ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ КОРЕНЬ УЧЕНИЯ И ЕГО ПЛОДЫ

Я философию постиг,

Я стал юристом, стал врачом…

Увы! С усердьем и трудом

И в богословье я проник —

И не умней я стал в конце концов,

Чем прежде был… Глупец я из глупцов!

И. В. Гёте. Фауст[28]

Собеседование

Проверка знаний будущего студента. — Владение языками. — Выбор программы обучения

Выбрав себе наставника, средневековый школяр являлся к нему на собеседование, чтобы учитель определил, обладает ли ученик необходимым уровнем знаний. Трудно сказать, существовали ли в этой области некие стандарты, но по крайней мере, будущий студент должен был уметь читать и писать, а также знать хотя бы начала латыни, поскольку преподавание велось именно на этом языке.

В раннем Средневековье начальное образование можно было получить в церковной школе или занимаясь с частным учителем. К XVI веку состоятельные французы стали отдавать своих отпрысков обучаться в коллежи, которые служили переходным звеном между домашним образованием и университетом. «Отец говорил, что видел в коллежской пище две выгоды: с одной стороны, веселое и невинное препровождение юности, с другой — подготовку к школе, чтобы заставить нас забыть вкус домашних сластей и приохотить к сырой воде, — вспоминал о своем детстве Анри де Мем (1532–1596), впоследствии выдающийся государственный деятель времен Генриха II, Карла IX и Генриха III (на момент поступления в Бургундский коллеж ему было всего 10 лет). — Я нахожу, что эти полтора года в коллеже были для меня благом. Я научился твердить уроки, диспутировать и выступать публично, познакомился с порядочными детьми, кое-кто из которых еще жив; приобщился к скудному школьному быту и научился жить по распорядку, так что по выходе оттуда я мог читать по памяти несколько латинских стихов и две тысячи греческих и декламировал Гомера наизусть от начала до конца».

Местного языка можно было и не знать. К примеру, папа Иоанн XXII, обучавшийся в Париже и Орлеане, вынужден был отдать на перевод адресованное ему письмо короля Карла IV (1294–1328), написанное по-французски.

Незнание языков представляло собой препятствие только на бытовом уровне, например, во время путешествия, когда странствующий студент не мог объясниться с прислугой на постоялом дворе. Иногда доходило до курьезов. Так, один уроженец немецкоязычного Базеля, оказавшись в Монпелье, пытался со всеми заговаривать на латыни, думая, что все французы должны понимать этот язык. Другой его соотечественник был убежден, что в разговоре с французами достаточно укорачивать латинские слова (убирать окончания — ит и — us), чтобы его поняли.

Михаил Ломоносов, отправляясь в Марбургский университет, совершенно не владел немецким, зато на латыни даже слагал стихи.

В эпоху Просвещения латынь существенно сдала позиции. В силу разных обстоятельств языком европейской элиты, в том числе научной, стал французский (в том же Марбургском университете его изучение входило в обязательную программу), хотя на это далеко не все смотрели с одобрением. Например, Жан Лерон д’Аламбер во вступлении к «Энциклопедии» (1751) писал о «неудобстве», которое следовало предвидеть: «Ученые прочих народов, коим мы подали пример, справедливо рассудили, что они гораздо лучше смогут писать на своем языке, чем на нашем. Англия стала нам подражать; Германия, где, казалось, нашла себе прибежище латынь, постепенно отходит от ее использования; я не сомневаюсь, что скоро за ней последуют шведы, датчане и русские. Так что к концу восемнадцатого столетия философ, который пожелал бы изучить досконально открытия своих предшественников, будет вынужден обременять свою память семью-восемью разными языками и, потратив на их изучение самое драгоценное время своей жизни, умрет прежде, чем начнет учиться».

Другое дело — военные училища, где преподавание велось на национальных языках. Иван Неплюев, отправленный набираться знаний за границу, отнесся к делу добросовестно, но незнание языков мешало учебе: «Как гишпанские, так и мы ходили в академию всегда, кроме того, что мы к обедне не ходили; а учились со оными солдатскому артикулу, танцовать и на шпагах биться; а к математике приходили, только без дела сидели, понеже учиться невозможно, для того, что мы их языку не знали».

В Страсбургском университете, даже после того как в конце XVII века Эльзас был присоединен к Франции Людовиком XIV, преподавание велось еще и на латыни и на немецком языке, что привлекало в этот город выдающихся немецких студентов; например, в 1770–1771 годах Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1832) изучал там право.

Михаил Ломоносов (24 года), Дмитрий Виноградов (16 лет) и Густав Райзер (15 лет) были посланы в Германию с конкретной целью — обучиться химии. Но прежде, чем приступить к занятиям со своим наставником Иоганном Фридрихом Генкелем, они прибыли в Марбургский университет, чтобы восполнить пробелы в своем образовании (все трое прежде учились в Славяно-греко-латинской академии, а затем в гимназии при Петербургской академии наук).

Вручив ректору Христиану Вольфу рекомендательные письма и выслушав его наставления, молодые люди обсудили с марбургским доктором медицины Израэлем Конради условия, на которых тот согласился посвятить «московских студентов» в теоретическую и практическую химию: за 120 талеров он должен был прочесть им соответствующий курс лекций на латинском языке. Однако уже через три недели россияне отказались от его услуг, потому что он был плохим учителем и «не мог исполнить обещанного». Лекции по химии они стали слушать у профессора Юстина Герарда Дуйзинга (1705–1761); механику, гидравлику и гидростатику преподавал им сам Вольф. Помимо общих лекций, у каждого студента были намечены занятия по индивидуальному плану. Так, Ломоносов вместе с Виноградовым, в дополнение к сказанному, брал еще уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии, а с мая 1737 года начал заниматься французским и рисованием.

Занятия в аудитории

Расписание занятий. — Лекции. — Ораторы, краснобаи и рутинеры. — Конспекты

Учебный год подразделялся на два периода: от Дня святого Луки (18 октября у католиков и протестантов) до Вербного воскресенья — «большой ординарный курс», который прерывался на экзамены во время Великого поста; с первого воскресенья после Пасхи до Иванова дня — «малый ординарный курс»: занятия с бакалаврами, заменявшими основного «магистра». Занятия приходилось прерывать на 80 праздничных дней, дни церковных процессий и похорон профессоров; кроме того, около ста дней посвящались «факультативам». В результате учились всего около 150 дней в году: утром — два-три часа под руководством «ординарных» учителей, после полудня — под началом «экстраординарных» наставников (бакалавров). Наверстать кое-что удавалось летом за счет индивидуальных занятий. «18 октября, в День святого Луки, профессора возобновили занятия, которые прерываются на всё лето, разве что некоторые профессора дают платные уроки», — вспоминал Феликс Платтер. Только к концу XV века в германских университетах начали различать полугодия или семестры. В Славяно-греко-латинской академии в Москве обучение велось круглый год.

Аудитории открывали в строго определенное время. Чтобы занять лучшие места, студенты выстраивались в очередь за полчаса до открытия. Как они узнавали, который час? В Париже, например, с 1370 года на всех колокольнях звонили каждые четверть часа, повинуясь королевскому ордонансу, и отбивали часы, сообразуясь с курантами Анри де Вика, установленными на фасаде бывшего королевского дворца на острове Сите (ныне это Консьержери — часть комплекса Дворца правосудия).

«В 1545 году я был послан в Тулузу учиться праву с моим наставником и [младшим] братом, под руководством старого, совершенно седого дворянина, который долго странствовал по свету, — писал в мемуарах Анри де Мем. — Три года мы были слушателями, ведя крайне стесненную жизнь и выдерживая трудную учебу, которой нынешние не смогли бы вытерпеть. Вставали мы в четыре часа утра и, помолившись Богу, к пяти часам отправлялись на учебу с толстыми книгами под мышкой, с чернильницами и подсвечниками в руках. Мы слушали все лекции до десяти утра без передышки, потом отправлялись обедать, наскоро поговорив с полчаса о том, что мы записали. После обеда мы читали, в виде игры, Софокла, Аристофана или Еврипида, а порой Демосфена, Цицерона, Вергилия, Горация[29]. В час — за учение, в пять — домой, заниматься с репетиторами и выполнять уроки по книгам, больше часа. Засим мы ужинали и читали по-гречески или по-латыни. По праздникам ходили к обедне и вечерне. Остаток дня отводили под музицирование и прогулки. Иногда мы ходили обедать к друзьям отца, которые приглашали нас чаще, чем нам дозволяли их посещать».

По уставу Парижского университета 1366 года студенты факультета искусств, слушая лекции, должны были устраиваться «на полу, на соломе, а не на лавках, ибо возвышенные седалища могут внушать юношам чувство гордости». Впрочем, благородные школяры сидели на скамеечках, которые им приносили слуги. В Лувенском университете только в 1788 году особым распоряжением императора Иосифа II были введены парты для студентов — прежде они делали записи, положив тетради на колени.

В середине XVI века изучавшие медицину в Монпелье утром слушали лекции четырех разных профессоров, а после полудня посещали занятия четырех других докторов. «Королевские профессора» назначались практически пожизненно, но их вклад в обучение юношества был далеко не равноценным, о чем свидетельствуют воспоминания Феликса Платтера: «Мы иногда обедали во время лекции Схирония, который был очень стар и однажды обмочился прямо на кафедре». В записях за апрель 1556 года он прямо утверждает, что лекции — пустая трата времени, в особенности те, что читает старый Схироний, канцлер университета. Доктор Сапорта отправился ко двору короля Наварры к господину де Вандому, которому обязался служить три месяца в году за 800 франков. Его ученики должны были дожидаться его возвращения, чтобы сдать экзамен на бакалавра, потому что только «королевские профессора» имели право присваивать ученые степени. Студенты начали разбегаться: один уехал за докторской шляпой в Авиньон, намереваясь затем вернуться в Базель; другой поступил в гувернеры, третий сбежал в Монтелимар от долгов, четвертый отправился в Париж.

В Париже, также на медицинском факультете, дневные занятия начинались с уроков репетиторов, набранных из числа заслуженных бакалавров, и двух профессоров, выбранных по жребию.

В 1505 году парижские студенты, недовольные комментариями к тестам, которые делали бакалавры, жаловались на то, что магистры с ними занимаются редко, предпочитая давать частные уроки на дому или набирать себе частную врачебную практику. После этого регенты стали назначать двух магистров-«лекторов», которым полагалось ежедневно проводить в помещении университета по два занятия, утром и во второй половине дня, за 12 парижских ливров в год.

Суть лекции состояла в том, что профессор читал своим слушателям определенную книгу, потому он и назывался лектором, то есть чтецом. В Болонском университете в начале учебного года каждый профессор вносил залог, из которого потом покрывались штрафы, которым он подвергался, если какой-либо раздел лекций (то есть чтение книги) не был завершен в отведенное на него время. Теологи читали Священное Писание, юристы — сборники канонического и римского права, медики — труды Авиценны, Гиппократа и Галена. Чтение предварялось вступлением, в котором указывалось место данной книги в системе знаний, и сопровождалось глоссой — толкованием с опровержением иных мнений.

В германских университетах полагалось, чтобы слушатель держал перед глазами текст и читал его одновременно с лектором про себя. В некоторых университетских уставах уточнялось, что в одну и ту же книгу могут смотреть не более трех слушателей одновременно.

Но книг было мало, стоили они дорого, и студенты записывали лекции в тетради, которые потом даже продавали. Переписывать под диктовку Библию или свод законов было бы просто глупо, и профессора стали составлять «суммы» — конспекты основных текстов. Так дело пошло быстрее, но лекции превратились в диктанты. Кроме того, основная масса школяров во все времена шла по пути наименьшего сопротивления и даже не пыталась самостоятельно ознакомиться с первоисточниками, имея на руках конспект. Зачем? Чтобы сдать экзамен, достаточно и тетрадей. Парижский университет изо всех сил противился этой порочной практике, побуждая профессоров не диктовать, а «говорить свободной речью» под страхом лишения права преподавать.

На сером фоне бубнящих лекторов выделялись прирожденные ораторы, которые к тому же превосходно владели материалом, имели о нем собственное мнение и стремились донести его до слушателей. «Когда мы слушаем Вильгельма из Шампо, — писал один немецкий студент из Парижа на родину, — то нам кажется, что это говорит не человек, а ангел небесный. И прелесть его изложения, и глубина мыслей превосходят всё человеческое».

Но учителя превзошел ученик, Пьер Абеляр, основавший на острове Сите собственную школу. Впоследствии, когда он подвергался нападкам и был вынужден скитаться (Гильом из Шампо стал теперь его непримиримым врагом, потому что во время спора об универсалиях они оказались в противоположных лагерях), за ним повсюду следовали три тысячи учеников. Для такой толпы не находилось достаточно просторного помещения, и Абеляр читал им лекции прямо под открытым небом. Когда он обосновался на холме Святой Женевьевы, эта часть Парижа, тогда практически задворки, быстро стала заселяться. «Благодаря ему студенты превзошли своим числом парижских обывателей, и теперь там трудно найти себе пристанище», — писал современник. Такое же магнетическое воздействие на аудиторию производили Фома Аквинский и Иоанн Дунс Скот, преподававшие в Парижском университете в XIII веке.

В университете Саламанки в середине XVI столетия богословие и философию читал монах-августинец брат Луис де Леон (1528–1591), писатель, поэт и переводчик. Профессорскую должность он получил благодаря великолепному знанию древнееврейского языка и культуры (он перевел на кастильский диалект «Песнь песней»). Однако инквизиция приговорила его к пяти годам тюрьмы. Отбыв срок, профессор вернулся в аудиторию и начал свою первую лекцию словами, ставшими знаменитыми: «Как я говорил вчера…»

Жак Кюжас (1520–1590), талантливый самоучка, самостоятельно овладевший латынью и греческим, посвятил себя юриспруденции и преподавал в Тулузе (1547), Бурже (1555) и Валансе (1567), повсюду приводя в восторг учеников, которые хранили ему верность и впоследствии занимались изданием его трудов.

Некоторые «магистры» путали красноречие с краснобайством. Иоанн из Солсбери, епископ Шартрский (XII век), осуждал учителей, «притупляющих умственные способности своих студентов, стараясь показать собственную эрудицию». Другие напускали на себя важность, читали «с выражением», делали многозначительные паузы, но все эти декламационные приемы не могли замаскировать их вопиющего невежества: вряд ли такие профессора могли ответить на вопросы слушателей. «Не мантия делает доктором и не колпак, и не возвышение, которое он занимает, — говорится в одном из средневековых текстов, — доктором делают знания и умение передать их к пользе слушающих».

Обычно преподавателя встречали и провожали аплодисментами. Но занятия не всегда протекали в такой благодушной атмосфере. Когда аудитории надоедало слушать, она начинала скрипеть перьями, хлопать в ладоши или топать ногами; нарастающий шум давал оратору понять, что пора закругляться.

По мере того как суровое Средневековье сменялось эпохой гуманизма, строгий порядок давал слабину, а уж в вольнодумном XVIII столетии он вообще оказался забыт.

Чем только не занимались школяры в учебных аудиториях — всем, чем угодно, кроме учения! Однажды во время учебы будущего поэта Ричарда Корбета (1582–1635) в Оксфорде в классе распивали спиртное. Один из студентов заснул, и Корбет — между прочим, он тогда уже был магистром искусств, а то и бакалавром — изрезал ножницами его превосходные шелковые чулки.

Аббат Бастон, во второй половине XVIII века учившийся на теологическом факультете Сорбонны, оставил подробные воспоминания о своих студенческих годах:

«Вообразите себе обширный параллелограмм, голые и пыльные стены, скамьи на семь-восемь слушателей, кафедру, стоящую на возвышении, почтенную в своей ветхости, и больше никаких украшений — таково помещение. Семинаристы Сен-Сюльпис и братство робертинов посещали занятия двух профессоров, один из которых именовался королевским профессором. Поскольку они выбрали самые удобные часы, школяров было полно; тот же час предпочитали люди, имевшие причины затеряться в толпе. Слушателей набиралось от четырех до пяти сотен, тогда как у других профессоров, в другие часы, их было от силы два десятка…

Каждый профессор с полчаса диктовал под запись в тетради, которые школяры вели с грехом пополам и никогда не перечитывали. Затем вызывали несколько десятков человек. Остаток времени занимали объяснения профессора, но его почти никто не слушал. Если стояла хорошая погода, шли гулять на площадь перед школой; если шел дождь или было холодно, сбивались в кучки по углам, и там каждый говорил о своем, но так громко, что доктор не мог расслышать сам себя. Напрасно он стучал ладонью по своей папке или папкой по краю кафедры, напрасно жаловался, сердился, грозил: разговоры прекращали, но лишь чтобы разразиться смехом, если увещевание казалось забавным или было таковым; гомон тотчас возобновлялся с новой силой. Я видел, как профессора просили болтунов удалиться, умоляли, выпроваживали, но без толку: молодежь была дотошной и хотела добросовестно отбыть свою Сорбонну. Видал я и других, которые, не выдерживая, внезапно уходили посреди занятия, и им желали доброго пути».

За три года учебы у автора мемуаров сменилось четыре или пять профессоров. Один из них, господин Шеврей, говорил очень хорошо. «В его объяснениях не было ни позерства, ни педантства. Благодаря своим редким достоинствам он добился, не требуя того, даже не прося или не показывая своего желания, что около сотни школяров обычно собирались вокруг его кафедры и слушали; и хотя остальные, легкомысленные и бесталанные, не следовали их примеру, они, по крайней мере, уходили болтать на улицу, а если оставались, то говорили очень тихо. Это было величайшее из чудес, какое только мог совершить профессор».

Другой профессор, прекрасный оратор, был самовлюбленным и заносчивым, он сыпал остротами, чтобы привлечь к себе внимание. «В конце года я показал г-ну Лефевру тетради, которые вел под его диктовку. Сие требовалось, чтобы получить аттестацию. В тетрадях не было пропусков, но они находились в плачевном состоянии. Тетради, которые диктовал он! Принести ему в таком виде! Никакой аттестации. Я ушел, сильно огорчившись. Один из моих однокашников отвел меня к сорбонцу, жившему по соседству с недовольным доктором; он как следует сшил мои тетради, обернул их в золоченую бумагу, написал на титульном листе большими буквами имя профессора, его звания, не позабыв illustrissimus и celeberrimus[30]. „Возвращайтесь к оригиналу, — сказал он мне, — ваше дело в шляпе“. В самом деле, так и случилось. Вхожу; меня не узнали или сделали вид, будто не узнали. „Вот это называется конспекты!“ — воскликнул г-н Лефевр, взяв в руки мои тетради, и проколол их осторожно, боясь повредить. Аттестация последовала тут же, даже без заглядывания в журнал: лист золоченой бумаги гарантировал, что у меня всё в ажуре».

Диспуты

Интеллектуальный спорт. — Профессиональные спорщики. — Кризис жанра

На первом этапе обучения преподаватель зачитывал текст и комментировал его, а студент просто слушал. На следующем этапе текст читал и анализировал уже сам студент, а преподаватель поправлял, если надо. Наконец, третьим этапом были диспуты, то есть семинары в нашем понимании: студенты обсуждали текст, предложенный учителем, а тот оценивал их выступления. Таким образом изучали схоластическое богословие, римское право и философию по Аристотелю.

