ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I НЕДОБРЫЙ ГОСТЬ

Налоги уплачены; торговля плетеным товаром бойко пошла; ни болезней, ни голода не видать в доме Чандаки. Плохо ли? И, если глядеть по поверхности, чего бы теперь бояться, откуда ждать худа? Но Афанасия не обманешь.

Он знает: покоя на свете нет и столь желанный для человека отдых дается лишь на самый кратчайший миг. Только-только успеешь перевести дух — и уж тебя кругом обступили тревоги. Ползут толпами, как лихие сны; вьются над головой, подобные злобным осам. Откуда берутся они, горестные тревоги, как родятся злые предчувствия в беззащитном сердце людском? А вода откуда берется в океан-море? Откуда тонкий туман забелился над лугами над шелковыми, над медвяными травами? Почему, увидав нового гостя у очага Чандаки, Афанасий не размышлял и не сомневался, а твердо, уверенно сказал себе: «Вот оно! Быть беде, быть худу великому!»

Никитина не было дома, когда новый гость переступил порог хижины плетельщика. Когда же Афанасий вернулся с базара, первое волнение встречи уже улеглось; обряды почетного угощения уже были выполнены. Новый гость сидел перед очагом, в мирной беседе с главою семьи. Сидел он прямо на земле, даже без травяной подстилки, но и сидя был выше всех ростом, так что Чандра, не спускавшая с него глаз, смотрела снизу вверх. Да как смотрела! Словно бы пред ней небеса раскрылись, словно бы ей предстало видение, которого она всей душой ждала, в котором явлен весь смысл ее жизни. Желтое сари скатилось с девичьей головки; чернобровое смуглое личико все открыто, все освещено, — а до сих пор его тонкие черты лишь бегло мелькали в желтой тени покрывала. Афанасий впервые увидел это лицо в таком ослепительном блеске. Оно, казалось, было озарено не красноватым огнем светильника, а яркой силой изнутри проступившего чувства. Афанасий смотрел и не узнавал. Где задумчивая сдержанность Чандры, где ее тихая скромность? Голова откинулась, рот полуоткрылся; темным румянцем окрасились матовые щеки. И глаза уже не сияют тихой радостной доверчивостью; о чем-то мучительном вопрошают эти огромные глаза; они расширились, углубились, и сурово легли под ними черные тени. Чандра внезапно стала старше, собранней, крепче; нет, это не хрупкая девочка в своем ребяческом любопытстве загляделась на новое лицо; это много страдавшая, много постигшая женщина всей волей стремится к тому, кто принес ей желанную и страшную весть. «Что с ней? Наваждение, что ли?» — спрашивал себя Афанасий, не в силах уразуметь этой внезапной перемены. Он хотел бы глазами спросить Чандру, он искал хоть на мгновение встретиться с ней взорами, — а она и головы к нему не повернула и не глянула в его сторону; ни на единый миг не оторвался ее взгляд от нового гостя. Афанасий видел, как шевелятся ее полные темно-алые губы, как сошлись прямые черные брови, и, не находя в этом новом лице прежнего робкого очарования, осуждающе и неприязненно размышлял: «Сбесилась, что ли, девка? Ишь уставилась на старика, без стыда безо всякого! При отце, при сестренке! Все глаза проглядела. А на что глядит? Глядеть-то не на что. Так, бродяжка невзрачный; нищий старик, полуголый, тощий. Видать, по всему Хиндустану елозит за подаянием. Да не больно-то подают. До чего худущий!..» И Афанасий, в свою очередь, воззрился было в лицо этому полуголому нищему — да так и потупил глаза. Силой и волей повеяло от его изможденного облика. Словно из темного камня было вырезано твердое горбоносое лицо — тонко, искусно вырезано — и до краев напоено несказанной гордостью, беспощадной, бесстрашной самоуверенностью.

Несчетно лет прошло, как на Руси, в астраханских степях, довелось однажды Афанасию видеть: охотник-кайсах приручал беркута — огромного степного орла. Со связанными лапами пленный хищник смирно сидел на руках у хозяина и смотрел в сторону желтым, прозрачным, совершенно по-человечески умным и ясным глазом. И вдруг признал Афанасий этот желтый глаз, этот точеный облик, это гордое, не человечье и не птичье, лицо.

— Орел степной! Зачем он здесь, ловец неумолимый? Ужель на погибель птенцам беззащитным?

Афанасий чуть не крикнул, чуть не застонал во весь голос, но опомнился; все так же глядел в сторону страшный старик, все так же не сводила глаз со старика, как обуянная чем-то, Чандра…

— Да что он бубнит такое? Заклятия, что ли, какие читает?

Старик с лицом царственной птицы произносил нараспев торжественные мерные слова. Афанасий не понимал этого певучего языка; это не был так хорошо ему знакомый повседневный говор хинду: это был санскрит — священная речь Древней Индии, хранилище молитв, заклинаний и труднейших для понимания премудрых поэм.

Мерный говор прервался; изогнулись сухие и темные пальцы, старческая рука опустилась на черные гладкие волосы Чандры; девушка вытянулась, трепеща всем тоненьким телом, и не своим, истомленным голосом простонала или пропела:

— Веди меня от призрачного к истинному, веди меня от тьмы к свету, веди меня от смерти к бессмертию!

«Молитву творит», — по привычке все замечать сказал себе Афанасий. И сам не знал, что угадал, что из уст девушки вылилась древняя мантра — заклинание и молитва.

Горбоносое каменное лицо потеплело; ожили желтые, не по-людски прозрачные, птичьи глаза; старик выпрямился во весь свой неправдоподобно высокий рост — и довольно высокий Чандака рядом с ним показался подростком. Высоченное темное тело старика не было ничем излишним обременено; только грубая дхоти — полоса простой бумажной ткани — опоясывала его узкие бедра. Потребности, прихоти — все это было дочиста выброшено из его обихода. Желаний не знало это почти бесплотное тело, его держала и двигала только безмерная воля. И опять Афанасию мельком почудились цепкие орлиные лапы, когда старик вновь возложил бескровные согнутые пальцы на склоненную головку Чандры.

— Благословенно искание! Благословенна чистота! Благословен жертвенный путь! — торжественно возгласил он на языке хинду. — Благословенна будь ты, ищущая, ты, чистая, ты, идущая путем жертвы, — благословенна будь, дитя мое, Камала…

Девушка вздрогнула и, словно защищаясь от орлиных когтей, подняла к волосам беспомощные руки. Задрожал и Чандака.

— Неправда! — прокричал из угла задорный, звонкий детский голос. — Неправда, это я — Камала!

Девочка отважно выступила вперед; она вся раскраснелась, глаза сверкали — вот такою встретил ее Афанасий в ту памятную ночь схватки с обезьяной.

А у старика лицо мгновенно превратилось в каменное изваяние; и только в самой глубине желтых глаз зашевелилась какая-то подавленная ярость, какая-то заглушенная угроза. Но Чандака уже заслонил младшую дочку.

— Гуру, не гневайся, — заговорил он отрывисто и смущенно. — Дитя говорит верно. Имя покойной жены мы дали нашему второму ребенку. А первая, старшая — ее рождение было для нас как свет луны в темную ночь, — мы ее назвали Чандрой[4].

— Старая память мне изменяет, — словно думая вслух, тихо заговорил старик, — прошедшее перекликается с настоящим; и мне показалось, что я опять вижу перед собою мою кроткую Камалу, мое доброе любящее дитя. Но с тех пор прошло пятнадцать лет. И выросла дочь Камалы, похожая на свою мать, как почка лотоса на другую почку… Ну, что ж? Таков ход событий — законный, утвержденный богами… Имеет ли значение ничтожная моя ошибка?.. Подойди ко мне, дитя мое. Благословляю тебя, моя чистая, добрая Чандра! Подойди и ты, — обратился он к Чандаке. — Благословенна ветвь, питающая два благоуханных цветка! Благословен отец, вскормивший двух прелестных дочерей!.. Подойди и ты… Не смущайся, подойди ко мне, смелая маленькая Камала! Ты правдива и бесстрашна… — он протянул руки к ребенку. — Но скоро наступит твой брачный возраст. И когда тебя с пением отведут в дом свекра, ми муж твой, ни его отец не потребуют от тебя ни правдивости, ни бесстрашия. От женщины требуют только мягкости — и получают покорность. Благословен путь покорности! — и он возложил руки на головку Камалы.

— А ты, Афа-Нази? Подойди же, подойди ближе к Гуру! Благослови его, Гуру, благослови нашего Афа-Нази, — кричала Камала и своей крепкой ручонкой тянула Афанасия ближе и ближе к высокому старику. — Он как родной нам! — толковала она. — Наш милый гость, Афа-Нази! Он самый лучший на свете!

— Калабинга, друг мой сердечный! Верна ты мне по гроб жизни, — пробормотал Афанасий. — Никому не выдашь…

— И опять ребенок сказал правду, — отозвался Чандака. — Взгляни, Гуру, на дорогого нам гостя, — он пришел сюда из-за многих морей, потому что возлюбил прекрасную нашу страну. Не откажи ему в благословении.

— Благословен путь любви, — произнес старик, касаясь темными пальцами золотых волос Афанасия.

— Спасибо, отец, — вежливо вымолвил Афанасий; он по-русскому обычаю назвал незнакомца отцом из почтения к его возрасту.

— Это наш Гуру. А Гуру значит духовный учитель, наставник в делах веры, — объяснял Чандака. — В нашей стране Гуру почитается выше родного отца. Ему повинуются беспрекословно. А имя нашего Гуру — Сарьята Пракаси. На древнем языке священных книг это означает: факел истины. Так и зови его.

— Все равно вовек не запомню, — бормотал под нос себе Афанасий. — Ну, что ж поделаешь, в стаю попал — лай не лай, а хвостом виляй. — И он вместе с Чандакой глубоко склонился перед безмолвным Сарьята Пракаси. — Так, стало быть, давнее ваше знакомство? — спросил он явственнее.

— Я воспитал мать этих девочек, — задумчиво ответил старик. — Она была усладой моего сердца, радостью моих глаз. Еще она не достигла возраста этого ребенка, когда я поместил ее в храм бога Вишну в богатом городе Биченегире на юге Индии. Там надлежало ей оставаться до старости, пребывая в мудрости, кротости, благочестии и чистоте. Но когда она возросла и стала как эта девушка… — Старик полузакрыл глаза, лицо его окаменело. — Она была такая, как Чандра… — повторил он, отдаваясь воспоминаниям. — Тогда голос греха коснулся ее чистого слуха…

— Гуру! — умоляюще сказал Чандака. — Будь милостив к нам. То был голос любви…

— Голос греха позвал ее, — повторил Гуру с бесстрастием каменной статуи. — И прозвучал в ее ушах слаще, чем голоса мудрости, кротости, благочестия и чистоты. Ушла! — закричал он внезапно с такой яростью, что все оцепенели. — Ушла, покинула храм! О, грех! О, беззаконие!

