Елена Тагер ПОВЕСТЬ ОБ АФАНАСИИ НИКИТИНЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I БАЗАР В ОРМУЗЕ

Пятьсот лет тому назад солнце над землями юга сияло так же ярко, как и в наши дни, и летний зной был так же невыносим. Старинный персидский город Ормуз прямо сгорал от солнечного жара. Ормуз был построен на скалистом островке, в той части Индийского океана, которую теперь называют Персидским заливом. Дважды в сутки, в часы прилива, синие морские валы подступали к белым стенам Ормуза. Но от этого страшный зной ничуть не уменьшался. Каменистая почва раскалялась так, что припекало ноги. Перегретый воздух — горячий, сухой, как из печи, — не освежал, а обжигал гортань. Солнечные лучи слепили глаза… Небо над городом было темно-синее и прозрачное, как драгоценный камень сапфир, но никто не любовался им; мало того, в этом городе никто и не видел неба: жители натягивали над улицами широкие полотнища из ярких цветастых тканей — спасали себя от солнечного удара. А чтобы предохранить ноги от ожогов, сплошь застилали землю узорными коврами.

Надо еще сказать, что на островке не было ни реки, ни ручья, ни озера. Пресную воду в бочонках привозили на лодках с материка. На перекрестках Ормуза были вырыты водоемы-бассейны; в них-то и хранилась эта драгоценная, издалека доставленная пресная вода. А кто сильно хотел пить, — тот мог уплатить торговцу и купить себе стаканчик воды так же, как мы теперь покупаем стаканчик мороженого.

Жить в этих условиях было не так-то легко. Но горожане любили свой Ормуз и гордились им. Вернее сказать, этим городом гордилась вся Персия (так тогда называлось государство Иран). Тогдашние персидские ученые утверждали, что если бы вся вселенная, весь огромный населенный мир был кольцом, то город Ормуз был бы камнем в этом кольце, — такой это был богатый, красивый, многолюдный и веселый город.

В синих водах Персидского залива водились жемчужницы — плоские двустворчатые ракушки; внутри их развиваются круглые жемчужины, с нежными переливами перламутра. Крупный ормузский жемчуг ценился повсюду; даже на далекой Руси румяные красавицы носили в серьгах и на шее сияющие бело-розовые «гурмызские зерна». Но не за одним только жемчугом приезжали сюда предприимчивые купцы: здесь велась обширная и разнообразная торговля. К скалистому островку то и дело приставали греческие белопарусные корабли, подплывали многовесельные китайские джонки; между ними, легко скользя по волнам, пробирались узкие индийские челноки. На застланных коврами улицах Ормуза пестрые халаты уроженцев Средней Азии мешались с желтыми одеждами египтян. Приземистый турок, сдвинув на самый затылок красную феску, приветствовал высокого смуглого араба в белом бурнусе; все они торопливо показывали друг другу яркие ткани, золотые украшения, серебряную посуду; все они громко хвастались, восхищались, торговались, менялись… Море шумело, люди кричали, лошади ржали. Лошадей было много; их охотно покупали, особенно индийские «гости» (купцы). В Индии не умели ухаживать за конями; не было подходящего корма, да и климат не годился для лошадей — они быстро там погибали. А спрос был большой — и на крепких рабочих тяжеловозов, и на резвых верховых скакунов, подходящих для войска. Толковый купец покупал в Ормузе хорошую степную лошадь за десять серебряных монет, переправлял ее морем в Индию и там продавал в десять, а то в пятьдесят раз дороже. Так что конский торг был очень выгоден. Поэтому в том углу ормузского базара, где выставляли на продажу коней, толпилось особенно много народу и не прекращались громогласные выкрики продавцов и споры на всех языках Востока.

Вот сюда-то, в этот шумный и душный закоулок, крепко пропахший конским и человеческим потом, и пришел однажды необычный для Ормуза покупатель. Он был довольно высокого роста, широкоплеч, одет не по-здешнему — не в длинный, а в короткий кафтан с темными штанами; на ногах его красовались мягкие кожаные сапоги, на голове — чудная высокая войлочная шляпа с круто загнутыми полями. Целый день, нестерпимо жаркий и душный день солнечной весны 1469 года, этот загадочный покупатель безмолвно ходил по Ормузу; он поглядывал на людей, пристально присматривался к товарам, изредка кое-что потрогал, понюхал — и ничего не купил. В этой пестрой разноплеменной толпе на странного чужеземца обратили внимание. «Откуда он? — перешептывались базарные завсегдатаи. — Какая невиданная одежда! Какой белокожий! Какой светлоглазый! Верно, из очень далеких краев?..»

Один черномазый парень в полосатом драном халате, изловчившись, мимоходом сбил с чужеземца его высокую шляпу — и толпа, как один человек, ахнула при виде целой копны вьющихся соломенно-светлых волос. Но этот чужеземец с такой белой кожей и такими густыми золотистыми волосами, как видно, не любил, чтоб ему наступали на ногу. Круто повернувшись, он мигом схватил барашковую шапку со своего смуглого и черноглазого обидчика и, под сочувственный смех толпы, швырнул ее кверху. Шапка крепко ударилась о пестрый тканьевый потолок, всколыхнула там целое облако пыли и шлепнулась к ногам перепуганного владельца. Тот, не говоря ни слова, пустился бежать. Над ним хохотали, чужеземца громко хвалили. Старик в белой чалме и с белой бородой потрепал его по плечу. Незнакомец вежливо поклонился почтенному старику и пошел дальше. Никто больше не задевал его, а когда он подошел к лошадям — все перед ним расступились.

При виде статных продажных коней белокурый чужеземец оживился; его светлые глаза расширились, засверкали. Умелой рукой он раскрыл ближайшей лошади рот, пересчитал зубы; ловко приподнял ей ногу, осмотрел копыто. Продавцы поняли, что пришел настоящий покупатель, понимающий и дельный; к нему стали подводить отборных, самых лучших коней. Чужеземец облюбовал темного татарского жеребца с маленькой красивой головой, с тонкими ногами, с пышным хвостом.



— Какая цена? Только много не запрашивай, — сказал он медленно.

Эти слова были сказаны не по-турецки, не по-узбекски, не по-персидски, а на забавной смеси всех этих языков.

На такой смеси восточных языков в то время объяснялись между собой торговые люди разных стран. То был как бы условный язык путешественников и купцов. Этим условным языком, по-видимому, прекрасно владел чужеземец; он, должно быть, много ездил по разным странам и вел большие торговые дела. И понятливый продавец ответил ему приветливо, уважительно:

— Я рад, если мой конь понравился тебе, господин, и я отдам его тебе за…

Он назвал не слишком большую сумму. Но чужеземец, очевидно, хорошо знал торговые обычаи и считал неприличным брать товар с первой названной цены. Он стал торговаться — без громкого крика, без лишних слов, но очень настойчиво и твердо. Они быстро поладили. Чужеземец вытащил из-за пазухи платок, развязал зубами тугой узелок и отдал продавцу десять серебряных арабских монет. Продавец попробовал монеты на зуб, позвенел ими о камень и, признав за настоящее серебро, опустил в карман. В свою очередь, он достал платок и обернул им конскую уздечку, чтоб передать покупку новому владельцу.

— Как имя его? — спросил покупатель на той же смеси восточных языков.

— Господин, зови его Дар ал Аман ради его кроткого и покорного нрава, — ответил на том же условном языке продавец. — И пусть это будет тебе памятью о том прекрасном острове, где ты его купил.

Дар ал Аман — Обитель Безопасности — так называли турки и персы остров Ормуз.

— Дар ал Аман, — медленно повторил чужеземец. И вдруг, сразу сбросив с себя важность и строгость, широко, добродушно улыбнулся. Не в силах скрыть своей радости, он крепко обнял коня за темную шею, глубоко вдохнул резкий запах конского пота и кожаной уздечки и ласково шепнул коню в самое ухо:

— Васька! Красавец ты мой… Васенька!

Глава II НА ТАВЕ С КОНЕМ

На Индийском океане стояло затишье. Ветра не было. Волны не подымались. Поверхность моря была неподвижна, как будто вылита из сине-зеленого стекла. Она нестерпимо сверкала и, казалось, дышала зноем. Солнце палило нещадно. Мореходы изнемогали, им было нечем дышать. С ужасом и с отчаянием они смотрели на повисшие паруса и ждали хоть какого-нибудь, хоть самого слабого ветерка. А его не было и не было. И так целый месяц.

Большая лодка — по-местному тава, — перевозившая в Индию людей и лошадей, почти не двигалась с места. Неслыханный зной истомил путников. Даже лошади не выдерживали. На таве их было десятка два. Вначале они метались, ржали, били копытами; через четыре недели пути притихли, опустили головы и тяжело, со всхлипом дышали.

— Эй, хозяин! Пропадет у тебя конь! — сказал перс-моряк, полуголый и загорелый до черноты, расталкивая неподвижного пассажира. Тот поднял голову и открыл глаза — светло-серые, большие, внимательные.

— Пропал твой конь, — повторил моряк, невольно смущенный этим пристальным ясным взглядом. — Отрежь заранее хвост ему.

— Зачем это? — спросил сероглазый путник, свободно, но как-то своеобразно выговаривая по-персидски.

— Предъявишь на берегу — с тебя меньше за перевоз возьмут, — толковал моряк. — В Индии скидку делают тому, кто лошадь привез. А если пала в пути, — надо показать хвост.

— Спасибо, друг, за совет. А пока обожду; жаль портить коня, — сказал решительно путник. И мягче добавил: — Гляди, еще он отдышится.

— Куда там! Он почти и не дышит, — пробормотал моряк, отходя.

Путник перевел взгляд на своего коня. Тот, видно, уже не мог стоять; он лежал на палубе, вытянув шею; он оскалил зубы и редко, с усилием, вздыхал. Путник опустился перед ним на колени. «Васенька, друг ты мой! — сказал он по-русски, мягким певучим говором. — Кончаешься, что ли? Может, еще поживешь?»

Конь, точно в ответ, громко всхрапнул. «Врешь, Васька! Не дам я тебе в пути помереть! — сказал ему хозяин. — Пей!» Он отвинтил крышку от серебряной фляжки, раздвинул коню зубы и вылил ему на язык глоток пресной воды. Конь дрогнул, проглотил воду и покосился на хозяина умным, осмысленным взглядом. «Как смотрит-то! Чисто человек! — сердечно, ласково говорил хозяин своим певучим говором. — Эх, Вася, Вася! Были бы мы с тобой дома, под Тверью, — повел бы я тебя в ночное… Там у нас ночи прохладны, луга росисты, травушка шелкова, сочна… благодать! Отгулялся бы ты на славу. А тут — что? Солнце варно, человека сожжет; море нагрето — дышать нечем…» Конь прервал его легким фырканьем; ноздри у него расширились, задрожали.

В то же время двухмачтовая тава чуть качнулась и будто пошла быстрее. «Что это?! Васька, что ты фырчишь? Никак ветер чуешь? — заволновался хозяин. — Ветер и есть! Вон как закачало! Ну, теперь, брат мой, не горюй! Теперь доплывем!»

В самом деле, легкую таву качало все сильнее и сильнее. Старый перс — владелец судна — громко кричал, созывая людей. Полумертвые моряки зашевелились, вскочили, бросились к парусам, стараясь поймать в них ветер. Темная волна, высотой с гору, выросла внезапно за бортом и упала, обдав палубу пеной и брызгами. За ней — другая, третья… Тава уже не качалась на месте — она неслась, скользя с волны на волну.

Васькин хозяин стоял, выпрямившись во весь свой немалый рост, и зорко вглядывался в горизонт. Впереди была Индия — полная тайн и чудес, незнакомая, неизведанная страна…

Глава III ИНДИЙСКИЙ БЕРЕГ

Шесть недель шли морем — но вот кончился утомительный путь, и русский путник сошел на индийскую землю. Это была морская пристань на Малабарском побережье Индии — гавань большого торгового города Чаула.

Васька был так слаб, так истомлен плаванием, что хозяин не решался на него сесть и побрел по городу, ведя коня в поводу.

Он дивился на каменные дворцы и башни причудливой постройки, на глиняные хижины бедняков, окруженные роскошными фруктовыми садами; любовался на базары, полные тканей, овощей и фруктов; засматривался на невиданные плоды и особенно на огромные кокосовые орехи.

И люди дивились на него, на белолицего человека. Первое время за ним следовало множество народу; потом, насмотревшись досыта на чужестранца, толпа любопытных рассеялась.

