение уверенности. Иногда эта уверенность казалась чересчур смелой и рискованной, иногда его безапелляционный тон раздражал, будил желание возразить и поспорить. Но сейчас Полине Антоновне было приятно слушать директора. Он укреплял в ней собственную веру в ребят, в здоровые начала ее нового класса, и увеличивал силы для предстоящего ей большого труда.

Много лет, работает Полина Антоновна в школе и успела сделать на своем веку не один выпуск. В волосах ее серебрится иней, но в душе не заглохла та живая, беспокойная струна, без которой работа превращается в отбывание должности. В каждый выпуск она вкладывала всю себя, каждый раз жалела об ушедших от нее питомцах, чувствовала себя опустошенной. И она совершенно искренне говорила об этом директору, когда, уступая требованию мужа, отказывалась от нового класса. Ей казалось, что она не сможет теперь по-настоящему полюбить новых, чужих, тех, которых она должна принять в свою душу, что для них там действительно не найдется больше места.

Но вот случилась эта история с футболом, вот она вошла в класс, встретилась глазами с одним, с другим, с третьим, заметила юркнувшее за чью-то спину матовое лицо с дерзким взглядом — и все в ней точно ожило, встрепенулось, напряглось. А исчезновение мяча ее еще больше задело. Задел ее не самый факт, — она ведь искренне сказала тогда ребятам: «Берите! Чей он? Берите!» Правда, она не представляла себе, как они возьмут и когда, забыла об этом, не продумала. А они вот все продумали и нашли эти «как и когда».

Ведь она только что проводила их из школы, всех, кажется, проводила, одела и попрощалась. И все, кажется, ушли. А потом она вспомнила о мяче, вернулась в класс, но мяча уже не было. Провели! Ее, старого, стреляного воробья, провели, как молоденькую, только что начинающую работать девчонку. Это было даже интересно!.. Но, значит, она что-то упустила, что-то у нее прошло между пальцев. И… «Не поверили! — вдруг вспыхнуло в ее сознании. — Вот это, пожалуй, хуже всего: не поверили!»

Нет, этих ребят она никому не отдаст! И добьется… Конечно, сразу найти общий язык с классом трудно, почти невозможно, так не бывает. Над этим придется поработать и помучиться, но она добьется своего.

Поэтому, когда директор в дальнейшем разговоре предложил ей сделать на педсовете доклад о формировании детского коллектива, она охотно согласилась. Ей и самой хотелось перед началом работы еще раз разобраться в этом вопросе и привести свои мысли в порядок.

И вот она идет в специальную педагогическую библиотеку имени Ушинского и спрашивает, что есть нового по организации коллектива. Вот она роется в своем книжном шкафу.

Чтобы все было на виду, она выложила значительную часть его содержимого прямо на пол, склонилась, копаясь в бумажном старье. Сейчас она совсем не та собранная и подтянутая учительница в темно-синем костюме, с орлиной искоркой во взгляде. Это полная пожилая женщина в широком домашнем халате с крупными розовыми цветами, за которые муж в шутку зовет ее «клумбой».

Полина Антоновна отыскивает и пересматривает старые конспекты и записи, разбросанные по многочисленным тетрадкам и блокнотам. Их давно надо бы свести воедино, и для этого стоило бы засесть и поработать. Но времени нет — у учителя всегда нет времени, — и вот теперь сиди и копайся.

Попались перевязанные ленточкой, заставившие ее всплакнуть, тетради покойного сына — и по трем линейкам с косыми, каким-то случаем уцелевшие от его детства, и последние «выпускные», с не оформившимся еще, но уже беглым, явно претендующим на «взрослость» почерком. Среди тетрадей почему-то отбившееся от всей пачки фронтовое письмо.

«Мама, прости, что я не попросил у тебя разрешения и стал курить. Здесь без этого нельзя. А когда вернусь, я курить брошу…»

И не вернулся: погиб в бою за деревню Морозова Воля, Варшавского губернаторства…

Вот пачка бумаг, каких-то благодарностей еще за старые, довоенные годы, а среди них — групповая фотография ее предвоенного выпуска: молодые, красивые юноши и девушки смотрят на нее с этой уже тронутой временем карточки. И среди них она сама — тоже еще молодая, сильная, без досадных морщинок и без почетной, но тоже не очень радостной изморози в волосах. Годы бегут и бегут, отщелкивая, как счетчик в такси, пройденный путь, — бегут так быстро, что иной раз хочется спросить у водителя: «А у вас счетчик в порядке?» Но что значат годы по сравнению с этой карточкой? Одного нет, и другого нет, и о третьем мать все глаза выплакала, а четвертый вернулся без обеих ног. Война, война! Чего она только не натворила!..

А вот и записи:

«Если бы меня спросили, что самое главное требуется в настоящее время от учителя, то я бы сказал: растить нового человека. У нас создается новый человек социалистического общества. Этому новому человеку нужно прививать самые лучшие человеческие качества»

(Калинин).

«Только личность может действовать на развитие и определение личности, только характером можно образовать характер»

(Ушинский).

Золотые, неувядаемые слова, основа педагогики!

Как это правильно и в то же время как просто! А формы этого воздействия? Пути влияния? А передаточный механизм? А общественный тонус класса, встречные, побочные влияния? А весь строй нашей жизни?..

Полина Антоновна читает и думает, думает и читает.

Она давно поняла наивность старой примитивной формулы: учитель учит, ученик учится. Так думать теперь можно или по крайней неопытности или по непростительной лености мысли. В действительности все обстоит сложнее и серьезнее. Ага! Вот и ироническая цитата из Макаренко:

«Воспитатель помещается в некоторой субъективной точке. На расстоянии трех метров находится точка объективная, в которой укрепляется ребенок. Воспитатель действует голосовыми связками, ребенок воспринимает слуховым аппаратом соответствующей волны. Волны через барабанную перепонку проникают в душу ребенка и в ней укладываются в виде особой педагогической соли».

И дальше — мысли Макаренко о коллективе, его главном герое и помощнике. Полина Антоновна заново продумывает, проверяет, примеривает и снова соглашается с ними.

— Э, милочка! Макаренко было хорошо! — сказала как-то в откровенном разговоре Варвара Павловна, учительница географии. — Разве у него были такие программы, как у нас, такие требования? Ему подъем нужно было создать. А как — дело вольное. Хочешь — мастерские строй, хочешь — игру затевай. А у нас попробуй-ка поиграй, когда у нас одни формулы по химии, формулы по математике, формулы по физике. Это же скучно!

— А разве кирпичи таскать было не скучно? — спросила Полина Антоновна. — А ведь сумел же Макаренко…

— Романтика! — махнула рукой Варвара Павловна.

— А у нас, по-вашему, нет романтики?

— У нас?.. Впрочем, ведь вы тоже романтик, я и забыла! — улыбнулась Варвара Павловна. — Я даже удивляюсь, как это вы математику преподаете.

— А в математике тоже есть романтика.

Так они поспорили однажды, и каждая осталась при своем.

Полина Антоновна тоже, конечно, считала наивностью брать Макаренко так, как он есть. Но нужно же уметь бы делить идеи из конкретной истории их зарождения!

И как не выделить идею коллектива, — может быть, самое главнее, что есть у Макаренко? Сплотить коллектив и опереться на него — разве можно без этого? Без этого вообще нельзя, немыслимо работать. Пусть ребята сами идут и сами добиваются и сознательно делают то, что нужно!

Но ведь в этом и заключается вся «химия» жизни — сплотить их, чтобы они поверили — поверили тебе и поверили цели, которую ты перед ними ставишь, чтобы они почувствовали плечо товарища.

Как это сделать? Об этом в отчете не напишешь, и товарищам не передашь, и самой себе не составишь рецепта. В одном случае — так, в другом случае — иначе. И в этом «иначе» — все, в этом творчество, а без творчества — штамп и уход от жизни.

В дверь постучали. Это соседка напоминает о кухне. В самом деле, на плите жарится телятина, стоит давно и теперь, как видно, пригорела.

Полина Антоновна вскакивает и, перешагивая через наваленные на полу груды книг и бумаг, бежит, на кухню. Так и есть, телятина пережарилась, и муж опять будет недоволен!.. Он, конечно, ничего не скажет, но по тому, как он отвернется, посмотрит в окно и побарабанит пальцами по столу, Полина Антоновна угадает его настроение.

Ну как это опять так получилось, что она зачиталась и забыла, совсем забыла о кухне?.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Незаметно, но настороженно прислушиваясь к настроению своих «воробышков», Полина Антоновна вскоре почувствовала, какое решение они приняли. В глубине души ей было обидно. «Подумайте!..» Совсем другого ответа ждала она на этот свой призыв. Значит, не поверили! Значит, чего-то она не нашла в себе, чего-то не донесла до ребят, не сумела пробудить в них ответной хорошей волны. Воспитание — двусторонний процесс, и заключается оно не в пассивном усвоении и механическом выполнении учеником того, чего хочет от него воспитатель. Конечная цель воспитания в том, чтобы ученик не просто воспринял бы то, чему учишь. Нужно, чтобы это стало его собственным, его достоянием, убеждением и чтобы он потом, на основе этого, пошел дальше. Поэтому главное в ходе воспитания состоит в том, чтобы вызвать в ребенке ответную волну собственных усилий, собственной активности и сознательности. Это очень трудно. Иногда бывает, до боли обидно, когда между тобою и учеником: возникает какой-то барьер, который ты не можешь преодолеть. Но в преодолении барьера — ключ ко всему.

Вот почему ей хотелось переломить их молчаливое упорство. Эти тридцать три мальчика — незнакомых, испытующе присматривающихся к ней — уже как-то вошли в нее, и не как тридцать три одинаковых, пассивно воспринимающих все, что ты им окажешь, ученика, а как тридцать три разных призмы, каждая по-своему преломляющая поток жизни. Они все — в будущем, в возможностях, и неизвестно, какими выйдут они через три года из школы. Поистине — будущие люди!

И в то же время они — итог, какой-то уже итог того, что пережито ими. Понять все это, разобраться, помочь и направить, что-то приглушить, что-то усилить, взрастить и выпустить в конце концов почти сложившихся людей, довести до конца, до аттестата, и с улыбкой смотреть потом на вытянувшихся, широкоплечих и басовитых молодых людей, которых она принимает мальчишками, — ради этого разве не стоит пожить и поработать?

И, забыв о своих огорчениях, Полина Антоновна принялась за обычные, будничные дела по организации класса. Ведь в классе, как и в жизни, всегда что-нибудь совершается. То на перемене ребята подняли возню, сдвинули парты, набросали бумажек, натоптали мела, так что учительница отказалась войти в класс. То на уроке химии во время опытов разбили ценную колбу. То за недостойное поведение на улице милиция задержала Васю Трошкина.

Одна за другой возникали проблемы — частные и в то же время жизненно важные: как обнаружить и обезвредить курильщиков, чтобы они не влияли на остальных? Как изжить взаимное покрывательство? Как в корне пресечь сквернословие, грубость и невоздержанность?

Приходилось заниматься и тем, и другим, и третьим. Ребята, казалось, свыкались и сплачивались, но необходимого перелома в их настроении не было. Порой это расстраивало, порой, наоборот, Полина Антоновна пыталась смотреть на все спокойно, старалась уверить себя, что «все образуется» и придет само собой в свое время. Но ждать, когда что-то придет и само собой «образуется», было не в ее характере, и она с новой силой бралась за свою кропотливую, мало приметную для непосвященного глаза работу.

Нужно было все выявить и понять, куда тянут одни, к чему стремятся другие. Нужно было выдвинуть положительное, изолировать отрицательное, чтобы оно не пошло вглубь, чтобы равнялись на хорошее, а не на плохое, на ту общую цель, которая маячила впереди. И в первую очередь нужно было найти тех, на кого можно было бы опереться, чтобы сплотить коллектив и повести за собой.

Комсомольцев в классе было только шесть человек, и всем им надо было еще помочь сделаться настоящими комсомольцами. Секретарем у них стал Лев Рубин, высокий, всегда подтянутый, с густыми угольно-черными, немного высокомерными бровями и такими же густыми и черными красивыми ресницами, оттеняющими бледность его лица. У него был пристальный, немного исподлобья, строгий взгляд, резковатый голос и очень уверенный тон ни в чем не сомневающегося человека. Он сам, по своей инициативе, пошел в школьный комитет комсомола и поставил там вопрос об оформлении комсомольской организации в новом восьмом классе «В». Полине Антоновне это понравилось, и она охотно поддержала его: он был как будто умен, сознателен, из комсомольцев класса лучше всех учился. А это очень важно — секретарь комсомола должен быть примером для всех.

Старостой класса ребята выбрали Феликса Крылова. В прежней школе он тоже был старостой, и Полина Антоновна вполне доверилась этому обстоятельству. Особенно подкупала ее улыбка Феликса. Когда она появлялась на его лице, круглом, мягком, с ямочками на щеках, хранящем еще неизжитые следы некоторой «детскости», она словно освещала его, делала открытым, чистосердечным. В этом чистосердечии было что-то подкупающее, очень хорошее.

На одном из первых же классных собраний была создана и редколлегия. Стенгазету назвали «Голос класса». Название Полине Антоновне не нравилось — беззубое! — но лучшего ничего не придумали. Главным редактором стал Витя Уваров, тихий паренек с красивыми, выразительными, немного навыкате, карими глазами, сразу же, с первых уроков, проявивший себя как отличный, образцовый ученик.

Вступала в действие и вся сложная, постепенно разветвляющаяся система «ответственных». Великолепно повел работу «хозяйственника» Игорь Воронов, с воодушевлением взялся за организацию спортивной работы Борис Костров, добросовестно начал поливать цветы Валя Баталин. Белокурый, белобровый и ясноглазый Саша Прудкин учитывал посещаемость.

Это было правилом у Полины Антоновны: не концентрировать работу в руках немногих активистов, скоро вырастающих в заправил класса, а распределять ее между всеми: каждый за что-то отвечает, каждый чему-нибудь учится и каждый в чем-то проявляет себя. Все по очереди должны были делать политинформацию и быть председателями и секретарями классных собраний. Иногда Полине Антоновне приходилось слышать упреки, что у нее в классе слишком много обязанностей и должностей, это-де мельчит и распыляет работу.

— Распыляет? Вот и хорошо! — отвечала она в таких случаях. — Зато у меня все хозяева. А вы что хотите? Один командует, а что остается остальным?.. Остальным — что прикажут?.. Подчиняться?

Поэтому, кроме старосты класса и его обычных помощников — физорга, хозяйственника, санитара, — у нее в классе было еще множество разного рода «ответственных». Дел в классе много, они мелки и многочисленны, но каждое нужно наладить и к каждому кого-то прикрепить. Когда их не хватало, она их выдумывала. Так появились ответственные за альбомы «Честь класса», «Вокруг света», «События в Корее», за бюллетень «СССР на страже мира и безопасности».

И каждому она говорила:

— Вы отвечаете перед коллективом!.. Коллектив с вас спросит! Вы отчитываетесь перед коллективом!

Так во всем: коллектив, коллектив, коллектив! Сама она как бы совсем ни при чем, всюду и везде вместо себя она выдвигает коллектив. Ученик забыл тетрадь, ученик получил двойку, ученик опоздал на урок, не обернул в чистую бумагу дневник — и опять:

— Вы забыли, что за вами стоят товарищи! Вы не просто ученик и отвечаете не только за себя. Вы — член коллектива, вы ученик восьмого класса «В». А разве ваш класс не хочет быть лучшим? Почему мы не можем быть в числе лучших?

Полина Антоновна обводит глазами класс, словно заранее и безусловно считая всех своими единомышленниками, словно не было у нее с ребятами никакой размолвки.

Но на самом деле она все помнила. Она ничего не выпытывала, не нажимала, как и договорилась с директором. Но по отдельным признакам, намекам, бессознательным или сознательным обмолвкам начинала кое о чем догадываться. Так, например, после родительского собрания она разговорилась с матерью Вали Баталина и вдруг обнаружила, что та ничего не знает о происшествии с футболом. Валя ей ни слова об этом не сказал. Обе они удивились, и обе увидели здесь что-то неладное.

Придя домой, мать Вали спросила его об этом. Тот покраснел, растерялся, но ответил, что просто забыл сказать, не придал значения. В эту ночь он долго не спал, а на другой день остался после уроков и, дождавшись, когда все ребята уйдут, вызвал Полину Антоновну из учительской.

Смущаясь и не зная, куда девать глаза, он сознался в том, что стекло разбил он.

— Я нечаянно, Полина Антоновна… Так как-то получилось.

— Я же с самого начала об этом говорила, — ободрила его Полина Антоновна. — Здесь ничего нет серьезного, и мало ли что бывает. Вы плохо играете, вы захотели потренироваться, принесли мяч и…

— Нет, мяч принес не я! — перебил ее Валя, но тут же спохватился, и глаза его за очками метнулись в сторону. — Я не знаю, кто принес мяч!.. Меня ребята позвали, я стал играть. А чей мяч, я не знаю. Не скажу! — добавил он твердо.

Признание Вали, сделанное с глазу на глаз, по секрету, порадовало Полину Антоновну, но не удовлетворило. Оно вносило интересную черту в его личный облик, но ничего не давало для коллектива. А для Полины Антоновны сейчас важен был прежде всего коллектив. Но она верила, что произойдет, что-то такое, на чем можно будет дать урок и всему классу.

Однажды, подходя к школе, она заметила шумную ватагу своих «воробышков», что-то азартно, до самозабвения обсуждавших. Она слышала захлебывающийся голос Сухоручко, задорные выкрики Васи Трошкина и иронические реплики Игоря Воронова. В центре ватаги был Борис Костров. Полина Антоновна видела его крупную голову, легкую усмешечку на лице. Он первый заметил Полину Антоновну, первый поздоровался с ней, и вся компания, окружив ее, наперебой стала рассказывать о вчерашнем футбольном матче и о неожиданной почему-то для них победе «Крылышек», — так они называли команду «Крылья Советов».

Полина Антоновна даже пошутила по этому поводу в учительской. Она подходила к каждому из учителей и каждому подавала руку:

— Поздравляю вас!

— С чем?

— Поздравляю!

— Ничего не понимаю. С чем?

— А как же? Вы, товарищи, отстаете от; жизни! «Крылышки» победили! — объяснила наконец Полина Антоновна, и учителя, поняв шутку, ответили ей дружным сметам.

Из своих наблюдений Полина Антоновна сделала для себя один вывод: в футбольных делах Борис был главным болельщиком.

Борис нравился ей. Она приметила его в ту самую первую встречу, весной, в кабинете директора, и с тех пор не выпускала из виду его коренастую, приземистую фигуру с развернутой грудью, его взлохмаченную голову. Нравился ей его умный взгляд, хитроватая улыбочка и особая, постепенно выявляющаяся черта: не было, кажется, ни одного ученика в классе, с которым он не нашел бы повода поговорить и который, каждый по-своему, не привлекал бы его. Но неужели этот компанейский, открытый душа-парень окажется таким же трусишкой и заурядным мелкотравчатым проказником, как его сосед?

В этот же день Полина Антоновна вызвала Бориса по алгебре и геометрии, и по обоим предметам он получил два.

— В чем дело, Боря? — спросила Полина Антоновна.

Борис смутился, глаза его забегали по сторонам.

— «Крылышки» виноваты? — понимающе заметила Полина Антоновна.

— Я выучу, Полина Антоновна! Выправлю…

Полученные двойки он действительно выправил, но вскоре на их месте появились новые, по другим предметам. И — опять обещание:

— Я выучу, Полина Антоновна! Выправлю…

Это — совсем не то, что Сухоручко. Тот никогда не признается честно и прямо и, хотя явно не знает урока, начинает путать и петлять, выигрывая время в ожидании подсказки или какого-либо другого выхода из положения. Совсем разные характеры, и почему они дружат — неизвестно.

Одним словом, у Полины Антоновны стали накапливаться вопросы: одни — к Борису, другие — к Сухоручко, Трошкину, Вале Баталину или еще к другим, кого она успела выделить из основной массы. И для выяснения этих вопросов Полина Антоновна решила пойти по домам своих учеников.

* * *

Бориса Полина Антоновна не застала, зато родители были дома. Отец, очевидно отдыхая после работы, лежал на диване и читал газету, а мать пила чай. Возле нее сидела маленькая, лет четырех-пяти, девчушка и что-то царапала цветными карандашами на листе бумаги.

Полине Антоновне прежде всего понравилась комната. Большая, чистая, с двумя широкими окнами, занавешенными небогатыми кисейными шторочками, она была довольно хорошо обставлена. Диван, зеркальный шкаф, отгораживающий кровать родителей, обеденный стол с оранжевым абажуром над ним, у окна — другой стол, поменьше, с книгами и настольной лампой, на подоконнике — горшки с цветами, в углу — небольшой шкафчик с книгами, швейная машина, покрытая вышитой салфеточкой, — все было на месте, все производило впечатление домовитости и скромного уюта.

Понравились Полине Антоновне и родители. Отец был высокий, плечистый, широкогрудый, как и Борис, с большими пушистыми усами на сосредоточенном, слегка тронутом: оспой лице. При появлении Полины Антоновны он поднялся с дивана и степенно поздоровался. Мать — Полина Антоновна помнила ее по первой встрече — маленькая, кругленькая и очень живая. Увидев Полину Антоновну, она охнула, вскочила, принялась было убирать посуду, потом спохватилась и бросилась к шкафу за чистым стаканом.

— Чайку!.. Стаканчик чайку, Полина Антоновна!

— Нет, нет, спасибо. Я не хочу, — попробовала отказаться Полина Антоновна, но хозяйка только по-приятельски махнула на нее рукой:

— И не отказывайтесь! Вы со мной, в компании! Люблю чай пить в компании. А хозяин мой, видите, какой? Не водохлеб! Другого характера!

Она блеснула глазами в сторону своего хозяина, но тот как бы не заметил ее шутки.

Видно было, что эти люди действительно разных характеров. «Лед и пламень!» — подумала Полина Антоновна. Но это, казалось, не мешало им жить дружно. А то, что они живут дружно, становилось все более ясным по мере того, как развивался разговор и речистая, словоохотливая хозяйка бойко, с веселым блеском глаз, рассказывала Полине Антоновне чуть ли не всю историю их семейной жизни.

— Если хотите о Борисе говорить, вы со мной говорите. Потому что я всегда с ним… Я всю тяжесть вынесла, как война началась: и бомбежки и эвакуацию — все. Забываться стало плохое-то, будто не было, а как вспомнишь — одно только и думаешь: как бы снова этого не было? А отец у нас… Видите? — она указала на грудь мужа. — Ордена по большим праздникам надевает, а гвардейский значок всегда носит. На войне был, в гвардии! С самого первого дня и до отбоя. Из Москвы пошел, из Берлина вернулся.

И принес…

Ольга. Климовна встала, быстрым, порывистым движением открыла шкаф и достала узелок с разными семейными реликвиями. Муж недовольно скосил на нее глаза, но она решительно махнула на него рукой.

— Ну-ну, ладно! А чего не похвалиться, если есть чем хвалиться? И кто она нам? Чужой человек, что ли? Учительница! Должна она знать, кто есть у ее ученика отец? Вот пусть и знает. Вот! Вот!.. Что ни город, то благодарность!

Ольга Климовна одну за другой выкладывала перед Полиной Антоновной поблекшие фотографии, видавшие виды грамоты, бумажки, на которых значилось, за что, за взятие каких городов и преодоление каких водных преград была объявлена благодарность старшему сержанту артиллерии Федору Петровичу Кострову.

— Потрепались твои благодарности! — пошутила Ольга Климовна.

— Да я и сам потрепанный стал! — шуткой на шутку ответил муж.

— Ну-ну!.. Я тебе дам — «потрепанный»! — с той же шутливой строгостью накинулась на него жена.

— А что? Молодое растет, старое старится… Законно!

— Ну-ну!.. Законно!.. Нам детей еще до дела доводить нужно. Сама я неученая, а хочу, чтобы дети наши настоящими людьми были.

Разговор зашел о детях.

Младшая, «послевоенная», сидела и тоже смотрела на непонятные ей бумажки и фотографии.

— Мама!

— Аиньки? — отозвалась Ольга Климовна.

— Этот дядя — генерал? — спросила девочка, указывая на фотографию бравого усатого солдата.

— Ух ты, моя крохотуля! — мать обняла и прижала ее к себе.

Старшей из детей была дочь Надя. Она вошла во время разговора, скромно поздоровалась с Полиной Антоновной, положила на письменный столик портфель с книгами и, подвязав красный в белую полоску фартучек, куда-то вышла, очевидно на кухню.

— Поздно, а за ум все-таки взялась! — кивнула ей вслед Ольга Климовна. — Кончила семь классов! — и ни в какую! «Не хочу больше учиться, работать хочу!»

— Возраст такой, не поняла самое себя! — коротко заметил Федор Петрович. — А мы не настояли.

— Ну, не настояли! — согласилась жена. — Да ведь как настоишь-то? Палки у нас теперь не существует. И правильно это: добрее слово крепче колотушки. А тут — товарки! Товарки ее, я считаю, и сбили. Знаете, девушки-попрыгушки, одна за другой, одна за другой, как стайка! А теперь поработала на производстве, — нет, говорит, хочу учиться. Сама дошла! Вот, теперь и работает и учится. Ей бы, девичье дело, погулять, а она — с книжками.

— Что значит «девичье дело»? — возразил муж. — А учиться — не девичье дело? С этим вся жизнь связана.

— Ну, а девичье дело — особое, что ни говори! — стояла на своем жена.

— А с Борисом как? — спросила Полина Антоновна.

— А с Борисом что ж? С ним у нас тоже разговоры были, — ответил отец, а потом, подумав, добавил: — Объясните вы мне вот что, Полина Антоновна: почему у нас так выходит — программы одни, а школы разные.

— Да, Федор Петрович, случается! — Полина Антоновна задумалась на минуту, не зная, как лучше объяснить это не до конца понятное и ей самой явление.

Она немного знала школу, в которой раньше учился Борис, — была в ней на одном обследовании, знала ее директора. Директор был слабый, растерянный человек, не имевший системы и, желая удержать школу от полного развала, хватающийся то за одно, то за другое. Среди многих испробованных им средств было одно — давнее, испытанное и, как ему казалось, самое надежное: почаще ругать учеников. Ругать он умел действительно артистически — прочувствованно, трогательно, как ребята говорили, «со слезой». Но, выслушивая директорские нотации, они все-таки относились к ним иронически и на своем языке называли это «чай пить». Так было и во всем: от растерянности и хаотичности директора происходили неурядицы в школьном коллективе и во всех делах школы. Полина Антоновна рассказала обо всем этом Федору Петровичу.

— Да! Часто бывает и школа виновата. Бездушие, формализм, неумение… Бывает!

— А от школы, я считаю, и к детям настроение передается, — сказал ей на это Федор Петрович. — Я по своему Борису смотрю. Школа прежняя у него была… как вы и сами говорите, плохая школа. Ну и он… Тоже было крылья опустил в седьмом. И товарищи такие нашлись — абы прокоротать семилетку, а там как-нибудь. Ну, тут я скомандовал поворот, направление пришлось дать, как нужно. Потому, я сам на себе испытал, что значит в жизни образование.

— Ведь их, знаете, Полина Антоновна, — показала Ольга Климовна на мужа, — их семь человек от отца с матерью осталось! Он старший. Изба у них словно рваный лапоть была, и жили они — ну, как это говорится? — хрен да лук не выпуская из рук. Всех пришлось ему вытягивать, всех к месту определять. И все кто чему выучился — и инженер есть, и агроном, и по строительной части братень у него на Дальнем Востоке работает, а сам вот литейщиком стал.

— Что ж, это прекрасная специальность! — сказала Полина Антоновна.

— И, скажу я вам, большой квалификации требует! — оживился хозяин. — Ведь я как рос? Я, можно сказать, практически рос, по всем ступенькам прошел. И разливальщиком был, и стерженщиком был, в земледелке работал, и на формовке работал, и на очистке. После войны бригадиром назначили, а теперь вот на мастера выдвигают. А только вижу — большого горизонта у меня нету.

— На курсы поступает, — не без гордости добавила Ольга Климовна.

— Я вот и сыну об этом говорю, — продолжал Федор Петрович, не обратив внимания на замечание жены. — Чтобы на большую дорогу в жизни направление брать — вот о чем разговор идет. Тут по-серьезному нужно браться, а не то что вразвалочку. А не хочешь, говорю, тогда другую дорогу выбирать нужно.

— Какую это другую? — насторожилась Ольга Климовна.

— Дорог много! — уклончиво ответил отец. — И по рабочему пути если пойдет, тоже ничего зазорного нет.

— Учиться должен, вот ему вся и дорога, а не футболы гонять! — категорически заявила Ольга Климовна, пресекая этим какие-то, очевидно давнишние, семейные споры.

Федор Петрович промолчал, но потом, видимо решив, что учительница действительно свой человек в доме, добродушно кивнул ей на жену, словно хотел сказать: «Горячая она у меня, а понимать всего не понимает».

И Полина Антоновна не могла разобраться: кто же из них ведет главную линию в доме — «лед» или «пламень»?

А Федор Петрович продолжал:

— От учения он никуда не уйдет. Теперь вся жизнь такая — гулять не дает. Где работа, там и учение. Вот я, к примеру… Я всю жизнь работал и всю жизнь, считай, учился. И в школе образовательной для взрослых и на курсах разных. Партия сильно помогла, вытягивала. Ведь это ж, я считаю, самое первое дело для человека — образование. Какой теперь человек без образования? А только нужно, чтобы это по сознанию шло!

— Вот это верно! — согласилась Полина Антоновна. — Ну, так давайте вместе добиваться, чтобы Борис хорошо учился. Чтобы он как нужно учился, по сознанию!

— А что? Или плохо учится? — тревожно подалась к ней Ольга Климовна.

— Да ведь как сказать?.. Вы табель просматриваете?

— А как же? — ответил отец. — Это я вижу: опять осечки пошли да оступки.

— Нет, мы за ним смотрим! — добавила Ольга Климовна. — Я одна с ними в войну жила, и то из глаз не выпускала. Он у меня… был такой случай… Рассказать, что ли, отец? — обратилась она к мужу и тут же решила сама: — А почему не рассказать? Учительница все должна знать. Правильно я говорю?

— Правильно, Ольга Климовна! Правильно! — обрадовалась Полина Антоновна. — Так что за случай?

— Он у меня раз десять рублей вытащил, в расшибалочку проиграл. Я его сама отутюжила, а потом отцу написала. А отец ему с фронта отписал. Спросите его как-нибудь, это письмо у него до сих пор бережется. Одним словом, наказ получил как следует.

— Очень хорошо! — одобрила опять Полина Антоновна.

— Без «нельзя» нельзя! — в своей резонерской манере заметил отец. — Еще мой дедушка покойный говаривал: «Если б все можно было, то ничего бы и не было». А все берется с малого. Нынче на одном сбаловал, завтра на другом — глядь, и засосало. Нет, я в этих делах строгий!

— Ну, с тех пор, с того письма, — продолжала свой рассказ Ольга Климовна, — как перед самой собой скажу: ничего не замечала. И у меня этого в порядках нету: шкаф запирать, да следить, да бояться. Если уж своих детей бояться, это что ж? Это уж никакой жизни не будет!.. Нет, мы за детьми следим. Но вот с Борисом тут год-два хуже пошло. И в школе прежней что-то не так было… Это верно. Да нет! И мы ослабили! Правда, отец? По совести? Ослабили!.. А теперь мы ему прямо сказали: хочешь учиться — учись! Сам учись! На добавочных учителей не рассчитывай. Учитель говорит в школе — лови! С лету лови!

— В классе он работает, не жалуюсь, — сказала Полина Антоновна. — А дома… вообще вне школы… Вот где он, например, сейчас?

— Да я уж и не знаю, где он запропастился! — забеспокоилась мать. — Сказал, пойду к товарищу задачки решать.

— Задачи решать?.. А зачем? Пусть сам решает! Сколько времени я у вас сижу, — ему давно бы пора все задачи перерешать… Кстати, к какому товарищу он пошел?

— Да я не знаю… Видно, к этому футбольщику кудлатому. Ох, не люблю его!.. Будь моя власть, я бы эти футболы-волейболы начисто запретила! — сказала Ольга Климовна.

— А у нас с этого футбола год начался. Вам Боря, вероятно, рассказывал…

— Нет, что-то не помню, — настороженно ответил Федор Петрович.

— Как же! Большая неприятность была! — И Полина Антоновна вкратце рассказала историю с разбитым окном.

— Гм… Интересно! — Федор Петрович покачал головой.

— А вообще как он с вами? Делится?

— Да нет! Он парень не лживый! — заступилась за Бориса мать, но отец опять покачал головой и еще раз повторил:

— Интересно!

В этом «интересно» было то главное, на что рассчитывала Полина Антоновна, и больше задерживать разговор на этом вопросе она не хотела.

Поговорив еще немного, так и не дождавшись Бориса, она стала прощаться.

— Ну что ж, будем вместе воспитывать сына! — сказала она. — Не забывайте школу!

— Как можно забывать? — ответил Федор Петрович. — Дело-то общее!

* * *

Полина Антоновна не жалела, что засиделась у Костровых. Хороший, дружный дух в семье, бойкая, горячая мать, рассудительный отец, дети… Такие семьи иногда вызывали у нее даже грусть. Было обидно за себя, за то, как сложилась своя собственная жизнь: жила одним-единственным сыном, дышала им, случалось — ночи не спала. И вот вырастила и прямо со школьной скамьи отдала родине в грозные годы великих испытаний. Не полюбовалась, не порадовалась. Поэтому она, может быть, больше стала любить и тех, кого поручало ей государство, но мысли о своем, о безвозвратно потерянном, продолжали томить сердце. И Полина Антоновна, выйдя от Костровых, в раздумье остановилась у подъезда.

Был поздний вечер. Безликое, мглистое небо висело совсем низко над фонарями, над крышами домов, и все-таки его нельзя было ни разглядеть, ни почувствовать. Проходили редкие прохожие. Какая-то женщина гуляла с большой серой собакой и о чем-то строго разговаривала с ней. Из-за угла вынырнула машина и ярким светом озарила всех — и прохожих, и женщину с овчаркой, и дворничиху у ворот. В этом свете Полина Антоновна ясно увидела коренастую фигуру мальчика, торопливо пересекавшего мостовую. Не обращая внимания на сигнал, мальчик пробежал почти перед самыми фарами машины и как вкопанный остановился перед Полиной Антоновной.

— Ну, здравствуйте! — подчеркнуто сказала та в ответ на безмолвное смущение Бориса.

— Здравствуйте, Полина Антоновна! Простите… Я вас не узнал.

— Где уж тут!.. А когда же вы будете учить уроки?

— А у нас к завтрашнему мало, — ответил Борис обычным в таких случаях ученическим доводом.

— Почему же мало? — усомнилась Полина Антоновна. — Да и все равно: сначала нужно было сделать уроки. Вы где были?

Под ее пытливым взглядом простое и бесспорное, казалось бы, объяснение («был у товарища, решали вместе задачи») рассыпалось в прах. Приходилось отчитываться: и у какого товарища был, и почему понадобилось делать задачи вместе, и сколько времени на это ушло. А за всем этим, уже перед самим собой, вставали дела и занятия, ничего общего с математикой не имеющие: и фехтование на рапирах, которых ни у кого в классе, кроме Сухоручко, не было, и телевизор, не посмотреть который, тоже было нельзя, и эти картинки… В картинках этих было много заманчивого и в то же время стыдного, от чего Борису стало неловко еще там, у Сухоручко, и еще более неловко сейчас, перед лицом учительницы. Стоило только подумать обо всем этом, как глаза начали косить в сторону и голос потерял твердость. Пришлось прятать глаза и безнадежно путаться в объяснениях.

Однако все это было пустяками по сравнению с внезапно, как молния, мелькнувшей у Бориса мыслью: «А зачем приходила Полина Антоновна?..»

Как это все-таки скверно — жить и каждую минуту ждать разоблачения! И почему он не рассказал обо всем отцу с самого начала?

Все эти мысли всколыхнули душу Бориса, но он подавил их и, простившись с Полиной Антоновной, пошел домой с подчеркнуто бодрым видом.

— У нас Полина Антоновна была? Я ее у подъезда встретил…

— Была! — коротко ответил отец, и в его голосе послышалось что-то, заставившее Бориса насторожиться.

Но Борис тут же постарался приглушить в себе шевельнувшуюся тревогу и как ни в чем не бывало, насвистывая, стал подбирать книги к завтрашнему дню.

— А свистеть-то дома не положено! — заметил отец.

Свистеть Борис перестал, но теперь у него создалось совершенно ясное ощущение, что отец им недоволен.

Ощущение это превратилось в уверенность, когда отец разгладил усы и скосил на него глаза.

— Ну?

— Что «ну»? — попытался еще сопротивляться Борис.

— Ты что ж нам ничего не расскажешь?

Теперь было совершенно очевидно — надвигалась гроза, но Борис никак не мог понять, откуда и с какой стороны.

А отец опять бросил на него косой взгляд:

— Борис!.. Стыдно!

— А что?.. Я не знаю, что вам тут Полина Антоновна наговорила.

— Наговорила?.. Ничего она нам не говорила. А плохое дело, брат, далеко слышно!..

Положение прояснила мать. У нее не хватило терпения так долго выдерживать характер, и она спросила:

— Что ж ты нам не рассказал, что у вас в школе было?.. Как это вы стекло-то разбили?

Теперь все было ясно! Даже стало немного легче… Странно: впереди еще разговоры, упреки, может быть, наказание, а ему — легче!..

И уже совсем легко стало на душе, когда Борис рассказал отцу, как было дело.

— Значит, это твой мячик-то был?

— Мой.

— И Полина Антоновна об этом знает?

— Нет.

— Как нет?.. Почему?

Борис молчал, и голова его все ниже склонялась под взглядом отца. А отец не спускал с него своего взгляда, не смягчал его и говорил суровые, увесистые слова, тяжестью ложившиеся на душу Бориса.

— Этому мы вас учили?.. Мы вас в правде воспитывали!.. Потому что правда дороже золота. А ты? Ты что же думал: ничего не узнается?.. Знай: все узнается! Ничего тайного на свете нет, все узнается! Не сегодня, так завтра!

— И как же тебе не совестно за старое снова браться? — вторила мать. — И говорили мы с тобой и вопросы решали, и сам же ты нам слово крепкое дал. Или ты слову своему не хозяин?.. Эх, Борька, Борька!

— Насчет мяча вот тебе мой указ, — сказал отец: — чтобы завтра все рассказать учительнице и во всем повиниться. Чтобы позора такого на себе не носить!

Но легко сказать — «завтра», и совсем не так-то легко сделать. Сначала была контрольная по алгебре, и Борису было не до того. Потом Полина Антоновна задержалась в другом классе. А большую перемену пришлось целиком провести в школьной комнате комсомола и разговаривать там по физкультурным делам.

Вечером отцу пришлось повторить свое приказание, и на другой день Борис совсем уж было собрался заговорить с Полиной Антоновной, но в самый последний момент вдруг подумал, что это будет нехорошо перед ребятами.

Так он и сказал своей сестре Наде, когда она наедине заговорила с ним о его делах.

— Все ребята решили молчать, а я вдруг выскочу.

— Ну и что из этого? Ничего тут плохого нет, — ответила Надя. — Мало ли что ребята будут решать!

— Ну, это, может, по-вашему, по-девчоночьи. А у ребят так не полагается!

— И совсем не по-девчоночьи. Я с тобой как старшая сестра разговариваю!

— Хоть ты и старшая, а все равно девчонка. Какой же я член коллектива буду? Все договорились, а я нарушу. Решили — значит, решили! А изменником я не хочу быть!

Он попробовал тут же приняться за уроки, но ему ничего не шло в голову: задача по алгебре не выходила, формулы по химии казались особенно трудными.

Борис храбрился, но возвращения отца ждал неспокойно. И когда за дверью послышалось характерное негромкое покашливанье, он особенно старательно углубился в книгу, хотя ничего в ней не видел и не понимал. Он слышал каждое движение отца, по звукам шагов, по покашливанию пытаясь определить его настроение.

— Учишь? — спросил отец.

— Учу!

— Ну, учи!

Борис по тону не мог понять, что это значит, а отец, словно нарочно, не спешил с разговором, как бы даже забыл о том — самом злополучном вопросе. И Борис не знал, нужно ли ему самому заговаривать, или ждать, когда отец его спросит. А может, и так обойдется?

С грехом пополам он выучил уроки и с непринужденным видом стал собирать книги.

— Ну, докладывай обстановку. Что стряслось-случилось на твоем фронте? — опросил отец.