Глаза его сверкали, каменное лицо было страшно. Орел настиг свою добычу.

— Гуру! — Молил жалкий Чандака. — О, сжалься, заступись, отведи гнев богов от моих детей! Неужели эти девочки ответят за грехи матери и отца?

— Неужели ты думаешь, что грехи ваши останутся без искупления? — угрюмо спросил Гуру. — Молодой брамин увел прислужницу храма! Двойным грехом согрешили вы, двойную клятву нарушили, двойное преступление совершили! И ты надеялся, что боги потерпят?

— О святой наставник! — Чандака упал к ногам старца, целовал его темные жилистые ступни. — Яви твою милость!.. Смягчи гнев богов! Разве мои дети не знали горя, разве не выросли они без материнской ласки, разве мало скорбел я, лишившись в молодых годах моей светлой подруги? Боги видели мою жизнь. Она вся была отдана детям…

— В этом ты прав, и за это я благословил тебя. Но не жди прощенья тому, чего не прощают ни боги, ни люди!

Словно камни в колодец падали слова старика — гулко, медленно, тяжко…

— Ты просишь о милости? А это разве не милость, что я пятнадцать лет выслеживал тебя по всему Индостану? Для чего, ты думаешь, мне нужны были эти поиски? В чем, по-твоему, моя цель? Только в том, чтобы наказать тебя, безбожник, клятвопреступник, осквернитель храма? Нет, я хочу другого. Мне все равно, что будет с тобой после смерти; меня не тревожит, куда попадешь ты в будущей жизни. Но я хочу, чтобы грех моей милой Камалы был искуплен, чтобы разгневанные боги сняли гнев свой с ее кроткой души. Мне надо, чтобы ее чистая тень без препятствий вошла в царство несказанного, бесконечного и светлого блаженства. Ради этого я искал тебя. Ради этого принял труды и муки, и долгие годы странствий. И вот я у цели. Близится час искупления. Да, искупления! Грех Камалы будет заглажен.

Афанасий отвернулся; но и отвернувшись, видел, знал, как корчится Чандака у ног неумолимого старика, как Чандра, завернувшись с головой в свое сари, застыла без движенья, без звука, как, припав к старшей сестре, охватила ее со всей силой своих детских рук перепуганная сестренка…

— Диди! Диди! — повторяла Камала. — Я не отдам тебя! Я не пущу тебя! Диди, моя диди!

— Глупый и злой ребенок! — сказал Чандака, и никогда еще он не говорил с Камалой так горестно, так сурово. — Хочешь ли ты, чтоб мать твоя, там, за могилой, так и не нашла покоя? И чтобы праведный гнев богов тяготел над твоим отцом до самой смерти и после смерти?

— Я хочу, чтобы диди не уходила! — обливаясь слезами, крикнула Камала.

Чандра ответила еле слышно:

— Сестра, если боги желают, чтоб я ушла от тебя, кто может меня удержать?

— Я удержу! — кричала Камала. — Я не пущу тебя! Нет, диди, нет! Возьми меня с собой! Уговори богов, чтоб они меня тоже взяли! Вдвоем, вместе с тобой! Упроси их, уговори!

— Будь покорна! — отозвался безжизненный голос Гуру. — Только покорностью надейся смягчить волю всевышних!

— Я буду! Я буду покорна!

И Камала так отчаянно зарыдала, что, оставшись, наконец, один, улегшись на подстилку свою и задув светильник, Афанасий долго еще ворочался в темноте: все сердце она ему разбередила.

Глава II КАК ОНИ ВЕРУЮТ?

Злое предчувствие крепко завладело Афанасием. Он видел: Гуру пришел неспроста. Над Чандакой тяготела какая-то старинная непрощенная вина, и расплата за эту вину ложилась почему-то на Чандру. Да, Чандра была в опасности. Но почему и как?

«Пришел — и словно цепью всех заковал! В доме ни света, ни радости. Камала ревет, как над покойником. От Чандаки — словно вся дружба врозь! — слова путного не добьешься. Чандра будто с креста снятая… Ну, чего ему от девчонки? Какой с нее спрос? Жизни еще не понюхала, а уже отвечай за что-то», тщетно ломал себе голову Афанасий. И тяжко-тяжко было у него на сердце, и крепко-крепко хотелось ему помочь друзьям, сложить с Чандры ее непосильную ношу, вызволить девушку из непонятной беды.

— А как тут вступишься? Дела-то ихние, семейные. Кто я им? Чужой, иноземец, пришел невесть откуда… В чужой монастырь со своим уставом не ходят…

Все же попытался Афанасий по-старому, по-сердечному подойти к Чандаке.

— Чандака! Друг я тебе или нет?

Не отвел Чандака горящих черных очей от ясных серых глаз Афанасия. Взглянул было неробко и прямо, но тут же словно бы дунул на свой огонь, и огонь его разом погас. И этот его чистый черный взгляд как будто бы заволокло пеленой. «Спрашивай, не спрашивай — все равно ничего не скажу», — прочитал Афанасий в непроницаемых этих глазах. И больно же ему стало! Так бывает, когда у тебя на глазах умирает дорогой тебе человек и ты, холодея от ужаса, видишь, что он уходит, уходит и удержать его нельзя…

— И что ни говори, а не свой я им!

Нет, не свой. Милые люди, к которым он так привязался, закрыты они для него; не войти ему в их непонятную жизнь, не изменить таинственной их судьбы. Эта судьба, эта жизнь сложилась по каким-то своим непреклонным законам — и ничего тут нельзя поделать, ничего тут нельзя даже понять…

— Чужая душа — потемки!

А что там все-таки, в этих потемках? Как на самом-то деле мыслят они, эти индийцы? Что они любят, чего желают, о чем скорбят?

— Распознать бы, как они веруют? Слышь, боги вот у них. Что же это за боги?!

Ну, уж если только загорелся Афанасий Никитин желанием что-то узнать, — кончено: ничем его не переломишь и, как говорится, дубиной не вышибешь из него этого желанья. Ничего он не побоится, не постесняется никого… И, не долго думая, пошел Афанасий разведывать про индийских богов, пошел прямо вот к этому страшному Сарьяти Пракаси. Не зря же толковал Чандака, что старик — пандит, то есть ученый богослов. У кого же тогда и поучиться уму-разуму, если не у него? Только крепко не хотелось Афанасию называть старика «Гуру» — какой же он, в самом-то деле, Афанасию учитель или наставник? А грубить человеку, который годами старше тебя, — тоже не дело. И, подумав крепко, обратился к нему Афанасий так, как обращались индийцы к самым почтенным, уважаемым людям:

— Саркар, выслушай меня!

— Что тебе, чужеземец? — отозвался старик.

— Саркар, я слышал, что ученость твоя несравненна. И что преуспел ты в науке о божестве.

— Не отрицаю, — процедил величаво пандит.

— Просвети, меня, темного. Расскажи, если можно, о вашей вере. Каким богам молитесь вы? Какие храмы у вас? Какие в них существуют обряды?

Глянул пандит на смельчака — будто клювом железным клюнул. И помстилось на миг Афанасию, будто старик этот видит его насквозь и знает о нем даже то, чего и сам о себе Афанасий не ведал. Оцепенел он, — а Гуру вышел из хижины, поманив его за собою. Афанасий последовал за ним. Гуру уже сидел на земле у подножия старого баньяна, косматого в сетях своих воздушных корней.

— Пойду хоть чистую циновку принесу, — вызвался было Афанасий.

— Ничего не надо, — остановил его Гуру. — Садись на землю, — из нее мы вышли и в нее вернемся; никто из нас не смеет презирать земли.

— Позволь, отец, хоть листьев нагребу под тебя, — предложил опять Афанасий.

— Только сухих, — согласился Гуру. — Зеленые листья не мертвы, в них есть живая душа. Нельзя наносить ей обиды.

— Будь по-твоему. Раз закон такой, — говорил Афанасий, проворно сооружая сиденье из сухих листьев.

И долго беседовали эти два человека, такие несхожие, сидя в тени огромного дерева. Афанасий напряженно слушал, Гуру терпеливо поучал.

Ученый пандит, очевидно, любил порассуждать о делах веры и был в рассуждениях этих весьма искусен. Любознательность собеседника была ему заметно приятна. Он не жалел усилий и подробно, обстоятельно посвящал Афанасия в хитрости индийских вероучений.

Темны были речи Гуру; нельзя сказать, чтобы Афанасий так уж хорошо в них разобрался, да и познаний в языке хинду ему все-таки не хватало, тем более что Гуру часто употреблял древние санскритские слова. И если бы Сарьята Пракаси смог прочитать записи в заветной Афанасьевой тетрадке, — он, надо думать, ужаснулся бы тому, как плохо поняты его объяснения. Но для Гуру тетрадь Афанасия была недоступна, и он только радовался неутомимому вниманию русского путешественника.

Гуру подробно рассказал об индийских божествах, которые владеют тремя мирами: небесным, человеческим и подземным; и о том, что боги лишены тени, что они не мигают, не шевелятся при движении, не выделяют испарины. Толковал Гуру своему слушателю о том, как главный бог Брама — творец, созидатель вселенной — вышел из цветка лотоса, а цветок этот вырос из чрева старейшего бога Вишну. Добавил, что Вишну победил всех демонов и овладел небесами и воплотился на земле под именем Кришны. Поведал о восьми перевоплощениях бога Шивы, который поочередно становился землей, небом, водой, пламенем, ветром, солнцем, луною и мыслью. Открыл, что Шива и его супруга Парвати изображаются как одно существо, у которого правая сторона мужская, а левая женская. Сообщил попутно, что у Шивы восемь рук, что венец его украшен молодым месяцем, что вместо запястья он носит змею, а в руках держит шкуру слона. И о том, что каждый вечер Шива, потрясая слоновьей шкурой, пляшет со своей супругой под звуки священных гимнов. А супруга его Парвати — иначе называемая Лакшми, — богиня счастья, красоты и богатства, держит в руке лотос — священный цветок любви. Есть еще бог Сканду с шестью головами и двенадцатью руками, сидящий на павлине. Есть Кувера, бог богатства, хранитель несметных сокровищ, — он одноглазый, с тремя ногами и восемью зубами, и ему прислуживают демоны с лошадиными головами.

