Gaudeamus igitur
Juvenes dum sumus.
Post jucundam juventutem
Post molestam senectutem
Nos habebit humus[43].
«Справочник превосходного студента». — Соблазны большого города. — Эволюция костюма. — Досуг
Несмотря на напряжение сил и все лишения — холод, голод, а то и побои, — студенческие годы были для многих самыми счастливыми в жизни, потому что являлись периодом вольницы: вырвавшись из-под опеки семьи, подростки были предоставлены сами себе, прежде чем впрячься в ярмо избранной профессии и покориться правилам своего цеха.
Вступление в эту практически взрослую жизнь в довольно раннем возрасте было психологическим шоком, и нельзя сказать, чтобы резкая перемена образа жизни всегда оказывала благотворное влияние на вчерашних детей. Герой романа Шарля Сореля «Правдивое комическое жизнеописание Франсиона», вышедшего в 1623 году, говорит: «…меня причисляли к тем, кого называли чертенятами, по ночам я бегал по двору, сунув в штаны хлыст, чтобы нападать на шедших в уборную…
На мне были плоская шапочка, куртка без пуговиц, застегнутая булавками и шнурками, ветхое платье… любой, кто говорил мне об опрятности, делался моим врагом… Я боялся хлыста не больше, чем если бы моя кожа была из железа, и совершал уйму проделок, например, бросался в людей, проходивших по улице мимо коллежа, хлопушками, кульками с разной дрянью, а то и какашками». Ученики Коллежа Бове швыряли в прохожих камни и обливали их водой. «Почти все школяры предавались пороку, с самого начала поразившему наш коллеж: распаляемые своей юностью, они научились сами доставлять себе чувственное удовольствие». Всё это было гораздо интереснее, чем нудная учеба.
Руководство коллегий пыталось обуздать распоясавшихся учеников, вводя наказания и штрафы за нарушения устава, который запрещал шуметь днем и ночью, участвовать в попойках, выбегать за ворота, когда они заперты, вступать в непристойную связь с кухарками, приводить в коллегию любовниц, бросаться камнями и посудой и т. п. Штрафы варьировались в зависимости от степени вины: поднял руку, чтобы бросить камень, — одна сумма, бросил — другая, бросил и попал — третья. Однако все эти меры не давали ожидаемого результата, и в университет студенты попадали «подготовленными».
В «Справочнике превосходного студента» 1495 года перечисляется всё, что было запрещено учащимся (вероятно, список был составлен на основе практических наблюдений): проводить ночь (которая начинается в восемь-девять часов вечера зимой и в девять-десять часов летом) вне дома, забавляться по воскресеньям с мирянами (студенты считались клириками), купаться по понедельникам, слоняться по рынку по средам, отсутствовать на заутрене, дремать на мессе, пропускать вечерню, драться с малышней, марать книги во время службы, производить беспорядки, говорить глупости, рубить деревья, мешать палачу, когда он исполняет свои обязанности, декламировать комедии в церкви и на кладбище… Из этого списка видно, что подавляющую массу студентов составляли легкомысленные и разнузданные мальчишки, а не серьезные молодые люди, сознательно вставшие на путь постижения знаний.
Мартин Лютер говорил, что «лучше мальчиков из христиан посылать прямо в пасть ада, чем в университет, так как Сатана от начала мира не выдумывал ничего более сильного, чем высшие школы». Это высказывание чем-то напоминает фразу Михаила Жванецкого: «Может, в консерватории что-то подправить?» На самом деле развращающее действие оказывало не пребывание в стенах университета, а выходы за эти стены, ведь соборные школы открывались в крупных городах, а там всегда было множество искушений для неокрепших личностей.
«О город соблазна и греха! — восклицал хронист XII века, говоря о Париже. — Сколько ловушек ты устраиваешь юности, сколько проступков заставляешь ее совершить!» А ведь в те времена французская столица только-только выплеснулась за пределы острова Сите и состояла из трех десятков узких и грязных улочек, обнесенных городской стеной. По сути, это была большая деревня, о чем красноречиво свидетельствует такой эпизод. 2 октября 1131 года принц Филипп, старший сын короля Людовика Толстого, ехал верхом по улице Сен-Жан. Вдруг дорогу ему перебежал поросенок; конь испугался, сбросил седока и затоптал его насмерть. После этого печального происшествия жителям столицы строго-настрого запретили выпускать свиней на улицу.
На протяжении всего XVI века французские короли издавали ордонанс за ордонансом, один другого строже, направленные против пьянства, разврата, богохульства и их рассадников — кабаков и «веселых домов»; пытались также, с одной стороны, обуздать тягу обеспеченных сословий к роскоши, чтобы не вводить остальных в искушение, а с другой — очистить города от бродяг и нищих (мужчин отправляли на галеры, женщин били кнутом); но все эти меры не приносили результата.
Впрочем, в словах Лютера было рациональное зерно, поскольку больше двух веков спустя их практически повторила в своих мемуарах знатная английская дама леди Крейвен: «Нравственность — последнее, о чем пекутся в наших общественных школах. Я видела своими глазами двух молодых людей из благородных семейств, порученных заботам наставника из Итона, который не только сопровождал их в Лондон в игорные дома, но даже поощрял к дурному поведению и приобщал к порокам всякого рода. Один из них, после того как его обобрали два прохвоста, сам принялся обманывать других, и дело зашло так далеко, что я сочла своим долгом сообщить об этом другу его отца, который жил в Ирландии и решился удалить сына с театра его подвигов. Его похитили из таверны, где он поселился, в тот самый момент, когда он угощал своих друзей бургундским и шампанским. Этому молодому человеку только-только пошел семнадцатый год, он был наследником баронства в Ирландии. Он умер из-за своего сумасбродства, не достигнув совершеннолетия. В то время, когда он только вступил на скользкий путь, мне довелось однажды обедать с директором Итонского колледжа, который, несомненно, был превосходным человеком, и я спросила, считает ли он наставника, которому доверили этих молодых людей, достойным направлять их при вступлении в свет. Директор ответил, что в Итонском колледже этот человек всегда считался превосходным гуманитарием, а в остальном он мало его знает».
«Помни, дочь моя, что ты в Саламанке, которую во всем мире называют „Матерью наук“, кладезем искусств, сокровищницей изобретений, где обычно учатся и проживают десять-двенадцать тысяч студентов — красавцев, затейников, буянов, выдумщиков, независимых, страстных, расточительных, себе на уме и всегда веселых», — наставляла молодую девушку дуэнья в новелле Сервантеса (1547–1616) «Подставная тетка».
В Средние века студентов легко можно было отличить в толпе. Формально являясь клириками, они были обязаны иметь на затылке тонзуру, причем она должна была быть хорошо видна. Начиная с XII–XIII веков епископ мог выстричь макушку любому желающему, достигшему семилетнего возраста, лишь бы тот умел читать и писать и знал Священное Писание. Кроме того, клирикам навязывали «дресс-код»: темную простую одежду, не слишком короткую и не слишком длинную; запрет налагался на красный и зеленый цвета, вышивку на перчатках, длинноносые туфли и т. д. Одежда школяров, как правило, была сильно поношенная, латаная и грязная, да и сами они не отличались опрятностью.
Может, они и рады были бы следить за модными тенденциями, но на это у них не было денег. Оставалось дурачиться. Когда в 1578 году французский король Генрих III ввел моду на широкие накрахмаленные жабо, во время карнавала в Сен-Жермене студенты напялили на себя огромные воротники из картона и кривлялись: «По волу и хомут!» В результате многие шутники провели остаток вечера на сырой соломе в тюрьме Шатле.
Испанец Франсиско Лопес де Убеда в своих записках 1605 года создает красочный портрет веселой компании из семи повес, известных всему студенческому городку. Они ни минуты не могли постоять спокойно: плясали, скакали, пели, пялились на девушек… Заводилой у них был высокий и худой юноша, которого звали Дон Журавль, он носил шутовской костюм епископа. Рядом с ним держался школяр в лохмотьях, которого они называли Башней. Пятеро остальных рядились канониками и архидьяконами; один носил кличку Мамелюк, другой — Скорпион, третий — Кегля, четвертый — Осьминог, пятый — Черпак, и эти прозвища соответствовали их внешности или наряду.
В XVII веке костюм школяров был еще прост: черный камзол, черные штаны, соединявшиеся с ним шнурками, черные чулки, черная шляпа, белый накрахмаленный галстук. Только к концу столетия студенты принялись щеголять в ярких нарядах, являясь в них даже на сеансы в анатомическом театре. Сундуки сменились просторными платяными шкафами.
Эволюционировали и прически. У швейцарца Теодора Троншена, учившегося медицине в Лейдене, были пышные волосы, которые он старательно расчесывал. Увидев его однажды, Бургаве заметил, что уход за такой шевелюрой, наверное, требует массу времени, пропадающего впустую. Когда Троншену передали эти слова, он тут же коротко постригся. Бургаве был поражен этой жертвой. Впрочем, тогда как раз в моду вошли парики, избавлявшие от необходимости проводить много времени у парикмахера. Студенты Лейденского университета пользовались правом ходить по улицам в домашних халатах и туфлях при условии ношения париков и шляп. (Кстати, тот же Троншен в зрелом возрасте всячески порицал ношение париков, считая это негигиеничным.)
Впрочем, сыновья богатых родителей никогда не отказывали себе в приличном гардеробе.
«Ты тратишь время на то, чтобы носиться верхом по городу, играть в кости, карты или в мяч; ты купил себе собаку и ездишь на охоту; ты тратишь деньги на роскошные наряды и нежные меха, чтобы явить всем свою зрелость, — с горечью писал беспутному сыну, учившемуся в XIV веке в Болонском университете, некий синьор Борботтано. — Я узнал — не от твоего учителя, но от нескольких верных людей, — что ты не имеешь прилежания к учебе, развлекаешься игрой на гитаре, посещаешь непотребных женщин…» Отец пытается воззвать к здравому смыслу непутевого отпрыска: «Я не так богат, как ты считаешь, и твои сестры тоже имеют право на мою заботу; виноградники не принесли урожая в этом году…» На это сын грубо отвечал: «Остающиеся дома судят об отсутствующих, как им заблагорассудится, и, сидя за столом, с аппетитом уплетая мясо из котлов и хлеб, сколько влезет, совершенно забывают о тех, кто, подвергаясь суровым правилам школы, тоскует от голода, жажды, холода и наготы». Возможно, для кого-то это было верно, но, похоже, сын синьора Борботтано хватил через край. «Твои родители преисполнены скорби и достойны жалости, — с горечью написал ему отец. — Ты сокращаешь их жизнь».
Работа для студентов. — Стипендии. — Обменный курс. — Цены на еду и одежду. — Долги. — Транжиры и скареды
Конечно, в массе своей студенты были бедными, даже нищими; для них не считалось зазорным просить милостыню. На южном портале собора Парижской Богоматери есть барельеф, изображающий горожанина, подающего милостыню бедному студенту. «В Париже очень много студентов; но по большей части это страшная нищета», — писал венецианский посланник Марино Кавалли своему правительству в XVI веке.
Те, кто не имел возможности получать помощь родственников и покровителей, зарабатывали переписыванием бумаг, нанимались прислугой в коллегии или к богатым товарищам и профессорам, выполняли всякую черную работу и даже занимались сводничеством. Прочие строчили письма родителям, пользуясь проверенными жалостливыми формулировками из письмовника, а в случае отказа угрожая продать книги.
Даже богатые родственники могли держать студентов на коротком поводке. Например, герцог Мантуанский Лодовико Гонзага заранее продумал бюджет своего племянника Саграмозо, учившегося в Болонье в конце XIV века, выделив строго определенную сумму на каждую статью расходов и исключая возможность непредвиденных трат. За три года наставнику Саграмозо пришлось понести существенные издержки из собственных денег, а его подопечный даже иногда закладывал кое-что из одежды, чтобы выпутаться из материальных проблем.
Феликс Платтер рассказывает о некоторых своих приятелях из Базеля, тоже явившихся во Францию изучать медицину в середине XVI века. Один получил наследство, но ко времени его приезда в Монпелье от этих денег не осталось и кроны. У другого, Гуммеля, было всего три кроны и конь, которого он продал также за три кроны, но потратил все эти деньги еще в пути. Отец, солдат-наемник, дал ему плащ, изначально бывший черно-белым, но затем выкрашенный в черный цвет; старая краска местами проступала сквозь новую. Феликс упросил аптекаря Каталана, у которого квартировал, взять Гуммеля подручным в аптеку вместо подмастерья, уезжавшего в Тулузу. Тот сначала отказывался, потому что Гуммель не говорил по-французски, но потом согласился при условии, что первый год не будет платить ему жалованье. Гуммелю оставались чаевые, которыми он должен был делиться с двумя-тремя другими помощниками хозяина. Один школьный учитель из Базеля, молодой человек, женился на семидесятилетней женщине, которая дала ему денег, чтобы он мог получить образование во Франции. После ее смерти он практиковал в Равенсбурге.
В случае крайней нужды всегда можно было обратиться к землякам — «нации» помогали материально своим членам, ссужая им деньги под залог.
Но были и казеннокоштные студенты, получавшие стипендию от властей.
Как мы помним, Михаил Ломоносов, обучаясь в Славяно-греко-латинской академии, жил на десять рублей в год, то есть на три копейки в день. Школяры каждый день были вынуждены делать выбор, что купить: кусок хлеба или перья и чернила. К счастью, холмогорскому самородку время от времени помогали земляки. «Во время бытности его в Москве каждый год приезжал для торговых надобностей сосед его куростровец Федор Пятухин и, будучи по знакомству, посещал его и временно по недостатку его снабдевал деньгами, коих и задавал ему до семи рублей, а получил от него при отъезде его за море в Санкт-Петербурге», — записал полвека спустя академик И. И. Лепехин, посетивший родные места Ломоносова. Ученики, которые могли рассчитывать только на себя, подряжались рубить дрова, писать письма, прошения, читать псалмы над покойниками. Многие не выдерживали лишений и бросали учение.