Являясь частью учебного процесса, диспуты были и своего рода «активным отдыхом», азартным спортивным состязанием, чем-то вроде словесного турнира с элементами митинга и театрального представления. Целью участников диспутов было научиться отстаивать свою точку зрения, применяя полученные знания, и привлекать других на свою сторону.

Присутствие на диспутах было обязательным. На факультете вольных искусств в рабочие дни диспуты проводили магистры, а по воскресеньям — бакалавры. В день «диспутации» лекции не читались.

Магистр-председатель, произносивший речь, старался выбрать тему «посочнее» и поинтереснее, и формулировал тезисы, предлагая их оспорить. Другие магистры развивали эти тезисы своими аргументами. Бакалавр-оппонент должен был разрешить поставленный вопрос, дав ему логическое определение.

В Париже тезисы для диспутов объявляли за несколько дней; каждый участник был поочередно оратором и оппонентом. В ходе прений запрещалось употреблять резкие оценочные суждения: студентам, присутствовавшим при этом действе, прививали культуру спора. В Падуе запрещалось шуметь во время диспутов, вмешиваться в них или заранее сговариваться с одним из участников. Послушав, «как надо» вести научные споры, студенты вечером того же дня или в воскресенье устраивали собственные диспуты под руководством магистра или бакалавра.

Диспуты начинались в полдень и продолжались вечером и проходили почти каждый день при полном аншлаге. В Парижском университете на факультете вольных искусств раз в год или в четыре года, в зависимости от внешних обстоятельств, устраивали диспут «на вольную тему» под руководством декана, который длился… две недели. Это был своего рода фестиваль диалектики и бенефис кводлибетария — человека, отваживавшегося возражать на аргументы всех противников, которым будет угодно бросить ему вызов.

Такие диспуты проходили в особо торжественной обстановке, в присутствии ректора и докторов высших факультетов. Ректор, декан, магистры по старшинству, а затем и все желающие развивали свои аргументы, а кводлибетарий, стоявший на кафедре у всех на виду, должен был всякому возражать, порой отстаивая прямо противоположные точки зрения, облекая при этом свои рассуждения в безупречную логическую форму и выискивая малейшие щелочки в броне доказательств противника.

Однажды целый день спорили: могут ли демоны и силы тьмы быть связываемы заклинанием? Чтобы удерживать внимание слушателей, которых все эти латинские мудрствования начинали утомлять, бакалавров и школяров просили задавать вопросы юмористического свойства, возможно, даже скабрезные, но не выходящие за рамки благопристойности, — например, «о верности любовниц». Кводлибетарию же в качестве поощрения выдавали новые берет, сапоги и перчатки.

Мастера схоластических диспутов гастролировали по стране, а то и уезжали за границу, вызывая, точно странствующие рыцари, желающих сразиться с ними на словесной дуэли. Ингольштадтский профессор богословия Иоганн Экк побывал в Кёльне, Гейдельберге, Майнце, Фрейбурге, Тюбингене, а еще в Италии, и везде торжествовал победу. Диспут 28 августа 1515 года в Вене под председательством делегированного государем доктора-юриста продолжался целый день. Экку противостояли пять теологов и два магистра вольных искусств. В зале была такая давка, что некоторых студентов, лишившихся чувств, замертво выносили из залы. Экк производил выгодное впечатление спокойной уверенностью, начитанностью и громким ровным голосом. Диспут закончился вничью.

Однако самую громкую славу Экку принес диспут с Мартином Лютером, которого тот обвинил в «богемской ереси», то есть подражании гуситам. Лютера защищал Андреас Карлштадт, доктор богословия из Виттенбергского университета, и Экк сначала вызвал на бой именно его. В декабре 1518 года он опубликовал 12 тезисов, которые намеревался развить во время диспута, но поскольку они были нацелены против Лютера, тот заявил Карлштадту, что готов сразиться с Экком лицом к лицу.

Диспут между Экком и Карлштадтом начался в Лейпцигском университете 27 июня 1519 года и продолжался четыре дня. Он был посвящен свободе воли человека в выборе между Добром и Злом. Несмотря на то, что Экк в конце концов отошел от своей изначальной позиции, благодаря своей прекрасной памяти и диалектическому мышлению он сумел сбить с толку тугодума Карлштадта и был признан победителем. Однако, по его собственному признанию, Лютер превосходил его в находчивости и образованности. Их диспут о папской власти, чистилище, покаянии длился 23 дня, с 4 по 27 июля, и судьи не могли вынести вердикт. Тогда Экк заманил Лютера в ловушку: заставил его во всеуслышание заявить о том, что Констанцский собор, осудивший Гуса, был неправ и что сам он не признаёт власти папы. Богословы Лейпцигского университета признали победителем Экка, осыпали его почестями и подарками.

Со временем диспуты выродились в простое жонглирование словами и цитатами, в выхолощенное упражнение, из которого были изгнаны живая мысль и стремление родить в споре истину. Гуманисты сравнивали диспуты с петушиными боями. Культура спора была безнадежно утрачена: оппоненты не чурались взаимных оскорблений и угроз, порой брань переходила в самую настоящую драку, ученые мужи отвешивали противникам пинки и пощечины, даже кусались. И ради чего? Вместо того чтобы отстаивать свою правоту, «отличники» в искусстве диалектики приобретали эластичные взгляды и становились непревзойденными лицемерами. Жак дю Перрон (1556–1618), сын протестантского священника, бежавшего от преследований в Швейцарию, к двадцати годам стал одним из ученейших людей своего времени. Он отправился в Париж и отрекся от протестантства, чтобы получить должность королевского чтеца, а затем принял сан священника и стал придворным проповедником. Однажды он произнес перед королем Генрихом III исполненную красноречия проповедь против атеизма, приведя убедительные доказательства бытия Божия. Король осыпал его похвалами. Тщеславный священник тут же произнес новую речь, не менее убедительно доказав, что Бога нет. Король прогнал его с глаз долой, но должности не лишил.

В 1603 году семнадцатилетний маркиз де Шиллу оставил Академию Плювинеля, чтобы стать аббатом де Ришельё. Он стал усиленно изучать богословие в Наваррском коллеже и много занимался самостоятельно. Юноша познакомился с одним из мастеров полемики того времени, англичанином Ричардом Смитом, и задумал устроить публичный философско-богословский диспут в стенах Сорбонны. Руководство университета отвергло эту идею; диспут состоялся в 1604 году в Наваррском коллеже и имел большой успех.

Любовь к словопрениям сохранялась и на бытовом уровне: выпускники университетов уже не могли вести «нормальную» беседу и в разговоре норовили опровергать друг друга. «Склонность к препирательствам… может превратиться в дурную привычку и часто делает человека невыносимым в обществе, так как он начинает всем противоречить, — с неодобрением писал Бенджамин Франклин в автобиографии, вспоминая свою молодость, пришедшуюся на 1720-е годы. — Люди здравомыслящие… редко себя так ведут, кроме юристов, университетчиков, а также всех, получивших образование в Эдинбурге».

Впрочем, к концу XVIII века диспуты уже были благополучно забыты. Аббат Бастон вспоминает, что в Сорбонне лишь один профессор, нормандец по имени Жоли, внешне суровый, но добрый в душе, захотел восстановить порядок в аудитории и с этой целью ввести диспуты для упражнения в задавании вопросов и аргументации. В первый раз необычное зрелище привлекло всеобщее внимание, так что даже установилась тишина, но в дальнейшем всё пошло по-старому.

Конечно, в разумных пределах дискуссия на определенную тему не могла не быть полезной. Тот же Бастон вспоминал, как однажды, не удовлетворившись объяснениями профессора Шеврейя по поводу какого-то места из Пятикнижия, написал ему длинное анонимное письмо на латыни. Он был взволнован и польщен, когда на следующем занятии профессор упомянул об этом письме, похвалив неведомого автора, и счел своим долгом ответить на содержавшиеся в нем вопросы. «Автор» мгновенно стал университетской знаменитостью.

Практические занятия

Экспериментальные методики. — Ботаника. — Анатомические сеансы. — Везалий, «отец анатомии». — Сражения за трупы. — Больничные обходы. — Военные госпитали. — Естественные науки

Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, гласит всем известная мудрость. Чтение книг и словопрения закладывали прочную теоретическую базу, но этого было мало для подготовки специалистов-практиков. К тому же совершенно очевидно, что знания лучше усваиваются с опорой на зрительные и тактильные образы, и прогрессивные преподаватели старались оживить свои лекции, дополнив их экспериментальной частью.

Однако не все студенты были готовы воспринять передовые методы преподавания. Например, один из прототипов доктора Фауста, профессор в университете Эрфурта, рассказывая о Гомере, являл слушателям (возможно, при помощи «волшебного фонаря») героев Троянской войны и мифических чудовищ, в частности циклопа Полифема. Некоторые слабонервные учащиеся после утверждали, что чудовища пытались их пожрать.

(Говорят, что доктор Фауст погиб в 1537 или 1538 году во время взрыва, вызванного его химическими опытами в комнате на постоялом дворе в Штауфене. Но кое-кто считает, что прототипом Фауста был один из первопечатников Иоганн Фуст из Майнца (1400–1466), из жизни которого потом сделали страшную сказку.)

В 1565 году Пьер Рамю, лектор Королевского коллежа, обратился с речью к французскому королю Карлу IX, обличая существовавшие тогда методы преподавания медицины — «применения естественной философии к человеческому телу» — и требуя введения других, «как в Монпелье или в итальянских медицинских школах». Схоластические диспуты, считал Рамю, могут воспитать только схоластов, а не людей, способных врачевать болезни. Он потребовал, чтобы часть учебного года посвящалась изучению лекарственных растений, другая часть — препарированию трупов, а третья — осмотру и лечению больных.

В Париже с 1506 года ботанику преподавали в небольшом «аптекарском огороде» при факультете, на содержание которого каждый бакалавр выплачивал 18 су в год. В начале апреля 1503 года школяров вывели собирать лекарственные растения в лес Жантильи, а по возвращении бакалавры подготовили небольшое угощение в таверне неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре. Позже профессор фармакологии водил своих студентов на занятия в Королевский сад.

В Монпелье практические занятия были подняты на небывалую в сравнении с другими учебными заведениями Франции высоту. Состоявший при медицинском факультете аптекарь смешивал лекарственные составы и изготавливал снадобья на глазах у студентов. Существовала кафедра анатомии и ботаники; студенты ходили собирать целебные травы под руководством доктора. Эти загородные экспедиции могли продолжаться несколько дней. При университете имелся анатомический театр, выстроенный из камня, со ступенеобразно повышающимися рядами, чтобы вместить как можно больше зрителей и дать лучший обзор. Доктор, руководивший сеансом, предварял его небольшой лекцией; затем королевский хирург показывал студентам различные части тела, которые он препарировал перед занятием; наконец начиналось вскрытие.

Анатомию штудировали в основном по скелетам. Изредка профессор приносил в аудиторию труп животного или какую-нибудь часть тела повешенного; целый человеческий труп ценился очень высоко — во всех смыслах.

Когда в 1527 году в Монпелье состоялось долгожданное вскрытие, пришлось уплатить пять су сторожу больницы, доставившему труп, два су его жене, предоставившей саван для переноски, два су носильщикам, два су тем, кто обмывал покойника вином, и еще два за само вино. Для внутренностей приобрели стеклянный сосуд; 18 денье ушли на благовония для зала, дрова для его отапливания и фунт свечей для освещения. Кроме того, магистру Жану Фокону, поведавшему «историю» тела, заплатили экю, прозектору — 20 су, сторожу, поработавшему вахтером и истопником, — пять су, его жене, которой потом пришлось проводить уборку зала, — 12 денье, его детям, бывшим на посылках, — четыре денье. Но и это еще не всё, поскольку надо было соблюдать заведенный порядок. После препарирования покойника похоронили с отпеванием, за что тоже было заплачено: шесть ливров священнику и могильщику, девять су клирикам и беднякам, провожавшим останки на кладбище, четыре су носильщикам, 12 денье за могилу, 12 су за гроб, 20 денье за панихиду.

В 1533 году прокурору медицинского факультета Монпелье предложили забрать труп «для опытов», но это оказалось тело зачумленного, и прокурор бежал от него, сверкая пятками. В год проводилось всего одно вскрытие, только с 1550 года специальным постановлением властей их количество увеличили до четырех. На сеансы препарирования трупа вместе со студентами приходили городские обыватели, монахи и даже светские дамы, скрывавшие свои лица под масками (вспомним рембрандтовский «Урок анатомии доктора Тульпа»).

«Я с жаром принялся за учебу, — вспоминал студенческие годы в Монпелье Феликс Платтер. — Я посещал два-три занятия утром и столько же вечером. Уже 14 ноября [1552 года] в старом амфитеатре было вскрытие тела мальчика, который умер от нарыва в груди (плеврита). За грудиной обнаружилось лишь голубоватое пятно — ни опухоли, ни нарыва. В этом месте легкие были прикреплены связками, которые пришлось порвать, чтобы извлечь их. Руководил сеансом доктор Ришар, оперировал цирюльник. Помимо студентов, среди присутствующих было много дворян и горожан и даже девицы, хотя вскрывали тело мужчины».

Следующий сеанс состоялся только 19 декабря 1553 года. В 1554 году, на День Всех Святых, доктор Ронделе препарировал обезьяну. Несколько дней спустя, 21 ноября, он же вскрывал тело куртизанки, умершей родами.

Церковь относилась к вскрытию человеческого тела крайне отрицательно, и следовало обладать недюжинным мужеством, чтобы нарушить табу. На этот подвиг отважился, среди прочих, Андреас Везалий, считающийся основоположником анатомии. Родился он в Брюсселе, учился в Сорбонне и Базеле, а позже стал профессором медицинского факультета в Падуе. В 1543 году, когда ему еще не исполнилось и тридцати лет, он издал в Базеле свой главный труд — «О строении человеческого тела». Эта книга в семи томах стала плодом четырехлетних исследований. На глазах у студентов со всей Европы он препарировал в анатомическом театре трупы самоубийц и казненных. Иногда тела доставляли в университет уже полуразложившимися, так что по ним было трудно что-либо понять. Тогда Везалий установил личные связи с судьей Меркантонио и даже добивался отсрочки казни, чтобы трупы поступали на стол «свеженькими».

Энергичный молодой врач стоял неизмеримо ближе к истинному положению вещей, чем Гален, препарировавший во II веке человекообразных обезьян и, тем не менее, обладавший непререкаемым авторитетом. В своем анатомическом трактате, снабженном подробнейшими иллюстрациями (некоторые из них выполнил ученик Тициана Ян ван Калкар), Везалий исправил 200 ошибок, содержавшихся в труде Галена «О частях человеческого тела». В 1540 году он убедительно доказал свою правоту в Болонье, вскрыв трупы обезьяны и человека и продемонстрировав разницу между ними. Этим он выбил пьедестал из-под ног всеобщего кумира. Но вместо того, чтобы поставить на освободившееся место Везалия, ученые доктора подхватили низверженную статую, стараясь водрузить ее обратно. Один оппонент молодого анатома даже заявил, что во времена Галена строение человеческого тела было иным, а потому учитель всё равно прав.

Парижский парламент еще в 1551 году запретил забирать трупы без дозволения декана и препарировать их в отсутствие доктора факультета, но любовь к науке не знала преград. По легенде, Везалий, будучи в Париже, каждую ночь ходил воровать трупы на кладбище Невинных и к виселице на Монфоконе. Точно так же поступали во времена Платтера студенты в Монпелье. У них повсюду, вплоть до монастырей, были свои люди, предупреждавшие о похоронах.

Брат Бернар из монастыря августинцев вечером прятал похитителей в своей келье. В декабре 1554 года, в глухую полночь, осушив несколько бутылок, заговорщики отправились вслед за монахом на кладбище Сен-Дени, озираясь, опасаясь переговариваться и держа шпаги наготове. Выкопав труп голыми руками, они положили его в мешок, вернулись в город, постучали в ворота и, чтобы отвлечь внимание привратника, услали его за вином. Тем временем жутковатую ношу переправили в дом бакалавра медицины Галлота и потом до утра терзали труп скальпелями.

«Воодушевленные успехом этой экспедиции, мы повторили ее пять дней спустя, — продолжает Платтер. — Нас предупредили, что на том же кладбище Сен-Дени похоронили студента и ребенка. С наступлением ночи мы вышли из города и направились в тот же монастырь августинцев; это было 16 декабря [1554 года]. В келье брата Бернара мы подкрепились курицей с капустой; капусту мы сами принесли с огорода и потушили ее с великолепным вином, предоставленным братом. Выйдя из-за стола, мы выступили в поход с оружием в руках, ибо монахи из Сен-Дени, увидев, что мы выкопали ту женщину, пообещали не давать нам спуску. Миконий держал обнаженную шпагу, французы — рапиры. Оба тела выкопали, завернули в одеяла, привязали к палкам и, как и в первый раз, принесли к городским воротам. Мы не посмели разбудить привратника. Один из нас протиснулся в дыру под воротами (за порядком следили нестрого). Мы пропихнули туда же оба трупа, и он втянул их внутрь. В свою очередь, мы последовали тем же путем, лежа на спине; помню, что я ободрал себе нос. Обоих отнесли в дом Галлота и развернули. Один был студентом, которого мы знали. Вскрытие выявило серьезные повреждения: легкие разложились и распространяли отвратительный запах, несмотря на то, что мы поливали их уксусом; мы обнаружили в них кальцинаты. Ребенок же был маленьким мальчиком; мы сделали его скелет. Домой я вернулся ранним утром; мальчишка из лавки, который жил вместе со мной, не услышал звонка; напрасно я швырял камешками в ставни — он не проснулся, и мне пришлось пойти немного отдохнуть к одному из французов, которые нас сопровождали. Впоследствии монахи из Сен-Дени выставили охрану на кладбище, и если туда являлся студент, его встречали выстрелами из арбалетов».

17 января 1555 года состоялся новый сеанс анатомии под руководством доктора Гишара (объект — останки молодого подмастерья), а 31 января студенты совершили новый набег на кладбище, выкопали старуху и ребенка и вскрыли трупы в келье брата Бернара, потому что внести их в город было немыслимо. Студенты-немцы чуть не поссорились с Феликсом, потому что он не предупредил их о готовящемся сеансе, поскольку дал клятву друзьям-французам, что никому, даже своим соотечественникам, не расскажет об экспедиции.

За трупы порой приходилось в буквальном смысле драться, причем вовсе не с заплечных дел мастерами. В 1615 году несколько парижских хирургов с помощью лакея унесли останки преступника, казненного палачом Гильомом. Университет затребовал труп себе и особым постановлением запретил выдавать покойников хирургам без разрешения декана медицинского факультета, позволив последнему отбирать трупы, которые умыкнули незаконно. Хирурги на это постановление чихать хотели. В 1622 году несколько лакеев ворвались в анатомический театр Риолана прямо во время сеанса вскрытия и унесли наглядное пособие. Час мести пробил в 1672 году: по распоряжению парламента полиция забрала труп у хирургов из Коллегии Сен-Ком и передала его университету.