Великие старания употребил Гуру, чтобы Афанасий полностью усвоил древнее индийское учение о Мировой Душе. Мировая Душа, Атман, объяснял Гуру, — это первооснова всего существующего; самое высшее счастье, доступное человеку лишь после смерти, — есть слияние с Мировой Душой, иначе говоря — переход в состояние вечного блаженства. Это предел людских желаний, неописуемый и бесконечный восторг. Для того чтоб удостоиться такого счастья, толковал вдохновенно Гуру, нужно в течение всей земной своей жизни беспрекословно исполнять волю богов, приносить им дары и неустанно, тысячекратно повторять их имена. Если человек умер, погруженный в благочестивые мысли, и на устах его в миг смерти трепетало священное имя Шивы или Кришны, — душа такого счастливца, немедленно вслед за его последним вздохом, сливается с Мировой Душой и вступает в обитель вечного блаженства. Вот почему так для человека важно — умереть во время благочестивых размышлений и с именем бога на устах. А чтобы вернее достичь блаженства, верующий может покончить с собой в ту самую минуту, когда ум его устремлен к божеству, а уста произносят священное имя. Если в такую минуту верующий индиец бросится в огонь или утопится в водах священной реки, то вечное блаженство ему обеспечено. Самое главное для человека — это его последняя предсмертная мысль. Для самого страшного преступника, после целой жизни греха и порока, достаточно обратиться к богу в свой последний миг, и он немедленно войдет в светлое небесное царство.

— Вот зачем я искал Чандаку, — открыл свои мысли суровый Гуру, тронутый усердным вниманием Афанасия. — Я пришел к нему не карать и наказывать, а напомнить и предостеречь.

— Позволено ли мне узнать, чем грешен Чандака? И смогу ли я это понять? — решился спросить Афанасий.

Гуру ответил:

— Понять это можно, но сначала надо, чтоб ты узнал и хорошо себе уяснил, что такое в Индии варна.

И стал толковать:

— Весь народ, все население Индии разделено на большие группы, так называемые варны (касты). Этих сословий, в основном, четыре: высшая варна — это брамины; в нее входят священнослужители — жрецы и слуги храмов, а также отшельники-аскеты, проводящие свой век в молитвах и в общении с божеством; вторая по значению каста — это кшатрии (воины и правители государств); третья — вайсья (торговцы и ремесленники); четвертая — судры (земледельцы). Вне этих четырех групп также существуют люди; их называют различно: неприкасаемые, отверженные, угнетенные. Они считаются людьми низшего сорта; всякое общение с ними запрещено. Но и из высших четырех варн каждая существует обособленно от других. Человек, родившийся в одной варне (касте), остается в ней до могилы; перейти в другую касту нельзя. Индиец не имеет права взять себе жену не из своей касты; брак, в котором муж и жена происходят из разных каст, считается ужасным преступлением; такие преступники «теряют касту», а это самое страшное, что может случиться с индийцем. Недопустимо не только жениться на женщине чужой Варны — запрещается даже совместно вкушать пищу членам различных варн. Мало того, если к индийцу во время еды подойдет член другой варны, то пища уже осквернена его взглядом и должна быть выброшена. Варны замкнуты, неподвижны, неизменяемы…

— Строгие порядки у вас, — вымолвил Афанасий.

— Эти порядки существуют в Индии целые тысячелетия, — сказал, как отрезал, Гуру. — На них держится наша жизнь. Эти порядки даны нам самими богами, и жестокая кара постигает нарушителей.

— А Чандака разве нарушитель? — добивался своего Афанасий.

— Чандака — преступник, — мрачно ответил Гуру. — Он — брамин, священник храма Шивы, взял жену из низшей касты, из касты судра. Правда, когда он впервые увидел Камалу, происхождение ее еще не было ему известно. Да и никто не знал, что отец Камалы был слугою моего отца, а мать ее — дочерью служанки, которая меня вынянчила. Все они умерли в голодный год. Умирающая моя айя[5] умоляла меня спасти от голодной смерти ее внучку. Я обещал и сделал. Я взял малютку к себе и растил как мог. Она меня называла дада[6], и все думали, что это моя сестра. Я и любил ее как сестру — это видели люди и знали боги! Пяти лет она стала учиться танцам, а восьми лет вошла в число храмовых танцовщиц… Как она танцевала! Сама богиня Сарасвати — владычица искусств и наук — вселялась в Камалу во время священного танца. Искуснейшие плясуньи девадаси танцевали в храме перед небожителями — и лучше всех была моя Камала! Прелесть ее танцев смягчала всевышних. Сердца молящихся наполнялись весельем, и все возносили хвалу богам и благодарность Камале. Позабавив небожителей, усталые девадаси расходились по своим домам, а Камала возвращалась в храм; там жила она, не видя никого, кроме молящихся, не говоря ни с кем, кроме браминов. И я был спокоен за нее. Спокоен? Да, я был слеп, я утратил разум. Я забыл, что покоя нет на земле, что наши земные радости — это только златотканый покров, покрывало Майи, расшитое мечтами. Оно переливается красками и сверкает огнями, а под ним — черная, глухонемая бездна! Наступил час, и блистающий покров сдвинулся, и мне открылась зияющая бездна. «Дада, — сказала мне Камала, — возьми меня из храма. Молодой брамин, по имени Мохит, сватается ко мне. Я обещала войти женой в его дом». — «Нельзя! — сказал я. — Вы разъединены законом варны». Не задумавшись, Камала возразила: «Мы соединены законом любви».

— А припала молодая, как рубашка ко плечу, — прошептал Афанасий по-русски.

Сарьята Пракаси посмотрел на него затуманенными глазами. Афанасий ахнул — неужели?! Да, слезы, слезы стояли в этих желтых жестоких глазах. И лицо старика уже не было лицом хищной птицы; оно ожило, оно трепетало подлинной человеческой болью; живое страданье проступило сквозь сухие и резкие черты.

— Я позвал к себе Мохита, — ослабевшим голосом рассказывал Гуру. — Я открыл ему все про Камалу. Открыл, что родители ее были судра и что если он, брамин, женится на ней, то потеряет свою касту, а это хуже для него, чем жизнь потерять. Он выслушал содрогаясь; он лицемерно благодарил меня, сказавшего ему правду. И в ту же ночь Мохит с Камалой бежали из Биченегира.

— Упустишь огонь — не потушишь, — сказал Афанасий сперва по-русски, потом на хинду.

— Да, — откликнулся старик, отвечая не то ему, не то своим мыслям. — Я упустил… Да, я упустил этот огонь…

— Видно, так на роду им было написано. Что же тут делать, Гуру!

«Гуру! Ру! Ру!» — закричал попугай с вершины баньяна, и защелкал, защелкал своим кривым клювом, и запрыгал, заплясал на своих красненьких лапках.

— Замолчи! — нетерпеливо крикнул Афанасий, прицелившись камешком в болтливую птицу.

— Не надо! — запретил старик и так посмотрел на Афанасия, что рука у того сама опустилась.

— Никогда не делай этого, — повелевал старик. — Оберегай жизнь. Не ты ее создал, и не тебе ее отнимать. Оберегай жизнь птицы, зверя, даже червя, даже мухи. У всякой твари, и у травы, и у дерева есть душа. Оберегай жизнь, щади ее везде и повсюду.

— Буду щадить, — обещал Афанасий. — И правда ведь, жалко… Ну, а что же с теми-то было? Так и скрылись они?

— Они бежали, — говорил старик, снова уйдя в себя, не видя собеседника, и прежнее, неумолимое, непреклонное выражение снова сковало его орлиные черты. — Они покинули наш великолепный и многолюдный Биченегир, наш семистенный город с его дворцами, базарами и садами. И боги внушили мне мысль пойти за ними. Я напал на их след в Северной Индии. Мохит снял с себя священный шнурок, с которым брамин не должен никогда расставаться. Он принял другое имя и изучил новое ремесло. И я также не вернулся больше во храм. Я стал отшельником.

— У нас они тоже бывают, — сказал Афанасий. — Тоже наги и босы ходят.

— Мохит — он теперь назывался Чандака — и бедная моя Камала вступили в вольное супружество. Они поженились без всяких обрядов. Ни один брамин не мог благословить их ужасного брака, и они жили без благословенья, и жизнь их была безрадостна и унизительна. Их нигде не принимали на работу, и никто не покупал изделий, созданных их руками. В поисках лучшего они переходили из города в город, и я следовал за ними… Десять лет! Десять лет нищеты и тщетных усилий! Рожденные дети росли без молока, без меда, без масла… Такова была воля оскорбленных богов.

— Как же… боги… — бормотал Афанасий. — Бог-то бог, да и ты, видно, был не плох…

— После смерти Камалы Чандака и дети ушли в Бидар, и я потерял их из виду, — хрипло и устало продолжал старик. Голос его замирал после каждого слова. — И вот уже пять лет, как мы не встречались. За эти годы у меня не было ни одной спокойной ночи и ни одного светлого дня. Как бы мог я спать, как бы мог я греться под солнцем, когда непрощенный дух Камалы бродит средь ужасов смертного мрака? Если бы смерть моя могла вернуть ей вечное блаженство! Я бы не колебался. Но мне не дано. Есть один только способ загладить ее вину. Только один. Если дочь ее Чандра… Если Чандра захочет… пожалеет…

Он умолк. Силы его иссякли.

— Отдохни пока, Гуру. Сегодня я, спасибо тебе, много понял, — поблагодарил Афанасий и подумал, что все-таки, против воли, называет того учителем. Словно заколдовал его необычайный старик.

— Благословен будь жаждущий знаний, — прохрипел Гуру, видимо совсем уж утратив силы. Однако привычка проповедовать никак не оставляла его, и, передохнув минуту, он снова заговорил, еле слышно, но внушительно и настойчиво: — Для души в чем причина страданий? В подчинении телу. Откуда подчинение телу? От страсти. Откуда страсть происходит? От гордости. А гордость? От недостатка размышлений. А недостаток размышления? От невежества. Итак, страдания все от невежества. Единственное целебное средство — наука. Учись, учись, иностранец!

— Учиться мне никогда не лень, — от всей души согласился Афанасий.

— Завтра я расскажу тебе про наши религиозные секты. Это будет не так легко: сект много, и различия их неясны, почти неуловимы. Но ты хочешь понять и поймешь. А потом… потом я тебе покажу наши храмы.

«А он вроде бы и не больно зол», — подумал про себя Афанасий и невольно снова вслух произнес:

— Спасибо, Гуру, спасибо!

Он так задумался, что не видел, как удалился Гуру. Прислонившись спиной к стволу баньяна, Афанасий отвязал от пояса медную чернильницу и спешил скорей, скорей записать все в свою тетрадку. Но сумерки быстро сгущались, и до полной темноты он успел записать только:

«В Индии восемьдесят и четыре веры. И все поклоняются идолам. И вера с верою не пьет, и не ест, и не женится».