Через 20 лет, в сентябре — октябре 1755 года, первым тридцати казеннокоштным студентам нового Московского университета определили размер жалованья в 40 рублей в год.
Бедные, но одаренные школяры могли претендовать на материальное вспомоществование от высоких покровителей, среди которых были и августейшие особы, и знатные аристократы, а также представители университетского руководства, действовавшие как частные лица. Так, португальский король Жуан III Благочестивый (1521–1557) учредил стипендии, чтобы его подданные могли обучаться за границей и привозить оттуда на родину свежие идеи. Академия Цюриха предоставила юному Конраду Геснеру[44] пенсион, чтобы он мог отправиться на учебу во Францию.
Профессор Питер Брейгель из Леувардена выплачивал шесть стипендий студентам-медикам из четырех коллегий. Эти коллегии предоставляли не только стол и кров, но и определенные должности при университете, исполнение которых позволяло школярам поддерживать свое существование в период учебы. Чаще всего студенты занимались репетиторством.
Гражданин Брюсселя Анри де Бронхорст в завещании от 20 июня 1629 года основал стипендию сроком на девять лет для коренных брюссельских династий, отправлявших своих отпрысков учиться в университет Дуэ; в результате среди брюссельских магистратов было много выпускников этого университета. Эта стипендия, кстати, существует до сих пор и каждый год предоставляется особым ведомством бывшей провинции Брабант одному из членов «lignages de Bruxelles» (кланов уроженцев Брюсселя). Размер этого пособия индексируется Ассоциацией потомков брюссельских династий.
Условия получения стипендий варьировались по воле их учредителей: например, магистр Робер Пелерен, священник из епархии Кутанс в Нормандии, предоставил в 1644 году четыре с половиной тысячи турских ливров для выплаты стипендий магистрам искусств, которые пожелают изучать богословие или медицину; впоследствии право на стипендию требовалось регулярно подтверждать, сдавая экзамены. Если стипендиат не получал степени бакалавра в течение трех лет после завершения начального курса обучения, он терял право на стипендию и проживание в коллегии. Стипендия составляла 50 ливров, выплачивали ее через прокурора коллегии. К этому добавлялись выплаты из средств, завещанных другими благотворителями. В 1665–1675 годах студенты-богословы могли получать стипендию вплоть до защиты докторской диссертации при условии, что их доходы, включая бенефиции, составляли менее 300 ливров в год, а для студентов факультета искусств — 150 ливров.
В Реймсе Антуан де Бошен учредил две стипендии по 30 ливров для бакалавров из местных уроженцев, которые должны были «отработать» их, посещая все занятия и публичные диспуты.
В XVIII веке доктор Жан де Дист завещал свое состояние медицинскому факультету Парижского университета, что позволило оплачивать сдачу экзаменов на все ученые степени для одаренных, но бедных студентов. Премию распределяли по конкурсу, который проводили каждые два года, начиная с 1766-го. Для участия в нем надо было представить свидетельство о крещении, подтверждающее, что претенденту исполнилось 22 года и что он католик («еретиков» учиться не принимали); рекомендательные письма от почтенных людей, подтверждающие благонравие соискателя; диплом магистра искусств Парижского университета или доктора медицины другого университета.
В 1772 году Луи Дебуа де Рошфор, сын доктора медицины Парижского университета, тоже решивший посвятить себя этой профессии, принял участие в конкурсе. Премия была лишь одна, и Дебуа ее не получил, но его соперник умер, и факультет передал премию ему.
Отправляясь учиться за границу, студенты привозили туда деньги своей родины. Их всегда можно было обменять на национальную валюту; впрочем, иностранные монеты в гостиницах и тавернах тоже принимали. К примеру, во Франции с 1484 года главной денежной единицей был экю; с 1574 года экю стоил три ливра; один ливр стоил 20 су, один серебряный су — 12 денье. Для повседневных операций использовали мелкие деньги из сплава серебра с медью: блан (10 денье), тестон (десять су или 120 денье). Наряду с этими монетами на западе Франции имели хождение испанские деньги, а в прибрежных городах, например в Кале, — английские; и те и другие стоили больше ливра. Соотношение 240:20:1 между медными, серебряными и золотыми монетами использовалось и в других странах, некогда входивших в Римскую империю. В Англии 12 пенсов стоили шиллинг, а 20 шиллингов составляли фунт стерлингов. Основой испанской денежной системы вплоть до середины XIX века были реалы — серебряные монеты, вошедшие в обращение в Кастилии в XIV веке. Два реала — песета, четыре или восемь реалов — пиастр, 16 реалов или два пиастра — один золотой эскудо, который во Франции назывался пистолем. С 1640 года пистоль равнялся луидору, введенному Людовиком XIII и стоившему десять ливров. Он приравнивался к двойному дукату, чеканившемуся в Испании и Фландрии и имевшему широкое хождение в Европе. Двойной эскудо (дублон) был золотым и стоил 32 реала.
В самой Испании в XVI–XVII веках принимали лишь местные деньги, золотые и серебряные, за исключением большого праздника в монастыре Монтсеррат, когда можно было расплатиться и иностранной валютой. Курс денег в Кастилии отличался от каталонского. В Каталонии ливр равнялся десяти реалам, крона — 20 су (10,5 реала), а дукат — 12 реалам. В Кастилии чеканили бланы (восемь бланов — ¼ реала). В Барселоне были в ходу денье, двойной денье, эллер (шесть денье или четверть реала), полуреал и реал. Валенсийский реал стоил в Барселоне 18 эллеров.
Французский серебряный экю 1641 года соответствовал восьми реалам, английской кроне или немецкому талеру, доминировавшему в международной торговле. Чеканка этой серебряной монеты в подражание швейцарскому и саксонскому гульдинеру (равному 60 крейцерам) началась в 1515 году в Иоахимстале в Богемии (ныне Яхимов в Чехии). На аверсе монеты был изображен богемский лев, а на реверсе — святой Иоахим. Сложное название «иоахимсталер» в Европе сократили до «талера», а в России — до «ефимка». В 1566 году в Лейпциге серебряный талер стал называться рейхсталером, а гульдинер (гульден) позже был приравнен к ⅔ талера.
До 1523 года во Флоренции чеканили золотой флорин. В Венеции похожая монета называлась дукатом, или цехином. В Германии и Нидерландах флорин получил название гульден. Венгерские и чешские дукаты (флорины) имели широкое хождение в Речи Посполитой. «Червонный золотой» («злотый») первоначально стоил 30 серебряных грошей. В связи с девальвацией серебряных и медных денег курс постоянно менялся. Так, Неплюев в дневнике записал, что «червонный ходит 130 штиверов, или грошей».
Французский Монпелье находился недалеко от Испании и при этом принимал множество студентов из Германии и Швейцарии. Они довольно быстро осваивались с хитросплетениями обменного курса. Вот, например, какие цены были в середине XVI века в кабачке «Три короля», куда часто захаживали после занятий студенты-медики, в том числе Феликс Платтер: «Заказывали меру превосходного муската, который обходился нам в один штивер[45], т. е. один батцен[46] или каролус. К этому добавляли кусок мяса, например свинины, потому что в доме моего хозяина его не ели, и хорошей горчицы. Расходы не превышали одного штивера с человека».
Зато одежда влетала в копеечку. Один парижский студент уплатил за ткань для верхней одежды и штанов 7 ливров 8 су, за ночной колпак 3 су 6 денье, а за шнурки для штанов с наконечниками 20 денье; пошив мантии стоил 7 су 6 денье, окрашивание штанов — 9 денье; работа портного — 5 су. Дороже всего обходилась обувь, которая буквально горела на ногах школяров, ведь им приходилось делать большие концы по городу. Тот же студент заплатил 15 августа за пару башмаков 7 су 6 денье и потом дважды чинил их, соответственно за четверть и половину этой суммы; на Рождество ему понадобилась новая обувь за 8 су, но уже в феврале ее тоже пришлось сдать в починку.
«На Троицу я надел новые штаны красного цвета, — пишет Феликс Платтер. — Они были в обтяжку, с разрезами поверх подкладки из тафты, и такие короткие, что я сидел практически на сборках. Я с трудом мог наклониться, настолько они были тесные. Но обошлись они мне всего в одну крону, а крона тогда равнялась 46 штиверам. Портные сами продают ткань, и если надо, соорудят вам штаны за одну ночь». В феврале 1553 года он заключил договор с сапожником: тот обязался поставлять ему каждое воскресенье по паре новых туфель за три франка[47] в год, а старые забирать себе. Студенты носили туфли на тонкой подошве, поэтому в дождь и снег поверх туфель надевали галоши. Столько же — три франка — стоила лютня, без которой Феликс не мог обойтись.
У студентов деньги утекали сквозь пальцы, поэтому «жалованье» казеннокоштных учащихся находилось у их наставника, выдававшего им деньги по своему усмотрению. «А жалованья королевского в руки нам не давал поручик де-компания, а платил за нас за пищу и за квартиру по две добли на месяц с персоны, отчего мы имели нужную пищу, а пили только воду, — вспоминал Иван Неплюев время своей учебы в Испании. — Оный же за мытье рубашек и прочего платил за нас по полупецы на месяц, и по приказу его переменяли мы по три рубашки в неделю и брали на месяц по паре башмаков, за которые он платил за нас по 9 реалей, да плата за пару; он же платил за нас балбиру (цирюльнику. — Е. Г.) по 4 реаля на месяц, который брил нам бороды по 2 раза в неделю, а паруки нам пудрил по трижды в неделю; и за тем за всем осталось нам по 4 реаля по 5 кварт от месяца; и оные платил за нас портному мастеру за починку верхнего платья, или кто что возьмет новое против жалованья».
Отправляясь в Марбургский университет, Ломоносов получил в июле 1736 года от Академии наук 300 рублей. Около семи рублей он потратил тут же, отдав долги, часть прожил в Петербурге, еще часть ушла на оплату путевых расходов, так что в Германию он въехал с двумя сотнями рублей, которые перевел в немецкую валюту по курсу 80 копеек за талер. В финансовом отчете, отправленном в столицу 26 сентября 1737 года, Ломоносов перечислил свои траты:
«В Петербурге и в пути до Любека истрачено 100 руб.
От Любека до Марбурга 37 т[алеров].
Один костюм стоил 50 т.
Дрова на всю зиму 8 т.
Учитель фехтования — на первый месяц 5 т.
Учитель рисования 4 т.
Учитель французского языка 9 т.
Парик, стирка, обувь, чулки 28 т.
Учитель танцев за пять месяцев 8 т.
Книги 60 т.
Сумма 100 рублей и 209 т.».
Академическая канцелярия должна была выплачивать русским студентам 400 рублей на человека в год, но уже в первый год обучения Ломоносову и его товарищам недоплатили по 100 рублей. Зимой 1737/38 года Ломоносов, привыкший в Заиконоспасских школах беречь каждую копейку, смог уложиться в присланные ему 200 рублей, но потом не только потратил всю стипендию, но и наделал долгов, сумма которых в несколько раз превышала положенное ему жалованье. Его друзья Виноградов и Райзер вели себя точно так же. Академия велела отказаться от услуг учителей танцев и фехтования, не тратить деньги на наряды и не делать долгов и объявила всем троим суровый выговор. Добросердечный ректор университета Кристиан Вольф уплатил долги русских студентов (впоследствии Академия наук возместила ему эту сумму), чтобы они могли продолжить учебу у профессора Генкеля. К тому времени годовое содержание русских студентов было урезано вдвое, деньги высылали непосредственно Генкелю, который выдавал их на руки своим подопечным небольшими суммами — не более десяти талеров в месяц, указывал, где снимать квартиру, сам нанимал учителей и покупал одежду. Например, в августе 1739 года Ломоносов получил сшитое специально для него по заказу Генкеля новое платье стоимостью 42 талера 4 гроша, в сентябре — плисовый китель и четыре холщовые рубашки на 9 талеров 11 грошей, в октябре — башмаки и туфли и т. д.
Надо полагать, студенческие стипендии не «индексировались», несмотря на рост цен. Так, когда архитектор Василий Баженов и живописец Антон Лосенко отправились в 1759 году учиться за границу, Петербургская академия художеств назначила им содержание 350 рублей в год. В переводе на французские деньги это составляло 50–60 франков в месяц. На эти деньги молодые люди могли снять лишь самую бедную комнату на задворках Парижа.
Конечно, обидно, когда лучшие годы проходят, а ты вынужден считать гроши, точно старый скареда. Но у бедняков не было иного выхода — разве что совершать преступления. Зато сыновья богатых людей прожигали жизнь, не задумываясь о последствиях. Весельчак Жюльен де Ламетри (1709–1751) похвалялся тем, что потратил до последнего гроша (отнюдь не на книги) шесть тысяч ливров, которые отец, богатый купец, прислал ему для сдачи экзамена на степень доктора медицины в Париже; в итоге докторский колпак он получил в Ренне. Бережливый Филипп Пинель был его полной противоположностью: лишь изредка ходил в гости и никого не принимал у себя; поход в театр был выдающимся событием. Так, он выбрался как-то раз в Итальянскую комедию посмотреть «Докторов медицины», где высмеивали месмеристов[48].
В общем, образ студента, созданный английским поэтом Джеффри Чосером в «Кентерберийских рассказах» еще в XIV веке, долго оставался узнаваемым:
Прервав над логикой усердный труд,
Студент оксфордский с нами рядом плелся.
Едва ль беднее нищий бы нашелся:
Не конь под ним, а щипаная галка,
И самого студента было жалко —
Такой он был обтрепанный, убогий,
Худой, измученный плохой дорогой.
Он ни прихода не сумел добыть,
Ни службы канцелярской. Выносить
Нужду и голод приучился стойко.
Полено клал он в изголовье койки.
Ему милее двадцать книг иметь,
Чем платье дорогое, лютню, снедь.