Его поражало, что местные жители — индийцы: темнокожие, смуглолицые — ходили почти нагишом. Кусок ткани, обернутый вокруг бедер, — это был весь костюм взрослого мужчины. Даже женщины носили только легкую юбку, оставляя грудь открытой. Но на каждой женщине сверкали украшения из золота и драгоценных камней. Их носили и некоторые мужчины, а женщины — все без исключения; богатые — пышные роскошные ожерелья и замысловатые серьги из рубинов и изумрудов; бедные — ожерелья попроще, но обязательно хоть одну золотую цепочку на шее, золотые и серебряные кольца и браслеты на руках и на ногах. Видно было, что они очень дорожат этими украшениями, гордятся и соперничают ими друг перед другом. В то же время жалкие, почти пустые хижины доказывали, что большинство народа живет очень бедно.

Приглядевшись к этим черным полуголым людям, русский путник заметил, что среди них мелькают люди побелее кожей и получше одетые. Они держались очень гордо и важно и говорили на знакомом ему языке. Из разговоров он понял, что это все уроженцы Персии, персидской провинции Хоросан. «Видно, хоросанцы здесь начальство», — пробормотал он про себя. И чем дольше, чем зорче вглядывался сероглазый чужеземец в незнакомый и новый быт, тем больше дивился он кротости и терпению, с каким индустанцы (индийцы), сносили свое бесправие и унижение.

Впрочем, когда его самого сочли за хоросанца, он не возражал: ему подумалось, что одинокому беззащитному путнику на чужой стороне гораздо безопаснее слыть одним из тех, кого здесь боятся и слушаются. И на вопрос об имени он назвал себя персидским именем Юсуф. Так и стали его величать: ходжа (господин) Юсуф Хоросани. Ночь он провел в подворье для гостей: такие подворья — гостиницы для путешественников — попадались в Индии, довольно часто: при выходе из каждого города, или большого села.

Полуголый, черный староста подворья, с белой повязкой вокруг бедер, отвел Ваську в конюшню и попросил путника сдать на ночь оружие и деньги. В особой книге он записал: «Цель поездки — торговые дела; откуда прибыл — из Персии; имя приезжего — ходжа Юсуф Хоросани; как путешествует — на своем коне; конь его — темной масти; кличка — Дар ал Аман». Для важных случаев Васька сохранял свое пышное имя.

Полуголая и черная хозяйка или сторожиха подворья постлала господину Юсуфу Хоросани постель из душистых трав и приготовила ужин. Это была довольно легкая еда: вареная в масле морковь и вареный рис.

Васька получил на ночь немного моченого гороху и несколько мучных шариков с сахарным тростником.

После ужина усердная сторожиха вежливо пожелала господину Юсуфу Хоросани доброй ночи и заверила его, что он может спокойно почивать, так как грамапа (староста) будет всю ночь охранять покой путников.

Но путник не спешил на покой. Одолевая усталость, борясь с дремотой, он присел к бронзовому светильнику, достал из-за пазухи тетрадку — пачку серых листков толстой и неровной бумаги, скрепленных шнурком и обернутых куском синей ткани с белым набивным узором. Он отвязал от пояса медную чернильницу, заострил карманным ножом крепкое птичье перо — и со скрипом побежало белое перо по серой бумаге, вытягивая за собой длинные тонкие строки с завитушками и хвостами. И долго-долго следила любопытная сторожиха, как бумага покрывается сеткой непонятных, неразборчивых закорючек. Уважение к учености заставило женщину подбавить масла в светильник и рису в тарелку гостя. Но гость, светильник подвинув поближе, тарелку отставил как можно дальше — и все строчил, строчил… «Или нет на него усталости, — удивлялась про себя женщина, — или не смеет он оставить до завтра неотложное свое дело?»

А если б сторожиха умела читать, она бы не так еще удивилась: она бы разглядела, что белое перо оставляет на серой бумаге необычайные, невиданные следы. Это не была кудрявая вязь арабских или турецких букв, это не были ни причудливые значки древней индийской письменности, ни китайские квадратные иероглифы. Вряд ли кто в целой Индии смог бы распознать эти невиданные письмена или хотя бы назвать правильно язык, которому они принадлежали. Ведь в самодельную тетрадку путешественника ложился русский устав — искусный почерк русских грамотеев XV века. Таким почерком в далекой Москве писали приказные дьяки (секретари) свои деловые бумаги — описи, наказы и донесения. Таким почерком в русских монастырях ученые историки того времени переписывали древние летописи, поучения мудрецов и жития святых.

Что же писал сероглазый путник? Донесение по службе? Или мудрое поучение для потомства? Ни то ни другое. Он писал для себя. Своим мелким, ровным, по-своему изящным почерком он заносил в тетрадку дневные наблюдения и впечатления: обычаи страны, нравы и внешность людей, повадки животных — все, что он разглядел, заметил, все, что врезалось ему в память, завладело мыслями.

Было далеко за полночь, когда бронзовый светильник угас. И тот, кого называли хоросанцем Юсуфом и кто на самом деле пришел в Индию с далекой Руси, заснул спокойно и сладко. Он ничего не боялся, и его не беспокоило то, что он находится за тысячи верст от своей родимой земли и что во всей этой чужой, удивительной, обширной стране у него только и есть одно близкое существо — его резвый и статный конь Васька.

Глава IV ВАСЬКУ ОТНЯЛИ

Вот уже позади остался богатый приморский город Чаул; светлокудрый путник со своим неразлучным Васькой идет дальше, все дальше по индийской стране. Восемь дней шли от Чаула до индийского города Пали; от Пали до города Умри десять дней; и еще шесть дней от Умри до города Джунира. В Джунире пришлось надолго прервать путешествие: захватила индийская зима. Много дивился путник, что в индийской земле зимнее время не холодное, а дождливое: льет с неба как из ведра и день, и ночь… Под дождь индийские крестьяне готовили землю к посеву, под дождь сеяли пшеницу, горох и овощи. Лил дождь потоками, лил немилосердно. Целых два месяца не выбраться было из Джунира.

— Васька! Ведь ты, друг ты мой, сто рублей мне уже стоишь. Шутка ли? Доходу никакого, один расход. Торговать тут нечем. Кабы погода, — идти бы нам с тобой дальше по индийской земле; мы бы хоть свету белого посмотрели, да, может, на дешевый товар набрели бы. Так ведь дожди не пускают… Экое божье немилосердие! Куда ни глянешь — грязь да вода. Вот беда пристигла!

Так плакался Васькин хозяин. А Васька, все терпеливо выслушав, тихонько пофыркивал, косил умным темным глазом да потягивал хозяйский рукав осторожными мягкими губами. Вконец истомился бы хозяин, если бы не конская ласка; словно бы легче от нее на душе: «Экой ведь конь утешный!» — бормочет путник и в сотый раз треплет густую Васькину гриву. А дожди все льют, льют, льют…

Мало того, что тоска извела, — пришло на смену прямое горе: султановы стражники увели Ваську.

Вне себя побежал хозяин на султанову конюшню; заперли Ваську за крепкой стеной, и непрестанно чудится Афанасию его голодное ржание. Стражники — голые, черные, всей одежды только что по бедрам обернуто полотенце, другое обмотано вокруг головы, третье на плечах — толком ничего не скажут, а знай себе грозят оружием: у каждого сабля, кинжал, копье; у иных луки да стрелы, у других мечи да щиты в руках, — много с ними не поговоришь. Васькин хозяин и ругался, и жаловался, и просил, и молил; да уж когда догадался сунуть одному-другому по серебряной монете, — тогда лишь подобрели стражники, допустили пред ханские очи. Царский дворец раззолочен; стоит, словно крепость, на высокой каменной скале среди города. Хан — хоросанец, телом белый и одет по-людски: сорочка, штаны, кафтан. А голова все равно заболтана белой тканью, другой кусок обернут вокруг плеч, третий — по поясу. За поясом золотой нож, ручка усажена жемчугом. Борода у хана крашена в рыжий цвет, глаза ястребиные. Сидит владыка на серебряном стуле, за стулом князья-бояре, тоже в сорочках, в штанах, в кафтанах, тоже головы закутаны белой фатой, другая по плечам, третьею опоясаны, а за поясом сабли. А перед ханским сиденьем — музыканты дудят, индийские девки пляшут, стражники оружием бренчат… Ну, как тут докричаться?

Поднял руку хан — шум приутих. Посмотрел ястребиным взглядом, спросил по-персидски: «На что приносишь жалобу, хоросанец?»

Не растерялся Васькин хозяин, да, не показав страху, держит хану ответ чистым персидским языком — откуда что берется!

— Милостивый и солнцу подобный царь! Меня напрасно зовут хоросанцем. Я пришел на богатую Индию из далекой страны Русии, из великого и славного города Твери. Там я был не последний среди торговых людей и звали меня Афанасий Никитин. В поисках торгового счастья поднялся я в путь за три моря, но не встретил удачи на индийской земле. Нужных для меня товаров не оказалось. А теперь твои люди, нарушив обычай гостеприимства, отняли у меня верховую лошадь. На это и жалуюсь тебе, защитник закона, царь милостивый, солнцу подобный…

Хан призадумался:

— Далекий же путь сделал ты, Афанасий Никитин! Про русскую землю слышали мы, а вот города Твери — не знаем… Теперь ответь нам на важный вопрос: известно ли тебе, что в наших владениях установлен закон: кто хочет здесь торговать, тот должен не по имени, а поистине стать хоросанцем, принять нашу святую Мухамедову веру. Тогда и жалобу твою по порядку рассмотрим, и всякую помощь тебе окажем. А пока не принял нашей веры, — нет тебе законной защиты.

Никитин поклонился:

— Не гневайся на меня, царь царей! Я такого закона не знаю, и никто меня не предупредил о нем. Отказаться же от своей веры не могу; умру в той вере, в какой родился. Ведь это все равно что отказаться от родины, от Руси, перестать быть русским человеком. На это я не способен. Казнить меня можно, а на измену склонить нельзя.

Хан затопал ногами, ястребиные глаза позеленели, рыжая борода стала дыбом.

— Червь презренный! Дерзкая собака! Тупой упрямый осел! — заорал он по-персидски, по-арабски и по-турецки. — Четыре дня тебе сроку! Примешь нашу истинную веру, — верну коня и тысячу золотых дам на торговлю; не примешь — не видать тебе коня и тысячу золотых возьму с твоей глупой головы. Ответишь за нарушение закона!

Русский ахнул.

— Царь-государь! Да укротится сердце твое, да прояснится разум! Откуда мне, бедному страннику, собрать тысячу золотых? И за что я лишусь коня? Продать его — моя последняя надежда!

— Замолчи, безголовый! — грянули со всех сторон хоросанцы. А индийцы-воины, по знаку царской руки, стали подталкивать неудачливого жалобщика к самым дверям — да все крепче, все настойчивее. Сам уж не помнил русский купец, как очутился за порогом, в расписанных золотом сенях…

Три дня метался Афанасий Никитин по городу Джуниру, искал денег и поручителей. Ничего и никого не нашел.

Один день оставался до срока. Не спавший, не евший, бродил злополучный купец у царских конюшен, все прислушивался: не слыхать ли Васькина ржания? И вдруг, как с неба, знакомый голос окликает его по-персидски:

— Афанази-ходжа! Эй, друг! Тебя ли я вижу?

Протер глаза Афанасий: сон, что ли? Или видение? Чудо?

В богатом халате, верхом на добром коне, поглаживая надушенную, расчесанную красноватую бороду, медленным шажком едет по улице старый знакомый — Мухамед, хоросанский купец. С ним дружили в Персии. Он-то и указал Афанасию дорогу в индостанские земли и наплел небылиц про дешевые индийские товары. Он-то и научил привезти в Индию на продажу коня. Он-то, ежели разобраться, и всего Афанасьева горя виновник..

— Мухамед-ходжа! Будь друг! Помоги! Выручи из лихой беды! Дай взаймы тысячу золотых!

— Ай, много! Зачем столько?.. А, вот что. Вот как… Да, да. Нехорошо получилось. Ну, ничего, не горюй, друг Афанази.

— Друг Мухамед! Даешь тысячу?

— Ну, зачем… Тысячи у меня нет. Тысячу тебе даст хан… если сделаешь по его повелению.

— Что? Переменить веру? От родной Руси отказаться?

— Эх, Афанази! До Руси еще надо три моря плыть. А тысячу золотых — хан тебе завтра же в руки…

— Не говори! Слушать не хочу!

— Ай, беда… Вот это хуже всего, когда человек слушать не хочет.

— Что ж мне теперь? Топиться?

— Ну, зачем топиться… Умереть всегда успеешь. Лучше я поеду, хана попрошу. Он мне много должен за товары. Дам отсрочку — смягчится ханово сердце.

— Друг истинный! Добрая душа! Уломай его, рыжего черта. Когда-нибудь и я тебе пригожусь…

— Ну, зачем хана ругать? Его дело царское. Поеду, поклонюсь. Три года отсрочки дам. Это средство верное.