— Афа-Нази! Где ты прячешься? Афа-Нази! — взывала из темноты неугомонная Камала.

— Я здесь, Воробушек мой! Здесь, дружок мой верный, сердечный!

— Афа-Нази!

Камала доверчиво прижалась к нему. Худенькие ласковые руки обвили его шею.

— Афа-Нази! Знаешь что? Хорошее-хорошее?

— Что такое? Я думал, хорошему ничему уж и не бывать.

— Нет, будет! Будет! Гуру теперь тебя любит!

— Да ну? А ты почем знаешь?

— Он сказал отцу! Сам сказал: «Это наш искренний друг. Человек пытливый и любящий размышлять».

— Вот как?

— Да. И еще… Еще он сказал… Да, да! Сказал, сказал!

— Да не прыгай ты так! Говори толком!

— И еще… Он сказал, что, если ты захочешь, он возьмет тебя с нами в Парвату!

— Куда, куда?

— В Парвату! На пуджу, на богомолье! Гуру сказал, мы все пойдем, как только пройдут дожди! Пойдем в Парвату, в большой храм! Праздновать священную ночь бога Шивы! И ты с нами, Афа-Нази, ты с нами!

Глава III НА БОГОМОЛЬЕ

Вот и снова кончился период дождей. Настала индийская весна. Четвертая весна на индийской земле! Невольно вздохнулось Афанасию и горько и сладко подумалось о родной Руси. Четвертый год! Шутка сказать…

И опять бредет он по каменным индийским дорогам. Снова на высоких баньянах вьют гнезда белоснежные чернохвостые журавли. Вечно жаждущие павлины радовались дождям, а теперь, раскрыв веером золотисто-зеленый хвост с лазурным глазком на каждом пере, важно выступают друг перед другом в дивной торжественной пляске. Тонкой и светлой зеленью покрылись рисовые поля. По межам светло-зеленых полей темнеют деревья грецкого ореха с разрезной и кудрявой листвой, а в темной листве суетятся, возятся и тоненько вскрикивают маленькие белые попугаи с ярко-алыми лапками. Из зарослей тутовника жирафы подымают на длинных шеях свои хорошенькие головки с рожками; сверкают их любопытные, добрые глазки. И опять доверчивые газели бесстрашно бегут за путниками, но Афанасий уже присмотрелся к ним, перестал удивляться. И не дивится он больше ни на многоярусные кровли дворцов, ни на колоколообразные крыши храмов. Все уже видано: и дворцы, и храмы, и хижины. Только все еще не устало радоваться сердце тому, как на глазах разрастается пышная зелень, а в сочной зелени деревьев качаются, отягощая ветви, причудливые цветы и радостно подставляют солнцу алый и желтый бархат молодых лепестков.

— Смотри, смотри, Афа-Нази! Это дерево осака. — И радостная Камала указывает на деревья, усеянные красными, оранжевыми и бледно-желтыми чашечками. — Это дерево бакуль! — И клонит ветку с вечнозеленой листвой, покрытую мелким белым цветом, и сладчайший аромат далеко вокруг разносится с нежноцветущей ветки.

— Умница ты моя! Все-то ты знаешь!

Камала зарделась, глаза засияли.

— Да, о цветах я знаю все, Афа-Нази. Знаю, как их назвать, как растить, как плести гирлянды. Ведь цветы — это самое, самое лучшее на земле! Правда?

— Как тебе сказать… Может, и правда, пока ты мала. А подрастешь — не так заговоришь.

— А как я заговорю, когда подрасту?

— А так вот и скажешь одному человеку: «Милый ты мой! Без тебя и цветы не цветно цветут, без тебя и деревья в лесу не красно растут, без тебя и солнышко в небе темно горит…»

— Нет, Афа-Нази, нет! Не скажу я так никому. Не будет такого человека. Вот разве только я скажу это тебе. Когда вырасту.

— Выдумала!

— А что? Ты не хочешь?

— Как не хотеть! Только где ты меня возьмешь? Когда ты вырастешь, не будет меня здесь.

— А где ты будешь? Ты уедешь?

— А как же? Домой, на Русь. До старости, что ли, тут у вас гостить? Кажись, все уже перевидано. Вот еще только богомолье ваше посмотрю — и пора. Ox, пора! В гостях хорошо, а дома лучше.

— У тебя дома лучше, чем у нас?

— Любому-каждому у себя на родине лучше.

— А Русь — хорошая земля?

— Русь-то? Сказать невозможно, до чего хороша. Одно слово — Русь!

И, пользуясь тем, что Камала понимала по-персидски, Афанасий прочитал ей из своей тетрадки нечто вроде заклинанья, что составил он в бессонные ночи из персидских, арабских и тюркских слов:

«Русская земля да будет богом хранима!

На этом свете нет страны, подобной ей. Хотя начальники русской земли и нечестны, но — да устроится Русь! Да будет в ней справедливость!»

— Хорошая молитва, — одобрила Камала и низко-низко опустила головку.

— Чего пригорюнилась, Калабинга моя? О чем загрустил мой воробушек?

— Ты уедешь. — прошептала Камала.

— А уеду — тогда и горюй. Чего заранее убиваться? Да не сегодня еще и не завтра тронусь в дорогу. Нынче и не пробраться мне: кругом смута, мятеж. Перессорились, передрались меж собой государи индийские. Мирному человеку ни пройти ни проехать. Всюду война. Подожду еще — не будет ли замирения? Тогда уж поеду. Ну, отлегло от сердца? Вот и ладно. Гляди веселей. Да не ходи, как Чандра! Уж до того тоскует, что глядеть больно. Ты не знаешь, о чем она горюет? Не говорила тебе?

— Нет… Я думаю, она, наверное, боится.

— Чего?

— Что плохо протанцует. На празднике Шивы Ратви будет много танцев — и Чандра должна танцевать. Вот она и боится, что не сумеет.

— А что, разве плохо обучена?

— Нет, она очень хорошо обучена. Ее учила еще наша мама. И все говорят, что Чандра танцует почти так же, как мать. Это значит — очень, очень хорошо. А просто она боязливая такая. У нее всегда болит сердце, и вечно ей снятся какие-то страшные сны…

— Сердце — вещун, — пробормотал Афанасий и оглянулся, отыскивая глазами Чандру, но не смог ее сразу найти. Чандра затерялась в многолюдстве. Паломники шли толпами, говорливыми, пестрыми, суетливыми.



«Когда это столько народу набралось?» — удивлялся про себя Афанасий. Рано утром, пока еще не вставало солнце, вышли они из Бидара впятером: Чандака с дочерьми, Гуру и он, Афанасий, — и долго шли по пустынной дороге. А к полудню широкая мощеная дорога вся кишела народом. Перегоняли друг друга богомольцы, и пешие и конные, отдыхали, присев у обочины, и семьи с маленькими детьми, и калеки, что еле ковыляли или ползли на карачках, и больные на носилках; одних несли на руках бедные родственники, других везли богатые на верблюдах и на коровах. По окрестным лугам извивались тропинки, и было издали видно: отовсюду, как муравьи, ползли люди, чтобы выйти на большую дорогу.



Тысячи и тысячи богомольцев спешили в Парватский храм на почитаемый индийцами праздник, готовясь насладиться театральными играми и священными плясками, как положено издавна в эту ночь.

— Вон моя диди! — рассмотрела зоркая Камала. — Вон там, далеко, под большим баньяном. Там Гуру сидит, женщины вокруг, и она… Наверное, что-то рассказывают… Пойдем к ним, Афа-Нази?

Они подошли. Гуру, как всегда, сидел на земле, держась очень прямо; был и сидящий он выше всех. Десятка два богомолок в цветных сари расселись вокруг на траве; все повернули головы к Гуру, как цветы к солнцу; все, не спуская глаз, смотрели на пандита и, не проронив ни слова, слушали его поучения. Афанасий не сразу нашел между ними Чандру, не сразу различил ее желтое сари, ее склоненную головку на гибкой шее, ее гладкие черные волосы, ее большие любопытные глаза. Ом узнал ее скорее по тому выражению доверия и внимания, с которым она всегда слушала Гуру, — доверия и внимания, поглощающего, переполнившего ее душу.

Гуру уже кончал свой поучительный рассказ. Он встал. Женщины негромко заговорили, словно ручеек зажурчал. Чандра мгновенно выпрямилась, вскочила и, словно ничего не видя своими широко раскрытыми глазами, пошла мимо Афанасия.

— Чандра! — крикнул он неожиданно для себя и вдруг схватил ее за руку.

Девушка стояла, стройная, тоненькая, и безмолвно смотрела прямо в лицо Афанасию. За ее спиной колебались висячие корни баньяна, как будто бы шевелил лапами гигантский паук.

— Чандра! Ну, что смотришь, будто со сна? Никак не признала? — Он крепче сжал ее слабую, холодную руку.

Лицо Чандры порозовело, зрачки у нее сузились, взгляд определился. Она тихонько отняла потеплевшие пальцы и слегка улыбнулась Афанасию. Как ножом резанула его эта неожиданная улыбка, беспомощная и нежная, как у больного ребенка.

— Чандра! Голубка белая! Сестрица родная!

Чандра засмеялась тихим-тихим звенящим смехом, будто бы надломанный серебряный колокольчик зазвенел.

— Афа-Нази, — отозвалась она робким шепотом, — Дада Афа-Нази!

Она назвала его братом! Нежность, испуг, отчаяние, а главное, жалость, жалость невыразимая — все вместе хлынуло на Афанасия, так что у него померкло в глазах и дрогнуло все его большое сильное тело.

— Что тебе, дада? — ее голос окреп, зазвучал уверенно, не смущенно.

— Чандра, откройся мне! Что ты затеяла? Что ты хочешь сделать с собой? Постой, подожди… А может, тебе запрещено говорить? Может, ты обет дала? Тогда молчи! Только не говори неправды.

— Афа-Нази! Неправды нет у меня ни в сердце, ни в мыслях. А что я сделаю, — не знаю. Не знаю сама, Афа-Нази.

— Да что им… что ему от тебя нужно?

— Не думай плохо про него, Афа-Нази. Это святой человек. Он умолил богов, чтоб они позволили мне искупить грех матери. А ему от меня ничего не нужно, никакой темной мысли у него нет. Он прав во всем.

— Ну, сделали себе святого… Не допустят теперь про него ни словечка… Ты мне-то скажи, ты скажи мне только одно: как же ты материн грех искупишь? Чем то есть?

— А этого, Афа-Нази, я до последней минуты не буду знать.

— До какой последней минуты?

— Завтра — святая ночь, большой праздник.

— Ну, знаю.