— Ничего! — Борис пробовал сохранить непринужденность, но по тому, как отец отвел в сторону лицо и недовольно стал посапывать носом, тут же понял, что разговора не избежать.

— Папа! — решился наконец Борис. — Я все-таки не сказал Полине Антоновне.

— Почему? — Отец повернулся к нему.

— Ну, как же так?.. Ни с того ни с сего…

— Правду всегда можно говорить!.. И ни с того ни с сего можно говорить. Ты имей это в виду! Я, как старый комсомолец, а теперь коммунист, сам тебя на комсомольское собрание вытяну! Комсомол-то у вас, видно, не работает. Вот я сам пойду и поставлю вопрос: можно ли быть таким комсомольцем?.. Что?.. Думаешь, слушать не будут? Будут! А не будут, я и в райком схожу.

— Ну и иди! Иди! А я так не могу! — с неожиданными слезами в голосе сказал Борис и выскочил из комнаты.

Отец молчал. Это был, кажется, первый случай, когда Борис так разговаривал с ним. Притихла и мать, и Надя, и даже Светочка, почувствовав что-то неладное, перестала щебетать свою детскую чепуху.

— И что ты на него навалился? Не сказал, ну в другой раз скажет! — проговорила наконец мать. — Выберет время и скажет. Ведь у него тоже своя гордость есть.

— Гордость! — недовольно повторил отец. — А какая тут может быть гордость?

— Такая! Мальчишеская! Знаешь, отец, обижайся не обижайся, а ты иной раз через край перемахиваешь. Все хочешь как по линейке! А по линейке тоже не проживешь.

Федор Петрович посопел носом, но промолчал — спорить сейчас с женой ему не хотелось.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Формирование классного коллектива шло своими сложными и трудными путями. Постепенно складывались традиции, критерии, определялись характеры, их взаимоотношения. Вслед за наиболее яркими, бросающимися в глаза учениками, такими, как Борис, Вася Трошкин, Сухоручко, Рубин, Игорь Воронов, выявлялись и другие, к которым еще нужно было присмотреться.

Изучение того, кто чем дышит и чем живет, по мнению Полины Антоновны, было одной из основ воспитательной работы в школе. Хотя трудно, конечно, сказать, что является основой в педагогике, — в ней тоже есть свой закон взаимозависимости элементов.

Но без изучения детей невозможно обойтись, нельзя определить меру требовательности и чуткости, выдержки и воодушевления, меру волевого нажима и убеждения, — без этого вообще трудно что-либо понять и сделать.

Нельзя же только просто и бездумно учить. Ведь знания не существуют сами для себя. И тут самое главное — разгадать человека, которому нужно передать знания, — главное и, пожалуй, самое трудное! Каждый идет своей тропой в жизни, и каждый по-своему ее проходит. Иной раз невозможно и разглядеть, откуда ведет эта тропа, и где, с чьими путями она пересекалась, и как эти пересечения влияли на судьбу человека.

Все эти вопросы с особой силой возникали перед Полиной Антоновной, когда она думала о Вале Баталине.

Вот он сидит этаким букой, облокотившись локтями на парту, как бы устремившись вперед, и Полина Антоновна никак не может решить: то ли он внимательно следит за уроком, то ли мысли его где-то витают. Глаза за очками поблескивают живо и в то же время как-то скрытно. Похоже, что он ничего не пропускает, видит все окружающее его, но все переживает по-своему, прячет внутри себя. Что он, и кто он? Почему он не выступает никогда на собраниях? Почему он так смущается во время ответов, даже во время хороших ответов? С каким напряжением он начинает тогда подбирать слова, делая при этом своеобразный, хватающий жест рукой, точно вынимая из сердца каждую фразу. И тогда хочется помочь ему, подтолкнуть, подсказать, лишь бы облегчить это трудное рождение мысли.

Это тем более было непонятно, что из других наблюдений Полины Антоновны и из рассказов ребят Валя вырисовывался перед ней совсем другим. Он был математиком, шахматистом и в первом же соревновании за честь класса сразу вырвался вперед: на таблице соревнования против его фамилии пестрели солидные цифры, означающие набранные им очки. Он всегда чем-то занят, всегда что-то делает или о чем-то сосредоточенно думает. То он решает задачи, то разгадывает кроссворд, то строит шахматные комбинации, то составляет словарик иностранных слов или чертит китайские иероглифы. Казалось, голова этого невзрачного на вид паренька не могла переносить покоя и постоянно была чем-нибудь занята. В ней всегда бродили, клокотали напряженные мысли, он вечно старался что-то понять, найти во всем свой смысл.

Полина Антоновна привыкла к характерам шумным и радостным, к озорному блеску глаз и беспокойной энергии. Правда, ее, этой энергии, порой бывает слишком много, и она бушует, как вода, прорывающаяся сквозь ущелье. Тогда приходится напрягать все силы, чтобы справиться с бурлящим потоком, и вечером после этого болит голова. Но в конце концов ребята есть ребята, и во имя их юности прощаешь им головную боль и бессонницу.

У Вали Баталина — все другое, совсем непохожее на бурлящий поток: сконфуженная улыбка и замкнутость. Может быть, придется и его ставить на ноги? Это не легче, это, пожалуй, труднее, чем обуздать энергию какого-нибудь Васи Трошкина. Во всяком случае, это важнее. Вася не даст забыть о себе. Он заставит работать над собой всех, самых равнодушных ив учителей и самых благодушных. А о таких, как Валя Баталин, можно забыть, — сидит и сидит себе тихонький мальчик, средний ученик, не шалит, не выделяется, не отстает. С ним спокойно, и его легче всего просмотреть.

Вот почему Полина Антоновна решила зайти и к нему. Она думала увидеть родителей, поговорить с ними. Но — папа еще на работе, мама куда-то ушла, и дома один Валя.

— Ну, здравствуй! — говорит Полина Антоновна, переступая порог комнаты. — Что это ты, будто испугался меня?

— Нет, ничего! — отвечает Валя, хотя он, конечно, испугался: на столе должны бы лежать раскрытые учебники, а лежит шахматная доска с фигурами.

Полине Антоновне ясно: уроки не сделаны, возможно даже — он вовсе еще и не брался за них. Но ей не хочется вступать сейчас на легкую тропинку педагогической нотации: «Ага! Попался! Как тебе не совестно, да как тебе не стыдно!» Эта тропинка может привести в тупик.

И Полина Антоновна спокойно спрашивает:

— А где же твой партнер? — Здесь, дома, она решила обращаться к нему на «ты», попроще.

— А я один играю, — ответил Валя.

— Как один? Неужели у тебя и дома товарищей нет? — спросила Полина Антоновна, и по тому, как вспыхнул Валя, как блеснули его глаза, она почувствовала, что попала в самое больное место.

Но Валя тут же оправился и сказал:

— Почему нет?.. Есть… Вернее — был… нет, есть… из соседней квартиры.

— Так что же он — был или есть?

— Есть. Он только в техникуме теперь учится… А так мы с ним дружим.

— А почему же ты один играешь?

— Я люблю один. Вдвоем интересно, если партнер сильнее тебя, думать заставляет. А если слабее… Он только впечатление портит. Нарушает ход мысли.

— Нарушает ход мысли? — вдумываясь в эти слова, повторила Полина Антоновна.

— А как же?.. Если противник слабый… Ты же сам видишь, куда он должен пойти. А он делает глупости. Только злишься. Одному лучше — тут ты сам все варианты изучишь. А вы в шахматы играете, Полина Антоновна?

— Нет.

— Почему? Математик, по-моему, должен играть в шахматы.

— Да так, как-то не вышло… Не научилась! — оправдывается Полина Антоновна.

— Жалко. А это интересно! Это — как хорошая задачка. А если богатую комбинацию построить, так это даже удовольствие!

Валя берет с полки недавно купленную им у букиниста книгу по шахматам и показывает партию, в которой он нашел ошибку и нашел, кажется, даже новое решение.

— Вот только проверить нужно! — говорит он совершенно серьезно. — Я уже проверял, но… еще раз нужно. Чтобы наверняка!

Он, правда, не все говорит, — он скрывает, что у него в особой тетради уже записана по всем правилам шахматной техники эта новая партия с особенно старательно выведенным заголовком «Вариант Баталина». Но разве можно об этом говорить?

Да нет! Какой он бука? Он совсем не бука! Полина Антоновна следит за его глазами, за его оживившимся лицом. У него даже появляется юмор, когда он рассказывает, как они со своим дружком играли в шахматы без фигур.

— Как без фигур? — удивляется Полина Антоновна.

— Мысленно! — разъясняет Валя. — Смотришь на доску и представляешь расположение фигур.

— Так это же очень трудно! Все нужно держать в голове!..

— Вот и интересно! Пошли мы с ним, с этим товарищем, в Парк культуры, взяли шахматы и сели за столиком. Фигуры рядом лежат, а мы смотрим на пустую доску и думаем. Подошел один мальчишка, посмотрел, пожал плечами, ушел. Потом остановился другой, за ним третий. Стоят, смотрят. А мы называем ходы, мысленно берем фигуры. Ну, а потом поссорились.

— Почему?

— Ошибся кто-то из нас. Я его обвиняю, а он меня. Я-то твердо помню, что мой конь на е7 был, я на этом целую комбинацию строил… А он уверяет, что на е6. Вот и поссорились. Мальчишки ужасно рады были.

— А с папой вы играете?

— Нет. Ему некогда.

— А вы как с ним, дружите?

— Ничего…

— А с мамой?

— Ничего…

Так интересно развернувшийся было разговор кончился почему-то бессодержательным «ничего». Валя стал отмалчиваться или ограничиваться короткими несвязными ответами. Он снова походил на того буку, которого Полина Антоновна привыкла видеть в школе.

* * *

От Вали Полина Антоновна решила заглянуть и к Игорю Воронову — это было совсем рядом, по соседству.

Дом, в котором жил Игорь, был старый, предназначенный на слом. Полине Антоновне пришлось подниматься на второй этаж по очень неопрятной лестнице со стертыми каменными ступенями. Дверь выглядела тоже неказисто: исцарапанная и исписанная мелом. Звонка не было, и на стук Полине Антоновне открыла женщина с таким выражением лица, точно она только что лизнула горчицы. На вопрос, где живут Вороновы, она молча ткнула рукой и ушла. Медленно двигаясь в темном коридоре по этому направлению, Полина Антоновна остановилась перед дверью, из-за которой доносился громкий разговор. Она сразу узнала жесткий голос Игоря.

— А куда ты опять собираешься? Вчера гуляла, в воскресенье гуляла, нынче опять собираешься?

В ответ ему девичий, демонстративно беззаботный голос напевал какую-то легкую мелодию. Игорь продолжал с нарастающими нотками гнева:

— Мама приходит с работы, идет в магазин… Я хожу в магазины, а почему ты… почему ты ничего не делаешь?..

В ответ на это песенка зазвучала еще громче и еще беззаботней.

— Птичка! — пренебрежительно проговорил Игорь.

Полина Антоновна постучала. Ей открыла девушка в шелковом, цвета беж, платье.

— Вам кого? — спросила девушка.

— Я учительница Игоря.

— А-а! — улыбнулась девушка. — Проходите! А мы с ним воюем. Не знаю, как только вы его учите, злюку такого!

Игорь посмотрел на сестру и в самом деле злым взглядом, но ничего не ответил, сдержался. Он встал из-за обеденного стола, где были разложены его книги, а рядом — книги младшего братишки, который сидел тут же, заткнув уши пальцами. На это Полина Антоновна сразу обратила внимание — у детей не было отдельного рабочего столика. Но, оглядевшись, она поняла, что столик этот, пожалуй негде было бы и поставить: комната была маленькая, квадратная, заставленная необходимыми в быту вещами — койками, стульями, шкафами.

— А может, зря вы с ним воюете? — сказала Полина Антоновна. — Я им довольна!

Игорь при этом даже не взглянул на сестру и молча стал ожидать, что будет дальше. Он был неразговорчив, любил больше слушать, чем говорить. Поэтому разговор с Полиной Антоновной развивался туго, медленно, а к тому же Игорь искоса продолжал наблюдать за сборами сестры — как она, стройная, в отличие от брата, живая и красивая, повертелась перед зеркалом, надушилась и стала натягивать перчатки на тонкие, словно точеные, пальцы, на кончиках которых горели длинные, налакированные ногти. Только когда сестра вышла, он не сдержался:

— Вот человек!..

Вскоре пришла мать Игоря, Клавдия Петровна, с сумкой и сеткой, наполненными разными пакетами. Черты лица у нее были такие же острые, колючие, как у сына, но выглядела она приветливее и живей. Она передала свои покупки Игорю, который при ее появлении предупредительно пошел ей навстречу, и кинула короткий взгляд на другого, тоже обрадовавшегося ей сынишку.

А когда Полина Антоновна упомянула о «войне», которую ей пришлось наблюдать, Клавдия Петровна мягко и ласково посмотрела на Игоря.

— Он у меня такой! — сказала она. — Мой заботник! Главный помощник и надежда.

Разговор на этот раз получился довольно общий, и только позднее, из других встреч и своих наблюдений, Полина Антоновна восстановила общую картину семейной жизни Игоря Воронова.

Клавдия Петровна работала портнихой в ателье. Мужа она потеряла во время войны и осталась после него с тремя детьми, из которых Игорь был вторым. И все у нее в семье шло гладко, кроме одного: вечной и непримиримой вражды Игоря и его старшей сестры Таи. Вражда эта уходила своими корнями в детство, в военные годы.

Игорь навсегда запомнил тот, страшный день, когда мать получила извещение о гибели отца в боях за Будапешт, запомнил, как она металась из угла в угол по комнате, натыкаясь, словно слепая, на стены, как кричала диким, нечеловеческим криком, как она схватила младшего, недавно родившегося братишку и, прижимая его к груди, что-то горячо, неистово бормотала над ним. Может быть, с тех пор, с этого самого дня, и появилась у Игоря его тяжелая суровость и неулыбчивость. Эта суровость крепла потом из года в год, когда Игорь почувствовал себя мужчиной в доме, «заботником» и хозяином — ему нужно было ездить с санками за дровами на склад, возить картошку, копать землю в огороде и выполнять многое множество дел, лишь бы облегчить тяжелую жизнь матери.

В то же время избалованная с детства беззаботной довоенной жизнью сестра не проявляла ни заботы, ни понимания! Все, казалось, проходило мимо нее: и гибель отца, и горе матери, и трудности, выпавшие на долю осиротевшей семьи. Она всегда и прежде всего думала о себе, заботилась о себе. Окончив школу, Тая поступила на работу, несколько раз меняла ее и теперь работала машинисткой. После работы она часто где-то пропадала, приходила поздно и за домашние дела почти не бралась. Она любила хорошо, нарядно одеваться и из-за своих нарядов нередко устраивала матери жестокие скандалы. Игорь в этих скандалах всегда становился на сторону матери. Но мать, немного поспорив с дочерью, уступала ей и даже пробовала успокаивать непримиримого сына:

— Дело молодое, Игорек! Что же поделаешь!..

Игорь никак не хотел соглашаться с этим и вопреки материнской мягкости и уступчивости продолжал свою войну с сестрой, не скупясь на гневные упреки и презрительные клички. Сестра отвечала на это или деланно беспечным пением, или, наоборот, визгливыми криками, совершенно, однако, бессильными перед презрительной усмешкой брата.

…«Род людской удивительно однообразен», — случайно раскрыв гетевского «Вертера», прочитала Полина Антоновна. Нет! У нее такого впечатления не создавалось. Каждый человек является чем-то особым, неповторимым и интересным до увлекательности. Это представление сложилось у нее на опыте всей жизни, на сотнях учеников, прошедших за эту жизнь через ее руки. Шумливые, непоседливые и на первый взгляд как будто и схожие друг с другом, они в какой-то момент вдруг вспыхивали, точно фонарики, и горели каждый своим, отличающим его светом. Так «вспыхнул» Валя Баталин, Игорь, за ними — Леня Матвеев, Петя Нестеренко, Федя Половцев. С каждым днем число этих «фонариков» увеличивалось, а вместе с тем росли интерес и содержательность работы.

* * *

История с мячом раскрылась самым неожиданным образом, когда Борис меньше всего этого ожидал. Речь в классе шла совсем о другом — о поведении Сухоручко, который успел получить уже много замечаний, дважды был записан в дисциплинарный журнал, а учительница географии даже удалила его из класса. Сухоручко отнекивался, оправдывался, юлил, и тогда раздался насмешливый голос Игоря Воронова:

— Как заяц! Правильно Полина Антоновна сказала тогда: как заяц.

— А когда?.. По какому поводу я это сказала? — спросила Полина Антоновна, показывая своим тоном, что она все очень хорошо помнит.

Ребята почувствовали это и примолкли, не зная — продолжать затянувшуюся игру в прятки или нет. А Полина Антоновна, не дав им опомниться, вдруг сказала:

— А кстати, мальчики, я давно уже знаю, кто разбил стекло.

— А он сознался? — спросил Вася Трошкин.

— Сознался.

— Тайком, значит?.. А почему он не перед классом сознался? — послышались голоса.

Игорь поднялся и, по своему обыкновению упершись одной рукой в бедро, сказал:

— А по-моему, ребята, ладно! Сознался — и ладно! И хорошо! Я вот тоже говорю, что я играл. Пусть и другие! И Борис пусть про себя скажет, и Трошкин Вася пусть скажет. Довольно! Что мы, как зайцы, на самом деле?

Борису пришлось признаться, что он принес тогда мяч в школу, а от Васи Трошкина Полина Антоновна узнала, как, в какой момент он ухитрился унести мяч из класса. Рассказ получился очень смешным, и все смеялись, и вообще весь вопрос показался удивительно мелким.

— Вот видите, мальчики! — сказала в заключение Полина Антоновна. — Ошибка не преступление. Ошибку скрывать только не нужно. И давайте то, что мы сейчас выяснили, признаем как нашу победу. Давайте условимся, мальчики, и установим себе как свой закон жизни: говорить правду!

— Я так и в протоколе запишу: говорить правду! — сказал Витя Уваров, избранный сегодня секретарем собрания.

Так и записали.

Когда Борис обо всем этом рассказал отцу, тот посмотрел на него из-под насупленных бровей и спросил:

— Ну что, дождался?

Потом он отвернулся, посопел носом и еще раз, так же искоса, кинул короткий взгляд на Бориса, на его понурую фигуру.

— Стыдно!

Конечно, стыдно! Теперь Борис и сам понимал, что зря он не послушался отца и не сознался в свое время Полине Антоновне, как Валя Баталин. Правда, у Вали получилось тоже не совсем хорошо. Почему он сделал это тайком от своего класса? А все-таки он сказал правду, сам сказал, а не по принуждению, как пришлось сделать Борису. И почему всегда так получается, что сознание приходит после, когда уже бывает поздно?

Все это было очень ясно написано на сконфуженном лице Бориса, и отец понял его переживания. Другим, тоже еще не мягким, но уже и не таким суровым голосом он сказал:

— Вот так и бывает, сынок! Человек прячется в кусты и думает там от правды отсидеться, а потом его вытаскивают оттуда как миленького и ставят перед всеми, и стоит он у всех на виду. Стыдно, Борис! Нехорошо это! Это не наша черта, не нашей породы… А разве плохо, сынок, прямо стоять перед людьми и прямо глядеть им в глаза? Пусть ты живешь в переулке, а на тебя все равно весь мир смотрит — вот как нужно жить!

Борис хорошо знал эту черту отца — поучать, а иной раз и пофилософствовать. Иногда он это делал строго, иногда немного возвышенно, но всегда такие поучения были лучше, чем просто суровый взгляд и безмолвное посапывание носом: они говорили, что гроза прошла и только обманчивые раскаты беззлобного уже грома перекатываются в небе. Поэтому и сейчас Борис выслушал отца с облегченным сердцем и, все еще не поднимая глаз, сказал:

— Я понимаю, папа!

— А теперь и дурак поймет! — сказал отец. — Ты учись жить так, чтобы не делать их, этих ошибок. Обдуманно надо жить, Борис, и обдуманно действовать, а не то что — куда кривая вынесет… Все нужно делать с трепетом! А у тебя что? Тут осечки, там осечки. Две двойки в один день — почему это?

— Школа такая, — пробормотал Борис. — Спрос другой.

— Как так другой? — Брови у Федора Петровича снова недобро сдвинулись на переносье. — Опять школа виновата? Ты это у меня брось — на школу валить! Ты на себя смотри!..

— У него на все сто причин найдется и сто отговорок, — вставила свое слово штопавшая чулки мать.

Но отец не придал этому ворчанию большого значения.

— Мы в твои годы и рады бы учиться были, да жизнь не позволяла. А вы что? Вам чего не учиться? Перед вами все семафоры открыты — свисти, поехали!.. Имей в виду, я гулять не дам! Хватит!

* * *

Борис и сам понимал, что «гулять хватит». Это он сказал себе еще весной, когда поступал в новую школу, и думал, что этого достаточно: сказал — и ладно! А оказывается, сказать — одно, а сделать — другое. Вот, кажется, принято совсем твердое решение: делать все уроки, заполнять все пробелы, которые чувствуешь в знаниях, и не допускать ни одной «осечки». Но как их можно не допускать, когда они сами родятся и не поймешь иной раз из чего?..

На стадионе «Динамо» как раз в это время разыгрывалась ежегодная битва за Кубок СССР.

Сухоручко бывал там чуть не каждый день и приносил все новые и новые вести. Борис ему завидовал: он мог посещать стадион только раз в неделю, по воскресеньям, когда отец давал деньги.

По мере того как сужался в соревновании круг участников и дело шло к решающим финальным схваткам, шум этой битвы докатывался и сюда, в восьмой «В», на третью парту справа, где сидели «два капитана», болеющие одной болезнью. Здесь подводились итоги минувшим боям, намечались перспективы на будущее и обсуждались вероятные кандидатуры на звание чемпиона.

Обычно это происходило на переменах, но на переменах и без того оказывалась целая уйма дел, и нерешенные проблемы футбола приходилось решать тогда и на уроках.

Вот Сухоручко вчера ездил со своим отцом на «полуфинал» и никак не может держать это под спудом и ждать перемены. Прикрыв рот рукою, он на первом же уроке начинает подробный рассказ о том, как «Зенит» проиграл московскому «Динамо». Глаза его непрерывно следят за учителем, и он производит впечатление внимательно слушающего ученика. На самом деле он ничего не слышит и только наблюдает: когда нужно помолчать, когда можно пустить новую очередь слов.

Борис и слушает его и не слушает. Он старается вникнуть в то, что говорит учитель, но приглушенный шепот соседа все время вплетается в ход мыслей и не дает сосредоточиться.

— А ну тебя! Подожди! — сердито говорит он Сухоручко.

Поток слов на время утихает, но потом Сухоручко, вспомнив новый эпизод борьбы, снова начинает свой рассказ. Теперь это оказывается настолько важным и интересным, что не ответить нельзя. Но Борис не умеет так искусно маскироваться и получает замечание.

— Костров! Что у вас там за дискуссия?

В результате — запись в дисциплинарный журнал.

…В школьный киоск привезли новый учебник физики. Борис узнал об этом поздно и пришел, когда к киоску выстроилась длинная очередь.

В ней он заметил очкастую фигуру Академика, Вали Баталина, и, по-свойски подмигнув ему, как старому приятелю, начал втискиваться перед ним.

— А он здесь стоял? — раздалось сзади.

— Нет, не стоял, — ответил Валя.

— Как не стоял? — Борис многозначительно глянул на него.

Но Валя выдержал его взгляд и так же прямо подтвердил:

— Нет, не стоял.

Началась возня, и в возне Борис со зла ударил Валю Баталина. Тот покачнулся, очки его полетели на пол. В тот же момент Борис вдруг почувствовал резкий рывок, и между ним и Валей возникла угрожающая фигура Игоря Воронова.

— Ты что?

— А ты что?

— Дадим в лоб?.. А? Боря!.. Дадим! — подзадоривал Бориса неизвестно откуда взявшийся и готовый на всякую драку Вася Трошкин.

В этот момент в зал вошла Полина Антоновна. Вася моментально исчез в толпе. Борис тоже сделал вид, что ничего не произошло, и только Игорь продолжал стоять в той же боевой позе.

— На кого это вы ополчились, Игорь? — спросила Полина Антоновна.

Игорь ничего на ответил, продолжая с неостывшим еще задором смотреть на Бориса.

Но Полина Антоновна уже обо всем догадалась.

— Что? Опять Костров?..

…Вот играет «Спартак», давнишняя и несчастная страсть Бориса. «Спартак» проигрывает, но Борис упорно «болеет» за него. И, как нарочно, Сухоручко приносит билет. Он даже отказывается от денег, которых у Бориса, кстати, все равно нет. Он даже ведет потом Бориса в буфет, и они выпивают бутылку пива. А на другой день Сергей Ильич, учитель физики, вызывает Бориса и спрашивает о движении. Борис молчит, что-то мямлит и опять молчит.

— Та-ак! — говорит Сергей Ильич тоном, не предвещающим ничего хорошего. — Не выучил?

Борис опускает голову.

— На стадионе был?

— Был, — уныло отвечает Борис.

— За кого болеешь?

— За «Спартака».

— Зря. За «Динамо» нужно болеть. Садись! Два!

Нет! Пусть это будет последняя «осечка»! Решения нужно выполнять!

И — новая неприятность, теперь уж совсем из-за обидного пустяка.

В школу свой мяч Борис больше не носил, но вне школы… Нет! Играть в футбол он не зарекался, и никакая сила не могла заставить его это сделать. Футбол для него — это все: его страсть, его болезнь, его высшее наслаждение. И по сравнению с ним какая-нибудь гимнастика кажется никчемным, даже совершенно презренным делом!. В гимнастике каждый борется за себя, за личное первенство. А футбол… В футболе от тебя зависит общее дело, а ты зависишь от того, как все ребята сыгрались, и ничего ты один, без товарищей, не стоишь.

Борис, может, и не сумел бы дать себе точный ответ, почему и за что он любит футбол. Но каждый раз, когда мяч взвивался в воздух, он забывал себя, охваченный стремительным потоком чувств. Ведь сколько этих чувств, переживаний возникает, исчезает, сталкивается между собой в один какой-нибудь короткий миг игры!

И первому хочется быть, хочется ударить самому, послать мяч в ворота, — такой мяч, чтобы всему миру на удивленье! Но, как молния, пронижет тебя в эту минуту отрезвляющая мысль — о команде, об общем успехе, о верном ударе, о том, что, может быть, тебе лучше не бить, может быть, лучше «перепаснуть» товарищу, который вместо тебя забьет гол! И вот в один короткий миг нужно решить все, все перечувствовать и сделать как лучше.

Но в этот миг подбежавший противник уже отнял у тебя мяч и повел, и ты бежишь за ним, ругая себя за то, что «дал зевака», — ругаешь и бежишь, и борешься, и в борьбе забываешь то, что пережил минуту назад, и новые страсти волнуют душу. Разве можно отказать себе в таком удовольствии?

Вокруг Бориса быстро сколотилась компания таких же любителей футбола. Они ловили всякие возможности, они изыскивали их, подстраивали и создавали, — только бы «постукать», только бы лишний разочек «погонять» мяч.

У Вити Уварова возле дома оказался подходящий дворик — играли там. У Игоря Воронова тетя работала на стадионе — играли там. Поехали с Анной Дмитриевной, учительницей анатомии, на экскурсию за город — играли там. А потом смекнули, что экскурсия вообще очень удачный предлог для футбольных встреч.

Так и встречались, и на этих встречах сдружились, ближе узнали друг друга. По футболу очень легко узнавать ребят — такое заключение Борис сделал уже давно. Сыграешь два раза — и каждый у тебя как на ладони.

— Ну, я пошел! — заявляет вдруг Феликс Крылов в самый разгар игры.

— Куда ж ты? Мы ж проигрываем!

— Нет, ребята! Мне нужно.

И пошел.

А кому не нужно? Кого не ждут уроки? Кто не поглядывает с опаской на измазанные брюки или побитые носки ботинок? Кого не ждет дома отчаянная ругань матери или суровый взгляд отца?

Лев Рубин — тот для себя старается. Всё вперед, всё вперед — точно никого кругом нет, кроме него.

— Пасуй! Пасу-уй!

Нет! Ударил и заработал штрафного.

Игорь играет зло, решительно. Бежит — земля дрожит.

Витя Уваров, тот играет весело, от души. Получается, не получается — а от души! У него больное сердце, ему нельзя быстро бегать, и он не прочь иногда схитрить, подставить ножку. Если не удается схитрить, он откровенно разводит руками и смеется.

Вася Трошкин ругает его за это, спорит, яростно что-то доказывает, готов лезть в драку.

Ну, а Валя Баталин — как всегда: нужно бить, а он «формулу строит». Его вообще не принимали в расчет и брали «в придачу» то к одной команде, то к другой.

По-своему играет Сухоручко — размашисто, залихватски, как он говорит, «вольным стилем». Он весь в движении. Движения эти лихорадочны, сумбурны, но напористы, удар — часто неточный, непродуманный, но сильный. Ведет он себя во время игры непринужденно: то шутит, пересмеивается с товарищами, то выкинет неожиданное коленце, а то выбежит из игры и закурит. На протестующие выкрики ребят он только панибратски подмигивает, а потом вдруг очертя голову бросается в самую свалку и тогда «показывает класс».

Несколько раз раздавались голоса, что Сухоручко нужно «снять из капитанов». Но на его защиту всегда вставал Борис, и Сухоручко оставался капитаном второй команды — «Капитаном-два», как он сам себя величал.

В одну из суббот, после школы, капитаны назначили очередную «экскурсию». Поехали в Сокольники, чтобы как следует ради субботы «постукать». Игра завязалась большая, острая, счет все время менялся. То одни выигрывали, то другие. Витя даже забыл о своем сердце, о подножках и играл во всю силу. Один раз он овладел мячом, долго водил его, упустил, опять перехватил, и, наконец, ударил. Гол был забит, но ботинок на правой ноге разинул вдруг пасть, как крокодил. Пришлось выйти из игры. Борис заменил Витю другим игроком, и сражение продолжалось своим чередом. А Витя, вертя в руках ботинок, старался соединить отставшую подошву с верхом и со скорбью думал о предстоящем объяснении с матерью.

После игры вокруг Вити собрались все ребята и стали обсуждать, как быть и что делать. Каждый старался успокоить его, подбодрить, но каждому было ясно, что Вите сегодня «влетит».

— В мастерскую нужно, — предложил Борис. — Сейчас и починят, и ничего не будет заметно.

Встал вопрос о деньгах. Каждый принялся подсчитывать свою наличность, но наличность у большинства оказалась грошовая. И тогда Сухоручко заявил:

— Ладно, ребята! Чего там считать? Я заплачу!

Борису это понравилось, и, похлопав Сухоручко по плечу, он сказал:

— Молодец, Эдька! Ты хороший товарищ!

Решив, что теперь все устроено, ребята стали расходиться. С Витей остались Борис, Игорь Воронов и Сухоручко.

Пошли искать сапожную мастерскую. Но их ждало разочарование: приемщица сказала, что ботинку нужен капитальный ремонт, и назначила самый невероятный срок — неделю.

— А ну их! — ругнулся Игорь. — Пошли ко мне. Сами починим.

И действительно, Игорь нашел у себя гвозди, молоток. Они долго возились, но общими усилиями с грехом пополам «крокодилью пасть» в Витином ботинке заделали. Их работу на другой же день заметила Витима мать и удивилась:

— Витек! Что у тебя с ботинками?

Пришлось сочинять целую историю о том, как они вчера ходили на экскурсию в зоопарк, как подвернулся под ноги камень, оторвалась подметка и как уличный «холодный сапожник» наскоро подбил ее.

— Что же это за сапожник? — мать покачала голевою.

А потом пошла в школу и поинтересовалась:

— Я вас хочу спросить, Полина Антоновна: что-то у наших ребят экскурсий много проводится.

— Каких экскурсий? — удивилась Полина Антоновна.

— Да разных. То туда, то сюда. А на днях в зоопарк экскурсия была. Мой Витек даже ботинки там разорвал.

Полина Антоновна проверила у одного учителя, у другого, у третьего: не было никаких экскурсий в восьмом «В» за это время. Она повела настоящее строгое следствие и все разузнала. Теперь, когда она говорила с ребятами в классе, у нее уже не было ни улыбки, ни грустной нотки в голосе. И теперь она не предлагала подумать, а спрашивала, упрекала и предъявляла требования.

— Вы можете увлекаться игрой. Но если при этом вы хотите всех обманывать, я с этим не примирюсь! Ведь мы договорились: закон нашей жизни — правда. Ложь — это худшее, что может быть в человеке. А я, я уважать вас хочу!

Но больше всего она обрушилась на Бориса.

— Вы капитан, вы организатор всего этого безобразия, вы в первую очередь и отвечаете за него. Да, вы! — глаза ее горели гневным, непримиримым огнем. — И вы не впервые выступаете в роли такого организатора; очевидно, ровно ничего не вынесли из прошлого. Идите домой и не приходите в школу без родителей.

В школу пошел сам отец, и Борису пришлось снова держать перед ним ответ.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Борис боялся отца, но вместе с тем очень уважал его и по-своему гордился им. Гордость эту поддерживала большая конторская книга, на первой странице которой значилось:

«Посвящаю детям моим.

Возможно, на будущее в жизни для них будет полезно вспомнить про жизнь отца в годы этой войны».

Федор Петрович был парторгом батареи, которая прошла путь от Москвы до Берлина. На клочках бумаги он всю войну вел записи и, придя домой, долго переписывал их в эту самую конторскую книгу в сером переплете.

Борис не раз перечитывал ее, и всегда за короткими, сухими записями: «Форсировали Вислу», «Форсировали Одер», «Подходим к Берлину», — вставали перед ним картины боев, виденные когда-то в кино, вычитанные в книгах и во много раз усиленные и дополненные воображением. И тогда он слышал, как разрывались снаряды, пикировали бомбардировщики, гремело «ура», и видел красное знамя победы над полуразрушенной крышей рейхстага…

Но особенное впечатление произвело на Бориса письмо, которое он получил от отца с фронта и которое хранилось у него до сих пор. Оно воскрешало то время, наполовину уже забытое Борисом.

Все, что было до войны, у Бориса исчезло из памяти, — все как бы закрылось картиной, которую он увидел, когда они первый раз бежали с матерью в бомбоубежище. Даже тот день, когда они провожали отца на фронт, остался в памяти не таким ярким.

Ночное небо, исполосованное рыскающими лучами прожекторов, разноцветный пунктир трассирующих пуль, жесткий кашель зенитки где-то совсем рядом, на крыше, и суровый голос дежурного, раздавшийся над ухом зазевавшегося мальчугана:

— Быстро! Сюда! Вниз! Не оступитесь — порог!

Борису удалось выскользнуть в темноте из бомбоубежища. Этим он причинил много волнений матери, но зато и многое увидел. На его глазах зажигалка упала в кузов стоявшей во дворе автомашины и, выброшенная смело вскочившим туда парнем, догорала потом на земле холодным белым пламенем.

Больше убегать из бомбоубежища Борису не удавалось. И он сидел в голубоватом полумраке убежища и слушал рассказы седой одноногой женщины на костылях. Это была старая большевичка, которая в гражданскую войну потеряла ногу. Она каждую ночь приходила в бомбоубежище, вела беседы, разговаривала с женщинами, и ее спокойный негромкий голос заставлял забывать о том, что делается там, наверху…

Потом — эвакуация, жизнь в колхозе, работа там и возвращение в Москву, ожидание писем от отца и сводки Совинформбюро, сбор железного лома, работа всем классом на почте по сортировке писем, замирание сердца, когда на экране кино «нашим!» приходилось туго, и торжествующие клики при виде бегущих фашистов, и буйная радость при каждом новом салюте…

Картину «Секретарь райкома» Борис вместе с Сенькой Бобровым смотрел в течение двух дней семь раз подряд, купив всего-навсего два самых дешевых билета — по одному билету на день. Как только кончался сеанс, они ныряли под стулья и сидели там, пока в зал не начинали входить новые зрители.

А игры?.. Больше всего играли в войну. До драки спорили о том, кому быть «нашими», кому фашистами, выслеживали воображаемых шпионов, ходили двор на двор и устанавливали знамя победы на завоеванном сарае.

Были и другие игры. Один раз, например, возник вопрос: что, если разжечь огонь в водосточной трубе, — пройдет ли дым по этой трубе вверх, до самой крыши, или не пройдет? И, чтобы не спорить зря, решили испробовать.

Бориса поставили на пост и дали ему в руки детскую дудку.

— Как дядю Степана увидишь, так дуди!

Дворник, дядя Степан, был ребячьим врагом. Он вечно торчал на дворе и всегда и во всем мешал. Самым неожиданным образом он оказывался везде, где ребята его совсем не ждали, и обязательно разрушал все их затеи.

Но на этот раз его не было видно, и Борису это показалось скучным. Он стоял-стоял и от нечего делать задудел в свою дудку. Ребята всполошились и, не успев решить вопрос, пойдет ли в конце концов дым в водосточную трубу, разбежались. А когда выяснилось, что это была ложная тревога, Бориса избили.

— Какой же ты часовой после этого? — пренебрежительно сказал Сенька Бобров.

Сенька и втянул его в злосчастную игру — в расшибалочку. Теперь он, кажется, парень как парень, говорит — на завод поступает, учеником слесаря-инструментальщика. А тогда это был первый заводила во дворе, как старый боец, покрытый шрамами и синяками. Рыжий, конопатый, со вздернутым задорным носом и крепкими кулаками, Сенька весь был в чернильных пятнах: чернила на шапке, чернила на носу, чернила на рубашке, чернила на коленках. Барышник и спекулянт, он вечно что-то менял, что-то покупал и продавал: какие-то гайки, картинки, елочные игрушки, марки и цветные карандаши. Кроме того, он был спорщик и нахал, всегда норовил обмануть и чуть что — тут же пускал в ход кулаки. Играя с ним, Борис всегда оказывался в проигрыше и, чтобы рассчитаться с Сенькой, вынужден был однажды стащить у матери десять рублей.

Борис точно сейчас помнит это тяжелое время — как мать узнала о пропаже денег, как замерло у него при этом сердце, как она допытывалась, куда он девал деньги, плакала и обещала отстегать его ремнем. И лучше бы она отстегала, чем сделала то, что сделала. Она написала письмо отцу на фронт, и вот Борис получил от него ответ. Вот он, исписанный карандашом лист бумаги. Борис бережет его, запрятав в потайную тетрадь, и теперь, снова размышляя о себе и о своей жизни, развертывает и читает.

«Здравствуй, милый сынок Боря!

Шлю я тебе свой фронтовой родительский привет, хорошее пожелание в твоей детской жизни. Милый сынок, ты сейчас, наверное, на летних каникулах. Это хорошо, но не забывай и книжки, почаще заглядывай в учебники и меньше занимайся баловством, особенно не играй в расшибалку и не занимайся курением, потому что мамке и некогда, может, досмотреть за тобой. А я на тебя всегда надеялся, даже когда был в боях и жизнь была на волоске. Я всегда думал, что если меня убьют, то у меня растет хороший сынок, примерный во всем. Я, конечно, и сейчас в это верю, что ты у меня будешь умным сынком.

Но когда я узнал, что ты позволил себе взять без спросу у мамки деньги на какую-то там расшибалочку, мне стало очень больно, — это плохое начало твоего детства. После этого возьмешь на табак, а там на карты, а дальше и всю мамкину сумку. Так, милый сынок, можно дойти путем этого баловства до очень нехорошего и всю свою жизнь погубить с самого начала.

Вот, милый сынок, ты, может, и обидишься на меня, когда прочитаешь это письмо, но я тебя прошу: не обижайся. Я пишу это письмо, и у меня слезы на глазах. Боря, пойми, что я на войне защищаю родину свою для того, чтобы всем советским детям в будущем жилось хорошо. Мы идем под градом пуль и снарядов; и бомбежки с воздуха, и танки на нас пускают, и все же мы отбиваем все эти атаки и сами идем и гоним врага со своей земли. Может, меня убьют завтра, и все мы на это идем, и я хотел бы тогда умереть и знать, что у меня остался хороший юнец, он будет помогать мамке и будет продолжать то, за что погиб его отец. А что, если я вернусь и меня встретят чужие мальчишки и скажут: «Дядя Федя, а ваш Боря — хулиган и вор». Как мне это будет тяжело и горько переживать! Ведь никогда из нашего рода Костровых не было воров. Ты сам знаешь: дядя Ваня — инженер, механик, дядя Петя тоже инженер по строительной части, сейчас сапером воюет, тетя Катя — агроном, а я литейщик, рабочий человек. Все — Костровы, и все свое дело делают, и никогда мы своей фамилии в грязь не роняли. И ты тоже Костров, и тебе нужно быть честным человеком.