Верное средство помогло. На другой день Афанасий Никитин, оседлав похудевшего Ваську, рысцой выезжал за узорные городские ворота. Жалко ему было гнать голодного коня, но уж больно надоел ненавистный Джунир, не терпелось с ним развязаться. К тому же и дождь шел на убыль.

— Зачем торопишься? — уговаривал Мухамед. — Дожди скоро кончатся. Поживем в Джунире, — познакомлю тебя со здешним купечеством, дела сделаем… Хан теперь тебя любит…

— Спасибо тебе, Мухамед-ходжа! Век не забуду твоей услуги!.. Только ты меня не унимай, — твердил Афанасий. — Не могу я этого города видеть. Жители здесь все злодеи, женщины — бесстыдницы, кругом ложь, воровство, разбой…

— Ну, зачем так говоришь? Ты еще ничего не видал. Поживешь побольше, — другое скажешь, — возражал хоросанец.

— Нет, Мухамед-ходжа! Нет, друг ты мой добрый! — повторял Афанасий Никитин. — Нечего мне, торговому гостю, здесь делать. Обманули псы-хоросанцы; насказали небылиц, будто всякий товар здесь дешев. А нет для нас годного ничего…

— Ай, ай! Неладно мыслишь, Афанази-ходжа! Не псы тебя учили, — я тебя учил торговать. Здесь черный перец дешев и лаки, красная краска дешева. Отвези на Русь — богатый будешь, — терпеливо толковал добродушный Мухамед.

Афанасий в раздумье качал головой.

— Правда твоя, перец дешев и краска дешева. А не ближний путь. Пока до Руси довезу — сколь пошлин переплачу! И по морям разбойники рыщут, торговых людей грабят…

— Несчастья бояться — счастья не видать. Торговому гостю грабители не помеха, — рассуждал Мухамед, поглаживая крашеную душистую бороду. — Хочешь большого богатства, — не бойся большого пути.

— Верю, верю тебе. Только ни дня здесь не останусь. Спасибо, друг, за все — и прощай, прощай… Ну, Васенька! Шагай, не робей! Вышагивай! Пойдем теперь на город Бидар. Что было — видали, что будет — увидим.

Васька потряхивал головой и бодро шагал по незнакомой дороге.

Глава V ЗЕМЛЯ ИНДОСТАНА

Вот уже месяц шел Афанасий Никитин по неведомым путям, по неведомой стороне. Иногда садился на Ваську верхом, а больше вел его в поводу, боясь измучить коня. Русский путник не мог надивиться — как неудержимо оживала, хорошела индийская земля. Кончился период дождей; их волшебная сила исцелила почву, пересохшую от жажды, и на глазах прохожего унылые сухие равнины превращались в цветущий и сочный сад. Земля покрылась пестрым ковром цветов; немолчной музыкой заиграли быстрые ручьи. Не раз случалось Афанасию подсмотреть, как важно гуляют по зеленой долине яркоперые разноцветные птицы, задумчиво, деловито набирая в изогнутый клюв прозрачную воду; и только топот Васькиных копыт заставляет их неторопливо вспорхнуть или просто перебежать на другую сторону ручья. «Смотри-ка! Нисколь не пуганые! — указывал Афанасий Ваське. — А цветастые! Ровно в сказке: на ветвях сидят птицы райские, поют песни царские. До сказочных краев добрели мы, Вася, с тобой!» Васька круто гнул шею и косился большим черным глазом на непуганых птиц. А птицы кричали зловеще, пронзительно — на царские песни отнюдь не похоже, — и перья у них переливались зеленым, красным, синим и желтым. «Ну, красота! Ах, и красота же! — не унимался Афанасий. — Эх, изловить бы парочку… на Русь бы отвезти… Стой, брат! А это кто же? — перебивал он себя. — Зверьки такие? Али людцы-человечцы? Гляди-ка, гляди, до чего уродствуют!» Мелкие длиннохвостые обезьяны бесстрашно выбегали на дорогу, кувыркались, смеялись, сверкая белыми зубками, дразнились, грозились, а то и швыряли в путника орехом, бананом. Афанасий сперва обижался, потом привык. Порой на смену обезьянам появлялись из лесу доверчивые газели с красивыми, как у женщин, черными большими глазами. Не сводя с всадника кроткого взгляда, они бежали следом за Васькой, выхватывали на бегу кусочки лепешки из рук Афанасия. «Гляди, какие добродушные! — умилялся тот. — Будь поближе, отвез бы я эдакую козочку в Тверь, сестренке Дунюшке подарил бы — она у нас до всякой скотины охоча…» И глаза его омрачала неодолимая грусть — спутница светлых воспоминаний.

На пути нередко попадались сложенные из камня многоярусные постройки и огромные каменные статуи с непонятными надписями. Это были индийские монастыри с древними памятниками. Афанасий дивился, как густо Индия населена. «В день встречалось по три города, а в иной день и по четыре, — записал он в заветной тетрадке. — Сколько ковов, столько и городов». Ков — Афанасий запомнил это слово — означал переход в 10 верст (по нашему счету — 12 километров). Он записал также, что «земля весьма многолюдна». Позади осталось много больших городов и без числа малых деревушек; и даже в малых деревушках, не говоря уж о больших городах, всюду он видел отличных умельцев, искусных рукодельных людей. Миновал он такие деревни, где все жители сплошь занимались одним ремеслом: деревня кузнецов, деревня плотников, деревня горшечников; до тысячи семейств существовали одним делом, соперничая друг с другом в красоте и четкости работы. Проходил он и кипящие жизнью города, где неутомимые ткачи, прядильщики, красильщики, оружейники на глазах у прохожих вырабатывали несказанной красоты шелка, парчу, вышивки, ковры, покрывала, чеканное оружие, расписную посуду. Встречались на пути Афанасия великолепные сады и парки; а в городах он видел множество лавок зеленщиков, торговцев фруктами и цветами; и дивился путник пристрастию индийцев к цветочным гирляндам, и любовался, как черноокие девушки быстро, красиво и ловко плетут своими длинными пальцами пышные и яркие венки.

Видел он, как индийские люди перегоняют вино из фруктов, из сахарного тростника. Видел, как варят несложные кушанья из риса, пшеницы, проса и кукурузы, как готовят благовонные мази, духи, притирания из цветов и из трав, сандаловую краску и пудру — из коры сандалового дерева, лекарственные снадобья — из незнакомых пахучих корней и стеблей.

Видел, как учителя обучают детей под открытым небом, выводя палочкой на песке рисунки, буквы и знаки. Видел, как — тоже под открытым небом — лечат врачи, оперируют хирурги, как, громко хваля свой товар, норовят всюду поспеть разносчики и торговцы, как достигают высшего в своем деле совершенства музыканты, актеры, танцоры, жонглеры, акробаты, показчики кукольных театров… Видел все, и сердце его все больше переполнялось любовью к этому искусному, усердному, трудолюбивому и красотолюбивому народу.

Идти было легко: дороги содержались исправно, часто попадались постоялые дворы, а кое-где и больницы для путников. Язык хинду оказался близок к персидскому, и Афанасий быстро им овладел; он уже мог вести довольно сложные разговоры с местными жителями. Он запомнил много мудрых изречений, услышал много древних преданий. И глубокое уважение к этому мудрому, памятливому, мыслящему, благородному народу все более овладевало его душой.

Глава VI В ГОРОДЕ БИДАРЕ

Намеченный путь близился к концу; вдали на розовом вечереющем небе обозначились темные стены и башни — это виднелся Бидар, большой древний город, столица южноиндийского государства Декан. В Бидаре положил себе Афанасий сделать остановку; здесь, по слухам, многолюдны базары, богаты купцы — можно будет поразузнать про товары, про цены: авось и удастся что-нибудь закупить. Пора уж, пора бы делом заняться! Деньги на исходе, а пропитание в дороге недешево стоит. «Один я человек, — записал Афанасий в своей тетрадке, — но в день на еду идет по два с половиной алтына. Да еще ни вина, ни меду не пробовал… Жить в Индостане — значит израсходовать все, что имеешь». Ваську прокормить — тоже расход оказался немалый. «Разоритель ты мой! — ворчал Афанасий, похлопывая коня по крутой шее. — Год кормлю тебя, шестьдесят восемь футунов на тебя издержал… А продавать неохота. Настоящей цены не дают, задешево не уступлю». Конь пофыркивал, чуя, что близок отдых.

— Где бы, и в самом деле, передохнуть? — Афанасий оглянулся. Незаметно для себя они с Васькой вступили в предместье Бидара. Высокие многоярусные дворцы и башни — крыша колоколом — отодвинулись далеко вперед, туда, где догорал красный закат. А вблизи, кругом, обагренные вечерней зарей, стояли врассыпную только бедные хижины, такие же невзрачные, как в индийских деревнях: низенькие строения со стенами, ровно обмазанными глиной, со светлыми плоскими крышами. Первоначально Афанасий думал, что лачуги эти крыты соломой, как родные русские избы; теперь он знал, что эти светлые кровли сделаны из волокон пальмового листа, уложенных ровными связками. Кровля выступала далеко над стенами дома и краями опиралась на ровные точеные столбики так, что каждое строение было окружено галерейкой, вроде открытых сеней. Между хижинами виднелись колодцы с высоким шестом — ни дать ни взять наши волжские «журавли»! — но вскоре Афанасий разглядел, что к индийским колодцам были подведены длинные деревянные желобы; туда опрокидывались поднятые ведра, и по ним колодезная вода бежала прямо в сады. «Ох, мудрый народ! Ох, народ работящий!» — улыбнулся было Афанасий, и тут же улыбка угасла: вытянувшись вдоль по краю желоба и опустив в желоб маленькую головку, спокойно пила свежую воду огромная — длиною в сажень — блестящая и черная змея. Не успел путник опомниться, как снова увидел змею, еще длиннее первой. Такая же черная и блестящая, она свешивалась над самым колодцем, обвив хвост вокруг подъемного шеста, а ее маленькая плоская головка качалась в воздухе и с бешеной быстротой то показывала, то прятала длинный и темный раздвоенный язык. «Ну, что это! Ну, это уж совсем ни к чему!» — озадаченно бормотал путник и, крепко ухватив коня за повод, настойчиво тянул его в малолюдный темный переулок. Они быстро прошли сотню-другую шагов, и почти под ногами лошади промелькнула третья, такая же огромная змея; она неторопливо ползла через дорогу, ничуть не пугаясь при виде человека.

— Змеи ходят по улицам! А длина две сажени… — повторял Афанасий негодующе. Он все не мог успокоиться, все вздрагивал, когда длинные тени, едва различимые в темноте наступившей ночи, с тихим шелестом скользили из-под самых его ног, стремясь к середине улицы… Но вот появились новые тени; они возникали из темной глубины сада и мелькали высоко над головой; обликом своим они смутно напоминали детей, но это не могли быть дети: слишком легко и неутомимо они перебирались с ветки на ветку, с дерева на дерево; иногда ловкий прыжок, подобный полету, переносил их на другую сторону улицы — и там, схватившись руками за высокую ветку, они долго качались и играли, и негромко повизгивали, словно смеясь нелюдским смехом.

Вот одна темная тень, ростом и видом как тощенький трехлетний ребенок, мягко спрыгнула с дерева, побежала вдоль сада, мимо дома, юркнула за угол; вот раздался оглушительный птичий крик; должно быть, крупная курица отчаянно закудахтала, заклохтала. Проворная маленькая тень вывернулась из-за угла и в два прыжка очутилась на вершине старого дерева баньян, как сетью опутанного пышными воздушными корнями. Пронзительный курицын голос слышался теперь сверху, с вершины баньяна; вот он смолк, наконец, и только по тому, как белые перья дождем посыпались с высоты, застревая в воздушных корнях, можно было понять, что случилось. «Обезьяны кур ловят!» — молвил Афанасий. А на смену куриным воплям послышался злобный и горестный женский плач. Хозяйка погибшей курицы оплакивала свою потерю.

Афанасий прикинул в уме: может, попроситься к ней на ночлег? Женщина причитала и вопила без умолку. «Нет, — решил Афанасий, — сейчас лучше к ней не соваться: она и слушать не станет». Он застегнулся, подтянул потуже пояс, ухватил коня за гриву, промолвил: «Держись, Васюха!» — и вскочил верхом. Васька бодрым шагом двинулся вдоль по темной улице.

— Вишь ты, дело-то как обернулось! — рассуждал вслух Афанасий. — Ни постоялого двора, ни подворья какого… Где же мы ноченьку коротать будем? Эх ты, ночка темная, ночь бесприютная… А здесь, поди, и разбойники водятся?.. Куда ж это мы, Вася, с тобой забрели?