— Девы храма, танцовщицы, будут плясками развлекать божество.

— Знаю и это.

— Буду плясать и я. Все помыслы, все желания мои вложу в священный танец. Буду так танцевать, чтоб божество смягчилось и открыло мне путь мой. И как внушено мне будет во время танца божественной силой, так и сделаю.

— Ой, Чандра, дитя мое светлое! Побереги себя, об отце подумай, о сестренке! Мой совет: вспомни о них, как будешь плясать свои пляски…

— Нет, не стану, Афа-Нази. Буду думать только о матери, о том, как очистить душу ее от греха. А если помнить об отце, о сестре, не смогу танцевать, как надо. Не гневайся, Афа-Нази, не смогу. Прости меня, что не исполню твоего совета.

— Голубка чистая! Ты прости меня, дурака! У тебя и так на сердце камень лежит, да, почитай, не камень, а гора целая, а я туда же еще с советами! Ты не слушай меня!

И поклонился Афанасий Чандре русским большим поклоном, коснувшись земли золотой копной буйных кудрей.

Поклонилась ему и Чандра, — как кланяются индийцы, дотронувшись обеими руками до земли. Поклонилась, выпрямилась, и птичкой порхнула на дорогу, и пустилась догонять далеко вперед ушедшего Гуру.

Стоит как вкопанный Афанасий и глядит ей вслед. Унеслась легкая, как видение сонное. Тоненькая, как свечечка; дунь — переломится. Плечи детские, узенькие. А горя-то, горя на этих плечах!..

Кругом богомольцы шумят. Дети плачут, больные стонут, старики молитвы читают, коровы мычат, верблюды ревут. Откуда столько скота? А, понятно. Это на жертву богам ведут. Кто что может, тот то и жертвует; кто — яблок да орехов корзину, кто — быка с коровой. Всякое даяние благо… А народу-то, народушка!

— Откуда это столько народу набралось?

Оказалось, не про себя подумал, а вслух спросил.

За плечами голос Чандаки ответил:

— Со всей Индии. В эту ночь до ста тысяч богомольцев собирается в Парватский храм на пунджу[7].

— Вон что! — оглянулся Афанасий. — Немалое богомолье. Записать, пожалуй, в тетрадочку. Вернусь на Русь — буду читать, перечитывать.

— Где диди? — подбежала Камала.

— В самом деле, где Чандра? Ты не видел ее, Афа-Нази? — обеспокоился отец.

— Как не видел! Поговорили, что меду напились. Вон бежит — Гуру догоняет. Не может она без него минуты продышать. Как приколдованная.

— Так и должно быть, — глухо отозвался Чандака. — Ученики обязаны следовать за Гуру повсюду и беспрекословно выполнять все, что он повелит. Для ученика Гуру — больше, чем родной отец.

— И долго этак? — поинтересовался Афанасий.

Чандака повел на него своими бездонными черными глазами.

— Долго, — сказал он, помолчав. — Пока не кончатся годы ученичества. — И, подумав, прибавил: — Иногда они длятся до самой смерти ученика.

— Вот те на! — ахнул Афанасий. — Значит, Чандра до смерти ему обречена? Так и будет за ним ходить, как коза за пастухом?

— Его мудрости все открыто.

— Уж больно вы в него веруете, в вашего Гуру! — возмутился наконец Афанасий. — Ну, откуда у него такая святость? Ученый он, конечно, не спорю. А все-таки человек, такой же, как и мы, грешные.

Чандака остерегающе поднял руку.

— Не говори так! Сарьяти Пракаса не простой человек. И не такой, как мы. Он — аватар.

— А это что такое?

— Это — воплощение божества на земле.

— Да что ты?

— Да. Ослушаться его грех. Каждое его слово — закон.

— А что ж вы тогда-то не слушались, когда молоды были? — не выдержал Афанасий. — Когда вы с Камалой твоей поженились? Ведь он запрещал тебе? А ты не послушал?

— Такова моя карма, — прошептал Чандака.

Афанасий посмотрел на его измученное лицо, на запекшиеся губы.

— Что за карма еще?

— Карма — это расплата за все, чем мы согрешили в жизни своей. Все ошибки наши, все преступления, дурные дела, темные мысли — все вместе составляют карму. И каждому человеку, пока он живет на земле, положено искупить свою карму. Все земные страдания, все ниспосланные нам муки — все это искупление за карму. И ничто, ничто в жизни не пройдет бесследно. За каждый, даже самый малый, проступок мы должны ответить. Беспричинных страданий нет. Какие бы страшные муки ни выпали на твою долю, они заслужены. Их требует твоя карма.

— Вот как! Ну, а если ребенок мучается? Дитя неповинное?

— Значит, он согрешил в прежнем воплощении. Ведь мы не один раз приходим на эту землю.

— Так… Ну, а уничтожить эту самую карму никак нельзя?

— Никак. Карму нельзя уничтожить. Можно лишь передать. Святой аватар может снять с человека карму и возложить ее на другого.

— Мудреные дела… — покачал головой Афанасий. — Не под силу мне разобрать. Одно скажу: карма, не карма, а держи-ка ты дочку подальше от вашего Гуру. Сдается мне, не к добру он ее сбивает. Ты отец — тебе, конечно, виднее.

— Не говори так! — грозно сверкнув глазами, крикнул Чандака. — Не говори, Афа-Нази! Ты нам друг, ты великого сердца человек, но таких слов ты мне не говори. Мне даже слушать тебя грешно.

— Да ладно уж, не буду! Тебя не перемудришь, — промолвил Афанасий. — Соблюдай веру, в какой родился. Не зря сказано: что город — то норов, что край — то обычай.

Глава IV КОЛОКОЛЬЧИКИ НА ЕЕ НОГАХ

Шли целый день; ночь отдыхали в убежищах, нарочно строенных для паломников, а утром, чуть свет, снова тронулись в путь и шли до самого вечера. Подвигались медленно; каждый богомолец нес с собой и припасы для своего пропитания, и дары — приношение богам. Из разговоров узнал Афанасий, что богомольцы побогаче предназначали богам и более существенные жертвы: значительные суммы денег, земельные участки и даже целые имения.

Только к вечеру второго дня завидели усталые путники храмы и стены Парватской обители.

— Ну и строение! — ахнул Афанасий. — С половину нашей Твери будет!

Ограда, по русскому счету длиной сажен восемьдесят (около двухсот метров) и до двух сажен вышины, была сложена из огромных равнообточенных серых каменных плит. Ограду украшало множество каменных изваяний; из камня выступали причудливые, страх наводящие лики индийских божеств. Афанасий различил бесчисленные двуглавые и трехглавые, шестирукие и двенадцатирукие изображения. Внутри ограды, посреди огромного четырехугольного двора, воздымался высокий храм с пятью стрельчатыми куполами; его окружали несколько меньших храмов, и каждый был увенчан одним колоколообразным куполом. Против главного храма помешался обширный зал для музыки и священных представлений.

По сторонам — галереи для ночлега богомольцев, кухни для гостей. С восточной и северной стороны темнели чудесные тенистые сады и доносился опьяняющий запах ночных цветов. Между деревьями проступала зеркальная водяная гладь, и в ней блеснули вечерние чистые звезды.

— Озера? Или пруды? — залюбовался Афанасий.

— Нет, при храме стоячая вода не годится. — Пояснил Чандака. — В таком месте должны быть только текучие воды. Это Кристна, священная река.

Перед главным храмом воздымалось огромное бронзовое изваяние бога Вишну с повелительно простертой рукой. Перед Вишну стоял иссеченный из черного камня любимый его бык, и оба изображения были обильно украшены цветами. Люди все подходили, подходили, одинаково склонялись перед бронзовым идолом и перед черным каменным быком — и цветы все сыпались и сыпались на неподвижные изваяния.

Но вот ударил большой колокол. Ему ответили гул и перезвон меньших колоколов, бой барабанов, бряцание цимбал, пронзительные голоса свирелей, гудение больших морских раковин и пение в храмах. После каждой молитвенной хвалы раздавался снова и снова зычный голос большого колокола, а цимбалы, свирели, барабаны и раковины отвечали ему с каждым разом протяжней и звонче. Это длилось до глубокой ночи. Когда же все хвалы и заклинания были пропеты и не осталось ни одного человека, который не поклонился бы, простираясь по земле и подымая руки к причудливым изваяниям, тогда жрецы приступили к угощению богов. Они поставили перед идолами столы и на столах расставили фрукты, сладости, рис, молоко, масло — всевозможную еду, кроме только мяса. Корова считалась священным животным, и мясо ее не употреблял в пищу ни один индиец, и нельзя было его предложить богам.

Темные толпы народа повалили из храма; чуть ли не каждый богомолец нес зажженную лампаду. Чандака протянул Афанасию пустую скорлупу большого кокосового ореха; на донышке ее колебалось благовонное масло, и в нем плавал горящий фитилек.

— Идем к священным водам, — позвал Чандака. — Теперь во храме останутся только жрецы-брамины. Им разрешено присутствовать при трапезе богов. Пока народное шествие с лампадами движется к реке, небожители будут вкушать от наших смиренных приношений.

— Каменные-то идолы! Да разве они едят? — простодушно удивился Афанасий.

— Божественным своим духом боги воспринимают невидимую сущность приношений, — пояснил Чандака.

— Невидимая сущность — богам, а то, что видимо? Вот эти яблоки, масло, рис?

— Это — жрецам. Браминам.

— Так, понятно. А как узнать, что боги уже напитались и больше не хотят?

— Они об этом объявляют браминам. Брамины кормят их, украшают, укладывают спать, по утрам будят, омывают, венчают цветами…

— И всегда знают, чего боги хотят?

— Всегда. Брамины — посредники между людьми и богами.

— Ну что ж, идем!

И Афанасий двинулся за толпой, осторожно держа хрупкую скорлупу с тоненьким трепетным огоньком.

Когда они подошли к низкому и топкому берегу, множество лампад уже уплывало по течению священных вод. В темной зыби отражались, переливались бесчисленные плывущие огни, — как будто Млечный Путь во всей своей славе спустился на землю и, светло сияя, плывет по темным волнам.

— Это ты, Афа-Нази? Твоя лампада плывет?

Торжественная ночь угомонила резвую девочку. Камала притихла; глаза расширились, губы строго сжались, усиливая сходство с Чандрой.

— Не знаю… Плывет, должно быть. Не уследил. А что?

— Надо, чтобы плыла. А то будет горе, неудача. Моя плывет хорошо. Вон, вон она! Плывет. А Чандрина — опрокинулась, затонула.

— Да, ну? А Чандра что?

— Немножко поплакала, потом перестала. Ушла в храм. Отец! Можно мне тоже… к Чандре?