Ну, сынок, я думаю, что прочтешь это письмо и все поймешь и дашь мне ответ, в котором скажешь, что больше этого делать не будешь.

Теперь прощай, сынок, расти быстрей. Получишь это письмо — прочитай его не один раз и береги, пока жив. Приеду — спрошу.

Т в о й п а п а».

Боря никогда не играл после этого в расшибалочку и никогда не взял у матери без спросу ни одной копейки.

Почему же теперь у него ничего не получается? Разве неправильно говорит отец? Все правильно. Нехорошо прятаться в кусты, и всегда нужно говорить правду. Лучше прямо стоять и прямо глядеть в глаза людям. Все правильно! А вот попал в какие-то переулки, и никак из них не выберешься.

Так же и с «осечками»!.. С ними тоже нужно бороться по-серьезному, а то сами они никак не выведутся…

Все эти мысли неожиданно перекликались с тем, что Борису пришлось услышать и от своего комсомольского секретаря Левы Рубина. Стараясь замаскировать неловкое чувство, которое вызвала в нем новая полученная двойка, Борис непринужденно сказал кому-то из ребят:

— Думаешь, я ничего не знаю? Просто не выучил! Вчера с Сухоручко очень долго телевизор смотрели…

— А ты думаешь, это хорошо? — в ответ на это спросил Рубин. — Какой же ты комсомолец, если ты уроки не учишь?

Для Бориса это было ново — чтобы так разговаривали ребята, свои же товарищи. Так говорили обычно учителя, но на то они и учителя, их слова совсем не имели такого значения. И вообще до сих пор это были трудно связываемые вещи: комсомол и уроки. Что значит уроки? А комсомол…

Комсомол — это Павка Корчагин, это Зоя, Олег Кошевой и Александр Матросов. Комсомол — это подвиги, все необыкновенное и потрясающее, спирающее дух, о чем песни поют, показывают в кино и пишут в книгах, за чтение которых на уроках Борис самоотверженно получил не одну двойку. Но что значит двойка по сравнению с приключениями героя гайдаровской «Школы» или молодчины разведчика, действовавшего где-то под Ровно? А потом — тот же Павка Корчагин или совсем замечательный Сережка Тюленин! Да и всё: и «Пионерская правда» и каждая передача по радио — все говорило о героическом, все подымало в душе неудержимые горячие волны, без которых Борис не мыслил своей жизни.

Поэтому и вступление в комсомол для него было как бы преддверием к героическим делам, которые его ожидают. Он не мог дождаться, когда ему стукнет четырнадцать лет, и точно в день рождения в прошлом году подал свое заявление Степе Мешкову, школьному комсомольскому секретарю, ходившему в сапогах и напоминавшему этим Борису комсомольца времен гражданской войны.

Борис думал, что ему сейчас же поручат что-то совершенно необычайное: заставят, например, день и ночь дежурить в школе, или делать какую-нибудь тяжелую-тяжелую работу, или пошлют в колхоз на уборку.

Колхоз он помнил по детским впечатлениям, когда ему с матерью пришлось жить там в дни эвакуации: жара и бесконечно длинный день, работаешь, ездишь верхом на лошади взад и вперед и ждешь обеда. А солнце медленно, неимоверно медленно движется по небу: то, кажется, оно не подымается, потом — не опускается.

Но Борис был готов и на это.

«Ничего! Выдержу! — думал он про себя. — Раз нужно, значит нужно. Выдержу!»

А когда он шел в райком, на заседание бюро, ему хотелось, чтобы там спросили его: «Готов ли ты к мировой революции? Согласен ли ты, Борис Костров, ехать за границу, бороться с фашистами или поднимать восстание где-то на острове среди океана?!»

Вместо этого секретарь райкома спросил:

— Тройки есть?

Борис сначала не понял.

— Тройки есть? — повторил секретарь райкома.

— Сейчас нет, — ответил Борис.

— Почему — сейчас?.. Значит, были?.. Или будут?

— Были, — пробормотал Борис.

— И будут, — улыбаясь, подсказала ясноглазая девушка, член бюро, очевидно хохотушка и насмешница.

Все засмеялись, а Борис смутился.

— Бывает и так, — тоже улыбаясь, сказал секретарь райкома. — Пока готовятся в комсомол, подтянутся с учебой, а потом опять как с горки на санках.

Бориса задели эти слова. Он не нашелся тогда, что ответить секретарю райкома, но задумался. Ему очень хотелось, чтобы так не получилось и чтобы действительно после вступления в комсомол не сползти опять на тройки и двойки. К тому же приближался конец года, а вместе с ним конец учения в семилетке. Вставал вопрос о дальнейшем: о продолжении образования, о вузе, о жизни, о будущем, — нужно было заниматься серьезно. Но тут стали обнаруживаться провалы и пугающие пустоты в знаниях. Раньше он никогда не боялся на уроках: спросят — не спросят, все равно! Теперь стал бояться. Ну, а когда боишься, так и выходит: хочешь, чтобы не спрашивали, — обязательно спросят! Вот и плаваешь, и подмаргиваешь ребятам, и ловишь подсказки. Очень неприятное состояние! Противное!.. Хотелось с кем-нибудь поговорить, посоветоваться — не с кем. Классным руководителем у них была учительница химии, которой ребята дали прозвище «Селитра», — маленькая, злая, с жиденькими косичками. Она злилась на ребят за все и за малейший проступок выгоняла из класса. Ребятам это доставляло только удовольствие. С таким же удовольствием они мстили ей за мелочные придирки и в мстительности своей были изобретательны и остроумны.

Говорить с ней не было никакой охоты.

В этой же школе все складывалось по-новому, все было по-другому, все подталкивало и заставляло смотреть на многое тоже по-новому и по-другому.

На переменах тут, как и в той школе, полагается выходить из класса. Но кто выполнял это требование там? В конце концов это перестало быть требованием — за его выполнением никто не следил. А тут вдруг является какой-то лопоухий паренек с красной повязкой и, как учитель, окинув взглядом оставшихся в классе ребят, спрашивает:

— Почему вы здесь?

— А тебе что? — задорно вскидывает голову Борис. — Ты что за птица такая?

— А-а! Это восьмой «В»! Футболисты! — вспоминает «птица». — Я дежурный по школе. А ну, выходи!

И ничего не скажешь — приходится подниматься и выходить.

Перед началом занятий здесь организованно проводится зарядка. Это было первым, что поразило Бориса: по команде, передаваемой по радио, по всем этажам, в залах, в коридорах, выстраивается вся школа — несколько сот человек — и все делают гимнастику.

Но что особенно начинало нравиться Борису — это свой класс и, прежде всего, Полина Антоновна. Ему нравилось, как она молча посмотрит на класс, прищурится, хотя все хорошо видит, и все умолкают от этого взгляда. Нравилось, как она произносит свое любимое: «посмотрим шире», как говорит о коллективе, и это примелькавшееся слово, точно оживая в ее устах, звучит то требовательно, то гордо, то очень взыскательно. Ему нравилось, что ей все — «не все равно», что обо всем она говорит как о своем кровном, и тогда в глазах ее светится то, чем она сейчас живет. А порой кажется, что, если бы не ее положение учительницы, она села бы вместе с ребятами за парту и рассмеялась бы самым беспечным образом, как мальчишка. У нее и так среди серьезного разговора, среди урока сорвется вдруг неожиданная шутка и улыбкой, смешком отзовется в классе.

Борис хорошо видел усилия Полины Антоновны выправить, подтянуть класс, и ему хотелось ответить ей тоже чем-то хорошим.

Отец правильно говорил: раньше он и в самом деле учился «вразвалочку». То принесет пятерки, то, как отец скажет, «вагон двоек», то поправится и к концу четверти сведет концы с концами. От двоек он не огорчался, пятеркам не радовался, — переходил из класса в класс без задержек — к хорошо. Учение давалось ему легко, и он о нем просто не думал. Да и что о нем думать, когда на свете существует столько увлекательных вещей? Футбол, кино…

Интересно было поработать и в кружке «Умелые руки» при Доме пионеров — попилить, построгать, поломать голову над моделью реактивного самолета или висячего моста через реку или дома сделать маме полочку для кухонной посуды.

Любил Борис и почитать, но только если попадалась очень интересная книга, как, например, «Это было под Ровно». Тогда он забывал уроки, забывал все на свете и с замиранием сердца следил за отважными поступками удивительного по своей храбрости героя. Ну, разве пойдет тогда в голову какой-нибудь Карл Пятый или Фридрих Барбаросса? Открытый учебник лежит в стороне, а Борис глотает и глотает главу за главой. Глянет на часы — ой-ой!

«Ну, прочитаю еще главу, а потом возьмусь за историю!»

Но глава прочитана, а за ней идет другая, еще интересней, и опять Фридриху Барбароссе приходится дожидаться, пока герой не выпутается из очередного приключения.

Да мало ли вообще интересного в жизни? А в учении…

Ну, что мог сказать Борис об учении?.. Школа ли действительно была виновата, или он был такой, а только не видел он в нем пока большого смысла.

Учился он потому, что так нужно было, потому что это когда-то, кем-то и почему-то было установлено, а ему это не стоило большого труда. Но школа не вызывала в нем больших эмоций.

Зато как интересно было, обманув всех, выскользнуть с ребятами во время уроков задним ходом из школы и лишний раз сразиться в футбол. Ничего, что учитель нервничает, кричит, ругает за это или, наоборот, начинает уговаривать, взывать к совести, к сознанию. Он взывает, стыдит, а почему-то не стыдно. И говорит он, учитель, точно на другом языке — его не понимают, не воспринимают, как будто между ним и классом стоит барьер, прозрачный, но непроницаемый. Интересно было подразнить очкастого Академика, Валю Баталина, интересно подшутить над Пэрсиком — учительницей литературы.

Поэтому у Бориса никогда не было раньше погони за отметками: ни умения «сманеврировать», попасть в точку и любыми средствами «набрать очки», ни желания выпросить, вымолить отметку, как это делали некоторые. Не было у него и той самолюбивой, болезненной реакции на плохую отметку, чем Вася Трошкин смешил весь класс: получив двойку, он подчеркнуто твердым шагом пройдет на свое место, бросит табель, ругнется себе под нос, потом соберет книги, тетради, сунет их в парту и, отвернувшись, станет смотреть в окно. Бориса неудачи обычно не расстраивали.

И вот теперь все менялось. Теперь Бориса начинало интересовать: почему же все-таки он получил по химии три, а не четыре? Он даже не прочь был, по общей ребячьей привычке, обвинить «химика» в том, что он «придирается».

Расстроила Бориса и тройка, которую он получил по истории.

В прежней школе ее преподавал очень знающий и культурный старичок, но безнадежный добряк и либерал. На дисциплину в классе он давно махнул рукой и читал свой предмет независимо от того, слушают его ребята или занимаются какими-нибудь другими делами. Поэтому одна половина класса его не слушала, другая — не слышала, и все учили историю кое-как, «отсюда и досюда».

Здесь это оказалось невозможным.

— Не будьте попугаями! — выслушав несколько подобных — «отсюда-досюда» — ответов, заявила учительница истории, молодая, энергичная женщина с веселыми голубыми глазами и белокурыми волосами, гладко расчесанными на прямой ряд. — Умейте понимать и самостоятельно мыслить.

— Расскажите мне вот о чем, — говорит она, вызвав Бориса к доске: — о развитии общественного строя восточных славян первого тысячелетия. Пожалуйста!

Борис откашливается. Взяв указку, подходит, к карте и начинает рассказывать все, что он выучил о восточных славянах.

— Вы не поняли вопроса, — перебивает его Зинаида Михайловна. — Я вас спрашиваю о развитии общественного строя.

Борис молчит, думает, кладет указку и начинает рассказывать об общественном строе: сначала упоминает о памятниках первобытно-общинного строя, о трипольской культуре, потом говорит о родовом строе и его разложении.

— Раньше люди были равные, а потом стали неравные… Появились богатые и бедные… Богатые стали захватывать земли… общинные земли.

Борис думает еще, но, решив, что больше говорить не о чем, умолкает.

— Следовательно? — спрашивает Зинаида Михайловна.

Борис смотрит на нее, молчит.

— Следовательно, мы видим переход от одного строя к другому, — подсказывает ему Зинаида Михайловна. — К какому?

— К феодальному, — коротко отвечает Борис.

— А если мы сравним общественный строй восточных славян и некоторых других народов нашей страны? Например, в государстве Урарту или в древнем Хорезме? — не унимается Зинаида Михайловна.

Борис думает и так же добросовестно начинает рассказывать об Урарту и древнем Хорезме, хотя чувствует, что учительница чем-то недовольна.

— Можно ли сказать, что все народы нашей страны прошли все ступени общественного развития? — спрашивает Зинаида Михайловна.

— Можно, — сразу же отвечает Борис. Зинаида Михайловна обводит глазами класс.

— Все согласны?

Тогда поднимает руку Витя Уваров. Он пришел из другой школы и принес оттуда совсем другие навыки.

— Нет, нельзя! — говорит он, говорит точно, ясно, словно по писаному. — Все народы прошли через первобытно-общинный строй, но рабовладельческий строй некоторые миновали. Например, восточные славяне. Славяне не знали рабства.

— Не знали развитого рабовладельческого строя, — поправляет Зинаида Михайловна и, укоризненно кивнув Борису, говорит: — Видите! Обобщать-то вы и не умеете!

Эта тройка расстроила Бориса, но не обидела, — не согласиться с нею он не мог. Зато тройка, полученная в этот же день по литературе, уже не огорчила, а обозлила.

Натянутые отношения с Владимиром Семеновичем у Бориса установились с самого первого дня, когда, расстроенный неудачей вводного урока, тот вызвал занятого своими думами Бориса и на его путаный ответ сказал свое гневное: «Я не позволю». Борису тогда уже это показалось обидным. Ему вообще не понравился этот учитель, его высоко, как бы заносчиво вскинутый подбородок, желтоватое лицо, не в меру требовательный, кажется недружелюбный, взгляд и язвительно-официальное обращение к ученикам: «Молодые люди».

Но все-таки Борис добросовестно старался учить все, что полагалось об Остромировом евангелии, летописях и каких-то апокрифах, до которых ему не было ровно никакого дела.

С большей охотой он приступил к «Слову о полку Игореве». Он много раз слышал по радио знаменитую арию «Ни сна, ни отдыха измученной душе», переживал страдания плененного князя и его горячий порыв: «Ах, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить!» И теперь, конечно, интересно было поближе познакомиться со всей этой историей.

Борис прослушал объяснения Владимира Семеновича, и они ему понравились. Учитель рассказывал о половцах, о феодальной раздробленности Руси, говорил об образах и поэтических средствах и, читая на память отрывки, целые куски, кроме Игоря, Ярославны и других героев поэмы, показал еще одну личность — самого певца, лирического героя, любящего свою родину и болеющего о ее судьбах.

«А разве диво, братия, и старому помолодеть?..»

В эти минуты, как показалось Борису, и глаза учителя блестели по-другому, и с лица сбежала болезненная желтизна, и сам он стал мягче и лучше. Но стоило кому-то в углу заговорить, как он опять весь напрягся, подбородок его угрожающе взлетел вверх, из глаз посыпались гневные стрелы.

— Молодые люди! В чем дело?

У Бориса в эти дни была самая горячка с футболом, и все-таки он добросовестно выучил заданное. Когда его вызвал Владимир Семенович, он хорошо ответил и об идее «Слова» и о композиции и проанализировал образ Ярославны.

— Н-ну-с, а какой вы отрывок выучили? Прочитайте! — сказал Владимир Семенович.

Для заучивания наизусть он указал ученикам несколько отрывков — на выбор, на вкус. Из них Борис выбрал «Что на ранней заре шумит и звенит вдалеке?» Беда была только в том, что он этот отрывок не доучил, и спасти его теперь могло только одно: если учитель остановит его, не дослушав до конца. Следовательно, прочитать нужно было как можно более твердо, уверенно и выразительно. Борис так и прочитал — твердо и выразительно, и, судя по всему, Владимир Семенович был доволен. Вытянув шею, он уже поднял подбородок, чтобы кивнуть ему и сказать: «Достаточно, молодой человек, садитесь!» Но молодой человек в этот момент остановился — дальше он не знал. Владимир Семенович подождал немного, оставаясь в той же позе, с вытянутой шеей, а потом понимающе вскинул левую бровь.

— Возьмите книгу, молодой человек, и посмотрите, где вы остановились, — язвительно сказал он. — Какой там стоит знак?

— Точка с запятой, — ответил Борис, заглянув в книгу.

— Так вот!.. — в голосе учителя зазвучал угрожающий холодок. — Вы могли не выучить все, не успеть. Но… «Тут расстались два брага на берегу быстрой Каялы», — читаете вы и на этом останавливаетесь. А дальше?.. «Тут не хватило кровавого вина и храбрые русские окончили пир, напоили сватов и полегли сами за землю русскую. Никнет трава от жалости, — палец Владимира Семеновича многозначительно взлетел вверх, — и дерево печально склонилось к земле… Поднялась беда на Руси, встала в образе девы на землю Троянову и заплескала лебедиными крыльями на синем море у Дона». Вот какие красоты идут дальше! Как же вы могли дозволить себе остановиться на точке с запятой?.. Это говорит о том, что вы учили без смысла. А учить без смысла нельзя. Три балла я вам ставлю, молодой человек!

Борис обозлился и неожиданно для самого себя сказал Владимиру Семеновичу дерзость, тот удалил его из класса. Борису пришлось объясняться с Полиной Антоновной, выслушивать разные неприятные вещи на комсомольском собрании и в конце концов извиниться перед Владимиром Семеновичем. Но сделал он это неискренне, скрепя сердце. В глубине души он считал, что Владимир Семенович к нему придирается ни за что, и невзлюбил его еще больше.

И все-таки Борису искренне хотелось сдержать свое слово перед отцом, перед самим собой и перед директором. Он твердо помнил свой первый разговор с ним при поступлении в школу, но был так же твердо уверен, что директор о нем забыл.

Директор здесь тоже был совсем другой — не такой, как в прежней школе. Он не кричал, не ругался, и никогда не было слышно его повышенного голоса. Но он только еще подходит к школе, а по всем этажам уже несется предупреждающий шепот:

— Алексей Дмитриевич идет!.. Алексей Дмитриевич идет!

Директор войдет в зал, встанет, заложит руки назад и, выставив вперед квадратную черную бороду, поведет глазами — и ребята стараются не бегать, норовят пройти мимо него и поздороваться:

— Здравствуйте, Алексей Дмитриевич!

А он — кому кивнет, кому улыбнется, кого поманит пальцем и о чем-то поговорит..

И так же остановившись в дверях зала, директор однажды поманил пальцем Бориса.

— Ну как?.. Помнишь наш уговор?

— Помню.

— А результаты?

Борис замялся. Директор внимательно следил за ним.

— Цыплят, говорят, по осени считают… Ну что ж! По осени и мы будем считать, в мае месяце!..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Чтобы понять человека, не всегда и не обязательно нужно знать его биографию. Случайное слово, взгляд или интонация голоса иной раз позволяют почувствовать его внутреннюю сущность лучше самой подробной биографии, и все последующее становится только раскрытием этой первой догадки. Так рассуждала Полина Антоновна, думая о «капитане-два».

С первой же встречи, с того дня, когда Сухоручко подкатил к школе на «зиме», когда она увидела его развинченную походку и руки, засунутые в карманы, Полина Антоновна насторожилась и прежде всего запретила ему ездить в школу на машине. Если она скоро поняла, что в отношении Вали Баталина первое впечатление обмануло ее, то Сухоручко всем своим поведением лишь больше и больше подтверждал его.

Полина Антоновна ждала, например, с его стороны хотя бы какого-то признания ошибочности его лживой реплики при разборе истории с мячом. Но Сухоручко не проявлял ни малейших признаков сознания, раскаяния или просто смущения и вместо этого ни с того ни с сего заявил ей:

— А я пишу стихи!

— Да? — Полина Антоновна вскинула на него глаза.

— А почему вы так иронически говорите? — обиделся Сухоручко.

— Разве? Я просто принимаю к сведению. Или вы чего-то еще ждали от меня? А если хотите знать мое мнение, — пожалуйста! На мой взгляд, писать стихи имеет право далеко не каждый. Для этого… Для этого прежде всего нужно очень много знать!

— А почему вы думаете, что я мало знаю?.. К тому же вы математик, и вам трудно судить о стихах. Много знать нужно только для прозы, а для стихов большого не требуется!..

Потом, много позже, вспоминая этот разговор, Полина Антоновна иногда думала: а не сделала ли она здесь ошибку? Не началось ли отсюда то отчуждение Сухоручко от нее, которое принесло ей впоследствии так много хлопот? Но каждый раз, когда она вспоминала об этом, она как бы заново окидывала взглядом стоящего перед нею щеголеватого молодого человека. На нем ядовито-желтого цвета щегольская кожаная тужурка с «молниями», хорошая рубашка, галстук. Он красив. Капризно вздернута верхняя губа с пробивающимися уже усиками, тонкие брови, выделяющиеся на матовом лице, тоже с капризным изломом, ямочка на подбородке и дерзкие, ничем не смущающиеся глаза.

У Полины Антоновны от всего этого: от разговора, от галстука, от дерзких глаз, от ямочки на подбородке — начала подниматься тогда такая волна чисто человеческого раздражения, которую она с трудом подавила, а подавив, сухо ответила:

— Вы глубоко ошибаетесь… Для стихов, как для каждой области искусства и как для жизни — имейте это в виду! — прежде всего требуется честная натура.

— Вы на что намекаете? — насторожился Сухоручко.

— Я говорю вообще… Рассуждения математика о существе поэзии!.. А почему, кстати, вы так вели себя в истории с футболом, в тот первый день? — совсем неожиданно задала она вопрос. — И что это вообще за манера: подавать реплики, а потом прятаться за спину товарища?

— Это совсем другая тема! — не моргнув глазом, ответил Сухоручко.

— А у нас с вами тема одна: научиться жить и работать. Тогда вы будете иметь право и стихи писать.

Полина Антоновна внимательно просмотрела личное дело Сухоручко. Мальчик учится уже в четвертой школе, два раза оставался на второй год и, следовательно, на два года старше других учеников. Сначала эти блуждания по школам объяснялись обстоятельствами военного времени, а в последнее время, очевидно, ухищрениями родителей. Между строк официальных характеристик Полина Антоновна ясно чувствовала усилия родителей Сухоручко: парень не работал, учился плохо, кое-как тянулся с репетиторами, а в решающие моменты на помощь приходила родительская рука и перетаскивала сыночка в другую школу, где к нему не будут «придираться»…

Все это она так ясно представляла себе, что когда в школу пришла мать Сухоручко, Полина Антоновна будто узнала в ней старую знакомую. Пришла она в первый раз сама, без вызова, что должно было порадовать классного руководителя, а Полину Антоновну это, наоборот, насторожило.

Мамаша была в заграничном светлом габардиновом пальто, на пышных, подкрашенных хной волосах — зеленая шляпка с пером, а в руках — сумочка нового, к слову сказать, заинтересовавшего Полину Антоновну фасона. Накрашенные губы у мамаши плотно сжаты, — маленькие, упругие, они, казалось, прятали в себе что-то свое, затаенное. Увидев Полину Антоновну, она встала ей навстречу и старательно улыбнулась.

— Полина Антоновна?.. Очень рада! У вас учится мой мальчик, Эдик Сухоручко. Я его мама, Лариса Павловна. Ну, как он?.. Как он вам… показался?

Но сквозь ее любезную улыбку Полина Антоновна в глазах мамаши уловила ту настороженность, готовность к отпору, которая предвещала в будущем жестокие схватки и вообще то положение, когда с папой и с мамой школе приходится возиться не меньше, чем с их сыночком. Все это Полина Антоновна сразу почувствовала и со своей стороны тоже насторожилась.

— Скажу прямо: пока он меня не очень радует, — ответила она.

— Ну, это пока, — убеждающе улыбнулась Лариса Павловна. — Ведь вы его так мало знаете!

Разговор этот не совсем удался. Лариса Павловна продолжала очень мило улыбаться, но, точно угорь, увиливала ото всех вопросов, которые пробовала ставить перед нею Полина Антоновна. А Полина Антоновна была согласна, что Сухоручко она знала еще мало, и потому не очень настаивала на своих вопросах. Но чем больше она узнавала его, тем больше укреплялась в своем первоначальном мнении.

На уроках он вертится, вихляется, как на шарнирах, подает реплики, пытается острить, дурачится, что-то бубнит себе под нос. То нарочно столкнет с парты стопу книг и потом медленно, не спеша, поднимает их одну за другой. То перегнется через парту за упавшей промокашкой, изображая из себя акробата на трапеции. То поднимет руку, вызываясь ответить на вопрос учителя, начнет говорить и остановится, будто забудет. И все это для того, чтобы вызвать смех, чтобы обратить на себя внимание.

— В чем содержится витамин C? — спрашивает учительница на уроке анатомии.

У Сухоручко моментально готов ответ:

— В аптеках!

— Очень неостроумно! — замечает учительница.

Но Сухоручко это неважно. Он повертывается направо, повертывается налево и смотрит, какое впечатление его острота произвела на ребят.

— Что такое динамометр? — спрашивает его учитель физики.

— Полагаю, что предмет, — не задумываясь, отвечает Сухоручко.

— Я тоже полагаю, — говорит Сергей Ильич. — В таком тоне я не желаю с вами разговаривать. Садитесь!

Но Сухоручко это тоже неважно, и он идет на место с видом победителя: он сострил!

На уроке истории он пересел на другую парту. Но Зинаида Михайловна не из таких, чтобы не заметить этого.

— А почему вы не попросили разрешения? — спрашивает она Сухоручко.

Тот театральным жестом прикладывает руку к сердцу.

— Ну, стоит ли вас беспокоить из-за такого пустяка!

— Эдя! У вас неблагополучно с дисциплинарным журналом! — говорит ему наконец Полина Антоновна.

— Разве? — с невинным видом спрашивает Сухоручко. — А я думал, наоборот, хорошо!

— А вот посмотрим!

Полина Антоновна открывает дисциплинарный журнал и читает:

— «Ведет себя очень развязно», «разговоры, выкрики с места», «препирался с учителем»… Ну как?.. Достаточно?

— Честное слово, Полина Антоновна, не знаю, за что записывают. Написать все можно, — нисколько не смутившись, заявляет Сухоручко. — Ну, может, и поговорил когда, так это от усталости.

— Не от усталости, а от несдержанности.

— Но с усталостью уменьшается сдержанность. По учению Павлова.

Полина Антоновна укоризненно качает головою, а глаза Сухоручко смотрят на нее и смеются.

Полина Антоновна дала своим ученикам небольшую анкетку — о семье, о дневном режиме, о прочитанных книгах, об интересах. В числе других там был вопрос: «Кем ты собираешься быть?» В ответ на это Сухоручко размашисто накатал:

«Поэтом или милиционером».

В его чудачествах не всегда проступал злой умысел, но если учитель ловил его на чем-нибудь, то в ответ на замечание следовал невинный взгляд и такой же невинный ответ:

— А что?.. Я ничего… Я нечаянно… А что тут особенного?

«Что тут особенного?» — эту фразу Полина Антоновна, к удивлению своему, услышала и от Ларисы Павловны, когда вызвала ее после футбольной «экскурсии» в Сокольники.

— Полина Антоновна! Вы просто не понимаете психологии мальчишек. Для нас с вами футбол, конечно, пустое слово, а для них… Ничего не поделаешь — мужчины! Мой муж… вы понимаете?.. о-очень ответственный работник министерства, у него персональная машина, но когда бывают эти самые розыгрыши, он даже с работы уезжает. Это, конечно, между нами, но… Да, да! Заезжает за Эдиком, и они вместе едут, как я выражаюсь, «хворать». Что же вы еще от ребят хотите?

Все это было очень грустно, но все попытки Полины Антоновны растолковать ошибочность и гибельность такого воспитания сына наталкивались на глухую стену непонимания и самодовольство. Перед нею была женщина, довольная всем — мужем, персональной машиной мужа, квартирой, ну и, разумеется, Эдиком.

— Он такой живой, такой остроумный, прямо-таки талантливый мальчик! И не подумайте, что это говорю я, мать. Это все говорят. Когда у меня собираются гости, все бывают в восторге от него. Так он умеет острить, сказать какую-нибудь шутку, скопировать кого-нибудь! Вчера он рассказал о каком-то своем столкновении с милиционером…

— Какое столкновение? Из-за чего? — насторожилась Полина Антоновна.

— Не знаю… Какая-то мелочь. Ну, вы понимаете: милиционеры всякие бывают!.. Но, вы представляете, он его так изобразил, ну совершенно изумительно — милиционер как живой! Вообще удивительно оригинально складывается ребенок! К тому же — вы знаете? — он пишет стихи. Все, кто у нас бывает, — а у меня брат — лауреат, бывают очень образованные люди, — все пророчат Эдику блестящую будущность.

— Да, — сказала Полина Антоновна, — если он ее завоюет!

— Да, конечно, — не поняла мамаша, а когда поняла, в глазах ее разгорелся огонек решимости постоять за честь своего «мальчика». — Вот мы и должны помочь ему, чтобы он…

— Помочь? Согласна! — прервала ее Полина Антоновна, тоже ощутив в себе растущую педагогическую решимость. — Но в основном он прежде всего сам должен к этому стремиться, сам должен работать. А он не умеет… Вы понимаете? Он не приучен к труду. А потом он такой разболтанный, неорганизованный, несдержанный…

— Нет, за это вы его не судите, у него нервная система такая! — тут же отпарировала это замечание мамаша. — С него нельзя спрашивать, это — болезненное состояние. Он еще ребенком болел этим… как его?.. такое трудное название… Ну, одним словом, нервное расстройство было. И врач сказал, что его нельзя заставлять сдерживать себя, — для него нужна разрядка, этого требуют его больные нервы. И ему можно кое-что простить.

— То есть как простить? Извините, пожалуйста! Я советская учительница! Я должна воспитывать в учениках человеческие качества. Я отвечаю за это перед государством. И если он не выполняет одно задание, не выполняет другое задание…

— Да, но задания у вас… Полина Антоновна! Можно откровенно? Эдик говорит, что у вас очень трудные задания.

— Трудные? — переспросила Полина Антоновна. — А почему же для других не трудные? А Эдику, если хотите знать, я бы еще трудней давала. А потом математика такой предмет. Трудно! Неинтересно! Никаких фейерверков! А мы все равно должны заставить делать это трудное и неинтересное дело. А иначе что же получится? А в жизни?.. Если он задачу не может сделать, воли не хватает, как же он в жизни будет?.. Кем будет?..

— Тут я вас понимаю, — поспешила согласиться мамаша. — Но… Полина Антоновна! Вы меня, конечно, извините… Я в математике мало разбираюсь, но у вас, очевидно, какой-то другой метод. В школе, где раньше учился Эдик, все разъясняли, прямо-таки разжевывали, а вы их самих заставляете думать!

— Очень хорошо!.. Передайте мою благодарность вашему сыну за его наблюдения, — сказала Полина Антоновна. — Он совершенно правильно понял мой метод. Но менять я его не собираюсь. Я как раз и вижу свою задачу в том, чтобы научить своих учеников думать.

Мамаша была совершенно ясна, и Полине Антоновне хотелось теперь познакомиться с отцом. Но в ответ на высказанное ею это пожелание Лариса Павловна сделала большие глаза и сказала, что отец — «о-очень крупный работник министерства», у него государственные дела и он так занят, что «ходить еще по школам ему некогда».

Было совершенно очевидно, что Сухоручко — это баловень, которого нужно ломать. И Полина Антоновна стала к нему еще требовательней.

Но чем больше она предъявляла требований, тем больше росло его скрытое сопротивление. А может быть — и не только его. За развязностью, дерзостью юноши Полина Антоновна угадывала настроения семьи.

Сухоручко опоздал на урок и в оправдание предъявил записку от матери о том, что он задержался по уважительным домашним обстоятельствам. Обстоятельства эти, как потом выяснилось, заключались в том, что у них что-то случилось с домашней работницей и в свое время не был готов кофе.

У Сухоручко не оказалось тетради, и он сдал работу на вырванном из другой тетради листочке. Полина Антоновна снизила ему за это оценку.

— Почему? — спрашивает Сухоручко. — Я же сделал! А почему я не могу решить на листке?

На другой день с этими же самыми вопросами приходит мать, говорит о формализме, бюрократизме и прочих сильных вещах.

Полина Антоновна заглянула к Сухоручко в тетрадь и, увидев, что задание не выполнено, поставила ему два.

И опять:

— Почему?.. Вы меня не вызывали к доске. За что двойка?

И то же самое через несколько дней повторяет мать, говорит о несправедливости, придирках. Теперь на ее лице уже нет той любезной улыбочки, с которой она пришла к Полине Антоновне первый, раз. Теперь она — воплощенная воинственность и непримиримость.

— Как же так, на ходу, можно ставить двойки? Это методически неправильно! Это невнимание к ученику!

— Да, но задание-то он не выполнил! — твердо противостояла ее натиску Полина Антоновна. — А что изменилось бы, если бы он пошел к доске, постоял там пять минут и сел на место? Только бы время занял!

— Что значит «время занял»? — обиделась мамаша. — Вы несправедливы к моему сыну, придираетесь к нему с самой первой встречи.

— Что же, вы на вашем семейном совете об этом говорите? — спросила Полина Антоновна.

— А как же мы можем не говорить? Это же касается нашего мальчика!

— А вы говорите об этом при вашем мальчике?

— Да… Нет, не то что при нем, но… А почему мы не можем говорить при нем?

— Потому что вы этим губите его!

— Первый раз слышу, чтобы родители могли губить детей тем, что обсуждают их школьные дела!

— Не тем, что обсуждают, а тем, как обсуждают, — поправила ее Полина Антоновна, но поняла ли ее воинственно настроенная Лариса Павловна, в этом она совсем не была уверена.

Наконец послышался и голос отца. Правда, прийти в школу «о-очень крупный работник министерства» не выбрал времени, но он позвонил.

— Это директор?

— Директор.

— Послушайте! Что у вас там в школе творится?

— Простите, с кем я имею честь разговаривать?

— Говорит Сухоручко, отец вашего ученика.

— Ну, а если вы отец моего ученика, то вам следовало бы прежде всего знать имя и отчество директора той школы, в которой ваш сын учится. Это — первое. Второе: у меня, разрешите вам сказать, есть большой разговор к вам. Но говорить об этих вещах лучше всего лично. Прошу пожаловать!..

Но «о-очень крупный работник министерства» не пожаловал. За него продолжала воевать его супруга.

* * *

История с «экскурсиями» очень рассердила Полину Антоновну. Она готова была согласиться с Ольгой Климовной, матерью Бориса, и «начисто запретить все эти футболы-волейболы».

— Нужно в конце концов принимать меры! — горячо говорила она Александру Михайловичу, преподавателю физкультуры. — Нельзя же в самом деле без конца и без ума гонять мяч. Это мне все дело портит.

— Полина Антоновна! Да я разве спорю? — отвечал Александр Михайлович. — К тому же это, если хотите знать, и не футбол. Какой это футбол? Так, размахай какой-то! Но запретить-то просто нельзя. Ценное в нем все-таки есть, согласитесь. Коллективная игра, с чувством локтя!

Полина Антоновна понимала, что просто запретить футбол, конечно, невозможно, и в то же время не хотела больше мириться с этой стихией.

— Тогда ценное нужно отделить от размахая, — сказала она. — А если нынче играют, завтра играют и ничего не признают, кроме этой вашей ценной игры, что же получается? В русло вводить нужно.

— Вот это правильно, — согласился Александр Михайлович. — Займусь, Полина Антоновна, займусь!

И вот, теперь уже не в шутку, а всерьез, восьмой «В» получил предложение от соседнего восьмого «А» провести товарищескую встречу по футболу.

Восьмой «В» заволновался. Дело не шуточное — на карте честь класса! Нужно было подобрать хорошую команду и прежде всего капитана. Были названы три кандидата — Борис, Игорь Воронов и Сухоручко. На следующем же уроке, на химии, Сухоручко вырвал из тетради лист, разграфил его на три части, над каждой графой написал фамилию кандидата на звание капитана сборной команды и пустил этот лист по классу. Каждый должен был поставить свою подпись под фамилией кандидата, за которого он голосовал.

Большинством голосов был избран Борис. Он понимал всю сложность своей задачи. Нужно было подготовиться, сыграться, а времени для этого не было. Нужно было продумать и состав команды. Просились в нее все, даже те, кто мало и плохо играл: Миша Косолапов, Петя Нестеренко, Федя Половцев. Только Валя Баталин не решился предложить свою кандидатуру.

Борис мысленно перебрал ребят: один «заводится», другой на ногах плохо держится — за одну игру двенадцать раз упал, третий высокие мячи плохо берет — ростом не вытянул, четвертый берет мячи цепко, но труслив, игроков боится. Одних он отвел сразу, о других долго думал, взвешивал их достоинства и недостатки, примерял, кого и куда можно поставить.

Много шуму было в классе, споров, замечаний и соображений, но в конце концов все улаживалось — или ребята соглашались с тем, что говорил капитан, или капитан соглашался с тем, что говорили ребята. Только с Сухоручко у Бориса получилось жестокое столкновение. Он долго и очень тщательно взвешивал его кандидатуру, но ответственность за честь класса взяла верх над дружескими чувствами, и в списке против фамилии Сухоручко Борис поставил знак вопроса.

— И никакого вопроса тут нет: играю — и все! — в ответ на это заявил Сухоручко.

— Ты не обижайся, Эдька! — попробовал объяснить ему Борис. — А только ты часто без толку бегаешь и без толку машешь руками.

— Как это без толку?

— Да очень просто: для вида только. Никакой системы у тебя, никакой устремленности в игре нет.

— Устремленности нет? Ах, ах! — паясничал Сухоручко. — Мистер Твистер, вы, кажется, начинаете высоким штилем изъясняться?

— Никакой я не мистер Твистер, — сказал Борис, — а только в команду я тебя включить не моту… Восьмому «А» хорошо! Они учатся вместе чуть не с первого класса, сыгрались. А мы… Что мы? Нет, Эдька, хочешь — обижайся на меня, хочешь — нет, не могу!

— А еще товарищ! Другом называется! — разобиделся Сухоручко.

Команду в конце концов сколотили, но потренироваться почти не пришлось — нужно было играть.

Играли на стадионе, на котором работала тетя Игоря Воронова.

На игру пришли целиком оба класса, пришел Александр Михайлович и даже Полина Антоновна.

— Ну, игроки! Покажем класс? — улыбаясь, спросила она своих «воробышков».

Через три минуты после начала игры Витя Уваров, поставленный Борисом у ворот, пропустил первый мяч и, по своему обыкновению улыбнувшись, развел руками.

— Счет «один — ноль» в пользу «А»! — объявил Александр Михайлович.

Вскоре был забит и второй гол. Счет «два — ноль»!

Потом Вася Трошкин заработал штрафной, и с близкой дистанции был забит третий гол.

Дело оборачивалось нехорошо, и Витя Уваров уже не улыбался и не разводил руками.

Борис подтянул трусики, окинул подбадривающим взглядом команду: «Ничего, мол! Держись!» — и решил, что пора всерьез браться за дело. Вскоре ему удалось прорваться к правому краю и повести мяч к воротам противника. Впереди никого не было, путь был свободен, только сзади себя он чувствовал чье-то горячее дыхание.

— Не мотай, Боря! Пасуй! — крикнул ему Игорь. Но слишком тяжелы были эти так стремительно полученные три гола, и Борис усомнился в товарищах.

«Еще проведу!» — решил он и, слыша подзадоривающие крики ребят: «Боря, жми! Боря!», «Ножками, ножками!», старался прибавить скорость.

Но противник тоже прибавил скорость, стал обгонять, и когда Борис решил наконец «перепаснуть», было поздно: противник, черноволосый парень с горбатым носом («Прянишников!» — вспомнил вдруг Борис его фамилию), перехватил мяч и повел его в обратную сторону.

Много жестоких схваток пришлось еще пережить Борису в этот тяжелый день.

— Проигрываем! Держись! — крикнул он после четвертого гола. Он дрожал и, подавляя эту дрожь, собирал все свои силы, бегал, прыгал, падал, поднимался и снова падал.

Но ничто не помогало. Борис мечтал теперь об одном — «размочить» счет. Не удалось сделать и этого. Игра была закончена со счетом «пять — ноль» в пользу восьмого класса «А». Ребята из восьмого «В», обескураженные и злые, даже не поприветствовав победителей, переругиваясь между собою, пошли с поля.

Проигрыш ошеломил Бориса. Что проиграть они могли — в этом не было ничего необыкновенного: на то и игра. Но «пять — ноль» — над таким счетом можно только смеяться и отвечать на этот смех нечем.