Конь шагал и шагал — мимо густых и темных садов, мимо глиняных и низеньких лачужек. Неумолчно трещали цикады. Сладостным запахом ночных цветов обдавали путника темные сады, и этот одуряющий запах становился все явственнее, все крепче. Конь шагал и шагал, а в глиняных домиках ни одного огонька не мелькнуло, никакого голоса не послышалось. Рабочий люд, как видно, спал крепким сном после долгого трудного дня. К земному безмолвию чутко прислушивались огромные чистые звезды.

— Ты гляди, как вызвездило! — сообщал Афанасий безответному Ваське свои непрерывные наблюдения. — А звезды-то, звезды, гляди, не по-нашему взошли. Нет, нет, не по-нашему! Волосыни-то где стоят? А Лось куда глядит? — он указывал на Плеяды и на Большую Медведицу. — Гляди-ка, гляди, — куда он хвост повернул? На восток, вот ведь куда!

— А что же это на востоке забелелось? — продолжал путник свои настойчивые расспросы, как будто не сомневался, что конь способен ответить. — Никак месяц хочет взойти? Ну да. Всходит он, всходит, батюшка. Вот и славно, — ночка-то месячна будет!

Афанасий не ошибся. Через полчаса лунный свет голубым серебром залил дорогу, дома и деревья. Мягкие волны этого волшебного света словно смыли с души всякий страх. Обезьяны и змеи уже не казались опасными. Баньяновые деревья уже не глядели такими пугалами в густой путанице своих воздушных корней. А маленькие глиняные домишки с открытыми галерейками и плоскими крышами были загадочны и безмолвны, как в сказке.

Глава VII ЛУННОЙ НОЧЬЮ

В тишине лунной ночи, под мерный топот Васькиных копыт, Афанасий не то забылся, не то задремал в седле. Ему уже не на шутку мерещилось, что все кругом глядит не по-настоящему, а по-сказочному: что и месяц-то вылит из чистого серебра, что и домики заколдованы, что и сам-то он, Афанасий Никитин, не своей волей попал за три моря, на самый край света, — и что совершает он, как во сне или в сказке, какой-то немыслимый подвиг, исполняет чье-то немилосердное повеление — и нельзя ему, Афанасию, от этого подвига уклониться, и должен он, хоть душа вон, повеление это исполнить. Так ему примечталось или привиделось, — а Васька все шагал мерным шагом, а сонный всадник все не выпускал поводьев, все держался на широкой конской спине.

Пробуждение было так внезапно, что он чуть не свалился с коня, но тут же выпрямился, и подобрался, и крепче перехватил поводья. Его разбудил пронзительный крик — звонкий детский голос, полный горя, ужаса и мольбы. Когда крик повторился, Афанасий молча ударил Ваську по шее кулаком, сжал ему брюхо ногами — и поскакал изо всей конской мочи туда, где вопил, куда призывал отчаянный детский голос.

Еще издали он увидел в ярком лунном свете, что посреди улицы катались в пыли, обхватив друг друга руками и ногами, за что-то боролись и что-то один у другого отнимали двое темнокожих детей. Один ребенок, задыхаясь от слез, выкрикивал «Калабинга! Калабинга!» Другой отрывисто и злобно повизгивал. Подъехав к ним вплотную, Афанасий понял свою ошибку: это были не двое детей — это голенькая девочка лет семи отважно боролась с большой обезьяной. Вот обезьяна вырвалась из детских рук и кинулась наутек. Тоненькая девочка пустилась за ней, крича и плача. Но тут же споткнулась, упала и забилась на земле с тем же тщетным и горьким призывом: «Калабинга! Калабинга!»

Обезьяна бежала на трех лапах, четвертую прижав к волосатой груди. Проворная и легкая, она неслась, как ветром подхваченная, но вскарабкаться на дерево не попробовала: вероятно, ей мешало то, что ее правая передняя рука была занята. Как ни быстро мчалась обезьяна, крупная лошадиная рысь оказалась быстрее; Афанасий скоро обогнал беглянку и очутился с нею лицом к лицу. Никакого оружия у него не было, ни дубинки, ни палки; он на скаку сорвал с головы тяжелую валяную шляпу и почти наугад, не целясь, метнул ею в обезьяну. Шляпа ударила зверька по глазам. От испуга или от боли обезьяна громко взвизгнула, бросила свою добычу и прыгнула на ближайшую крышу. Афанасий соскочил с лошади, наклонился над крохотным живым комочком; на земле трепетал измятыми крылышками полузадушенный воробей.

Бережно подобрав оглушенную птичку, Афанасий положил ее в шляпу и вернулся к покинутой девочке. Девочка после борьбы и слез, очевидно, совсем обессилела; поджав ножки, она сидела на траве; в ярком лунном свете ее тоненькое личико с прямыми черными бровями было все залито слезами. Она повторяла горестно, негромко: «Калабинга! Калабинга!»

— Вот тебе твоя Калабинга! — сказал Афанасий и вытряхнул птичку из шляпы прямо в руки девочке. Снова раздался пронзительный вопль, но на этот раз он был полон радости и восторга. Девочка целовала спасенного воробья, прижимала к худенькой груди, гладила, расправляла ему крылышки своими тонкими пальчиками.

— Аюшмет! Архат! Бхаговат! — с жаром говорила она Афанасию. И как ни мало он знал язык хиндустани, все же понял, что девочка называет его храбрейшим, святым и благословенным.

— Эх ты, Калабинга! — Афанасий сурово и смущенно смеялся. — Воробышек ты мой малый! Архат, говоришь? А нынче архату твоему и на ночь притулиться негде. Хоть бы ты мне сказала, где, мол, тут у вас странноприимный дом? Дхарма-сала — понимаешь, нет? Ну, бонгха-сала, — где путники пристают? Ну, караван-сарай? Опять не поняла? Беда мне с тобой… А сама-то где живешь? Ах ты, Дуня, Дуня, дитя мое непонятливое… Постой, а это что еще за насланье? Разбойники, что ль? Аль, может, добрые люди?

На перекрестке пустых темных улиц мелькнул красноватый свет, раздались мужские голоса. Девочка с испугу вся замерла. Васька заржал — ему отозвалась чужая лошадь. Мужские голоса и тусклый красноватый свет быстро приближались. Слышался конский топот.

— Эх, будь что будет! — сказал Афанасий. — Двум смертям не бывать, а одной никак не миновать. Ускакать — все равно уже не ускачешь. Да и некуда. А разбойники, я чаю, с огнем разъезжать не станут.

Он оказался прав. Два вооруженных всадника с дымящимся факелом были не разбойники, а ночная стража города Бидара. Осветив и рассмотрев Афанасия, они спокойно и вежливо осведомились: кто он, откуда и чего ищет в городе ночью? На вопрос о ночлеге объяснили, что по повелению правителя города, великого везира Мелик-ат-Тучара, поблизости открыта большая пантха-сала (приют для приезжих) и что они с радостью проводят туда чужестранца.

— Калабинга! — позвал Афанасий. — Эй, сестрица, Дунюшка! Да никак тебя, голубка, и след простыл?

Пока он объяснялся со стражей, испуганная девочка, прижав к груди воробышка, скользнула в тень соседнего сада.

Один стражник взял Ваську за повод, другой, пригнув факел к земле, освещал дорогу. Через несколько минут Афанасий уже стучался в двери «приюта приезжих». Пантха-сала была почти пуста. Сторож приюта показал пришельцу постель из душистых трав. Страшная слабость охватила Афанасия, все его мощное тело, как свинцом, налилось усталостью. Он растянулся на душистом ложе — и, словно в черную воду, весь вошел в непробудный сон. Над пальмовой крышей низко мерцали крупные частые звезды; чернобровое смуглое личико, тонкие темные руки скрылись — растаяли в лунных лучах. Афанасию снились другие звезды — они стояли по-другому и не так алмазно мерцали, но какие же это были ясные, какие приветные мирные русские звезды! Снилось другое личико — тоже с тонкими черными бровями, только не смуглое, а белое-белое; сероглазое ясное личико и ласковые белые ручки сестрицы Дунюшки. Сладкий сон обогрел скитальца, унес бездомного на далекую родину, в милую сердцу деревянную Тверь.

Глава VIII ВСТРЕЧА НА БАЗАРЕ

Настало солнечное утро. Жгучее солнце Индии будто выжгло до дна все смутные мечтания, все сонные ночные видения. Сказка кончилась. Афанасий Никитин был снова торговый человек, смышленый купец, зоркий и любознательный путешественник. Спозаранок он ходил по базару, — а в Бидаре базар был так же многолюден и шумен, так же богат и обилен, как раньше, в Джунаре (а еще раньше — в Ормузе) и как в любом большом городе Востока: хоросанском, персидском, индийском — где бы русский гость ни побывал.

Сжимая в руках заветную тетрадку, Афанасий Никитин пробирался в толпе. Он старался не заглядываться на полупрозрачные блюда с дивно расписанными эмалью и глазурью изображениями индийских танцовщиц; принуждал себя не любоваться дорогим оружием, на котором в хитрой чеканке сплетались головы львов, хвосты змей и крылья попугаев; подавлял желание подивиться на чудноузорчатые ткани, отливающие золотом, серебром и разноцветным шелком. Он разузнавал только цены на те товары, которые могли бы пригодиться для русского рынка. В тетрадке появились заметки о торговле синей краской индиго, красной краской лек; записал он себе цены на перец, на гвоздику, на мускатный орех, на инбирь, а также на местную дешевую соль… Его поразило, что на индийском базаре шла открытая торговля людьми: чернокожие рабы и рабыни продавались запросто, наравне со всяким другим товаром. Из расспросов Афанасий узнал, что эти люди были взяты в плен и обращены в рабство во время бесконечных войн между индийскими государствами. Он занес и это в свою тетрадку, с тем чтоб при случае расспросить об этих делах поподробнее.

Время шло к полудню, нестерпимо жгучее солнце встало прямо над головой. От жара и усталости Афанасий еле передвигал ноги; в висках ломило, в глазах темнело; он уже с трудом подбирал слова для вопросов и почти не понимал, что ему отвечают. «О, варное солнце! Человека сожжет… Опахалом бы хоть опахнуться!» — сказал он себе и повернул в тот конец базара, где сидели на земле плетельщики, разложив перед собой свои изделия, сработанные из крепких волокон пальмового листа: красивые корзины, прочную посуду, плотные циновки, пестрые коврики, зонты, веера… Афанасию полюбился огромный веер, мелко и очень искусно сплетенный из тончайших пальмовых волокон. «Сколько ж надо времени, чтоб сплести такую вещь? — спросил он себя. — И сколько за нее выручает плетельщик? Наверное, немного: уж очень тощ, бедняга! Пожалуй, не всегда обедает досыта…»

Афанасий пристально разглядывал полуголого продавца плетеных изделий: худощавое темное тело индийца, его жилистые руки с длинными гибкими пальцами, точеные черты смуглого немолодого лица, красиво выгнутый нос, большие глаза под прямыми черными бровями. Афанасию понравилось поведение торговца: он не цеплялся за покупателя, не расхваливал хрипло свои товары, не убеждал ни в чем, а спокойно и гордо ждал, и сам, в свою очередь, разглядывал чужестранца умным и пристальным взглядом. Очень этот человек приятен был Афанасию! Но почему же он словно чем-то знаком? Где же это довелось Афанасию видеть эти черные прямые брови? Когда же и где же встречался ему весь этот тонкий, красиво отточенный облик? Где и когда?

Дольше топтаться на месте, уставясь на незнакомого торговца, было бы непригоже. Афанасий с грехом пополам составил вопрос на языке хиндустани, вплетая в него персидские, арабские и узбекские слова. Ему хотелось знать, может ли плетельщик к завтрашнему дню сплести такое же опахало, но вдвое меньше. Будет ли вещь прочна? И сколько придется уплатить?

— Ничего не надо платить! Бери все, что тебе нравится! Все, все бери!

Это крикнула на языке хиндустани смуглая голенькая девочка. Отбросив большую разузоренную циновку, под которой она спасалась от палящего солнца, девочка обхватила отца тонкими и темными руками и, задыхаясь от волнения, что-то быстро-быстро ему толковала. Отец, видимо, хотел утешить, успокоить ребенка; он бережно разбирал ее спутанные черные волосы, осторожно и нежно гладил дрожащие руки, а девочка все толковала ему, все объясняла — и ужас, радость, смятение и восторг быстро сменялись на ее тонком и смуглом чернобровом личике.

— Калабинга! — закричал Афанасий. Так вот почему этот тощий индиец показался ему знакомым: у них — у отца и у дочери — одно лицо… Один взгляд, одинаковые брови…

— Вот ты где оказалась! А я и не знал, где тебя искать, — говорил он по-хоросански, от растерянности забыв все индийские слова. Девочка залилась целым потоком слез. Отец, приласкав, заставил ее умолкнуть.