Больницы часто отказывались выдавать трупы нищих для «надругательства»; особенно непримиримую позицию в этом вопросе занимало руководство городской больницы Нанси в Лотарингии, так что местные студенты-медики даже в 1775 году могли увидеть только четыре вскрытия. В Париже в 1747 году доктор Уинслоу не смог провести четвертое занятие, полагающееся по программе, из-за отсутствия «материала». В Бордо было и того хуже: в 1749 году весь курс анатомии занял десять дней, а в 1756-м его вообще прикрыли.

При случае обращались к палачу, который был готов расстаться с телом своей жертвы за каких-то три ливра. В Реймсе труп «большой Жаннетты», повешенной в 1786 году за убийство, послужил для анатомических опытов, а потом ее скелет еще долго хранился на факультете. В Страсбурге анатомический театр, открытый в 1670 году, помещался при секуляризованной часовне, примыкающей к гражданскому госпиталю, который и поставлял «сырье».

В начале XVII века на медицинском факультете Парижского университета было два профессора: Жан Гишар преподавал «противоестественные предметы» (то есть патологии), а Жан де Рюэль занимался «естественными предметами» (анатомией, физиологией) и «неестественными» (гигиеной и диетологией). С 1634 года к ним присоединился профессор хирургии на латыни, с 1646-го — профессор ботаники. В 1651 году факультет настолько обеднел, что не мог им платить, и университет проголосовал за субсидию в 800 ливров.

В Бордо в 1757 году было только два профессора (медицины и ботаники), которые проводили четыре занятия в неделю. В 1758 году академик Кретьен-Гильом де Ламуаньон де Мальзерб (1721–1794), страстно увлекавшийся ботаникой, предложил местному интенданту основать при университете кафедру химии, ботаники и медицины, но члены городского правления не нашли на это денег. На следующий год университетское начальство попросило субсидию на кафедру анатомии и хирургии, но и на это в городском бюджете денег не нашлось. Тем всё и кончилось.

По части клинического образования Италия периодически опережала Францию. Первым водить студентов к «живым больным» стал в XVI веке профессор да Монте в Падуе. Больница Святого Франциска и позже поставляла наглядные пособия для обучения; этот опыт переняли в Риме. Профессор Бальиви утверждал: «Да будет ведомо молодым, что никогда им не найти более интересной и познавательной книги, чем сам больной». Голландские студенты, обучавшиеся в Падуе, внедрили этот метод в Нидерландах, и Бургаве основал в Лейдене клинику на 12 коек.

Университет Монпелье быстро последовал этому примеру, ведь еще в уставе 1239 года было записано, что претендовать на звание лиценциата медицины может лишь студент, не менее полугода практиковавшийся в больнице вне городских стен. По уставу 1634 года бакалавры должны были стажироваться в больнице в течение как минимум одного семестра. Около 1675 года при медицинском факультете была образована восьмая кафедра — практических консультаций. Париж же оставался верен сухой теории — практики там не было никакой.

Приобщать к практической деятельности начинали только бакалавров, да и то потребовались энергичные усилия Теофраста Ренодо, чтобы в 1639 году было принято решение проводить бесплатные медосмотры для бедных, в качестве благотворительности; но начались они только пять лет спустя. Консультации проводили по субботам шесть докторов; бакалавры только выписывали рецепты под их диктовку.

Лишь лиценциаты могли в течение двух лет сопровождать врачей во время больничных обходов. (Для сравнения: в Монпелье врач считал для себя огромной честью, если во время визитов к больным вместе с ним являлась большая толпа студентов.) В Страсбурге же лишь один из трех профессоров давал уроки практической медицины.

В XVIII веке парижские больницы стали более доступны для студентов, там можно было встретить не только учеников хирургов. В восьмидесятые годы Дебуа де Рошфор, ставший в 30 лет врачом больницы Шарите, давал там занятия для всех желающих; одним из его учеников был Жан Никола Корвизар (1755–1821), занявший место учителя после его смерти и впоследствии ставший личным врачом Наполеона.

Между студентами-медиками и учениками хирургов существовало соперничество в овладении практическими познаниями, которое иногда приводило к столкновениям. Во время хирургических операций будущих докторов не допускали в операционный зал, вход в который охранял швейцарец. Бывало, что те силой врывались внутрь. В архивах больницы Отель-Дье на острове Сите хранится множество жалоб монахинь на беспорядки, вызываемые этими молодыми людьми в больничных палатах.

Чтобы как-то поправить дело, властям в очередной раз пришлось вмешаться в образовательный процесс. 18 марта 1707 года французский король Людовик XIV издал эдикт о реорганизации медицинского образования, «дабы помешать особам без звания и дарования заниматься врачеванием, привнося в него зачастую лишь преступное искусство злоупотреблять доверием народа». Вопреки церковным запретам эдикт делал акцент на изучении человеческого тела в анатомических театрах и обязывал врачей раз в неделю оказывать больным бесплатные услуги. Впоследствии университетским профессорам приходилось преодолевать сопротивление больничных властей, не соглашавшихся допускать в палаты с больными более двух десятков студентов.

Будущим гинекологам получить практические навыки было весьма затруднительно. Только в Страсбурге городские власти в 1729 году поручили акушеру Фриду вести теоретические и практические занятия на медицинском факультете. В Париже отделение рожениц при больнице Отель-Дье было закрыто для представителей сильного пола. Будущие акушеры были вынуждены посещать частные уроки вольных хирургов, которые показывали им, что к чему, на «фантоме» или на бедных роженицах, соглашавшихся за умеренную плату предоставить свое тело для опасных опытов. Неудивительно, что многие доктора медицины посещали «лекции» знаменитой акушерки Анжелики Маргариты ле Бурсье дю Кудре (1714–1789), совершавшей турне по провинции с просветительской миссией. В 1759 году она опубликовала «Краткий курс искусства принимать роды», иллюстрированный цветными гравюрами.

Помимо учебника, у знаменитой акушерки имелась демонстрационная «машина» — манекен из ткани и кожи розового цвета, набитый ватой, на железном каркасе, изображающий нижнюю половину женского тела в натуральную величину, а также кукла величиной с новорожденного младенца, появлявшаяся из материнского чрева при помощи целой системы ремней и веревочек, и различные аксессуары: матка, семимесячный плод, близнецы[31]

Модель женских гениталий была выполнена анатомически точно; на различные органы был пришит 21 ярлычок. Куклу-младенца можно было поместить внутрь в разных положениях, какие бывают при родах. Всё было настолько достоверно, что можно было даже различить на ощупь левую и правую ножки, что очень важно для акушерок.

Обучение длилось два месяца, и ученики должны были тренироваться на манекене. Вернее, по большей части это были ученицы — малообразованные деревенские бабы, желавшие стать повитухами и воспринимавшие информацию только на ощупь.

Во время своих турне, финансируемых из казны, госпожа дю Кудре продавала учебники и манекены, с честью выдерживая конкуренцию «коллег» и ученых докторов, ревниво относившихся к ее славе и покровительству короля. Она умерла богатой, выполнив свою задачу: детская смертность значительно сократилась.

Несмотря на все эти меры, зачастую будущий врач за время учебы не прикасался ни к одному больному. Сдав исключительно теоретические экзамены, он получал степень магистра и право заниматься врачеванием.

Если на «гражданке» получить необходимый практический опыт было непросто, то у французских военных дело уже давно было поставлено как следует. Еще до создания специализированного ведомства военные хирурги должны были вести в больницах занятия по анатомии и оперированию. После реформы 1747 года дипломированный врач был обязан читать ежегодный курс медицины в военных госпиталях.

В 1775 году по королевскому указу в Лилле, Меце и Страсбурге были устроены учебные больницы-амфитеатры, способные принять до четырех студентов-медиков, которые были обязаны посещать занятия не только по медицине и фармакологии, но еще и по хирургии. Один врач преподавал практическую медицину, другой — теоретическую медицину и физиологию. В 1780 году эти амфитеатры упразднили, но уже на следующий год открыли снова, добавив к ним такие же больницы в Бресте и Тулоне — крупных военных портах. К концу века эти «вспомогательные больницы» обслуживали и соседние провинции.

До конца XVIII столетия в портовых медицинских школах готовили только военно-морских хирургов. Но в 1783 году во французском Бресте была создана школа военных врачей, где преподавали лекари из местных госпиталей. На учебу принимали только обладателей докторских дипломов, проходивших строгий отбор. Им платили стипендию — 800 франков в год.

В регламенте говорилось, что «молодые доктора, только выпущенные из факультета, могут обладать обширными теоретическими познаниями, но им недостает практики, столь необходимой, чтобы сделаться хорошими врачевателями… Даже когда места в военно-морских госпиталях отдавали практикующим городским врачам, те, не имев ранее возможности наблюдать болезни, приключающиеся с моряками, долгое время блуждали в потемках, прежде чем найти подходящее для них лечение». Поэтому практика была поставлена во главу угла. Учащиеся должны были следовать за профессором во время обхода и вести дневники наблюдений, которые они предъявляли каждую четверть. За их успехами следил врач-инспектор, назначаемый королем, и отчитывался перед государственным секретарем. Срок обучения составлял от двух до трех лет. Вакансии заполнялись лишь теми студентами, которые уже отучились не менее двух лет. А после трех лет учебы они имели право на распределение. Прекрасно заведенный порядок рухнул под ударами Великой французской революции.

Наконец, преподавание естественных наук тоже не могло обойтись без экспериментальной части. Незаурядный преподаватель и превосходный лектор, профессор математики и физики Георг Вольфганг Крафт (1701–1754), среди учеников которого был и Михаил Ломоносов, широко применял демонстрацию опытов, наглядно подтверждавших те или иные теоретические положения. В 1738 году он был назначен смотрителем гимназии при Петербургской академии наук. Впоследствии Ломоносов читал лекции, опираясь на учебник Крафта «Введение к математической и естественной географии» и придерживаясь его методики. Эксперимент играл важную роль и в программе обучения Московского университета: в мае 1757 года аббат Д. И. Франкози начал читать лекции по экспериментальной физике на французском языке с показом опытов.

В военных училищах теоретические курсы дополнялись физическими упражнениями, и в целом учеба не казалась обременительной. Иван Неплюев в записках приводит распорядок дня гардемаринов, обучавшихся в испанской «академии»: «Поутру соберутся все в церковь, в указной час, и чередной бригадир, понеже по установлению должны к обедне приходить на всяк день; потом в академии учатся все математике два часа; а за вины их штрафует бригадир. В другой раз сходятся гардемарины во академию после обеда в 3 часа вседневно: 3 кварты учатся артиллерному искусству, две кварты учатся солдатскому артикулу, одна кварта учатся на шпагах биться, одна ж кварта учатся танцевать; учатся сим образом, переменяясь по вся дни, по полтора часа».

Книги и пособия

Книги рукописные и печатные. — Университетские типографии. — Учебники. — Библиотеки. — Научные журналы и газеты. — Физические кабинеты

Студент мог черпать знания из трех источников: лекций преподавателей, практических занятий и книг. В XVI веке книги были дороги, и студенты использовали в основном тетрадки с конспектами, которые вели сами или одалживали у товарищей.

Феликс Платтер в Монпелье времени даром не терял: он занимался с доктором Сапортой, учился делать экстракты из лекарственных трав, записывал множество рецептов, услышанных от докторов, и переписывал их из книг доктора Фалькона, хранившихся в доме аптекаря, где он квартировал. Чтобы проникнуть в эту потайную комнату, ему пришлось воспользоваться приставной лестницей, и он чуть не сломал себе шею.

Четырнадцатого июля 1556 года из Монпелье уехали два новоиспеченных доктора-немца. По обычаю соотечественники проводили их до ближайшего поселка, где отъезжающие должны были устроить пирушку. Школяры всю ночь переписывали книжку, которую профессор Ронделе подарил выпускникам, — «Компоненты снадобий». Там был, в частности, чудодейственный рецепт отращивания волос. Безбородые студенты потом усиленно мазали этим составом свои щеки и подбородки в надежде отрастить бороду для придания себе более представительного вида; их подушки пришли в жалкое состояние, но все усилия оказались тщетны.

С развитием типографий достать нужную книгу уже не составляло проблемы. К тому же многие книжные лавки торговали подержанными учебниками.

К 1501 году во всей Европе имелось более тысячи кустарных типографий, которые напечатали 35 тысяч книг общим тиражом 200 миллионов экземпляров. Но система книготорговли еще не была как следует налажена, книгопечатники искали покупателей на ярмарках. Самые крупные книжные ярмарки тогда проводили в Лионе и Франкфурте (кстати, последняя существует до сих пор).

Первая типография во Франции была открыта при Сорбонне стараниями друзей-приоров Гильома Филе и Жана де Лапьера. В 1469 году они выписали в Париж из Майнца трех учеников Иоганна Фуста: Ульриха Геринга, Мартина Кранца и Михеля Фрибургера — и выделили им помещение. Таким образом, протестанты стали работать на католиков. Первой отпечатанной книгой стал сборник писем Гасперини из Бергамо, считавшегося тогда великим писателем, но позже полностью забытого. За три года (1470–1472) немецкие печатники выпустили в типографии Сорбонны еще 15 книг, в том числе труды древнеримского историка Гая Саллюстия Криспа, речи Цицерона, комедии Теренция и проповеди святителя Амвросия Медиоланского. Тогда же они открыли на улице Сен-Жак в Латинском квартале книжную лавку под символической вывеской: «Золотое солнце».

Ульрих Геринг скончался в Париже в 1510 году, завещав Сорбонне огромную по тем временам сумму — 8500 ливров наличными, а также свою мебель, печатные прессы и ценные книги. Но доктора Сорбонны ничего не сделали для расширения или совершенствования типографии, и та пришла в упадок.

Много печатных дворов было в Дуэ, во Фландрии: там издавались книги как на латыни, так и на французском языке. Типографское искусство было занесено туда из Лувена и Антверпена. Первый университетский учебник был напечатан в этом городе в 1563 году. Примечательно, что в самом Лувене университетская типография начала печатать учебники лишь с 1775 года.

Выпускник кафедры арабского языка Лейденского университета Томас ван Эрпен (1584–1624) учредил типографию, специализировавшуюся на изданиях на семитских языках, турецком и эфиопском. Его последователь Якоб ван Голь (1596–1667), вернувшись из «командировки» в Османскую империю, составил и издал арабо-латинский словарь.

Андреас Везалий напечатал свой семитомный учебник по анатомии в типографии Жана Опорена, профессора греческого языка из Базельского университета. Тотчас же на рынке появились его «пиратские» копии: сам Везалий признавал их существование в примечании к «лицензионному» изданию.

Учебников было мало, и стоили они очень дорого. В Москве их изданием занималась казенная типография — Печатный двор. В 1711 году у «справщика» (корректора) Печатного двора иеродиакона Германа был куплен «для школьных дел» итальянский лексикон за сумму, на которую московский школяр мог существовать целый месяц. В 1714 году Инженерная школа потребовала у Печатного двора 30 экземпляров «геометрий» и 83 книги «синусов». «Геометрии» еще нашлись, а вот про «синусы» клиенту отписали, что их нет совсем.

Двадцать пятого апреля 1756 года на Моховой улице в Москве открылись университетские типография и книжная лавка. Первыми изданиями, отпечатанными в типографии, были «Приглашение всех любителей наук» на первую годовщину университета и брошюра с речью профессора красноречия и магистра философии, ученика Ломоносова Н. Н. Поповского, произнесенной 26 апреля на торжественном акте университета.

К тому времени за границей издательское дело было налажено не в пример лучше. Михаил Ломоносов, оказавшись в Марбурге с огромной, по его представлениям, суммой денег на руках — 300 рублей, — с жадностью набросился на книги, так что даже влез в долги. С апреля по октябрь 1738 года он приобрел около семидесяти томов на латыни, немецком и французском языках: труды по химии и физике, философии и математике, горному делу и медицине, гидравлике и логике, анатомии и географии, а также пособия по иностранным языкам: «Латинский лексикон» Фабра в двух томах (Лейпциг, 1735), «Сокращенное изложение всей латыни» (Йена, 1734), «Новая королевская грамматика французского языка» (Берлин, 1736), «Итальянская грамматика» Джованни Венерони (Франкфурт, 1699). К этому следует добавить «Избранные речи» Цицерона, «Письма» и «Панегирик» Плиния Младшего, а также «Мифологический Пантеон» Франсуа Помея, трагедии Сенеки, полное собрание сочинений Овидия, эпиграммы Марциала, «Разговоры» и «Похвалу глупости» Эразма Роттердамского, «Похождения Телемака» Франсуа Фенелона, «Путешествие Гулливера» Джонатана Свифта (в немецком переводе), «Избранные и лучшие письма французских писателей, переведенные на немецкий язык», «Вновь расширенное поэтическое руководство, то есть кратко изложенное введение в немецкую поэзию» Иоганна Гюбнера и стихотворения Иоганна Христиана Гюнтера.

Однако тратить столько денег на книги были готовы далеко не все, да и не всегда нужную книгу удавалось отыскать у книгопродавца. Сам Ломоносов во время учебы в Москве и Киеве часы напролет проводил в библиотеке, порой открывая для себя истинные сокровища.

Многие старинные университеты, основанные при соборных школах и монастырях, древних хранителях книжной учености, по праву гордились своими библиотеками. Например, книжное собрание университета Саламанки впечатляет даже по современным меркам: оно включало более 150 тысяч документов и ценных книг; в 1471 году здание библиотеки пришлось существенно расширить, чтобы оно могло вместить эту коллекцию.

Собрание университета Валенсии было поскромнее — 27 тысяч томов; во время Наполеоновских войн его уничтожили солдаты генерала Сюше.

Зато в Брюссельской королевской библиотеке в 1598 году имелось всего 20 трудов на латыни, 17 книг, относящихся к изучению древнееврейского языка (словарей, грамматик на латыни), восемь испанских, три итальянские, три французские, три арабские, две на голландском языке, одна на португальском, одна на немецком, одна на сирийском, одна на халдейском и один латино-греко-еврейский словарь.

Книгохранилище Оксфордского университета оспаривает у Ватиканской апостольской библиотеки право называться старейшим в Европе. Его зародышем стала коллекция книг епископа Томаса де Кобэма (около 1265–1327), который так дрожал над своими фолиантами, что придумал во избежание кражи приковывать их к полкам цепями. В XV веке расширением библиотеки занялся герцог Хамфри Глостерский, в 1450 году организовавший ее переезд в более просторное помещение, сохранившееся по сей день. Однако в скором времени для университета настали «годы тощих коров»; пришлось продать даже книжные шкафы, а их содержимое король Эдуард VI забрал себе. Восстановил собрание известный библиофил сэр Томас Бодли (1545–1613), дипломат, служивший Елизавете I. В 1602 году он преподнес в дар университету собственную коллекцию книг и старинных манускриптов, некоторые из них были получены из Турции и даже Китая. Библиотека, обосновавшись в новом здании, стала называться Бодлианской в честь благодетеля. С 1610 года она получила право, официально подтвержденное в 1662-м, непременно получать экземпляр каждой книги, издаваемой в стране. В 1749 году для части библиотеки была специально возведена ротонда Радклифа, соединяющаяся с основным зданием подземным переходом. Это необычное здание, которое по праву считается шедевром британского палладианства, стало одним из символов Оксфорда.