Весть о результатах игры быстро разнеслась по школе, даже была передана по школьному радио, и за восьмым «В» закрепилась начавшая было забываться кличка «футболисты». Эту кличку приходилось слышать теперь не только от ребят из восьмого «А». Те ходили победителями, ехидно посматривая на побежденных, особенно этот Прянишников, но как победители помалкивали. Остальные же, даже малыши, не давали покоя. Когда восьмой «В» шел строем после общешкольной линейки, из рядов одного из шестых классов послышалось:

— Футболисты пошли!

Оглянувшись, Борис увидел зловредную ухмылку рыжеватого мальчугана с широким приплюснутым носом, и ему захотелось выскочить из строя и еще сильнее приплюснуть тому нос. Но впереди, вскинув бороду, стоял директор и, казалось, смотрел прямо на Бориса. Пришлось стерпеть…

Поражение внесло большой раздор в ряды побежденных. Начав ругаться еще на футбольном поле, они доругивались потом, когда расходились по домам. И на следующий день в школе шумели на всех переменах. Каждый старался вспомнить ошибки другого и в этих ошибках найти причину неудачи, а тем, кто не играл, кто не был включен в команду, казалось, что причина поражения команды — в ее составе.

— Уже что-что, а такой бы сухой не было! Это только «чемпионы» могут!

Полина Антоновна была и довольна, что у ее возомнивших о себе «игроков» сбили спесь, и в то же время ей было немного обидно за своих «воробышков». Она стала болельщиком своего класса, и в глубине души ей уже хотелось, чтобы он со временем взял у восьмого «А» хороший реванш. Поэтому она с удовольствием прослушала анализ игры, который провел Александр Михайлович с побежденной командой. И то, что ее непривычному взгляду представлялось сплошным хаосом, из которого как-то и почему-то, с непонятной закономерностью постепенно вырисовывалась победа одних и поражение других, вдруг в анализе Александра Михайловича начало распадаться на отдельные эпизоды, и из них складывалось поведение того или другого игрока на том или ином этапе борьбы.

— Почему вы проиграли? — говорил Александр Михайлович, обращаясь к притихшим ребятам!. — Причин много, но главная — коллектива не было. Не было сыгранности, слаженности. Капитана не чувствовалось! — Александр Михайлович посмотрел на Бориса. — Капитан должен быть душою, главное — волей команды. А у вас капитан, как мне кажется, сам растерялся. Было это? — Александр Михайлович опять взглянул на Бориса.

— Было, — ответил тот.

— Уйти и не поприветствовать! — продолжал выговаривать Александр Михайлович. — Никуда не годится! «Игра учит уважать противника», — говорил Макаренко. Противника нужно уважать даже при своем проигрыше.

Потом оказалось, что и с чисто физкультурной точки зрения ребята из восьмого «В» играли неважно: один не смог прыгнуть и повернуться в воздухе, другой слабо выкинул мяч из аута, третий плохо работал корпусом.

У Бориса Александр Михайлович отметил недостаточное развитие ног и плохую постановку дыхания.

— Грудь у вас широкая, емкая — и вдруг одышка. Дыхание нужно ставить! Вообще, мальчики, — закончил свой разбор преподаватель, — футбол, как видите, игра сложная. Плохого я про вас не скажу, техника владения мячом у вас чувствуется. Но в игре участвует весь организм. Мало просто ударить мяч, мало хорошо ударить мяч, — надо хорошо бегать, прыгать, работать корпусом, нужны сила, ловкость, выносливость, смелость, находчивость, нужны и крепкие морально-волевые качества. Одним словом, нужно всестороннее развитие всего организма, нужна гимнастика. Вот вы уже улыбаетесь! Это не ново! Игровики всегда против гимнастики. Но ни один спортсмен не может без нее обходиться. Она укрепляет мышцы, суставы, связки, увеличивает гибкость. Это основа всех игр, всех видов спорта.

Борис серьезно отнесся ко всему, что сказал Александр Михайлович. Оставшись как-то дома один, он обследовал свое тело, ощупал его и нашел, что ноги у него действительно слабоваты. Не понравились и руки. Ему хотелось, чтобы мускулы у него были крепкие, железные, чтобы он мог безотказно делать любые упражнения.

Борис переборол свое презрение к гимнастике и написал заявление в гимнастическую секцию школы.

«Два капитана» по-прежнему считались в классе закадычными друзьями, но дружба их постепенно начинала ломаться. Сухоручко не мог простить Борису того, что тот не включил его в «сборную» по футболу, а Борис не мог поступить иначе. Это было их первой размолвкой, а за нею стали накапливаться и другие.

Сухоручко производил впечатление компанейского, общительного парня, а Борис сам был такой и таких любил. Сухоручко был к тому же добрым парнем: он приносил в школу яблоки, бутерброды и, не жалея, раздавал их направо и налево. Давал он и деньги, которые у него всегда водились. Все это Борису очень нравилось.

Но за всем этим было в нем что-то и неприятное. Сухоручко знал почти все школьные дела, чего не знал — додумывал. Он брался обсуждать какой угодно вопрос и, играя своими тонкими, точно нарисованными бровями, вмешивался в любой разговор. Этим он походил на Васю Трошкина. Но если Вася больше любил подраться, то Сухоручко — только присутствовать при драках и разжигать ту и другую сторону подзадоривающими репликами: «Р-р-ряз его! Р-р-ряз!» И если Васю все-таки в классе любили, то к Сухоручко большинство ребят понемногу начинало относиться с полудобродушной, полупрезрительной насмешкой. Ему дали ядовитое прозвище «Сплетефон». А он и действительно был неисправимым болтуном, постоянным нарушителем порядка в классе, человеком-погремушкой, и поэтому он не смущался ни этим прозвищем, ни отношением ребят к себе. Как бы не замечая его, он со всеми был панибратски близок и фамильярен. «Эй ты, браток», «Здорово, братишка!» или особенно любимое им бессмысленное словечко «манюня» так и сыпались из его уст, точно он действительно всем был друг и приятель. Иногда эти обращения заменялись не менее бессмысленным «моня-моня» или иронически-высокопарным «сэр», «милорд», «мистер Твистер».

Сухоручко принес с собою в класс свой неизвестно где и из каких источников набранный словарь. Директор у него назывался «великий государь», учительская — «дворянское гнездо», звонок на урок — «что делать», уход с урока — «побег с каторги» и так далее.

Рубаха-парень с товарищами, с учителями Сухоручко держался независимо, иной раз вызывающе, даже дерзко. Это у него называлось «вырабатывать характер» и «проявлять свободолюбие».

Сначала Борису кое-что нравилось и в этом — у него самого еще жили какие-то традиции Сеньки Боброва и прочих «мастеров искусств». Но, по мере того как он брался за свои «осечки», эти традиции стали терять для него былую привлекательность. А у Сухоручко они, наоборот, приобретали теперь все более неприятный вид.

Борис даже не знал, учил ли когда-нибудь Сухоручко уроки. Память у него была исключительная, он схватывал все на лету, но схватывал верхушки, без труда и усилий, дополняя схваченное изворотливостью и разными ловкими проделками. У него, например, была очень сложная система лавирования и тонких расчетов — когда его должны и когда не должны спросить. Тут у него была своя стратегия и своя тактика. Он вел даже специальный график: кого, когда и по какому предмету спрашивали. По такому графику он старался определить систему и приемы учителей, или, как он говорил, их психологию, как они «ловят» и как «подлавливают». В зависимости от этого он и строил свои «прогнозы» для себя и для других ребят — в этом он тоже видел свою обязанность товарища.

— Маэстро! Вам угрожает химия! — подает он кому-нибудь предупреждающий сигнал. «Маэстро» смеется над этим, но на всякий случай берется за книгу: кто знает, может, и в самом деле спросят?

Иногда такие расчеты помогали Сухоручко, иногда не помогали, и тогда он, не очень огорчаясь очередной двойкой, вносил корректив в свою систему и строил новые «прогнозы».

Только с математикой у него ничего не получалось: предмет такой, что не наболтаешь. Да и Полина Антоновна постоянно ломала все графики и прогнозы. Как нарочно: сделаешь уроки — она ни за что не спросит, не сделаешь — обязательно вызовет. Нужно готовить уроки каждый день, но как можно каждый день готовить уроки?

Поэтому, придя в школу, Сухоручко без всяких обиняков спрашивал у Бориса:

— Задачку сделал? А ну-ка покажи! Занят был вчера. Колоссально!

И начинал списывать. Это у него называлось «сверять ответы».

Иногда Сухоручко заходил к Борису домой, — заходил с той же целью:

— Ну, как у тебя? У меня, понимаешь, дело пахнет керосином — ничего не получается!..

Если и у Бориса задача тоже не выходила или задание не было еще выполнено, Сухоручко разочарованно кривил губы:

— У-у!.. А я думал, ты сделал!

— Ну, давай вместе делать! — предлагал Борис.

Сухоручко соглашался, но мысль его пассивно следовала за ходом мысли Бориса, а может быть, даже не следовала, — может быть, он просто выжидал окончательных итогов. Не дождавшись, он заводил речь о чем-нибудь постороннем, отвлекающем от занятий, и тогда Борис замечал взгляды отца, которые тот бросал на них из-за газеты.

Борис и сам, наконец заметил: Сухоручко не любил думать. Он начинал решать задачу, не разобравшись в ее условии, и, не доведя логической нити до конца, бросал:

— А ну ее к аллаху! Тут надо долго сидеть! То ли дело история! Там только даты глянуть, а наболтать-то я им наболтаю.

Заходил и Борис к Сухоручко — и тогда он с удивлением видел, что дома Эдуард совсем не такой, как в школе.

Жили Сухоручко в большой, хорошо обставленной квартире. Сыну была выделена отдельная комната. Борис с завистью оглядывал ее, представляя, как бы он хорошо работал, если б можно было вот так запереться и целиком уйти в свои занятия.

Сухоручко, когда приходил Борис, повертывал ключ в двери, и они оставались одни и болтали о чем угодно. Сухоручко показывал Борису велосипед с каким-то особенным рулевым управлением, один фотоаппарат, потом другой — с усовершенствованным видоискателем. Он снимал рапиры, висящие на стене, на ковре, и демонстрировал Борису приемы фехтования, которым он оригинальности ради занимался. Он хвалился, что если он перейдет в девятый класс, то отец купит ему мотоцикл, — об этом у них уже заключен договор.

А когда в это время к ним в комнату зачем-то постучала мать, Сухоручко, не открывая двери, недовольно ответил:

— Мама, мы работаем!

Так повторялась и раз, и другой, и третий, и Борис увидел, что Сухоручко действительно сумел, как он говорил, «поставить себя перед родителями».

— Мама, носки!.. Мама, платок!.. Мама, не мешай!

Один случай показался Борису особенно противным. Сухоручко несколько дней не приходил в школу. Выяснилось, что он болен гриппом. Борис счел своим долгом навестить его.

Дверь ему открыла мать Сухоручко и, постучав в комнату сына, сказала:

— Эдик! К тебе товарищ пришел.

Когда Борис вошел, Сухоручко лежал на кровати. Руки его безжизненно были вытянуты поверх одеяла. Но едва только мать вышла и за нею закрылась дверь, как он поднялся и, размашисто протянув руку, сказал:

— А-а, милорд! Здоро́во!

Когда же опять раздался стук в дверь, он снова лег и снова на его лице появилось томное выражение.

— Эдик, тебе пора завтракать, — заботливо сказала мать, подавая ему котлетки.

— Вчерашние? — недовольно спросил Эдик.

— Нет, свежие! Только что зажарили!

Сухоручко взял вилку, ковырнул котлету, и на лице его появилось брезгливое выражение.

— С луком? — спросил он.

— В них совсем мало лука, — ответила мать, точно оправдываясь.

— Ты же знаешь, что я лук не люблю!

А когда мать вышла, не очень плотно притворив за собою дверь, больной нашел в себе достаточно силы, чтобы крикнуть ей вслед:

— Мама! Нужно же в конце концов затворять дверь!

Он еще раз поковырял вилкой котлету и оказал:

— В кулинарии у них нет никакого новаторства!

Борису от всего этого стало неловко. «А какая ж ты, оказывается, свинья!» — подумал он и взялся за кепку.

— Что так скоро? — удивился Сухоручко. — Посиди!

— Нет! Я пойду!

Однажды Эдик заявился к Борису вечером. Он пришел, казалось, без определенного дела, так просто — сидит и болтает. Все как будто было уже переговорено, и мама начала вопросительно посматривать на Бориса. А Борис и сам не знал, что, собственно, нужно Сухоручко и когда он собирается уходить. Наконец, когда они остались одни, Сухоручко как бы между прочим сказал:

— Да, Борис! Я хочу у тебя переночевать. Можно?

— Переночевать? Почему? — удивился Борис.

— А что особенного? Разве товарищ не может переночевать у товарища?

В это время в комнату снова вошла мать. Борис замялся. Вопрос он сам, конечно, решить не мог, но и говорить об этом с мамой ему не хотелось.

— Но все-таки почему это? — еще раз спросил он, когда мать опять вышла.

— Ну, семейный конфликт!.. Хватит этого?.. С предками поссорился. Я денег попросил, а мой фатер решил меня поприжать. Ну, я и ушел. Адреса твоего они не знают, пусть-ка попрыгают!

— Нет! Я с мамой говорить не буду! — решительно заявил Борис.

— Дрейфишь? — Сухоручко усмехнулся. — Ну что ж!.. Твое дело телячье! А я пойду к Сашке Прудкину. Он один живет, с бабкой. А бабка — это зверь не страшный!

Но окончательно нарушилась дружба Бориса с Сухоручко после случая с контрольной работой по алгебре.

Контрольная была трудная, и Борис очень долго возился со своим вариантом. К тому же в одном месте он ошибся в знаке, и у него получилось непомерно громоздкое выражение. Пока он проверил, пока нашел ошибку и перерешил все упражнение заново, пришлось основательно переволноваться, поработать, и последние строчки Борис дописывал уже под звонок.

Во время работы он видел, что у Сухоручко тоже не ладится. Сначала он что-то быстро и размашисто писал, потом перечеркнул, снова начал писать, но тут же бросил. Он толкнул локтем Бориса и подвинул к нему билетик со своим вариантом. Но что мог сделать Борис? Вариант был совсем другой.

У Полины Антоновны так было поставлено дело: на класс она давала шесть — восемь вариантов контрольных; одинаковые задания попадали к ученикам, сидящим далеко друг от друга, — не спишешь!

Торопясь закончить свою работу, Борис не все уловил, что произошло после того, как прозвенел звонок. Но ему показалось, что Сухоручко сунул свою тетрадь в парту и, поднявшись вместе со всеми, влился в общий поток учеников, направлявшихся с тетрадями к учительскому столу.

Когда все это дошло до сознания Бориса, он на мгновение оторвался от работы. И в это мгновение он увидел, что Сухоручко, потолкавшись в толпе ребят, сдававших тетради, прошел мимо стола.

Как всегда, на следующий день Полина Антоновна принесла контрольные работы. Борис получил «четыре». Раздав тетради, Полина Антоновна сказала:

— А тетради Сухоручко у меня нет.

— Как? — удивился тот.

— Нет! — подтвердила Полина Антоновна. — Ведь вы были в прошлый раз в классе? Писали контрольную?

— Был. Писал.

— Так где же ваша тетрадь?

— Не знаю… Может, у вас где-нибудь затерялась. Я сдал тетрадь.

Сухоручко смотрел прямо в глаза Полине Антоновне, и от этого взгляда у нее до боли сжалось сердце. Прямой взгляд обычно говорит о непоколебимости, но непоколебимость в подлости — это поистине страшно.

Что Сухоручко не сдал тетрадь, в этом Полина Антоновна была уверена. Вчера она тут же, в классе, перевязала стопку тетрадей бечевкой, потом в учительской положила в сетку-«авоську» и принесла домой. Дома она выложила их на письменный стол и стала проверять. Детей у нее нет, живут они с мужем вдвоем. Куда же, спрашивается, могла деваться тетрадь?

В своих подозрениях Полину Антоновну укрепил случайно подмеченный ею взгляд Бориса. Когда Сухоручко, все так же глядя ей в глаза, повторил еще раз: «Не знаю, я сдавал», Борис повернулся и бросил на него быстрый взгляд. Сказать он ничего не сказал, но этот поворот головы и выражение лица показались Полине Антоновне многозначительными.

Сухоручко упорно стоял на своем.

— Я вместе с ребятами сдавал. Вот… — он обвел глазами класс. — Мы вот вместе сдавали: и Миша Косолапов, и Половцев, и Прудкин.

— Да, мы вместе сдавали! — подтвердил Саша Прудкин.

— Я в свидетелях не нуждаюсь! — твердо сказала Полина Антоновна. — Я утверждаю, что тетрадь вами не сдана. А потому я вам ставлю единицу.

— Почему? — возвысил вдруг голос Сухоручко.

— Я вам с самого начала сказала: прошу без «почему»!

— А почему? — Сухоручко теперь открыто дерзко, с вызовом смотрел на Полину Антоновну.

Она поняла этот вызов, но отвечать на него не сочла нужным и, мобилизовав всю свою выдержку, холодно и строго приказала:

— Садитесь!.. Я с вами не желаю разговаривать по этому вопросу. Ученик Сухоручко, садитесь!

— Это несправедливо! — крикнул еще раз Сухоручко, но сел на место и, уже сидя, проворчал: — Сама теряет, а мы виноваты!..

Это происшествие взбудоражило весь класс. На перемене ребята разделились на две партии: одни были за Сухоручко, другие — против него. И среди противников первым был Борис.

— А я говорю, ты не сдавал тетрадь! — горячо и гневно говорил он Сухоручко.

— А ты видел?

— Видел!

— О?.. А ты сам что в это время делал? Ты ж сам строчил!

— Строчил, а видел! — убежденно стоял на своем Борис.

— А вот Саша другое видел! — возразил Сухоручко и обратился к Прудкину. — Мы сдавали тетради?

— Сдавали.

— Вместе?

— Вместе.

— Ну что? — Сухоручко бросил победный взгляд на Бориса, но тот не смутился и, повернувшись к ребятам, спросил:

— А еще кто видел?

— Я… — неуверенно сказал Вася Трошкин. — Он тут, вместе со всеми, у стола был.

— А сдавал?

— Как будто сдавал.

— Как будто! — повторил Борис и, взглянув на Сашу Прудкина, спросил: — Может, и ты скажешь «как будто»?

— Да нет, я сам видел!

— Врешь! Ничего ты не видел! — уверенно обрезал его Борис.

— Да чего ты-то в бутылку лезешь? — перешел в наступление Сухоручко. — Тебе что?.. Очень это тебе нужно?.. Сознательным становишься?

— А что?.. Сознательным!

Борис прямо посмотрел в глаза Сухоручко. Тот сделал театральный жест, каким рыцари на сценах театров приветствуют друг друга, и проговорил:

— С чем тебя и поздравляю!.. А только знаешь… так легко и предателем стать!

— Что-о?.. Предателем?.. — Борис схватил Сухоручко за грудь и, размахнувшись, изо всей силы ударял.

— Борька!.. Ты что?.. Ребята! Да ну вас! — послышалось со всех сторон.

Борис оттолкнул Сухоручко и, ни на кого не глядя, пошел из класса.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Полина Антоновна взяла мел и написала на доске букву «а».

— Как, по вашему, мальчики, это число больше нуля или меньше?

— Бо-ольше! — ответили ребята хором!.

— Почему?

— Положительное, без минуса.

— А откуда это видно? Численное выражение «а» у меня — минус три.

— А-а!.. Ну, тогда отрицательное! — так же хором загудели ребята.

— Вот видите! — сделала вывод Полина Антоновна. — Оно может быть и положительным и отрицательным. Величина алгебраического выражения зависит от численных значений входящих в него букв. Значит, нельзя судить поверхностно, формально, — надо смотреть по существу. Думать нужно!

Так, знакомясь с прежними знаниями класса, Полина Антоновна начала свои занятия по алгебре. Ее слова «нужно думать» перекликались с тем, что Борис услышал потом на уроках литературы, истории. Но Полина Антоновна повторяла эти слова особенно часто, при каждой возможности и по самым различным поводам.

Вот она говорит о пропорциональности величин и как бы в шутку дает маленькую арифметическую задачку: «Ребенок за первый год жизни вырос на двадцать пять сантиметров. На сколько сантиметров он вырастет за десять лет?»

— На два с половиной метра! — выкрикнул кто-то торопливо.

Полина Антоновна выразительно глянула на любителя быстрых ответов.

— Вычислять-то вы правильно умеете! — с шутливой серьезностью заметила она. — Но механически вычисляет, только счетная машина. А человеку полагается думать.

То, выслушав доказательство теоремы, Полина Антоновна вдруг спросит:

— А можно доказать ее другим способом? Подумайте!

И вот Борис сидит вечер, — сидит, и думает, и ищет этот другой способ доказательства.

То она вдруг совсем откажется от доказательства и потребует только его логическую схему.

Вот Вася Трошкин сделал на доске чертеж, написал: «Дано», жирной чертой подчеркнул это слово, затем добросовестно выписал условие и начал доказывать теорему. Все это он делал смело, быстро, даже чуть небрежно, уверенный в своих силах и в хорошей отметке.

Но Полина Антоновна его неожиданно прерывает:

— А вы не давайте полного доказательства. Я вижу — вы его знаете. Вы укажите его логические этапы.

Вася повернулся к ней, поморгал, что-то хотел сказать, опять поморгал:

— Какие логические этапы?

— Вы же понимаете значение слова? По каким этапам, по каким ступеням шла ваша мысль? Что нужно доказать во-первых, во-вторых, в-третьих. План доказательства!

Полина Антоновна любила такие повороты в ходе урока. По программе этого не требовалось. По программе требовалось одно: уметь доказать такую-то и такую-то теорему. Но доказывать можно по-разному. Ученик может очень резво начать ответ, но достаточно переставить буквы на чертеже, и все в голове у него смешается, все доказательство пойдет насмарку. Он просто заучил, а что к чему — не понял.

А учитель должен растить человека, понимающего логическую связь вещей. Пусть доказательство забудется, но логика останется — вот чего должен добиваться учитель.

Поэтому Полина Антоновна терпеливо ждала, когда Вася соберется с мыслями, и смотрела, как он перетирает в руках мел. Она уже заметила: если Вася начинает тереть мел, значит он волнуется. Время шло, кусок мела в его руках таял, а с мыслями Вася собраться не мог.

— Разрешите, я отвечу, как в книжке! — сказал он и с решительным видом стал продолжать выученное им доказательство.

Полина Антоновна слегка улыбнулась, но прерывать не стала и, когда Вася кончил, вернулась опять к тому же вопросу.

— Ну, хорошо! Вот вы доказали теорему, доказали правильно, как в книжке. Наметьте теперь тот логический путь, по которому вы шли.

Вася опять начинает тереть мел, но с логическим путем у него ничего не получается.

— Кто может сказать? — обращается Полина Антоновна к классу.

— Я же выучил! — Вася с недоумением смотрит на нее.

— А я не спорю! Но, кроме того, нужно понимать. Садитесь.

Совершенно обескураженный, Вася бросает мел, мел падает на пол и раскалывается на мелкие кусочки. Вася идет на место, демонстративно отвертывается от доски и смотрит в окно.

А за окном — крыши домов, голые вершины деревьев и волнистый след от самолета в холодной сини осеннего неба…

— И что ей надо? — ворчит Вася себе под нос. — Сама не знает, что ей надо.

— Кто может выделить логические этапы доказательства? — повторяет свой вопрос Полина Антоновна.

Она видит, что многие, подобно Васе, тоже не понимают, что ей надо, другие думают — с напряжением, натугой, но придумать ничего не могут. Третьи… Вот Борис Костров что-то сообразил, сделал движение, но остановился, как бы еще раз проверяя себя.

В эту минуту не очень высоко, но уверенно поднялась рука Вали Баталина.

— Разрешите мне!

— Пожалуйста!

Валя вышел, одернул свою вельветовую курточку и начал:

— Ход мысли таков…

Он встрепенулся, вспомнил свой разговор с Полиной Антоновной по поводу шахмат и бросил на нее вопросительный взгляд.

— Правильно, правильно! — одобрила его Полина Антоновна. — Именно это я и хочу установить: ход мысли!

Глаза Вали сверкнули из-за очков, и он стал строить полную схему доказательства теоремы: сначала доказываем это, потом другое, за ним третье и на основе всего этого получаем то, что требуется доказать.

Когда Валя кончает, Полина Антоновна подчеркнуто одобрительно говорит:

— Очень хорошо!

Она берет ручку, открывает журнал, и весь класс настораживается, следя за движениями ее руки.

— Пять! — слышится чей-то приглушенный шепот. — Ай да Академик!

Потом снова напряженная тишина, и тот же шепот доносит:

— Вирусу три!

Среди общей тишины вдруг раздается треск разрываемой тетради. Это выражает свой протест Вася.

— В следующий раз вы мне покажете свою тетрадь! — спокойно говорит ему Полина Антоновна. — И чтобы в ней все было восстановлено! — А потом, окинув таким же спокойным взглядом весь класс, продолжает: — Итак, пойдем дальше!..

В ответ на это Вася схватывает книги и со слезами на глазах стремглав выбегает из класса. Не было его и на следующих уроках — он ушел домой.

* * *

Борису было обидно, что он не успел додумать все до конца. Сначала он тоже, как и Вася Трошкин, не мог понять, что именно нужно Полине Антоновне. Потом, глядя на Васю, бессмысленно перетирающего мел пальцами, он вдруг вспомнил урок истории и то, как он сам так же бессмысленно мычал и мялся, запутавшись в пустяковом вопросе.

«Обобщать-то вы и не умеете!» — вспомнил он слова учительницы. И тогда у него мелькнула догадка: «Тут, может, тоже нужно найти что-то общее… Но что? В чем?.. В доказательстве, что ли? В рассуждении?»

Но перед глазами все время маячил чертеж, сделанный на доске Васей Трошкиным, — треугольник, сильно осевший на правую сторону, и высота с перечеркнутыми у ее основания углами. Борис хотел отвлечься от чертежа, но накренившийся направо треугольник смешил его своею неуклюжестью и мешал сосредоточиться. Борис зажмурился и мысленно стал представлять себе, как бы он стал доказывать эту теорему; ясно понял, что именно требовала от них Полина Антоновна, — и это было открытием! Оставалось додумать, уточнить что-то немногое, последнее, И главное — решиться! Борис, быстро открыв глаза, посмотрел на Полину Антоновну. Но в этот момент Валя Баталин поднял руку, и Полина Антоновна вызвала его.

Слушая Валю, Борис видел, что тот говорит примерно то же самое, что хотел оказать он. Это было обидно, хотя и радовало: значит, он тоже мог бы получить пятерку, а главное — значит и он начинает понимать не хуже Академика.

Но потом он убедился, что это не совсем так, что до Вали ему еще далеко.

Полина Антоновна вызвала Бориса к доске, и он стал решать сделанную дома задачу. Задача у него вышла, и он писал ее решение спокойно и уверенно.

А когда он кончил, вдруг поднимает руку опять Валя Баталин.

— А я по-другому решал эту задачу!

— Это интересно! — живо отзывается Полина Антоновна. — Прошу к доске!

— Вот и дурак! Сам напросился! — слышит Валя ворчанье Саши Прудкина, но раз напросился, ничего не поделаешь: он идет к доске и на второй ее половине пишет свое решение.

Ребята заинтересовались, притихли, да и Борис, следя за куском мела, выстукивающим торопливые цифры, видел, что решение получается действительно другое.

— Ничего не разберешь! — слышится сзади.

— В самом деле, пишите яснее! — говорят Полина Антоновна.

Валя старается писать крупнее, разборчивее, но такой уж у него почерк бисерный. Он снова начинает волноваться, спешит, и цифры опять получаются все мельче и мельче.

Наконец решение окончено, и Валя вопросительно оглядывается на Полину Антоновну.

— Ну как? Чье решение лучше? — вместо ответа обращается она к классу.

— У Баталина лучше, — признает стоящий тут же Борис.

— Изящнее! — добавляет Полина Антоновна и делает легкий жест, точно речь идет о чем-то легком, воздушном.

— Видите, мальчики! Математика тоже имеет свою красоту! Очень хорошо сказала об этом Софья Ковалевская: «Нельзя быть математиком, не будучи в то же время поэтом в душе». Мне припоминается рассказ об одном нашем русском ученом-математике. Еще студентом он полюбил девушку, свою будущую жену. Она занималась музыкой, любила живопись, вообще была эстетической натурой. И в одну из задушевных минут она сказала ему: «Я тебя очень люблю, у тебя хорошая, чистая душа. Но зачем ты сушишь ее какой-то математикой?» На это будущий ученый сказал: «Ты любишь красоту красок, любишь красоту звуков — это хорошо. Но ты не научилась еще любить красоту человеческой мысли…»

И вот на какой-то короткий миг математика вдруг перестала быть математикой, перекликнулась со всей красотой жизни и затронула новые, еще не звучавшие струны в душах ребят. А Полина Антоновна, окинув в этот миг взглядом класс, заметила полную тишину, напряженные, внимательные взгляды, а рядом с собою — озаренное лицо Вали Баталина. В нем не было ни отчуждения, ни замкнутости, — в нем горели отблески того одушевления, с которым и сама она только что говорила…

Бориса она не заметила, не всмотрелась в него. Но если бы всмотрелась, она и в нем заметила бы эти радостные для себя отблески.

Полина Антоновна любила переглянуться иногда вот так с учениками, всмотреться в их глаза. Все смотрят на тебя, но каждый смотрит по-разному. Один сосредоточенно, упорно, след в след идет за ходом твоей мысли, и видно, что каждое слово твое ложится ему в душу — одно к одному, как кирпичи на стройке. У другого мелькнет внезапная радость открытия или внутреннее озарение человека, нашедшего вдруг подтверждение чему-то своему, каким-то собственным догадкам и предположениям. У третьего в глазах усилие, напряженное, тяжелое, граничащее с беспомощностью. У четвертого — скука или равнодушие. А пятый и вовсе «ушел из урока» куда-то в дальние страны, в область своих воспоминаний и размышлений или пустого бесформенного мечтания, хотя тоже сидит здесь, в классе, и руки его смирно лежат на парте.

Полина Антоновна вообще не понимала тех учителей, которые за лесом не видят деревьев и всю работу сводят лишь к одному: пройти программу.

Что значит пройти программу? А как она укладывается в сознании ребят, какие ответные токи вызывает и какие человеческие качества воспитывает?

Полина Антоновна с детства любила математику, любила строгий, четкий строй мысли, точность выражений и всегда считала, что математика вовсе не сухая цифирь. И это свое понимание, ощущение, свою любовь к предмету она прежде всего старалась передать ученикам.

— Говорят, в математике нет ничего живого, одни вычисления, — сказала она им на одном из первых уроков. — Да! Фейерверков перед вами я пускать не буду и не могу дать никаких интересных картинок и опытов, захватывающих событий и происшествий. Здесь — голая мысль. Но за мыслью этой стоит вся жизнь.

Полина Антоновна остановилась, подумала, неуверенная в том, как и в какой степени доходит до учеников то, что она хотела бы оказать. Как легко и коротко можно было бы выразить ее мысль сгустком философской формулы, но как трудно отыскать простые слова, которые нашли бы путь к уму и сердцу тех, кто до этой формулы еще не дотянулся!..

— Вот перед вами прекраснее здание с мраморными колоннами, с тонким орнаментом, с резными дубовыми дверями и золоченым шпилем на крыше. Так выглядит здание, если смотреть на него глазами художника. Но вот пришел техник-строитель. Что для него это здание? Кирпич, цемент, известка, железо и дерево, их твердость и прочность, их строительные качества. Своими глазами посмотрит на здание физик и химик. Но вот все исчезло: и красота орнамента, и блеск мраморных колонн, и физические свойства кирпича. Остался как бы скелет — длина, ширина, высота и форма стен, колонн, лишенных всяких свойств и красок. Остались количества и пространственные отношения. Это к зданию пришел математик. Но без этих количеств не было бы здания, люди не сумели бы его воздвигнуть. Можно ли сказать, что в этих количествах нет ничего живого?

В своем строгом и требовательном предмете Полина Антоновна видела и другое — совсем не математическое, но до крайности важное. Все, что ей самой нравилось в людях и что, по ее убеждению, нужно нашему человеку, все это математика растит и формирует: и волю, настойчивость, упорство, и фантазию, гибкость мысли, и в то же время железную логику, умение осмыслить вопрос и, не растекаясь в частностях, найти его главный стержень.

Конечно, эти же самые качества по-своему воспитывают и другие предметы и другие уроки, но математика — в первую очередь. Отсюда все: и подбор материала, и способ объяснения и опроса, и темп, и самый строй урока, и речь, и тон — весь стиль поведения учителя.

Так и Полина Антоновна. Она должна видеть на уроке всех и всех держать в состоянии готовности: одного она спрашивает у стола, другие у доски выполняют свои задания. Но вот двое на задней парте мирно беседуют о том, каких девочек, из какой школы пригласить на предстоящий вечер, кто-то в другом углу мастерит из бумажки голубя, — все это нужно видеть и на все реагировать и в то же время вести урок, его логическую линию.

Конечно, все это не всегда удается, — тогда Полина Антоновна выходит из класса расстроенная, разочарованная в себе и долго разбирается потом в причинах неудачи. А иногда, наоборот, она и сама видит, что дело идет хорошо, — ребята работают, слушают, ребята увлечены, и сама она ощущает приятную взволнованность, отчего урок начинает звучать, как музыка, и кончает, она его с таким чувством, с каким, по ее мнению, уходит со сцены артист после хорошо сыгранной роли. Разница только в одном: артиста провожают аплодисментами, его вызывают еще и еще раз, он выходит, кланяется и улыбается, а учительница радость победы переживает внутри себя. Разве только случится так, что через много лет к ней, постаревшей, усталой, заявится незнакомый человек и, напомнив свою фамилию, признательно пожмет ей руку: «А знаете, я на всю жизнь запомнил один ваш урок!..»

Только такую работу и признавала Полина Антоновна: по-человечески серьезную, вдумчивую и вдохновенную. Тогда лес распадается на живые деревья, которые нельзя уже спутать: и чистенькая стройная березка, и коренастый, приземистый дубок, и взлохмаченная ель, и взметнувшаяся к небу красноствольная сосна, и чахлая, трусливая осина — все приобретает свое лицо, свой характер.

Постепенно стал обнаруживать подлинный характер и Борис.

— Полина Антоновна! А отстающему можно догнать? — спросил он однажды.

— А почему нельзя? Все можно! — ответила Полина Антоновна.

Началось, как это чаще всего бывает, с аккуратного выполнения домашних заданий, с посещения консультаций. Но аккуратное выполнение заданий может быть и у самых безразличных. У Бориса же безразличия нет, у Бориса Полина Антоновна стала замечать хорошую, все возрастающую духовную жадность.

— Полина Антоновна! Эту задачу я не сам решил, мне ребята подсказали. Дайте мне другую, похожую, я хочу сам решить.

Следующий шаг: Борис стал забегать вперед. Полина Антоновна задает задачу, а он ее уже решил.

Потом Борис подошел к ней после урока и сказал:

— Полина Антоновна! Дайте мне задачку какую-нибудь, знаете, похлеще. Сюрпризную!

…Полина Антоновна дала классу самостоятельную работу. Ученики примолкли, занятые каждый своим делом, а она ходит между рядами парт и смотрит. Вот Валя Баталин, — он никогда не спешит ловить первую ниточку, торопливо хвататься за перо и после длинных вычислений разочарованно бросать его — не выходит! Он сначала основательно думает, затем начинает решать. Вася Трошкин, наоборот, решительно берется за дело, что-то пишет, потом спохватывается, зачеркивает, опять пишет и, бросив перо, растерянно озирается кругом. Игорь Воронов работает как пришитый. А Сухоручко вертится на месте, начинает грызть ручку, заглядывает в тетрадь соседа, потом смотрит в окно, задумывается и, забыв обо всем, «уходит из урока». Борис лохматит голову, — значит, на чем-то споткнулся, но спрашивать не хочет и старается все решить сам. Затем он быстро и напряженно пишет и, весело блеснув глазами, поднимает руку:

— Я сделал! А что дальше?

Он с гордостью оглядывается кругом: все еще работают, даже Академик, а он кончил!

Полине Антоновне все больше нравится этот взлохмаченный парнишка с умными, иногда хитроватыми, иногда веселыми глазами, очень напоминающими его бедовую, говорливую мать. От отца у него фигура, посадка головы, размах бровей и та внутренняя положительность, которая так привлекательна в немногословном литейщике. И Полина Антоновна искренне радуется каждому успеху Бориса.

Очень ее порадовало и немного насмешило, когда она прочитала длинный список того, что Борис считал своей «недоработкой».

В своей кропотливой, обычно никому не видной работе Полина Антоновна все хотела довести до сути — разобраться в основе каждого дела. Мало объяснить, нужно, чтобы ученик понял, и понял именно то и именно так, как нужно. Мало по-казенному оценить успеваемость: знает — не знает, «два» или «четыре»? Важно установить, что именно не знает такой-то ученик и на что ему и ей самой нужно обратить внимание.

В течение многих лет она вела особую тетрадочку, в которой каждому ученику была отведена страничка, как бы лицевой счет. Однажды она вскользь упомянула об этом в статье, которую написала для математического журнала о своем опыте работы. Года через два после этого на районном собрании математиков к ней подошла молодая учительница и сказала:

— Я когда-то читала вашу статью, где вы писали о лицевых счетах учеников. Это очень правильная мысль, и я попробовала ее применять сама. Но знаете, что получилось? Ведь эти счета вы ведете для себя. А ученики?.. Их-то это не стимулирует!. Я теперь делаю так: я требую, чтобы у каждого в тетради был особый вкладыш… Туда я и записываю все недоработки ученика, — получается своего рода напоминание.

Полину Антоновну тронула тогда эта товарищеская поправка молодой, вдумчивой учительницы. Она долго и признательно жала ей руку и сказала, что непременно воспользуется ее советом. Но теперь она в эту систему в свою очередь внесла небольшую, но очень важную поправку: во вкладыше о недоработках учеников может сделать пометку не только она, учительница, но и сам ученик.

Так она в этом году и сделала. В тетради каждого ученика в обязательном порядке должен был лежать вкладыш: «Чего я не знаю по математике?» За отсутствие этого вкладыша Полина Антоновна стала даже иногда снижать отметки.

И вот во время очередной проверки тетрадей она заглянула во вкладыш Бориса и улыбнулась: крупным, твердым, хотя и не окончательно еще установившимся почерком там был написан длинный перечень того, в чем Борис чувствовал себя неуверенным. А в конце была сделана приписка:

«И вообще я еще очень плохо знаю математику».

— Ну что же, — оказала ему Полина Антоновна, возвращая тетрадь, — давайте работать!

* * *

С Валей Баталиным у Полины Антоновны отношения складывались по-другому.

С каждым днем она все больше убеждалась в неправильности своего первого впечатления. Нет, он, конечно, не бука!

На переменах, правда, он ведет себя тихо, на уроках тоже не проявляет большой активности — не вызывается, стесняется поднять руку, но на заданные вопросы отвечает хорошо. Полина Антоновна, случалось, и ему ставила двойки: это означало, что он просто не выучил урока — заигрался в шахматы или занялся чем-нибудь еще, посторонним. Он никогда не старался выпутаться, спрятаться за шелухой слов, а откровенно, даже немного наивно, говорил:

— Не знаю… Не выучил.

Но когда нужно было понять и разобраться, у него раньше других вспыхивали глаза, и это говорило о том, что Валя схватил суть дела. В решении задач он тоже обычно находил оригинальный, неожиданный ход, который обнаруживал в нем свои, самостоятельные пути мысли.

Эта черта многое обещала и особенно нравилась Полине Антоновне. Поэтому при организации математического кружка она предложила избрать его секретарем именно Валю Баталина. И нужно было видеть, как вспыхнули, как засветились глаза у этого «молчальника», которому никогда ничего не поручали в классе: для этого он был слишком тих и незаметен. А теперь он старательно разрисовывал цветными карандашами объявление о начале работы математического кружка, начал вести список его членов, и с увлечением агитировал за него среди ребят.

Валя тоже незаметно, но пристально присматривался к Полине Антоновне — и думал. Такая уж у него была привычка: он любил думать. Мысли у Вали были обычно непослушные, вольные, порой неуловимые. Вот он задумается, размечтается, и они уйдут далеко-далеко, а когда он спохватится, так не сразу даже поймет, как он здесь, в этой точке своих мечтаний, оказался. Тогда Валя начинал, как он говорил про себя, «отдумывать назад» — обратным ходом восстанавливать течение своих мыслей.