Он негу презирал сокровищ тленных,
Но Аристотель — кладезь мыслей ценных —
Не мог прибавить денег ни гроша,
И клерк их клянчил, грешная душа,
У всех друзей и тратил на ученье
И ревностно молился о спасенье
Тех, щедрости которых был обязан.
К науке он был горячо привязан.
Но философия не помогала
И золота ни унца не давала.
Он слова лишнего не говорил
И слог высокий мудрости любил —
Короткий, быстрый, искренний, правдивый;
Он сыт был жатвой с этой тучной нивы.
И, бедняком предпочитая жить,
Хотел учиться и других учить[49].
Местные особенности. — За столом. — Студенческий рацион. — Злоупотребления
Эпоха глобализации приучила нас к тому, что, куда бы мы ни приехали, даже на другом континенте, мы всюду найдем привычную еду, средства передвижения и никого не удивим своим внешним обликом или костюмом. Однако в интересующее нас время всё было иначе и даже переезд в соседний город оборачивался сменой культурной среды.
Например, в Женеве потешались над длинными патлами Феликса Платтера, уроженца Базеля. Чтобы на него не показывали пальцем, пришлось ему, не стригшемуся с детства, пойти к цирюльнику. Во Франции с Феликсом приключился другой конфуз: в харчевне хозяйская дочка хотела его поцеловать, а он стал отбиваться, чем всех развеселил: оказалось, здесь так принято здороваться. В Монпелье он приехал к началу сбора оливок и в первое утро, разбуженный шумом, увидел крестьян с палками, шедших отрясать оливки, и испугался, приняв их за солдат с пиками. В начале декабря 1556 года так похолодало, что в окрестностях Монпелье кое-где образовался лед. Студенты-немцы отправились кататься на коньках, чем сильно удивили французов.
Но разве можно сравнить это удивление с тем культурным шоком, который испытывали уроженцы «Московии», попав в «просвещенную Европу»! Всё казалось им диковинным; трудно было понять, что важно, а что нет, что нужно перенять, чему и как учиться. Князь Борис Куракин, учившийся в Венеции, оказался в 1705 году в Голландии. Вот как он описывает памятник Эразму в Роттердаме: «Сделан мужик вылитой медной с книгою на знак тому, который был человек гораздо ученой и часто людей учил, и тому на знак то сделано».
Сложнее всего было привыкнуть к иноземной пище и манерам поведения за столом. Например, французы в XVI веке ели суп руками: вычерпывали гущу, а потом выпивали бульон. («Король-солнце» Людовик XIV даже в конце XVII века не пользовался столовыми приборами и ел руками соусы; веком позже дочери Людовика XV пили бульон из тарелок через край.) На постоялых дворах на весь стол был один нож, прикованный цепью, которым пользовались по очереди, и больше никаких приборов. А в Швейцарии тогда все ели ложками. Когда один студент из «немцев» потребовал у служанки ложку, та не понимала, чего от нее хотят; постоялец вспылил, думая, что над ним издеваются; его уняли с большим трудом.
Зато перед Великим постом на юге Франции было принято разбивать глиняную посуду, употреблявшуюся для подачи мяса, и покупать новую — под рыбу.
В Испании, отметил для себя Томас Платтер в 1596 году, всё отличается от Франции: обычаи, одежда женщин, форма бокалов (из них можно пить лишь маленькими глотками); каплунов не шпигуют салом, а поливают растопленным.
Впрочем, какие каплуны! Студентам, которых не подкармливали родственники, приходилось класть зубы на полку. Рабле рассказывает, на каком жалком пайке сидели постояльцы Коллегии Монтегю: младшим полагалось давать за обедом и ужином по куску хлеба и по одному яйцу или по половине селедки. Пить разрешалось одну воду. Старших кормили лучше. Им выдавали треть пинты вина, 1/30 фунта масла, блюдо дешевых овощей, варенных без мяса, целую селедку или пару яиц и на закуску кусочек сыра. В Ланском коллеже бурсаки отдавали объедки со своего стола бедным однокашникам-землякам.
Проживавшие на частных квартирах харчевались лучше, но не роскошно. Феликс Платтер без особого воодушевления вспоминает, чем его кормили у аптекаря Лорана Каталана из Монпелье: «В доме моего хозяина жили скудно; кухня была испанская, не говоря уж о том, что мараны не употребляют в пищу те же продукты, что и евреи. В скоромные дни на обед ели похлебку с капустой из баранины, редко — из говядины, бульона было мало. Похлебку ели руками, каждый из своей тарелки. На ужин всегда подавали салат и немного жаркого, от остатков ни у кого не было несварения желудка. Хлеб в достаточном количестве и вкусен; вина дают немного, оно темно-красное, его сильно разводят водой. Служанка сначала наливает вам воды, сколько попросите, а потом добавляет вина. Если не допьете, она остальное выльет; вино здесь не хранится больше года и быстро превращается в уксус».
И без того неизбалованные разносолами школяры были обязаны еще и соблюдать посты, питаясь сушеной треской, гнилой селедкой и прогорклым китовым жиром.
«С Пепельной среды, — вспоминает Платтер, — начинался Великий пост, во время которого запрещалось под страхом смерти есть мясо и яйца. Правда, мы, немцы, тайком нарушали этот запрет. Тогда-то я и научился намазывать лист бумаги маслом, разбивать сверху яйца и поджаривать всё это на углях. Из осторожности мы не пользовались никакой кухонной утварью. На протяжении всего Великого поста я бросал на пол в своем рабочем кабинете скорлупу от яиц, которые жарил на свечке на промасленном листе бумаги. Позже служанка нашла кучу скорлупы и рассказала хозяйке…»
Хозяева не стали доносить на постояльца-лютеранина, но ему пришлось отказаться от кулинарных экспериментов.
«На обед подавали капустные щи на постном масле и хека. Из других рыб — морской язык, которого тушили в растительном масле прямо во время обеда, или тунец. Сливочное масло при готовке не использовали вообще. Макрель, сардины хороши и вареные, и жареные, угри водятся в изобилии, а еще лангусты и креветки, которых приносят целыми корзинами. К несчастью, в нашем доме их видели редко. На ужин был салат-латук, или эндивий, или лук (его продают на рынке огромными связками к Дню святого Варфоломея — 24 августа), припущенный в подслащенном соке. Всю зиму угощались также жареными каштанами, но не было ни сыра, ни фруктов».
Впоследствии Феликсу довелось отведать каракатиц и крабов-пауков.
С другой стороны, может, и неплохо, что будущие ученые, врачи и юристы воспитывали в себе привычку к воздержанию. Нелепая смерть эпикурейца и материалиста Ламетри (по совместительству врача, специализировавшегося на болезнях, передающихся половым путем) могла послужить им уроком. Находясь в Потсдаме, Ламетри вылечил английского посла Тирконнеля, который устроил пир по случаю своего выздоровления. Врач уплетал за обе щеки и оприходовал почти всё блюдо паштета с трюфелями. В результате у него начались жар и бред, и он скончался в 42 года, оставив безутешную вдову и пятилетнюю дочь.
Помимо еды, школяры должны были покупать себе свечи, чернила, бумагу, перья, не говоря уже об одежде и обуви; при этом не наживался на них только ленивый. В университетских городах лавочники старались извлечь максимальную выгоду и взвинчивали цены. Иногда студенты ради экономии просили родителей закупить всё необходимое в родном городе, по менее высоким ценам.
Феликс Платтер был не прочь принарядиться. Однажды отец прислал ему кожи, выкрашенные в зеленый цвет, и юноша заказал себе из них костюм. Штаны оказались узковаты; портной уверял, что материала не хватило, но позже выяснилось, что он украл кусок и сшил сумку своей жене. Впрочем, Феликс не слишком расстроился: штанов из кожи в Монпелье тогда никто не носил, и на какое-то время он стал законодателем мод.
А. Н. Радищев с возмущением описывает злоупотребления уже упоминавшегося майора Бокума, приставленного к русским студентам в Лейпциге и получившего в свое распоряжение деньги, выделенные на их содержание:
«Причина нашего неудовольствия была недостаток иногда в нужных для нашего содержания вещах, то есть в пище, одежде и протчем. Вторая зима по приезде нашем в Лейпциг была жесточее обыкновенных, и с худыми предосторожностями холод чувствительнее для нас был, нежели в самой России при тридцати градусах стужи.
Домостроительство Бокума простиралось и на дрова, и мы более в сем случае терпели недостатка, нежели в чем другом. Хотя запрещено было, как то нам сказывали, присылать к нам деньги из домов наших, но мы, неизвестны будучи о сем запрещении и охотны, особливо на случай нужды, преступить сие повеление, имели при отъезде нашем из России по нескольку собственных денег. Кто их имел, не только удовлетворял необходимым своим нуждам, но снабжал и товарищей своих. Словом, во всё продолжение нашего пребывания кто имел свои деньги, тот употреблял их не токмо на необходимые нужды, как то на дрова, одежду, пищу, но даже и на учение, на покупку книг; не утаю и того, что деньги, нами из домов получаемыя, послужили к нашему в любострастии невоздержанию, но не оне к возрождению онаго в нас были причиною или случаем. Нерадение о нас нашего начальника и малое за юношами в развратном обществе смотрение были онаго корень, как то оно есть и везде, в чем всякий человек без предубеждения признается».
С этими записками перекликаются воспоминания В. И. Штейнгейля о Морском кадетском корпусе:
«Зимою в комнатах кадетских стекла были во многих выбиты, дров отпускали мало, и, чтоб избавиться от холода, кадеты по ночам лазили чрез забор в адмиралтейство и оттуда крали бревна, дрова или что попадалось; но если заставали в сем упражнении, то те же мучители, кои были сего сами виновники, наказывали за сие самым бесчеловечным образом. Может быть, это тиранство одну только ту выгоду приносило, что между кадетами была связь чрезвычайная. Случалось, что одного пойманного в шалости какой-либо замучивали до последнего изнеможения, добиваясь, кто с ним был, и не могли иного ответа исторгнуть, кроме — „не знаю“. Зато такой герой награждался признательностию и дружбою им спасенных. С этой стороны воспитание можно было назвать спартанским. Нередко по-спартански и кормили. Кадеты потому очень отличали тех капитанов, кои строго наблюдали за исправностию стола….»
Средневековые эпидемии. — Чума и миграции студентов. — Антисанитария
Говоря о бедных студентах, не следует забывать, что не только они бедны. Вернее, их нищета зачастую была лишь отражением общего безрадостного положения дел. Например, население Парижа, этих «новых Афин», регулярно страдало от голода, пожаров, войн и, разумеется, эпидемий.
На узких, загаженных улочках Латинского квартала, где в холодных, сырых и грязных помещениях теснилась школьная беднота, свирепствовали болезни.
Вот данные средневековых хронистов: в 1105 году в Париже разразилась эпидемия болезни, напоминающей грипп. В 1129 году Господь наслал на столицу спорынью, и эпидемию отравлений удалось остановить лишь 3 ноября 1130 года после шествия с мощами святой Женевьевы. В 1224 году зимние холода наступили 9 октября и продолжались до 25 апреля; по всей Европе прокатились эпидемии заразных болезней. В конце августа 1348 года в Париже началась чума и продолжалась два года. Король запретил мести улицы после сильного дождя, чтобы уменьшить сброс нечистот в Сену — главный источник питьевой воды. Эпидемии чумы потом повторялись довольно часто: с 1360 по 1363 год, в 1379–1380, в 1382-м, с 1399 по 1401-й. В 1437-м она выкосила 50 тысяч человек за полгода, а после вдобавок наступил страшный голод. В 1467 году в летнюю жару распространилась еще какая-то зараза. Париж настолько обезлюдел, что Людовик XI приказал присваивать звание гражданина любому, кто пожелает поселиться в столице. Чума вернулась в 1522 году, потом в 1531 (городским властям даже пришлось прикупить новые участки земли под кладбище), 1544, 1561 (студенты перебрались в Орлеан) и, наконец, 1636 годах.
То же самое наблюдалось и в других городах. В XIV веке в Падуе неожиданно скончались два студента, что вызвало панику в университете. Когда один подававший надежды молодой человек из Мантуи, выйдя из аудитории, вдруг рухнул замертво, несколько студентов покинули город. Оставшиеся, если их тоже коснулась болезнь, обращались к врачам. Но врачи-земляки, не решавшиеся требовать плату за лечение, и пользовали больных кое-как, а другие не внушали большого доверия. Так, один из заболевших усомнился в способностях призванного к его одру эскулапа, потому что тот не назначил ему особой диеты. Созывать консилиумы врачей (для состоятельных пациентов) было рискованно: ученые доктора плодили интриги и были способны, чтобы досадить коллегам, рискнуть здоровьем доверившегося им человека.
В Монпелье эпидемии чумы вспыхивали в 1502,1525 и 1533 годах. В 1580-м все иностранные студенты — и из коллегий, и с факультетов — вернулись в свои страны. Современники описывали это бегство: профессора уезжали за город, коллегии закрывались, аудитории пустели, студенты гурьбой уходили из города…
В Германии в 1519 году чума изгнала студентов из Лейпцига в Виттенберг, в 1527-м и 1535-м — из Виттенберга в Йену, в 1552-м — в Торгау. В 1578 году «черная смерть» окончательно добила университет Лувена. Та же беда продолжалась и в XVII веке. В 1631 году мэр Пуатье заставил профессоров закрыть школы. В 1665-м, во время великой эпидемии чумы в Лондоне, закрылся Кембриджский университет.
Доктора изобретали различные снадобья, духовенство служило молебны, но корень зла был неистребим, потому что заключался в ужасающей неопрятности и несоблюдении элементарных правил гигиены. Например, в 1374 году, во время очередной эпидемии чумы в Париже, всех домовладельцев обязали устроить при своих домах отхожие места в достаточном количестве (до того содержимое ночных горшков попросту выплескивали на улицу). Но это распоряжение пришлось возобновлять несколько раз, поскольку исполнять его никто не спешил.