— Калабинга погибла, господин, — сказал индиец, хорошо, видимо, владея хоросанской речью. — Ее слишком измяла злая обезьяна. Но благодаря тебе, господин, благодаря твоей смелости и доброте моя дочь могла похоронить своего любимца, как надлежит по законам нашей веры. Мы сожгли его крохотное тело и высыпали пепел в быструю реку Годавери. А светлая Годавери отнесет эту малую горсточку пепла в чистые воды священной реки Ганга.

— Она умерла! Калабинга умерла! — рыдала девочка. Отец покачал головой и медленно, серьезно заговорил на языке хиндустани:

— Разве ты не знаешь учения нашей веры: если тот, кто умер, сожжен и пепел его унесен волной священного Ганга, — он умер не вполне. Маленькая веселая птичка встретит тебя на пороге будущей жизни. И ты сможешь долго-долго радоваться на нее, не боясь злой обезьяны. Потому что всякая встреча есть начало разлуки, а всякая разлука — обещание возможной встречи.

Индиец говорил медленно и так выразительно, так убежденно, что Афанасий почти все понял. Все сильнее и сильнее нравились ему эти люди. Девочка усмехнулась сквозь слезы — и отец ответил ей просветленной и доброй улыбкой.

— Господин, — обратился он к Афанасию по-хоросански, — ты, как видно, впервые в нашем городе, и вряд ли у тебя здесь много знакомых.

— Я иду издалека, — сказал Афанасий. — Нет у меня здесь никого. Я очень устал, — прибавил он неожиданно для себя. — Сил моих нет. Уморился, — прошептал он по-русски.

— Посети нас, господин, — продолжал индиец, так же ласково и светло улыбаясь. — Сделай нам милость и окажи честь. Ты отозвался сердцем на горе моей дочки, ты стремился вернуть ребенку его утеху; теперь позволь нам отозваться сердцем на твое одиночество, позволь нам вернуть тебе твою бодрость и силу. Отдохни у нас. Будь нашим гостем.

— Я рад! Спасибо, спасибо! — повторял взволнованно Афанасий на всех известных ему языках.

Глава IX ГНЕЗДО КАЛАБИНГИ

В глиняной хижине было очень чисто и прохладно, несмотря на то, что в домашнем очаге горел огонь.

Афанасия усадили лицом к востоку. Отец девочки тщательно расправил травяную подстилку так, чтобы стебли травы лежали концами на север. Гостю поднесли теплую воду для омывания рук и ног и прохладную в чаше — для полоскания рта.

Хозяин певуче произнес на языке хиндустани:

— Да будут сладки нам травы! Ночь сладка, и сладки зори, сладок воздух земной, сладко небо, отец наш!

Говоря это, он готовил для посетителя почетное и лакомое угощение. В медном узорном блюде он смешал воду с медом и с кислым молоком, положил туда понемногу муки, крупы и пшеничных зерен, перемешал все это; небольшую часть вылил в огонь очага, а остальное покрыл другим медным блюдом и подал гостю со словами:

— Вот пища славы! Вот пища величия! Вот пища счастья!

В то же время к нему подбежала девочка и сзади охватила отца за пояс. А с полу поднялась стройная девичья фигурка, задвинула в угол большую крашеную прялку с целым набором пестрых веретен и легкой походкой приблизилась к очагу. В полумраке хижины просияло бледно-смуглое личико; из-под желтого сари — покрывала, укутавшего стан и одним концом наброшенного на голову, — мелькнули прямые черные брови. На тонких девичьих руках и ногах звякнули золотые браслеты. При последних словах отца девушка также коснулась его пояса. «Всей семьей угощают!» — смекнул Афанасий. По указанию хозяина он трижды встряхнул между двумя блюдами медовую смесь и трижды отведал ее. А потом низко, по-русски, поклонился отцу и обеим дочерям и, как умел, поблагодарил на их языке за честь и за ласку.

Хозяин промолвил:

— Трава, земля, вода и приветливое слово — эти четыре вещи не оскудевают в доме доброго. Почтим же милого гостя, одарив его приветствиями, землею, травою и водою.

— Как звать тебя, добрый человек? — спросил Афанасий, переходя на язык хоросанцев.

— Я — Чандака, — сказал хозяин, дотронувшись до своей груди. — Это — Чандра, — прибавил он, коснувшись желтого покрывала.

— Это — Калабинга, — сказал Афанасий, положив руку на головку своей маленькой приятельницы.

Индиец и его старшая дочь сдержанно засмеялись. Младшая залилась звонким хохотом.

— Калабинга — птица, — объясняла она чужестранцу его ошибку. — Это воробушек — Калабинга. А я — девочка.

— Дуня! — вскричал Афанасий. Как живая встала перед ним в ту минуту младшая сестренка, резвая Дуня, зазвучал ее звонкий неудержимый хохот.

— До-нио! — протянула девочка неуверенно. — До-нио… — повторила она несколько раз. — Нет, я не До-нио. Я — Камала. А ты кто? Скажи нам, — она лукаво и застенчиво заглянула в глаза гостю, оглянулась на отца и снова, бросив кругом лукавый взгляд, степенно, внушительно, как взрослая, как хозяйка, попросила:

— Милый гость, скажи нам твое имя! Кто ты, не боящийся обезьянского князя?

— Какого обезьянского князя? — недоумевал Афанасий.

— У обезьян есть свой князь, государь обезьян, — убежденно говорила девочка, — а у него свое войско. И если кто-нибудь обидит обезьянку, она жалуется своему князю — и он приходит с войском и жестоко наказывает обидчика.

— Вот не знал, — пробормотал гость, не то веря, не то не веря ее рассказу.

— Но если б ты и знал — все равно не побоялся бы! — вскричала девочка. — Все равно не побоялся бы и отнял бы у обезьяны моего воробушка — ты, самый смелый и неустрашимый из людей! Все-таки скажи нам свое имя, — она снова сменила свой детский лепет на взрослый, степенный и приветливый тон, — нужно, чтоб мы его знали. Это имя храброго, его не надо скрывать.

— Добрые люди! — мешая индийскую и персидскую речь, заговорил Афанасий. — Милые хозяева! Больше не буду таиться, скажу вам все. В этой стране меня зовут Ходжа Юсуф Хоросани, — это мое басурманское имя; а по правде — я родом русский, верою христианин, а по имени — Афанасий Никитин. Страна моя, Русь, лежит за горами, за лесами, за синими морями; путь оттуда далекий и трудный — о, трудный! Сколько горя, сколько мучений я принял на столь долгом и страшном пути!

— Расскажи! Все, все расскажи! — умоляла Камала.

— Доверься нам, усталый путник! — прозвенел, как певучая струна, нежный голос из-под желтого покрывала. И в лицо Афанасию заглянули сияющие звезды — доверчивые темные глаза под прямыми черными бровями.

Чандака негромко распорядился, и его дочери взяли из рук Афанасия медное блюдо с почетной медовой смесью, а вместо него принесли расписные чаши с вареным рисом, с морковью, с какими-то сладкими травами на ароматном масле. Гость насытился, отдохнул. Огонь очага угас, голубой лунный луч проник в хижину, травяные подстилки медово и пряно благоухали. Сам не зная как, Афанасий заговорил. Он рассказывал по-персидски, вставлял слова и целые обороты на арабском, татарском, узбекском, турецком, на всех знакомых ему восточных языках. Он вплетал в свой рассказ и слова на языках Индостана, а порой, не заметив того, переходил на русскую речь. Понимали его или нет, — он рассказывал и рассказывал. Ему казалось, что эти люди, даже не зная языка, слушают его сердцем, болеют его судьбой…

Вот повесть Афанасия — передаем ее так, как он хотел ее сообщить индийским друзьям: так, как она изложена в его заветной тетрадке.

Глава X РАССКАЗ АФАНАСИЯ

«С самых малых лет устремился я душою на далекие хождения по краям незнаемым, неизведанным. Еще мальчишкою заслушивался, бывало, странников да паломников, что по святым местам хаживали; толкуют меж собою старые люди — и каких только чудес не наскажут! Кто говорит — есть-де земля, где люди живут с песьими головами; а кто — есть, мол, в дальней стороне птица-феникс, с девичьим лицом и с девичьим голосом — и только-де услышишь, как та птица поет, тут же все невзгоды свои позабудешь… И я, мальчишка, все слушаю притаившись и все слагаю в сердце своем; а сердце мое горит, как пожаром объято, горит ребячье кипучее сердце — и невмочь мне терпеть, до чего охота увидать воочию все чудеса земные…

А то — разговорятся меж собою разумные мужики, торговые гости, люди бывалые. Поведут беседу — кто с кем воюет и где за что, и в которой земле какой царь или султан нынче правит, и какие за рубежом есть города многолюдные, храмы златоверхие, пристани корабельные, народы нерусские… Так и мрет у меня душа! Зачем я не птица, почему у меня крыльев нету? Ох, слетал бы я в те края чужедальние, нагляделся бы, как там быстрые реки текут, как снежные горы стоят выше облака ходячего, как синеет океан-море глубокое. А то еще доведется порой: старые старицы, богомолки-странницы стих запоют да сказ поведут; да как помянут хоть слово про Индию чудесную, про ту ли про Индеюшку богатую, — у меня, у малого, дух спирает и сердце в груди замерло; жив быть не хочу, а хочу земную красу поглядеть, хочу ее всю запомнить, полюбить навеки. Таков я возрос.

Возрос, а своего желанья не бросил!

Пошел я по торговой части: как родители наши, так и мы. Работа привычная, с детских лет знакомая: счеты да подсчеты, да товары, да обозы, копейку на копейку клади — дело деньголюбивое, расчетливое дело, душа с него сохнет… А моя не усохла.

По торговым делам, по большим городам спознался я, сознакомился с гостями заморскими, со купцами иноземными. Ох, и любо же с ними потолковать, ох и полезно побеседовать! Про какой дальний край ни спроси, про какую землю ни заведи речь, — все расскажут умненько: куда путь держать, и в какую сторону ехать, и чего с собой на дорогу брать… А как запытаю про Индеюшку про богатую, — мои знакомцы и очи потупят: нет, мол, Афанасий, этого ты не спрашивай. Нашей братьи мало кто в Индии бывал, ничего толком не знаем; только слышно, что большие там чудеса и великие тайны… Молю, бывало: хоть намеком откройте! Что за чудеса, какие тайны? А ты, говорят, съезди сам, посмотри, после и нам расскажешь! До того, бывало, раззадорят — ни спать, ни есть не могу! Неужели, думаю, наш русский землепроход заморян этих ниже? Они хвастают, что весь свет обошли, а вот до Индии не добрались, ослабли. А наш брат? Неужель не дойдет?

И обуяла меня мечта — дойти до Индии! Возлелеял я в сердце эту мечту. А не с чем взяться. Не пойдешь в чужие края с пустыми руками; гостю-корабельщику товары нужны; товар запасти — казну растрясти. Надо покрепче мошной тряхнуть — а в ней, матушке, сроду ничего не бывало; наши доходы известные: торговали — веселились, подсчитали — прослезились… Надо случая выждать.

Долго я крепился, воздерживал себя, случая выжидал. Подвернулся он вправду, случай, или я сам собой его выдумал, шальной моей головой измыслил — и сам теперь не разберу. А пошло дело ходом, что уж пятиться было некуда.

Прослышал я: едет с Руси в свою землю татарский вельможа, князь Хасан-бек. Был он к нам послан послом от ширванского шаха, побывал в белокаменной Москве у великого князя, у государя нашего Ивана Васильевича, и повез от русского владыки своему ширванскому шаху большие дары: девяносто охотничьих кречетов, ловчих птиц натасканных, без отметины белых. С такими дарами не поедет он с малою челядью, а поедет с великою охраною. Попрошусь-ка, мыслю, к нему в попутчики; с ним до Ширванского царства доеду, а оттуда рукой подать в Персию, а там к арабам, — да так вот, кустик за кустиком, лесок за лесочком, доберусь до синя моря Индустанского, доплыву до Индии.

И свершил по задуманному. Отпустили меня и тверской князь, и великий князь московский всея Руси. Дали мне грамоты, что отпущен я на заморский торг.

До Нижнего Новгорода дошел без особой трудности. Там подождал малость ширваншахова посла. Он меня принял в попутчики. И пошли мы с ним Волгою. Прошли свободно Казань, Орду, Услон, Сарай… Это уж Волги низовья.