С детства он привык не скользить по поверхности, а думать о том, что попадается на глаза, что приходится делать и переживать. Едва научившись писать, он завел тетрадку, где стал записывать все важнейшие наблюдения и происшествия в своей жизни: какие игрушки были на елке, когда ему мама купила мороженое, сколько раз мимо их дома прошел «полома́тый», как он тогда почему-то называл грузовой трамвай.

Один раз они с мамой были в кино. Перед сеансом в фойе была какая-то лекция. Из этой лекции он понял только то, что в ней говорилось о бабочках и о какой-то борьбе за существование. И когда они с мамой потом были за городом и Вале попалась красивая бабочка, он в восторге закричал:

— Мама! Смотри, какую я борьбу за существование поймал!

И в детских играх своих, уединенных, обособленных, он тоже всегда думал, что-то соображал и воображал. Он любил представить ландшафт местности, в которой никогда не был, представить в лицах историческое событие, о котором прочитал в книге.

Из-за этой своей привычки много думать и наблюдать он и казался этаким букой с зеленоватыми, непонятными глазами. Сидя за партой, он смотрел сквозь очки с толстыми стеклами, все видел, за всем наблюдал — за собой, за своими товарищами, за учителями. Учителя ведь тоже разные бывают. Слушаешь одних — и у тебя обязательно возникают какие-то мысли, хочется спросить о том-то и о том-то. А бывают такие, у которых на уроках не думается, — так просто, запомнишь — и все. Учиться у них легко, но скучно — точно по тесному переулку идешь и ничего не видишь, кроме этой тесноты.

Вот у Полины Антоновны наоборот: она никогда не дает скучать.

Валя и раньше любил математику. Еще совсем маленьким он любил откладывать на отцовских счетах одно за другим толстенькие колесики и смотреть, что из этого получается. Потом он полюбил собирать и считать разные вещи — считал календарные листки, конфетные обертки, спички в коробке, игральные карты. Играя, он научился читать, научился считать, складывать и вычитать. Так же, играя, складывая спички рядами, он догадался, что такое умножение, и, наконец, постиг сущность деления.

Случилось это таким образом. Ребята играли на дворе в прятки. Валю долго не находили и в конце концов забыли о нем. А он, сидя за сваленными у забора бревнами, занялся от нечего делать своими пальцами — стал делить их на группы по два, по три и вдруг обнаружил, что если брать по два пальца, то получается ровно пять пар, а если по три, то один палец остается лишний. Валя слышал до этого, что, кроме умножения, есть еще и деление, только не знал, как оно делается, и теперь у него мелькнула догадка. Он побежал к маме и спросил:

— Это деление?

— Деление, сы́нка, деление! — ответила мать и поцеловала его в голову.

Валя очень обрадовался, тут же побежал к ребятам и стал хвалиться, что он знает деление.

Но в школе он учился не очень охотно: то, что проходили в классе, его не интересовало, он всегда забегал вперед. В конце первого класса он научился у третьеклассника умножать большие числа с нулями в середине. Потом, он узнал о существовании иностранных языков и стал писать русские слова иностранными буквами. Познакомившись с географической картой, он стал увлекаться ею — рисовал на ней выдуманные им страны, их государственные флаги.

Увлечений было много, но больше всего Валя все-таки любил математику. Он не понимал тех ребят, которые примеры, «столбики», предпочитали задачкам, и его никогда не радовала знакомая или очень легкая задача. Наоборот, он любил, когда задача не получалась. В этом было особенное удовольствие: не получается, не получается, а потом получится! Он любил посидеть, подумать, поломать голову и нащупать то главное, с чего все начинается.

И вот Полина Антоновна говорит то же самое: «Математика учит думать». Недаром ребята так и прозвали ее: «Посмотрим шире!» Некоторые повторяли эти слова полунасмешливо, но Валя не вкладывал в них никакой иронии.

Полина Антоновна действительно любила на своих уроках раздвинуть рамки того, о чем шла речь, и за частным вопросом показать общее, всегда новое и неожиданное. Это не было расширением программы. Наоборот, она была сторонницей всемерного сокращения программ и на всех учительских совещаниях горячо доказывала, что детская голова не чулан, в который можно складывать что угодно, как угодно и сколько угодно. Но она была такой же горячей противницей и бесплодного, сухого формализма в самом живом деле из всех человеческих дел — в обучении.

— Ну вот, мальчики! Мы изучали положительные числа, а теперь будем изучать отрицательные! — так в шестом классе начала новую тему учительница, на уроке которой Полине Антоновне, как председателю математического объединения школы, пришлось присутствовать.

А почему? Зачем? Откуда вдруг взялись эти отрицательные числа? А может быть, без них можно обойтись? Что это? Ученые изобрели? Учителя придумали на горе детям? А где жизненные корни этих самых отрицательных чисел и их практическая необходимость? Где понимание их?

Вот так и получается: формулы ученик выучил, а как применить их — не знает.

Поэтому у Полины Антоновны были свои любимые темы, где можно распахнуть горизонты и показать идеи, которые таятся за «сухой цифирью». Она глубоко убеждена: учение — это не только усвоение того, что есть, и учитель не должен просто, как вещь, переложить знания из одних рук в другие. Толкать, будить творческие мысли, намечать жизненные дороги, бросать языки пламени, которые зажгут души, ищущие подвига, — вот что, по ее мнению, должен делать учитель.

«Что это, дядя?» — спросила маленькая девочка, увидев непонятные ей знаки интегралов. Потом из этой девочки выросла Софья Ковалевская, гордость русской математической школы. И Полина Антоновна любила, не скупясь, бросать эти «языки пламени» всегда, когда это было возможно. Пусть они не все возгорятся. Но разве каждое семя всходит из тех, которые сеятель бросает в землю?

Вот простое повторение того, что было пройдено раньше. Кто-то из учеников, ссылаясь на аксиому о параллельных прямых, говорит, что через одну точку, лежащую вне данной прямой, можно провести только одну не пересекающую ее, то есть параллельную, линию. И вдруг Полина Антоновна делает короткое, как будто совсем мимолетное замечание:

— Конечно, это относится к геометрии Евклида. Но существует другая геометрия, по которой через эту точку можно провести по меньшей мере две, не пересекающие данную, прямые.

— Как две? — раздается недоумевающий голос Вали Баталина.

— По меньшей мере две, — повторяет Полина Антоновна. — Есть такая система геометрии, созданная нашим великим русским математиком Лобачевским.

— Но как же это может быть?

— По этой системе может быть.

После урока Валя подошел к Полине Антоновне. Вместе с ним подошел и Борис Костров и прямо сказал то, что Валя сразу не решился высказать:

— А мы раньше-то правильно учили?

— Правильно.

— Так что же?.. Значит, у Лобачевского неправильно?

— Нет, и у Лобачевского правильно.

— Как же так? — спросил теперь Валя. — Ведь простая человеческая логика…

— Человеческая логика не такая уж простая, — ответила Полина Антоновна. — Вы хотите сказать об очевидности…

— Ну, и об очевидности…

— Да, но иррациональные числа тоже не укладываются в простую очевидность. Это тоже скачок в новое качество. Так и здесь. Одним словом, совсем другая система. Если хотите, мы познакомимся с нею на математическом кружке.

Все это казалось необычайным, все перевертывало, будоражило мысли.

Как же так? Как это может быть, чтобы об одном и том же утверждать разные вещи и чтобы они были одинаково правильные? И как примирить с этим простую очевидность, от которой никуда не уйдешь, и обыкновенную человеческую логику, от которой тоже никуда не денешься?

Валя взял энциклопедический словарь, нашел там статью о Лобачевском, прочитал и ничего не понял. Но это не охладило его, а еще больше раззадорило. Он должен познакомиться с Лобачевским и понять его, он добьется этого во что бы то ни стало и чего бы это ему ни стоило. По сравнению с этим и шахматы и все другие его увлечения показались ему детскими, пустыми забавами.

Валя спросил у Полины Антоновны, что можно почитать о Лобачевском, и она указала ему ряд названий. Он обежал чуть ли не все букинистические магазины, нашел из этого списка несколько книг и, сидя в троллейбусе, нетерпеливо перелистал их. В первую очередь, казалось, нужно было бы прочитать большую, в черном переплете книгу «Лобачевский». В ней было много чертежей, рисунков, портретов великого математика, и, прежде чем приступить к чтению, Валя долго и внимательно вглядывался в эти портреты. Они разные и сделаны, очевидно, в разные периоды жизни ученого. В одних больше светлой романтической молодости, на других лежит налет глубокой жизненной горечи. Но на всех бросается в глаза лоб, невысокий, выпуклый, и полный мысли сосредоточенный взгляд.

В то же время привлекала Валю и другая книга: Костин — «Основания геометрии». В ней было больше чертежей и формул, она казалась более трудной и потому более интересной.

Валя целиком ушел в чтение этих книг, и вот геометрия вдруг перестала быть для него простым школьным предметом — собранием теорем, выдуманных учителями для того, чтобы досаждать ученикам. Вся многовековая история этой науки раскрылась перед Валей, начиная с древнейших и примитивнейших способов передела земель в долине Нила. Было очень интересно узнавать, как постепенно открывались и накапливались те теоремы, которые теперь приходится учить. Открытие каждой из них было в свое время великим достижением, ступенью в развитии человеческого мышления, прежде чем они не были объединены в строгую систему знаменитыми «Началами» Евклида.

«Нет ничего удивительного в том, что эта наука, как и другие, возникла из потребностей человека. Всякое возникающее знание из несовершенного переходит в совершенное».

Вале очень интересной показалась эта мысль древнего грека, Евдема Родосского, и он решил выписать ее в свою записную книжку.

Постепенно углубляясь в вопрос, он узнавал о несовершенствах Евклидовых «Начал» и о знаменитом пятом постулате — о том, что через точку С, лежащую вне данной прямой, в той же плоскости можно провести только одну, не пересекающую эту прямую линию.

Но уже в древности, после Евклида, заметили, что истина, утверждаемая здесь, совсем не так очевидна, чтобы ее можно было принимать на веру. Так, может быть, это не постулат, а теорема? Может быть, ее можно доказать, выведя из других более простых и очевидных истин? Многие крупнейшие умы в математике, от Птоломея до Лобачевского, на протяжении двух тысяч лет бесплодно бились над этим доказательством.

«Я прошел весь беспросветный мрак этой ночи и всякий светоч, всякую радость жизни я в ней похоронил», —

так Вольфганг Больяи в письме к сыну Иоганну подводил итоги своих бесплодных изысканий, которым он посвятил целую жизнь.

И вдруг оказалось, что в этих доказательствах нет нужды, что возможна геометрия, которой этот недоказуемый постулат не нужен. Эта геометрия абсолютно стройна, абсолютно логична и так же свободна от внутренних противоречий, как и геометрия Евклида с ее злополучным пятым постулатом.

Такую геометрию создал Лобачевский.

Валя совершенно забросил уроки и нахватал двоек. За двойки Полина Антоновна его поругала, но внутренне была очень довольна: двойки он исправит, а семя мысли, брошенное ею когда-то, в начале года, уже давало всходы.

Но вот на математическом кружке возник вопрос о распределении докладов. Общая тема работы — «Великие русские математики». Первый из них — Лобачевский. Кому поручить этот доклад?

Полина Антоновна назвала Валю Баталина. Но Валя вздрогнул и испуганно, чуть ли не исступленно, затряс головою.

Он никогда не выступал ни на каком собрании, он никогда не говорил публично, кроме ответов в классе, и считал, что не умеет говорить, не может связать двух слов. Он действительно не умел связать двух слов, как только переставал быть наедине с собой. Сам же с собой он часто говорил, составлял целые речи, произносил большие, горячие монологи. Но его смертельно пугала аудитория, взгляд многих десятков глаз, перед которыми он должен стоять один, говорить что-то такое, что другие должны принять и с чем должны согласиться. Ему всегда казалось, что для этого нужно очень много знать или очень много сделать, — одним словом, нужно иметь большое право, чтобы говорить перед людьми, а он, Валя Баталин, такого права не имеет. Он обязательно скажет или не так, или что-нибудь такое, что другие уже давно знают, и все будут смеяться над ним, ну, может, не смеяться, а будут думать, что он напрасно отнял у них время, напрасно говорил о том, что и без него ясно. Правда, потом нередко оказывалось, что другие ребята говорили то самое, что собирался сказать Валя, и ничего не было в этом ни смешного, ни глупого. Но Вале никто на помог побороть в себе эту робость, и он так и продолжал ходить в «молчальниках», «пассивных», стесняясь сам себя.

Не мог он побороть своей нерешительности и теперь. Если бы еще выступить с докладом в классе, перед своими ребятами… Но на кружке собираются ученики всех старших классов, будут ребята и их соседнего восьмого «А», задиры и насмешники, и одна мысль, что ему придется перед ними выступать, приводила Валю в трепет.

— Напрасно! — огорченно сказала Полина Антоновна. — Вы секретарь кружка и отказываетесь… Почему?

— Нет, Полина Антоновна! Я не буду! Не могу! — заявил Валя, решительно тряхнув головою.

Полина Антоновна обвела взглядом сидевших вокруг нее ребят: один потупил глаза, другой улыбается, третий — явно случайный посетитель кружка, и неизвестно, придет ли он в следующий раз. А «Лобачевский» слишком сложная и ответственная тема. Такую тему рискованно поручить кому-нибудь. Вот Дробышев из восьмого «А». Он бы, пожалуй, с ней справился. Неторопливый и медлительный, он обладал строгим математическим складом ума и большим упорством. Но он почему-то молчит, а заметив устремленный на него взгляд учительницы, произносит!

— Меня интересует Софья Ковалевская, Полина Антоновна.

Да, это мальчик вроде Вали Баталина — со своим, самостоятельным кругом интересов!

А Прянишников из того же восьмого «А» иронически улыбается и говорит:

— Чудна́я эта геометрия! Запутаешься!

Тогда неожиданно поднялся Борис.

— Позвольте я возьму эту тему.

— Вы?

— Да! — Борис прямо и испытующе смотрел в глаза Полины Антоновны, точно спрашивал: «Вы думаете, я не справлюсь?»

Это предложение обрадовало Полину Антоновну, но и смутило. С одной стороны, ей бросилась в глаза та порывистость, с которой Борис встал в ответ на легковесную реплику Прянишникова. Явный вызов! Но не дерзок ли он, этот вызов, И нет ли в нем горячности спортивного азарта? И справится ли, на самом деле, с этой темой Борис? Для него она хотела наметить что-нибудь другое, попроще. И в то же время как обрезать рвущиеся к полету крылья?

Малодушие Вали Баталина ее возмутило. «Вот уж действительно унижение паче гордости», — подумала она. И в укор ему и в наказание ей захотелось сейчас же передать доклад о Лобачевском именно этому решительному и быстро растущему парнишке, — пусть подумает, поработает и покопается в книгах. Почему бы в самом деле ему и не справиться?

Но, взглянув на Баталина, она поняла, что творилось в его слабой, не уверенной в себе душе. Бывают лица, на которых ничего нельзя прочесть. Плохо это или хорошо — Полина Антоновна затруднялась сказать. Может быть, хорошо, может быть, и плохо. Но бывают лица, на которых, как в зеркале, отражается все, что переживает человек. Обычно так бывает у непосредственных, искренних, хотя и не очень волевых людей.

Вот точно так же на лице Баталина отразилось и смущение, и сожаление, и раскаяние, и простодушное желание сделать доклад, который предложила ему Полина Антоновна. В глубине души это предложение было очень приятно Вале, оно льстило ему. Но… Есть характеры, тяжелые для окружающих, и есть черты характера, тяжелые для самого человека. Одну такую черту — болезненную неуверенность в самом себе — и почувствовала сейчас Полина Антоновна в Вале.

Она посмотрела на него, на Бориса и вдруг поняла, что оба они стоят сейчас, может быть, на каком-то большом повороте, от которого зависят их дальнейшие пути. Нельзя отпугнуть одного, и нужно поддержать другого.

Тогда ей пришла единственно правильная в данном случае мысль.

— Может быть, мы так сделаем, — предложила она, — мы разобьем эту тему на два доклада: «Жизнь и деятельность Лобачевского» и «Учение Лобачевского». Первую тему возьмет, Костров, вторую — Валя Баталин.

На том и порешили.

Так перед Борисом выросла неожиданная, но жизненно важная задача — не отстать от Академика и не ударить лицом в грязь перед горбоносым Прянишниковым, которого он невзлюбил со времени того злополучного футбольного состязания. Теперь это было для него делом чести.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Случай с Васей Трошкиным Полина Антоновна пережила очень тяжело.

Уже тогда, когда он, разорвав тетрадь, выбежал из класса, она поняла, что совершила ошибку. Она почувствовала это по растерянным взглядам ребят и по тому собственному внутреннему смущению, которое она ощутила в себе. И, придя после урока в учительскую, она не положила, как обычно, классный журнал на свое, полагающееся ему, место, а бросила на стол и тяжело опустилась на диван.

— Что это вы, Полина Антоновна? — спросила Зинаида Михайловна.

— И не говорите! — ответила та, стиснув руками свои виски.

Она откровенно рассказала обо всем, что произошло в классе, и так же откровенно призналась:

— И вот не знаю, как все это понять.

— А что тут понимать? — вмешалась прислушавшаяся к разговору Варвара Павловна. — Нужно потребовать, чтобы он переписал тетрадь. Это прежде всего. А потом…

— Н-да-а!.. — заметил куривший здесь же на диване Владимир Семенович. — Потребовать, уважаемая Варвара Павловна, легче всего!

— Требовать можно, когда имеешь на это моральные основания, — добавила Зинаида Михайловна.

Это замечание молодой и умной учительницы лишь подтверждало тот вывод, который начал складываться у самой Полины Антоновны: этого морального основания она не имела.

— Вы понимаете, — стараясь объяснить происшедшее не то сгрудившимся вокруг нее учителям, не то самой себе, говорила Полина Антоновна, — у него все выглядело уж очень по-ученически. Я хотела его немножечко оторвать от книжки, от учебника и толкнуть на самостоятельную мысль.

— Так это не тот парень, — сразу же заметила Зинаида Михайловна.

— Скажите спасибо, что по книжке-то выучил! — усмехнулась Варвара Павловна.

— Так что из того — не тот парень? — энергично вмешался Сергей Ильич, учитель физики. — А имеет учитель право на риск? Парень не тот, а Полина Антоновна вот решила попробовать. Может она попробовать?

— Да, но при этом нужно считаться с тем, на ком вы пробуете, — не согласилась Зинаида Михайловна.

— А проба на то и проба — либо выйдет, либо не выйдет. А иначе что же?.. Тогда таблицу Менделеева нужно составлять: с таким парнем так-то обращаться, с другим парнем этак. По расписанию!

Полина Антоновна слушала эти споры товарищей и примеривала их к своему положению. Конечно, нельзя не согласиться с Зинаидой Михайловной: как ученик, Вася, ясно, не из лучших, — не тот парень! Но безусловно прав и Сергей Ильич: без риска нельзя!

В этом и заключается ювелирная тонкость труда учителя: ему приходится идти, как по канату, руководствуясь тем внутренним чувством, которое одно только и может помочь ему сохранить равновесие. Такт и риск. Такт — половина успеха, без риска его тоже не может быть. Двойкой можно подогнать, а можно и убить, пятерка в одном случае поощрит, в другом — вскружит голову, так что станет море по колено! Одного достаточно спросить раз-два в четверть, другого приходится тревожить чуть ли не через день. Но все это может и напортить, на то риск: нынче — удача, завтра на этом же срыв, послезавтра — снова удача.

Здесь внутреннее чувство изменило Полине Антоновне — это она со всей откровенностью вынуждена была признать. Теперь вставал другой вопрос: как быть, как вести себя по отношению к Васе?

И об этом был разговор в учительской, и из него Полина Антоновна вылавливала тоже крупицы мыслей. Товарищи ведь! Коллектив! Конечно, в известной степени Варвара Павловна права: учитель прежде всего должен думать о своем авторитете. Вопрос только, в чем он и как лучше его утвердить. Вот в этом Полина Антоновна во многом была не согласна с экспансивной и не всегда выдержанной учительницей географии: никакими внешними приемами не создашь авторитета, если нет главного — человеческого уважения. А человеческое уважение вырастает из человечности отношений. И тут нужно найти тоже очень тонкую линию: сохранить человечность и соблюсти авторитет. И Полина Антоновна решила: как бы то ни было, но искренний, человеческий разговор авторитету никогда не повредит.

— Вы на меня, конечно, в обиде, Вася? — сказала Полина Антоновна, задержав его после уроков.

Вася уставился глазами в пол и молчал.

— Ну, признайтесь, в обиде? — улыбнулась учительница.

— Да, конечно, Полина Антоновна, — не отрывая глаз от пола, пробормотал Вася. — Главное — если б не выучил!

— Да, это действительно! — Полина Антоновна старалась говорить как можно мягче и дружелюбнее. — Но вы понимаете, чего я от вас хотела?

— Понимаю, — неохотно ответил Вася.

— Я от вас бо́льшего хотела, Вася! Лучшего! И считаю, что вы способны на большее. Ну, а пока… Да, пока я, очевидно, переоценила ваши силы. Ошиблась. И может быть, вы вправе на меня обижаться.

— Да ведь обидно! — опять повторил Вася.

— Ну ладно! Это дело поправимое. Я еще вас буду спрашивать… Одним словом, поправить сумеем. А вот как быть с тетрадью?

Вася опять уставился в пол и молчал.

— Что же будет, если мы так будем выражать свои обиды? Сегодня вы тетрадь разорвали, завтра книгу порвете, послезавтра стекла бить будете — так, что ли?

— Что ж, я дурак — окна бить?

— Зачем дурак? Дураком вас никто не считает. Но невыдержанность… Перед всем классом… Согласитесь, что это тоже нехорошо, неправильно. Ведь у нас школа!

Вася пытался отмолчаться и отпереться, но не согласиться с этим было нельзя. А согласившись, нельзя было не обещать все исправить и загладить и полностью восстановить тетрадь. И действительно, через несколько дней перед началом урока Вася положил на учительский стол заново переписанную тетрадь.

— Очень хорошо! — оказала Полина Антоновна, кинув опять на него мягкий и ободряющий взгляд.

Все как будто было ликвидировано, но полного контакта с Васей у Полины Антоновны все-таки не получалось. Может быть, здесь сказывались следы происшедшей размолвки, а может быть, просто характер Васи. Хотя и пришел он в школу уже комсомольцем, но был одним из беспокойнейших учеников в классе. С ним постоянно происходили разные приключения и инциденты. То Вася с кем-то подрался, то он кого-то толкнул, кому-то нагрубил, а то вот расплакался и ушел из школы. И никогда он ни в чем не бывает виноватым, всегда у него виноват кто-то другой — товарищи, обстоятельства, какие-то скрытые и коварные, везде подстерегающие его враги, ну и прежде всего, конечно, учителя. Послушать его, так без учителей вообще жизнь была бы совсем другая.

Он был представителем той постепенно разрушавшейся в классе теории, по которой мир делится на две неравные части: «мы» и «они» — бедные, невинные ребятишки и злые, вечно вредящие им учителя.

— А чего она? — объяснял Вася Полине Антоновне какую-нибудь очередную свою выходку против учительницы. — Я урок выучил, а мне кто-то подсказал. Чем я виноват? А она мне оценку снизила. Разве это справедливо?

— А чего он? — в том же тоне возмущения совершившейся несправедливостью говорил он в другой раз об учителе. — Я поднимаю руку, а он не спрашивает. Небось как не выучу, так тут же вызовет! А то тянешь, тянешь руку…

На уроках он вертится, перебивает учителя, подает реплики, высоко и порывисто поднимает руку, при успехе бурно радуется, при неудаче рвет бумагу, ломает карандаши, ручки или, бросив книги в парту, демонстративно смотрит в окно. Он может охотно, наперебой с другими, броситься выполнять любое поручение учителя и в то же время на его просьбу поднять упавшую у доски тряпку ответить недовольным ворчаньем:

— Все я да я!

Он вообще — как ежик, живущий в мире врагов, вечно готовый к обороне. И военная сумка, с которой он ходит в школу, и книга, и любой предмет могут стать для него орудием борьбы. А если ничего нет под руками, он выпятит вперед грудь, сделает страшные глаза и идет на врага с открытым забралом.

— Ты что?.. В лоб хочешь? А ну, давай!

* * *

После случая с тетрадью Полине Антоновне захотелось поговорить с матерью Васи. Однако на все ее приглашения он приносил ей один ответ: «мама работает», «мама не может», «мама больна». Заподозрив, что Вася просто не передает матери эти приглашения, Полина Антоновна пошла к ней сама.

— А мама на работе! — прямо в дверях, лишь только увидев учительницу, заявил Вася.

— Ну, а войти-то мне все-таки можно? — улыбнулась Полина Антоновна.

Она вошла, окинула взглядом комнату. Комната длинная, узкая, «холстиком». У одной стены две кровати, у другой — стол, небольшой диванчик; у окна другой столик с книгами, с отдельной лампочкой, — рабочий столик Васи. Над этим столиком — самодельный плакат, на нем портрет и старательно выведенная витиеватым шрифтом надпись:

«Бороться и искать, найти и не сдаваться».

— Что это? — спросила Полина Антоновна.

— Да так! — уклончиво ответил Вася.

— А портрет чей?

— А вы разве не узнаете?

— Я вижу — Циолковского. А почему?

— Так!

— Ну, если «так», пусть будет «так». Не хотите говорить — не нужно, — верная своей тактике не нажимать в разговорах, сказала Полина Антоновна. — Значит, мамы нет? Что же, она всегда так поздно работает?

— Она сегодня дежурит.

— Она у вас… — старалась припомнить Полина Антоновна, — медицинская сестра, кажется?

— Старшая медицинская сестра. В больнице.

— Хорошая работа!

— Работа-то хорошая… — как-то неопределенно согласился Вася.

— А что?

— Да ничего. Так!

Но потом Вася разговорился, и тогда оказалось, что он очень любит свою мать. Полина Антоновна улавливала в его голосе то заботливые, то теплые, то почему-то тревожные нотки.

— Да так-то она у меня сознательная! — говорил Вася, и лицо его становилось мягким, теплым. — Нервная только! — На лице Васи появлялось тревожное выражение. — Войны очень боится, атомной бомбы. — На лице Васи улыбка, мягкая, немного снисходительная. — Только не за себя она боится, — вдруг опять тревожно, почти испуганно замечает Вася. — Нет, вы не думайте! Она за людей боится. Люди, говорит, опять будут мучиться! Она вообще к людям хорошо относится, за людей страдает. Вот плохо кому-нибудь у них в больнице, умирает кто-нибудь — она ночь не будет спать, плачет даже. Или выздоровел кто-нибудь, а близких-то у него нет, ну, знаете, инвалид какой-нибудь, или старушка одинокая, или приезжий. Ну, одним словом, помочь человеку надо. Она ничего не пожалеет, свое отдаст… Вот только нервная! Больная она у меня совсем!

Полина Антоновна представляла себе мать Васи действительно больной, изможденной женщиной. Когда же та в конце концов пришла в школу на родительское собрание, Полина Антоновна увидела женщину довольно молодую, энергичную, даже красивую, с горячими, пожалуй слишком горячими, черными глазами. Они, эти глаза, в упор смотрели на собеседника и своим блеском реагировали на каждое его слово.

Полина Антоновна в это время была как раз очень рассержена на Васю за какую-то новую грубую выходку и после собрания попеняла на него его матери, Надежде Ивановне. При этом она сгоряча даже несколько преувеличила Васину вину, ожидая, как это обычно случается, сопротивления со стороны матери, защиты и оправдания сына. Но вместо этого глаза Надежды Ивановны сверкнули негодованием, и она как будто бы даже обрадовалась.

— Ну вот! — горячо проговорила сна. — У других дети как дети, а мне за своего только краснеть приходится! Ладно ж! Я с ним поговорю! Ему и за новое попадет, и за старое, и за три года вперед попадет!..

Этот разговор, происходивший после собрания, когда тебя окружают родители и нужно побеседовать и с одним, и с другим, и с третьим, естественно, получился коротким и поверхностным. Но нотка строгости, прозвучавшая в словах Васиной матери, Полине Антоновне понравилась. Редкая нотка!

Поэтому Полине Антоновне очень хотелось повидаться с нею еще раз и обо всем как следует договориться. Но та опять где-то пропала, а когда пришла, то была совсем в другом настроении. В выражении лица ее не было той энергии и решительности, которые показались привлекательными Полине Антоновне при первом знакомстве, и настроена она на этот раз была на жалобный тон.

— Ну что я с ним сделаю? И сама я… Я всей жизнью измучилась и с ним измучилась!

— А отчего это? Как по-вашему? — спросила Полина Антоновна. — Откуда у него эта неуравновешенность, растрепанность?

— От растрепанной жизни. Вот откуда! — с неожиданной злобой в голосе ответила Надежда Ивановна. — Как муж бросил меня, так и пошло! Ведь он то от меня к отцу бегал, то от отца ко мне. А от меня снова к отцу. А тут в школе кто-то из ребят подсмеялся: «Тебя, говорят, отец бросил!» Избил он тогда этого мальчишку, в кровь избил, еле отняли. Его за это из школы хотели исключить… Так и пошло! А вы говорите — откуда?.. Вот и терзаюсь! Все одна, в одни руки. А я себя не жалею, всю жизнь на сына трачу, всю себя кладу. Посмотришь теперь, взглянешь иной раз на него — жениха вырастила! А легко ли? Уж я с ним… И ругаю я его и… ну, и по-всякому борюсь с ним. А он, видите, какой! А я не хочу этого! — глаза Надежды Ивановны сверкнули опять решительным огнем. — Я не хочу, чтобы его безотцовщиной попрекали! Я хочу, чтобы из моего сына хороший человек вышел!

Через некоторое время Надежда Ивановна пришла сама, без вызова.

— Какой ужас! — она прижала ладони к своим щекам. — Вася курит!

— А вы только теперь узнали? — спросила Полина Антоновна.

— Он раньше не курил. Это он в вашей школе научился такой гадости!

— Напрасно вы так думаете! Когда он пришел в нашу школу, он уже курил. Вы просто недостаточно знаете своего сына, не приглядываетесь.

— Я не приглядываюсь?.. — негодующе переспросила Надежда Ивановна. — Да сколько я с ним вожусь!.. Ни одна мать столько не занимается своими детьми, как я! — И она горячо и в упор глянула на Полину Антоновну своими черными, гневными глазами.

И Полине Антоновне было неясно: действительно ли это нервнобольной, неуравновешенный человек или измученная и растерявшаяся одинокая мать, не знающая, как довести до конца дело воспитания своего тоже взбаламученного, неуравновешенного сына. Полина Антоновна понимала, что в жизни Васи нужно хорошенько разобраться. Но если бы он был один, в ком нужно разбираться!..

* * *

Лев Рубин раскрывался постепенно и очень медленно. Подтянутый, сдержанный, он в первое время и привлек Полину Антоновну собранностью и выдержкой. Он был прямой противоположностью таким размашистым и безалаберным натурам, как Сухоручко или Вася Трошкин, — натурам, которые могут стоить учителю половины жизни. Он казался ей лучше Бориса Кострова. Тот явно старался выправить свое поведение, но сквозь эти старания то и дело прорывались не перебродившие еще и порой самые противоречивые силы. До некоторой степени Рубин напоминал Полине Антоновне Игоря Воронова, тоже натянутого, как тетива, но пока не вполне разгаданного.

Лев Рубин, наоборот, сначала казался Полине Антоновне очень ясным: прекрасным, с первых же дней проявившим себя отличником, исполнительным и активным. В силу своей активности он стал инициатором создания комсомольской организации в классе и ее первым руководителем.

И Полина Антоновна была им довольна. Она считала, что Рубин внес в жизнь класса элемент сознательности и принципиальности, — во всяком случае, он раньше других заговорил об этом.

На первом же ученическом вечере он проявил себя и с другой стороны: декламировал Маяковского, играл на пианино и сдержанно раскланивался в ответ на аплодисменты.

Понравилось Полине Антоновне и то, как-Рубин приступил к комсомольской работе: он хорошо и организованно провел первые собрания, сделал доклад о международном положении, дал каждому комсомольцу поручение и принялся за составление плана комсомольской работы на год.

В связи с этим и возникло у них первое недоразумение.

— Ну, как дела с планом? — спросила его Полина Антоновна.

— Составляю.

— Вы бы показали!

Но Рубин опустил свои длинные ресницы и коротко сказал:

— У меня еще не все продумано!..

Потом сказалось, что у него не все написано, не все переписано, затем ему нужно было посоветоваться с комсомольским комитетом школы, после этого обнаружилось, что тетрадка с планом забыта дома. И неожиданно, в тот день, когда Полины Антоновны по расписанию не было в школе, Рубин вдруг собрал комсомольское собрание класса и поставил свой план на утверждение.

План был обстоятельный, но очень громоздкий, пространный. Читал его Рубин так же, как и говорил, — наставительно и сухо, изредка бросая на ребят строгие взгляды исподлобья. Ребята слушали-слушали его и начали роптать.

Первым не выдержал Вася Трошкин. Он заглянул в тетрадь, по которой читал Рубин, и, увидев, что читать ему еще много, выразительно присвистнул сквозь зубы.

Рубин оторвался от тетрадки и строго посмотрел на Трошкина.

— Я тебе выношу замечание.

— А так нельзя говорить: «выношу замечание», — между прочим заметил Борис.

— Почему нельзя? — спросил Рубин. — Можно!

— Нет, нельзя! — теперь уже всерьез оказал Борис. — Замечание делают, а выносят выговор.

— А я утверждаю, что можно! — стоял на своем Рубин.

— Зря утверждаешь и зря упираешься! — поддержал Бориса Витя Уваров. — Конечно, нельзя, неправильно!

Но Рубин, с непонятным и удивившим всех упрямством, уперся на своем и никак не хотел признать своей ошибки. Шум нарастал, и, чтобы восстановить порядок, Рубин повысил голос.

— Трошкин, тише! А то…

— Что «а то»? — напружинился весь и сжал кулаки Вася. — Что ты из себя изображаешь?

Рубин посмотрел на него своими строгими, немигающими глазами, а Вася в ответ на это вдруг скорчил гримасу.

— Трошкин! Я удаляю тебя с собрания! — строго сказал Рубин.

— Удаляешь! Здрас-сте!

Вася Трошкин собрал книги и, хлопнув дверью, вышел из класса. Через минуту дверь отворилась, из нее выглянула вихрастая голова Васи и раздалось кошачье «м-мяу-у-у».

Собрание было сорвано.

Рубин ни словом не обмолвился об этом с Полиной Антоновной, а она, узнав о случившемся, вскипела:

— Как это получилось?

— Ребята несознательные — так и получилось. Разве это комсомольцы?

— А почему вы не посоветовались? Почему вы тайком от меня назначили собрание?

— Я не тайком. Я согласовал это с комитетом… А потом… В конце концов, Полина Антоновна, это же моя работа!

— Да, но ваша работа есть в то же время и моя работа! Мы оба воспитываем коллектив! — заметила Полина Антоновна.

В ответ — лишь молчаливое пожатие плечами, взлет бровей и усмешка, означающая: «Как посмотреть!»

Потом получилось так: они договорились о проведении комсомольского собрания, а ребята не пришли.

— В чем дело? — спросила Полина Антоновна Рубина.

— Я им не сказал.

— Почему?

— Забыл… Извините.

Но Полина Антоновна не была уверена, действительно ли Рубин забыл или нарочно не сказал, чтобы лишний раз показать свое «я».

«Я», казалось, было главным пунктом, на котором сосредоточивалось все внимание Рубина. Полина Антоновна начала понимать это по мере того, как стала внимательнее присматриваться к нему. Ей не хотелось слишком активно вмешиваться в жизнь комсомольской организации, но и лишить ее всякого контроля со своей стороны она считала невозможным. И каждый раз при попытке вмешаться в комсомольские дела Полина Антоновна чувствовала скрытое сопротивление рвущегося к чрезмерной самостоятельности секретаря. Сопротивление это было не всегда таким явным и таким откровенным, как в случае с собранием, но всегда она замечала настороженный взгляд, видела характерную жесткую складку тонких, немного презрительных губ Рубина и без труда разгадывала уловки, которыми он упорно старался защитить свою независимость. И вообще его понравившееся сначала Полине Антоновне упорство настолько явно стало переходить в упрямство, что кто-то из классных острословов назвал его «цельнометаллическим человеком».

Другое столкновение с Рубиным произошло у нее из-за новой затеи, которую он с таким же упрямством решил отстаивать. Рубин потребовал от старосты, Феликса Крылова, чтобы тот представлял ему еженедельные сводки об успеваемости класса.

Феликс попробовал сопротивляться, но Рубин сломил это сопротивление самым крепким и, по его мнению, неотразимым доводом:

— Я — политический руководитель класса, и ты должен меня слушаться. Тебе дали указание — выполняй. Не выполнишь — на комитет!

Феликс был не из боевых натур. Круглолицый, добродушный, с пухлыми мягкими губами и мягкими чертами лица, он любил мир, любил ладить со всеми и старался ни с кем не обострять отношений. Шло это у него от его семьи, в основе своей от чего-то доброго и хорошего: он сам стремился делать все хорошо, добросовестно, сам готов был любому помочь, отозваться на любую просьбу, на любую нужду и считал само собой разумеющимся, что и другие должны отвечать ему тем же. Ну, а если не отвечают, что ж, он обойдется и без этого, — ребят все равно не заставишь, с ними не справишься, получится только ссора. А ссориться он не любил.

Поэтому своим положением старосты класса Феликс тяготился и относился к нему по существу формально: лишь бы соблюдался видимый порядок, а как — в конце концов неважно.

Было, например, установлено, что дежурные после урока должны убирать мел, иначе ребята сбросят его на пол, растопчут, загрязнят пол. Так оно и получалось, и из-за грязного пола несколько раз задерживалось начало уроков: учителя отказывались войти в класс, пока он не был приведен в порядок. Эти случаи обсуждались на классных собраниях, к ответственности привлекались как провинившиеся дежурные, так и староста. Дежурные поднимались один за другим и произносили свое обычное: «Я больше не буду», а Феликс беспомощно разводил руками.

— Ребята не слушаются… Я им говорил, а они не слушаются.

Феликс пробовал требовать, даже пытался повысить голос, но у него ничего не вышло, и он выбрал другое: он стал сам убирать мел после урока.

Понятно, что при таком мягком и покладистом характере противостоять Льву Рубину Феликс никак не мог.

Да и трудно было противостоять Рубину. Властный, настойчивый, упорный, Лева с детства привык, что ему все и во всем подчиняются: он — старший, он — единственный сын, он привык к услугам матери, к услугам младшей сестры и к снисходительности отца, крупного юриста, который прочил сыну тоже большую юридическую карьеру и полушутя, полусерьезно называл его будущим прокурором. Еще ребенком «будущий прокурор» объявлял голодовку и готов был целый день ничего не есть или, отвернувшись к стене, ни с кем не разговаривать, если ему что-нибудь не нравилось, что-нибудь было не по нем.

Он знал, что, рано ли, поздно ли, ему уступят, сдадутся и все будет так, как хочет он. И ему уступали, сдавались, и все в семье делалось так, как он хотел.

— Лева, иди завтракать! — зовет его мать.

Лева молчит.

— Лева! Иди завтракать!

Лева не отвечает, как будто не слышит.

— Лева!

— Ну?

— Иди завтракать!

— Сейчас!

Проходит две, три, пять минут.

— Лева! Да придешь ты в конце концов завтракать?

— А что ты кричишь?

Он делает вид, что ищет какую-нибудь книгу. Проходит еще пять, десять минут, и мать, еле сдерживая душевную боль, еще раз делает попытку пригласить к столу своего первенца.

— Лева! Завтрак стынет, мне надо уходить!.. — просительно говорит она.

— Да нужно же мне найти книгу! — раздраженно отвечает сын и, выдержав еще приличную, по его мнению, паузу, идет мыть руки и, наконец, садится за стол.

Поступив в школу, Рубин после нескольких схваток с ребятами понял, что ребята — не мать, капризами их не возьмешь и своей воли не навяжешь.

Но он понял и другое: школа есть школа и самое главное в ней — учение. Школа, в которой учился Рубин, была крепче и слаженней, чем та, из которой пришел Борис. Классная руководительница в ней упорно работала над тем, чтобы поднять успеваемость и вывести свой класс на первое место. Одним из главных лозунгов ее в этой работе было: «Равняйся на лучших!»

Но все имеет оборотную сторону, и этот правильный сам по себе лозунг незаметно повернулся для Рубина своей обратной стороной: «Смотрите, как учится Рубин!.. Смотрите, как ведет себя Рубин!.. Смотрите, как выступает Рубин!»