На протяжении веков Париж поддерживал свою репутацию грязного города с немощеными улицами, по которым текли вонючие ручьи. В Лондоне нечистоты тоже сливали в Темзу, так что она даже не замерзала холодной зимой, и из нее же брали воду. Д. И. Фонвизин, путешествовавший по Европе в конце XVIII века, был поражен антисанитарией французских городов, где мясники разделывали туши прямо на улице и кровь, смешанная с грязью, текла мимо модных лавок с самой изысканной продукцией.
«Однажды я должен был проводить на бал дочь доктора Гриффи, согласно обычаю, — вспоминает Феликс Платтер о своем пребывании в Монпелье. — Проходя рядом с ней мимо выгребной ямы, я посторонился, чтобы уступить ей лучшую сторону дороги, но так неудачно оступился в лужу, что обрызгал девицу с головы до ног грязной водой. Я готов был сквозь землю провалиться, тем более что один мой товарищ, который шел с нами, поспешил вперед предупредить, что я окатил свою невесту святой водой. Девушка поняла, что у меня не было дурного умысла, и попросила меня отвести ее домой, чтобы переодеться».
Бесчинства студентов. — Вмешательство властей. — Сражения между школярами и бюргерами. — Право носить оружие. — Поединки и стычки
Наличие в городе университета было, с одной стороны, благом, о чем мы уже говорили, а с другой — настоящим бедствием: школяры вели себя дерзко, нарушая практически все Божьи заповеди по списку; жители университетских городов порой находились на осадном положении, поскольку студенты совершали набеги на сады, врывались ночью в дома, вторгались на свадебные пиршества и требовали угощения, по ночам шумели на улицах, пускали в ход кулаки, камни и даже холодное оружие, били окна, оскорбляли, лупили и грабили горожан и задирали патрульных. В Риме, если распоясавшимся студентам попадался на глаза еврей, неосторожно вышедший из гетто (район между Капитолийским холмом, островом Тиберина и площадью Ларго Арджентина, окруженный высокими стенами с тремя воротами), его хватали, волокли на площадь Святого Петра и там секли и брили, если только он не покупал себе свободу, уплатив «налог на бороду».
В 1132 году епископ Парижский провозгласил интердикт на холме Святой Женевьевы, облюбованной школярами, пытаясь положить конец их бесчинствам. Но если даже епископу не удавалось с ними справиться, что уж говорить о светских властях. В 1200 году состоялось форменное сражение между студентами и людьми парижского прево; на поле боя остались лежать пять трупов. Но король Филипп Август отстранил прево от должности и принял сторону студентов, грозивших в противном случае покинуть город. К тому времени в Париже насчитывалось около двадцати тысяч школяров, и эта угроза звучала вполне весомо.
Король уступил, и теперь на студиозусов не было никакой управы: вплоть до XVI века они состояли в юрисдикции лишь университетского суда и епископа и за преступления, которые всем остальным гражданам грозили виселицей, отделывались поркой и епитимьей.
Двадцать шестого февраля 1229 года, в самый разгар карнавала, студенты снова схлестнулись с сержантами парижского прево, пытавшимися усмирить буянов. Хозяин трактира не пожелал отпустить студентам вино даром; пустяковая ссора переросла в сражение между горожанами и школярами. Все кабаки были разгромлены, вино вылито на землю, множество людей избито до полусмерти; победа осталась за студентами. Горожане пожаловались королеве Бланке Кастильской, и та велела парижскому прево «принять меры». Он с радостью повиновался: несколько студентов были убиты, множество других покалечены. В знак протеста университет прекратил лекции, и 15 апреля профессора покинули Париж, уведя за собой большую часть слушателей в Оксфорд и Кембридж. Оставшиеся же и не думали менять свой образ жизни.
Горожанам, доведенным до крайности студенческими бесчинствами, разбоем и воровством, приходилось самим защищать себя. За 1223 год парижские буржуа убили 320 школяров и побросали их тела в Сену. В 1354 году в Оксфорде состоялось целое побоище; победившие горожане разгромили 14 студенческих общежитий, студенты потеряли шестерых убитыми, 20 человек были ранены. В конце XV столетия Вена зачастую становилась ареной кровавых схваток школяров с бюргерами; некоторые ремесленные цехи давали отпор университетским буянам. В 1501 году кёльнские бочары, плотники и каменщики штурмом взяли бурсу и избили студентов. В Лейпциге университету объявили войну сапожные подмастерья. В Гейдельберге дело доходило до возведения баррикад. Школяры зачастую сталкивались с бродягами, разбойниками и прочей шушерой и терроризировали целые кварталы. Тогда обыватели перегораживали улицы цепями, освещали их за свой счет и формировали «народные дружины», заступавшие в дневной и ночной дозоры, словно в военное время.
Конечно, постоянное пребывание в состоянии войны не устраивало ни ту ни другую сторону. Феликс Платтер приводит в своих записках следующий эпизод: «18 апреля [1554 года] в Монпелье прибыли два солдата из Базеля, гвардейцы короля Наварры, с высокомерным видом, в красивой одежде с разрезами, в полном вооружении и с алебардами. Они возвращались домой. Показав им город, мы пригласили их пообедать. В Базеле они были врагами студентов и часто дрались с ними по ночам, но после оказанного нами приема пообещали, что теперь, когда вернутся, всегда будут принимать сторону студентов, а не выступать против них. Мы проводили их до моста Кастельно; там выпили на посошок и, чтобы скрепить принесенную ими клятву, крестили их чарой вина, вылитой на голову».
Надо сказать, что в средневековой Германии городские власти даже побуждали население к овладению оружием, чтобы в случае чего горожане могли сражаться в одном строю с солдатами. В XIV–XV веках в германских городах множились школы фехтования, пользовавшиеся определенными привилегиями; их посещали бюргеры, мастеровые и студенты. Ученики устраивали поединки на шпагах, кинжалах и алебардах, которые вскоре вытеснило учебное оружие — деревянная сабля, «Dusack». Но с конца XV века обычные горожане перестали учиться фехтованию, больше полагаясь на распространившееся к тому времени огнестрельное оружие, ведь целью-то было отбить нападение, а то и просто припугнуть воров. Теперь поединки устраивали только аристократы, солдаты и студенты — лишь они имели право ходить со шпагой на боку. Бюргеров это задевало, и в 1514 году старшины Вены добились запрета для студентов носить шпагу. Тогда 800 венских школяров отправились пешком в Вельс, умолять императора Максимилиана вернуть им привилегию. Император, большой поклонник рыцарских романов и кодекса чести, эту просьбу удовлетворил.
Студенты очень дорожили своим правом носить оружие. Снова передадим слово Платтеру: «26 августа [1554 года] немцы провожали своего товарища с факелами и были арестованы капитаном стражи. Стражники отобрали у них шпаги и кинжалы. Это вызвало большой переполох в аптеке моего хозяина, где я тогда находился. Мы побежали посмотреть, что происходит. Этьен Конценус упорно отказывался отдать свой кинжал капитану. Мэтр Каталан вмешался и попросил отдать кинжал ему. Тот подчинился, и шум утих, но на следующий день они подали жалобу бальи, протестуя против нарушения привилегий немцев. Капитан получил выговор, а нам было обещано, что подобное больше не повторится».
Предполагалось, что оружие нужно студентам для самообороны, однако, увы, оно использовалось и для поединков. Студенты дрались между собой не менее ожесточенно, чем с горожанами и полицией; в этих схватках принимали участие даже бакалавры.
В 1554 году в Монпелье праздновали свадьбу. После пира, когда в доме новобрачных гости танцевали при открытых дверях, туда явился студент Лебо, который выдавал себя за дворянина и поэтому носил шпагу. С ним был его приятель Мильс, хороший танцор, не пропускавший ни одного бала. Но другой студент, итальянец Фламиний, заносчивый крепыш, стал насмехаться над Лебо и даже поставил ему подножку, так что тот чуть не упал. Лебо отвесил обидчику пощечину. Они бы подрались, если бы их не разняли, но Фламиний пообещал, что отомстит.
На следующий день, в понедельник, Лебо прогуливался после обеда по мощеной площади Нотр-Дам, как вдруг откуда ни возьмись выскочил Фламиний и ринулся на него с кинжалом. Лебо попятился, выхватил шпагу и направил ее острие на врага. Тот попытался выбить у него оружие, но Лебо проткнул его шпагой насквозь. «Я мертв!» — успел воскликнуть Фламиний и упал. Его положили на лестницу и унесли. Лебо, всё еще державший шпагу в руке, пытался скрыться, заскочив в ближайший дом. Подоспела полиция. Пока бальи осматривал место происшествия, его виновник убегал по крышам, перепрыгивая с одной на другую. Однако его все-таки арестовали и посадили в тюрьму. Через довольно продолжительное время он был помилован королем, потому что твердил, что его противник сам напоролся на шпагу. Позже он стал врачом в Туре.
В Понт-а-Муссоне герцог Лотарингский Карл III был вынужден в 1579 году учредить особую службу из двух судебных приставов и их начальника, которая пресекала шумные выходки и разбирала конфликты между студентами. С апреля 1584 года в городе по ночам патрулировал отдельный отряд, примерно наказывавший буянов, благодаря чему их наконец-то удалось усмирить.
Парижский прево и парламент выносили самые суровые постановления, стараясь положить конец этим бесчинствам. Запрещалось, «под страхом виселицы, носить палки, шпаги, пистолеты, кинжалы»; но только лейтенант полиции ла Рейни во времена Людовика XIV сумел беспощадными мерами навести в столице порядок.
Вплоть до XVIII века полиции приходилось разнимать и предотвращать столкновения между студентами-медиками и подмастерьями-хирургами. В 1745 году в Париже открылся анатомический театр, построенный по плану профессора анатомии Якоба Уинслоу (1669–1760). Внизу афиши, сообщавшей о лекции этого прославленного академика, было приписано: «Вход с тростями и шпагами запрещен». Как вспоминал швед Карл Петер Тунберг, учившийся в 1770 году в Париже, «в дверях всегда стоял охранник, чтобы пресекать шум и беспорядки и не позволять входить со шпагами».
Студенты, записывавшиеся к разным преподавателям, устраивали стычки даже в больнице, где проходили практические занятия, поэтому их пускали туда группами не больше пяти человек, запрещая проносить трости и шпаги и принимая меры, чтобы соперничающие фракции не находились в больнице одновременно.
На улицах шотландского Абердина то и дело вспыхивали схватки между студентами конкурировавших коллегий — Королевской и Маршальской.
Не лучше обстояло дело и в других учебных заведениях. Например, военные академии должны были воспитывать дворянскую элиту, однако «недоросли» зачастую посещали занятия по принуждению и без всякого желания. «Курсанты» шатались без толку по городу, затевая драки и пропивая отцовские денежки. Доходило до трагикомических ситуаций: кадету из знатного рода Лаколони грозил суд за дуэль. За него заступились учителя математики, ибо Лаколони защищал честь этой науки перед другими кадетами, пренебрегавшими ею и презиравшими ее.
Немецкие студенты очень щепетильно относились к вопросам чести, и поединки между ними происходили чуть ли не каждый день и по любому поводу. Во время учебы в Лейпциге Иоганн Вольфганг Гёте вызвал на дуэль студента из Прибалтики, загородившего ему вход в театр. Они сразились, Гёте был ранен в руку. Несколько лет спустя, вспоминая об этом происшествии, он записал: «Что за важность человеческая жизнь? Одно-единственное сражение забирает их тысячами. Гораздо важнее честь. Вопросы чести нужно отстаивать со всею страстью».
Парижские кабаре. — Таверны и постоялые дворы. — Отношение к пьянству
С наступлением тепла школяры устремлялись в поля и луга — веселиться на природе, дышать свежим воздухом, не забывая захватить с собой провизию и выпивку. В XVII веке студенты не обделяли своим вниманием кабаки в пригородах Парижа — Шайо, Пасси, Вожираре, пили пиво в зеленых беседках на берегу Бьевры и Сены, в Сюрене и в Сен-Клу.
В кабаре подавали только вино; обычно такое заведение состояло из главного зала, окруженного отдельными «кабинетами», которые снимали группы клиентов. Горячительное способствовало частым ссорам и дракам. У каждого кабаре была своя репутация, и о человеке могли судить по тому, какому заведению он отдает предпочтение. Например, знаменитая «Сосновая шишка» неподалеку от собора Парижской Богоматери видала в своих стенах Франсуа Вийона и Франсуа Рабле, который писал там «Гаргантюа», а позже была приютом поэтов (туда захаживали Расин, Мольер, Буало). Место было не самое роскошное, но вино подавали лучшее, да и подходящая закуска к нему находилась. В заведениях на берегах Сены, в Сен-Клу, можно было встретить представителей всех сословий, если только они были платежеспособны.
В тавернах можно было еще и поесть. В XVI веке таверна превратилась в центр социального притяжения, альтернативный церкви, и между кюре и хозяевами таверн началась настоящая война за влияние. Женщины ходили в церковь, мужчины отправлялись в таверну, но, как правило, находились они поблизости друг от друга. Впрочем, и женщинам вход в таверну не был заказан, поскольку в этих заведениях отмечали различные важные события: рождение детей, завершение сбора урожая, праздник местного святого, свадьбы и похороны (с привлечением странствующих кюре, которые отбивали хлеб у «оседлых»).
Для привлечения клиентуры хозяева таверн поощряли игру в карты и зернь (кости); снаружи, во дворе или между домами, можно было поиграть в шары или поупражняться в стрельбе из лука. Поскольку деньги водились не у всех, многие клиенты расплачивались натурой; таверны и постоялые дворы быстро превратились в злачные места. Принимая плату, хозяин не задавал вопросов о происхождении товара, а зачастую становился скупщиком краденого, даже входил в долю с разбойниками и давал деньги в рост.
Еще в 1228 году церковный собор в Вальядолиде издал суровые распоряжения, запрещающие студентам находиться в обществе жонглеров и ночных бродяг, а также заходить в таверны. Надо полагать, этот запрет не соблюдался.