А в самом волжском низу, не так далеко от Хвалынского моря, залегло великое царство Астрахань. Это царство татарское, в нем правит татарский царь, и берет он дань со всех караванов купеческих, что идут летом Волгою. И вошли мы в реку Бузань — это Волги рукав под самой Астраханью. И тут явились к нам три астраханских татарина. Говорят: не ходите дальше. Якобы стережет нас князь здешний Касим и с ним крепкое войско — три тысячи татарских бойцов. Посол ширванский Хасан-бек этих трех татар послушал доверчиво и дал им богатые дары, попросил, чтобы они наши два корабля повели бы протоками, провели бы неслышно мимо Астрахани. Они же, злодеи, подарки взяли, а в Астрахань весть про нас подали. Поберегся я, перешел на большой корабль к послу, оставил всю поклажу на малом корабле. Пошли мы мимо Астрахани, а месяц ярко светит, нас увидели. Подняли татары крик: „Кучьма, кучьма!“ Значит, не бегите. А как не бежать? Мы от них, а они всей ордой за нами. Поднялась перестрелка. Двоих, никак, убили. Задержали татары наше малое судно, разграбили дочиста. Сколько было у меня там добришка, все прахом пошло. А большое судно наше дошло до Хвалынского моря и в устье Волги встало на мель. Тут нас окружили татары…»

Афанасий задыхался: волнение исказило его лицо. Он снова видел перед собою эту страшную битву в ночной темноте, в ушах его еще звенели свирепые татарские крики. «Что же дальше? Как уцелел ты?» — торопил Чандака. Его дочери глаз не сводили с рассказчика.



«Что ж дальше? Ограбили нас татары дочиста, ни синь-пороха не оставили. И голыми отпустили за море. А на Русь не спустили — опасались, чтоб мы туда не подали вести про ихний татарский разбой. Мы пошли к Дербенту на двух судах; я шел на большем. На Хвалынском море захватила нас буря. Меньшее судно разбилось. А людей с него сняли кайтаки — это княжество такое, на Хвалынском побережье; жители говорят вроде по-персидски. Взяли они в плен наших людей, обратили в рабство. Упросил я ширваншахова посла Хасан-бека, с которым вместе пришли в Дербент, и он поклонился дербентскому князю Булат-беку, а тот послал гонца-скорохода к Ширванше-беку, известил обо всем. И Ширванша-бек написал Халиль-беку, кайтакскому князю, что вот вы, кайтаки, взяли людей, посланных ко мне, и ты освободи этих людей ради меня. И кайтакский князь, родня Ширванши-бека, послушал его, отпустил наших людей. Тогда пошли мы все к Ширванше, на его становище. Там слезно молили его и просили, чтоб помог нам вернуться на Русь. Но он ничего не помог: слишком много нас было. Заплакали мы и разошлись кто куда. У кого осталось дома много имущества и было чем долги заплатить, тот пошел восвояси, на Русь. А у меня дома много долгов и платить нечем, — все мое добро пропало в этом походе. Вижу, дорога на Русь мне отрезана. И пошел я, куда меня очи повели…»

И дальше рассказывал Афанасий про свой многотрудный путь. Поведал, как из Дербента пошел он в Баку, где горит огонь неугасимый. Переплыл Дербентское море. Долго шел по владениям персидского шаха. Миновал много персидских городов, прошел по хоросанской провинции, добрался до острова Ормуза. Тут начинается Индустанское море, оно омывает индийские земли. Решился переплыть его в таве с конями. Чуть не погиб по дороге от жажды, от нестерпимого жара и от морской качки. Еле живой ступил на индийский берег. И вот уже третий год пошел, как он путешествует…

— Третий год! — задумчиво повторил Чандака. Он, как видно, был человек сведущий, испытавший немало, и многое в рассказе Никитина ему оказалось доступно. Дочери — те просто слушали длинную повесть, как захватывающую, хоть и не всегда понятную сказку. Никитин видел, как в страшных местах старшая сестра сжимала младшей тонкие руки, помогая ребенку справиться с волненьем; и Камала прятала заплаканное личико в желтых складках покрывала Чандры. Рассказчик чувствовал; его слушают как своего, как близкого человека, — и не просто слушают, а болеют душой за него, вместе с ним проходят его тягостный путь, и ужасаются, и надеются вместе с ним.

— Третий год ты в дороге, неустрашимый и сильный духом человек! — молвил еще раз Чандака. — Без друзей, без попутчиков; не имея ни описания мудрых книг, ни руководства опытных людей — один и почти без денег идешь ты… Идешь, ни перед чем не отступая; идешь, гонимый своей мечтой, верный своему замыслу… Нет, немного на земле таких людей, как ты, неутомимый мечтатель, — и даже в древних книгах не описано таких неслыханных путешествий…

Чандака умолк. Молчал и Афанасий. Голубая луна плыла высоко-высоко, звезды тонули в ее прозрачном сиянии. Тысячью голосов, сухой и звонкой музыкой стрекотали отовсюду цикады. На земле царила жаркая, благоуханная, невыразимо прекрасная индийская ночь.

Афанасий поуспокоился после своего рассказа. Страшные видения отступили от него, отошли в прошлое, в отболевшее. Теперь бы только отдышаться ему, отдохнуть у этих сердечных милых людей, отойти бы душою и телом от непосильных своих испытаний… А потом… А что же потом?

Афа-Нази! Афа-Нази! — пристает Калабинга. Заискрились озорством черные большие глаза, вся трепещет девчурка от радости: вот ведь одолела-таки, запомнила новое чуждое имя!

— Афа-Нази! Послушай меня, Афа-Нази!

— О чем щебечешь, Воробушек?

— Куда теперь пойдешь ты, Афа-Нази? Ведь еще не закончен твой путь?

— Камала! Камала! Не беспокой гостя…

— Я не беспокою его, диди[1], мне только надо узнать: куда пойдет он дальше?

Дальше? Да разве он еще не угомонился? Не отходил себе ног? Не вымотал беспокойного сердца? Разве еще дальше поведет его неутомимая мечта?

— Афа-Нази! Куда?..

— Сам не знаю, Воробушек. Конечно, если правильно рассудить, — еще много чего не видал я. Вот, говорят, на восход и на полночь[2] отсюда будут страны Чина с Мачиной. Там мужики волосы заплетают по-бабьи — в длинную косу. Они ткут шелка — словно месячный свет прозрачные. Они лепят из белой глины посуду тоньше яичной скорлупки…

— Правда! Правда! Я сама видела: на базаре желтолицый мужчина с длинной черной косой продавал такую посуду…

— Ну вот, видишь… А то еще — дальше на полдень[3]— лежит остров Силян. А на нем высокая гора, и родятся в ней драгоценные камни: алые рубины, темнокрасные гранаты, белые кристаллы, черные агаты, светло-зеленые бериллы.

— Вот красиво-то! Афа-Нази, ты принесешь мне чудесных камешков? Хоть горсточку, да?

— Погоди, Воробушек, не чирикай… Слышал я еще про город Райчур. Он лежит далеко отсюда, на полдень. За этот город много воевали индийские и арабские цари. Потому что там рождение дивных алмазов. Есть алмазы старой и новой копи; есть копи черных и есть копи белых алмазов, и есть такие, что сияют всеми цветами, будто радуга с неба сошла…

— Ах, как прекрасно! Ты там еще не был? Ты пойдешь туда, Афа-Нази?

— Не знаю, Воробушек мой веселый, куда поведут меня неуемные очи…

— Ха-ха-ха-ха-ха!

— Ой! Люди добрые! Что же это? Кто так на крыше хохочет? Хозяин! Чандака! Кто у тебя на крыше?

— Не пугайся, наш милый гость. Это ночная птица Гукук, пролетая над городом, села на нашу кровлю.

— Птица? Да точно ли птица? Как хохочет! Ни дать ни взять — нечистый дух, будь помянут не к ночи…

— Отец! Отец! Скорее на кровлю! Надо убить зловещую птицу!

— Что ты, Чандра! Разве я мальчик, чтоб гоняться за птицей по кровле?

— Отец, убей ее! Убей вестницу зла! Она накличет нам горя! Смерть придет в тот дом, на который присела недобрая птица…

— Чандра! Спокойствие! Смерть неизбежно придет, когда ей назначено, и без ошибки найдет ту дверь, куда ей надо войти. А птица Гукук сама не рада, что дарован ей мерзкий голос. Она бы хотела спеть нам сладчайшую песню, но не в ее это воле, и вместо дивного пения она извергает лишь злобный хохот.

— Батюшки мои! Люди добрые, ну и кличет же птица! Ажно мороз до костей пробрал…

— Не смущайся, друг Афа-Нази, испытанный в огорчениях, неколебимый в бедствиях человек. Успокой встревоженное сердце: страшноголосая птица уже улетела.

Глава XI ИНДИАНЕ

Как-то само собой вышло, что Афанасий совсем перебрался в дом Чандаки.

Хорошо ему жилось с индийскими друзьями; так хорошо, так спокойно и мирно, будто он у себя в родимой Твери, под одним кровом с близкими сердцу. Нравилось, очевидно, и Ваське стоять тут у хижины, в тени тамариндов; он радостно фыркал, когда ласковая Чандра подносила ему чашу вареного гороху, и покорно подставлял голову, когда бойкая Камала ловкими пальчиками вплетала яркие цветы в его челку.

Афанасий записал для себя в заветной тетради: «Подружился с индианами и сказал им, что я не басурманин, а христианин, имя мне Афанасий, а по-басурмански звали меня Ходжа Юсуф Хоросани; и они не стали ни в чем от меня таиться, ни в еде, ни в торговле, ни в обрядах, ни в других вещах; и женщин своих не стали от меня скрывать».

Чандака был человек, умудренный жизнью, много испытавший на своем веку. Беседуя с ним, Никитин узнал, что обширная страна Индия состоит из множества больших и малых независимых государств и они непрерывно и свирепо воюют между собой. Этими раздорами воспользовались иноземцы. Приблизительно за двести лет до путешествия Афанасия Никитина на Индию хлынули персидские и арабские войска. Мусульманские завоеватели поработили Индию. Теперь на всех престолах индийских царств сидят цари-чужеземцы — в большинстве это потомки хоросанских знатных родов персидского племени. Они окружили себя вельможами-хоросанцами, и эти хищные и жадные правители обирают и разоряют трудовой индийский народ. Чандака рассказывал, что после долгих многолетних войн, после того как по мирным полям Индии прошли мощные армии завоевателей, в стране не раз возникал жестокий голод. Вместе с голодом приходили болезни, от которых погибали сотни тысяч людей. В голодных деревнях начиналось людоедство. Пред лицом страшной смерти родители продавали в рабство своих маленьких детей, тысячи бедствий обрушивались на беззащитный народ. «Вот ужас войны! — говорил Чандака. — Ужас ее в том, что люди гибнут не только от пролития крови, но от разорения, истощения и неустройства жизни; война — мать, а дети ее — голод и нищета».

— Вот так погибла и моя Камала, моя верная, преданная и добрая жена, мать моих дочерей, — рассказывал Чандака. — Она погибла оттого, что слишком обильны были наши труды и слишком скудна пища. Да и из того немногого, что могла бы употребить для себя, большую часть она отдавала детям: подрастающей Чандре и крохотной крикунье Камале. Да, да! Им все, а себе — почти ничего. Такова радость матери. Но за эту ее радость дети заплатили печалью сиротства. Моя Камала была скромна и благочестива, она никогда не отказывала в подаянии брамину (священнику) и от малой нашей еды всегда часть выливала в огонь — в жертву богам. И все-таки боги не пожалели ее, а брамин от старости разучился молиться, или его молитвы не доходили до божества. И моя Камала покинула нашу земную жизнь с тем, чтоб дождаться меня там, в загробном мире, куда каждый из нас придет в свой черед. Я согревал ее холодеющие руки; я хотел снять с этих рук золотые браслеты, чтоб купить ей — да, ей, не нам! — хлеба, мяса и масла. Но она сказала: «Нет! Нет! Этим ты уже ничего не спасешь и не отсрочишь: предназначенное свершится». И велела позвать малютку Чандру — ей было не больше восьми, и она только первый год носила свое брачное сари — ведь у нас до семи лет девочки ходят без одежды. И умирающая мать надела на тонкие ручки ребенка свои золотые браслеты и сказала: «Их когда-то отдала мне моя мать, перед тем, как покинуть меня навсегда, и я никогда в жизни с ними не расставалась. А теперь я покину вас — и вот все, моя старшая дочь, что я могу тебе оставить. Кроме моей любви, которая не умрет…»

— Которая не умрет, — повторял Чандака, а Никитин, вытирая глаза, промолвил:

— Любовь-то не умрет, а мать-то у сирот померла…

И добавил задумчиво:

— Видно, не сладко житьишко простому народушку во Индии богатой…

Вдвоем со своим новым другом Никитин обошел город Бидар. Среди города высилась царская цитадель — крепость, обнесенная высокой стеной с семью огромными воротами. Никитин со своим проводником хотел пройти в ворота, но их не пропустили: под аркой ворот дежурили вооруженные стражи и писцы-кафиры; каждого проходящего опрашивали и записывали его имя и зачем идет; иностранцев же вовсе не пропускали. Только издали подивился Афанасий на прекрасные дворцы с башнями и куполами, облицованные разноцветными плитками и расписанные золотом. По голубым и зеленым изразцам вилась кудрявая вязь арабских надписей. Чандака объяснил, что на стенах дворцов выведены золотом изречения из Корана — священной книги мусульман. Бидар — это столица индийского государства Декан, а владыка Декана, молодой царь Махмуд из персидской семьи Бахманидов, — мусульманин. Поэтому, кроме сверкающих золотом дворцов, он построил в своей крепости великолепную мечеть с шестнадцатью колоннами и приступает к постройке огромной школы; там будут кельи для студентов, трехэтажные залы для занятий, будет библиотека, для которой уже собрано больше трех тысяч рукописных книг.