И Рубин старается учиться, старается выступать, старается вести себя как можно лучше. Рубин напрягает все силы, хотя иногда ему бывает и очень нелегко.

Кто-то когда-то признавал у него идеальный слух. Родители начали учить его музыке. Способности у него были, но далеко не такие блестящие, как кому-то показалось в свое время, и музыка давалась Рубину с трудом. Но труда Рубин не боялся. Он считал позором для себя отступить, отказаться от музыки и стоящей за нею сокровенной мысли о своей исключительности. Он просиживал за пианино вдвое, втрое больше времени, чем это требовалось, не думая об окружающих, настойчиво твердил свои упражнения и в конце концов добивался своего: упражнение заучено, и Рубин получал за него хорошую оценку. Музыка отнимала время от школьных уроков, но Рубин привык быть первым, привык быть лучшим и знал, что когда его вызывает учитель, он ждет ответа на пять. И Рубин считал, что он должен ответить на пять. Поэтому он сокращал время прогулки, отдыха, он сидел за уроками до позднего вечера и не вставал до тех пор, пока не выучивал их на пять. Он учился, читал, занимался музыкой, не зная никаких обязанностей по дому, не задумываясь над тем, как добывается, откуда берется все, что он пьет и ест. Бабушку он вовсе не замечал, с матерью почти не считался, сестру иронически называл «убиралкой» и недовольно ворчал на нее, если не находил на месте что-либо из своих вещей. Отец со своей неизменной снисходительной улыбкой тоже не был страшен… Все это утвердилось для него как норма жизни: все существует лишь для того, чтобы он учился и получал пятерки.

Как пятерочник он в свое время стал старостой класса, как пятерочник первым вступал в пионеры, первым вступил в комсомол и стал первым комсомольским организатором своего класса.

С этой привычкой руководить и быть первым Рубин и пришел в новую школу. А после того как он стал комсомольским секретарем, у него все больше начал обнаруживаться неприятный повелительный тон: «Я предлагаю!», «Я не разрешаю!», «Так надо сделать!», «Вот тебе задание. Не сделаешь — на комитет!» И вот завершение:

— Я — политический руководитель класса, и ты должен меня слушаться!

И Феликс, конечно, послушался. Он несколько раз подавал Рубину сводки об успеваемости класса, пока Полина Антоновна не разоблачила и не осудила эту затею. Но и тогда Рубин продолжал ее отстаивать упорно, упрямо, и Полине Антоновне пришлось просто запретить составление этих сводок.

Но самый крупный конфликт произошел из-за вопроса, которому Полина Антоновна придавала первостепенное значение и в котором Рубин проявил как раз наибольшее упрямство.

В плане Рубина, с которым Полина Антоновна в конце концов познакомилась, она указала ему на один недостаток, — там не было пункта о вовлечении в комсомол новых членов. В ответ на это замечание Рубин выразительно пожал плечами.

— Ну, это само собой разумеется!

— Очень хорошо! — сказала Полина Антоновна. — Значит, давайте наметим, кого мы будем готовить в комсомол.

И тогда оказалось, что готовить некого: тот плох, этот недорос, третий несознательный, четвертому не хватает принципиальности.

Почти для каждого, кого они обсуждали, у Рубина находилось критическое слово, или неопределенное пожимание плечами, или многозначительный взлет бровей. Даже Игорь Воронов, который, не дожидаясь никакого вовлечения, подал заявление в комсомол, получил от Рубина неожиданную характеристику:

— Индивидуалист!

— Почему? — удивилась Полина Антоновна.

— Анархист! — все так же коротко и безапелляционно добавил Рубин.

И только на комсомольском собрании, когда разбиралось заявление Игоря, выяснились истоки этих резких, по-рубински «принципиальных» характеристик.

Игорь Воронов невзлюбил Феликса, старосту класса. Он, Игорь, совершенно другой человек, совершенно другой характер. Он и внешне весь был как бы составлен из острых углов. У него острый, но красивый, с горбинкой, нос, острые скулы, сухое умное лицо с энергичным подбородком, жесткие, упрямые волосы, непослушно спадающие на лоб. Взгляд у него тоже острый, прямой, смелый. И улыбка, когда она возникает на его лице, кажется, проходит только по его поверхности. Он не любит больших речей, красивых слов и говорит всегда коротко, определенно и решительно. Решительно и прямо, опершись одной рукой о бедро, выступает он, когда с чем-нибудь не согласен, а в столкновениях с ребятами бывает горяч и невыдержан, вплоть до кулаков. Но в этих случаях он быстро овладевает собой и, сжав зубы, цедит сквозь них:

— У! Несчастная личность!

Невзлюбил Игорь Феликса давно, чуть ли не с первых дней, с того самого раза, когда ребята, шутки ради, стали толкать Феликса в школьном коридоре, перебрасывая его, как волейбольный мяч, из рук в руки. Феликс летал от стены к стене, от одного к другому и улыбался. Эта улыбка и возмутила тогда Игоря: игра-то игра, но игра нехорошая, и чему тут улыбаться — неизвестно!

После этого Игорю все стало не нравиться в Феликсе: и как он говорит, как обращается с ребятами, как слушает учителя и отвечает урок. Особенно не нравилось ему, что Феликс, перед тем как отвечать, непременно откашляется и начнет говорить тихо, ровно, с небольшими остановочками, будто для того, чтобы подыскать необходимое слово. Но слова, которые он находил, всегда были правильные и нужные, он осторожно укладывал их в ряды, не допуская тех мелких неправильностей, которые так естественны в разговорном языке. Прекрасно рисуя, Игорь изображал Феликса в разных видах, резкими, злыми линиями карикатуриста подчеркивая его пухлые щеки, губы и неизменную улыбку, которую он возненавидел больше всего. Он высмеивал предупредительность Феликса, его аккуратность и — особенно — мягкость. Он, наконец, переиначил и самое имя Феликса, получилось злое и беспощадное прозвище — «Фёклис».

Когда однажды Феликс с чем-то обратился к нему, Игорь смерил его острым и неприязненным взглядом:

— А кто ты есть?.. Я тебе… Я тебя и знать не хочу!

Это слышал Рубин и, записав Игоря в анархисты, решительно возражал теперь против его приема в комсомол.

— Я полагаю, — говорил он авторитетным, не допускающим сомнений тоном, — что такие комсомольцы нам не нужны. Комсомолец должен быть выдержанным… Об этом и на собрании в райкоме сам секретарь райкома говорил. Комсомолец должен быть дисциплинированным, чтобы держать в чистоте незапятнанное знамя комсомола!

Сидя, как обычно, на задней парте, Полина Антоновна отметила и это категорическое «должен» и столь же навязчивое подчеркивание того, что в комитете сказа́ли и что в райкоме указа́ли, причем единственным проводником всех этих указаний оказывался Рубин. Отметила она и глухое сопротивление, которое вызывала у ребят эта магия слов: они не могли не считаться с указаниями, но хотели разобраться сами, как подсказывал им собственный разум. Говорили о бдительности и сознательности, о том, что «плохих комсомольцев у нас и так хватает», и о том, что «кого ж тогда принимать в комсомол, если не Игоря». Поспорив и поругавшись, они все-таки Игоря приняли.

Но не такой человек Рубин, чтобы легко сдаться и уступить. Решение классного комсомольского собрания нужно было передать на утверждение комитета школы. Рубин с этим не очень спешил: нынче ему некогда, завтра секретарю комитета некогда, — так прошло около месяца. Кончилось тем, что мать Игоря недоуменно спросила об этом на родительском собрании:

— В чем дело?.. Я не говорю о своем сыне. Но неужели никого нет достойных среди наших детей, чтобы вступить в комсомол?

Ее все в один голос поддержали. С разных сторон посыпались жалобы на комсомольского секретаря:

— Собраниями замучил ребят!

— Да он какой-то чудной! Всем выговаривает, всех учит! Не любят его!

Когда же Полина Антоновна сказала Рубину о претензиях родителей, он коротко ответил:

— За комсомольскую организацию класса отвечаю я, а не родители!

Полина Антоновна пошла в комитет комсомола и побеседовала с его секретарем — и об ускорении приема и о всей линии поведения Льва Рубина.

Секретарь комитета, Вадим Татарников, встрепанный, вечно занятый ученик девятого класса, выслушал все, что рассказала ему Полина Антоновна, и, по привычке взлохматив обеими руками свою пышную шевелюру, расхохотался.

— Вот глупый!.. Ну и глупый! Простите, Полина Антоновна, упустили мы это дело. Надо признавать ошибки — упустили! Работы столько, понимаете — голова не вмещает!.. Нам он показался настоящим, дельным секретарем. Мы его в члены комитета намечали. А он… Наполеончик какой! Ну, мы это исправим! Решение о приеме Игоря Воронова и других мы утвердим на ближайшем заседании комитета. Комсомольская организация вашего класса, таким образом, увеличивается, и в ней нужно будет создавать бюро. Вот тут мы его и прокатим! Любит командовать — пусть в рядовых посидит!

— Нет, зачем же? — возразила Полина Антоновна. — Это легче всего. С ним следует поработать!

— Хорошо, мы его вызовем! — согласился Татарников. — Мы его самого вызовем на комитет и пропесочим!

Сделал он это не так скоро — ему опять было некогда, но Рубина в конце концов вызвали в комитет и «пропесочили».

Рубин и это воспринял по-своему: он обиделся.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— Ну, как твой Лобачевский? Подвигается? — спросил Бориса отец.

— Трудно!.. Боюсь! — признался тот.

— «Трудно» — это хорошо, а «боюсь» — плохо! — ответил отец.

Сам Федор Петрович учился теперь на курсах мастеров социалистического труда и, кроме специальных предметов, изучал и русский язык и математику. Не поладив с «икс-игреком», он вынужден был обращаться за помощью к сыну. Тот с удовольствием объяснял ему, но отец хотя и говорил, что все понятно, но потом признавался, что у него «все мешается в голове».

— Ты подожди, подожди! Не спеши! Растолкуй мне вот что!..

Борис смеялся, отец сердился, но потом тоже улыбался в усы, и оба были довольны: один тем, что приходится выступать в роли учителя и растолковывать отцу совсем азбучные истины, другой — тем, что его, старика, «обскакал» собственный сын, восьмиклассник Борька, и вот помогает ему в трудную минуту. Когда же Борис сказал ему, что будет делать доклад и назвал фамилию Лобачевского, о котором старик и не слыхивал, он с гордостью рассказал об этом у себя на заводе и на курсах, на которых учился.

— Вот куда парень шагать начинает!

Поэтому, услышав о сомнениях Бориса, Федор Петрович насторожился.

— А что пугает?.. Сам-то понимаешь? А то, может, рассказал бы нам? А ну, мать! Иди! Давай лекцию слушать!

— Да я, может, и не пойму ничего, — попробовала отказаться Ольга Климовна.

— Поймем — не поймем, а послушаем! — ответил отец.

— Ну, подождите, дайте я на кухню сбегаю!..

Ольга Климовна сходила на кухню и, вернувшись, вытирая руки фартуком, села рядом с мужем на диван.

Борис начал рассказывать о Лобачевском, о его значении, стараясь козырнуть всем, что успел узнать за это время. Козырнул и цитатой — отзывом английского ученого Клиффорда о Лобачевском:

«Между Коперником и Лобачевским существует любопытная параллель: оба они славяне по происхождению; каждый из них произвел революцию в научных воззрениях, и обе эти революции имеют одинаково громадное значение — это революции в нашем понимании космоса».

— О? — сказал отец. — Значит, и у них там честные люди есть, правду видят! Ну, а что же это за революция? Что Лобачевский изобрел-то?

— Не изобрел, а открыл, — поправил Борис.

Он попробовал было объяснить, но скоро сбился.

— Нет! Я еще и сам не все понимаю.

— Ну, ничего! Не расстраивайся! Подумай еще, почитай!

Борис читает опять и думает. Пробудившийся интерес ведет его все дальше и дальше за пределы его темы, заставляя вникать и в самую сущность учения великого математика. Но тут дело сложнее: не хватает знаний, понятий, не хватает умственных сил, чтобы сразу обнять и переварить всю ту массу новых идей, которые вытекали из открытия Лобачевского. Борис старается, напрягает всю силу мысли, но все очень туманно, трудно и настолько плохо укладывается в голове, что иногда хочется махнуть рукой и бросить.

Удержало его от этого одно: каким убийственным огоньком блеснут насмешливые глаза Прянишникова из восьмого «А», если в кружке станет известным, что Костров «сдрейфил».

Удерживало его и другое. Борис все хотел преодолеть сам, — если что-то понимает Валя, то почему не может понять он?

Но вот Валя спросил:

— Идешь на лекцию?

— Какую лекцию?

— А как же? О Лобачевском.

— Когда? Где?

— В Политехническом музее. Идем вместе?

— Идем.

Они пошли пораньше и заняли места в первом ряду, прямо против трибуны.

Народу было много. Были и солидные люди, с бородами, в очках, с портфелями, но большинство — молодежь: ребята с важными, серьезными лицами, с приготовленными «самописками» и развернутыми заранее блокнотами, девчата в коричневых платьях с белыми воротничками, рассевшиеся отдельно, небольшими стайками, очевидно по школам, и о чем-то оживленно шептавшиеся. Иногда сквозь их шепот прорывался приглушенный смех, и тогда Борис невольно поворачивался в ту сторону. Но потом он спохватывался, на лице его появлялось серьезное выражение, и, переглянувшись с Валей, он укоризненно качал головой.

Лекцию читал известный профессор с большим лбом и совершенно белой, точно намыленной, головой. На груди его поблескивал лауреатский значок.

Когда он поднялся на трибуну, Борис достал тетрадку. Сначала записывать было легко: лектор говорил о жизни Лобачевского, о его ученических и студенческих годах, о том, как он стал профессором математики и наконец ректором Казанского университета. Из этой части лекции Борис узнал много любопытных подробностей. Оказалось, что будущий великий математик сначала вовсе и не думал о математике, а хотел стать медиком, что у него был веселый и задорный нрав и он не прочь был развлечься ребячьими «невинными забавами» — пустить вечером самодельную ракету или прокатиться по улицам Казани верхом на корове, хотя бы за это и пришлось отсидеть в карцере.

Потом, когда речь зашла об учении Лобачевского, стало труднее. Правда, кое-что Борису уже было знакомо, но о многом он догадывался только по ходу изложения, а многого и вовсе не понимал. Он бросал ревнивые взгляды в сторону Вали и еще больше напрягал внимание. Схватив какую-то новую, но понятную мысль, он соединял ее с тем, что знал раньше или понял только сейчас, на лекции, и, связав все это в один узел, шел за лектором дальше.

Лектор говорит медленно, не торопясь, с уверенностью, четко разграничивая одни этапы изложения от других, подчеркивая важные места то голосом, то легким, почти неуловимым жестом. Он шаг за шагом прослеживает путь, по которому шла мысль Лобачевского, и Борис бредет за ним своим нетвердым шагом. Вот из одного, совершенно противоположного Евклиду, допущения логически вытекает второе, за ним — третье, четвертое. Вот лектор дает оказавшееся необычайно простым доказательство того, что сумма углов треугольника меньше двух прямых, вслед за этим сумма углов четырехугольника становится меньше четырех прямых, а вместе с тем исчезают прямоугольники, исчезает квадрат, исчезают все подобные фигуры — ничего этого нет в геометрии Лобачевского, в ней все иначе, все по-другому и в то же время все правильно и логически непогрешимо.

— Он идет от противного, он ищет абсурда и не находит его. Абсурда нет! Что же это такое? — спрашивает лектор с эффектным, заранее рассчитанным жестом и отпивает глоток холодного чая.

Борис кидает взгляд на Валю, но тот, как зачарованный, смотрит в рот профессору, и в глазах его — восхищение, почти восторг, точно он слушает не трудную лекцию, а целиком захватившую его вдохновенную поэму.

А профессор выжидает еще минуту и, постепенно воодушевляясь и возвышая голос, идет дальше:

— Ум слабый, незрелый, ум робкий, не исторический испугался бы этого Рубикона, как его пугались подходившие к нему многие и многие даже очень большие умы. Но в том и роль гения, которого дала наша Россия: он мужественно перешагнул эту границу и сказал: «Да! Так это и должно быть!» И в этом заключается главное, принципиальное и историческое значение Лобачевского — в идее второй геометрии. Теперь их много, их можно создать бесконечное множество, но вторую создал Лобачевский, и это послужило толчком для всего последующего великолепного развития геометрии, толчком к новому. Он сдвинул неподвижность, он разбудил математическую мысль, заставил ее отказаться от привычных, закостенелых форм. Две тысячи лет билась она в этих застывших формах, данных Евклидом, и по сути дела не развивалась. И вот лед сломан! Дан толчок: «Думайте смелее! Смелее, шире смотрите на пространство!» Это… Это революция!

Оба приятеля до красноты, до боли в ладонях хлопали по окончании лекции и всю дорогу потом говорили о том, что слышали и пережили. Они не поехали ни в метро, ни в троллейбусе, а пошли пешком по улицам вечерней шумной и многолюдной Москвы. Спустились по Лубянскому проезду, мимо памятника русскому первопечатнику, мимо огней «Метрополя» и монументальных колонн Большого театра. Постояли у светофора на углу улицы Горького и Охотного ряда и, когда по зеленому свету, точно удар пульса, толпа людей тронулась дальше, пошли вместе с нею до нового угла, до нового светофора. Университет, манеж и неугасимые звезды Кремля, пламенеющие высоко в ночном небе…

Они шли увлеченные, взволнованные тем, что слышали, и тем, о чем думали, и тем, что вперебой говорили друг другу. В лекции им понравилось разное: Вале Баталину — логика и всесилие мысли, Борису — величие подвига, совершенного ученым во славу родины. Но оба они впервые почувствовали, поняли, что за рамками школы, за рамками учебников, которые кажутся ученикам верхом премудрости, бушует необъятное пламя дерзновенной, неограниченной человеческой мысли. И вот языки этого пламени прорвались к ним и опалили их.

С этого вечера они стали друзьями.

* * *

Начинался урок анатомии. Ребята перешли из класса в кабинет естествознания и стали с шумом рассаживаться по местам: одному хотелось сидеть с этим, тому — с тем, один ударил другого портфелем по спине, тот ответил, вмешался третий, началась возня. Прозвенел звонок, и ребята сразу притихли: Анна Дмитриевна, учительница естествознания, вошла не одна, а вместе с завучем школы.

Завуч сел на заднюю парту, а учительница занялась своими, необходимыми для начала урока делами: отметила отсутствующих, проверила нужные по теме наглядные пособия, оглядела учеников, приглушая этим последние разговоры. И вот, только все умолкли, только все приготовились работать, как отворяется дверь и входит Сухоручко. На верхней губе его красуются пышные рыжие усы.

Послышался смех. А когда ребята увидели, как он, заметив завуча, изменился в лице, согнулся, сжался и торопливо сдернул усы, раздался оглушительный хохот.

Учительница быстро и решительно подняла вверх руку, но на этот раз установить порядок было труднее.

Так и не дождавшись полной тишины, Анна Дмитриевна обратилась к Сухоручко и строго сказала:

— Я должна вас не допускать к уроку. Но… у нас сегодня очень важный материал, я не хочу, чтобы вы пропускали. Садитесь!

Сухоручко сел на первое попавшееся место и, подмигнув соседу, сказал:

— Влип!

Анна Дмитриевна еще раз подняла руку и взглянула на часы.

— Пять минут из урока пропало. А я ведь тоже работаю по плану, мальчики. Староста! — Феликс Крылов поднялся. — Вы должны сделать из этого выводы.

Но Феликс никаких выводов не сделал. После уроков он спешил домой, на другой день он не сразу вспомнил о происшествии с усами, и, к стыду своему, Полина Антоновна узнала о новой выходке Сухоручко от директора.

В этот же день, после уроков, было назначено классное собрание. И на нем ребята разговорились.

Помог этому, может быть, сам Сухоручко и тот ловкий ход, который он попытался сделать. Он вышел к столу с очень хорошо разыгранным скромным видом и сразу же покаялся:

— Простите меня, ребята, я сделал ошибку. — Потом помолчал и добавил: — Больше не буду.

Кто-то в классе хихикнул, и этот смешок показался Полине Антоновне знаменательным: покаянию Сухоручко она тоже не поверила. Как всегда на собраниях, она сидела на задней парте, уступив свое место за столом председателю. Она твердо решила сегодня как можно дольше не вмешиваться в ход дела. Пусть решают сами!

— А почему ты это сделал? — спросил Рубин.

Он председательствовал сегодня, и Полина Антоновна не могла не отметить про себя, что вел он собрание безукоризненно. Рубин тоже не поверил Сухоручко и смотрел на него своим упорным, тяжелым взглядом исподлобья.

— Почему?.. Ну, как сказать — почему? Ребята понимают. — Сухоручко хотел было улыбнуться.

— Ребята-то понимают!.. Ты сам скажи.

Сухоручко глянул на ребят, надеясь найти в них поддержку, но ребята молчали. В поисках сочувствия Сухоручко натолкнулся на взгляд Бориса. Несмотря на недавнюю стычку, он все еще считал его своим другом и от него в первую очередь ждал поддержки. Но встретил совсем недружелюбный взгляд.

Выходка Сухоручко возмутила Бориса. И все же не то какая-то нерешительность, не то последняя надежда, что Сухоручко сам все осознает и выправит, удерживали Бориса от выступления. И в то же время как не выступить и как не сказать того, что думаешь, раз Сухоручко только переминается с ноги на ногу и явно пытается увильнуть от ответа!

— Ну… — мялся он, — ну, почудить захотелось. Думал, смешно получится.

— А получилось? — Рубин жестом остановил Игоря Воронова, порывавшегося подать реплику. — А получилось? — Он продолжал так же упорно и тяжело смотреть на Сухоручко.

— Ну, нехорошо получилось… Неудобно.

— Глупо получилось! — не вытерпел Игорь.

— А я ничего и не говорю. Я не оправдываюсь! — пробормотал опять Сухоручко, опуская глаза.

— Ну, раз признается — простить его! — раздался примирительный голос Феликса.

В этом предложении Феликса Борис увидел вдруг то, к чему он и сам, может быть, только что склонялся и что теперь сразу показалось ему непростительной слабостью.

— Как простить? — вскипел он, оглядывая и класс и напряженно следившую за ходом событий Полину Антоновну. — А что же у нас получится, если мы это прощать будем?

— А я тебе слова не давал! — попытался остановить его Рубин, но остановить Бориса сейчас было уже нельзя. Он повернулся к Сухоручко и, решительно смотря ему в глаза, сказал:

— Ты, брат, не виляй! Ты не перед кем-нибудь… Ты перед своими ребятами говоришь. А ты что — от ребят спрятаться захотел?

— А чего мне прятаться? Я и говорю — виноват! — продолжал свое Сухоручко.

— Виноват, виноват! Это легче всего сказать — виноват!

— Вот так на́! — попробовал перейти в наступление Сухоручко. — Если б легче, у нас бы везде самокритика вот какая была!

— Самокритика!.. А ты думаешь, у тебя самокритика? Если б заведующий учебной частью не пришел на урок, ты, думаешь, сказал бы так? А теперь что ж, теперь конечно: сдаюсь, лапки кверху, простите меня, братцы-товарищи, больше не буду. Расчет это, а не самокритика!

— Всё? — спросил председательствующий.

— Всё! — с неостывшей злостью ответил Борис и хотел было уже садиться, но тут же спохватился: — Нет, не всё! Ты вот говоришь: посмешить хотел! — снова обратился он к Сухоручко. — А почему смешить? Зачем смешить?.. Ты на ребят ссылался: ребята понимают. Ребята все понимают! И зачем смешить хотел — тоже понимают. Чтоб геройство свое показать, героем перед нами выставиться — вот зачем! А геройства тут никакого нет!

— Хулиганство тут есть, а не геройство! — подсказал Игорь, но тут же спохватился и кивнул Борису: — Ну, продолжай, продолжай!

— А тут и продолжать нечего. Все ясно! — сказал Борис, уже садясь на место. — Это мы раньше думали: вот какой он молодец — урок сорвал! А теперь… теперь мы так не думаем!

Наконец-то ребята разговорились!

Это была первая большая радость, которую пережила Полина Антоновна в этом классе. Она, эта радость, приходила всегда, когда после большой, напряженной и, казалось, бесплодной работы пробивались вдруг первые побеги и намечались какие-то успехи. Каждый раз эта радость приходила по-разному и ощущалась по-разному, но каждый раз она имела свою неповторимую прелесть.

Так и теперь, сидя на задней парте, одна, сама с собой, она пережила теплую, хорошую минуту.

Ребята, конечно, не видели этой ее радости и, может быть, даже вовсе не думали сейчас о сидящей сзади учительнице. Они смотрели на Сухоручко, на то, как виноватое выражение на своем лице он пытался скрыть улыбкой, стараясь перевести все в шутку, в смех. Но сделать это не позволял ему суровый председатель, и виноватое выражение снова проступало на лице Сухоручко.

— Так как же будем решать? — спросил председатель собрания.

— Пусть извинится перед Анной Дмитриевной! — раздался чей-то голос.

— Потребовать от Сухоручко, чтобы он извинился перед учительницей естествознания Анной Дмитриевной, — сформулировал предложение председатель. — Голосуем?

Но тут, в самый последний момент, молчавшая все время Полина Антоновна вставила неожиданное замечание:

— А разве в этом происшествии виноват один Сухоручко?

Лица учеников вопросительно повернулись в ее сторону.

— Кто такой Сухоручко? — продолжала Полина Антоновна. — Разве он не член вашего коллектива? И разве не вы хором засмеялись на его — Игорь прав — хулиганскую выходку? Нет, мальчики! Здесь дело серьезнее! Шире! И в этом виноваты вы все, весь класс!

Полина Антоновна видела, как менялись, вытягивались лица ребят, приобретая новое, уже растерянное выражение. Из обвинителя класс неожиданно превратился в обвиняемого.

— Один сделал, а все виноваты? — проворчал вдруг Феликс Крылов.

Полина Антоновна встрепенулась: Феликс начинал показывать себя с очень огорчавшей ее стороны. Но она сдержалась и коротко заметила:

— На это пусть ответят вам ваши товарищи.

Ребята как будто забыли о Сухоручко, переминавшемся с ноги на ногу у стола, и горячо заспорили: отвечают ли все за каждого и вообще как можно отвечать? Спор затянулся. Полина Антоновна настороженно следила за ним, то огорчаясь, то радуясь, то с нетерпением ожидая, что вот-вот родится нужная формула и будет сказано необходимое слово.

Выступил Витя Уваров.

Полине Антоновне всегда нравилось, как он говорит, как отвечает урок: выслушав вопрос, Уваров немного потупится, помолчит, как бы собираясь с мыслями, а потом сразу начинает отвечать по пунктам: первое, второе, третье… Так же, словно по писаному, как взрослый, Витя говорил и сейчас.

— В каком случае мы отвечаем друг за друга, в каком — нет? Если мы — случайное сборище, если мы — чужие друг другу люди, мы ни за кого не отвечаем, каждый отвечает за себя. А если мы едины, спаяны, если каждый сознает себя как часть целого, тогда мы — коллектив, и тогда мы не можем не отвечать за нашего товарища.

Это и было основой радости Полины Антоновны: ребята начинали сознавать себя как коллектив. И она видела, как сразу просветлели их лица, — оказывается, и на сложный, испугавший сначала вопрос классной руководительницы можно найти ответ! Теперь все ясно, кроме одного: что делать и как быть с Сухоручко и как вообще закончить всю эту историю?..

Этот вопрос решил Борис Костров.

— Я предлагаю вынести выговор Сухоручко, а старосте поручить извиниться перед Анной Дмитриевной от имени всего нашего класса.

— Пр-равильно, Боря! Молодец! — послышались выкрики, и уже кое-где сами собой взметнулись руки.

— Проголосуем? — предложил опять председатель, но голосовать и на этот раз не пришлось.

— А почему я должен извиняться? — заявил вдруг Феликс. — Завтра кто-нибудь еще выкинет колено, а я за всех извиняться буду?

Разговор пошел по новому руслу — о чести класса и узком самолюбии, о Феликсе Крылове и его улыбочке, о его достоинствах и недостатках, о его обязанности выполнить то, что решает коллектив.

— А как же я? — неожиданно для всех подал голос Сухоручко, до сих пор стоявший у стола.

— Ты?.. Что — ты?.. — не сразу понял его председатель.

— Можно садиться?

— Ах, ты об этом? Ну, конечно, можно садиться. Садись!

Своей обычной развязной походкой Сухоручко пошел на место.

После происшествия с усами Борис думал, что Сухоручко теперь обиделся на него всерьез и окончательно. Но тот только похлопал его по плечу и неопределенно усмехнулся:

— Ты, Боря, умный стал, как утка.

Что это значило, Борис не понял.

* * *

Приближался день, когда нужно было делать доклад. Борис готовился к нему с необыкновенным и даже удивительным для самого себя волнением. Он старался его не выказывать, но порою в душе подымалась такая сумятица, что хотелось пойти к Полине Антоновне и заявить: «Вы меня простите, Полина Антоновна, а только я не могу! Ничего не получается!»

К Полине Антоновне он не шел, ничего не заявлял, — он шел к своему новому другу, Вале Баталину, и тот объяснял ему все, что было непонятно. После этого Борис с новой энергией садился за доклад и, взлохматив голову, копался в накопившихся у него материалах. Материалов было много, и трудно было разобраться, что нужно и что не нужно, о чем говорить, о чем не говорить, где то главное, что необходимо сказать о Лобачевском и его личности.

Вот отзыв — статья в «Сыне Отечества» — о работах великого ученого. «Мрак» и «непроницаемое учение», «шутка» и «сатира на геометрию», «наглость и бесстыдство» — вот слова, которые обрушивал критик на недоступные своему разуму работы гения.

И все-таки Лобачевский не испугался, все-таки продолжал развивать свою «воображаемую геометрию» и на краю могилы, полуслепой, продиктовал «Пангеометрию», свое научное завещание, итог того, что он сделал.

Почему Иоганн Больяи, шедший вслед за своим отцом Вольфгангом по этому же пути, опустил крылья, впал в меланхолию и, не доведя дела до конца, забросил математические исследования? Почему Тауринус сжег свои работы, не поверив в то, что он сделал? Почему Гаус, «король математиков», тридцать лет держал под замком свои вычисления, испугавшись, как он сам говорил, ос, которые поднимутся над его головой? Почему же Лобачевский не испугался этих «ос», не побоялся пойти против всего на свете — против освященных веками устоев науки, против непосредственного здравого смысла и очевидности, против двухтысячелетних традиций Евклида, — почему он решился первым в мире провозгласить то, что сначала было принято всеми как сумасшествие?

Да! Вот в этом, пожалуй, главное!

Сколько мужества нужно было иметь, сколько достоинства и научного героизма, чтобы слышать страшную кличку сумасшедшего — даже от самых родных и близких, которую пришлось носить великому математику, перешагнувшему границы эпохи! Какую драму нужно было пережить и не сломиться!..

От всего этого у Бориса складывалось ощущение большой и мужественной человеческой личности, ощущение, которое он и решил положить в основу своего доклада, — то главнее, без чего Лобачевский не стал бы тем, чем он стал. Вот о чем Борису хотелось рассказать ребятам.

Но работа над биографией ученого вызвала в нем и другие, совсем другие и неожиданные мысли: Борис задумался над собой и над своим характером. Почему же он не может до конца овладеть тем, что сначала показалось ему таким интересным? То ли дело Валя Баталин! Он где-то вычитал, что без Лобачевского не было бы теории относительности, а теория относительности легла в основу расщепления атомного ядра. И он уже твердо наметил: сначала изучить геометрию Лобачевского, потом теорию относительности и в будущем работать в области атомной физики. А вот у него, у Бориса, нет ничего твердого и определенного! В душе по-прежнему бродят ребяческие мечты о подвиге, горячие и настоятельные, но совершенно туманные.

Теперь Борис начинал понимать, что подвиг не только в том, чтобы во время войны жертвовать жизнью, или ехать за границу и там бороться с фашистами, или в крайнем случае забивать сногсшибательные голы всем на удивление. Вот перед ним открылся удивительный по своему героизму подвиг ученого, дерзнувшего перешагнуть через границы обычного, и Борис в глубине души своей чувствует, что этот подвиг — не для него. Так что же ему нужно? И способен ли он вообще на те большие, головокружительные дела, предчувствия которых бродят где-то в глубинах его существа?

Все эти мысли толкутся в голове и никак не дают сосредоточиться. А тут — уроки, контрольная одна, контрольная другая, сочинение по литературе, тут экскурсия, комсомольское собрание. Дела, как нарочно, сбились в кучу — передохнуть некогда. Мама теперь уже не подгоняет, а с опаской глядит на засидевшегося до позднего вечера сына.

Времени просто не хватало. И вот завтра надо выступать на математическом кружке, а доклад не готов. И Борис, придя с занятия гимнастической секции, прежде всего сел за доклад — только потом принялся за уроки.

Уже поужинали, уже Надя пришла со своих занятий, и Светланка, ложась спать, пожелала ему спокойной ночи.

— Ну, как обстановка на твоем фронте? — спросил отец, снимая сапоги.

— Много уроков нынче, — ответил Борис.

— Успеешь?

— Успею…

Но не успел.

Литературу, как самый нелюбимый предмет, он отложил под конец и взялся за нее, когда у него уже стали слипаться глаза. Он кое-как просмотрел по учебнику, что там говорится об Онегине, о Ленском, и закрыл книгу. Владимир Семенович спрашивал его на днях и завтра, конечно, не спросит.

Но Владимир Семенович рассудил иначе. Он обратил внимание, что в последний раз Борис хорошо отвечал о «Цыганах» Пушкина — совсем хорошо, так что можно было даже поставить пять. Но Владимир Семенович счел это баловством тогда и поставил четыре, с тем чтобы через день-два проверить: случайно это или Костров всерьез взялся за работу? И поэтому теперь он первым вызвал Бориса.

— Ну, что вам понравилось из «Евгения Онегина»? Прочтите! — сказал он и, сняв пенсне, приготовился слушать.

— А вы не задавали, Владимир Семенович, — ответил Борис.

— А разве обязательно нужно задавать? — и на губах его уже играет знакомая язвительная усмешка. — Неужели вам самому ничего не захотелось запомнить из этого бессмертного произведения? Неужели ничего не понравилось?

Борис молчит, Борису стыдно, и, как бы для того, чтобы усилить этот стыд, Владимир Семенович читает на память:

…Ах, новость, да какая!

Музыка будет полковая!

Полковник сам ее послал.

Какая радость: будет бал!

Девчонки прыгают заране;

Но кушать подали. Четой

Идут за стол рука с рукой.

Теснятся барышни к Татьяне;

Мужчины против; и, крестясь,

Толпа жужжит, за стол садясь.

Он читает негромко, без малейшей приподнятости, декламации, и пушкинский стих вдруг оживает, начинает говорить и совсем по-новому звучать, наполняясь незамеченными до сих пор смыслом и красотою.

— Вот мы с вами не жили в той жизни, не бывали на дворянских балах, а представляем»: «Толпа жужжит, за стол садясь». Это делает слово! — говорит Владимир Семенович классу, а потом, резко повернувшись к Борису, замечает:

— Любить нужно слово, молодой человек! Любить!.. Н-ну-с! Обрисуйте мне образ Онегина. Это, по-моему, как вы говорите, задавали!

До чего ж это тяжко, когда хочешь сказать, а не можешь — не хватает слов! А еще хуже, когда и сказать нечего!

— Евгений Онегин… — начал Борис, переминаясь с ноги на ногу, — Евгений Онегин — главный герой гениальной поэмы Пушкина.

— Не поэмы, а романа в стихах, — поправил Владимир Семенович.

— Романа в стихах, — как эхо, повторил Борис и откашлялся, соображая тем временем, о чем же ему говорить дальше. — Родился он… э-э-э… «родился на брегах Невы»… Отец его был барин, помещик, и дал сыну аристократическое образование… Он обладал умом.

— Кто обладал умом? — спросил учитель. — Отец или сын?

— Сын.

— Из вашей фразы можно понять и так и этак. Потом, что это за язык? «Он обладал умом»… Должен вам заметить, я не первый раз слышу от вас это слово. И один герой обладал умом, и другой герой обладал умом. Слова! А за ними — ни мысли, ни понимания. А еще чем он обладал?.. А откуда это видно? Чем это объясняется? И что из этого вытекает? Какую роль это играет в сюжете произведения? И, кстати, может быть, вы подыщете какой-либо другой глагол? «Обладал»… Нехорошо! Сухо!

Так, с грехом пополам, поминутно «экая» и покашливая, Борис рисовал некоторое подобие Онегина. Но подобием Владимир Семенович удовлетвориться не хотел, и обмануть его было трудно.

— Что ж это, молодой человек? — спросил он, берясь за ручку. — Думали: раз спросил учитель — можно не учить? Так-с?

— У него сегодня доклад, — среди общей тишины раздался робкий голос Вали Баталина.

— Доклад? — переспросил Владимир Семенович. — Какой доклад?

— По математике. О Лобачевском, — ответил Борис.

— Ах, о Лобачевском! Причина вполне уважительная! По этому случаю я вам поставлю два балла, молодой человек!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Полина Антоновна любила свой учительский коллектив и сжилась с ним. Пусть это были разные люди, иной раз очень разные — и энтузиасты, отдающие душу, и «урокодавцы», совмещающие в двух, а то и в трех школах, — но с годами между ними, возникло что-то общее, сблизившее их. Привыкли понимать друг друга с полуслова и в короткие встречи на переменах оценивать то или иное событие, нарушившее нормальный ход жизни; или в свободный час, попросту именуемый «окном», поспорить об ученике, плохом или хорошем, о том, как же нужно его в конце концов понимать, о своих удачах и неудачах в работе с ним; или затеять дискуссию о больном педагогическом вопросе, посетовав попутно на неповоротливость министерства и нехорошую, затянувшуюся оторванность от жизни школы Академии педагогических наук; или поделиться своими впечатлениями о прочитанной книге, о последнем занятии политкружка, о виденном спектакле.

Здесь же, в учительской, спустившись со вздохом на мягкий диван, можно было в беседе с товарищем пожаловаться на здоровье, на усталость, на безмерную тяжесть педагогического труда, на непонимание этого многими и многими, которым нужно бы это понимать и ценить, посоветоваться о том, как лечить больные ноги, на которых приходится часами стоять в классе, поговорить о личной жизни, о жизненных наблюдениях и впечатлениях, событиях и происшествиях, о том, как то или иное событие отзывается на детях, на молодежи, — и вот, смотришь, снова разговор вернулся к своему, к основному, дорогому и близкому — к работе.

Так постепенно, годами, создавалось то чувство локтя, которое сплачивало ядро учительского коллектива. Из него уходили одни, приходили в него другие, но чувство локтя сохранялось. Некоторые из новых учителей были неудачны, другие, наоборот, интересны и приносили в коллектив, в его традиции что-то свое.

Так, очень неудачным оказался преподаватель психологии Иван Петрович Рябцев, маленький, невзрачный на вид, с тонким, пискливым голосом, казавшимся совсем детским по сравнению с басами его учеников. Проходя по коридору во время уроков, можно было безошибочно определить, где ведет урок Иван Петрович, — из его класса всегда несется сплошной шум, гул и крики. Полине Антоновне еще не приходилось иметь с ним дела — психологию ее «воробышки» будут изучать только на будущий год, в девятом классе. Но об Иване Петровиче шли разговоры в учительской, шла речь и на педсовете, и директор на одном из районных собраний сетовал на педагогические вузы, выпускающие зачастую совершенно неподготовленных и неприспособленных учителей, не знающих, как приступиться к делу.

Очень ценным пополнением коллектива был пришедший в этом году Сергей Ильич Косарев, преподаватель физики. Подвижной и деловитый, он был врагом всяких сентиментальностей с учениками и в основу своей работы положил правило, что с ребят нужно больше требовать и больше их занимать.

Раньше физику в школе вел старичок, доживавший последние годы, слабый и равнодушный ко всему. Сергей Ильич застал в физическом кабинете полное запустение: шкафы без стекол, приборы без подставок, электрораспределительный щит, который не действовал. Вот он и начал, как он говорил, подражая Василию Теркину, «сабантуй». Он все вычистил, привел в порядок и стал добиваться у директора средств на остекление и дооборудование физического кабинета. Директор хитро улыбался, делая в смете свои пометки карандашом, но Сергей Ильич оспаривал эти пометки, отстаивая каждую цифру и утверждая, что ему совесть не позволяет держать физику в черном теле.