— Да, дочка, иди. Будь с твоей диди.

— Всю ночь? Да, отец?

— Да, Камала. Всю ночь. Будь возле нее! Укрепи ее силы. Мы все в эту ночь будем думать о Чандре. Да возрастет ее решимость, да не слабеет ее верность, ее любовь!

Чандака и Афанасий пошли в крытую галерею, где расположились на ночлег пришельцы. Тысячи людей лежали вповалку, перемешались старые и малые, здоровые и больные. Дети кричали, больные стонали. К утру многие из здоровых тоже стали стонать и бредить, дрожа от лихорадки. В этой скученности и духоте всякая зараза распространялась быстро.

Кое-как миновала беспокойная ночь. Перед рассветом снова грянули колокола, возвещая утреннюю службу. Восток еще не алел, а уже в темных садах мужчины и женщины обрывали цветы для приношения. В храмах зажегся неяркий свет.

Толпа богомольцев наполнила храм. Опять послышалось громкое пение, опять тысячи людей то склонялись до земли перед изваяниями богов, то, выпрямившись, простирали к ним руки.

Чем выше восходило солнце, тем сильнее звучали раковины, тем слаще пели свирели в сопровождении барабанов и цимбал, тем громче неслась утренняя песнь.

Но вот жгучее солнце над головами показало полдень. Колокола возвестили конец утренней пуджи (богослужения) в храме богини Кали, матери богов и людей. В двенадцати храмах Шивы брамины с низкими поклонами укладывали на отдых бронзовые подобия бога и ставили на их месте другие. Вместо трехглавого Шивы перед верующими появился шестиглавый сын его Субраманья с тремя парами рук; и другой мудрый сын Шивы — Ганеша — с огромной слоновьей головой; и божественная обезьяна Хануман — помощница богов. Перед всеми идолами люди благоговейно склонялись и воздевали руки; и брамины с поклонами ставили перед ними сладости и угощенья. А на воздухе становилось все жарче, опьяняющий запах священного сада сливался с лесными благовониями, принесенными ветром. Ветер веял с юга. Вода в реке поднялась. Подобно летящим бабочкам, устремились разноцветные паруса по священной реке — образу Вечности. А над поверхностью воды густо выступили головки лотосов. Вечером их нежные лепестки свертываются и плотные чашечки погружаются в воду, а теперь они высоко поднялись над рекой, привлеченные ярким солнцем, и щедро раскрыли белорозовые и голубые соцветия, обещая людям радость, любовь и счастье.

Запад порозовел, потом побагровел, потом потемнел. Выступили звезды, и опять из храма послышалась музыка. Свирели и раковины вступили в дивном согласии, и, усиливая их певучие призывы, ударяли в лад барабаны и гонги торжественно, величаво и стройно.

Было далеко за полночь, когда раскатился на всю окрестность медный гул большого колокола. Он возвещал, что наступает священная ночь. Верующие отдадут эту ночь представлениям и пляскам, а божество будет радоваться на них.

Притихшая толпа полилась в большой зал, предназначенный для праздничных представлений. Гигантская бронзовая статуя заколебалась над головами: брамины понесли бога в зал, чтоб усладить его зрение видом священных танцев. Тысячи богомольцев кинулись на помощь браминам: многопудовый идол был, как вихрем, подхвачен, перенесен и водворен в огромном каменном зале.

— Пойдем глядеть на танцы, — позвал Афанасия Чандака.

В конце зала возвышался большой помост, и тысячи людей столпились перед ним, понизив голоса, притаив дыхание.

Единственным предметом, стоявшим на помосте, был большой пылающий светильник; в его огне курились благовония, и волны благоухающего дыма ходили по залу. Афанасию почудилось, что в колебаниях дыма возникают подобия каких-то неясных созданий, бесформенных и безликих, но полных таинственной жизни.

Поперек помоста протянулся большой занавес; его поддерживали руками несколько человек, стоя у краев. Среди них зоркий глаз Афанасия рассмотрел маленькую Камалу. Вцепившись руками в край занавеса, девочка прильнула всем телом к его складкам, и было видно, что никакая сила не оторвет ее оттуда. Позади занавеса грянула музыка и послышалось пение нескольких голосов. Сперва музыка была неистова, яростна, оглушительна; все известные индийскому народу инструменты работали одновременно и изо всех своих сил. Постепенно звуки становились мягче, стройнее, а пение все слаще, все призывнее, все глубже проникало в душу. Певцы воспевали правду любви и верность в разлуке. Сладкие голоса пели, что любовь вечна, а разлука мгновенна и что никакие силы обмана, лжи и коварства не помешают любящим соединиться. Афанасий не разбирал половины слов, но песня звенела надеждой и ликованьем, и хотелось ему слушать ее еще, еще.

Из-за занавеса невидимая рука выдвинула зеленую ветку. Вслед за ней появилась чудовищная голова с зеленым лицом в золотой высокой шапке. Она высматривала что-то в зале, вновь пряталась за занавес и опять появлялась. Наконец на помост выступил актер в зеленом широком и длинном платье, весь увешанный золочеными украшениями; драгоценности сверкали на его высокой, как башня, шапке, на шее, на пальцах, на подоле платья. За ним появились еще актеры, тоже в развевающихся, сверкающих золотом платьях, в причудливых шапках, с лицами, расписанными зелеными, черными, красными узорами. Одни из них испустили вопли, от которых заплакали дети. Другие запели сладкогласно, вкрадчиво и мягко. И все танцевали с неслыханным искусством. Это был царь и его придворные. Царь вернулся с охоты и рассказывал своим придворным обо всем, что видел и испытал. Он рассказывал без слов, только движениями, изображая все то, что его поразило.

И зрители из одних только его движений понимали все: как царя сбросил непослушный слон, как он затем встретился с тигром, как на него нападала змея, как он преследовал убегающую лань, и как лань привела его в сад, и как он встретил в саду прекрасную девушку.

Танцевали у царя не одни только ноги, в танцах полностью участвовало лицо, танцевали глаза, ресницы и брови, танцевал каждый палец руки. В этих искусных, многообразных, необычайно быстрых движениях зрители видели и тигра, и змею, и лань, и царя, разгоряченного охотой, и тот восторг, который ощутил он в волшебном саду, и ту любовь, которая зажглась в нем при виде прекрасной девушки.

А придворные танцевали свое. Они напоминали царю о том, что он обручен с царевной соседнего царства; и они говорили своими глазами, бровями, пальцами о том, как огорчится его невеста и как будет оскорблен ее отец. И угрожающими, наводящими ужас движениями ног, рук и лица они говорили о том, какая страшная истребительная война разгорится между обоими государствами, если царь будет упорствовать в этой своей новой любви.

Жесты придворных были как нельзя более убедительны, и они убедили царя. Он согласился забыть юную деву, которой обещал свою любовь, свой трон и свое царство. И, чтоб вернее забыть, он выбросил кольцо, которое она дала ему. И забыл.

Все это было рассказано в танце.

Придворные, добившись своего, удалились: и царь, прежде чем уйти, протанцевал танец одиночества, в котором каждое движение говорило о безнадежности и о нестерпимой тоске. И зрители плакали от сочувствия к нему, потому что у каждого человека ныла в душе своя рана, каждый хранил след какой-нибудь подавленной мечты, какой-нибудь обманутой надежды. А актер искусством своего танца разбудил и воскресил все это, и над толпой стоял несмолкаемый плач и крики сострадания. Наконец одинокий царь скрылся из виду.

Афанасий протер глаза: ему показалось, что на помост влетела стая белых журавлей и что они танцуют, колебля белые крылья, гибко качая черными головками. Но тут же он увидел: это не птицы, это выбежали девушки-танцовщицы. На них не было ни пышных платьев, ни золотых украшений; только куском белой ткани обернуты были их гибкие тела, а стройные плечи, и руки, и ноги оставались ничем не скрыты. В их черные волосы вплелись гирлянды белых жасминов; ногти на руках и ногах были ярко окрашены красной краской сандала. И эти красные пятнышки мелькали с немыслимой быстротой.



Нельзя было глаз оторвать от этих прелестных плеч, рук и ног, от этих непрерывных, невозможно быстрых и несказанно красивых движений. Среди них была одна, которая не танцевала; она присела на землю, и в том, как опустились ее прекрасные руки, как поникла благородная голова, — во всем была бесконечная скорбь, усталость и безнадежность.

Девушки стремительно закружились вокруг подруги; своим танцем они напоминали ей, как прекрасна была встреча с царем, и убеждали ее, что скорбь рассеется и встреча повторится. Но она знала: он не вернется, кольцо брошено, она забыта, — и отчаяние ее не имело предела. И зрители, вся тысячная толпа, понимали ее, и женщины громко рыдали.

Покружившись, белые девушки удалились. «Одна-одинешенька осталась ты, лебедь белая, головушка твоя победная!» — молвил Афанасий, сам готовый заплакать — такой жалостью исполнилось его сердце при виде одинокой, припавшей к земле белой фигурки. Но она шевельнулась, она подняла свою поникшую голову, и он громко ахнул: «Да это Чандра!»

— Чандра, — подтвердил Чандака. — Сейчас она будет танцевать свой главный танец — молитву к богине Лакшми. Будет молить, чтобы богиня ей возвратила супруга.

Чандака мог бы и не объяснять смысла этого танца, и так было все понятно. Чандра порхала быстрее белой бабочки, она неслась плавно, как подхваченный ветром белый лепесток. Она поведала богине Счастья о своем неслыханном горе, и она молила небожительницу восстановить разрушенный брак, — ведь царь все-таки любит ее, смиренную деву, а не свою царственную невесту. Все это выразила Чандра несравненным искусством своего танца. При каждом движении ее изумительно быстрых маленьких ног с ярко окрашенными ногтями над помостом слышался тоненький звон, а когда ее мольбы Владычице Счастья стали пламенней и неотразимей, тонкий звон усилился, возрос во много раз и неземной музыкой пролился в зал. Сама покинутая любовь звенела и трепетала в этих серебряных переливах то одиноким замирающим лепетом, то множеством окрепших голосов.

— Откуда же это звон такой жалобный? Словно сама земля зазвенела! — добивался Афанасий.

— Это колокольчики на ее ногах, — прошептал Чандака.

— Колокольчики? На ногах! Чудо какое! Да как она вертит-то ими?

— Да, моя дочь танцует искусно, — согласился Чандака. — Но жена моя танцевала лучше. У Камалы на ногах было подвешено триста колокольчиков — и каждым она звенела отдельно. А у Чандры только сто.

— Сто колокольчиков! И каждый своим голосом говорит! Ну, чудо, просто чудо! Да постой, постой! Никак тот-то вернулся?