В лучшем из дворцов живет сам юный султан, в других — его родня. И здесь же стоит дворец любимого султанова советника и помощника Мелик-ат-Тучара. Он у султана первый человек. У него своя армия в 200000 бойцов, ему подчинены все торговые дела, а для наблюдения за порядком в городе в его распоряжении находятся тысяча вооруженных всадников, которые с факелами в руках объезжают ночью Бидар.

Все это Никитин записал в свою тетрадку и отметил: «Всюду резьба да золото; и последний камень вырезан и очень красиво расписан золотом».

Сколько чудес! И все ему мало, мало. Ненасытно его любопытство, неутомимо влечение к познанию мира… «Поглядеть бы своими глазами Махмуда-царя, каков он есть?» — мечтает про себя Афанасий Никитин.

Сбылась и эта мечта. В следующий раз, когда они с Чандакой бродили по городу и подошли к воротам «султанова двора», они увидели, как величавые ворота без стука и без скрипа распахнулись и из них показалась блестящая шумная процессия. Это выехал на прогулку повелитель Декана. Афанасий протирал глаза и щипал себя за руку: не сон ли это? Чандака давно лежал на земле, растянувшись во весь рост, и что есть силы тянул Афанасия, чтоб тот тоже пал ниц. Афанасий встал на колени, как делалось на Руси при встрече с великим князем, а сам смотрел во все глаза: вот оно, чудо из чудес! Где еще увидишь подобное?

Юноша царь восседал в золотой палатке, поставленной на спину старого смирного слона. Громадное тело слона все было завешено драгоценными коврами, золоченой камкой и шелковыми тканями. Между ушей слона сидел погонщик, одетый в золото. С клыков спускались золотые цепи; их держали с обеих сторон служители в золоченых доспехах. Афанасий на веку своем не видывал слонов, но знал со слов Чандаки, что один слон заменяет в битве пятьсот воинов, и не мог надивиться могуществу индийского султана. Целая вереница слонов выступала вслед за царским слоном; все они несли на спинах ковровые палатки, и в каждой сидело человек десять-двенадцать отборных стрелков с луками и стрелами. И так же вели каждого слона за золотые цепи ратники в дорогих доспехах. Афанасий насчитал при слонах до двухсот раззолоченных прислужников. За султаном вели триста прекрасных коней, оседланных и богато разубранных, но без всадников. За ними вели на золотых цепях сто обезьян; они прыгали, кривлялись и визжали, возбужденные солнцем, шумом и блеском. За ними следовали сто молодых женщин, одна другой красивее; они шли в своих шелковых разноцветных сари, блистая жемчужными ожерельями, алмазными серьгами; синели яхонты цвета небес, и, как кровь, алели лалы на ручных и ножных браслетах, на застежках, на поясах. Чандака тихо пояснил: это царские танцовщицы, все юные девы; их свозят в султанов дворец со всех концов государства.

А кругом плясали царские плясуны — сто отборных искусников выделывали невиданные прыжки во славу и на радость царя. Сто трубачей, надрываясь, трубили в медноголосые трубы; сто литаврщиков изо всей мочи били в литавры, сто свирельщиков напрягали грудь, стараясь выдудить из свирели пронзительные протяжные звуки.



Ошеломленный Афанасий только старался все видеть, ничего не пропустить. Когда длинное шествие кончилось, он только повторял, как оглушенный: «Что за богатство! Пышность какая!»

Посмотрел на умолкшего Чандаку — как застыло его умное подвижное лицо, какие горькие складки в углах губ, сколько печали во взгляде!

Вспомнил его рассказ, как умирала изголодавшаяся жена; вспомнил, сколько работают этот неутомимый человек и его скромная, молчаливая дочь, — и только горестно развел руками…

Дома Никитин записал в своей тетрадке: «Земля весьма многолюдна; сельские люди очень бедны, а вельможи чрезвычайно богаты и пышны». И подробно изобразил великолепный выезд султана. Записал он также про зловещую птицу Гукук и про обезьян, которые по ночам крадут кур. Подумав, записал также и рассказ Камалы про обезьянского царя. Может, и напутала девчонка, а на всякий случай лучше все-таки записать.

Пока он писал, свечерело; Чандра и Камала собрали несложный ужин.

После ужина, как всегда, пошли разговоры. Афанасий крепко любил вечерние эти беседы. Еда в доме Чандаки не отнимала много времени. (В тетради было записано: «Индиане едят два раза в день, а ночью ничего не едят. И мясо не едят никогда — почитают корову священным животным»). Быстро управившись с кашей и молоком, все четверо пускались рассказывать, кто во что горазд: все, что знали, помнили, слышали или тут же придумывали. Ну, как тут уши не развесить? Как не заслушаться, если только в ударе строгий хозяин дома? У Чандаки память была поразительная. Он рассказывал старинные индийские предания и легенды с премудрыми поучениями и рассуждениями; он знал их множество и излагал стройно, выразительно оттеняя каждое слово. Знал он также поэмы и притчи из древних мудрых книг «Рамаяна» и «Махабхарата»; эти книги были написаны стихами, на красивом старинном языке, каким в то время в Индии уже не говорили; а Чандака закрывал глаза и, весь уйдя в себя, будто отрешившись от сегодняшней жизни, без запинки произносил сотни и сотни строк. «Дух дышит, где хочет!» — говорил себе Афанасий и глядел с уважительным страхом на этого полунищего индийца, на этого простого ремесленника, который хранил в своей всеобъемлющей памяти вдохновенную мудрость тысячелетий… А когда начинала свои повести тихая Чандра, доверчиво глядя гостю прямо в глаза, — Афанасий не мог согнать с лица растроганной и смущенной улыбки. Уж очень были жалостны Чандрины затейливые сказки! С удивлением слушал Афанасий предание о прекрасной царевне, по имени Пять Цветков. Женихом ее стал иноземный царевич дивной красоты, — но долгие, тяжкие суждены были им испытания. И когда злоключения кончились и супруги достигли долгожданного единения, — царевна Пять Цветков уступила мужа первой его жене, простой крестьянской девушке; уступила, потому что та девушка приютила и пожалела его, когда он был изгнан и нищ. Задумчиво покачав светлокудрой головой, гость просил: «Еще умильную сказочку!» И Чандра, вся разгоревшись, говорила звенящим голосом о том, как погибла бедная царица Мирча и как после смерти «тело ее превратилось в высокую белую стену, ее волосы стали вьющимися лианами, алые губы расцвели алыми розами. А душа ее превратилась в двух птиц, и они вечно зовут и кличут друг друга, но не могут переплыть через озеро, которое их разделяет…»

Афанасий молчал, отдаваясь каким-то смутным и задушевным мыслям.

— Ну, что, Афа-Нази? Что молчишь? — теребила его Камала. — Хороши Чандрины сказки?

— Ничего не скажешь, замысловатые! — словно спросонья щурился и хмурился Афанасий.

— Проснись, Афа-Нази, проснись! Послушай мою!

И тут же она выдумывала сказку про молодого царя. Он ехал по городу и увидал, как бедный столяр мастерит кровать с необычайно красивой резьбой. Царь купил чудесную кровать, увез ее во дворец. Ночью, когда он лег спать, одна из ножек кровати заговорила и сказала другим:

— Слушайте, сестры! Я пойду дозором по городу. А вы стойте крепко, чтоб царь не упал.

И убежала. Потом вернулась и говорит:

— В царскую туфлю заползла ядовитая змея, нельзя царю надевать эти туфли.

И встала на место. Тогда заговорила вторая ножка:

— Я тоже хочу пройтись по городу и что-нибудь узнать. А вы, сестры, стойте крепко, чтоб царь не упал!

Вернулась и говорит:

— Стена у царского сада хочет обрушиться. Нельзя, чтоб царь там гулял!

И встала на место. Тогда ушла на разведку третья ножка. Она очень долго не возвращалась. Четвертой ножке надоело ждать, и она сказала:

— Уже наступает утро, и я не успею пройтись. Вы, две, стойте крепко и держите кровать, чтоб спящий царь не упал!

И убежала. Две ножки не выдержали тяжести, подкосились. Царь упал и проснулся.

— Неправда! — кричала Чандра. — Выдумываешь, Камала! Царь вовсе не спал, а третья ножка вернулась перед зарей…

— Не вернулась! — упорствовала Калабинга. — Никогда не вернулась! Ты не знаешь, диди. Она ушла. Совсем ушла. Навсегда. За синие моря. Правда, Афа-Нази? И там, за синими морями, она стала девочкой. И ее назвали До-нио. Ду-нио. Правда?

— Истинная правда, — подтверждал Афанасий. — В одной деревне жили брат да сестра, Ваня да Дуня…

Он настолько освоился с языком хинду, что свободно рассказывал сестрам про Ваню и Дуню, про царевну Несмеяну и про все, что только вспоминалось из любимых сказок милой сестренки Дуни.

Когда не хватало сказок, он задумчиво напевал:

— Не велят Дуне за реченьку ходить,

Не велят Дуне молодчика любить,

Ой да расхорошенького,

Душу-Ваню чернобровенького…

И в тепло и негу индийской ночи несся русский деревенский напев, полный протяжной жалобы, безутешной печали.

Иногда запевала и Чандра. Древняя индийская «Песнь весны» тоже пелась протяжно, но в ней не звучало жалобы, не слышно было печали, она дышала радостью, обольщала надеждой на счастье:

Силой времени зацвели молодые ветви,

Голодные пчелы, жужжа, прилетели к цветам.

Подчинись, человек, власти весны!

Вкуси без сомнения радость мечты!

Смейся — ведь юность твоя не прошла!

Как волновала, как звала за собой неотразимая песня! Как блаженно текли мирные вечера в доме Чандаки!

Но сегодняшний вечер — невесть почему — шел неудачно. Беседа плохо налаживалась. Чандака, чем-то подавленный, был сверх меры угрюм и, не откликаясь ни на какие просьбы, не начинал рассказа.

Афанасий и хотел бы спросить своего доброго друга, в чем дело. Но сначала заторопился записать все виденное, пока не забылось. А потом почему-то постеснялся одолевать Чандаку расспросами.

Чандра всегда была скуповата на слова, а сегодня никак не могла разговориться. Даже бойкая Калабинга присмирела. Все-таки она начала что-то такое болтать о том, как поссорились бобок с горошинкой, и вдруг перебила себя:

— Отец! — вскрикнула она так испуганно, что все вздрогнули и вскочили с места. — Отец! Кто это? Зачем? Что им надо?

Девочка раньше всех увидела незваных гостей. Первый из двух вошедших был отвратительно толст и неуклюж, но не это было в нем страшно. Страшно казалось в нем то, что глаза его были тусклы и мертвенны, а широкий рот раскрыт и желтые зубы неподвижно выставлены в неживой, безрадостной и бесчувственной усмешке. У него было такое лицо, что каждый понимал: ты можешь перед ним страдать, скорбеть, корчиться в муках, ты умереть перед ним можешь — и это его не заденет, не шевельнет, не затронет. Из-за его обширного плеча выглянул другой — маленький, прыткий, худенький человечек; этот, наоборот, был крайне весел, суетлив, подвижен; но все равно что-то леденящее сверкало в его пронзительных, как булавки, глазках.

Афанасий еще не знал, в чем дело, а сердце у него упало. «Пришла беда!» Он взглянул на Чандаку: у него лицо не то что побледнело, а посерело все, и глаза сразу остановились, погасли.

— Я вас не ждал сегодня, — произнес он медленно, усиливаясь говорить спокойно. — Ведь назначенный срок еще не настал.

— Как не настал? — крикнул толстый удивительно визгливым, режущим слух голосом. — Как не настал, собака, сын собаки, сын буйвола?

— Голубчик, — пророкотал маленький неожиданно сочным баском, очень ласково и дружелюбно, — милый, приятель мой золотой, назначенный срок миновал еще позавчера. Ты, видно, не знал, что в этом году срок передвинут?

— Нет, не знал, — еле выговорил Чандака. — Прошу прощенья, не знал.

— Он прощенья просит! — завизжал толстый. — Свинья, сын свиньи, он просит прощенья! Нам что — извиненья твои нужны? Нам деньги нужны! Подавай, что с тебя причитается! А потом попросишь прощенья!..