Во Франции постоялые дворы, где тоже подавали вино и допускали азартные игры, принято было помечать пучком соломы. В некоторых городах власти запрещали местным уроженцам посещать постоялые дворы, в которых людей поощряют к разврату и мотовству.
Кабаре и таверны часто открывались за городскими стенами, если их владельцы не могли или не хотели платить ввозную пошлину на продукты, вино и стройматериалы. Именно такие заведения предпочитали безденежные студенты, облюбовавшие в XVI веке холм Монмартр в Париже, сплошь покрытый ими.
В «золотой век» «короля-солнце» Людовика XIV «Париж был одним большим постоялым двором», вспоминал один иностранный путешественник: «Кухни дымят во всякий час; повсюду кабаки и кабатчики, трактиры и трактирщики… Роскошь здесь в таком изобилии, что тому, кто пожелал бы обогатить триста пустынных городов, достаточно было бы разгромить Париж Здесь процветает бесчисленное множество лавок, где продаются совершенно ненужные вещи, судите ж о числе тех, где покупают что-то нужное… Народ благочестиво посещает церкви, в то время как аристократы и дворяне ходят туда развлечься, поговорить и завести интрижку. Он прилежно работает каждый день, но любит выпить в праздник, хотя небольшая мера вина в Париже стоит больше, чем целый бочонок в деревне. В мире не сыщется более искусного народа, который бы меньше зарабатывал, поскольку он тратит всё на чревоугодие и одежду, и между тем он всегда весел. Однако быть бедным в Париже, постоянно находиться среди всех этих наслаждений, не имея возможности изведать ни одного из них, — страшнее этого ада нет во всём свете».
В начале XVIII века нынешняя улица Шоссе д’Антен называлась «дорогой Большой Пинты»: она извивалась у подножия холмов между полями, болотами и садами от Монмартра до злачного квартала Птит-Полонь (Малая Польша), а вдоль нее стояли кабаре, где подавали молодое вино. Туда приходили не только поесть и выпить, но и потанцевать. Войдя, посетители пересекали огромную кухню, где в исполинском очаге жарились на вертеле окорока и бараньи туши, и попадали в большой зал с расставленными вдоль стен столами, на которых плотными рядами стояли бутылки, кувшины с вином и тарелки со снедью. Середину занимали танцоры, отплясывавшие контрданс и котильон под визг скрипок, вопли дудок и кларнетов.
Таверны и кабаки множились и процветали по всей Европе, и студенты всех без исключения университетов усердно их посещали, к великому неудовольствию своих родителей, чьи денежки утекали, словно вода в песок. Помешать этому было невозможно, хотя попытаться стоило. Например, отец Гёте заставил его перевестись в 1770 году из Лейпцига, где тот изучал право, в Страсбург, полагая, что юноша слишком уж много времени проводит в знаменитом лейпцигском погребке Ауэрбаха.
Надо сказать, что, получая ученые степени и переходя из разряда учащихся в разряд преподавателей, далеко не все бывшие студенты ставили крест на «грехах молодости», а потому подавали дурной пример собственным ученикам. В XVI веке власти Краковского университета в особом распоряжении обличили «отвратительный порок пьянства» некоторых профессоров, которые по ночам шатались по городу, шумели и нарушали покой горожан, и постановили: преподаватель, ведущий себя подобным образом, лишится жалованья и не будет допущен к чтению лекций; если же он не исправится, то будет исключен из университета, а то и отлучен от Церкви.
В Лейдене студенты братались с преподавателями в кабачках «Кедровая шишка» и «Сражающийся лев», и эти попойки нередко заканчивались потасовкой.
«Я никогда не видел в Монпелье пьяных, за исключением немцев», — особо отмечает в своих записках Феликс Платтер. А его брат Томас добавляет, что и в Испании не увидишь пьяного на улице, поскольку это позор.
Свобода нравов. — Жрицы любви. — Серенады. — Любовные приключения
Хорошенькие служанки из таверн, также являвшиеся приманкой для студентов, не отказывали посетителям в услугах интимного свойства. В эпоху Возрождения нравы отличались простотой; например, во Франции в XVI веке партнер по танцам должен был поцеловать партнершу в губы. Актрисы из бродячих трупп, выступавших на площадях, собирая деньги со зрителей, раздавали записочки с указанием места и времени свидания. Школяров манили к себе и публичные бани, снискавшие к временам позднего Средневековья дурную славу, и скрывавшиеся под их сенью запретные плоды. Пусть формально студенты считались клириками и даже носили тонзуру и сутану, обетов они еще не давали, а потому считали себя свободными от моральных оков.
Одно из постановлений парижского парламента, относящееся к середине XVI века, с прискорбием констатировало, что студенты бродят по городу неприлично одетые, со шпагами и кинжалами, надвинув шляпы на глаза, чтобы нельзя было разглядеть лица. С наступлением темноты они без зазрения совести грабят прохожих, а затем отправляются пропивать добытые таким образом деньги в кабаки и «веселые дома». Общаясь с беспутными женщинами, они получают дурные болезни. В самом деле, в середине прошлого тысячелетия сифилис производил опустошения в рядах учащихся. В Бреславльской хронике за 1502 год сообщается о «французском насморке» (гонорее), которым заразилось 250 человек.
Томас Платтер, побывавший в 1595–1597 годах на юге Франции и в Испании, досконально изучил местные обычаи и сообщал довольно любопытные сведения. Например, он пишет, что в Авиньоне много публичных женщин: они пользуются покровительством папы и платят ему пошлину. Жрицы любви живут на двух довольно длинных улицах и занимают на них все дома. Некоторые одеты очень богато; они показываются на люди, приглашают прохожих зайти и даже останавливают их на улице. Говорят, что их начальница, которую в насмешку называют аббатисой, обязана отдаваться бесплатно любому студенту, который об этом попросит.
В Барселоне отдельная узкая улочка была отведена для публичных женщин; днем вход на нее был открыт, а на ночь перекрывался цепью. Спальни (около сорока) находились на первом этаже, соприкасаясь, точно кельи в монастыре. Все женщины проживали на ближнем постоялом дворе. Днем они сидели в красивых креслах на пороге, в богатых нарядах, играли на лютнях и пели или свободно ходили по улицам, точно порядочные. Полиция приставила своего человека присматривать за ними. На улицу запрещено было входить с холодным или огнестрельным оружием. Там жил особый хирург, который осматривал женщин и прогонял заразных. Они платили налог королю и не считали свое ремесло зазорным. «Собственный» капеллан служил у них мессу, исповедовал и т. д.
Раннее знакомство с доступными женщинами убивало в зародыше всякое уважение к прекрасному полу. В Авиньоне во время карнавала школяры и семинаристы, завидев девушку легкого поведения, хватали ее — кто за руку, кто за ногу, — и резко дергали, так что она падала навзничь на мостовую, а затем устремлялись к новой жертве. Правда, девицы могли избежать этого издевательства, уплатив экю. Бывало, что жестокосердым школярам удавалось заработать таким образом до сотни экю, которые поступали в общую кассу.
Высокая романтика трубадуров приобретала гротескные формы. Население университетских городов не могло спать по ночам из-за чрезмерного увлечения студентов музыкой. Согласно уставу университета города Лерида, утвержденному в сентябре 1300 года королем Арагона Хайме II Справедливым, у школяров, которые шлялись по ночам, могли отобрать их инструменты, «ибо они нарушают тишину и покой».
Феликс Платтер вспоминал, как один приятель, живший по соседству, позвал его на ночной «концерт». «16 апреля [1554 года] молодой дворянин Гишар де Сандр попросил меня устроить серенаду одной девице. Мы явились на место в полночь. Сначала ударили в барабаны, чтобы разбудить всех обывателей на этой улице. После вступили трубы, за ними гобои. Им на смену пришли флейты, за которыми следовали виолы и, наконец, три лютни. Серенада длилась добрых полтора часа. Затем нас отвели в кондитерскую и отлично угостили: остаток ночи мы пили мускат и гипокрас».
Такие серенады обычно исполняли накануне студенческих пирушек, устраиваемых руководством университета Монпелье на дни святого Луки и святого Николая.
Бакалавры из Саламанки были непревзойденными мастерами серенад под аккомпанемент гитары, которыми они заслуживали благосклонность слабого пола. Такие серенады описаны в «Подставной тетке» Мигеля Сервантеса:
«Тем временем наступила ночь, и вот в подобающий для такого рода торжественных выступлений час собрались девять ламанчских головорезов, четыре певца с гитарами, морская труба, арфа, бандура, двенадцать бубенцов, саморская волынка, тридцать щитов и столько же панцирей; всё это было роздано целой ватаге однокашников или, вернее, собутыльников наших студентов. Это пышное шествие направилось к околотку и к дому любезной сеньоры; свернули в улицу, и безжалостные бубенцы загремели так оглушительно, что, хотя ночь давно переступила порог безмолвия и все соседи кругом спали также сладко, как шелковичные черви, им пришлось всё-таки отогнать в сторону сон. Во всей округе не оказалось ни одного человека, который бы не проснулся и не подбежал к окну. Вслед за тем волынка заиграла „гамбетас“ и закончила „эстурдьоном“[50] только под самыми окнами дамы. […]
На улице появилась большая толпа народа. Певцы и вся братия решили, что это городская полиция; а поэтому построились в круг и поместили в середину отряда музыкальный обоз; при приближении полиции они начали греметь щитами и звенеть панцирями; услышав эти звуки, полиция не пожелала танцевать танец со шпагами, исполняемый садовниками на празднике „тела Господня“ в Севилье, и прошла дальше, потому что альгуасилы, нижние чины и сыщики не почуяли себе большой наживы от здешней ярмарки. Наши храбрецы возликовали и хотели было продолжать начатую серенаду; но один из главных устроителей потехи заявил, что музыки не будет до тех пор, пока сеньора донья Эсперанса не покажется у окна. Но как они настойчиво ее ни вызывали, на крики не вышла даже дуэнья. Все были рассержены и пристыжены и собирались забросать дом камнями, разбить решетчатые ставни, устроить страшный кавардак и кошачий концерт, то есть поступить так, как свойственно поступать юнцам в подобных случаях. Тем не менее, несмотря на свою досаду, они решили еще раз „пропустить по маленькой музыке“ и сыграли несколько вильянсиков[51]; затем снова зазвучала волынка, оглушительно-резко зазвенели бубенцы, и на этом серенада окончилась»[52].
Студенческая пора приходилась на весну жизни. Стоит ли удивляться, что молодая кровь бурлила и скучные книги часто оказывались забыты ради чьих-то прекрасных глаз? Жильбер Каталан, которого отец вызвал из Базеля домой в Монпелье, послушно отправился в путь, но по дороге, в Женеве, увидал девушку редкой красоты и влюбился. Он упросил отца оставить его в Базеле, чтобы не прерывать учебы, а на самом деле надеялся письмами и подарками склонить девицу к замужеству. Конечно, ни о какой учебе не было и речи: «Ромео» чаще посещал игорные дома, чем занятия, и проводил время в шалостях и любовных похождениях.
Напомним, что студенты той поры были «тинейджерами», но отношения между полами не составляли для них никакой тайны, тем более что брачный возраст тогда наступал гораздо раньше восемнадцати лет. Знаменитый юрист Жак Кюжас умер, оставив сиротой свою тринадцатилетнюю дочь Сюзанну. Спустя два года она обвенчалась с председателем тулузского парламента де Ту, но ее благочестивый и немолодой супруг с прискорбием узнал, что его юная жена уже не девица, и умер от горя. Молодая вдовушка вновь вышла замуж, однако не угомонилась и принимала в своей спальне школяров, которые сбегали с занятий к дочке своего бывшего профессора: это называлось «комментировать произведения Кюжаса». Раздосадованный профессор права Эдмон Мениль, которому приходилось читать лекции в полупустой аудитории, написал эпиграмму на Сюзанну:
Viderat immensos Cujati nata labors
Aeternum patri promeruisse decus;
Ingenio haud poterat tam magnum aequare parentem
Filia; quod potuit corpora jecit opus[53].
Выражение «комментировать произведения Кюжаса» прижилось и впоследствии стало обозначать вольности школяров с дочерью наставника; имя Кюжаса часто заменяли другим, принадлежавшим, как правило, преподавателю права или грамматики.
Какие только приключения не выпадали на долю любвеобильных школяров! История, которую приводит в своих записках Феликс Платтер, могла бы послужить основой для лихо закрученного сюжета сериала. Судите сами:
«Батт Халер, мой однокашник, был единственным сыном, и поэтому ему всё сходило с рук. Это был красивый мальчик с нежным голоском, пил он только сладкое вино. Став студентом, он только и делал, что играл на лютне, гонялся за красотками, участвовал во всех играх и маскарадах. В конце концов он пообещал жениться на молодой швее и в самом деле женился на ней и прижил двух детей, которые выросли хорошими людьми, потому что практически не видали своего отца и воспитывались в доме своего деда. Он же продолжал жить по-прежнему и влюбился в молодую девицу. В ее доме танцевали по ночам на каталонских коврах, чтобы не будить соседей. Девица забеременела, и ее посадили в тюрьму вместе с матерью, которую подозревали в сводничестве. Ребенка окрестили; мать изгнали из города, и она укрылась в Шлингене, где выходила замуж три раза. А ее обольститель бежал в Лотарингию, влюбился там в монахиню и похитил ее. За ними погнались, девицу отбили, а его потом тоже схватили, заковали в железа и посадили в телегу. Переезжая через речку, телега развалилась, пленник свалился в воду и утонул».
Вспоминая годы московского ученичества, Михаил Ломоносов признавался: «Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели». Молодому здоровому помору было 23 года; при всей тяге к образованию он не мог устоять перед соблазнами, о чем и поведал в написанном тогда же стихотворении:
Услышали мухи
Медовые духи,
Прилетевши, сели,
В радости запели.