Он еще не вернулся, он еще был скрыт занавесом, но она уже ощущала его приближение. Богиня Лакшми сжалилась, она дала ей знак своей милости и обещала скорую встречу, — зрители прочитали все это в движениях маленьких ног Чандры и в быстрых мгновенных изменениях ее невероятно выразительного лица. И когда из-за занавеса выдвинулась, сверкая золотом и алмазами, пышная фигура царя и Чандра восторженно простерла к нему руки и замерла на месте, весь зал отвечал криком радости, воплем восторга. Тысячи людей двинулись к помосту, двинулся и Афанасий. Он сам не помнил, когда это началось и как получилось, что он, выставив свое сильное плечо, напрягши крепкие руки, проталкивался к помосту.

Даже в этом тысячеголосом шуме Афанасий различил ликующий зов Камалы:

— Диди! О диди, ты танцевала лучше всех!

Камала все время была тут на помосте, укрытая складкой занавеса, все время простояла неподвижно, не отрываясь от Чандры взглядом. А теперь, победив очарование, освободившись, очнувшись, она бросилась прямо к сестре. Она раскинула свои детские, любящие руки, она хотела обнять Чандру, обхватить ее, свою диди, прижаться к ней близко-близко, крепко-крепко, почувствовать ее всю. Но Чандра не позволила.

Афанасий добрался уже до самого помоста и видел: Чандра тихонько отодвинула Камалу, тихонько ей что-то сказала на ухо и отвернулась. Обида, испуг, отчаяние — все это быстро, быстро сменилось на личике Камалы; и Афанасий сам испугался, когда увидел, как вдруг округлились в ужасе ее черные глаза.

Афанасий видел: Чандра легко спрыгнула с помоста и пошла прямо на людей, словно знала, что люди расступятся. Они расступились. Образовался проход. Словно продолжая свой танец, Чандра легко неслась по проходу, и сейчас же за нею толпа плотно смыкалась. На помосте уже началось новое действо, там уже танцевали новые странные облики в ярких одеждах, с ярко раскрашенными лицами, страшными, как маски. Все взгляды обратились только на них. На Чандру никто не смотрел, и она исчезла в людском многолюдстве.

Чандра пробежала так близко, что Афанасия на миг охватило сладким запахом жасмина от ее венка, и она не заметила, не узнала своего друга.

Но это его не смутило. Он понимал, что после такого танца она ничего и никого не видит.

Он хотел заговорить с нею, она не услышала. Он хотел остановить ее, она уже пробежала мимо. Она пробежала, и два людских потока сомкнулись за ней, и перед ним была уже плотная толпа, слитная, страшная в своем непонимании, в своем равнодушии к ним, — вся захваченная новой игрой. А Афанасия ничуть не трогало, что делается теперь там, на помосте. Ему нужно было только одно: отыскать глазами белый веночек Чандры. Но белый веночек скрылся за массой людей, и Афанасий тщетно пытался раздвинуть толпу. «Как дурной сон!» — подумал он, изо всех сил порываясь вперед и неумолимо оставаясь на месте. Он уже хотел кричать, он уж готов был взмахнуть кулаками, когда маленькие горячие пальцы ухватились за его руку.

— Афа-Нази! Скорей! — только и сказала Камала, и он с радостью ей подчинился. Девочка повела его не в ту сторону, куда убежала Чандра, не к выходу, — она потянула его вдоль помоста. Все ускоряя бег, Камала влекла его за собой; скоро они обогнули весь помост и уткнулись в стену. В стене оказалась маленькая запасная дверь. Камала налегла на нее — и они очутились в саду.

Даже после жары и духоты зрительного зала индийская ночь была и жарка, и душна. Сухой треск цикад слышался со всех сторон, покрывал отдаленную музыку. Танцы и представление, очевидно, длились очень долго; звезды уже погасли, и только вблизи от высокой луны горела алмазным блеском одна большая утренняя звезда.

— Афа-Нази! Скорей!

— Куда, умница?

— Туда. К реке.

Не так-то просто было пробраться к реке по густому незнакомому саду. Афанасий один, наверно, блуждал бы до утра. Но Камала разбиралась лучше; она успела, как видно, еще днем обежать все эти заросли и запомнила путаные проходы. Все же прошло не меньше получаса, пока они выбрались из густых зарослей тамариска и очутились на том низком, топком берегу, откуда вчера спускали в воду лампады. Луна уже бледнела, по воде бежала совсем расплывчатая и неясная лунная дорожка, а восток уже проступал еще тонким, еще не розовым, а белесым утренним светом. Афанасий всматривался до боли в глазах; ничего, ничего не было видно ни на берегу, ни на водной глади.

— Афа-Нази! — сказала вдруг Камала. — Сюда не надо.

— Что еще? А куда же надо?

Афанасий задыхался, руки его дрожали. Камала тоже дрожала, как в лихорадке, но говорила она, как взрослая — повелительно и сурово.

— Куда же? Куда же? — повторял, как потерянный, Афанасий.

— На праягу.

— Что за праяга такая?

— Это — где впадает приток. Там приносят жертвы. Там молятся. И там… — она запнулась немного. — Там, люди говорят… там когда-то утопился старый-престарый царь.

В утреннем полусвете он пристально посмотрел девочке в глаза. Глаза были бездонные, черные, как у Чандры.

— Да что она сказала тебе?..

— Когда?

— Когда ты к ней подошла после танцев? Перед тем, как убежать?

— Она сказала: «Прощай, сестра. Боги зовут меня».

— Ну, дело, — вымолвил Афанасий. — Идем туда, на ваше моленное место.

Он опустил руку в воду.

— Ой, и холодна же! Прямо лед. И течение быстрое… Должно быть, с горы течет… Где же это место? Ниже или выше?

— В той стороне — храм, — указала Камала. — Надо идти вон туда…

— Что ж, идем, коли так. Устала, Воробушек? Хочешь, на руках тебя понесу?

Девочка отстранилась и снова совсем по-взрослому, сдержанно произнесла:

— Побереги силы.

Прошло еще полчаса, пока, увязая на топком берегу и пробираясь сквозь густой бамбук, они подошли, наконец, к тому месту, где тихая Кристна принимала в себя широкий и глубокий приток. Здесь топкие места кончились, почва стала тверже, стрелка между двумя реками пошла в гору и закончилась крутым обрывом. Задохнувшись, с бьющимся сердцем, Афанасий остановился над кручей. Река, усиленная притоком, разлилась вдаль и вширь. Разгоревшееся утро позолотило, разрумянило водный простор, и на всей этой широкой и тихой розовой равнине не видно было ни лодки, ни человека.

— Афа-Нази! — вскрикнула вдруг Камала. — Афа-Нази! Там!

Она не могла выговорить ничего другого, — губы ее не смыкались. Рука ходила ходуном, но все-таки она указывала этой дрожащей рукой куда-то недалеко от обрыва, на какую-то точку на розовой глади вод.

— Афа-Нази! Афа-Нази! Там! Там!

Колеблемый еле заметной зыбью, кружась на одном месте, в розовой утренней реке плавал жасминовый белый веночек.

— Ладно, бог милостив. Сбегай-ка, кликни людей, — ровным голосом сказал Афанасий.

Камала оглянулась на него. Он уже скинул сапоги и снимал рубашку.

— Людей? — прошептала она, все больше и больше дрожа.

— Ну да, позови, кого встретишь. Да не бойся ты, девочка, не дрожи. Мне не в первый раз, слышишь, что ли? Ты не гляди. А всего лучше — сбегай-ка ты поскорей за отцом.

Камала поняла его, но у нее не двигались ноги. Она закрыла глаза. Потом услышала сильный всплеск. Потом были слабые всплески. Потом ничего не стало слышно. Тогда она все-таки открыла глаза. Афанасий, сильно работая руками и ногами, бурля и пеня воду, уже близился к белому веночку.

Камала видела, как он нырнул, как река сомкнулась у него над головой. Это длилось нестерпимо долго. В ту минуту, когда Камала подумала, что больше уже не может, пода опять закипела, забурлила, и над валами поднялась потемневшая голова Афанасия. Он плыл к берегу, но медленно и криво, неровно; Камала поняла: он гребет одной рукой. А другая его рука держит что-то большое, темное. Камала страшно вскрикнула, и, точно силы вернулись к ней с этим криком, ноги ее оторвались от земли; и, закричав еще раз тем же страшным пронзительным криком, она побежала к храму, призывая на помощь отца.

Афанасию не раз доводилось на Волге спасать утопленников, и он знал всю сноровку: подплыл — оглуши кулаком, чтоб не барахтался, сгреби его за волосы и тащи. А здесь было все по-другому. Уж очень ледяная вода: руки и ноги свело… Дно, по счастью, оказалось неглубоко. Он быстро нашел небольшое тело Чандры. Но оно не шевелилось. И, когда он добрался до берега и положил Чандру на прибрежный песок, она была неподвижна. «Сильно воды наглоталась. Откачивать надо, а тут никого…» И он положил ее вниз лицом и начал, как умел, приводить в чувство. Только, видно, он и сам наглотался воды, или так уж, от всего вместе, причинялось ему ума помраченье, — только к горлу подошла тошнота, в ушах начался нестерпимый звон, заходила зелень в глазах, и как подкошенный повалился Афанасий на желтый речной песок.

Глава V ДОМОЙ, ДОМОЙ!

Когда же очнулся, хлопотали вокруг него индийские люди. Черноглазые девы в жасминовых венках — те самые, что плясали на празднике, — растирали ему руки и ноги, умащали соком душистых трав. Придя в себя окончательно, понял он, что его унесли с берега и что лежит он в высокой и светлой храмине. Под него подостланы шелком и золотом шитые одеяла, и черноглазые девы подносят к его устам чару чеканного серебра с какой-то пахучей настойкой. Говорят с ним ласково, нежными голосами. Просят его отведать какого-то горячего блюда. А поблизости играет сладкая, прямо райская, тягучая музыка… «Помер я, что ли? На тот свет похоже», — догадался Афанасий. Приподнялся на локте — надо же как следует рассмотреть, как оно на том свете, — глядь, а из углов прекрасной и светлой храмины пялятся на него страшные обличья индийских богов. Вот те на! Чуть не плюнул Афанасий — до того неохота ему теперь смотреть на эту нечисть… Кряхтя, через силу повернулся на другой бок. Еще того лучше! Над его шелковым, златотканым ложем склонился старик с лицом орла. Сам Гуру? Он! Его желтые глаза с заботой — да, с заботой, с лаской! — смотрят на Афанасия…



Что еще за чудеса? Или сонное мечтанье одолевает? И Афанасий на всякий случай тихонечко себя ущипнул.