Идею Кобэма переняли в Сорбонне: декан дю Рюэль потратил в 1509 году два золотых экю на приобретение железных цепей, которыми книги приковали к пюпитрам. При этом библиотека Парижского университета в XVI веке отнюдь не была богатой. Во избежание повреждения ценных фолиантов в читальный зал пускали ограниченное количество школяров и на строго регламентированное время; читали они стоя. Такие же порядки были в библиотеке университета Флоренции. Но и цепи не спасали: в 1555 году декан Бодуэн, поставленный в известность о прискорбных инцидентах, распорядился составить библиотечный каталог, однако его распоряжение долго оставалось на бумаге. В Болонье тоже тряслись над книгами: в XIV веке один студент, чтобы раздобыть нужный фолиант из библиотеки доминиканцев, был вынужден прибегнуть к влиянию своего покровителя герцога Лодовико Гонзага.

В XVII столетии медицинский факультет Парижского университета своей библиотеки не имел. В 1691 году доктор медицины Пьер Бонне-Бурдело (1638–1708) подарил ему собственные книги и собрание книг своего дяди аббата Пьера Мишона Бурдело. Университет не решался принять этот дар, боясь проблем с налогами, тем более что даритель присовокупил к фолиантам две тысячи ливров на обустройство библиотеки. Чем дело кончилось, доподлинно неизвестно, потому что от этих книг не осталось и следа. Наконец, в 1733 году адвокат Прево предложил факультету библиотеку покойного доктора Пикоте де Белестра, которую потом пополнили другие частные собрания. Библиотека открылась для публики в марте 1746 года. Правила пользования книгами были впервые закреплены в уставе 1751 года. К 1789-му библиотека насчитывала около 15 тысяч томов.

Частные собрания вообще были большим подспорьем в деле организации университетских книгохранилищ. Например, в 1690 году Лейденский университет выложил 33 тысячи гульденов за домашнюю библиотеку своего бывшего профессора Исаака Фосса (1618–1689). Она считалась лучшей в мире; Фосс начал собирать ее в 1641 году, когда совершал традиционный тур по Европе: Англия, Франция, Италия… В 1648-м шведская королева Кристина предложила ему место придворного библиотекаря, а после своего отречения от трона в 1654 году расплатилась с Фоссом, последовавшим за нею в Брюссель, книгами из коллекции своего отца Густава Адольфа, часть которых была «военным трофеем», захваченным в Праге.

Парижские студенты могли заниматься в библиотеке Мазарини, открытой в 1652 году, где читателям предоставляли стол, бумагу, перья и чернила, а также в Королевской библиотеке или, при наличии специального разрешения, в некоторых монастырских книгохранилищах, самое богатое из которых находилось в аббатстве Сен-Виктор. В Кембридже студенту тоже требовалось разрешение наставника, чтобы получить ту или иную книгу в библиотеке.

Приобретение канцелярских принадлежностей требовало денег: в 1542 году в Париже пучок перьев стоил три су, а ножичек для их очинки — шесть денье (на эти деньги можно было приобрести скромный головной убор). «Имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и на денежку кваса, прочее на бумагу, на обувь и другие нужды. Таким образом, жил я пять лет, но наук не оставил», — вспоминал Ломоносов о периоде своего обучения в Заиконоспасских школах в письме И. И. Шувалову.

Библиотека университета Дуэ была единственной общей для всех факультетов. Начиная с 1770 года студенты должны были записываться в нее, чтобы иметь право пользоваться книгами. В июне 1769-го около тысячи студентов устроили акцию протеста против налога на содержание библиотеки.

В 1702 году здания университета Упсалы охватил пожар; огонь пощадил лишь библиотеку, в которой хранились ценные манускрипты. Рассказывали, что престарелый Олаф Рудбек[32] стоял на крыше, лично руководя тушением пожара.

Киевская академия обладала уникальной библиотекой из десяти тысяч томов, создававшейся на протяжении двух веков. Ее основатель Петр Могила передал коллегии свои книги, основав традицию подобных даров. Библиотека пополнялась также за счет покупки книг и поступлений от украинских типографий. Помимо книг из Великороссии, Украины, Белоруссии, в собрании имелись труды, изданные в Амстердаме, Гамбурге, Санкт-Галлене, Берлине, Братиславе, Данциге, Варшаве, Лондоне, Париже, Риме, Болонье и других местах. Кроме печатных книг, в библиотеке хранились многочисленные рукописи — хроники, летописи, воспоминания, дневники, а также лекции профессоров, конспекты студентов, документы минувших веков и текущая документация; значительное место занимали подписные издания.

В Славяно-греко-латинской академии в большом почете были старинные книги греческих, римских и византийских писателей. Помимо Аристотеля, Василия Великого и Иоанна Дамаскина, в ее библиотеке имелись Платон, Плутарх, Демосфен, Фукидид, Цицерон, Цезарь, Корнелий Непот, Сенека, Иоанн Златоуст, Григорий Назианзин и другие авторы, были широко представлены произведения античной художественной литературы: Гомер, Вергилий, Теренций, Плавт, Ювенал, Гораций, Овидий… Из произведений европейской литературы Нового времени можно было найти «Дружеские беседы» Эразма Роттердамского, «О праве войны и мира» Гуго Гроция, «Государя» Никколо Макиавелли, «О должности человека и гражданина» Самуэля Пуфендорфа и его же «О естественном праве и праве общин для всех народов». И конечно же богатой была подборка старинных русских книг, церковных и светских. В «малое число» философских и естественно-научных книг входили труды Тихо Браге, Галилея, Декарта; «Полидора Виргилия Урбинского осмь книг о изобретателях вещей» — энциклопедическое пособие по истории философии и естествознания, изданное в 1720 году и сообщавшее сведения по античной атомистике и материализму.

Библиотека Московского университета открылась в начале июля 1756 года и, как сообщалось в «Московских ведомостях», была доступна «для любителей наук и охотников чтения каждую среду и субботу с двух до пяти часов».

До второй половины XVII века обмен передовыми научными мыслями происходил только благодаря частной переписке. Например, в бумагах, оставшихся после смерти Марена Мерсенна[33], были найдены письма семидесяти восьми корреспондентов, в числе которых были Галилей, Декарт, Паскаль и Ферма.

Первый медицинский научный журнал был основан во Франции королевским хирургом Никола де Бленьи в 1679 году и назывался «Журнал новых открытий во всех областях медицины» («Journal des nouvelles découvertes sur toutes les parties de la médecine»). С 1695 no 1709 год Клод Брюне ежемесячно издавал «Прогресс медицины», а в 1754-м группа энтузиастов начала выпускать в Париже «Журнал медицины, хирургии и фармации». Аналогичные издания выходили в Италии и Германии.

В 1756 году Московский университет начал издавать газету «Московские ведомости», которая выходила два раза в неделю «по почтовым дням», когда доставлялась корреспонденция из Петербурга от куратора университета И. И. Шувалова, который определял «редакционную политику» и снабжал газету новостями «от двора».

По мере развития программы обучения в университетах библиотеки дополнялись другими пособиями и коллекциями. Так, в университете Базеля до сих пор хранится скелет Якоба Каррера фон Гебвейлера, знаменитого убийцы, собранный Андреасом Везалием с помощью хирурга Франца Екельмана. Это самое древнее наглядное пособие по анатомии, дошедшее до наших дней.

В 1632 году при Лейденском университете была построена астрономическая обсерватория; в Утрехте для наблюдений за звездным небом использовали одну из городских башен. При голландских университетах, помимо анатомических кабинетов со скелетами, мумиями и чучелами животных, существовали математические и физические кабинеты с новейшими инструментами.

Старейшим музеем Великобритании считается Эшмоловский музей, основанный в 1659 году. Ученый и политик Элиас Эшмол (1617–1692) завещал Оксфордскому университету свою коллекцию редкостей, которую, впрочем, собирал не он, а его товарищ Джон Традескант (1608–1662) со своим отцом. В собрание входили «Паросский мрамор» (древние хронологические таблицы), посмертная маска Оливера Кромвеля, рисунки Рафаэля, Микеланджело и Леонардо да Винчи и т. д. В 1683 году один из учеников Кристофера Рена выстроил для музея компактное здание, в котором ныне располагается Музей истории науки.

Вскоре после открытия Московского университета горнопромышленник Никита Акинфиевич Демидов передал ему в дар коллекцию минералов (собрание профессора Генкеля, у которого учился Дмитрий Виноградов) для создания университетского минералогического кабинета, о чем «Санкт-Петербургские ведомости» известили своих читателей 14 марта 1755 года. Но полностью коллекция была получена университетом только два года спустя.

Будущие естествоиспытатели могли пользоваться различными приборами и инструментами (микроскопами, телескопами и пр.), необходимыми для проведения опытов. Физический кабинет Петербургской академии наук, укомплектованный попечением профессора Крафта и стараниями академических мастеров, вызывал зависть ученой Европы.

Университетская премудрость

Латинская зубрежка. — Арифметический кошмар. — Астрономия и картина мира. — Алхимия. — Юристы-гуманисты. — От Авиценны и Галена к Парацельсу. — Наука и жизнь. — Учебные планы и академические обмены. — Правило целесообразности

Тривий — грамматика, логика, риторика (диалектика) — был основой средневекового образования. На иллюстрациях того времени его изображают в виде царицы, сидящей под древом познания добра и зла. На голове у нее корона, в правой руке нож, чтобы подчищать ошибки в рукописях, а в левой хлыст — необходимейшая принадлежность средневекового учителя.

Латинская грамматика была сущим наказанием для школьника, в голову которого в буквальном смысле слова вколачивали уйму трудноусваиваемой информации: руководства по этому предмету были исключительно запутанными, и зачастую сами учителя знали его плохо. Нередко годы, потраченные на изучение латыни, оказывались попросту вычеркнутыми из жизни: спина ученика была покрыта шрамами от ударов, но его голова так же пуста, как и до начала учебы. Чтобы не повторять распространенной ошибки, Этьен Паскаль, отец знаменитого Блеза Паскаля (1623–1662), начал учить сына латыни, когда ему уже исполнилось 12 лет, считая, что только в этом возрасте мальчик достаточно созрел для ее восприятия.

Вплоть до середины XVIII века овладеть грамматикой значило пройти полный курс латинского языка с чтением Гомера в латинском переводе, Вергилия, Горация, Овидия, Персия, Ювенала, Теренция, Лукиана и научиться писать латинские стихи размером древних авторов. (Стихи на латыни сочиняли знаменитый математик Готфрид Вильгельм Лейбниц и другие ученые.) Это якобы создавало основу для уразумения Священного Писания и трудов Отцов Церкви.

В начале XVI века в Гейдельбергском университете Аристотеля читали в латинском переводе, сделанном человеком, который не знал ни греческого, ни латинского языка, и ни профессор, ни его ученики одинаково ничего не понимали. Даже в эпоху расцвета Римской католической церкви, при Иннокентии III, встречались епископы, признававшиеся, что они ни слова не понимают на латыни. Поэтому уже в XIII веке один из латинистов скорбно воскликнул: «Никто не хочет учиться у древних авторов писать на латыни, все хотят учиться думать…»

Предполагалось, что учиться думать тоже надо по книжке. Постижение диалектики, которая постепенно опередила по значению грамматику, начиналось с бессмысленного зазубривания учебника логики «Summulae logicales» Петра Испанского. «Духовные лица, — говорил знаменитый теолог IX века Рабан Мавр, — должны знать эту благороднейшую науку и тщательно изучать ее законы, дабы насквозь видеть все хитроумные замыслы еретиков и быть в состоянии опровергать их опасные софизмы».

«При одной мысли о науках квадривия, — писал святой Бонифаций (672–754), — у меня от страха захватывает дух. Пред ними все науки тривия — просто детская забава». В начале XI века Герберт Реймсский (940–1003), который преподавал в Реймсской школе все семь вольных искусств и впервые перешел на арабские цифры, считал возможным изучать арифметику только с исключительно одаренными учениками. Да и в дальнейшем арифметика сохраняла звание труднопостижимой науки и была кошмаром юных «абацистов», гремевших костяшками абака — счётов. Но, возможно, и тут всё дело упиралось в невежество преподавателей, так как освоить искусство счета по учебнику оказывалось делом совсем несложным, в чем имели возможность убедиться довольно многие. Например, Этьен Паскаль вообще запрещал сыну изучать математику, пока не подрастет, и тот делал это тайком, читая Евклида и подслушивая разговоры отца с известными математиками того времени Дезаргом и Робервалем. Когда он попытался собственным путем доказать теорему, что сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов, отец снял свой запрет. В результате уже к семнадцати годам Блез на равных обсуждал научные проблемы с крупными учеными и написал «Опыт о конических сечениях», названный современниками «наиболее ценным вкладом в математическую науку с дней Архимеда». В 22 года Паскаль создал первый «калькулятор» для выполнения сложения и вычитания, а впоследствии сконструировал 50 образцов счетной машины (на четыре и шесть разрядов, для денежных единиц).

Не все подходили к арифметике так утилитарно, как сын сборщика налогов. Блаженный Августин (354–430) считал числа мыслями Бога, поэтому знание чисел, по его мнению, давало знание Вселенной. «Все науки, — говорил кардинал Иаков Витрийский (1160–1240), — должны восходить к Христу… Добрая наука геометрия, так как она учит нас измерять землю, куда отойдет наше тело; добрая наука и арифметика, или искусство считать, так как с ее помощью мы можем убедиться в ничтожном числе наших дней». Даже Исаак Ньютон (1643–1727) потратил несколько лет, «математически» изучая Библию в попытке открыть некий универсальный закон бытия.

Школьная астрономия Средневековья сводилась к понятиям об измерении времени, о различии солнечного и лунного месяцев, о солнцестояниях и равноденствиях, о движении планет и знаках зодиака. Всё это было нужно, чтобы определять даты переходящих церковных праздников. До середины XVII века, несмотря на открытие Коперника («Об обращениях небесных сфер», 1543), студентам преподавали геоцентрическую систему Птолемея. Даже Галилей, уверившийся в справедливости гелиоцентрической системы, сформулированной польским ученым, по-прежнему провозглашал с кафедры птолемеевскую «ересь». Несмотря на то, что инквизиция не обладала безграничной властью в Падуе, где Галилей в 1592–1610 годах преподавал прикладную механику, математику, астрономию и фортификацию, пример Джордано Бруно побуждал его «не высовываться»[34]. Его собственные труды о вращении Земли были осуждены папской цензурой в 1633 году. Рене Декарт воздержался от публикации своего «Трактата о мире», в котором утверждал, что движение планет вызвано вихревыми потоками эфира. Впрочем, у него всё равно оказалось немало последователей; французские ученые придерживались теории Декарта и в начале XVIII века.

Семь свободных искусств. Геррад из Ландсберга. Миниатюра рукописи «Сад наслаждений». 1180 г.

Гораздо бо́льшим почетом пользовалась астрология, которую преподавали… на медицинском факультете. Еще Гиппократ утверждал, что звезды оказывают влияние на зарождение болезней. Гален склонялся к мысли, что наибольшее влияние на здоровье оказывает Луна. Парацельс считал, что именно «звезды», то есть планеты, повинны в возникновении эпидемий, в том числе чумы и тифа.

И в тривий, и в квадривий входило также пение, жизненно необходимое будущим священнослужителям; но теорией музыки занимались не все учащиеся, а лишь самые одаренные из них.

Получив эти базовые знания, можно было приступать к изучению философии, богословия, права и т. д. Но суть, увы, не менялась: юных «орлят», да и зрелых «воронов» заставляли питаться мертвечиной.

До конца XVIII столетия философию преподавали по Аристотелю, хотя Рене Декарт отошел от его воззрений и предложил свою концепцию дуализма, а Антуан Арно противопоставил ей собственную монистическую теорию. Впрочем, схоластическая философия не заключала в себе никаких неоспоримых истин, утверждая, напротив, что «нет такой вещи, которую нельзя было бы оспорить». Как это правило применялось на практике, мы уже говорили в главе о диспутах. Английский философ Иеремия Бентам (1748–1832), считавший главным при оценке всех явлений принцип полезности, после недолгого пребывания в Оксфорде заявил: «Во лжи и лицемерии состоит существо английского университетского образования».

«Преподавание кажется ему отвратительным, — писал Стефан Цвейг в эссе об Эразме Роттердамском, — скоро он навсегда проникается неприязнью к схоластике с ее мертвенным формализмом, ее пустым начетничеством и изворотливостью, художник в нем восстает не с такой восхитительной веселостью, как у Рабле, но с тем же презрением — против насилия, которое совершается над духом на этом прокрустовом ложе. „Ни один человек, хоть когда-нибудь общавшийся с музами или грациями, не может постичь мистерий этой науки. Здесь надо забыть всё, что ты узнал об изящной словесности, изрыгнуть всё, что ты испил из ключей Геликона. Я считаю за лучшее не говорить ни слова латинского, благородного или высокодуховного, и делаю в этом такие успехи, что они, того и гляди, признают меня однажды своим“. Наконец, болезнь дает ему долгожданный предлог улизнуть с этих галер тела и духа, отказавшись от докторской степени».

Самой главной — и, как ни печально, неизбывной — проблемой было расхождение между университетской наукой и реальной жизнью. Университеты готовили книжных червей, а не специалистов-практиков. Редкие подвижники — ученые, мыслители, выдающиеся педагоги — были крошечными яркими островками, окруженными морем серости. Например, Бартоло да Сассоферрато (1314–1357), преподававший право в университетах Пизы и Перузы, улучшил и систематизировал глоссарий к своду законов, который теперь представлял собой уже не пересказ текста другими словами, а его толкование. Все правоведы Италии считали его своим учителем, но в XVI веке представители новой волны — юридического гуманизма, также зародившегося на Апеннинах, но развернувшегося во всю ширь во Франции благодаря Гильому Бюде и его ученикам, — подняли его на смех. Дело в том, что «бартолисты» уже не подходили к делу творчески, как их учитель, и занимались комментированием не собственно Гражданского кодекса, а средневековых глосс самого Сассоферрато. Рабле в «Пантагрюэле» высмеивает толкователей, а Бомарше в «Женитьбе Фигаро» выводит на сцену антипатичного юриста — доктора Бартоло, явно намекая на его средневековый прообраз.

Гуманисты отринули прежние догмы, провозгласив, что «истина в юриспруденции происходит из свидетельских показаний, а не от власти ученых докторов». Они уже не считали римские законы истиной в последней инстанции, неоспоримой для всех времен и народов. Римское право следовало приспособить к эпохе, а для этого требовалось как следует его изучить, основываясь на трех китах: филологии, истории и дипломатии. Некоторые представители гуманизма, юристы-практики, устремляли свой взор не к истории Рима, а к национальной истории и национальному праву. В результате римское право постепенно утратило прежнее значение, уступив место французскому Но, например, в Лувене кафедра государственного права была создана только в 1723 году.

Знаменитый французский философ Дени Дидро (1713–1784) составил в 1775 году для российской императрицы Екатерины II «План университета», который она потом поостереглась осуществить на практике. Дидро два года обучался в Париже философии и три года богословию и считал, что французский университет, не претерпевший изменений со времен Карла Великого, может служить лишь отрицательным примером: «Наш юридический факультет просто жалок. Там не читают ни слова о французском праве, ровным счетом ничего ни о нашем гражданском и уголовном кодексе, ни о процедуре, ни о наших законах, ни о наших обычаях». А ведь к тому времени французское право уже почти сотню лет входило в обязательную программу преподавания на юридических факультетах.