Егда стали ясти,
Попали в напасти,
Увязли бо ноги.
Ах! — плачут убоги, —
Меду полизали,
А сами пропали.
Эти стихи были впервые опубликованы в 1855 году с пояснением: «Сочинение г. Ломоносова в Московской академии за учиненный им школьный проступок». В чем состоял этот проступок, осталось неизвестным, хотя кое-какие предположения строить можно; но видно, что виновник раскаялся. Учитель Ломоносова Ф. Кветницкий отдал должное его способностям, поставив на листке пометку «Pulchre» («Прекрасно»).
Семья или учеба? — Правила вступления в брак. — Абеляр и Элоиза. — Общественное мнение. — Любовь и деньги
Слово «бакалавр» — «bachelor» на вульгарной латыни — в раннесредневековой Франции обозначало юношу, готовящегося к посвящению в рыцари, и молодого человека вообще; в английском языке оно стало значить «холостяк». В университетской среде это была младшая из трех ученых степеней; бакалавр имел право сам проводить занятия со студентами или претендовать на бенефиций. После реформы 1074–1075 годов, проведенной папой Григорием VII (1073–1085), клирики должны были соблюдать безбрачие; женившись, каноник не мог получить бенефиций, а ранее имевший лишался его, так что приходилось выбирать: деньги или семья.
Несмотря на то что целибат был закреплен еще в правилах Эльвирского собора в начале IV века, до григорианской реформы многие клирики вступали в брак, да и после далеко не все соглашались принять обет безбрачия. Например, Тибо из Этампа (1080 — после 1120), считающийся если не основателем, то предтечей Оксфордского университета, был категорически против запрета на женитьбу для клириков. В одном из писем, дошедших до нашего времени, он утешает некоего Филиппа, подвергнутого наказанию за проступок, связанный с сексуальным поведением. Тибо уверяет его, что гордыня — гораздо больший грех, и намекает, что давшие обет целомудрия часто впадают в грех содомии.
Надо полагать, Тибо знал, о чем говорил. Учение и преподавание в университете было делом преимущественно мужским, и не исключено, что между учителем и учеником могли возникнуть отношения иного свойства, а профессор оставался холостяком не только из-за страстной любви к науке. В «Божественной комедии» Данте Алигьери с глубоким почтением отзывается о своем учителе Брунетто Латини, однако помещает его в седьмой круг ада (Часть 1. Ад. Песнь XV), не давая четких пояснений по этому поводу. Большинство исследователей полагают, что Данте подразумевал склонность своего учителя к однополой любви.
Школяры были низшими клириками, а потому теоретически могли вступать в брак, но препятствием к этому становилось хроническое отсутствие денег. Связывать себя брачными узами разрешалось юношам, достигшим четырнадцати лет, и девушкам с двенадцати лет. Разумеется, ранние браки редко заключались по взаимному влечению: решение принимали родители (во Франции и в Англии совершеннолетие наступало в 21 год, а мужчина мог жениться и обзавестись собственными детьми еще до достижения этого возраста). Тайные браки преследовались по закону. Размеры приданого оговаривались в брачном контракте.
В «Сентенциях» Петра Ломбардского, которые усердно изучали на богословских факультетах университетов, перечислены причины для заключения брака: стремление иметь детей; боязнь не сохранить целомудрия, пребывая в безбрачии; стремление примирить семьи… Это были «правильные» причины, к дурным же относились стремление разбогатеть и красота избранницы или избранника (любовь и брак — вещи несовместные).
В аристократической и буржуазной среде — особенно в Англии с ее принципом майората — было принято, что женится только старший сын; прочие становились священниками или военными и оставались холостяками, если только им не удавалось подцепить богатую наследницу или вдову.
Некоторые студенты умудрялись использовать женитьбу в интересах учебы. Например, Якобино Браджери, бедный сын вдовы из Мантуи, который в XIV веке вместе с братом учился в Болонском университете, еле сводил концы с концами. Однако ему повезло встретить в Болонье девушку из зажиточной семьи, которая была согласна выйти за него замуж; за ней давали хорошее приданое. Якобино обратился за разрешением на брак к герцогу Мантуанскому; тот не одобрил эту идею, думая, что тогда его подданный навсегда останется в Болонье, однако студент клятвенно заверял своего господина, что пробудет там не больше, чем требуется для завершения учебы. Впоследствии Якобино блестяще сдал экзамены на врача (получив приданое жены, он смог внести сумму, необходимую для защиты диссертации).
Легкомысленным юнцам приходилось валяться в ногах у своих покровителей — хорошо, если таковые имелись. В ту же эпоху мантуанский протоиерей однажды вступился за проштрафившегося студента, которого вызвали на суд старейшин. Школяр обольстил тринадцатилетнюю девушку, ее родители жаждали мести. Чтобы уладить инцидент, протоиерей был вынужден пообещать выдать ее замуж. Но это означало дать ей приданое, а священнику вовсе не улыбалось расстаться с полусотней золотых монет. Он, в свою очередь, умолял герцога надавить на отца виновного студента, чтобы тот выплатил хотя бы половину суммы.
Самым серьезным проступком, причем не только в университетах, считалась женитьба без разрешения. Иван Неплюев, посланный Петром I в Испанию для обучения в военно-морской академии, вспоминает о таком случае: «12 числа сентября вся компания, офицеры и гардемарины, собраны были в кастель, и при нас указом королевским с одного гардемарина офицеры велели снять королевский мундир и объявили нам его за бездельника, чтоб гардемарины с ним компании не имели за то, что он женился без указу, — понеже им жениться не велено; и отказали оному от компании, а сверх того, оный из королевской службы выкинут и отпущен на волю; а покуда об нем отписывались к королю, потуда он сидел в тюрьме, с 25 дня».
Тяжелый выбор между любовью и карьерой порой оканчивался драмой. Пожалуй, самая известная из таких историй — любовь Пьера Абеляра и Элоизы, приключившаяся зимой 1117/18 года. Правда, к тому времени Абеляр уже не был студентом: он основал собственную школу риторики и богословия, где преподавал красноречие и схоластическую философию. Научный мир был тогда поглощен спором об универсалиях, и Абеляр проповедовал реализм в противовес номинализму своего бывшего учителя Гильома из Шампо, который пустил в ход все свои связи, чтобы выжить неблагодарного ученика из Парижа. И вот его пригласили в наставники к благородной девице, воспитывавшейся в монастыре. Абеляр поселился в доме ее дяди, каноника собора Парижской Богоматери, чтобы жить рядом с ученицей. Он был уже далеко не юн, но и еще не стар; в его душе внезапно вспыхнула неукротимая страсть к умной и миловидной девушке; он засыпал ее откровенными письмами, и она в конце концов уступила. Впоследствии Абеляр сам описал их бурный роман в «Истории моих бедствий»: «Перед нами лежали раскрытые книги, но мы говорили более о нежности, чем о философии; поцелуев было больше, чем сентенций, а глаза наши более упражнялись в любви, нежели в чтении Святого Писания».
Дядя застиг влюбленных в неподходящий момент и начал тяжбу с целью «возмещения морального ущерба». К тому времени Элоиза уже была беременна; Абеляр отправил ее к своим родителям в Палле, где она благополучно разрешилась от бремени сыном, которого назвала Астролябом. Она написала дяде письмо, в котором просила не настаивать на ее замужестве (она знала, чем грозит женитьба ее любимому, и не желала ему неприятностей). Но Абеляр тоже понимал, насколько тяжело положение незамужней женщины с ребенком; оставив сына на попечение своей сестры Денизы, он привез Элоизу в Париж и тайно с ней обвенчался — на рассвете, в присутствии пары свидетелей. Но дядя выдал их тайну. Хуже того, не надеясь на правосудие, он подослал к Абеляру своих подручных, которые оскопили богослова. Это уже ни в какие ворота не лезло, потому что подобному наказанию подвергали только насильников и прелюбодеев, а Абеляра причислить к ним было нельзя. К тому же после такого позора на его церковной и преподавательской карьере можно было поставить крест. Но и это еще не всё: насилие, совершённое над самым известным клириком Парижа, да еще и в приходе собора Парижской Богоматери, шокировало всё королевство. Зуб за зуб: обоих злодеев тоже оскопили и выкололи им глаза; дядю Элоизы на два года отстранили от исполнения обязанностей каноника. Но поправить уже ничего было нельзя: Элоиза удалилась в монастырь в Аржантее, Абеляр — в Сен-Дени, где занялся серьезными теологическими исследованиями. Между тем вся страна распевала написанные им любовные песни, которые он посвятил Элоизе. Даже за монастырскими стенами их чувство не угасло; пережив любимого на 22 года, Элоиза попросила похоронить ее рядом с ним.
В Парижском университете доктора медицины, менее всех других связанные с религией, получили разрешение жениться только в XV веке, а философы, богословы и юристы — еще позднее, в конце XVII столетия. В Праге запрет на женитьбу для профессоров университета был отменен в 1609 году. Обычно университетские уставы требовали безбрачия только от ректора, однако и подавляющее большинство профессоров не позволяло себе вступать в брак, поскольку такой поступок вызвал бы резкое осуждение со стороны общественности в силу сложившихся стереотипов. Когда в XIV веке один профессор из Вены всё-таки отважился жениться, современники объяснили эту «выходку» помешательством: «Uxorem dixit versua in demention» («Сойдя с ума, он женился»). Во времена Лютера считалось позором, если ученый человек вступал в брак: «Софисты показывали на него пальцем, говоря: смотрите, он выходит в свет и не хочет быть духовным». Да и позже, например, Лейбниц восхвалял Кеплера за то, что тот остался холостяком, стремясь наслаждаться наукой. Сам Лейбниц тоже не был женат.
Вот еще одна жутковатая история, которую противники женитьбы могли бы использовать в качестве аргумента. В университете Нима был профессор философии Гильом Биго. В его доме жил писарь и музыкант Пьер Фонтан, красивый молодой человек, ставший любовником его жены. Слуга раскрыл хозяину глаза, и тот чуть не сошел с ума от ревности. 8 июня 1547 года разгневанный муж, сопровождаемый несколькими студентами в масках, застиг изменницу в постели с ее «милым другом». Любовника связали, оскопили, отрезали нос и выбросили на улицу. Несчастный провел остаток жизни в Монпелье, ползая на костылях. Биго же арестовали, посадили в тюрьму и приговорили к смерти, но позже амнистировали. Его жена исчезла во время процесса.
Обзаведение семьей всегда сопряжено с большими тратами, а «интеллигенция» никогда не могла похвастаться большими доходами. Душевное благородство тем более редко сочеталось с материальной обеспеченностью. Например, доктор Гугелен из Базеля женился на хорошенькой бесприданнице, хотя его собственное состояние уже было потрачено на обучение. Всю последующую жизнь он пребывал в крайней нужде, тем более что на его иждивении оказалась не только жена, но и теща. Помня об этом примере, Феликс Платтер дал себе зарок, что не женится, пока не обзаведется клиентурой, которая позволит ему содержать семью, и сдержал слово, хотя все годы ученичества тосковал по невесте, дожидавшейся его в Базеле.
Жизнь есть жизнь, и ученые тоже люди. Жак Саломон получил в Монпелье докторскую степень и женился на старшей дочери королевского профессора Ронделе. Когда она умерла, оставив ему дочь, он женился снова и имел многодетную семью. Конрад Геснер в 19 лет вступил в брак с девушкой из бедной семьи, несмотря на то, что друзья всячески отговаривали его от этого шага.
Традиции. — Уличные гулянья. — Зрелища. — Казни. — Карнавал. — Танцы. — Музыка. — Комедии. — Спорт. — Розыгрыши
В Средние века практически треть года приходилась на праздники, только католических насчитывалось более полусотни. Но если церковные праздники были в большей степени церемонными, чем веселыми, то во время приуроченных к ним светских веселье било через край. Например, на Рождество, Новый год или Крещение устраивали День дурака: слуги менялись местами с хозяевами, все общепринятые правила выворачивали наизнанку, потешались даже над религией. В некоторых городах Европы в канун Рождества праздновали День осла в память о бегстве Святого семейства в Египет: молодая девушка с младенцем на руках въезжала в церковь верхом на осле, а во время мессы все молитвы завершали дружным «и-a». Правда, Церковь быстро положила этому конец. В начале мая молодые люди клали на порог девушек на выданье ветки деревьев, символизировавших качества или недостатки невест, а вечером Иванова дня (24 июня) молодые пары, взявшись за руки, прыгали через костер, чтобы у них были дети. Разве могло нечто подобное обойтись без участия студентов?
Короли исправно снабжали народ зрелищами, да и подданные не оставались в долгу. Когда сыновей Филиппа Красивого (1285–1314) посвятили в рыцари, Париж устроил праздник в честь этого события. Помимо пиров в особняках принцев, на улицах устроили гулянья и игрища. Как вспоминал современник, там можно было поглазеть на невиданных животных и дикарей, знатных дам верхом на лошадях в богатой сбруе и веселых доступных красавиц в броских нарядах. Дети играли в рыцарей, устраивая турниры; на площадях били фонтаны вина, дворцовая стража демонстрировала ружейные приемы, все жители города нарядились в карнавальные костюмы и танцевали. На перекрестках установили подмостки с загородками, и там представляли сцены из Нового Завета, а также блаженных в раю и грешников в аду. На острове Сен-Луи, соединенном с островом Сите понтоном из лодок, состоялся военный парад, в котором приняло участие всё мужское население Парижа в красивых нарядах и при оружии. Это представление вызвало такой восторг у зрителей, что через несколько дней его повторили для английского короля на пустыре Пре-о-Клер.
В XVIII веке в Париже устраивали больше тридцати праздников в год, не считая воскресений; например, в марте 1722-го в честь прибытия испанской инфанты возвели восемь триумфальных арок. Иногда для простого народа давались бесплатные спектакли, и просвещенные иностранцы удивлялись тому, что неграмотная толпа аплодирует в «нужных» местах.