С некоторым сокращением сметы Сергей Ильич в конце концов согласился, но не смирился и, продолжая «сабантуй», стал дооборудовать кабинет своими силами: сам отремонтировал электрораспределительный щит, потом купил рубанок, молоток, пилу-ножовку и в маленькой комнатке при физическом кабинете в нерабочее время с помощью учеников стал изготовлять подставки к приборам.

Зинаида Михайловна, преподавательница истории, начинала свою учительскую карьеру иначе. Старичок директор, под начало которого она была назначена, подвел ее к зеркалу и сказал:

— Голубушка! Ну, посмотрите на себя! Ну, разве можно с таким добродушным личиком к ребятам идти? А ну, сдвиньте брови! Больше! Еще больше! Вот так!

Но, как ни старалась Зинаида Михайловна сдвигать свои непослушные брови, серые с ясной голубизной глаза ее смотрели из-под них весело и светло. И говорила она не только словами — говорила глазами, бровями, движением складок на лбу, всем своим живым и выразительным лицом.

Вот за глаза, за улыбку и выразительность, за горячность и живой интерес ко всему и полюбилась Полине Антоновне эта белокурая энергичная женщина. Иная уйдет в свой предмет, в свои уроки, и ни до чего другого ей нет дела. А этой все нужно, все интересно, и все она, кажется, повернула бы по-своему. Пришла она в школу тоже сравнительно недавно, но уже вошла в коллектив как старый товарищ. Член партии, она сначала вела политкружок для технических работников, — вела, как они отзывались, живо и интересно, — а в этом году ее избрали секретарем школьной партийной организации. Постепенно она становилась душой коллектива. Директора учителя все-таки стеснялись и немного побаивались, а к Зинаиде Михайловне можно было прийти с любым вопросом, и она на любой вопрос отзывалась со всей непосредственностью своей открытой и приветливой натуры.

Роднило Полину Антоновну с молодой учительницей и сходство во взглядах. «Не будьте попугаями! Учитесь думать!» — требовала Зинаида Михайловна от своих учеников, как требовала этого и Полина Антоновна. Зинаида Михайловна добивалась от них понимания исторических явлений, причинных связей и закономерностей этих явлений и, самое главное, убежденности.

Зинаида Михайловна отвечала Полине Антоновне полной и горячей взаимностью. Сама не зная устали в работе, она не любила людей бесстрастных, бездумных, отбывающих часы, и многим молодым учительницам, не вошедшим еще во вкус своего дела, ставила в пример Полину Антоновну. Зинаиде Михайловне нравилась принципиальность Полины Антоновны, широта ее взглядов, ее умение постоять за свое, беззаветная, почти жертвенная преданность работе и в то же время умение попросту, по-человечески, несмотря на свои годы, и пошутить и посмеяться.

Она прямо обожала Полину Антоновну за умение подойти к детям, поговорить с ними и задуматься о них. Из какого-нибудь мелкого происшествия, столкновения на перемене у Полины Антоновны возникали разговоры и знакомства с ребятами любых классов, в которых она и не преподавала и до которых ей как будто бы не было никакого дела. А она выпытывала в этих разговорах какое-то признание и какую-то деталь биографии у надоевшего всем «хулигана» и, при случае, вставляла вдруг замечание, заставлявшее поглядеть на этого ученика совсем с другой, неожиданной стороны.

— Смотрю я на вас, — заметила ей как-то в дружеской беседе Зинаида Михайловна, — вы детей любите, как собственных!

— А кого же тогда любить? — ответила та, а потом, с неожиданно прорвавшейся ноткой грусти, добавила: — Дети меня спасли, Зинаида Михайловна! Вы же знаете мое горе?

— Знаю.

— Единственный сын был. И вся моя жизнь была в нем. Заболеет бывало — кажется, не выдержу, не перенесу. И когда он погиб… Кто мне помог выдержать это? Дети!

Они подружились, две учительницы, молодая и старая, и часто беседовали по душам. Зинаида Михайловна многое знала о работе Полины Антоновны, знала о математическом кружке и предстоящих там интересных докладах. Она даже собиралась пойти на это занятие кружка, но не смогла: как раз в этот вечер стоял ее отчетный доклад на бюро райкома партии, и на другой день, перед уроками, она с живостью расспрашивала Полину Антоновну:

— Ну, как вчера? Как доклады? Рассказывайте!

— Хорошо! Очень хорошо! — ответила Полина Антоновна. — Признаться, я даже не ожидала.

— Что?.. Как вели себя? — допытывалась Зинаида Михайловна.

— Вот это вам было бы интересно посмотреть! — с той же живостью отвечала Полина Антоновна. — Сказались характеры! Баталин великолепно дал математическую сторону — самое учение Лобачевского. Великолепно дал! Мне кажется, это вообще будущий математик. Но если бы видели, как он волновался! Он шел к столу, как на эшафот, у него дрожали руки, он боялся поднять глаза на своих слушателей и так и не поднял до конца доклада, говорил куда-то в пространство. И только когда кончил, точно спустился на землю и растерянно улыбнулся.

— Послушайте! — перебила ее Зинаида Михайловна. — А почему он у вас не в комсомоле?

— Говорила я ему! — ответила Полина Антоновна. — Улыбается и молчит… — А потом, подумав, добавила: — Это вообще очень сложный характер… Из хаоса рождающийся человек…

— Ну-ну! — сказала Зинаида Михайловна, собираясь слушать Дальше. — А Костров?..

— Вот за него я больше всех боялась! И вдруг… Вы представляете! Вышел совершенно спокойно, уверенно…

— Н-ну!.. Костров! Костров — это парень! — заметила Зинаида Михайловна. — Я не знаю, кем он будет, но это будет общественный человек. Вы знаете, как он ответил мне о «Коммунистическом манифесте»?

— А мне так вот ничего не ответил! — сказал прислушивавшийся к их разговору Владимир Семенович.

— Как? — удивилась Полина Антоновна. — Два дня назад вы его хвалили!

— Тогда похвалил, а вчера поставил двойку. Из-за вашего Лобачевского, уважаемая.

— Я вас не понимаю, Владимир Семенович. Лобачевский в математике, как Пушкин в литературе, был выразителем зрелости культуры русского народа. И если я поставлю кому-нибудь двойку и скажу: из-за вашего Пушкина!.. Не понимаю! Виноват ученик, а не Лобачевский!

— Да, но если ученика захватили в плен!..

— То есть как «в плен»?.. Владимир Семенович! А по-моему, вся наша работа заключается в том, чтобы захватить «в плен», «пленить», привлечь на свою сторону. И если ученик, выходя из школы, не знает, куда ему идти и что ему вообще интересно, — это приговор учителю. Значит, не сумел «пленить»!

Начался спор — один из тех споров, когда скрещиваются «предметы», интересы, направления мыслей и профессиональной устремленности. Полина Антоновна была убеждена, что в мужской школе главное место должны занимать точные науки, потому что ребята идут по преимуществу в технику. А у Владимира Семеновича это вызывало чуть ли не пароксизм ярости. Вскочив с места, он, как всегда в волнении, снял пенсне и, держа его перед глазами, заговорил:

— А что ваша техника значит без общего развития? Да и как можно говорить об этом в средней школе? Специализироваться они и в вузе успевают. Там специализация начинается! А в школе нужно формировать всесторонне развитого, образованного человека, гармонического человека. В школе создается человек, а не специалист. И нужно, чтобы он знал все, что полагается культурному человеку. А то так и уйдет с Большой Медведицей или, положим, с Лобачевским, при всем моем к нему уважении.

— Что же, значит, по-вашему, — тоже разгорячилась Полина Антоновна, — Лобачевский, математика вообще не воспитывает человека? Она важнейшие стороны его воспитывает!

— Именно — сто́роны, разрешите вам заметить! — не сдавался Владимир Семенович. — А человек?.. Его общий облик?.. Его мировоззрение, целенаправленность? Моральные критерии? Знание жизни и умение разбираться в людях? А значит, и внутренняя работа над самим собой!

— Послушаешь вас, товарищи, точно на вас весь мир держится! — вступила в разговор учительница географии. — А разве для полноты мировоззрения человеку не нужно знать лицо своей страны, лицо земли? Мировоззрение, разрешите вам сказать, — это очень сложное понятие!

— Ну, а тогда и о нас, маленьких людях, не забудьте! — улыбнулась преподавательница английского языка. — Без знания языков тоже не может быть культурного человека!..

Сергей Ильич был занят — просматривал классный журнал, но едва Владимир Семенович начал свою тираду, он стал прислушиваться и теперь решительным жестом захлопнул журнал.

— Ну, сабантуй начинается! — подшутила Варвара Павловна.

— А чего вы смеетесь? — так же решительно повернулся к ней Сергей Ильич — Да, сабантуй!.. Мне мамаша одна говорит нынче: «И зачем дети теряют время в вашей рабочей комнате на изготовление каких-то ручек для щеток. Неужели купить нельзя?» А мы говорим о мировоззрении, о формировании!.. Нам ломать все нужно! Человек формируется — разрешите сказать вам, Владимир Семенович, — во времени, а не абстрактно, для своего времени и для своей эпохи формируется. А у нас эпоха великих строек и электрификации, атомная эпоха начинается. У нас техника на каждом шагу — от домашнего утюга до реактора. А где основа техники?

— Физика! — в том же шутливом тоне подсказала Варвара Павловна. — Сергей Ильич прямо локтями распихивает место для своей физики.

— И плохо распихивает! — еще больше распаляясь, набросился на нее Сергей Ильич. — Будь моя власть, я бы все ваши гуманитарные науки на пятьдесят процентов сократил.

— Почему не на сто? — усмехнулся Владимир Семенович.

— Хватит и на пятьдесят! И педагогику вашу — по книжечкам да по учебничкам, отсюда и досюда — всю перекроил. Да, да! Труда нужно больше, работы, самостоятельности!

— Товарищи! О чем вы спорите? Даже смешно! — сказала наконец внимательно слушавшая всех Зинаида Михайловна. — Мы все делаем одно дело. Каждый из нас оттачивает ту или иную грань в личности человека, и история, кстати сказать, тоже играет в этом крупнейшую роль. Одна грань может быть меньше, другая больше, но каждая нужна, каждая создает тот психологический рисунок, по которому мы формируем сознание будущего человека коммунистического общества. Здесь не может быть спора! Тут вопрос о том: как это сделать? Как тоньше, чище отшлифовать эти грани, чтобы они сверкали.

— И другой вопрос, — не унимался Сергей Ильич, — какую грань делать больше, какую меньше. А от этого весь этот самый психологический рисунок зависит.

В это время прозвенел первый звонок, и учителя стали разбирать журналы.

— Да, но разговор-то у нас начался с Кострова, — сказала Полина Антоновна. — Вы все-таки его недооцениваете, Владимир Семенович.

— Скажите попросту: придираюсь! — съехидничал Владимир Семенович.

— На воре, видно, шапка горит! — усмехнулась Зинаида Михайловна, легким движением доставая нужный ей журнал. — Нет, что ни говорите, быстро растущий мальчик. Другого ведь с места не сдвинешь, не растормошишь. А Костров… Он, как Гвидон, не по дням, а по часам растет.

— Это вы говорите потому, что Костров по вашему предмету… так сказать… — хотел что-то ответить ей Владимир Семенович, но она укоризненно поглядела на него.

— Владимир Семенович! Я вас не понимаю! При чем здесь предмет?.. Нельзя же решать все так узко, по-цеховому. Можно любить предмет и нужно любить свой предмет, но за предметом нельзя забывать человека, ученика! В конце концов не дети для предмета, а предмет для детей.

— Ну, простите!.. — попробовал было возразить Владимир Семенович, но Зинаида Михайловна его тут же перебила:

— И прощать нечего! Я знаю, что вы хотите сказать: предмет несет в себе свои требования.

— И свои прелести, — добавил Владимир Семенович.

— И с этим согласна! Но их донести нужно до детей, эти прелести. Чтобы они их полюбили, пеняли и приняли. А если они превращаются в жупел…

— Товарищи! Что же вы? — раздался вдруг голос вошедшего завуча. — Сейчас будет второй звонок, а вы занимаетесь разговорами!

Не закончив спора, учителя стали быстро расходиться по классам. До четвертого этажа Полине Антоновне пришлось идти с Зинаидой Михайловной; и по пути она сказала ей о несговорчивом литераторе:

— Ведь это же ворчун! Я его давно знаю. Он милейший человек и великолепный учитель. В литературу свою влюблен до помрачения. Но он просто ворчун. И вся жизнь у него такая!

— А именно?

— Да так… Когда-то, в молодости, он сам, кажется, пробовал писать, напечатал даже два рассказа. А потом пошли неудачи. Но они разочаровали его, пожалуй, больше в себе, чем в литературе. К ней у него, как видите, сохранилась святая и требовательная до щепетильности любовь. И в личной жизни что-то было… Одним словом, мечта не сбылась, любовь не удалась… Неудачи! Ну, в конце концов это его личное дело!

А «ворчун», растревоженный этим разговором, таким неожиданно горячим и по-товарищески прямым, тоже взял журнал и тоже пошел в класс. Привычным кивком головы он поздоровался с учениками, сказал обычное: «Садитесь, молодые люди», отметил отсутствующих и начал опрос. Он делал все, что надо, что нужно было делать, потому что это была его обязанность, но ребята заметили, что урок сегодня идет как-то по-особенному: Владимир Семенович не так резок и часто, точно забывшись, смотрит куда-то через головы учеников…

* * *

День начинался как обычно.

Восьмой «В» дежурил по школе, и Полина Антоновна пришла в половине восьмого утра. Без четверти восемь все ее «воробышки» тоже были в сборе, и Феликс, староста класса, стал раздавать им красные повязки. Но когда он расставлял ребят по постам, то получилось первое недоразумение. В расписании, составленном Феликсом, оказались пропущенными некоторые посты, — пришлось перестраиваться на ходу. Тогда возник спор — одни не хотели уходить с тех постов, на которые они были назначены по расписанию, другим, наоборот, их новые места нравились больше, чем старые. Феликс не сумел быстро и решительно подавить эти разногласия и, благодушно улыбаясь, посматривал то на одних, то на других.

— Ну, народ! Народ! Ну, давайте ж как-нибудь!..

Но улыбка на «народ» не действовала, а твердости Феликс не проявил.

Наконец все было улажено, и неразрешенным оставался только вопрос о дежурствах в туалетных комнатах. Вася Трошкин, а глядя на него и Витя Уваров, на которых по новому расписанию падала эта неприятная обязанность, упорно от нее отказывались.

— А почему я должен там дежурить? — кипятился Вася. — То ты меня в буфет назначил, а теперь… Здрассте!

— Ну, раз нужно! Так получилось! — видя беспомощность Феликса, поддержал его Борис.

— А почему меня? — не сдавался Вася. — Что я — хуже других? Почему меня?

Спор затягивался, а время подходило к восьми, и Полине Антоновне пришлось вмешаться самой: в восемь все дежурные должны быть на местах.

В восемь — впуск в школу. В восемь открываются ее двери, в восемь включается школьное радио, в восемь появляется директор и, заложив руки назад, встречает учащихся.

Полине Антоновне нравилась эта традиция, установленная, вернее, восстановленная, после войны, — с тех самых пор, как Алексей Дмитриевич, вернувшись с фронта, пришел опять в школу. На громадном полотнище — текст присяги молодогвардейцев своему народу, по сторонам — скульптуры Олега Кошевого и Зои Космодемьянской, перед ними — директор, дежурный педагог и дежурный ученик с красными повязками на рукавах. Мимо них, под звуки марша, один за другим идут ученики, и каждый, от самого большого до самого маленького, поклонится директору, и каждый почувствует на себе его внимательный взгляд. Полина Антоновна была убеждена, что этим взглядом уже закладывается зерно того порядка, по которому должен быть проведен начинающийся день.

В восемь часов семнадцать минут по всем этажам раздается передаваемая по радио команда:

— На зарядку, стройся!

Начинается зарядка — длинные ряды мальчиков приседают и поднимаются, разводят руки, раскачиваются направо и налево. Полина Антоновна помнила, скольких трудов стоило ввести эту зарядку после войны, зато ее новый, собранный из разных школ класс принял ее почти с самого начала как что-то незыблемое.

Таким же твердо установленным порядком все шло и в этот день. Так же прошел впуск в школу, зарядка. Начались уроки. На переменах весь восьмой «В» был на постах. С красными повязками на рукавах «воробышки» дежурили в вестибюле, на лестницах, в коридорах — везде, где это было установлено расписанием. Но на большой перемене случилась беда.

Саша Прудкин плохо выучил дома физику и боялся, что его могут спросить — может быть, даже сегодня, сейчас, прямо после перемены. Поэтому, отправляясь дежурить на площадку второго этажа, он на всякий случай захватил учебник. Сначала все шло хорошо. Ребята не толпились, не бегали по лестнице, не катались по перилам. Но потом Саша подумал, что скоро будет звонок, начнется физика. Он вытащил из-под тужурки учебник и стал читать. Воспользовавшись этим, кто-то из малышей решил скатиться по перилам, упал и расшиб голову.

Саша спохватился, когда услышал крик. Пострадавшего тут же отвели к врачу, сделали перевязку и отправили домой.

Сашу Прудкина действительно спросили по физике. Он с перепугу забыл и то, что знал, и получил двойку. А на следующей перемене была объявлена экстренная линейка всей школы. На линейку пришел директор, объявил о случившемся и в присутствии всех приказал восьмому «В» снять красные повязки.

— Право дежурить по школе — это честь! — сказал он. — Этим правом могут пользоваться только те, у кого есть чувство ответственности. А у кого такого чувства нет, должен еще завоевать себе это право!

Бориса это событие ошеломило больше, чем в свое время обидный проигрыш восьмому «А», тем более что дежурство на оставшуюся часть дня директор передал тому же восьмому «А». Он ничего не видел вокруг, когда снимал с рукава красную повязку, значение которой понял только теперь. В волнении, как назло, дернул не за тот конец завязки, и из петли получился тугой узел, и чем больше торопился Борис, тем узел туже затягивался.

— Кто там задержался? — ни весь зал спросил директор, устремив взгляд в его сторону. — Снять повязку!

Вот теперь Борис почувствовал, что значит честь класса. Ему стыдно было стоять на виду у всех и слушать бичующие слова директора, стыдно было поднять глаза, стыдно было снимать свою повязку да еще передавать ее, как нарочно, Прянишникову.

Следующим уроком был английский язык, но Борису сейчас было не до него. Он сидел и думал: кто виноват во всем случившемся?

Конечно, Саша виноват. Действительно: «Стоишь на посту, так стой!», как написал в своем экспромте Сухоручко:

Саша, Саша!

Где зоркость ваша?

Стоишь на посту, так стой!

А разве этот «артист» Сухоручко не подрывает честь класса каждый час и каждую минуту? И разве он, Борис, не участвует в этом? Почему он в ответ на болтовню Сухоручко только помалкивает да посмеивается, а то и сам вдруг примет в ней участие?

Борис сделал усилие над собой, чтобы вдуматься в смысл того отрывка, который сейчас переводили в классе. Но отрывок никак не вязался с тем, что бродило у него в голове. А то, что бродило, было чрезвычайно важно и потому взяло верх и овладело всеми мыслями Бориса.

Кто же виноват?

Разве в разного рода событиях, которые то и дело совершаются в классе, бывает замешан один Сухоручко? А Вирус? А тот же Саша Прудкин? А Усов и Урусов? А остальные ребята? Как они, остальные ребята, отвечают на эти события?

Вот Вася Трошкин на глазах у всех разорвал тетрадь, потому что Полина Антоновна поставила ему не тот балл. Борис видел, как дрогнула тогда какая-то жилка на лице Полины Антоновны, а что он сказал Васе? Что сказали ему остальные ребята, весь класс? Чем они помогли Полине Антоновне? Только Игорь Воронов после того урока колюче посмотрел на Трошкина: «Я тебя, знаешь что?.. Я тебя из школы бы выгнал за это!»

«Все виноваты! — решил Борис. — Была бы у нас настоящая сознательность, ничего бы этого не получилось».

Это он и высказал на чрезвычайном классном собрании, созванном тут же после уроков. Ему возразил Игорь:

— Самотек и обезличка! Дисциплина от руководителя зависит, а у нас староста только улыбается.

Но Борис упорно отстаивал свою мысль, и у них получилась горячая перепалка. Каждая из сторон была в чем-то права, в чем-то не права, и председательствовавший на собрании Витя Уваров никак не решался прервать их. И тогда, не спрашивая слова у председателя, поднялся Рубин и авторитетно, медленно, никак не отвечающим горячности момента тоном, сказал:

— А я полагаю… я полагаю, это пустая дискуссия и что говорит Костров — глупость. Как это все виноваты? Все виноваты — значит никто не виноват. А это неверно! Ученик совершил проступок, ученик нарушил свой долг, ученик подвел весь класс. Мы должны сейчас говорить об этом ученике. Мы должны добиться, чтобы он осознал, мы должны вынести о нем решение, мы должны…

— Должны, должны… Надоел ты со своим «должны»! — неожиданно и, как всегда, возбужденно выкрикнул Вася Трошкин.

Рубин повел на него глазами, но не успел сказать ни одного слова, как со всех сторон посыпались такие же горячие выкрики:

— Ему только решения выносить!

— А сам-то он все осознал?

— Поучать любит, а сам…

— А почему у нас комсомольцы примера не подают?

— А почему в комсомол мало вовлекают?

— Подождите, подождите! Ребята! Берите слово! — стараясь перекричать всех, взывал растерявшийся Витя Уваров, председатель собрания.

Сло́ва никто не брал, но крики не утихали. Среди этого шума вдруг поднялся Сухоручко.

— «Ученик совершил… ученик нарушил…» Ты же о товарище говоришь! Как можно?

— А кто же совершил? — обороняясь, спросил Рубин.

— Саша Прудкин совершил! Саша Прудкин нарушил! А не просто — «ученик».

— Правильно, Эдька! — поддержал его Борис. — Мы вот говорим: «Сухоручко! Сухоручко!» А знаешь что? Как товарищ он, может быть, лучше, чем ты! — сказал он, обращаясь к Рубину.

Все опять страшно зашумели, и Витя Уваров в отчаянии поднял над головою обе руки.

— Ребята, тише! Давайте по порядку!

Но порядок устанавливался с трудом. Видно было, что слова Рубина чем-то действительно очень растревожили ребят. И они говорили и говорили, может быть, в первый раз так откровенно и смело!

* * *

Когда Рубин после этого собрания пришел домой, мать ахнула.

— Лева! Что с тобой?

— Ничего…

— Что случилось?

— Ничего!

— На тебе лица нет!

— Я сказал — ничего!

Не удостоив мать больше ни словом, Рубин поехал в музыкальную школу, а вернувшись оттуда, сел за уроки.

Усилием воли он подавил в себе мысли о только что пережитом и, как всегда, отлично сделал уроки — все, от начала до конца. И только когда он разделся и лег, чувства, которые он целый день сдерживал в себе, нашли наконец выход, и Рубин со стоном закусил подушку.

Умом он понимал, что сердиться на ребят невозможно. Но в то же время из глубины души поднималась такая буря протеста, в которой совершенно терялся трезвый, но слишком слабый сейчас голос разума.

«К носу гирьку нужно привесить, чтобы не задирался».

«Как секретарь плохо работает, только жалуется, что ему не помогают. А сам подходит сухо, с закрытой душой. Вовремя не говорит как товарищу, а бережет до собрания и начнет крыть, чтобы свою руководящую роль показать».

«Очень искусственный. Что он думает — не поймешь».

«Ученик отвечает, ошибся в чем-нибудь, не так выразился, а он усмехается. Главное — не смеется открыто, а усмехается…»

Одна за другой вспоминались Рубину эти безжалостные в своей прямоте реплики, обрушившиеся на него, словно лавина, и голоса ребят, узнанные и неузнанные, и среди них громче всех звучал задиристый голос Васи Трошкина. Потом выплывало лицо Сухоручко с его прямым вопросом: «Ты же о товарище говоришь! Как можно?» И слова Бориса Кострова о том же. Но к Борису Рубин относился несколько по-особенному: он считался с ним и, в глубине души побаиваясь его, думал привлечь на свою сторону. Поэтому раздражение, поднимавшееся в сердце Рубина, искало того, на кем бы оно могло сосредоточиться — на Васе ли Трошкине, зловредном Вирусе, уж сколько раз проявлявшем свое непочтение к нему, Рубину, «политическому руководителю класса», или на Игоре, или, пожалуй, больше всего на Полине Антоновне. Ее неотступный глаз преследует его на каждом шагу и не дает ему развернуться и показать себя.

Это она своим постоянным вмешательством лишила его привычных похвал и создала тем самым возможность такого явного бунта против него, Рубина, и его авторитета.

И это несомненно она настроила против него и Вадима Татарникова, который воображает, что он уж очень хороший секретарь!..

Так, в бессоннице и едких думах, определился у Рубина главный вывод, который он сделал для себя из всего совершившегося: «Ладно! Посмотрим, как вы будете без Рубина обходиться!»

Вывод этот был злой и неискренний. В самой глубине своей души Рубин все-таки никак не мог допустить, что без него могут обойтись и кем-то его заменить. Да и кем?

Феликс?.. Лапша, безликая личность.

Витя Уваров?.. Куда ему! Со стенгазетой и то не справляется.

Вирус?.. Рост небольшой, а шуму много. Но — трус. Сам лезет в драку, а трус. И учится плохо.

Игорь?.. Молодой комсомолец, только что принят и невыдержанный, много о себе думает.

И так опять оказывалось, как у Собакевича, все окрашенным в одну краску: этот — дурак, тот — подхалим, а третий никуда не годится. Заменять его, Рубина, было некем.

Оставался Борис. Против Бориса он ничего выдвинуть не мог.

Но против Бориса было другое — успеваемость. Хотя и лучше он стал учиться, все-таки до него, до Льва Рубина, далеко! А руководитель комсомольской организации должен быть примером. На это и рассчитывал Рубин.

Когда он на другой день пришел в школу, под глазами у него обозначились синие полукружия и на лице еще больше была заметна печать утомленности. Но он был, как всегда, выдержан, подтянут и получил две пятерки подряд — по химии и по истории. На большой перемене он подошел к Полине Антоновне и, посматривая на нее исподлобья недружелюбными глазами, сказал, что он думает собрать комсомольское собрание.

— Очень хорошо! — согласилась Полина Антоновна. — После такого события — обязательно!

А на комсомольском собрании Рубин вместо всякого разбора задач, вставших перед классом, выступил с неожиданной для всех просьбой об освобождении его от обязанности секретаря.

— Самое время! — не выдержав, вмешалась Полина Антоновна. — Лева! Класс оказался в таком положении, а вы…

— Вот потому я и ставлю этот вопрос, что класс оказался в таком положении! — не поднимая глаз, ответил Рубин. — Значит, руководство мое было плохое, авторитета среди ребят я не сумел завоевать… Вот и прошу…

— Значит, руководил плохо, а теперь бежать? — спросил Борис. — Не беспокойся! Нужно будет, мы сами тебя снимем.

— И еще в личное дело запишем! — подсказал Витя Уваров. — А сейчас не о том разговор.

— Да что ты его уговариваешь? — выкрикнул Вася Трошкин. — Не хочет — пусть выкатывается, мы другого выберем.

— А на что нам это нужно? — возразил Борис. — Снимать да выбирать. Сейчас работать нужно, класс нужно вытягивать. Помните, что директор сказал?

— Он сказал: мы еще должны завоевать свое право дежурить в следующий раз, — закончил за него Игорь Воронов. — Значит, мы должны его завоевать! А если так… Тогда, значит, Трошкин прав — Рубина снимать нужно. Не сумеет он поднять ребят. Он карьерист, он о себе только думает.

Рубин побледнел. Для него было совершенно неожиданно все. И теперь было ясно, что спасение для него сейчас в обратном: доказать, что он не карьерист, что он думает совсем не о себе, а о классе.

Собрав все силы, Рубин посмотрел на притихших комсомольцев и сказал:

— Вы как хотите, ребята, а это неверно. У меня вне школы ничего нет. Я все силы отдаю классу… как умею! Плохо — снимайте и выбирайте другого. А доверяете — давайте работать и вытягивать класс. Это Борис правильно сказал, в этом сейчас самое главное. И прежде всего должны мобилизовать себя на это комсомольцы, должны показать свою авангардную роль. Нам дежурить через две недели. Чтобы за это время у нас не было ни одной двойки. Чтобы у нас не было никаких происшествий, никаких замечаний чтобы не было. Проведем соревнование на чистоту, чтобы в классе — ни одной бумажки! Что еще?.. Стенная газета чтобы в этом приняла участие. Уваров подает тут разные реплики, а сам работает, как… Никак он не работает! От праздника до праздника, юбилейная газета у нас получается. А она должна быть боевой и принципиальной!

Полина Антоновна, сидя на задней парте, внимательно следила за ходом дела, готовая вмешаться, как только в этом будет необходимость. Но необходимости не было. Полина Антоновна отмечала горячность Васи Трошкина, прямолинейную принципиальность Игоря Воронова и думала над позицией Бориса Кострова. Но раньше всего ее заинтересовал внезапный перелом в настроении Рубина. Он кончил теперь тем, с чего должен был начать: что нужно делать, чтобы еще лучше организовать класс, чтобы снять позор, который лег на него. И комсомольцы стали понемногу откликаться на эту программу, сначала с настороженностью, с неостывшей, может быть, еще враждебностью, потом все более и более искренне и по существу. Они поднимались, и каждый предлагал что-то свое, какое-то мероприятие, лишь бы на ближайшее время поднять успеваемость, предотвратить возможность каких бы то ни было происшествий и обеспечить себе право на следующее дежурство.

— Чтобы все было — во! Как колокольчик! — услышала Полина Антоновна на лестнице возбужденный голос Васи Трошкина, когда ребята после собрания побежали домой.

Но Вася первый же после этого получил двойку по физике, и все ребята набросились на него, как коршуны.

Зато Борис как раз в это время отличился по литературе.

После полученной за «Евгения Онегина» двойки он дал себе слово литературу выправить. Ведь нельзя же сказать, что он не любил ее — не предмет, а самую литературу. Да и предмет. Он недолюбливал Владимира Семеновича, но преподавание его начинало Борису нравиться. Новым для него, да и для всех ребят было стремление Владимира Семеновича связать преподавание с экскурсиями в Третьяковскую галерею и даже с музыкой. Так, например, очень хорошо прошел вечер «Пушкин в музыке». Привлекла ребят и такая форма работы, как писание рецензий на сочинения товарищей.

Теперь, садясь за уроки, Борис начинал с литературы и не брался ни за что другое, пока не сделает по литературе все, что нужно. Так он проработал «Бориса Годунова», «Медного Всадника», и когда пришлось писать домашнее сочинение, Борис получил за него четыре.

Потом перешли к Лермонтову. Уже в мастерском чтении его лирики и в объяснениях Владимира Семеновича вставал образ мятежного певца, образ борца, в котором бродили могучие, ищущие применения силы, и его тяжелый разлад со своим мрачным временем.

«Печально я гляжу на наше поколенье…»

Но особенно заинтересовал Бориса разбор «Героя нашего времени». Он и раньше читал это произведение. Но тогда его интересовало похищение Бэлы, история с Азаматом и приключения Печорина в Тамани. Ничего другого он тогда не заметил. А теперь в той же самой «Тамани» он обнаружил значительную фразу, которая вдруг перекликнулась с тем, что говорил поэт о своем поколении в горькой «Думе»: «Да и какое мне дело до радостей и бедствий человеческих?» Теперь Борис осуждал уже Печорина и за историю с Бэлой, и за Максима Максимыча, и за то, что он себя так нехорошо вел по отношению к Вере, к княжне Мэри и вообще занимался всякими пустяками. Такой молодой, полный сил, и писать мог, и дневники вел, а пустоцвет, «нравственный калека», как Печорин сам назвал себя в своем дневнике.

«Зачем я жил, для какой цели я родился?..»

Борис с интересом слушал Владимира Семеновича, — объяснения, цитаты из Белинского. И когда Владимир Семенович вызвал его к столу, он обстоятельно проанализировал образ Печорина, а отвечая на дополнительный вопрос, провел сопоставление его с Онегиным. Это было особенно важно — что общее у них и в чем их различие? Скука, разочарование… Но какие они в то же время разные! И как за безнадежным эгоизмом Печорина скрывается иная глубина осуждения той жизни, в которой ему пришлось жить. И большее страдание!

— И большее страдание! — повторил Владимир Семенович. — Хорошо, молодой человек! Садитесь!

За этот ответ Борис получил пять, первую пятерку по литературе в году, и был очень рад, что в такое решающее время не подвел свой класс.

И все ребята в эти дни стремились делать все как можно лучше: старательно кланялись директору на утренней встрече, старательно делали зарядку, следили друг за другом, чтобы все было хорошо и безупречно. Когда Сухоручко, смастерив из проволоки очки, стал вертеть ими на уроке, словно крыловская мартышка, Борис вырвал их у него и смял. У Саши Прудкина под партой оказались клочки изорванной бумаги, — его заставили собрать их и вынести. Витя Уваров решил выпустить специальный номер «Голоса класса», и ребята, оставшись после уроков, устроили «час заметки» — каждый написал то, что он находил нужным и важным.

Весь класс волновался: разрешит ли директор очередное дежурство или не разрешит? А когда накануне разрешение было получено, то на другой день, уже без четверти восемь, все ребята с выглаженными повязками на рукавах стояли по своим постам!.

После этого дежурства приказом по школе директор объявил восьмому классу «В» благодарность.

* * *

Еще в прежней школе Баталин с завистью, бывало, смотрел на шумную возню ребят. В глубине души он всегда тянулся к веселью и непосредственности. Валя чувствовал, что он какой-то другой — непохожий на остальных, и ему очень хотелось быть как все. У него только ничего не получалось из этого.

Поэтому переход в новую школу для него был связан с затаенными планами: новая школа — новые ребята, новая жизнь. Вот почему в первый же день он пошел даже на то, чего раньше боялся как огня, — согласился играть в футбол. Неудача в этой злосчастной игре была для него неудачей в жизни — он оказался посмешищем класса. Сухоручко назвал его «манюней», и все махнули на него рукой. Так по крайней мере казалось Вале.

Потом Полина Антоновна заговорила с ним о комсомоле, и Валя снова загорелся. Он даже осмелился заглянуть в класс, в котором происходило комсомольское собрание: Рубин что-то говорил, а ребята слушали. Когда все обернулись на открывшуюся дверь, Валя испугался и поспешил ее закрыть.

Ему захотелось быть с комсомольцами и обсуждать с ними какие-то важные вопросы. Он долго не решался заговорить с Рубиным об этом своем желании, а когда заговорил, то получил ответ, который его испугал.

— Ты?.. — Рубин удивленно посмотрел на него. — Какой из тебя комсомолец?

Вспыхнувший было огонек снова потух для Вали, и больше он о комсомоле уже не думал.

Теперь загорелся новый огонек — математика, Лобачевский…

Работа над Лобачевским открыла Вале новый мир. Математика потеряла для него школьную ограниченность. Как когда-то, забегая вперед, он постигал сущность деления или перенимал у старших товарищей умножение больших чисел с нулями посредине, так теперь он сидел над книгой Костина «Основания геометрии», решив проработать ее, сколько бы времени на это ни потребовалось. А прочитав афишу о цикле лекций по математике при Московском государственном университете, он так же категорически решил прослушать эти лекции, все до единой. Ему даже не нужно было раздумывать над программой этих лекций, достаточно было прочитать ее, чтобы загореться: «Что такое счет?», «Кривые второго порядка», «Элементы комбинаторики», «Числа ряда Фиббоначи». Что стоило хотя бы одно это последнее название: «Числа ряда Фиббоначи». В нем все непонятно, но в этом и был главный интерес. «Фиббоначи»!

И вот Валя в университете!

Там, за Москвой-рекой, на Ленинских горах, растет новое, устремленное ввысь здание университета, но и это, старое, для Вали полно величия и славы и самых безграничных надежд. «Московский ордена Ленина Государственный университет имени Ломоносова», — читает Валя на его фронтоне. Он входит за чугунную решетку и смотрит на памятник его великому основателю. Мимо Вали взад и вперед снуют ребята, девчата, почти такие же, как он, ну, может быть, немного постарше. Но не всегда же он будет несчастным восьмиклассником? Во всяком случае, вот он и сейчас идет, отворяет массивную дверь, н никто его не останавливает, а если кто остановит, он сумеет ответить, как нужно. Он идет на лекцию!

«Сосчитать — это значит поставить некоторое количество предметов во взаимно-однозначное соответствие с натуральным рядом чисел».

Валя с удовольствием записывает эту мудреную формулировку, которая после лекции уже не кажется такой мудреной. Дальше оказывается, что можно сосчитать бесконечное множество и что в бесконечных множествах целое может равняться своей части. Это так же не укладывается в голове, как в свое время геометрия Лобачевского, но и это было доказано так просто и, как Полина Антоновна говорила, изящно, что приходилось только удивляться гибкости человеческой логики.

«Числа ряда Фиббоначи» Валю разочаровали. Сплошь формулы!

Особенно заинтересовали Валю «Кривые второго порядка». Эта тема так и осталась в его сознании как жемчужина математической мысли. Она привлекала своей таинственностью.

На одной из лекций Валя услышал поразившие его слова: для геометра неважно, что такое точка. Пусть этой точкой будет колесо или шар диаметром в целый километр, а линиями между подобными точками — трубы такого же диаметра, но геометрия для них останется той же. Важна логика и последовательность в рассуждениях.

Это было необычайно! Чертеж терял свое вещественное значение и становился простой иллюстрацией. Логика отрывалась от видимого, материального и начинала жить сама по себе.

Такой ход мысли отвечал потребностям замкнутой натуры Вали. «Логика — это все!» — решил он и стал признавать только логику, как мерило всего, что есть на свете. Однако его логика, самонадеянная, дерзкая, но по существу слабая и беспочвенная, очень часто граничила с фантазией.

Он думал о жизни, и ему хотелось свести ее к чему-то одному, к каким-то аксиомам, из которых вытекало бы все, и чтобы все в жизни можно было бы доказывать, как теоремы. Ничего из этого не вышло.

Валя стал сомневаться в логике.

«Перпендикуляр и наклонная к одной прямой не всегда пересекаются».

Когда в первый раз Валя прочитал это предложение Лобачевского, оно просто поразило его своей новизною. Но вот он второй раз натолкнулся на него и задумался:

«Как же это так? Почему — не всегда?»

Валя ставит на стол один карандаш вертикально, другой — наклонно к нему. Они явно должны пересечься! И если такая очевидность подвергается сомнению, то можно усомниться в чем угодно!

«Ты представляешь так, а на самом деле не так!.. А вдруг все не так?» — как молния, пронизывает его неожиданная мысль.

Все мешалось и перевертывалось кверху дном.

Валя сидит на уроке анатомии. Учительница говорит что-то об учении Павлова, об условных рефлексах, а он смотрит неподвижными глазами на парту и думает:

«А может, это не парта?»

Валя очень хорошо знает, что так думать нельзя, а нелепые мысли лезут и лезут в голову.

— А что Баталин скажет по этому поводу? — вторгается вдруг в сумятицу его мыслей голос учительницы.

Валя встает, мнется, слышит чей-то приглушенный шепот, подсказку, но разобрать ничего не может, да и вообще не может собраться с мыслями.

— Простите, Анна Дмитриевна, я не слышал.

— Вы даже не слышите, о чем идет речь в классе?

…Валя доказывает у доски теорему, доказывает легко, гладко и для доказательства ссылается на вторую аксиому Евклида:

«Если к равным прибавить равные, то и целые будут равны».

«А вдруг не равны?» — неизвестно откуда выскочила неожиданная мысль, и все сразу спуталось, перемешалось.

Валя осекся, сбился и покраснел, и Полина Антоновна с недоумением смотрит на него.

— Что с вами, Валя?

Но разве всегда можно ответить на этот участливый вопрос — что с вами? Разве можно сказать о всех потаенных мыслях, которые возникают, исчезают, и снова появляются, и настойчиво требуют своего разрешения, и не идут с языка, прежде чем не найдут этого разрешения?

«А вдруг не равны? — продолжает потом думать Валя. — Что тогда будет? Тогда будет совсем другая логика — логика не для человеческого ума. И вообще — что такое аксиома? Это очевидная истина, не нуждающаяся в доказательстве. А если очевидных истин нет и сама очевидность теряет свою очевидность… Значит? Что же тогда получается?.. Значит, это только условность, допущение. Люди уговорились так, значит — так. А если не так?»

Отсюда один шаг до «своей аксиоматики». Валя придумывает какую-то свою «аксиому», на основании ее вычисляет целый день и приходит к выводу… что треугольник имеет два прямых угла!