Неудивительно, что во второй половине XVIII века студенты-правоведы со всей Европы устремлялись не в Париж, а в Страсбург, где к тому же открылась дипломатическая школа с преподаванием политологии и современной истории. Там учился, среди прочих, Клеменс Лотар Венцель фон Меттерних (1773–1859), в будущем прославленный австрийский дипломат.

В медицине ломка стереотипов тоже шла медленно и болезненно. Долгое время непререкаемым авторитетом в искусстве врачевания считался Авиценна, или Абу Али ибн Сина (980–1037). Его «Канон врачебной науки» в пяти частях, обобщивший взгляды и опыт греческих, римских, индийских и среднеазиатских врачей, выдержал в Средние века около тридцати изданий на латыни. В Европе профессиональная медицина зародилась в Италии в XI веке; преподаватели школы в Салерно совместными усилиями с монахами из монастыря Монтекассино перевели на латынь многочисленные византийские и арабские трактаты.

Но если бы изучения этих трудов было достаточно для того, чтобы стать врачом! В Болонье в конце XIV века произошел курьезный случай. Наставник юного студента, вступивший в конфликт с поваром из-за вопроса о стирке белья, обнаружил в своей тарелке посторонний предмет, который показался ему куском мышьяка. Он решил воспользоваться тем, что находится в университетском городе, и обратиться за советом к знающим людям, которые точно скажут, что это за вещество. Вопрос решали долго, с привлечением двух аптекарей, врача и ученого доктора с медицинского факультета. Всё, что они могли порекомендовать, — дать подозрительную еду собаке и посмотреть, что произойдет. Собака есть не стала и улизнула. Вопрос остался открытым. Врач Гвидо Преонти после исследования мочи пациента заявил, что тот, верно, действительно попробовал яд, поскольку в его организме творится беспорядок, и выписал лекарства. Однако злополучный ментор не мог жить спокойно, пока в доме обитает отравитель. Слуги ни в чем не сознавались, ученик принял сторону уволенного повара. И тут в голове наставника прояснилось: не сам ли ленивый студент затеял всю эту кутерьму с отравлением, чтобы выжить наставника, заставлявшего его заниматься и препятствовавшего не всегда невинным развлечениям? Он обратился к дяде своего подопечного, грозному Лодовико Гонзага, который написал племяннику суровое письмо и попросил вмешаться Общество выпускников Болонского университета. Коварный повар бежал; двух наиболее подозрительных слуг на день посадили в камеру, нерадивый школяр покаялся, но если бы, не дай бог, дело зашло слишком далеко, светила местной медицины не спасли бы несчастного.

Веком позже, в 1497 году, в университете Феррары разгорелся спор о происхождении сифилиса (в городе тогда разразилась эпидемия этого заболевания, и его правитель решил подойти к проблеме с научной точки зрения). Сторонники придворного врача Коррадино Джиллино считали, что болезнь приключается из-за отравления спорыньей[35], и видели ее причину в неблагоприятном расположении звезд, а то и считали ее Божьей карой. Профессор медицины и философии Себастьяно далль Аквила полагал, что сифилис сродни слоновьей болезни, выявленной Клавдием Галеном во II веке, и что его надо лечить ртутью. Его коллега Никколо Леоничено винил во всём особые климатические условия, в частности влажный воздух, и заявлял, что болезнь эта новая, неизученная, а потому известные лекарства к ней неприменимы. Постепенно спор перешел от частного к общему, восстановив друг против друга сторонников греческой школы, восходящей к Плинию Старшему, поборников учения Авиценны и искателей новых путей. Начавшись в Италии, он распространился на всю Европу, захватив, в частности, Германию, Францию и Испанию.

Авиценна и арабская система врачевания были в большом почете до середины XVI столетия, но к 1557 году труды арабов перестали использоваться в преподавании, окончательно вытесненные медицинскими трактатами греков. Франсуа Рабле приложил к этому руку, пропагандируя Гиппократа и Галена — первоисточники, а не неточные латинские переводы.

Филипп Аврелий Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (1493–1541), родившийся в семье врача, к шестнадцати годам уже хорошо знал основы хирургии и терапии. Получив базовое образование в Базельском университете, он уехал в Вюрцбург к аббату Иоганну Тритемию, чтобы учиться у него магии, алхимии и астрологии. Университет Феррары преподнес ему докторский колпак, и новый доктор медицины стал называть себя Парацельсом, то есть «превзошедшим Цельса» — древнеримского врача, жившего в I веке до нашей эры. Он стал родоначальником алхимической медицины, которую впоследствии преподавали только в университете Монпелье.

В Париже и Кане будущих врачей учили по «Истории животных» и «Метеорологии» Аристотеля, «Афоризмам» Гиппократа, книгам Галена. Галенисты Италии ополчились на Везалия после того, как он опубликовал свой трактат «О строении человеческого тела». Тот не выдержал и по завершении последнего публичного сеанса препарирования в Падуе в декабре 1543 года сжег все свои научные труды и книги и ушел с профессорской кафедры. В 1551 году испанский король Карл V создал особую комиссию в Саламанке для исследования методов Везалия, ставшего к тому времени придворным врачом, с религиозной точки зрения. Воистину, прав был Мольер, говоря, что доктора-схоласты стояли спиной к больному и лицом к Священному Писанию.

В медицине главенствовала теория, введенная Гиппократом, согласно которой состояние здоровья человека обусловлено сочетанием четырех природных элементов (тепла, холода, сухости и влажности) и четырьмя телесными жидкостями (кровью, слизью, желтой и зеленой желчью). В 1628 году англичанин Уильям Гарвей описал и объяснил систему кровообращения, поставив под сомнение догму великого грека. Вновь по всей Европе начались столкновения между «циркуляторами» и «антициркуляторами», пока в дело не вмешался французский король Людовик XIV, основавший в 1672 году кафедру анатомии с особым курсом о кровообращении.

Герман Бургаве, которого считают основателем современной клинической медицины, тоже вначале был сторонником Гиппократа, но понемногу стал отдаляться от взглядов предшественника, добавив к его философии спорные химические и механические объяснения; однако ему удалось разложить на компоненты кровь, молоко и все животные жидкости. При жизни он пользовался огромной славой: русский царь Петр I, будучи в 1715 году в Голландии, присутствовал на его занятиях.

Химия пробивала себе дорогу с большим трудом, усеивая ее многочисленными жертвами «передовой науки». Например, в XVII веке врач-«ретроград» Ги Патен (1602–1672) составил «Мартиролог сурьмы» (алхимики приписывали ей благородные качества, поскольку она образовывала сплавы с золотом, но врачи новой формации злоупотребляли этим снадобьем). Со времен спора о сурьме (1662) парижский медицинский факультет занимал позицию, враждебную химии. Но время шло, и ему пришлось отречься от предрассудков, чтобы поспевать за современностью, и ввести с 1770 года курс химии. Для сравнения: в Лувене кафедра химии была основана в 1687 году, преподавание велось на французском языке. В Бордо такую кафедру хотели создать в 1758-м, но не нашли денег.

Доктор богословия Арман Жан дю Плесси де Ришелье, полтора десятка лет исполнявший обязанности главы французского правительства, отдавал предпочтение «полезным» знаниям перед «бесполезными» — гуманитарными, считая, что слишком много молодых людей тратят время на изучение права, философии и литературы, вместо того чтобы готовить себя к занятиям торговлей и развивать промышленность. «В хорошо устроенном государстве, — писал он, — наставники технических дисциплин должны преобладать над учителями свободных профессий».

Но технические дисциплины во Франции преподавали разве что в военных училищах. В Англии молодые профессора и студенты, чтобы вырваться из схоластического болота, объединялись в тайные общества, пытавшиеся идти в науке своим путем. Например, Роберт Бойль, Томас Гоббс и Исаак Барроу[36] основали в 1645 году в Оксфорде и Кембридже «Невидимый колледж», предтечу Королевского общества (английской Академии наук), занимаясь естественной философией. Впоследствии благодаря Исааку Ньютону изучение математики стало неотъемлемой частью программы Кембриджского университета. С 1705 года в коллегиях при университете Дуэ с легкой руки губернатора маркиза де Поммерейля стали изучать оптику, геометрию, астрономию, архитектуру и фортификацию, химию сплавов, тригонометрию. В курс физики входили механика, математика, собственно физика, оптика, перспектива, астрономия, космография, элементы естественной истории (химия, история, география, филология); постижение этих наук было необходимо для подготовки морских и сухопутных офицеров.

В начале 1760-х годов парижский парламент издал несколько постановлений, требуя от подконтрольных двору университетов Парижа, Реймса, Буржа, Пуатье, Анже и Орлеана представить на утверждение образовательные планы для достижения «трех главных целей образования: религии, нравственности, наук, дабы просвещение могло снабжать государство христианами и гражданами, способными соблюдать законы Церкви и государства в почтении и покорности королю, исполняя различные должности, к коим они приставлены».

Парижский университет призывал наладить переписку между образовательными учреждениями для обмена опытом, повышения квалификации преподавателей, распространения новейших знаний, но при этом установить нормы преподавания во избежание произвола со стороны учителей и опасных «новаторов». Университет — это оплот вкуса, эрудиции, мудрости и добродетели, он должен хранить верность целям образования, поставленным еще Генрихом IV в 1600 году. (В отличие, например, от голландских университетов, французские не выполняли функцию научно-исследовательских центров, поэтому ученые, стремившиеся совмещать преподавание с исследованиями, искали себе места за рубежом.)

Предлагалось также закрыть обанкротившиеся университеты и тем более коллежи, чересчур расплодившиеся в провинции, где молодежь попадала в руки несведущих наставников, способных лишь плодить «лишних людей», бездельников и праздношатающихся, неспособных по невежеству заниматься какой-либо профессией, но слишком кичащихся своим гуманитарным образованием, чтобы осваивать какое-нибудь «механическое» ремесло.

В петербургском академическом университете профессоров порой бывало больше, чем студентов. Приходилось рекрутировать семинаристов, привлекая их стипендиями; но и те не ходили на лекции — или сами профессора не читали их. Справедливости ради надо отметить, что российское общество XVIII века в целом не отличалось любознательностью; в отличие от Европы, где на сеансы физических опытов приобретались билеты за немалые деньги, в Петербурге публичные лекции по физике и анатомии прекратились уже через две недели из-за отсутствия слушателей. По словам Ломоносова, академический университет «ниже образа и подобия университета не имел». Но и в Московском университете учебное дело долго не могло наладиться и давало очень скудные плоды. Лекции сначала читали на французском или латинском языке, а по-русски — только с 15 января 1768 года[37]. Первое время в университете числились 100 студентов; 30 лет спустя их было только 82 человека; в 1765 году на юридическом факультете учился всего один студент и восемь лет в его штате состоял один профессор-юрист; первая докторская степень была присвоена выпускнику университета лишь в 1768 году.

Наказания

Телесные наказания в коллежах, университетах и военных училищах. — Штрафы за прогулы и опоздания

«Татары и мавры лучше обращались со своими невольниками, чем учителя со своими учениками! — восклицал Рабле в „Гаргантюа и Пантагрюэле“. — Будь я королем в Париже, я подложил бы огонь под знаменитый наш Коллеж Монтегю и сжег бы там и ректора, и учителей за их бесчеловечность».

Доминиканский монах, философ и педагог Винсент из Бове в трактате о воспитании государей приводит следующий список «орудий принуждения»: окрики, увещевания, розги, хлысты и т. п. Учителя из упомянутого Коллежа Монтегю, славившегося варварскими методами поддержания дисциплины, сразу переходили к «и т. п.» — пинкам, затрещинам, тасканию за волосы и уши: последний прием якобы способствовал улучшению памяти ученика. Школьный регламент Вормса 1260 года дозволял ученику в случае получения серьезных телесных повреждений и переломов покинуть своего наставника без внесения платы за учебу.

Со временем многие «честные люди», которым было доверено образование молодежи, стали предпочитать физическим методам воздействия моральные, но переломить общую тенденцию им не удалось, тем более что Церковь благословляла порку ради овладения науками. Но и в протестантских учебных заведениях, которые раньше католических университетов встали на путь реформ и следовали учебному плану гуманиста Иоганна Штурма, телесные наказания были сохранены. Вплоть до 1662 года не только учеников коллегий, но и студентов-философов из протестантских академий Сомюра, Ди, Монтобана, Женевы и Берна секли в аудиториях. Известный английский поэт и гуманист Джон Мильтон (1608–1674), который учился в Крайст-колледже в Кембридже и, по свидетельствам современников, не пользовался любовью профессоров, стал одним из последних студентов этого университета, подвергшихся телесному наказанию за какую-то проделку.

Особую изобретательность по части наказаний проявляло руководство немецких учебных заведений: помимо битья палкой, линейкой и розгами, школяров заставляли есть сидя на полу или вообще оставляли без еды и питья, сажали в карцер, заковывали в железа… В Гессене учеников ставили к позорному столбу (1618). Во Франкфурте-на-Майне во времена юности Гёте гимназистов подвергали принудительным работам в богадельне, а исключение из гимназии могло закрыть доступ в «приличное общество».

Во Франции в то же время учителя драли учеников за уши и волосы, секли розгами или плетью, однако постепенно телесные наказания были изжиты, особенно из средних учебных заведений. Например, в школе Пор-Рояля[38], рассчитанной всего на 25 учеников, физическое воздействие не применялось. В ораторианских коллежах такие инциденты были редки; иезуиты предписывали наставникам прибегать к наказаниям лишь в самом крайнем случае и влиять на подопечных не тычками и поркой, а обещанием награды или внушением страха перед бесчестьем. Впрочем, при иезуитских коллежах состоял экзекутор, который должен был исправлять нравы, строго руководствуясь специальным регламентом наказаний. Но вот что характерно: чем менее способными были сами преподаватели, тем чаще они прибегали к розге. Иногда они не гнушались пороть учеников собственноручно, но, как правило, это дело поручали местному водоносу или сапожнику, привратнику или повару из самого коллежа. В Клермонском коллеже экзекутору платили по 12 су за каждую порку в классе; цена за ту же работу, выполненную за закрытыми дверями, подскакивала до трех ливров. В Коллеже Родеза плеткой орудовал один из школяров, кто покрепче. В немецких коллегиях назначали от шестидесяти до восьмидесяти ударов, но иногда их число доходило до трехсот. В среднем пороли по восемь — десять человек в день. В Коллеже Монтегю в 1760 году восемнадцатилетний студент, сопротивляясь наказанию, убил водоноса, которого директор прислал на подмогу штатному экзекутору. И только в 1769 году из правил внутреннего распорядка Коллежа Людовика Великого (бывшего Клермонского) было изгнано само упоминание о телесных наказаниях.

В 1854 году, на вручении наград в Лицее Людовика Великого в Париже, учитель риторики и писатель Ипполит Риго (1821–1858) произнес речь, впоследствии включенную в полное собрание его сочинений. Расписав ужасы жизни в Коллеже Монтегю, он добавил, что, несмотря на это, в знаменитое заведение толпами являлись юноши, «готовые снести всё — голод, холод, побои, — лишь бы иметь право учиться». По его словам, бедный мальчик Иоганн Стандонк, который впоследствии стал директором Коллежа Монтегю, пешком пришел из Малина в Париж, чтобы поступить в школу, днем трудился без отдыха, а по ночам поднимался на колокольню, чтобы заниматься при свете луны. Это было героическое время классического образования, когда Пьер де Ронсар и Жан Антуан де Баиф, делившие одну спальню, по очереди вставали после полуночи и, как говорит их биограф Жан Дора, передавали друг другу свечу, чтобы изучать греческий язык, не давая стулу остыть. То было время, когда Агриппа д’Обинье знал четыре языка и переводил платоновского «Критона» «прежде, чем у него выпали молочные зубы». «Сегодня, — говорил Риго, — школьные нравы мягче, и учителя первые ставят это себе в заслугу. В университете сократили должность великого экзекутора „Бури“, и чуткий Эразм похвалил бы хорошие постели и хорошую пишу современной молодежи. Но так же ли рано приобретаются познания? Я знаю многих из вас, которые не смогли бы перевести „Критон“, хотя у них уже прорезались зубы мудрости».

В России учеников тоже жестоко наказывали, но это не способствовало их прилежанию и успехам в учебе. «Очерки бурсы» Н. Г. Помяловского, в середине XIX века учившегося в духовной семинарии, блекнут перед описанием нравов учебного заведения для дворянских детей. До 1796 года, вспоминал будущий декабрист барон Владимир Иванович Штейнгейль в «Автобиографических записках» 1819 года, директором Морского кадетского корпуса был адмирал И. Л. Голенищев-Кутузов, который жил безвыездно в Петербурге и оставлял корпус на попечение подполковника:

«Это был флота капитан первого ранга Николай Степанович Федоров, человек грубый, необразованный, не имевший понятия ни о важности, ни о способах воспитания детей (в кадеты поступали лет десяти-двенадцати, а то и раньше. — Е. Г.). Он наблюдал только свои счеты с гофмейстером корпуса Жуковым, а на него глядя, и капитаны большею частию держались того же правила.

Содержание кадет было самое бедное. Многие были оборваны и босы. Учители все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученье не было никакой методы, старались долбить одну математику по Евклиду, а о словесности и других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет. Каждую субботу подавались ленивые сотнями, и в дежурной комнате целый день вопль не прекращался. Один прием наказания приводил сердца несчастных детей в трепет. Подавалась скамейка, на которую двое дюжих барабанщиков растягивали виновного и держали за руки и за ноги, а двое со сторон изо всей силы били розгами, так что кровь текла ручьями и тело раздиралось в куски. Нередко отсчитывали до 600 ударов и более, до того, что несчастного мученика относили прямо в лазарет.

Что ж от этого? Между кадетами замечательна была вообще грубость, чувства во многих низкие и невежественные. В это время делались заговоры, чтобы побить такого-то офицера или учителя, пили вино, посылали за ним в кабаки кадет же и проч. Не говорю уже о других стыдных мерзостях. Вот доказательство, что тирания и в воспитании не делает людей лучшими.

Другой род наказания был пустая, т. е. тюрьма, смрадная, гнусная, возле самого нужного места, где водились ужасные крысы, и туда-то безрассудные воспитатели юношества сажали нередко на несколько суток 12- или 13-летнего юношу и морили на хлебе и воде. Самые учители в классах били учеников линейкою по голове, ставили голыми коленями на дресву и даже на горох: после сего удивительно ли, что кадеты сих гнусных мучителей ненавидели и презирали и нередко соглашались при выходе из классов вечерних, пользуясь темнотою, делать им взаимно различные пакости».

Первый директор Морской академии, француз барон П. де Сент-Илер, не сведущий в науках, своим обращением с академистами довел одного из них до подачи жалобы самому Петру I на то, что директор прилюдно давал ему пощечины и бил палкой.

Кому захочется ходить на занятия, зная почти наверняка, что в классе ждет экзекутор? Но за прогулы студентов штрафовали. По Тюбингенским статутам 1477 года школяры при явке на экзамен должны были заявлять, сколько лекций и практических занятий они пропустили и по каким причинам. В Ингольштадте две недели прогулов карались денежным штрафом, лишением стипендии и недопущением к экзамену. В Лейпциге каждый магистр должен был вести журнал посещаемости, а чтобы он добросовестно относился к этой обязанности, дважды в неделю на его лекции наведывались проверяющие, лично зачитывавшие список слушателей, отмечая отсутствовавших. За пропуски и опоздания взимался штраф и с лекторов, и со слушателей.