Впрочем, публика сбегалась на любое зрелище, даже не блиставшее красотой и изяществом. Например, популярным развлечением были казни, производимые с завидным разнообразием: преступников вешали, колесовали, четвертовали, сжигали живьем… Народ даже не нужно было сгонять на площадь, где стоял эшафот: в Париже на самые лучшие места продавали билеты, а «бесплатные» занимались заранее. Студенты и тут были в первых рядах, причем не всегда являлись пассивными зрителями: не зря же в университетских регламентах школярам запрещалось мешать палачу выполнять его работу…
Но даже если бы они захотели помочь профессионалу, то, наверное, сделали бы только хуже. Например, в Монпелье в XVI веке ввели санкции против людей, занимающихся врачеванием, не будучи докторами. Их сажали на осла задом наперед, дав в руки хвост вместо поводьев, и так возили по городу, а мальчишки швыряли в них грязью. После этой унизительной процедуры самозванцев изгоняли из города. 19 декабря 1595 года студентам попался такой «врач-контрабандист». Они утащили его в анатомический театр, чтобы посадить на осла, но жена бедолаги бегала по улицам, крича, что ее мужа хотят вскрыть живьем. Жители квартала отбили его у студентов, и больше его никто не видел.
Феликс Платтер описывает цирковое представление, которое сильно отличается от тех, к каким привыкли мы. «6 января [1556 года] было выступление бродячих циркачей. После невероятных прыжков они устроили бой льва с быком, которому подпилили рога. Оба были привязаны веревками к двум столбам, вбитым посреди арены. Лев, подзадориваемый стрекалами, начал нападать на быка, который отбрасывал его рогами и убил бы, будь его рога целы. Но лев, утомив своего противника, прыгнул ему на спину через голову легко, как кошка, впился в него зубами и свалил, но не убил. Пришлось быка прикончить».
Студенты были душой и завсегдатаями любого праздника и оживляли жизнь университетского города. В Каоре (Франция) во время карнавала они под руководством своего «аббата» наполняли город шумом игр. Устав университета Монпелье 1534 года предписывал всем студентам принимать участие в традиционной кавалькаде. То же относилось к праздникам. Например, 1 января молодые люди организовывали исполнение серенад и веселились на балах.
«С наступлением Нового [1553] года начались всяческие увеселения, в основном галантные серенады, устраиваемые по ночам перед домами, — вспоминает Феликс Платтер. — Музыкальными инструментами были тарелки, бубен и флейта (один музыкант играл на всех трех сразу), гобой, который тут очень распространен, виола и гитара, которые тогда были еще в новинку. Богатые горожане устраивали балы, на которые приводили девиц. После ужина там танцевали при свете факелов бранль, гальярду, вольту, гавот до самого утра. Эти балы продолжались до конца карнавала».
«Французские» танцы в основном были быстрыми, хотя и чередовались с медленными и торжественными. В XVI веке веселую гальярду (состоявшую из прыжков и пируэтов) танцевали после плавной паваны; за алемандой шла куранта, а за ней — сарабанда, менуэт, гавот, бурре, паспье (нужно было ловко прыгать, просовывая свою ногу между ногами партнера), ригодон (партнеры выделывали антраша, не сходя с места) и джига; самые неугомонные могли после джиги сплясать чакону и пассакалью. Парные танцы (бурре, вольта) чередовались с хороводными или массовыми (гавот, бранль). Всё это исполнялось под немудрящие мелодии, наигрываемые на скрипках, дудках, бубнах и барабанах.
Отец Теодора Троншена, в будущем известного всей Европе врача, хотел, чтобы его сын стал священником, но этим планам осуществиться не удалось. Несмотря на прилежание к учебе, юноша страстно любил танцы, считавшиеся развлечением, не совместимым с изучением богословия, даже в протестантской Женеве. Эта страсть настолько захватила его, что ему случалось отмахать ночью несколько лье пешком в поисках «танцулек», о его присутствии на которых не донесли бы его родителям.
Шестого января, на Богоявление, студенты выбирали «короля»[54], который в благодарность за «коронацию» платил за пир, за факелы, а также за услуги трубачей и скрипачей. Но в 1533 году избранному «королем» Филиппу Брингье это оказалось не по средствам, и все расходы пришлось возместить университету Монпелье. Кроме того, «королевский» кортеж, состоявший из вооруженных шпагами школяров, порой вызывал беспорядки, поэтому в конечном итоге «королевскую» власть в Монпелье отменили.
Тогда школяры стали выбирать «аббата», который пользовался теми же прерогативами: теоретически — играть по отношению к младшим роль наставника, на практике — поощрять их к распутству. Поэтому университет потребовал низвержения «аббата», продал его шляпу и уничтожил его кафедру. В знак протеста в 1529 году во время традиционного представления 6 января студенты разыграли «воскрешение аббата».
«Мы отпраздновали Богоявление среди немцев; был славный пир и концерт, я играл на лютне» — это снова Платтер. Умение играть на лютне очень пригодилось будущему врачу. Он регулярно заказывал себе в Базеле струны к своему инструменту и ноты с музыкальными новинками. Позже отец рекомендовал ему освоить арфу, потому что это редкий инструмент и играющий на нем будет вне конкуренции.
Матео Алеман (1547 — около 1614) в «Жизнеописании Пикаро Гусмана де Альфараче» (1599) превозносит музыкальные таланты студентов из Алькалы, которые, впрочем, слишком уж увлекались серенадами: «На книги они и смотреть не желали, равно как и заниматься тем, ради чего явились в университет; они никогда не выпускали из рук гитару, умели всех развлечь, пели красивые сонеты и всегда имели новые наготове, аккомпанируя себе на своем инструменте».
В начале февраля два дня (в понедельник и «жирный вторник») веселились на карнавале перед началом Великого поста: снова танцы, серенады и маскарад. Во вторник по Монпелье бегали парни с корзинами вместо щитов и с мешками апельсинов, стоивших очень дешево — два денье за дюжину. На площади Богоматери они принимались бросать друг в друга апельсины, и вскоре вся площадь покрывалась раздавленными плодами. Даже доктора права в «жирный вторник» бегали по улицам в масках и швыряли в горожан апельсины.
«Воспитанники муз» и «ученики Гиппократа» развлекались тем, что разыгрывали фарсы и комедии. Им было с кого брать пример. Бродячие труппы комедии дель арте часто высмеивали докторов-шарлатанов в сценках, когда Арлекин (Дзани) оставлял в дураках чересчур доверчивого Панталоне. Правда, иногда после представления комедианты сами превращались в торговцев «панацеями», пытаясь всучить почтеннейшей публике разные снадобья — притирания, зубной порошок, средство от бородавок и т. д. Школяры же могли развивать этот нехитрый сюжет до бесконечности.
Одна «труппа» авиньонских студентов настолько прославилась, что ее стали приглашать давать представления в других городах. Это, разумеется, не могло не сказаться на учебе. Поэтому им запретили играть вне университетских стен. В отместку школяры стали высмеивать пороки великих и малых, не щадя и отцов города. Городской совет пожаловался папе, и тот буллой учредил цензуру, запретив представлять трагедии или комедии, не одобренные полицейскими властями.
В Монпелье в начале XVI века блистало актерское трио, состоявшее из Рабле и его друзей Сапорты и Пердрие, учившихся на медицинском факультете. От них порой доставалось не только власть имущим, но и братьям-студентам: медики были заклятыми врагами юристов. После нескольких десятилетий взаимных оскорблений со сцены последователи Юстиниана и Гиппократа решили взяться за оружие: в 1532 году они приобрели в складчину аркебузы, порох, пули, пики и латные нагрудники.
В Кане университетская реформа 1521 года запретила танцы и прочие буйные увеселения. Зато в 1527 году адвокат Жан Лемерсье по примеру Руана пригласил поэтов участвовать в творческом конкурсе по случаю очередного «Праздника нормандцев», начиная с XII века отмечавшегося 8 декабря в городах этой провинции, и с тех пор он проводился при университете вплоть до Великой французской революции.
Школяры из Кана, чувствовавшие в себе пристрастие к Мельпомене, ставили комедии Плавта. Но в 1579 году король Генрих III, находившийся в Блуа, запретил студентам «разыгрывать фарсы, комедии, трагедии, фаблио и сатиры, сцены на латыни и на французском языке, содержащие похоть, брань, божбу и прочие возмутительные вещи в отношении властей и частных лиц, под страхом тюремного заключения и телесных наказаний». Кроме того, школярам было запрещено посещать залы для игры в мяч и кабаре. Канская молодежь стала проводить досуг, состязаясь в борьбе, плавании, стрельбе из лука, прыжках и музыке.
Труппы бродячих актеров выступали в залах для игры в мяч, имевшихся в каждом мало-мальски приличном французском городе. Сэр Роберт Даллингтон, опубликовавший в 1604 году в Англии «Впечатление о Франции», был поражен повальным увлечением французов спортивными играми, которые его соотечественники считали пустой тратой времени: «Французы рождаются с ракеткой в руке… Эта страна усеяна залами для игры в мяч, которых больше, чем церквей, а игроки многочисленнее, чем любители пива в Англии». В Париже в то время было не меньше 1800 залов и открытых площадок для игры в мяч, а в Монпелье — всего семь. Почему же студентам запрещали их посещать?
Еще 22 января 1397 года парижский прево возобновил запрет на игру в мяч, на который игроки в очередной раз не обратили никакого внимания. Полгода спустя прево пошел на уступки: играть разрешили, но только по воскресеньям, «поелику многие мастеровые и прочие простолюдины оставляли работу и семьи в рабочие дни, нарушая общественный порядок». Но и это не помогло: азартные игроки выходили на площадку каждый божий день. Понятно, что студенты, люди увлекающиеся, могли вообще забросить учебу, если бы ими овладела эта «зараза».
В 1610 году игроки в мяч (во Франции сложилось четыре школы этой игры: голой рукой, рукой в перчатке, битой и ракеткой) образовали свой цех, закрыв множество залов, где допускались нарушения спортивных правил (к 1657 году в Париже оставалось 114 залов). Например, некоторые мошенники набивали мячи камнями, что могло обернуться трагедией: брат Мишеля Монтеня погиб, получив удар таким снарядом. Да и без того это была травмоопасная игра: когда Феликс Платтер, уже став бакалавром медицины, возвращался домой в Базель, ему пришлось всю дорогу лечить попутчика, который повредил себе глаз, неудачно упав во время игры в мяч.
Кроме того, в игре не было арбитра, счет вели зрители. Зная о буйных нравах студентов, нетрудно предположить, что несогласие между болельщиками могло вылиться в потасовку.
В XVII веке в некоторых залах для игры в мяч, получивших особое разрешение, можно было играть в бильярд (около 1630 года в Париже насчитывалось примерно 150 таких залов). Большим поклонником бильярда был кардинал Ришельё, который велел обучать ей молодых офицеров из Королевской академии; ее выпускники даже сдавали особый экзамен на владение навыками бильярдной игры.
Запрет на танцы также можно объяснить «сопутствующими обстоятельствами»: бедные студенты не могли посещать балы во дворцах и отправлялись в таверны, где отплясывал простой народ. Где таверны — там вино, где танцы — там женщины… Танцы называли «буйным» развлечением. Но с середины XVII века они вошли в обязательную программу обучения, и не только в дворянских военных училищах, но и в светских школах. Ломоносов, Виноградов и Райзен, прибывшие в Марбургский университет для постижения наук, тоже взяли себе учителя танцев; впрочем, руководство Петербургской академии наук вскоре велело отказаться от его услуг, чтобы сократить и без того существенные расходы.
Студенты были мастерами на проказы всякого рода. Годы ученичества не могли обойтись без розыгрышей. Часто подшучивали друг над другом. Феликс Платтер рассказывает о нескольких таких эпизодах. Один из «немцев» обозвал другого «желторотиком», тот ответил «сам такой» и заставил забияку сбрить бороду. Преображенного таким образом студента трудно было узнать; его выдали за вновь прибывшего, который якобы привез письма из дома; земляки наперебой приглашали его в трактиры и угощали. Когда обман раскрылся, все дружно посмеялись. Но вот другая шутка показалась Феликсу несмешной: его накормили пирогом с кошатиной, выдав ее за кролика.
Студенты почитали удальством пошуровать в чужой кладовой или в саду. Тот же Платтер вспоминал, как они с приятелями таскали сушеный виноград из погреба аптекаря, у которого подрабатывали, а веточки бросали обратно, так что хозяин винил во всём крыс. Автор подчеркивал, что по прошествии многих лет ему было очень стыдно за свое тогдашнее поведение.
Похожее чувство раскаяния испытал бывший аббат Ришельё, став кардиналом. Однажды он приказал своему камердинеру Дебурне разыскать садовника Рабле, служившего в доме, где он когда-то снимал жилье, и привести к нему вместе с дочерьми. Перепуганный садовник упал на колени перед всесильным королевским министром и стал уверять, что не делал и не думал ничего дурного. «Не помните ли вы молоденького студента, у которого наставником был господин Мюло, а слугой — господин Дебурне, ваш земляк?» — спросил Ришельё. — «О да, монсеньёр, — ответил простодушный старик. — Однажды они съели все персики в моем саду и не сознались в этом». — «Так это был я, и теперь я хочу заплатить вам за ваши фрукты». Рабле получил от кардинала сотню пистолей, а две его дочери — по двести.
Студенческое стихотворчество. — Тропы. — Голиарды. — Сатирические пьесы. — «Суписты». — Carmina Burana. — Gaudeamus. — «Тунос»
Если уроки танцев или игры в мяч приходилось брать дополнительно, то пению учили в школе, причем основательно. Разумеется, это было церковное пение, но проказливые студенты быстро начали добавлять к гимнам куплеты собственного сочинения. В своих латинских виршах они использовали более естественную просодию (строение стиха), основанную на силовом ударении, освободив, таким образом, латынь от оков греческого ритма. Сначала эти куплеты по-прежнему исполняли на мотив григорианских песнопений[55], но впоследствии, воодушевленные успехом, «авторы-исполнители» стали менять не только слова, но и музыку. Так родился новый стиль, подвижный и едкий. Стихи были короткие, построенные на ассонансах, в них вплетались междометия и звукоподражания; такие произведения называли тропами.