Потом, при проверке домашних работ, Полине Антоновне в тетради Вали Баталина попадается листочек — обыкновенная тетрадная четвертушка, исписанная его бисерным, трудно разбираемым почерком. На ней тоже «аксиомы», «предложения» и «интерпретации». Точка — цвет, прямая — смешение двух цветов. И — формулы, формулы, формулы. А надо всем этим — надпись: «Геометрия цветов».

«Существует двуцвет «а», смешанный с каждым из двух данных цветов А и В».

«Если имеется три цвета А, В и С и если не существует двуцвета, смешанного со всеми этими цветами, то существует не более одного трехцвета, смешанного с каждым из этих цветов».

— Что это такое? — спрашивает Полина Антоновна.

Валя смущен, Валя не знает, что сказать, куда смотреть, а главное, он не может понять: как же это так получилось и как он мог засунуть в рабочую тетрадь свою «Геометрию цветов»?

— Что это такое? — уже наполовину догадываясь обо всем, допытывается Полина Антоновна.

Из полуслов и полуфраз, которые ей удается вытянуть от Вали, она восстанавливает другую половину, и все ей становится ясно.

— Аксиоматика — это не чистая условность и не произвольность, — говорит Полина Антоновна. — Она отражает реальное положение вещей в реальном мире. А реальное положение вещей для вас таково, — тут же шутя переводит она разговор на другие рельсы, — вы — накануне экзаменов, к которым нужно готовиться. Спуститесь на землю, к Евклиду, и извольте заниматься тем, чем требуется. А хотите работать углубленно — работайте организованно, без отсебятины. В математической олимпиаде думаете участвовать?

Валя, конечно, думает, Валя, конечно, будет участвовать и уже начинает готовиться — и в школе, где для этого Полина Антоновна организует особые занятия, и дома, и в университете, куда он ходит на консультацию и решать задачи. Задачи здесь не школьные — очень оригинальные, почти не требующие вычислений. Решать «по идее», найти путь, метод решения — вот что в них самое главное. Решал их Валя упорно, закусив губы, давая себе слово ни к кому не обращаться за помощью, ни к каким консультантам. Некоторые из задач были очень трудны и никак не давались в руки. Но когда одну из таких очень трудных задач он в конце концов, длинным путем исключения, сделал сам, без помощи консультанта, это было для него победой.

Следующей победой было то, что он прошел первый тур олимпиады. Но первый тур — предварительный, решает — второй. Отправляясь на этот второй тур, Валя сознательно и, как ему казалось, искренне успокаивал себя:

«Ну, не решу!.. Ну, что из этого?.. Попробую свои силы — и все!»

Этот голос говорил очень уверенно и громко. Но где-то, в каком-то уголке души, притаилась малюсенькая, но коварная мыслишка: может быть, он и решит? Ну, какую-то, ну, хотя бы одну задачку, а решит! Иногда эта мыслишка пыталась громче заявить о себе, но тогда на нее обрушивался тот уверенный голос, и она опять ныряла в свой уголочек, из которого ее уже никакими силами нельзя было вытравить.

Так, не решив этого спора, Валя вошел в аудиторию, где должна была происходить олимпиада. Аудитория большая, народу много: мальчики, девочки, разместившиеся за многочисленными столами, впереди, за особым столом — комиссия.

Предложено было четыре задачи. Получив условия, Валя прочитал их сначала «в общем». В последней не уяснил условие и разбираться не стал, решил делать с первой, по порядку. Над первой задачей сидел долго, сначала просто думал, не приступая к решению, затем начал вычисления. В исследованиях ушел очень далеко, но в правильности логического пути не сомневался и решил идти по нему до конца, куда он приведет.

Окна открыты. Ясно слышен бой кремлевских часов. Часы отбивают каждые четверть часа, но в ушах стоит непрерывный звон, — так летит время. Мимо него, из задних рядов, очень быстро, вся красная, пролетела какая-то девушка и выскочила из аудитории, за нею — другая. Потом вразвалку, не спеша вышел неуклюжий паренек с обвислыми щеками.

«Неужели решили?» — пронеслось у Вали в голове, но он тут же сказал себе, что ему безразлично и что ему не нужно отвлекаться.

И он не отвлекался — сидел и думал. Оставался один «гвоздик», из-за него ничего не получалось. Юноша, сидевший перед ним, все время писал и писал, потом рвал написанное и опять писал, и в конце концов рядом с ним образовалась целая гора рваной бумаги. Эта бумага раздражала Валю, но он старался не смотреть на нее, закрыл глаза и весь отдался логическому течению мыслей: вот это так!.. это так!.. это… Нет, ничего не получается!

Бросил, перешел ко второй. А часы на Спасской башне все звонят и звонят. Со второй тоже не получается. Мешает мысль о первой, — она все время вторгается в сознание и не дает сосредоточиться. Эта задача его очень интересует. И вдруг… Та самая ехидная мыслишка, которая преследовала его всю дорогу, каким-то образом выбралась из своего закоулка и распространилась, распространилась по всей душе и закричала во весь голос. «Гвоздик» был найден!

Теперь Валя даже не слышит звона часов! Он возвращается к первой задаче и записывает ее решение на трех больших листах.

Ко второй он больше не вернулся, взялся за третью. Решал ее тоже долго и довольно путано, пока не нашел более простое и стройное решение.

Все! За семь часов решены две задачи.

Валя обескуражен. Две задачи! Но и они — правильно решены или неправильно? Особенно первая! В ней, по ходу решения, пришлось доказать две теоремы и одну лемму. Нужно ли это было?.. Может быть, слишком сложно?

Из разговоров с другими участниками олимпиады выяснилось, что четвертую задачу не решил никто, а вторую — только один из всей Москвы. Зато третью решили двое: красивая девушка в белом переднике и он, Валя.

Потом — две недели томлений и, наконец, заключительный акт: итоги олимпиады.

Большим удовольствием было уже слушать разбор задач, который проводил известный академик, лауреат Сталинской премии. Валя с напряженным вниманием слушал его пояснения и ревниво сравнивал их со своими решениями. Третью задачу он решил почти так же, как говорил академик, первую, наоборот, совсем иным методом. Не называя фамилий, академик это как раз и отметил. Валя не понял — хорошо это или плохо? Но с особым интересом прослушал он анализ четвертой задачи, которую никто не решил.

— При решении ее не нужны были никакие готовые рецепты и формулы, — сказал академик. — Нужно было преодолеть формализм нашего мышления, нужно умение широко, логически мыслить и находить новые, неизведанные пути. В ней необходимо было умение расчленять сложные проблемы на более простые. Начнем с самого элементарного и естественного…

Академик пишет на доске ряд чисел, требуемых задачей, и, не применяя действительно никаких особых формул и вычислений, путем простого логического рассуждения раскрывает сущность задачи.

«Красивое решение!» — думает Валя и видит, что и у других на лицах тоже появляется довольная улыбка.

И наконец — вручение премий. Большой зал, за столом президиума — профессора, организаторы олимпиады, представители различных ученых учреждений. Они едва видны за стопами книг, возвышающимися на столе. Это премии, предназначенные для победителей.

Первая премия достается тому, кто один из всей Москвы решил вторую задачу. Это очень высокий, очень крепкий юноша с комсомольским значком на хорошем темно-сером костюме. Ему аплодируют, жмут руки, ему преподносят громадную стопу книг, которые он не в силах унести на место. Ему помогают в этом.

Потом — еще фамилия, выходит девушка в белом переднике. Спять аплодисменты и пожатия рук. Потом…

Валя вздрагивает. Он слышит свою фамилию. Номер школы, класс, фамилия, имя — все правильно! Это он! Он поднимается и идет, как в тумане, он жмет чьи-то руки, получает почетную грамоту и с трудом несет стопу торжественно врученных ему книг.

Он получил вторую премию.

— Проведенная олимпиада, — сказал в заключение академик, — была проверкой и ваших знаний и вашей способности овладевать научным методом, который ведет к большим будущим открытиям в области математики. Радуйтесь те, кто победил, и не унывайте те, кто не премирован. Первые — не зазнавайтесь, вторые — не падайте духом, работайте, учитесь мыслить. Наша страна является родиной передовой математической культуры, но нам нужно поднять ее на еще более высокий уровень. Рады приветствовать наших будущих коллег, тех, кто будет двигать и развивать нашу науку дальше!

Едва опомнившись от всего этого, Валя решил сейчас же позвонить Полине Антоновне и сообщить ей о своей победе. Но, взявшись за телефонную трубку, он не захотел доверять этому холодному предмету свои чувства. Он сам пошел к Полине Антоновне.

— Очень, очень рада за вас, Валя! — взволнованно проговорила та, выслушав его путаный рассказ.

— А это не моя победа, Полина Антоновна! — сказал Валя. — Это ваша победа!.. «Смотрите шире!» Мы посмеивались иногда над этой вашей поговоркой, а сегодня… академик сегодня то же самое говорил.

— Это требование науки, поэтому он и говорил! — ответила Полина Антоновна. — Идите и дальше по этому пути, Валя. Идите! Я в вас верю!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

За всеми этими делами и треволнениями прошел год. Незаметно подошли экзамены и как будто так же незаметно прошли. Были страхи, переживания, но все миновало, все кончилось.

Полина Антоновна раздавала табели с итоговыми оценками. Все ее «воробышки» перешли в девятый класс. Даже Сухоручко, правда, после больших колебаний, был допущен до экзаменов и сдал их.

— А вы могли бы очень хорошо учиться! — сказала Полина Антоновна, Еручая ему табель.

Борису она тоже выразительно заметила:

— Две троечки!

Эти две троечки — по литературе и по химии — портили Борису весь праздник, и он уже представлял себе выразительный, хотя и молчаливый, взгляд отца. Да и самому ему теперь хотелось бы иметь табель без троек, как у Игоря, Рубина, Вити Уварова и у многих других. Прошли те времена, когда отметки ему были безразличны, не вызывали ни огорчения, ни радости.

Но Борис забыл еще об одном человеке, перед которым ему пришлось держать ответ, — о директоре. Тот вызвал его и, устремив на него свой пристальный взгляд, сказал:

— Ну! Люди цыплят по осени считают, а мы — по весне, в мае. Давай подсчитывать!

Борис удивился, что из тысячи с лишним учеников директор помнит его, помнит до сих пор тот первый разговор при поступлении и мимолетную встречу в зале. Он покраснел и потупился. А директор положил локти на стол, точно собрался долго сидеть вот так, и ждать, и смотреть на Бориса.

— Есть русская пословица: «Не давши слова, крепись, а давши, держись». Знаешь такую?

— Знаю, — выдавил из себя Борис.

— И что ты на это скажешь?.. Опять школа плохая?

— Нет, школа хорошая! — искренне признался Борис.

— Так в чем же дело?.. Всякое явление должно быть объяснено, и во всем нужно отдавать себе отчет. Так?

Борис опять потупился и еле слышно пробормотал:

— Не вышло!

— Не вышло! — в тон ему усмехнулся директор. — Очень хороший ответ! Достойный ответ!.. А знаешь, кто так может говорить? Так могут говорить или лентяи, или безвольные люди, рабы обстоятельств. Человек должен быть хозяином самого себя. Он должен сам строить свою жизнь, а не ждать, когда у него что-то само собой «выйдет».

Так пытливо и настойчиво, немного резко начал этот разговор директор, — разговор, от которого никуда нельзя было уйти и спрятаться, который цеплял самые больные и самые скрытые струны души.

Борис внимательно слушал эти как будто бы строгие слова директора, но, взглянув на него, увидел, что в глазах его не было никакой строгости. Наоборот, в них бегали какие-то дружественные, даже веселые и хитроватые искорки. И робость, с которой он сначала вошел в кабинет, вдруг исчезла. Борис задал неожиданный для самого себя вопрос:

— А это можно сделать: быть хозяином самого себя?

Глаза директора остановились на Борисе, постепенно теряя свое хитроватое выражение. Но Борис выдержал этот взгляд, и директор, кивнув на стоящее у его стола кресло, сказал:

— А ну, садись!

Борис сел, и директор, сняв со стола локти, удобнее устроился в своем кресле.

— Говоришь: можно ли сделать? — тоже совершенно иначе, теперь уже не пытливо и не настойчиво переспросил он. — А как по-твоему? Как это ты, например, на себе замечал? Ты о себе думал?

— Ду-умал, — нерешительно, но теперь без всякой робости протянул Борис. — Только что-то ничего не получается.

— О себе трудней всего думать, это верно! — уже совсем задушевно, будто отвечая на какие-то свои собственные мысли, произнес директор. — А почему не получается?

— Не знаю… Очень много всего! — все так же нетвердо, в раздумье ответил Борис.

Он видел, что директор вместо ответа на прямой вопрос явно начинает выпытывать его, но ему это не показалось ни обидным, ни подозрительным. Наоборот, ему даже вдруг захотелось поделиться с директором тем, о чем думалось самому, о чем приходилось разговаривать и спорить с Валей Баталиным, что пережито им за прожитый год.

— Вы знаете… — оказал Борис, сказал доверчиво и искренне, забыв, что он разговаривает с директором, которого все боятся как огня. Но потом он спутался в мыслях и сказал другое — простое и житейское: — Ну, как я, бывало, раньше? Раньше я делал, что хотелось. Хочется в футбол играть — играешь. Хоть из школы сбежишь, а играешь! Хочется поговорить на уроке — говоришь. Хочется побаловаться — балуешься.

— А теперь? — с плохо скрытым нетерпением спросил директор.

— А теперь — думаешь.

Директору очень хотелось узнать, что же именно думает Борис, как вообще осмысливает свое поведение подрастающий человек. Но лишним вопросом, чрезмерной любознательностью он боялся спугнуть то доверчивое настроение, которое так неожиданно и удачно возникло у них при разговоре. А Борис, как нарочно, замолчал, будто высказал все, исчерпал всю меру доверия, которую сам для себя отмерил. И только когда директор, боясь потерять нить разговора, хотел уже задать наводящий вопрос, Борис высказал то, что созрело у него за это время:

— Тут самое главное: заставить себя делать то, что нужно. Не что интересно, а что нужно.

— А можно заставить? — не удержался директор.

— Пожалуй, можно! — ответил Борис. — Нужно только захотеть и очень захотеть, и тогда можно заставить себя сделать что угодно… Захотеть вот только…

— Трудно бывает! — улыбнувшись, подсказал директор.

— Трудно! — тоже улыбнулся Борис. — И тут опять не разберешь.

— Почему не разберешь? — теперь уже смело спросил директор, видя, что Борис разговорился, но, разговорившись, остановился у какого-то порога, который и сам еще, может быть, не сумел переступить.

— Да так… — уклончиво ответил Борис, но потом, подумав, добавил: — А почему ты захотел? Потому, что это нужно, или потому, что интересно стало? Вот и не разберешь.

— Ну, например? — допытывался директор, решив теперь уже выжать из этого разговора все, что только можно.

В этот момент дверь отворилась, и вошел завхоз школы с какими-то бумагами.

— После, после!.. Потом! — замахал на него руками директор и, когда завхоз исчез, повторил тот же вопрос: — Ну, например?

Он испугался, что несвоевременное вторжение постороннего человека расстроит наладившийся разговор, но Борис не смутился и очень охотно ответил:

— Ну, например, математика! Раньше она была мне совсем неинтересна, и я просто решил: подогнать, подтянуться. Просто, чтоб отметку повысить. Ну… перед отцом стыдно было. Начал заниматься, а она мне вдруг интересной стала.

— Так, может, она потому и интересной стала, что ты заниматься стал? — спросил директор.

— Возможно! — не очень задумываясь над этим, ответил Борис. — Или вот физкультура, гимнастика. Раньше она чем для меня была? Так просто: раз-два! Никакого интереса в ней не видел, даже принципиально был против гимнастики. А потом решил: нужно! Заставил себя! А вот позанимался в гимнастической секции и опять вижу — интересно! На будущий год в спортивное общество записаться думаю. Да! Может, и так! — неожиданно оживившись, добавил Борис. — Может, вы и правду говорите: стал заниматься — и интерес появился!

— А это так и должно быть! — сказал директор. — В порядке вещей. Какой интерес без труда? К чему? Откуда он может родиться? И везде, в каждом деле есть свой интерес. Но обнаруживается он только в том случае, если ты глубоко проникнешь в это дело, в его сущность. И тогда ты неизбежно найдешь скрытый в нем интерес.

Борис сначала слушал, играя пуговицей своей рубашки, но потом быстро вскинул вспыхнувшие вдруг глаза и, забыв о пуговице, уже не сводил их с директора до самого конца. А директор уловил в этих глазах неожиданно возникшую мысль и насторожился.

— Ты что хочешь сказать?

— Я хочу сказать… — ответил Борис, не зная еще, как выразить то, что родилось в нем в ответ на все только что слышанное. — А если в каждом деле есть свой интерес… И если каждым делом глубоко заниматься — до интереса, как вы говорите… Тогда… Что же тогда получится?.. В круге должен быть центр, в котором все радиусы сходятся. А если этого центра нет?

— Да, без центра плохо. Это верно! — согласился директор. — Но тебе об этом еще рановато беспокоиться.

— Ну, нет! — Борис убежденно покачал головой. — У нас есть ребята… Вот Баталин!.. Уж этот ясно, что большим математиком будет. Или Воронов Игорь… Он кем захочет, тем и будет. Он такой! Решил — будет! А я вот… У меня вот еще никакого центра нет!

— Не спеши! Ты говоришь — математика. Математика — это, конечно, хорошо. Но это только сук, один из очень важных, как в садоводстве говорится, «скелетных» суков, но все-таки только один сук на пышном древе познания. Плоды могут быть и на этом суку. Но если он не в меру и преждевременно разрастется, отнимая соки у других, что получится?.. Получится однобокое, кособокое дерево. Поэтому лучше, если дерево вырастает нормальным: здоровым, с красивой, всесторонне развитой кроной, когда не сук, а все дерево растет, тянется кверху и потом, в свое время, приносит плоды… Ну, желаю тебе отдохнуть как следует, — уже совсем другим тоном закончил директор, протягивая руку. — А с осени опять за работу! Главное — труд. Труд и воля!

* * *

Каникулы!..

Вдруг стало заметно и невыносимое солнце, и жаркое дыхание раскаленного асфальта, и не остывающие за ночь стены домов, и теплая вода в водопроводе, и томление липок, недавно, только это весной выстроившихся вдоль улицы. И когда Борис встретил идущего с работы Сеньку Боброва, он не мог понять, как это сейчас можно работать, стоять у станка в душном цеху, — так несносно, до обиды несносно стало заниматься чем-либо в такое время, захотелось гулять, отдыхать, развлекаться!

Планы на лето у Бориса были определенные: мама с сестренкой Светочкой уже уехала в деревню, к дяде Максиму, а после экзаменов должен был отправиться туда же и Борис. Но как раз перед последним экзаменом отец получил телеграмму от своего брата Петра, работавшего инженером на одном крупном строительстве на Дальнем Востоке, о его приезде. Борису захотелось повидать дядю Петю, которого он очень любил.

Года три назад, перед отъездом на Дальний Восток, дядя Петя заезжал в Москву и довольно долго прожил у Костровых. С первых же минут, с самой первой встречи, он привлек тогда Бориса своей неукротимой, кипучей веселостью, бодростью и энергией. Он совершенно не походил на брата, Федора Петровича, точно это были совсем чужие люди, от разных отцов, матерей: один — спокойный, сосредоточенный, отсчитывающий слова, как золотые монеты, другой — бурный, буйный, клокочущий, зубоскал, острослов, за что и получил прозвание от Бориса «Сундук сказок». Его красивое, выразительное лицо имело какой-то неуловимый смешной оттенок.

Борис долго не мог понять причины этого, но однажды за обедом рассмотрел, что тонкий, чуть с горбинкой нос дяди немного свернут в сторону.

— Дядя Петя! А у вас нос-то кривой!

Мать ахнула, но дядя Петя не смутился и в обычной своей шутливой манере ответил:

— А ты только сейчас заметил? Э-эх ты, дядя Боря! Это мне Степка-дружок на всю жизнь память оставил.

— Подрались? — заинтересованно спросил Борис.

— Добро б подрались! А то — чижиком!

— Каким чижиком?

— А ты не знаешь, как в чижика играть?

— А-а! Знаю! — догадался Борис. — Так как же он? Чижиком! Даже чудно!

— А чудного на свете, дядя Боря, хоть отбавляй!.. Я сначала-то и не почувствовал, как он мне в нос этим самым чижиком заехал и нос набок своротил. Только вижу — Степка мой побледнел и тянется к моему носу. «Постой, Костров! Дай-ка я тебе поправлю!» Прихожу вечером домой, мать спрашивает: «Что у тебя с носом?» — «Да так, говорю. Ударился». И лег. За ночь у меня его раздуло, мать лечить принялась: и припарки разные и мать-мачеху прикладывала, а нос поболел-поболел да так вот и присох. А мне что? Еще лучше!

— Чем же это лучше-то? — усомнился Борис.

— Как чем? У всех носы прямые, а у меня кривой!

Много интересных, чудных и необыкновенных историй рассказывал дядя Петя, и хотя трудно было иногда разобрать, что случилось в действительности, что он прибавил от себя, Борис слушал эти истории с разинутым ртом.

Вот за все это и полюбился ему веселый человек и запомнился на многие годы. И потому, когда была получена от него телеграмма, Борис решительно отказался ехать в деревню, не повидавшись с дядей. Он поехал с отцом встречать дядю Петю на вокзал и первый увидел в окне вагона энергичное лицо с чуть свернутым набок красивым носом. Зато дядя его не сразу узнал, а узнав, крикнул:

— Дядя Боря!.. Ты? Ах, шут бы тебя побрал! Так ты скоро выше отца вырастешь!.. А ну, давай: кто кого? — и тут же, на перроне, начал возню с ним.

— Ну, куда теперь? — спросил Федор Петрович своего шумливого брата, когда они приехали домой.

— Отгадай! — задорно ответил тот, вытирая после умывания свою крепкую, коричневую от загара шею.

— Буду я твои загадки отгадывать! — добродушно проворчал было Федор Петрович, а потом вдруг встрепенулся. — Неужто туда?

— Туда, Федюха! Туда! — И дядя Петя облапил своего брата, пробуя на нем свою неистощимую силу.

— Да ну тебя, шальной! Да ну! — отбивался Федор Петрович. — Лучше скажи: куда?

— На свадьбу, братуха, на бракосочетание! Волгу с Доном женить!

— Вот это да! — не то с завистью, не то с радостью сказал Федор Петрович. — А, впрочем, мы тоже не лыком шиты, мы тоже для этого дела заказ получили. Мощные насосы для земснарядов будем лить.

— До́бре! А кто теперь на это дело не работает? Как в деревне, бывало, скажут — всем миром строим! А хорошо, брат, в деревне говаривали! А?

Весть о том, что дядя Петя едет на Волго-Дон, взволновала Бориса, и он с завистью смотрел на этого кипучего, непоседливого человека, уж который раз переезжающего с одного в другой конец страны.

— Ну, а ты как? — спросил его дядя Петя.

— Учусь.

— Тоже добре! Это в твоем положении — первое дело. А как учишься-то?

— Ничего.

— Ничего не учишь, значит?

— Да ну вас, дядя Петя! — отмахнулся Борис.

— А-а!.. Ну, значит, ни шатко ни валко, ни плохо ни хорошо — так, что ли? Ну, это уж никуда не годится, дядя Боря!

На этот раз дядя Петя задержался в Москве недолго. Оформив документы, он быстро собрался и уже через несколько дней уехал на Волго-Дон. Борис проводил его на вокзал, а на другой день и сам отправился к другому своему дяде, в деревню.

И вот он сидит на Беседе и смотрит, как садится солнце.

Село, в котором жил дядя Максим, старший брат Федора Петровича, стояло на высоком и крутом берегу большой реки. Самое высокое, открытое место этого берега, возле старого монастыря — теперь там МТС — и бывшего помещичьего дома — теперь там школа, — называлось Беседой. Отсюда открывались широченные просторы — заливные луга, далекие леса и перелески. Здесь хотелось сидеть, смотреть и неторопливо беседовать.

Под Беседой, из ее крутых склонов, из земных глубин, торчала большая, седая от лишайников каменная глыба, похожая на зуб, а из-под нее бил холодный, гремучий родник, вечным говором своим заполнявший тихие летние вечера. Очевидно, из-за него первые поселенцы здешних мест и назвали свое село Гремячевым.

Борис и раньше любил Беседу, — здесь он играл с соседскими ребятишками: забирались на вершину каменного зуба и бросали с него камни, сбегали вниз и снова наперегонки взбегали вверх по крутым склонам обрыва. В этот приезд, в этот первый вечер, он почему-то с особенной силой почувствовал широту открывающихся перед ним просторов, всю их необъятность, красоту, глубокую их задушевность.

Цвели за рекой луга, синели леса, и ветер, прилетавший оттуда, приносил чудесные запахи. Небо — спокойное, чистое, без единого облачка — опрокинулось над всем этим простором, как большая голубая чаша, и только на западе, куда уже склонилось солнце, оно загоралось легким золотисто-розоватым светом.

Хотелось сидеть и думать.

Вспоминалась школа. Первый раз на отдыхе, в каникулы, Борису вспоминалась школа. Обычно как было? Кончил — из головы вон! А теперь вспомнилась!..

И прежде всего всплыл в памяти последний разговор с директором.

«Труд и воля!.. Воля… Есть у меня воля или нет?»

Борису хотелось основательно в этом разобраться, но он скоро убедился, что это совсем не так просто сделать. С одной стороны, вспоминались поступки, в которых никак нельзя было не видеть проявления его воли и настойчивости, и, откровенно говоря, где-то глубоко внутри себя он был уверен, что воля у него есть, и ему никак не хотелось в этом разуверяться. Но, с другой стороны, разве не было случаев, которые говорили о совершенно обратном? Какие?.. Да разные! Сколько угодно! И если тоже говорить чистосердечно, Борис никак не решался назвать себя ни настойчивым, ни волевым человеком — таким, как Рубин, или, например, Игорь Воронов.

Нет! Нужно многое и многое менять в себе!

Так текли, еще не оторвавшиеся от школы, мысли Бориса, и, задумавшись, он едва не прозевал, как село солнце, — вот уж только один его маленький краешек искоркой светился за дальним лесом!. Потом исчезла и искорка, но небо долго еще продолжало гореть яркими, холодными закатными красками, отражаясь в зеркальной глади реки.

Неподалеку прошли две девочки, босиком, в легеньких ситцевых платьицах. Не замечая сидевшего на траве Бориса, они говорили о какой-то смородине, которая плохо приживается, о мульчировании, о корневой системе. Одна из них говорила горячо, размахивая руками, другая, наоборот, делала редкие, короткие замечания, на которые ее подруга отвечала новым потоком слов. Говорливая была Любашка, дочь Максима Петровича, а другая, Ира Векшина, жила от них дома через два. Борис не обратил на них внимания, не окликнул и остался сидеть на своем месте, продолжая смотреть вдаль.

— Что, брат? Смотришь? — раздалось вдруг за спиной у Бориса.

Он оглянулся и увидел дядю Максима, возвращающегося с работы.

— Смотрю! — ответил Борис.

— Наши места знаменитые! — сказал дядя Максим, присаживаясь рядом и тоже устремляя взор в раскинувшиеся перед ним дали. — А погоди-ка, приедешь вот, через год-два, тут вместо лугов вода будет.

— Вода? — переспросил Борис. — Почему вода?

— А как же?.. Видишь, вон огоньки загораются? Станцию начинают строить. Да тут, если запрудить… тут синь-море получится!

Борис посмотрел налево, куда указал дядя Максим. За излучиной реки он разглядел цепочку электрических огней, еле видимых в ранних сумерках.

— Наш Волго-Дон! — сказал дядя Максим.

— Почему Волго-Дон?

— Так женщины наши прозвали, колхозницы.

Они посидели еще, побеседовали и пошли ужинать.

А на другой день началась обычная летняя жизнь. Быстро подобралась компания, и Борис с ребятами исчезал из дому на целые дни. Они глушили лягушек в болоте, ловили рыбу, купались, играли в футбол, ходили на стройку электростанции, сами строили запруду на ручье под Беседой и, смастерив маленькие водяные колеса, заставляли их вертеться под напором воды, — одним словом, занимались тысячами ребячьих дел, которые потом никак невозможно было ни вспомнить, ни перечислить. Принимал Борис участие и в колхозных работах — учился косить, убирал сено, ездил в ночное. Но раз появившаяся мысль не забывалась. Она неожиданно вспыхивала то нынче, то завтра, то по одному поводу, то по другому: «Есть ли у меня воля?»

Вот во время купанья ребята решили плыть на тот берег. Река широкая, и на тот берег Борис еще не плавал. Но как отстать и как одному сидеть здесь, на этом берегу, когда вся ватага друзей уже пустилась вплавь?

Борис тоже поплыл. Вода прохладными струями омывала его тело, впереди и сбоку виднелись мокрые головы, загорелые плечи, руки, и трудно было сказать, отчего пробежал перед глазами капризный бурунчик — от быстрого течения или от движения ребячьих тел.

Реку Борис переплыл, но устал. Когда он подплывал, на берегу, в кустах, уже сидели голые ребята и подсмеивались над теми, кто еще барахтался в воде. Течением Бориса отнесло немного ниже этой группы ребят, но он, выйдя на берег, перебежал к ней и тоже уселся в кустах, поджидая отставших.

Пока все подтянулись, первые, более сильные, уже передохнули и начали собираться в обратный путь. Борис не прочь был бы еще посидеть и отдохнуть, но как можно опять отстать от ребят? Он вскочил и в числе первых бросился в воду. До середины реки плыл уверенно, саженками, отфыркиваясь и встряхивая головой. Но потом он почувствовал, что начинает уставать. Тяжелее стало дышать, и руки уже на так легко было выбрасывать из воды. Борис перешел на простой детский стиль — поплыл, как ребята говорили, «по-собачьи», — так было спокойнее. Но быстрота движения уменьшилась, и Борис видел, что его относит течением от остальных ребят. Он хотел попробовать лечь на спину и отдохнуть, но на спине он плавал плохо и боялся, что вместо отдыха еще больше устанет.

И тогда Борису вдруг представилась глубина реки. Это получилось невольно, само собой, но он очень ярко представил себе толщу воды, которая была под ним и которая с ощутимой теперь силой все больше и больше тянула его в сторону.

У Бориса захолонуло сердце, и ему стало страшно. Но потом откуда-то изнутри в нем поднялось другое чувство, словно сильная и упругая волна.

«Спокойно, Борис Федорович! Не волнуйтесь!» — сказал он себе.

Упругая волна дошла до сердца — и сердце успокоилось, стало биться уверенней.

«Прежде всего — дыхание. Регулировать дыхание!» — вспомнил Борис многократные напоминания Александра Михайловича, преподавателя физкультуры.

Борис стал следить за дыханием, старался дышать глубже, ровнее и не думать о глубине. Он плыл теперь один, в стороне от остальных ребят. Большинство из них уже сидели на берегу и что-то кричали и махали ему руками. Но он ничего не слышал и слышать сейчас не хотел. Он знал, что все зависит от него, от его выдержки, от того, как он будет владеть собой. Собрав все свои силы, он плыл и плыл, наметив себе куст, к которому должен пристать.

Когда Борис вышел на берег, к нему уже бежали ребята.

— Ты что?

— А что? Ничего!.. Все в порядке, — стараясь ничем не выдать пережитое им, ответил Борис.

— А мы уж было испугались!

— Надо бы! — пренебрежительно усмехнулся Борис.

А еще через день к Ольге Климовне прибежала Ира Векшина.

— Тетя Оля! Ваш Борька на зубу повис!

— На каком на зубу? — всполошилась Ольга Климовна.

— Ну, на зубу! На камне!

Ольга Климовна побежала к каменной глыбе, торчащей узкой высокой стеной над гремучим источником, и увидела картину, от которой у нее замерло сердце.

На самой середине зуба голубела знакомая майка, а сам Борис, уцепившись руками за невидимый снизу выступ скалы, казалось, висел на почти отвесной ее стене.

— Борька! — крикнула Ольга Климовна.

— Тихо, Климовна! Не кричи! — остановил ее оказавшийся тут же дядя Максим. — Испугаешь!..

Ольга Климовна послушалась и молча, с замиранием сердца, вместе с дядей Максимом и собравшейся, тоже притихшей, толпой ребятишек следила, как передвигается по серой стене голубое пятно. Борис спускался, осторожно нащупывая ногами; незаметные, казалось, выступы, ловко перехватываясь руками с одного камня на другой.

— Господи! Свалится! — не удержавшись, прошептала Ольга Климовна.

— Ничего, мать! Не расстраивайся! Он — цепкий!..

Борис действительно цепко держался и медленно, осторожно спускался вниз.

— Вот как он тут пройдет? — как бы про себя проговорил дядя Максим, когда Борис приблизился к тому месту, ниже которого скала казалась совершенно отвесной.

Но Борис и здесь нашел выступы и благополучно спустился вниз.

— А ну, пойдем! — потеряв вдруг свое показное спокойствие, закричал дядя Максим и схватил его за руку. — Пойдем, я тебя вожжами отстегаю!

— За что ж вожжами-то? Дядя Максим! — Борис, улыбаясь, скосил на него глаза.

Голубая майка его была изорвана, руки исцарапаны и заметно дрожали. Но Борис старался держаться спокойно, поглядывая на окружающих его ребят, среди которых он заметил и Иру Векшину.

Ира Векшина дружила с Любашкой, дочерью Максима Петровича. На школьном участке они занимались опытами со смородиной, и каждое утро и каждый вечер то Любашка бежала к Ире, то Ира заходила к Любашке, и они вместе отправлялись к своей смородине. Любашка Борису не нравилась — она была болтливая, приставучая, порывистая, и потому к ее опытам Борис относился недоверчиво. Ира, наоборот, была очень сдержанная, молчаливая, ее большие серые глаза спокойно и внимательно смотрели на мир, в том числе и на него, Бориса. «А что ты из себя представляешь?» — казалось, спрашивал ее взгляд. И это почему-то злило его. Он думал, что она очень гордится тем, что производит какие-то там опыты, и поэтому считал нужным подчеркнуто пренебрежительно относиться и к ней и к ее смородине.

И Борису было особенно неприятно, что Ира торчит здесь без толку, глазеет и слушает, как дядя Максим собирается отстегать его вожжами.

…В МТС привезли новый самоходный комбайн, и ребята немедленно побежали смотреть его. Осмотрев и поговорив с механиком, они решили заодно обследовать и старую монастырскую стену, возле которой нашел свое временное пристанище комбайн. С монастырской стены они пробрались на крышу склада. А с крыши самый прямой и естественный путь на землю — прыгать.

Борис и тут не отстал от ребят: прыгать так прыгать — и раз, и два, и три! Первый раз все прошло хорошо, второй — тоже, а потом Борису показалось мало: ну, какой, в самом деле, интерес прыгать, когда уже знаешь, что тут ничего трудного нет? Другое дело прыгнуть, например, в густые заросли крапивы, которая растет возле склада, — это да! Прыгнуть в нее, стерпеть боль, ожог и не подать виду — этим можно щегольнуть!

Недолго думая, Борис спрыгнул в крапиву и вскрикнул. Острая боль, как огненная искра, пронзила левую ступню и отозвалась во всей ноге. Кое-как поднявшись, он стоял на правой ноге — ступить на левую не было никакой возможности.

— Борь, ты что? — спросил, подбежав к нему, один из товарищей.

— На что-то наскочил! — через силу ответил Борис и, опираясь на плечо товарища, выбрался из крапивы.

— Зачем тебя шут в крапиву-то понес? — спросил кто-то из собравшихся вокруг ребят.

— Зачем, зачем! — оборвал его другой. — Нашел когда разговаривать! Видишь — кровь!.. А ну, садись, давай посмотрю!

В подошве у Бориса оказалась большая зеленая стекляшка — осколок разбитой бутылки. Ребята вынули ее, кое-как перевязали ногу и привели Бориса домой. Мать разохалась, расплакалась, дядя Максим взял в колхозе лошадь, повез Бориса в амбулаторию.

Доктор сделал ему противостолбнячный укол, потом долго копался в ране, выискивая осколки стекла, которые там могли остаться. Было очень больно, но Борис терпел. Еще по пути в больницу Борис вспомнил Павку Корчагина, его выдержку, его несокрушимую волю и решил во что бы то ни стало вынести все без единого стона. Это было очень трудно. Бывали моменты, когда зонд врача шарил, казалось, не в ране, а в самом сердце Бориса, но он сжимал зубы и терпел.

Пришлось Борису лечь в постель. По нескольку раз в день к нему заходили ребята, рассказывали о происшествиях в своей ребячьей жизни. Из семейных разговоров он узнавал о колхозных делах, из газет, которые он с жадностью прочитывал, — о корейских событиях, волновавших весь мир. И все-таки было очень скучно и обидно валяться дома, когда светило солнце, когда мимо окон проходили люди, о чем-то говоря между собою, перекликаясь, когда с грохотом проносилась по улице груженная лесом колхозная машина.

И вот тогда случилось то, чего Борис никак не ожидал: к нему пришла Ира Векшина и принесла букет полевых цветов — лютики, колокольчики, ромашки и какие-то еще розовые, красные, названия которых он не помнил. Борис смутился, не знал, куда положить букет, что сказать Ире, А она тоже никак не решалась взглянуть на него прямо и просто и сначала не знала, о чем говорить. Но смущение скоро прошло, и оказалось, что Ира совсем не такая уж гордая и молчаливая, какой казалась вначале. Она, смеясь, опросила Бориса, отстегал ли его в конце концов дядя Максим вожжами, или нет?

— Вожжей не нашел! — улыбаясь, в тон ей ответил Борис.

— Напрасно! — сказала Ира. — Тогда, может, и в крапиву бы прыгать не пришлось!.. Впрочем, мальчишкам вечно не сидится на месте!

Но с этими осуждающими словами совершенно не вязалось выражение ее глаз: прослышав от Любашки о происшествии, она рассматривала Бориса с явным интересом.

Борису, наоборот, не хотелось говорить на эту тему, и он спросил об опытах, которые Ира производила со смородиной. Она охотно рассказала о них, но оказалось, что опытов, по сути дела, никаких не было. Просто учительница биологии достала для их школы куст какой-то удивительной смородины, с очень крупными и сладкими ягодами, и Ира с Любой решили размножить его посредством черенкования. В мечтах им с Любашкой уже виделась эта необыкновенная смородина в колхозных садах и на приусадебных участках колхозников. И вдруг из пятнадцати черенков шесть стали почему-то плохо себя вести. Отсюда — волнения, беспокойство, хлопоты с плохо приживающимися кустами: и полив, и защита черенков в жаркие дни от, прямых солнечных лучей, и мульчирование, и споры о том, что нужно сделать, чтобы ускорить образование корневой системы. Все выглядело очень просто. Но Борис ничем не выдал своего разочарования и дал Ире слово, что, когда выздоровеет, обязательно сходит с нею на пришкольный участок и посмотрит на знаменитую смородину.

Однако болезнь затянулась. Борис за это время много читал из того, что нужно было прочесть для девятого класса. Но и во время чтения и посещения друзьями и разговоров с мамой, Светланкой у него все время жила затаенная мысль: придет ли сегодня Ира? Ира приходила. Борис лежал и не знал, куда девать глаза, как скрыть свою радость. Ему было и радостно и неловко. И почему так получилось?.. К девчонкам Борис до сих пор относился с намеренным, даже подчеркнутым пренебрежением. Он слышал разговоры ребят о них, видел заигрыванья и девочек с мальчиками, но себя он всегда считал выше этого. Так же он относился сначала и к Ире. А потом что-то вдруг произошло, и она оказалась неожиданно милой и хорошей, и ее присутствие стало почему-то волновать его.

Когда Борис выздоровел, он попытался как-то раз зайти за ней вечером, — хотел позвать ее прогуляться, посидеть на Беседе. Он не знал, как это сделать, но, во всяком случае, хотел сделать это тайно, чтобы никто из домашних Иры не видел, чтобы не смеялись, чтобы не было ей неприятностей, чтобы… кто знает, что может еще прийти в голову мальчику, ощутившему вдруг непонятное беспокойство сердца?.. Однако, когда он вечером подходил к дому Иры, ему сделалось так страшно, что он быстро свернул в ближайший проулок и бросился бежать.

…Все прошло, все кончилось. Едва только в конце августа Борис приехал домой, в Москву, встретил своих ребят, побывал в школе, как все, что томило его и тревожило, сразу исчезло, как мираж, как наваждение. И Борис сам не мог понять, что с ним было: так, точно приснилось что-то светлое, радостное и беспокойное.

Загрузка...