В военных училищах отсутствие усердия в учебе могло стать основанием для отчисления, о чем свидетельствует Иван Неплюев, обучавшийся в военно-морской «академии» в Испании: «18 числа ноября… по именному его королевского величества указу риформовали гишпанцев гардемаринов 20 человек за то, что они не имели прилежности к науке, а прочим сказали указ, что которые имеют прилежность и приняли науки, те будут пожалованы по времени в офицеры; а ежели которые прилежности к науке иметь не будут, те тако ж выкинуты из академии будут, чего ради интендант приезжал во академию».

Однако пропуски занятий не всегда свидетельствовали об отсутствии прилежания. Вот как описывал свои занятия семнадцатилетний Арман Жан Лебутилье де Рансе около 1643 года: «Я надеюсь в скором времени сделаться великим богословом. Каждый день я дважды беседую с доктором из Сорбонны, который читает мне курс богословия, — гораздо короче, чем в школах. Через восемь месяцев я пройду всю схоластику, а за оставшиеся шестнадцать до получения степени бакалавра полностью посвящу себя чтению Отцов Церкви, постановлений Соборов и церковной истории. Время от времени я хожу послушать какого-нибудь профессора, чтобы в свое время получить аттестацию».

Экзамены

Бакалавр, лиценциат, магистр искусств. — Те же этапы на теологическом и медицинском факультетах. — Темы диссертаций. — Сколько стоило сдать экзамен. — Церемонии посвящения. — Коррупция

Студент, поступивший лет четырнадцати на факультет искусств, обычно должен был проучиться три-четыре года, чтобы получить степень бакалавра искусств. На Рождество для проверки знаний магистр подвергал его первому экзамену — «responsio». В случае успеха в начале Великого поста наступало время «determinatio», который сдавали комиссии, а через несколько дней после него устраивали публичный диспут, по результатам которого присваивали степень бакалавра. Это событие отмечали особой церемонией — «inceptio» («начало»). Бакалавр должен был сам провести серию занятий, чтобы доказать свою готовность продолжить ученую карьеру.

В Кембридже, где с подачи Исаака Ньютона математика стала обязательным предметом, для получения степени бакалавра требовалось сдать «tripos». Согласно некоторым утверждениям, этот термин происходит от названия трехногого табурета, на котором сидел кандидат, отвечая на вопросы во время устного экзамена. В Кембридже даже существует легенда, что студентам, сдавшим экзамены в конце каждого из трех лет обучения, вручали по одной ножке от табурета, чтобы вместе с дипломом они получили весь табурет. Студент, сдавший «tripos» с отличием, именовался «wrangler» — старший, второй и т. д. Буквально это слово означает по-английски «крикун, спорщик»; зная, как важно было уметь вести полемику в университетских стенах, можно допустить, что и в прикладной математике ораторские способности могли пригодиться. Эта традиция с годами совершенствовалась, приобретая много разных нюансов, и к концу XVIII века студент, сдавший экзамен по математике, но показавший наименее выдающийся результат, стал получать в виде псевдонаграды деревянную ложку (отличник же становился «золотой ложкой», чуть уступивший ему — «серебряной»). До 1909 года списки бакалавров с указанием занятого места предавали гласности.

В Средние века кандидаты были вольны сами выбирать степень сложности экзамена. Например, в Лувене и английских университетах экзамены по уровню подразделялись на сложные (rigorosum) и обычные (transibile); успешно сдавшие сложный экзамен получали особый, почетный диплом. В немецких университетах дипломы выдавались с тремя градациями: «summa cum laude», «cum laude» и «rite» — «высокопохвально», «похвально» и «обычно»; бывало, что 20 лет подряд не случалось ни одного провала на экзамене.

Как это обычно бывает, у студентов были свои приметы и способы приманить удачу. Например, в Саламанке школяры внимательно разглядывали портал, покрытый затейливой резьбой. Считалось, что тот, кто отыщет среди множества фигур лягушку, сидящую на человеческом черепе, экзамен сдаст.

Бакалавр продолжал обучение в течение одного — трех лет, чтобы стать лиценциатом. В Париже экзамены на эту степень проходили весной, принимала их комиссия из магистров, представителя ректора собора Парижской Богоматери или самого ректора. Экзаменуемого расспрашивали о разных текстах, тот должен был поклясться, что изучил книги, положенные по программе, и участвовал в диспутах. Наставник представлял своего подопечного комиссии и ручался за его поведение. Робер де Сорбон сравнивал экзамен на факультете искусств со Страшным судом и даже утверждал, что университетские судьи суровее Небесного Судии. Однако провалы случались редко, поскольку к экзамену допускались лишь те студенты, в которых их руководитель был полностью уверен, — примерно половина от общего количества.

Через полгода после этого экзамена лиценциат проходил «inceptio» магистратуры — давал вступительный урок в присутствии ректора и комиссии из шести магистров. Годам к двадцати бывший школяр сам становился магистром — это было его посвящение в профессию.

По данным немецкого педагога второй половины XIX — начала XX века Ф. Паульсена, изучавшего архивы Лейпцигского университета, в XV столетии из сотни зачисленных на обучение студентов лишь три десятка держали экзамен на бакалавра искусств и только шестеро из них являлись на магистерский экзамен.

Для большинства выпускников университетов преподавание на факультете искусств было заветной целью, для редких избранных — первым этапом в постижении наук. Звание магистра искусств открывало доступ на высшие факультеты, каждый из которых присваивал свои степени бакалавра, лиценциата и доктора. В том же Лейпциге из примерно семисот студентов шесть с лишним сотен учились на факультете искусств, сотня — на юридическом, шесть-семь человек — на богословском и пять — на медицинском. Похожая картина наблюдалась и в других университетах.

Богословский факультет был самым престижным, возраст его студентов колебался от двадцати до тридцати пяти лет. Еще бы: первые шесть лет уходили на слушание лекций о Библии и «Сентенции» Петра Ломбардского (1145). Бывший епископ Парижский собрал и классифицировал ответы главных учителей Церкви на метафизические и нравственные вопросы христианской догмы. Освоив этот труд, школяр становился бакалавром и целый год сам толковал студентам Священное Писание. Экзамены, которые он прежде сдавал в три приема, как раз и заключались в комментировании «Сентенций». Чтобы стать магистром, следовало пройти трехлетнюю стажировку в качестве проповедника.

Подобная система сохранялась столетиями. Но в XVIII веке большинство студентов-теологов довольствовались дипломом, который можно было получить после трех лет обучения, и отправлялись в провинцию, чтобы стать священниками и получить бенефиций. Диплом Сорбонны перевешивал опыт и, возможно, гораздо более обширные знания людей, его не имевших. Однако довольно значительное число студентов стремилось стать бакалаврами. Для этого требовалось сдать экзамены и защитить диссертацию. Защита продолжалась полдня. Всё это было не слишком сложно, но стоило дорого, пишет в мемуарах аббат Бастон. Деньги делили между собой доктора; на жалобы на дороговизну они отвечали на латыни: «Наши отцы питались нами, мы питаемся вами, а вы будете питаться иными». Бакалавр получал право носить фиолетовые штаны; многим этого было достаточно, но прочие намеревались добиться степени лиценциата.

Каждый цикл лиценциатуры начинался 1 января нечетного года и длился два года. В зависимости от того, когда — в конце первой или второй половины этого цикла — претенденту удавалось получить степень бакалавра, ему предстояло пропустить два или три года, потому что один срок должен был истечь целиком. Если иметь хорошего покровителя, можно было получить «тайное письмо» и скостить срок ожидания до одного года. В промежутке между бакалавриатом и лиценциатурой жить в Париже было не обязательно, хотя факультет высказывал пожелание, чтобы будущие лиценциаты посещали защиты диссертаций и учились на чужом примере.

Бакалавры должны были сдать два экзамена, сложность которых зависела от воли четырех докторов, выбранных по жребию, состав которых менялся на каждом экзамене. Экзамен должен был длиться четыре часа, но порой члены комиссии из жалости к экзаменующемуся или самим себе существенно сокращали это время, в особенности если были монахами. В конце они клали бумажки со своими заключениями в небольшую коробочку — «капсулу», которую можно было вскрыть лишь на собрании факультета. Ко второму экзамену допускали в случае, если на бумажках значилось «достоин».

В лиценциатуру записывалось до сотни бакалавров.

В течение двух лет нужно было посещать все защиты бакалавров, лиценциатов и докторов, число которых могло достигать шести сотен. На них надо было присутствовать определенное время и даже выступать. Иногда в один день проходили три-четыре защиты, и приходилось бегать из Сорбонны во дворец архиепископа, из Наваррской коллегии в монастырь августинцев, и вместо того чтобы изучать первоисточники или заниматься чем-нибудь не менее полезным, соискатель носился по улицам, пыхтя и обливаясь по́том. За отсутствие полагалось платить штраф — пять су; сумма смешная, но пушинка к пушинке… К тому же за отсутствие на защите, где предстояло оппонировать, штраф был гораздо выше. Более того, если оппоненты, стоящие в списке первыми, манкировали, а выступить соглашался лишь пятидесятый, штрафовали всех с первого до сорок девятого. Штрафы шли в факультетскую казну.

Затем лиценциата «просили» защитить три диссертации — малую, большую и сорбонскую.

Малая защита продолжалась шесть часов; речь шла о таинствах — всех вообще и каждом в отдельности, при этом полагалось критиковать англиканскую церковь.

Большая защита начиналась в восемь утра и заканчивалась в шесть вечера. В ней речь шла о религии, Церкви, Священном Писании, соборах, церковной истории, священной и смешанной хронологии. Естественно, бакалавру было невозможно обладать достаточно обширными познаниями, чтобы охватить все эти темы, поэтому он должен был ловко свести разговор к предмету, который знал хорошо. На каждую аргументацию отводилось по три четверти часа.

Сорбонская защита проходила в зале Сорбонны, и за его аренду нужно было уплатить 50 луидоров. Защита начиналась в шесть утра и заканчивалась в шесть вечера; речь шла об инкарнации и благодати. По сути, эта защита проводилась для проформы. Рассказывают, что однажды в состав комиссии входил доктор, который был глух как тетерев, но делал вид, будто следит за дискуссией; когда второй доктор вышел, диссертант воскликнул: «Я утверждаю, что мудрейший магистр, здесь присутствующий, архиглух, глух, как пень, если бы только пни принимали в Академию. — Я это отрицаю, сказал оппонент. — Я это докажу. Если бы он не был глух и архиглух, то услышал бы, что я непоправимо согрешил, перейдя на французский, и к тому же насмехаюсь над ним. Однако он рукоплещет мне, кивает и считает, что я говорю хорошо». «Bene, optime»[39], — ответил глухой доктор и, обратившись к оппоненту, спросил: «Что вы можете на это возразить?» Так продолжалось до возвращения его коллеги.

Спрашивается, как можно было выдержать целый день без еды? По правилам, диссертант мог лишь перекусить украдкой, с риском, что придется отвечать оппоненту с набитым ртом, но на практике в соседней комнате к полудню накрывали стол и диссертант угощал там своих друзей и оппонентов. На большой защите к ним присоединялся доктор — председатель комиссии. На сорбонской защите председателя не было. Но если вдруг посреди пиршества появлялся какой-нибудь доктор, вздумавший послушать защиту, приходилось всё бросать и бежать обратно в зал. После обеда защита продолжалась, и диссертант мог подкрепляться лимонадом или кофе. В шесть вечера в зал входил слуга, приставленный охранять шубы у входа, и объявлял, что пора заканчивать. Председатель вставал и, обращаясь к присутствующим, спрашивал: «Estisne contenti?» («Довольны ли вы?») — «Sumus» («Довольны»), — отвечали ему, хотя к тому времени единственным присутствующим на собрании был тот самый слуга.

После защиты факультет публиковал список лиценциатов. Оказаться в первых строчках списка было очень престижно, однако первым всегда ставили человека самого благородного происхождения, а первый по знаниям и заслугам занимал лишь пятое место. Впрочем, если во всём выпуске оказывался один-единственный дворянин, его записывали первым с пометкой «благороднейший», как если бы он был сыном герцога и пэра. Вторую и третью строчки занимали приоры Сорбонны, четвертую — «благороднейший» выпускник Наваррской коллегии. Чтобы получить пятое место, люди не останавливались ни перед чем: начинались происки, интриги, махинации, заговоры, переговоры; весь Париж бурлил, по улицам разъезжали кареты с гербами, в которых везли рекомендательные письма от важных особ; письма от особ помельче доставляли в фиакрах или просто пешком, держа их в кармане. Разумеется, дамы принимали в этом процессе самое деятельное участие. Доктора, которые составляли список, зачастую не были ни на одной защите и не имели ни малейшего представления о соискателях, поэтому всё решали быстрота и натиск. Величайшим унижением было оказаться в списке последним, поэтому в самом конце вместо номера перед фамилиями ставили звездочку. Чаще всего туда помещали монахов.

Лиценциат должен был принять участие в трех торжественных дискуссиях, после чего получал, наконец, степень доктора. Отныне он имел право голоса в совете себе подобных — своего рода академии, члены которой пользовались большим почетом, обладали бенефициями и по большей части жили в Париже.

Обучение на факультетах права и медицины длилось в среднем шесть лет.

В Монпелье, славившемся своим медицинским факультетом, учеба продолжалась три года, включая два с половиной года занятий в университете и полгода практики вне его стен. После этого претендент сдавал экзамен на бакалавра, который длился четыре часа. Затем ему полагалось прочесть три публичные лекции, комментируя медицинские тексты. Присутствовавшие на них студенты при получении диплома должны были подтвердить, что бакалавр хорошо справился с задачей.

Франсуа Рабле, поступивший на факультет в 1530 году, стал бакалавром уже через полгода после зачисления и через две недели после начала занятий: ректор зачел ему обучение в другой школе. Рабле произвел фурор, комментируя труды Гиппократа по греческой рукописи, а не латинскому переводу, который считал несовершенным. Аудитория была набита битком: все хотели послушать ученого бакалавра. Его пример еще долго оставался уникальным.

Феликсу Платтеру пришлось проучиться четыре года, прежде чем он смог сдать экзамен на бакалавра. Это произошло 28 мая 1556 года. Его оппонентами выступили четыре доктора университета и два лиценциата. Экзамен продолжался с шести до девяти часов утра (днем стояла страшная жара, и заниматься было невозможно). «Затем на меня набросили красную мантию, и я произнес благодарственное слово в стихах — „carmine“, в котором не преминул упомянуть о немцах; вначале я продекламировал на память довольно длинную речь. Наконец, я уплатил 11 франков и 3 су, и мне вручили диплом, запечатанный в церкви Святого Фермина, где хранились печати университета», — вспоминал потом Платтер. «Немцы меня поздравляли; я, со своей стороны, устроил для них пирушку. Я уже занимался врачеванием и упражнялся, пользуя своих соотечественников».

В Париже студент становился бакалавром после первой серии экзаменов по физиологии, анатомии, гигиене, патологии. После этого его подвергали новым испытаниям — по физиологии, ботанике, врачебной теории и практике. Бакалавры должны были обойти всех докторов-регентов со списком экзаменующихся, чтобы рассчитывать на их присутствие на экзамене.

Многим бакалаврам не на что было купить себе мантию, в которой члены университета должны были являться на торжественные мероприятия и диспуты. Правда, на ее приобретение отводилось полгода, но и за этот срок не все могли скопить достаточно денег. Бедных ученых выручали хозяева пансионов, которые сдавали бакалаврские мантии напрокат. На собственные лекции бакалавры должны были являться в черных мантиях поверх городского костюма.

Степень бакалавра позволяла заниматься врачеванием в небольших городках в окрестностях Монпелье. Томас Платтер, младший брат знакомого нам Феликса, полтора года (с 21 апреля 1597 года по 19 октября 1598-го) провел в Юзесе, где снискал хорошую репутацию. К чтению лекций можно было приступить после полугодичной практики. 1 июля Платтеру прислали официальное запечатанное уведомление, что он должен прочесть курс лекций в Монпелье. Он решил публично комментировать книгу Галена «De Arte Parva» («Об искусстве врачевания»). В начале октября 1598 года он поселился в Монпелье в доме знаменитого хирурга и стал готовиться к занятиям. Три дня, начиная с десяти часов утра, он читал лекции в присутствии большого числа бакалавров, лиценциатов и студентов (все они расписались на его дипломе — листе пергамена, который потом должен был завизировать декан). После первого занятия вся компания отправилась к кондитеру, и Томас угостил слушателей за свой счет, чтобы они прилежно посещали его лекции и дали ему хорошую аттестацию.

Три лекции были прочитаны «под звук колокола, с кафедры, в мантии и квадратном колпаке», под аплодисменты. Чтобы быть допущенным к экзаменам на лиценциата, требовалось прочесть 16 лекций.

Степень лиценциата присуждалась по результатам защит четырех диссертаций, следовавших через день (по медицине, хирургии и практическим вопросам), причем темы кандидату сообщали лишь накануне. Каждая защита длилась не менее часа. Затем соискателя подвергали четырехчасовому опросу (с полудня до четырех часов дня) по двум темам, которые определяли днем раньше путем жеребьевки. Одна из тем должна была касаться какого-либо заболевания, другая — одного из афоризмов Гиппократа. Эта защита проходила в церкви Богоматери, в приделе Святого Михаила. Стоя в разноцветном сиянии витражей, кандидат зачитывал свой доклад, после чего все экзаменаторы в мантиях по очереди задавали ему вопросы по разным областям медицины. Во время этих нескончаемых вопросов и ответов, в духоте, при жарком свете свечей, присутствующие развлекались тем, что попивали белое вино, закусывая сластями и фруктами, оплаченными кандидатом. С 1732 года кандидату на степень лиценциата предстояло еще выдержать экзамен по практической анатомии.

Наконец, неделю спустя проводилась церемония посвящения в лиценциаты; диплом вручал епископ или его заместитель в присутствии двух профессоров. Это была аллегория брачного союза: новые лиценциаты становились «супругами» факультета и клялись ему в верности. Врачам, не имевшим склонности к преподаванию и намеревавшимся посвятить себя практике, этого было достаточно. Впрочем, при желании степень доктора можно было получить и позже.

Но если человек стремился получить высшую ученую степень, ему предстояло подготовиться к новым словесным ристалищам. В Реймсе надлежало написать «общую диссертацию о пользе пяти разделов медицины». В Кане с 1711 года диссертация тоже была посвящена общему предмету медицины и завершалась толкованием с листа афоризмов Гиппократа. (В 1755–1758 годах высказывания классика заменили текстами Бургаве.) В Монпелье свежеиспеченный лиценциат, мечтавший нахлобучить себе на голову докторский колпак, должен был прежде подвергнуться новым экзаменам, которые длились три дня. Но чтобы практиковать в университетском городе, лиценциат должен был получить степень доктора-регента.

В Реймсе для этого надлежало пройти через более серьезные испытания, продолжительные и дорогостоящие. В Париже лиценциат должен был в течение двух лет сопровождать врачей в больничных или приходских обходах. После этого он подавал заявление канцлеру и декану с просьбой допустить его к «vesperies» — диссертации, состоявшей из двух положений, а затем к защите докторской диссертации.