Первые дошедшие до нас тропы относятся к XI веку. Студенты творили на латыни; им было трудно отойти от этого языка, который они слышали с утра до вечера и на котором были вынуждены общаться даже между собой, потому что иначе с трудом понимали бы друг друга: Европа являла собой лоскутное одеяло из королевств, княжеств, маркграфств, национальных областей, жители которых говорили на своих диалектах. Впрочем, окситанский язык, имевший распространение на юге Франции, был тогда более упорядоченным, чем северофранцузский лангдойль, поэтому одни из первых тропов были написаны на нем.
Гуго Орлеанский (около 1093–1160), писавший на латыни, был одним из самых известных поэтов своего времени, ему даже приписывали произведения других авторов. Поучившись в Орлеане, он стал учителем грамматики и бродил из города в город — Ле-Ман, Тур, Реймс, Бове, Санс, Париж, — предаваясь игре, пьянству и сочиняя острые сатиры. Сам себя он называл «архипоэтом».
Ему на смену пришел Филипп Готье из Шатильона (1135–1201), известный также как Готье из Роншена или Готье из Лилля: уже по прозвищам видно, что и он немало побродил по свету. На латыни он именовался Филиппус Галтерус, а в Англии был известен как Уолтер де Шатильон. Сочиненная им «Александрида» — длинная героическая поэма по мотивам исторических трудов Квинта Курция — была написана гекзаметром и посвящена архиепископу Реймса. Правда, в ней упоминаются события, связанные со Страстями Христовыми, словно они происходили в эпоху Александра Великого. Позднее Якоб ван Маарлант[56] перевел эту поэму на голландский язык, а Ульрих фон Эшенбах — на немецкий в 1285 году.
Одним из первых произведений испанской литературы считается поэма неизвестного автора[57] «Причина любви и спор между водой и вином, или Апрельская сиеста», относящаяся к началу XIII века. Главный герой, от лица которого ведется рассказ, — любвеобильный студент, побывавший в Германии, Франции и довольно долго живший в Ломбардии. Он влюбляется в девушку и пробуждает в ней ответное чувство — сначала заочно, посредством писем, из которых она понимает, что «он школяр, а не рыцарь, хорошо слагает стихи, читает и поет». В конце поэмы студенту является голубка, которая проливает воду из одного стакана в вино, налитое в другой, чем вызывает спор между двумя жидкостями. Казалось бы, какая связь между двумя этими частями? Самая прямая: спор между водой и вином — это спор между клириками (студентами) и рыцарями (военными), в том числе и за любовь прекрасных дам.
Песни, которые распевали школяры, быстро приняли фривольный, а порой и сатирический характер. Их авторы объединялись в ватаги бродячих учителей, «вечных студентов» и попов-расстриг — вагантов (от лат. clerici vagantes — странствующие клирики), и никакими распоряжениями епископов нельзя было заставить их замолчать.
К середине XV века мир школяров состоял из «стрижей» (студентов, не связанных ничем, кроме обязательств по отношению к учителю, а следовательно, совершенно безнадзорных); пансионеров, платящих за «педагогики» (когда учитель содержал на полном пансионе учеников, доверенных ему родителями); студентов, живших в коллегиях. Различные беспорядки, связанные с войнами, эпидемиями и прочими бедствиями, вынудили множество школяров забросить учебу, жить мелким воровством и бродяжничать. Эти ватаги, как писал один испанский автор начала XVII века, были «сборищем бродяг, радостью девиц, грозой трактирщиков, бичом хозяек и проклятием отцов». Но в конце Средневековья студенты уже не могли быть слишком вольными, им полагалось состоять в общине, прикрепиться к какой-либо коллегии, соблюдать дисциплину. С бродячими студентами обращались сурово, как с нищими.
Если клирик был уличен в бродяжничестве, ему обривали голову, чтобы уничтожить следы тонзуры, и лишали всех привилегий. Однако студенты из мирян, бросившие университет, таким унизительным мерам не подвергались. Но из городов их гнали, поэтому шумные компании бродили по полям и лесам, совершая набеги на поселки во Франции, Англии, Италии и Германии, где Лютер клеймил их за грубость и невежество. Непокорные, неукротимые, невоздержанные на язык и не признающие никаких моральных запретов, они становились бродячими певцами и комедиантами.
Валлийский историк и церковный писатель Геральд Камбрийский (около 1146 — около 1223) цитирует в своем «Церковном зерцале» («Speculum ecclesiae») светские пьесы, написанные латинскими стихами, приписывая их авторство некоему епископу Голиасу. «Этот Голиас, столь знаменитый в наши дни, был паразитом; лучше бы он звался Гулиас, поскольку был обжорой[58] и распутником», — утверждает автор. Последователей Голиаса, исполнявших его песни и пьесы, называли голиардами.
Однако в церковных документах XII–XIII веков не упоминается ни о каком епископе Голиасе, да и само это имя — лишь средневековый вариант библейского Голиафа. При этом пьесы, приписываемые «ученикам Голиаса» или ему самому, выдержаны в едином стиле и имеют общие черты; песни же были явно написаны человеком ученым, причем получившим образование в Париже. И те и другие направлены против Святого престола и Церкви и носят антипапистский характер. Между тем в начале XII века Парижский университет стал местом ожесточенных споров между Пьером Абеляром и святым Бернардом, «человеком папы». Последний сообщал о своем противнике в одном из писем папе Иннокентию II: «Вот выступает новый Голиаф со своим оруженосцем Арно из Брешии». Мы уже знаем, что Абеляр обладал талантом композитора и «автора слов» (его любовные песни, посвященные Элоизе, утрачены, но некоторые написанные им гимны сохранились до наших дней). Впоследствии память об Абеляре стерлась, зато слово «голиард» осталось, и голиардам придумали наставника — некоего «епископа Голиаса». Вот только его «духовные сыновья» были уже не дерзкими фрондерами, посягнувшими на авторитет папы, а просто бродягами, шутами, зарабатывавшими на кусок хлеба тем, что развлекали посетителей кабаков сальными историями, незаконно совершали церковные обряды или обучали желающих грамоте. Впрочем, в 1229 году голиарды принимали активное участие в волнениях, вспыхнувших в Парижском университете из-за происков ректора собора Парижской Богоматери и папского легата.
Голиарды пародировали церковные ритуалы, сводя их к какому-то шутовству. Например, в Сен-Реми они как-то отправились к мессе друг за другом, причем каждый волочил по земле селедку на веревочке, и нужно было наступить на селедку впереди идущего, не позволив при этом наступить на свою собственную. «Священники и клирики… пляшут на клиросе, нарядившись женщинами… и распевают непотребные песни, — говорится в одном донесении, составленном Парижским университетом. — Они едят кровяную колбасу прямо в алтаре, во время мессы. Играют в кости на алтаре. Кадят вонючим дымом от подошв старых башмаков. Бегают и скачут по всей церкви, не краснея от стыда. Наконец, возят по городу старые повозки и тележки-балаганы и вызывают взрывы хохота своих приспешников и прохожих на нечестивых представлениях, полных бесстыдных жестов и грубых, богопротивных слов».
Для своих светских сатирических пьес голиарды выбирали религиозные сюжеты, перевирая тексты католической литургии. Термины схоластической философии также часто использовались в их стихах — то ли из желания высмеять ее, то ли потому, что эти слова уже навязли в зубах и от них не так-то легко было отделаться.
В 1227 году Трирский собор наложил запрет на участие голиардов в богослужениях, а в 1300-м Кёльнский собор запретил им проповедовать и торговать индульгенциями; кроме того, их полностью лишили привилегий духовенства. К концу XIII века во Франции голиардов практически не осталось, но в Германии они просуществовали до конца XV столетия. Благочестивый немецкий поэт Гуго фон Тримберг (1240–1313) особую главу своей дидактической и бытописательной поэмы «Гонщик» («Der Renner») посвятил «разбойникам» и прочим «вагантам», а в Англии о них неодобрительно отзывался «отец английской поэзии» Джеффри Чосер (1343–1400).
В начале XIV века в Саламанке бедные, но музыкально одаренные студенты образовывали свои «группы» и зарабатывали серенадами себе на похлебку, поэтому их называли «супистами» («sopistas») — от слова «суп» («sopa»). Их инструментами были упоминающиеся в «Книге о доброй любви» Хуана Руиса (около 1283 — около 1350) бандуррия[59], лютня, гитара и тамбурин, а репертуар состоял из народных песен.
В более позднее время распространились представления, будто ваганты или голиарды (существует и множество других названий) составляли некое закрытое общество, братство с ответвлениями в разных странах. Это не более чем миф, хотя, разумеется, нет дыма без огня.
В XIII веке в Баварии получило известность «братство» «Benedikt beuern», члены которого сочиняли сатиры против Римской курии и скабрезные песни на латыни, немецком и французском языках, впоследствии (1225–1250) объединенные в сборник «Кармина Бурана» («Carmina Burana»), В общей сложности он состоит из 315 песен: «Carmina ecclesiastica» (религиозные песни), «Carmina moralia et satirica» (песни на темы морали и сатирические), «Carmina amatoria» (любовные песни), «Carmina potoria» (застольные песни), «Ludi» (забавы) и пр. Музыка к ним была записана невмами[60].
По счастью, не все авторы песен, вошедших в этот сборник, остались неизвестными, ведь среди них были выдающиеся люди. Например, Пьер из Блуа (около 1135 — около 1203), изучавший право и богословие в парижской соборной школе и именно в период ученичества создавший несколько текстов на латыни, включенных в «Кармина Бурана». В 1167 году он стал наставником короля Сицилии Вильгельма II Доброго (1166–1189), чье царствование осталось в памяти сицилийцев как «золотой век». Примерно в 1173 году Пьер перебрался в Англию и поступил в секретари к королю Генриху II и канцлеру Томасу Бекету. Около 1182 года он был назначен архидьяконом в Бат, где провел 26 лет, а впоследствии служил вдове Генриха Алиенор (Элеоноре) Аквитанской.
Около восьмидесяти песен, вошедших во все разделы «Кармина Бурана», сочинены французом, оставшимся в истории под именем Филипп Канцлер (1165–1236). Как видно из его прозвища, он был ректором собора Парижской Богоматери и канцлером университета, заведуя религиозной стороной обучения. Первое время он боролся с независимостью магистров и школяров от духовенства, но после университетской забастовки 1229 года принял сторону студентов. Филипп был человек большой учености: эллинист, арабист, философ, он писал стихи на латыни и на французском и сам сочинял к ним музыку.
А в конце того же столетия появилась песня, с некоторыми изменениями дошедшая до наших дней и известная теперь практически каждому. Она была основана на латинской рукописи болонского епископа Страды 1287 года, но пели ее в ритме сарабанды. Со временем эта песня обросла новыми куплетами и к ней, наконец, добавились слова, которые сейчас узнает любой человек, даже не знакомый с латынью: «Gaudeamus Igitur» («Возрадуемся»). Но современную торжественную мелодию на эти слова написал в 1717 году Иоганн Кристиан Грюнхаус.
В рукописном песеннике, составленном между 1723 и 1750 годами и хранящемся в библиотеке Марбурга, содержится вторая по старшинству латинская версия «Гаудеамуса», также сильно отличающаяся от нынешней. Автор же современного варианта известен абсолютно точно: Христиан Вильгельм Киндлебен, немецкий богослов (1748–1785), опубликовавший в 1781 году в Галле сборник «Студенческие песни» («Studentenlieder»), куда вошел и «Гаудеамус», снабженный немецким переводом. Киндлебен сам признался, что значительно переработал исходный латинский текст, однако именно его вариант превратился в настоящий студенческий гимн.
В XVII веке «супистов» стали называть «тунос». Считается, что это название восходит к прозвищу «король Туниса», которое получал главарь нищих со «Двора чудес» в Париже, красочно описанного Виктором Гюго в «Соборе Парижской Богоматери». В среде испанских и португальских студентов стало особым шиком одеваться по моде «тунос»: куртка в обтяжку поверх белой рубашки с широким воротом, широкие пышные штаны, доходящие до середины икр, чулки и башмаки или сапоги, длинный плащ, украшенный лентами — знаками амурных побед (лента, подаренная девушкой, считалась залогом любви). Но главный признак «туно» — яркая широкая лента «бека» («beca»), которую носят на груди. Ее выдают лишь тому, кого приняли в Общество, на ней вышит герб университета, а ее цвет соответствует факультету.
В отличие от испанцев, португальцы одевались более скромно: черные штаны, куртка, плащ и башмаки, белая рубашка. Только в Альгарве предпочитали синий цвет — в память о Генрихе Мореплавателе.
«Тунос» носили треуголки; за отворот каждой была заложена деревянная ложка: будет чем хлебать суп во время странствий, ведь наследники вагантов просто обязаны путешествовать.
Романтизированный образ такого школяра — перекати-поле — можно увидеть на рисунках художников более поздних эпох, например Гюстава Доре (1832–1883): вот он идет вместе с погонщиками мулов по большой дороге, в черном плаще, дырявом и латаном, но держится молодцевато, виртуозно играет на гитаре и баскском барабане, поет серенады под балконами — пылкий, бедный и голодный. Начиная с XIX века общества «тунос» регулярно проводят свои фестивали в разных странах Европы.
Ныне в вагантах видят некий далекий идеал, архетип средневекового студента. В Италии в 2002 году существовало около восьмидесяти студенческих ассоциаций под именем «Голиардия», похожих по своей структуре на рыцарский орден, хотя вместо владения мечом в них ценится искусство диалектики. Некоторые из членов этого общества впоследствии перебрались в США, основав там в 2010 году первый Голиардический орден.