«Сборщики налогов…» — понял Афанасий.

— Простите, высокие господа! — заговорил он на языке хоросанцев, не сомневаясь, что этим чиновникам знаком язык, на котором говорит все их начальство. — Я чужестранец, и мне не все здесь понятно. Сделайте милость, разъясните мне, почтенные господа, за что вы так ужасно ругаете этого доброго человека? Допустим, вам надо получить с него налог. Ну, так и получайте деньги, а зачем же обижать доброго хозяина дома?

Оба чиновника оглушительно хохотали.

— Грязь он, а не человек! Грязь под моими ногами, вот он кто, хозяин этого дома, — жалкий, ничтожный индиец! — визжал старший, толстый.

— Уважаемый чужестранец, — рокотал сочным баском маленький сборщик, — тебе будет полезно узнать, какое наставление дает великий мусульманский ученый молодому и неопытному султану. Слушай.

Приосанившись, он прочел наизусть, внушительно и отчетливо:

— «Индиец — это только плательщик налогов. Если сборщик потребует с него серебра, он должен без пререканий, с почтением и кротким смирением отдать свое золото. Если сборщик налогов бросит индийцу грязью в лицо, — тот должен без отвращения открыть рот и проглотить эту грязь».

— Вот! Слышал? Прими как закон! — провизжал толстый.

Афанасий содрогнулся.

— Сколько же должен отдать вам этот плательщик?

— А вот подсчитаем, почтеннейший, — весело откликнулся сочный басок. — Подсчитаем, золотой ты мой, подсчитаем. Давно мы с тобой не подсчитывали, миленький, верно?

Начался подсчет — и у Афанасия волосы встали дыбом. Простой индиец должен был отдавать в султанову казну половину своего дохода. Сверх того он должен был платить содержание старосты, писаря, чиновников по сбору налогов. Он должен был также отчислять сумму на содержание храма. Кроме того, с него брали деньги и на прокорм султановых войск, и на откуп от вражеских армий…



— Ты, плетельщик зонтов! Какой у тебя был доход в этом месяце, ну-ка? — спросили сборщики.

— Милостивые господа, — сказал Чандака с каменным лицом. — У меня в этом месяце не было никакого дохода. Напрасно сидел я на базаре, разложив свой товар: никому не хотелось покупать моих зонтов, никто не нуждался в моих циновках и ковриках. Почти без денег приходил я с базара, а то немногое, что выручал, тратил на пальмовое волокно и на пропитание моей семьи.

— Лодырь! Ленивая собака, собака из собак! Старый, ленивый буйвол! — орал старший сборщик, выпучив свинцовые глаза. — Ты и на базаре-то не сидел! Ты шатался по городу, как нечистый дух, ты бродил по улицам, как бессмысленная скотина! От работы отлынивал, а теперь отлыниваешь от уплаты налога! Ты знаешь, чего ты заслуживаешь в глазах закона?

— Да, миленький, — подтвердил мягкий басок с невыразимо печальными сострадательными нотками. — Дело твое неважно. Нет у тебя законных поводов для отсрочки. Не очень-то часто видели тебя на базаре последнее время. Но сколько угодно свидетелей тому, как целыми днями шатался ты по городу, неизвестно с кем и зачем. А какая была цель этих твоих прогулок, и с кем ты сблизился, и откуда явились твои приятели, — это уж ты расскажешь не нам, а милостивым судьям нашего благочестивого султана, да ниспошлет ему аллах все, чего ему благоугодно пожелать.

«Опять! Опять начинается! — сердце у Афанасия застучало часто-часто. — Опять прицепятся… Узнают, что я христианин… опять потребуют принять Махмудову веру… забыть родину… Откажешься, — отберут Ваську… Самого в рабство продадут… Им ведь только бы к чему прицепиться…»

Чего они толкутся тут, не уходят? Ясно, взятки хотят. Но нечего, нечего дать им! Пусты карманы. За три года скитаний чуть не дочиста все издержал.

А басок все рокотал, с самым теплым сочувствием, на самых бархатных нотках:

— Ты, золотой мой, не сомневайся, мы тебе зла не хотим. В тюрьму тебя упрятать для нас какая же радость? Да никакой ровно! Мы в твое положение входим. Повод для отсрочки, подумавши, найдем. Но и ты войди в положение наше. Мы ведь семейные люди. А чего это стоит, прокормиться с семьей? Рассуди-ка, подумай!

— Понимаю, добрые господа, все понимаю… — бормотал чуть живой Чандака. — Я бы с радостью. Не поскупился бы никогда. Но нет у меня, понимаете, нет ничего… Нечего вам отдать…

— Погоди-ка, приятный мой! Ты песенки этой разве не знаешь?

— Какой… песенки?

— А как же? Старинная песня. Любимая. То есть ваша любимая, налогоплательщиков. Погоди… как она? Э, припомнил!

Сочный басок живо, игриво запел:

— Ой, налоги! Ай, налоги!

Сборщик на пороге!

Подавай! Подавай!

Все, что есть, отдавай!

У друзей занимай,

У жены кольцо снимай!

— Что скажешь? Правильная песенка! Славная, право! «У жены кольцо снимай!» — плохо, что ли, сказано? Ты бы, миленький, об этом подумал.

— Милостивые господа, у меня нет ни жены, ни колец…

— Вот как? А это что?

Чандра вскрикнула. Шутник схватил ее за руку. Заветные материнские браслеты бросились ему в глаза… Он крутил и вертел руку девушки, стараясь снять украшения. Закусив губы, Чандра молчала, в то время как чиновник выворачивал ей руку. Калабинга громко зарыдала и с криком «Диди! Диди!» бросилась на защиту сестры, но сборщик налогов отбросил ее одним толчком, как котенка.

— Отдай вещи, Чандра! — приказал Чандака.

— Их надела мне мать, — прошептала Чандра.

— Отдай! — непреклонно сказал Чандака. — Пришел назначенный час.

Девушка посмотрела на отца и молча сняла браслеты с рук и кольца со щиколоток ног. Когда ее заветные украшения скрылись в мешке сборщика, она закрыла руками лицо и светлые слезы потекли по тоненьким смуглым пальцам. Сам не зная как, Афанасий выдвинулся вперед.

— Господа честные! — сказал он почти так же непреклонно, как Чандака. — Отдайте девушке ее добро.

— Что такое? Что это еще за чудо? С кем шутишь ты, полоумный? — возмутились чиновники. Но они возмущались все же не слишком громко, очевидно разглядев широкие плечи Афанасия и могучие его руки. Афанасий и сам только сейчас разобрал, что стоит перед сборщиками, крепко сжав кулаки, наклонив голову, правое плечо вперед — подобно опытному бойцу, готовому на смертельную схватку.

— Верните девушке материнское наследство. Верните, честные господа, — твердо повторил Афанасий. — А то как бы хуже не было. Не вводите меня во искушение.

Сборщики переглянулись. Они поняли соотношение сил и, очевидно, непрочь были кончить дело без драки.

— Заплатите сполна налоги, тогда, может быть, и вернем, — взвизгнул старший.

— И нам на прокорм не забудьте прибавить, — пропел, как по нотам, его басистый помощник. — А то знаем мы вас, плательщиков; налог еще кой-как внесете, а уж нашего труда не оцените. И не подумаете, что нам тоже невесело ходить до поздней ночи по всем городским закоулкам. Мы вас всегда жалеем, а вот вы нас не очень…

— Завтра до полудня жду тебя на главном базаре, — пролаял и провизжал толстый сборщик. — Не внесешь налога, тощий, старый пес, — пеняй на себя; не минуешь тюрьмы — и с полоумным твоим постояльцем. Иду, иду! Не распускать кулаки! — и почтенный чиновник устремился к двери, из которой уже выкатился стремглав на улицу его сердобольный помощник.

Афанасий успел только слегка подтолкнуть сборщика в жирную спину, промолвив вдогонку: «Семь бед — один ответ». Но этого легкого толчка оказалось достаточно, чтоб чиновник мячиком пролетел два десятка шагов по переулку и бесследно скрылся в ночной темноте. Чандака положил руку на плечо Афанасию:

— Довольно! Не навлекай гибели на мой мирный дом! Или ты хочешь быть мне врагом, а не другом?

Налетел бы на Афанасия десяток бойцов, навели бы на него пищаль огнестрельную, — навряд ли бы он смирил свою ярость. Но в унылом отчаянном голосе Чандаки, в его легком тихом прикосновении было что-то такое, как смерть неминучее, неотвратимое, как судьба. И встал Афанасий как вкопанный, разжал кулаки, опустил свою буйную голову.

— Эх, друг! — прошептал он. — Чандака, брат названый! Ну, веришь слову, только для тебя не разделал я их на мелкую щепку…

— Надлежит ли на них обрушивать гнев свой? — задумчиво молвил Чандака. — Они слуги закона. А закон…

И Чандака, с его изумительной памятью, прочел наизусть отрывок из закона, возглашенного недавно во всеуслышание на Главном Базаре:

— «Если народ от беззакония или духа возмущения поднимет волнение при сборе налога, его надо искоренить и уничтожить наказанием и каранием, чтоб его преступность и восстание не распространились…»

— Да… закон! — пробормотал Афанасий. — Вымрет у них народ с такими законами…

— Нельзя быть без закона, — ответствовал Чандака. — Пусть мне, или тебе, или еще кому-то будет тяжело и невыгодно, но государство должно подчиняться закону. На этой правде стоит земля.

Афанасий ответил по-русски:

— Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло. — И добавил на языке хинди: — Так-то так, только боюсь, что эти слуги закона не столько положенных налогов соберут, сколько себе, на поправку дел… Слыхал, что пели? Никто их не жалеет, на прокорм семьи мало подают… Эх, законники!

В доме наступила тишина. Но из домочадцев Чандаки разве только одна Калабинга сколько-нибудь спала в эту летнюю ночь. Да и та во сне кричала и плакала, как больной, одержимый тяжелым бредом. Чандра утром почти не могла глаз раскрыть — так отекли под богатыми ресницами ее темные веки. У Чандаки за эту ночь лицо стало зеленого цвета, нос его заострился, губы, страдальчески приоткрывшись, обнажили ряд белых зубов и никак не хотели закрыться, — это было лицо мертвеца. Афанасий…

Но никто утром не видал, как выглядит Афанасий. Он встал, только-только забрезжила ранняя бледная зорька. Взял плетеное ведро, пошел к желобу колодца, принес коню студеной воды. И поил его, пока Васька, расшалившись, не сунул морду в ведро и не дунул на хозяина целым дождем светлых брызг. И чистил ему Афанасий крутые бока и высокую спину, и расплетал-заплетал густую конскую гриву, и взнуздал коня новой шелковой уздечкой. А когда молодая заря разгорелась во всей своей алой красе, поцеловал коня в жаркие трепетные ноздри и сказал по-русски: «Пойдем, Васька!», а потом еле слышно добавил на языке хинду: «Наступил назначенный час!»

— Афа-Нази! Куда ушел Афа-Нази? Он вернется к нам? — добивалась Калабинга. Но отец и сестра не отвечали. Ничего не сказали они и когда Афанасий не пришел к обеду. Безмолвно ели вареный рис, и только отец прикрикнул на Калабингу, на ее неугомонные вопросы: «Ешь и молчи!» И все замолчали.

Но как же ахнули, как встрепенулись они после обеда, когда вошел похудевший Афанасий и без всяких объяснений положил на колени Чандре ее заветные браслеты.

— Вот твои побрякушки, дочка! Береги материно наследство! — сказал он девушке.

Она молча глубоко склонилась перед ним и вышла во двор, захватив конскую кормушку с моченым горохом. Афанасий поглядел на ее отца.

— Давай-ка сосни, Чандака! Лица на тебе нет. Глаз не сомкнул, наверно? Ложись, почивай. Заплатил я твои налоги. И на прокорм им дал, собакам несытым. Присмиреют теперь до поры до времени, законники, волки голодные!

И, потянувшись так, что хрустнули кости, улегся на свою трявяную подстилку.

— А обед? Афа-Нази! Ты не обедал? — подбежала Калабинга.

— Ничего не хочу. Сыт по горло, — буркнул он и закрыл глаза. — Не скачи, Воробушек! Сон милее всего.

— Он продал коня! — шепнула отцу Чандра, вернувшись с полной кормушкой.

Чандака взглянул на спящего Афанасия и дал знак дочерям не шуметь.

— Широта сердца! — сказал он еле слышно. — Продал коня, чтоб заплатить за меня налоги и выручить твои заветные украшения… Чандра, много встречается на свете и доброго, и злого; много еще предстоит нам увидеть, но вряд ли когда-нибудь встретим мы еще раз такое сердце — русское сердце, не имеющее меры для жалости, не знающее границ для доброты.


Загрузка...