В конце XVIII века в Монпелье существовал обычай являться на защиту диссертации всклокоченным, словно после ночи, проведенной в приступе вдохновения. Так что прическа «только что с постели» — не новейшее изобретение, она сооружалась и брадобреями эпохи Просвещения; только они использовали не лак, а натуральные средства.

При защите диссертации в большей степени оценивались ораторские способности соискателя и владение им диалектическими приемами, нежели суть его работы. Будущий знаменитый психиатр Филипп Пинель трижды пытался получить в Париже степень доктора-регента — и безуспешно. Дело в том, что он был непреодолимо застенчив и испытывал мучения, выступая на публике. Во время третьей попытки, в 1784 году, его соперником оказался бывший жандарм. Тема диссертации была такой: «Верховая езда и гигиена наездника». Соискатель, нахальство которого было равновелико его невежеству, не сомневался ни в чем. Это был громогласный гасконец цветущего вида. У Пинеля же была невыгодная внешность, и ростом он не вышел: рядом с ним соперник выглядел великаном. Жюри отдало предпочтение гасконцу.

В 1673 году Людовик XIV через распоряжение Королевского совета запретил парижскому факультету устраивать защиту диссертации на тему о пользе минеральных вод, поскольку эта тема имела отношение к болезни короля.

Декан медицинского факультета Барон собрал целых три тома «эротико-медицинских» диссертаций, например, на такие темы: «Здорово ли заниматься любовью» (1688), «В каком положении проще оплодотворить женщину» (1673).

Аббат де Ришельё, впоследствии знаменитый кардинал, защитил диссертацию на степень доктора богословия 29 октября 1607 года, получив разрешение на досрочное завершение обучения (к тому времени он уже стал епископом Люсонским и должен был срочно вступить в должность). Современники были поражены тем, что молодой богослов посвятил свою диссертацию, озаглавленную «Вопросы теологии», королю Генриху IV, пообещав оказывать ему важные услуги, и взял эпиграфом слова из Священного Писания: «Кто уподобится мне?»

Михаил Ломоносов всего после двух лет обучения в Марбурге представил весной 1739 года «Физическую диссертацию о различии смешанных тел, состоящих в сцеплении корпускул», в которой рассматривались вопросы строения материи и намечались контуры новой корпускулярной физики и химии.

Александр Радищев в «Житии Федора Васильевича Ушакова» (1789) воспроизводит полный текст диссертации заглавного героя, учившегося, как и он, на юридическом факультете Лейпцигского университета. Ограничимся кратким ее изложением, приведенным Радищевым:

«По прошествии трех лет обязаны мы были к наступившему для нас времени на испытание, показать наши успехи в учении, представя письменно связь мыслей о какой-либо материи. Федор Васильевич избрал для сего наиважнейшие предметы, до человека касающиеся в гражданском его отношении.

Человек, живущий в обществе под сению законов для своего спокойствия, зрит мгновенно силу общую, до днесь ему покровительствовавшую, возникающую на его погубление. Друзья его до сего дня, сограждане его возлюбленные, становятся его враги, преследуют ему, и рука сильнаго подавляет слабаго, томит его в оковах и темнице, отдает его на поругание и на смерть. Что может оправдать таковое свирепство? Сие-то намерен показать Федор Васильевич в сочинении своем, разыскав следующие задачи:

1. На чем основано право наказания?

2. Кому оное принадлежит?

3. Смертная казнь нужна и полезна ли в Государстве?

Показав, что при определении наказаний иной цели иметь не можно, как исправление преступника или действие примера для воздержания от будущаго преступления, Федор Васильевич доказывает ясными доводами, что смертная казнь в обществе не токмо не нужна, но и безполезна. Сие ныне почти общеприемлемое правило утверждает он примером России».

Как видим, в эпоху Просвещения бесплодная софистика была уже забыта и темы, поднимавшиеся диссертантами, звучат вполне современно.

Диссертации писали и защищали на латыни. После защиты их печатали, иногда с посвящениями, причем оформление этих научных работ отличалось особой пышностью, фантазией и выразительностью, с аллегорическими картинами и т. п. (У Мольера в «Мнимом больном» врач Диафуарус дарит экземпляр своей диссертации Анжелике, чьей руки домогается; ее служанка Туанетта использует его как картину для украшения комнаты.)

В Париже диссертации сначала писали от руки, потом стали печатать — сначала только с одной стороны листа, а с 1719 года — с обеих. Обычно диссертация умещалась на четырех страницах; труды в два десятка листов были редки, не говоря уж о монументальной диссертации некоего Борде на семидесяти четырех страницах (1754).

Как правило, диссертацию печатали на обычной бумаге, но если она имела посвящение важной особе, то из-под пресса выходило «подарочное издание» с портретом «адресата». В 1666 году Никола де Майи посвятил свою диссертацию о полезности реймсского воздуха городу Реймсу, и ее напечатали на шелке. Публикацией диссертаций занимались типографии при университетах.

Не стоит забывать и о том, что за учебу и за право сдать экзамены надо было платить, причем недешево. Если сыновья докторов-регентов Парижского университета могли получить степень бакалавра после двадцати восьми месяцев занятий, остальные, обладая степенью магистра искусств, должны были отучиться 36 месяцев, а если не имели ее, то и все 48. Обучение на другом факультете засчитывалось в этот «стаж» лишь наполовину. Чтобы стать доктором медицины в Париже, надо было учиться от пяти до восьми лет, а расходы на обучение составляли в среднем пять-шесть тысяч ливров, а то и больше. Поэтому многие предпочитали учиться в провинции, где срок обучения был сокращен до трех лет.

В XVI веке в Париже сдать экзамен на степень магистра искусств стоило примерно 60 ливров, на степень доктора медицины — 880 ливров, доктора богословия — тысячу ливров. (Для сравнения: пастух получал 28 ливров в месяц, королевский мушкетер — 300 ливров в год.) К этому надо добавить разного рода подарки, которые полагалось преподнести нужным людям, и оплату «банкетов». Еще в начале XIV века докторская степень «влетала» претенденту в три тысячи турских ливров. Стоит ли удивляться, что «избранных» было мало?

Впрочем, талант всегда пробьет себе дорогу. По уставу Парижского университета 1598 года честные и знающие студенты могли бесплатно сдавать экзамены на ученую степень, дав обязательство возместить деньги в лучшие времена. В 1669 году медицинский факультет Анжерского университета избавил будущих врачей от внесения платы за экзамен и обучение при условии, что они выплатят эту сумму потом, когда обзаведутся частной практикой.

Если какой-то университет оказывался не по карману, всегда можно было отправиться за докторским колпаком в другой. Факультетам было выгодно заманивать к себе как можно больше потенциальных лиценциатов и докторов. Некоторые университеты из тех же материальных соображений решили положить конец «бродяжничеству»: например, поступая в университет Бордо, бакалавр давал ректору торжественное обещание получить степени лиценциата и доктора именно в этих стенах и не покидать их без разрешения главы университета.

Феликсу Платтеру, ставшему бакалавром в Монпелье, отец посоветовал держать экзамен на доктора в родном Базеле, тогда никто не посмеет утверждать, что он не отважился бросить вызов альма-матер. Ни один доктор из иностранного университета не мог практиковать в Базеле, не выдержав публичного диспута и не уплатив взнос в 12 флоринов, тогда как право сдать экзамен на доктора обходилось в 20 флоринов. Феликсу исполнился всего 21 год, он еще даже не брился, однако уже поднаторел в диспутах и преуспел во всех областях медицины — практике, теории и хирургии. Экзамен он сдал блестяще и потом стал профессором Базельского университета.

А вот для Готфрида Вильгельма Лейбница (1646–1716) юный возраст оказался препятствием на пути к докторской степени, и чтобы его преодолеть, пришлось уехать в другой город. Лейбниц с пятнадцати лет учился в Лейпцигском университете, где когда-то преподавал его отец. Усвоив курс философии, он через два года перешел в Йенский университет и стал изучать математику и право, делая акцент на юридической практике. В 1663 году он получил степень бакалавра, а год спустя — магистра философии и вернулся в Лейпциг в надежде получить там докторский колпак. В 20 лет он был бо́льшим знатоком правоведения, чем все его преподаватели вместе взятые, однако его планы рухнули. По обычаю, накануне докторского экзамена Лейбниц обходил всех профессоров с визитами; когда он постучался в квартиру декана, на порог вышла его жена и грубо спросила, что нужно молодому человеку. Тот объяснил, что желает сдать экзамен на степень доктора, на что деканша ему заявила: «Не мешало бы сначала отрастить себе бороду, а уж потом являться по таким делам». Уязвленный Готфрид отреагировал на эти слова с юношеским максимализмом: развернулся и ушел навсегда. В Лейпциг он больше не вернулся, а направился в университет Альтдорфа-Нюрнберга, где 5 ноября 1666 года без труда защитил докторскую диссертацию «О запутанных судебных случаях». Восхищенные экзаменаторы умоляли его остаться при университете, но у амбициозного юноши были другие планы.

Надо отметить, что в Лейпциге диплом доктора права приносил практические выгоды. Лейбниц оказался самым юным из множества соискателей, в числе которых были и родственники деканши. Вот почему она так резко отбрила выскочку-юнца, хотя ее муж был о нем прекрасного мнения и дважды предоставлял ему возможность читать лекции с кафедры. На счастье Готфрида, диплом, выданный в маленьком городке, ценился одинаково с полученным в крупном университетском центре.

Образованное население Европы вообще отличалось большой мобильностью. Вот лишь несколько примеров. Некто Галорий, уроженец Южной Франции, учился в Базеле на врача и выучил там немецкий язык; его жена и дети оставались в Монпелье, и экзамены на бакалавра он сдавал там, часто посещая немецкую «нацию». Впоследствии он стал врачом в Кракове. Томас Шепфиус, который вместе с Феликсом Платтером приехал в Монпелье в октябре 1552 года, 5 мая следующего года уже вернулся обратно, к жене и детям, а по дороге сдал экзамен на доктора в Валансе. Впоследствии он стал городским врачом в Кольмаре (Эльзас).

Экзамены на степень бакалавра, лиценциата или доктора проходили под аккомпанемент чавканья и бульканья: претендент должен был «накрыть поляну», вернее, оборудовать «буфет» для экзаменаторов. Даже во время Великого поста угощение не отменялось, а только состояло из постных блюд и выпечки. Правда, однажды ректор университета Монпелье, пожалев и без того тощий кошелек одного будущего доктора, специально велел вставить в последний вывод его диссертации фразу, которой сопровождался сбор пожертвований в первую субботу Великого поста: «Animabus corporisque curandis» («Излечи душу и тело»), и принести только хлеб и вино — для тех, кто не сможет воздержаться от приема пищи.

В завершение испытаний на степень доктора назначался «лепешечный акт»: присутствующим раздавали лепешечки и конфеты за счет соискателя, а тот вел ученые дискуссии с другими кандидатами или бакалаврами под председательством молодого доктора. Наконец, на День святого Мартына устраивался «регентский акт» — защита шуточной диссертации под председательством нового доктора. После этого диссертант получал докторский диплом и в течение десяти лет во время общих собраний занимал место на скамье «молодых докторов», пока его не переводили в старшие.

После успешной сдачи экзаменов или защиты диссертации полагалось устроить пир («аристотелевский обед») для учителей и друзей.

В Германии экзаменаторам, пока продолжались испытания, каждый день доставляли для подкрепления сил сыр, хлеб и две-три фляги вина; самому испытуемому, однако, строго воспрещалось приносить с собой что-либо съестное или вино под страхом недопущения к экзамену. По завершении церемоний канцлеру или его представителю преподносили меру мальвазии и фунт конфет. «Аристотелевский обед» проходил под председательством декана, в присутствии ректора и докторов высших факультетов и за счет виновника торжества. Школяры, которых туда не приглашали, нападали на служителей, несших кушанья и напитки к столу или от стола в квартиры господ магистров и докторов, стараясь вырвать у них из рук блюда и фляги, мешали гостям идти на пир или, наоборот, вталкивали их в помещение, где должно было состояться угощение. В Лейпциге за день до «аристотелевского обеда» вывешивали приказ ректора школярам сидеть смирно в своих бурсах, гостям и служителям не мешать и кушаний не отнимать.

Став бакалавром медицины, Феликс Платтер устроил пирушку для земляков. В 1555 году магистр Гильельм Эдуард, став доктором, организовал целое шествие с веточками укропа и сахарными фигурками; когда его участники разошлись, виновник торжества угостил приглашенных великолепными закусками, обильно орошавшимися гипокрасом; в толпу разбросали около центнера драже. Пожалевший денег на такое мероприятие был бы не понят и обруган.

Присуждение ученых степеней медикам включало и особый ритуал: для бакалавров — схоластический, для лиценциатов — религиозный, для докторов — религиозный в Монпелье и университетский в Париже.

В Монпелье церемония проходила в актовом зале. Бакалавр приносил клятву Гиппократа и снимал с себя черную ученическую мантию. Председатель собрания произносил ритуальную фразу на латыни, под которую помощник облачал новоиспеченного бакалавра в предписанную папой Урбаном V пурпурную мантию с широкими рукавами и капюшоном с черной косицей. Это была знаменитая «мантия Рабле»: студенты-фетишисты оторвали от нее столько лоскутков на счастье, что ее пришлось шить заново в 1605,1720 и 1787 годах.

Посвящение в лиценциаты проводил сам канцлер университета. Этот сложный ритуал сложился еще в XVI веке и был должным образом регламентирован в 1556 году. Лиценциаты в сопровождении заслуженных бакалавров отправлялись приглашать на церемонию членов парламента, купеческого старшину, эшевенов[40] и прочих высших должностных лиц. К старшине и эшевенам обращались по-французски, к магистратам — на латыни.

На следующий день в семь часов утра доктора-регенты, предварительно принеся присягу, в строжайшей тайне составляли список кандидатов в порядке заслуг, соискателей приглашали в резиденцию архиепископа в ближайший понедельник. Впереди выступал обслуживающий персонал; соискатели выходили из помещения факультета и шли в сопровождении бакалавров к резиденции канцлера. Тот уже ждал вместе с регентом, в окружении докторов-регентов и представителей руководства. После переклички кандидаты, стоя на коленях и с непокрытой головой, принимали благословение и клялись всеми силами бороться с теми, кто занимается врачеванием незаконно. Председатель брал в руки квадратный колпак и, совершив крестное знамение, возлагал его на голову новоизбранного «во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа», прикасался щекой к его щеке и обнимал его.

Неофит поднимался на большую кафедру и оттуда обращался к последнему посвященному, сидевшему на малой кафедре, приглашая его к дискуссии. Председатель же дискутировал с тем, кто выступал накануне в «vesperies». Потом герой дня возносил хвалу Богу, председателю, декану, докторам и, спускаясь с вершин, на пороге факультета благодарил последующих ораторов.

В Монпелье кандидат в лиценциаты отправлялся во дворец епископа в сопровождении профессоров, студентов и нотаблей. Там он клялся перед прелатом соблюдать устав университета. После церемонии он устраивал банкет, а каждый доктор к тому же должен был получить от него свечу и марципан.

В выставленный соискателю счет также записывали четыре су за траву или солому, которыми в зависимости от времени года (летом — травой, зимой — соломой) устилали полы в храмах, где проходили все эти академические церемонии, чтобы присутствующие могли усесться с удобством.

Если лиценциат готовился стать доктором, ему предстоял «триумфальный акт». Накануне в церкви Святого Фермина звонили во все колокола. В день посвящения виновник торжества в красной шелковой мантии отправлялся вслед за скрипичным ансамблем в церковь в обществе своего «крестного» (в нашем понимании — научного руководителя) и профессоров в мантиях. После новых речей и клятвы Гиппократа ему вручали золотое кольцо — «древний символ благородства», черный колпак с красной кисточкой, золоченый пояс и собрание сочинений Учителя (Гиппократа).

Третьего марта 1555 года состоялось посвящение в доктора медицины Гильома Эроара, который вернулся в Монпелье из долгой поездки на Сицилию. Церемония в церкви Святого Фермина под руководством доктора Сапорты прошла очень торжественно, под звуки органа. Посвящаемый произнес благодарственную речь на пяти или шести языках, в том числе на немецком, хотя и не знал его. Его торжественно провели по городу под звуки флейт, прикрепив к его шапочке шелковый султан. Участники кортежа несли веточки укропа и сахарные фигурки. Потом был пир с раздачей драже, завершившийся танцами.

Томас Платтер, учившийся в Монпелье 40 лет спустя, описывает два обряда посвящения в доктора: большой и малый. Первый был гораздо торжественнее: накануне кандидат устраивал исполнение серенады оркестром из труб, флейт и скрипок для всех докторов, хирургов и аптекарей города, а в день своего триумфа объезжал город верхом под звуки труб. Разумеется, всё заканчивалось пиршеством. Для малой церемонии пира не устраивали, но расходы составляли не менее 100 франков на свечи, перчатки (их раздавали участникам действа) и драже. Иностранцы нечасто тратили столько денег на эту процедуру — разве что в расчете на получение профессорской кафедры.

Джон Локк (1632–1704), какое-то время учившийся в Монпелье, 19 марта 1676 года сделал в дневнике юмористическую запись: «Рецепт изготовления доктора медицины: процессия докторов в красных мантиях и черных шапочках; десять скрипок исполняют мелодии Люлли. Профессор садится, подает знак скрипкам, что будет говорить, чтобы они замолчали, встает, начинает свою речь с похвалы коллегам и заканчивает ее филиппикой против новшеств и кровообращения. Садится. Снова вступают скрипки. Соискатель берет слово, делает комплименты канцлеру, профессорам, Академии. Снова скрипки. Председатель берет колпак, который швейцар вносит на конце жезла (он участвовал в шествии), возлагает его на голову нового доктора, надевает ему на палец кольцо, обвивает его чресла золотой цепью и учтиво просит садиться. Всё это было для меня очень поучительно».

Французский журнал «Меркюр галан» в октябрьском выпуске 1680 года опубликовал рассказ о пиршестве, устроенном профессором Барбейраком в честь посвящения в доктора медицины его сына. Накануне были разосланы приглашения всем важным особам, в том числе дамам. В назначенный день большой зал факультета был обит дорогой тканью, кафедра и скамьи — синим сукном с вензелем кандидата и его невесты. На обратном пути выстроился роскошный кортеж: впереди шли музыканты — 14 скрипачей, шесть гобоистов и четыре трубача, — за ними виновник торжества, профессора, доктора, четыре слуги, согнувшиеся под грузом серебряной посуды, родственники и друзья при всём параде. Они прошествовали по дороге, усыпанной цветами, к дому Барбейрака. Крыльцо было украшено триумфальной аркой с вплетенными в нее лавровыми листьями. После произнесения положенных благодарственных речей молодой доктор ушел переодеться, после чего предстал перед гостями в светском наряде и открыл бал с девицей Бомпар. Потом были ужин под музыку, представление, раздача корзинок со сластями. Глубокой ночью дам развезли по домам в каретах по ярко освещенной улице. Празднества продолжались три дня, и каждую ночь музыканты исполняли серенаду под окном мадемуазель Бомпар.