— Лучше ли тебе, сын мой? — спросил Гуру, коснувшись горячего лба Афанасия.

— Чандра жива? — вместо ответа спросил Афанасий.

— Чандра жива, — бесстрастно вымолвил Гуру. — Боги не приняли ее жертвы. Брамины взяли ее в храм. Теперь она — девадаси. Будет жить в храме и танцевать во славу богов. Ей хорошо. А тебе как? Не болит ли грудь? Голова не болит ли?

— Спасибо тебе, святой человек. Мне не худо. Отдыхает грешное тело.

— Грешное? Грехи твои все утекли со струями священной реки. Когда ты погрузился в ее светлые воды, с тебя смыло все прегрешения.

«Господи Исусе! Никак я в индийские святые угодил? Только того не хватало…»

А Гуру бубнит свое:

— Не беспокойся о себе. До конца жизни твоей можешь оставаться здесь, при храме. И заботы наши о тебе не ослабеют.

— За заботу спасибо… Только до конца жизни я не располагаю здесь оставаться, — мрачно произнес Афанасий. — Нет уж, хватит! — прибавил он про себя. — Довольно с меня этой Индии!.. Домой скорее, домой!

И закрыл глаза, чтоб не говорили с ним больше. Грудь-то и в самом деле сильно болела, и голову разламывало, и в лопатку кололо. Грехи грехами, а купанье в ледяной воде, как видно, даром не прошло… К вечеру начался озноб; Афанасия трясло и подбрасывало, как на качелях, и он не в силах был проглотить лекарства, которые вливали чьи-то заботливые руки в его посинелые губы. Его обложили грелками, но скоро он сорвал и разбросал их; озноб сменился нестерпимым жаром, все тело как будто плавилось в огне, а в лопатку словно гвоздь вбивали. Так промаялся он с месяц, а потом встал — отощавший, постаревший, — заправил под шапку поредевшую копну золотых волос, пригладил отросшую светлую бороду и пошел по дороге к Бидару.

Спотыкаясь, шатаясь, он неделю шел по этой дороге, теперь безлюдной и пыльной. Бурая пыль густо покрыла его одежду, лицо и руки. Он шел по этой стране и прощался с каждым камнем и с каждым ручьем, с белыми попугаями и с черноокими газелями; он знал, что теперь увидит их только во сне. Но знал он также, что ему перестанут сниться деревянная Тверь, и волжские перекаты, и дубовые подмосковные рощи, — он увидит их, увидит воочию! Трудный путь повернул к дому.

После болезни голова ослабела — не сразу он припомнил улицы Бидара, не скоро нашел хижину Чандаки. А когда взошел на светлую галерейку, громко вскрикнул от неожиданности: ему показалось, что в углу над прялкой, завернувшись в свое желтое сари, сидит Чандра. Но тут же он увидел свою ошибку: это была Камала. Она подросла, край желтого сари был накинут на голову, как у взрослой, и из складок желтой ткани смотрели на него такие же глаза, как у Чандры, — доверчивые, любопытные, большие глаза под прямыми черными бровями. Это была вторая Чандра; правда, нос был широковат, рот великоват, но глаза сияли и очаровывали. Афанасий растерянно смотрел и не знал, как с ней говорить: как со взрослой или как с ребенком.

— Афа-Нази! Как ты похудел! — щебетал прежний звонкий голос. — Какая борода выросла! А можно потрогать? А сколько пыли у тебя в бороде! Подожди, сейчас принесу воды. Тебе надо умыться.

— Вот ты какая стала… — говорил Афанасий, с радостью слушая ее веселое щебетанье. — Большая! Нарядная!

— Мне теперь полагается носить покрывало. Отец говорит, я достигла брачного возраста, — степенно пояснила Камала и скромно, по-взрослому опустила глаза.

— Не рано ли? — сказал Афанасий. — Хотя ведь у вас с восьми лет брачный возраст. Ну что ж, дело доброе. Пора своим домком заводиться.

— Да нет, Афа-Нази, что ты! — Камала опять мгновенно превратилась в ребенка. — Это только так говорится про возраст. А я совсем не хочу замуж. Мне жалко отца. Он тогда совсем один останется. Ведь Чандра больше не будет жить дома.

— А что же она, осталась в Парвати?

— Да. Брамины говорят, что богиня Лакшми очень полюбила ее танцы.

— Ваши брамины наговорят! — досадливо сказал Афанасий. — Просто им выгодно, что народ валом повалит. Где еще такой пляс увидишь?

Камала искоса на него поглядела.

— Только ты, Афа-Нази, отцу этого не говори. Он таких слов не любит.

— Ладно, сдержусь. А что, отец гневается, наверно, на меня?

— Сначала сердился, потом перестал. Гуру сказал, что боги все равно простили маму, потому что Чандра ее теперь заменила в храме.

— Эх! — махнул рукой Афанасий. — Было бы ему с самого начала эдак сказать…

— Нет, он не знал, — заступилась Камала, — он не думал, что Чандра так хорошо танцует. Когда Чандра танцевала покинутую деву — помнишь, ночью, на празднике, — Гуру все время-стоял за занавесом, а я прижалась к самому занавесу и слышу, как он говорит: «Моя Камала вернулась! Вернулось мое дитя!» Он раньше так называл нашу маму: мое дитя.

— А что его не видать, Гуру вашего? Или, может, он тоже в Парвати остался?

— Нет. Гуру теперь саниансин.

— А что это такое саниансин?

— Это… такие старики. Отец говорит: саниансин — это тот, кто все оставил, отказался от всех желаний, кто больше не любит и не ненавидит.

— Так. Схимники, значит. У нас на Руси тоже есть такие старцы. Каждый по своей вере спасается. А какая вера правая, одному богу известно.

— Ты… на Русь собираешься, Афа-Нази? — догадалась Камала. — Ты хочешь уйти от нас?

— Хочу, Воробушек. Просто мочи нет, как хочу. Сплю и вижу — домой, на Русь. Дороги все перехвачены, кругом война, султаны воюют; из Бидара, видела, какое войско вышло? Я как раз встречу шел: слоны, всадники, стрелки с луками, пешие люди с мечами… Тысячи, тысячи! И все на войну. На битву. А мне — все едино. Пойду.

— Не ходи, Афа-Нази! Тебя убьют.

— Двум смертям не бывать, а одной все равно не миновать. А может, и не убьют. Меня не просто убить, моя смерть далеко запрятана.

— Правда?

— Нет, сказка. Да я ведь и всю жизнь живу будто как в сказке. Эту вот вашу Хинду рассказать на Руси… Парвати эту… Или хотя бы про Гуру… Кто поверит? Всякий и каждый подумает — сказка.

— Афа-Нази, не уходи! Поживи с нами хоть немного. До сих пор у нас все были страшные сказки, а теперь начнется веселая, хорошая. Ты увидишь. Только не уходи.

— Нет, не проси. Я ведь только с тобой попрощаться забрел. Надо идти. Пойду. Ну, счастливо оставаться. Здрава буди, Авдотья Никитична.

Сам не знал Афанасий, как, почему он назвал эту девочку полным именем и отчеством своей сестры. Видно, родные звуки милого имени где-то подспудно томились в памяти; не давали покоя душе, — надо было хоть ненароком их произнести. Сказав это имя, Афанасий низко поклонился Камале. А потом поник головой и глубоко-глубоко задумался. Он опомнился только, когда Камала радостно воскликнула:

— А вот и отец! Подумай, не узнает тебя! Отец, отец, ведь это наш Афа-Нази! Посмотри на него! Посмотри по-прежнему!

Чандака посмотрел по-прежнему — и они с Афанасием обнялись крепко, по-братски, как самые дорогие и близкие друг другу люди.

Все же прошла еще неделя, пока Афанасий собрался в путь. Крепко уговаривал его Чандака повременить; пугал, что кругом смута и война, что море в это время года непогоже и неспокойно, — Афанасий слышать ничего не хотел. «Домой, домой! — повторял он. — Четыре года на Руси не был. Сколько еще тянуть? Здоровье уже не то! Старость, видно, подходит. Хочу дома помереть». И Чандака согласился: «Да, человеку всегда лучше закрыть глаза на том же месте, где он открыл их».

И, крепко расцеловавшись со своими друзьями и вытерев неутешные слезы Камалы, Афанасий пустился в путь по индийским городам — по прекрасным, как видение, городам, богатым сердоликами и алмазами, по городам, залитым кровью и охваченным пожаром войны.

И, наконец, он в гавани города Дабула, садится на таву. Последние монеты отданы за проезд на таве, за переправу через море. С собой — маленький запас рису и перцу и заветная тетрадка. В ней описаны индийские междоусобные войны, описаны блистательные войска султана Махмуда и визира Мелик аль Тучара, описана пышность вельмож и бедность крестьян. О Индийская земля! Не с насмешкой высокомерного невежества, а с теплой любовью пытливого ума прочтут описание это люди далекой-далекой Руси…

А ветер гонит утлую таву вперед по волнам, а волны вздымаются словно горы… Море грозит. Гибель смотрит отважным пловцам в глаза. Вот, наконец, и берег. Индийское море позади.

Но еще не кончилась страшная сказка! Берег не тот. Изменившийся ветер пригнал легкую таву вместо Персии к Эфиопским горам. Ради спасения жизни последний рис, последний перец отданы эфиопским грабителям. И с железным упорством тава спущена снова на волны; опять плыть, опять смотреть смерти в глаза… О Русская земля! Ты еще далеко…

От Эфиопской стороны плыли двенадцать дней до Маската; от Маската девять дней до Ормуза. Из Ормуза — в Персию. Вот и Хвалынское море осталось позади. Один за другим мелькают персидские города. Шираз, Иезд, Исфагань, Кашак, Султания, Тавриз… А тут опять война. Турки — с персами, туркмены — с туркменами, жгут города, грабят села — и везде, потоками, кровь…

Ранней весной покинул Афанасий Индию, а лишь глубокой осенью добрался до турецкого города Трапезунда. Из Трапезунда отплыл на корабле в Кафу — город на Крымском полуострове[8]. И опять повторяется страшная сказка: противный ветер с неистовой силой гонит корабль обратно к Трапезунду. Дважды приходится возвращаться. А силы тают. И бок болит, и в спину колет; и жар, и озноб возвращаются снова — вся эта хворь, вывезенная еще из Парвати.

Побеждает несгибаемая воля. И третье море — Черное море — позади. Под ногами хрустят поросшие полынью пески Крымского берега. Балаклава, Гурзуф, Кафа… Ну, теперь уж, наверное, самое страшное не повторится! Только бы хватило силы дойти до Твери! И не обронить, не выпустить из слабеющих рук заветной тетрадки!


Загрузка...