В Авиньоне церемония обставлялась не менее торжественно — там устраивали даже кавалькаду. Будущий доктор, впереди которого шли менестрели и шуты, отправлялся с друзьями на факультет верхом или пешком. После опроса, произведенного двенадцатью старейшими докторами, лауреата той же толпой провожали до дома. Но после 1605 года из провожающих остался лишь один представитель факультета.

В Реймсе после защиты докторской диссертации в присутствии всего факультета председатель заставлял соискателя принести, положа руку на распятие, клятву доктора (Пьер Жан Жорж Кабанис (1757–1808), произведенный в доктора в 1783 году, позднее перевел ее с латыни на французский язык в стихотворной форме). После этого кандидату вручались докторская шапочка, золотое кольцо, пояс и книги — раскрытые и закрытые. Новоиспеченный доктор произносил с кафедры хвалебную речь, превознося до небес факультетское начальство. А вечером учителя и ученики дружно пировали под чтение подходящих к случаю стихов.

Поэзия была частой гостьей на подобных церемониях. В 1622 году Дени Дюпон принес благодарность альма-матер латинским гекзаметром, а друзья восславили в стихах его самого. Оды, акростихи на латыни — фантазии и творчеству не было предела.

В каждой стране подобные церемонии были отмечены национальной спецификой: в Италии устраивали балы, в Испании — корриду. Считалось, что эти мероприятия крепят университетскую солидарность, так что пирушки даже упоминались в уставах учебных заведений.

Все эти мероприятия обходились очень дорого. В Париже кандидат в доктора должен был преподнести подарки декану, докторам-регентам, причем настолько значительные, что в 1452 году кардинал д’Эстувиль даже ограничил их стоимость. Только на шапки и перчатки для преподавателей, ректора, канцлера, служителей и десятка друзей в XVII веке уходила кругленькая сумма — порядка 120 ливров.

В Монпелье посвящение в доктора завершалось раздачей конфет, цукатов, перчаток, денег сторожам, клирикам, звонарям и общим банкетом. В XVI веке городские власти тоже попытались установить определенные ограничения на эти расходы.

В Реймсе доктор преподносил декану и президенту пару белых лайковых перчаток, две головы сахару и три фунта свечей, каждому доктору — пару перчаток, сахарную голову и светильник, их супругам — по паре белых перчаток.

Полный ритуал посвящения в доктора, с более продолжительными испытаниями, стоил гораздо дороже. В Лейпциге в начале XVI века доктор права должен был потратить 250 дукатов. Во Франции до 1785 года соискатель мог уложиться в 2400 ливров, а позже раскошеливался уже на три тысячи. Если добавить к покупке сахара и перчаток расходы на печатание диссертации и программок, чаевые и расходы на банкет, выходили все четыре тысячи.

«Купить можно всё» — с этим искушением сталкивались во все времена. В конце концов, университетский диплом — такой же товар, как и другие. Во Франции, например, в XVII веке дипломы стали выдавать даже студентам, ни разу не появившимся в аудитории, — были бы деньги.

Окончив в 1640 году Клермонский коллеж, Жан Батист Поклен, впоследствии прославившийся под именем Мольер, отправился изучать право в Орлеан — не то чтобы он не мог сделать этого в Париже, а просто ему требовалась «бумажка»: в Орлеане можно было получить диплом за деньги, потратив на учебу гораздо меньше времени. А становиться адвокатом он вовсе не собирался, поскольку мечтал о карьере драматурга. Многие другие выпускники университетов, получившие юридическое образование, потом прославились как авторы пьес.

Юридический факультет Парижского университета уже в XVI веке считался самым «коррумпированным»; там были не профессора и студенты, а продавцы и покупатели. Факультетский совет допускал к докторскому экзамену лишь тех, кто имел по крайней мере 80 ливров годового дохода, поэтому этот факультет был самым аристократическим.

Зато теологический факультет в XVI веке стал самым плебейским факультетом в Париже. На нем почти не было состоятельных студентов, экзамены сдавали одни бурсаки и нищенствующие монахи. Но это были борцы за идею, ради науки жившие впроголодь, перебивавшиеся случайными заработками и получавшие вожделенный диплом не ранее тридцати пяти лет. В Оксфорде докторов из ордена нищенствующих монахов, для которых получение степени было обставлено более легкими условиями, называли «восковыми» («doctores cereati»).

В 1679 году на юридических факультетах ввели контроль посещаемости, но и это правило быстро научились обходить. Тогда пришлось принять суровые меры: в 1751 году правительство закрыло университет в Каоре «в наказание за торговлю учеными степенями»; как писал маркиз д’Аржансон, «человек с улицы мог стать там доктором в три дня». Но в некоторых других университетах подобные злоупотребления продолжались. Некто Вердье Дюкло после четырех лет слушания публичных лекций и посещения частных уроков в Париже отправился в Нанси получать ученую степень; 18 июля 1785 года он был произведен в бакалавры медицины, 21 июля — в лиценциаты, а 26-го стал доктором! При таком темпе учеными докторами становились в 25, а то и в 23 или даже в 21 год. Франция не была исключением: дипломами приторговывали и в других европейских образовательных центрах, например в университете голландского Неймегена. Разумеется, при такой системе диплом становился простой бумажкой.

«Быть студентом вовсе не значит учиться. Так это теперь, так это было и тогда, — отмечает русский историк Н. В. Сперанский. — Одни из средневековых учащихся изумляют нас своим нечеловеческим упорством в труде, другие… поражают отчаянностью своих похождений, исключавших всякую возможность занятия наукой». Очень многие бросали учебу на середине (или их отзывали родители и покровители, потерявшие всякое терпение). Угар студенческих лет сменялся похмельем: ничему не учившиеся дебоширы, выжившие после попоек, драк и дуэлей, становились прихлебателями, шутами, шулерами, сводниками, ландскнехтами, крючниками, даже служителями при банях или помощниками палачей. Но бывало, что и отличники погибали — от голода и переутомления…

«Распределение»

Доходы клириков: бенефиции и пребенды. — Конкуренция среди врачей. — Смена профессии. — Цена диплома

«Dat Galenus opes et Justinianus honores… sed genum et species cigitum ire pedes» — «Дает Гален богатство, a Юстиниан почет… но род и вид вынуждены ходить пешком», — говорили в университетских кругах. Это означало, что на одном дипломе факультета вольных искусств далеко не уедешь: хочешь занимать достойное положение в обществе — изучай право, хочешь грести деньги лопатой — становись врачом. Однако высшим факультетом, как мы помним, считался богословский[41].

В Средние века все учащиеся были клириками. С 1265 года университеты составляли списки особо отличившихся студентов и направляли их папе, который награждал отличников бенефициями. С 1431 года треть бенефициев, которыми располагали кафедральные капитулы, распределялась между выпускниками четырех факультетов. Соискатель должен был обратиться к церковному начальству, подав просьбу в январе или в июле. Распределение бенефициев происходило в порядке старшинства: первыми шли выпускники богословского факультета, затем — юридического, медицинского и вольных искусств.

Большинство студентов, покинувших родной город, а часто и свою страну почти с пустыми карманами, чтобы поступить учиться в надежде на доходное место по окончании университета, стремились получить хотя бы пребенду (земельный участок с домом при церкви и денежное жалованье). Ясно, что далеко не каждый становился кардиналом, знаменитым ученым, открывал собственную школу или частную практику. Нередко бедные клирики, страдавшие от голода, начинали жалеть обо всех муках, связанных с постижением наук.

Бенефициарий должен был отправлять службы, носить тонзуру и церковное облачение и жить холостяком. Однако он имел право получить образование, а для этого оставить исполнение своих обязанностей, но не более чем на пять лет. Немало клириков, обладающих пребендами, жили вдали от своих церквей, чтобы учиться в университете.

Алчные церковники стремились нахапать столько бенефициев, что физически не могли справляться со всеми своими обязанностями. Лучшие из них нанимали вместо себя бедных священников. В университете все честные магистры были против совмещения пребенд: один священник — одна церковь.

Видные члены университета могли оказывать некоторое покровительство бедным, но прилежным студентам. Людовик Святой наградил одного студента пребендой Сен-Кантен в Вермандуа, потому что тот занимался даже по ночам.

Робер де Сорбон в молодости был одним из бедных школяров, перебивавшихся в Париже милостыней в надежде получить по завершении учения бенефиций. Упорство и самоотверженность принесли свои плоды: он был рукоположен в священники, стал доктором богословия и каноником в Камбре. Его проповеди имели такой успех, что Людовик Святой сделал его сначала своим капелланом, а потом духовником.

Жан Шарлье родился в Жерсоне в 1363 году в крестьянской семье. Он был старшим из двенадцати детей. Родители дали ему религиозное воспитание, а монахи из Реймсского монастыря Святого Реми отметили его блестящий ум. Его отправили в Париж, где он получил стипендию в Наваррском коллеже, куда принимали студентов из Шампани. Проучившись после получения степени магистра искусств еще 11 лет, Жерсон стал в 1392 году доктором богословия и преподающим профессором, хотя еще пятью годами ранее стал обладателем ученой степени, позволявшей преподавать и тем зарабатывать на жизнь. Параллельно он получил бенефиции как священник: приход в Шампо-ан-Бри, пребенду декана капитула церкви Сен-Донатьен в Брюгге; в 1395 году он стал каноником собора Парижской Богоматери и был избран канцлером университета. Однако он не мог провести в университете реформы, которые считал необходимыми, и в 1399 году подал в отставку. Через два года его покровитель герцог Бургундский уговорил его вновь взять на себя обязанности профессора и канцлера. Кроме того, Жерсон был популярным проповедником.

Московская Славяно-греко-латинская академия выпускала широко образованных служителей Церкви. Однако лишь немногим ученикам, поступившим в академию, удавалось ее окончить. Школ тогда имелось мало, а потребность в грамотных людях была велика.

«А таковой малости школьников, что в высших школах, наипаче в философии и богословии, причина, что до тых школ мало доходят, понеже иным посылаемы бывают в Санкт-Петербург для обучения ориентальных диалектов, и для Камчадальской экспедиции, иным в Астрахань для наставления Калмыков и их языка познания, иным в Сибирскую губернию и… в Оренбургскую экспедицию… иныи же берутся и в Московскую типографию, и в Монетную Контору, многий же и бегают, которых и сыскать невозможно, — сетовал в 1735 году ректор академии архимандрит Стефан. — А самое же главное, что те ученики, которые, закончив фару, инфиму, грамматику, синтактику, поступают уже в пиитику, риторику и философию и покажут себя с хорошей стороны, их тут же берут в московские госпитали учениками».

Как уже было сказано, в Европе лечением больных занимались три категории врачевателей: доктора, обучавшиеся в университетах и имевшие ученую степень (их было мало, и их клиентуру составляли аристократы и богатые горожане), хирурги, усвоившие свое ремесло опытным путем, и аптекари. Доктора принадлежали к высшей касте (в XVII веке их было две сотни на всю Францию); хирурги и аптекари состояли в ремесленных цехах и лечили от всех болезней. До 1686 года хирурги находились в одной корпорации с цирюльниками, и их самолюбие от этого страдало. Аптекари до 1777 года считались коллегами торговцев пряностями, поскольку пряностям приписывали целебные свойства; во Франции первая школа фармацевтов появилась только в 1756 году.

Феликсу Платтеру отец советовал «особенно тщательно изучать хирургию, поскольку в Базеле большое количество врачей, и я никогда не смогу бороться с ними, если не выкажу выдающихся познаний, я, сын бедного школьного учителя, тогда как другие принадлежали к богатым семействам с хорошими связями». Еще бы: в маленьком, пусть и университетском городе практиковали целых 17 врачей: одни уже имели докторскую степень, другие скоро должны были ее получить. Однако количество не означает качество: у одного доктора совсем не было клиентуры, двум другим пришлось уехать, третий сам, как умел, приготавливал пациентам снадобья, настоящих специалистов не ценили. Аптеки приходили в упадок: лекарств заказывали мало, рецепты писали на немецком, а не на латыни; врачи только и умели, что прописывать слабительное — александрийский лист, корень солодки — и не знали рецептов Монпелье. Два молодых врача даже переборщили со слабительным: один уморил пациента, другой сам чуть не умер. Узнав об этом, Феликс, выпускник Монпелье, ободрился в надежде внедрить в Базеле неведомые его коллегам методы врачевания: клизмы, топические (локального действия) лекарства, микстуры…

Теодор Троншен (1709–1781), получивший в 1730 году докторскую степень за диссертацию по гинекологии, сначала поселился в Амстердаме, где стал председателем медицинской коллегии и инспектором больниц. Штатгальтер предложил ему место своего лейб-медика, однако Троншен откликнулся на зов соотечественников и вернулся в 1750 году в родную Женеву, где читал курс анатомии в Академии медицины. Он посвятил себя борьбе с предрассудками и пропаганде оспопрививания и гигиены. Цари и короли наперебой заманивали его к себе, но Троншен отклонял самые блестящие предложения и оставался в Женеве.

Несмотря на то что место врача было хлебным, многие изучали медицину лишь для общего развития, а позже посвящали себя деятельности совершенно иного рода. Например, Франциск Скорина, получив в 1504 году в Краковском университете диплом бакалавра искусств, поступил в секретари к датскому королю Иоганну I, а в 1512 году стал доктором медицины в Падуанском университете. Вскоре после этого он основал типографию в Праге и в 1517 году выпустил первую книгу — кириллическую «Псалтырь». В последующие два года он издал Библию в двадцати двух иллюстрированных томах, переведя ее на белорусский язык. Затем он обосновался в Вильно и основал там в 1521 году первую типографию в восточнославянских землях. Книга «Апостол», изданная в Вильно в 1525 году, четыре десятилетия спустя послужила образцом для русского первопечатника Ивана Федорова. Французский врач Франсуа Рабле вошел в историю как писатель. Впрочем, изучение человеческого тела и его недугов довольно часто приводило врачевателей к постижению хитросплетений человеческой души; по крайней мере в русской литературе за примерами далеко ходить не надо.

Первая печатная кириллическая библия. Ф. Скорина. Прага, 1517–1519 гг.

Выдающиеся юристы тоже не замыкались в своей профессии. Гильом Бюде (1467–1540), изучавший гражданское право и служивший нотариусом и королевским секретарем, приобрел столь обширные познания, что Эразм Роттердамский называл его «французским чудом». Он основал Коллегию королевских лекторов (ныне Коллеж де Франс). Богословие, юриспруденция, математика, филология — не было такой науки, которую бы он не изучал, но в особенности он прославился как эллинист. В 1522 году король Франциск I поручил его заботам королевскую библиотеку в Фонтенбло, где были собраны все копии древних рукописей, какие только имелись во Франции.

Наконец, можно в очередной раз вспомнить о Михаиле Ломоносове, который, по выражению Пушкина, «сам был первым нашим университетом».

В государствах Европы университетским дипломам придавали большое значение. Например, во Франции с XVI века для исполнения придворных должностей требовалась степень лиценциата права, а с 1679 года ее было необходимо иметь всем судьям. (Анри де Мем, став доктором права в 18 лет, пару лет вел занятия на юридическом факультете в Париже, а потом был представлен ко двору и получил там должность.) Священник, не являющийся доктором богословия, не мог и надеяться стать епископом. Впрочем, рядовым кюре, учителем начальной школы, мелким клерком, секретарем, аптекарем или даже хирургом можно было сделаться, не тратя времени на учебу в университете.

Торговля должностями, широко распространенная во Франции во времена абсолютизма, со временем свела на нет ценность образования. «Такой бедной учености, я думаю, нет в целом свете, ибо как гражданские звания покупаются без справки, имеет ли покупающий потребные к должности своей знания, то и нет охотников терять время свое, учась науке бесполезной, — с удивлением и сожалением писал в 1778 году Фонвизин в „Письмах из Франции“. — При невероятном множестве способов к просвещению глубокое невежество весьма нередко. Оно сопровождается еще и ужасным суеверием».

Фонвизин считал, что самый верный способ развратить молодого человека — послать его в Париж. Увы, он был во многом прав.

Российские недоросли, которых Петр I отправлял учиться за границу, по возвращении домой поражали соотечественников не приобретенными познаниями, а рассказами о заморских диковинках. Усвоенные заграничные пороки смешивались с доморощенными дурными привычками, и вместо специалиста, которого ожидал увидеть Петр, на родину являлся петиметр[42].

Вероятно, даже царь довольно быстро распростился со своими иллюзиями. По воспоминаниям Ивана Неплюева, Петр собирался определить вернувшихся из-за границы курсантов в рядовые гардемарины, но его остановил его любимец Г. П. Чернышев:

«Грех тебе, государь, будет: люди по воле твоей бывши отлученные от своих родственников в чужих краях, и по бедности их сносили голод и холод и учились, по возможности желая угодить тебе и по достоинству своему и в чужом государстве были уже гардемаринами, а ныне, возвратясь по твоей же воле и надеясь за службу и науку получить награждение, отсылаются ни с чем и будут наравне с теми, которые ни нужды такой не видали, ни практики такой не имели».

Вчерашний студент особо подчеркивает, что прославленный в петровских баталиях Чернышев разговаривал с ними как с равными, и даже не допустил поклониться себе, хотя не имел с ними «ни свойства, ни знакомства», — сподвижники российского императора знали цену высшему образованию. Сам же Петр, позволив Неплюеву поцеловать свою руку, сказал: «Видишь, братец, я и царь, да у меня на руках мозоли; а всё от того: показать вам пример и хотя б под старость видеть мне достойных помощников и слуг отечеству». Однако из тридцати человек, посланных с Неплюевым за границу, достойными руководящей должности или офицерского чина были признаны от силы пятеро.

К сожалению, привычка к учебе вырабатывается годами, и когда над российскими дворянами, освобожденными (1762) от обязательной службы, перестала висеть петровская дубинка, многие очень быстро охладели к получению знаний. В России XVIII века диплом мало что значил. Ученому, желавшему работать на своем поприще и служить отечеству, требовались железные нервы, крепкое здоровье и бойцовский характер, без которых тот же Ломоносов не смог бы свершить и половины того, что сделал (хотя, если бы ему не чинили препон, он сделал бы много больше).

«Положим, что ты пребыванием своим в училище приобретешь знания превосходнейшия, что достоин будешь управлять не токмо важным отделением, но достоин будешь венца; не уже ли думаешь, что тебя Государь поставит на перьвую по себе степень? — писал Александр Радищев, учившийся в Лейпциге. — Тщетная мечта юнаго воображения! По возвращении твоем имя твое будет забыто. Вместо того что ты известен ныне чрез твоего начальника, о тебе тогда и не воспомянут, ибо не удостоит тебя Государь, может быть, воззрения отвлеченный от того или правления заботою, или надменностию сана своего, или завистию вельможей, которые, осаждая непрестанно престол Царский, претят проникнуть до него достоинству. А если изтекает на него награждение, то уделяют его всегда в виде милости, а не должным за заслуги воздаянием. Ты поместишься в число таких людей, кои не токмо не равны будут тебе в познаниях, но и душевными качествами иногда ниже скотов почесться могут; гнушаться их будешь, но ежедневно с ними обращаться должен. Окрест себя узришь не редко согбенные разумы и души, и самую мерзость. Возненавиден будешь ими; поженут тебя, да оставишь ристание им свободно. А если тогда начальник твой будет таковых же качеств, как и раболепствующие ему; берегись, гибель твоя неизбежна».

Загрузка...