Религиозная атмосфера плотно окутывала Нидерланды, пронизывая существование всей нации. «Вера этого народа, — замечает Темпл, — исходит из самой глубины сердца, черпая в нем свои силы».{53} Силы, но не страстность. После 1620 года столкновения между приверженцами враждующих конфессий происходили все реже; диспуты противников протекали без особой враждебности; согласие, если таковое достигалось, совсем не обязательно означало союз. Вера, глубокая, начисто лишенная мистицизма, требовала от самых благочестивых неукоснительного соблюдения канонов и внешних проявлений религиозности; они должны были вдохновляться Священным Писанием, образный стиль которого повлиял на разговорный язык, обозначив пределы его риторичности, а также, безусловно, оказал определяющее воздействие на образ мышления. Богу молились на заре, до и после еды, перед сном. Вечера коротали за чтением благочестивых книг. На рассвете и закате из окон святош доносилось пение псалмов. Церемонией «богослужения» руководил отец семейства. Религиозность голландцев всегда носила семейный характер. Семья образовывала естественные рамки всей религиозной жизни. Это частично объясняет ту терпимость, которая царила в стране на уровне государственных структур.
Молитвам ребенка учила мать. С ее помощью он постигал азы божественного учения. Чудо-ребенок Анна-Мария Шурман знала катехизис наизусть уже в три года. К моменту поступления в школу вера в Господа прочно укоренялась в душе ребенка. Власти строго следили за тем, чтобы закон Божий занимал ведущее место во всех учебных программах. Занятия по этому предмету обычно проходили в среду вечером и в субботу утром, начинаясь и заканчиваясь молитвой, если не чтением Писания. Накануне великих праздников детей заставляли заучивать наизусть текст грядущей службы. В своей деятельности преподаватели опирались в основном на катехизис Гейдельберга, ставший после Дордрехтского синода 1618 года официальным пособием по закону Божию. Но катехизис, дававший догматическое определение протестантского вероисповедания, не отвечал нуждам начальной школы. Адаптированные варианты этой книги ходили в списках; некоторые из них были опубликованы. Плохо продуманные, перегруженные абстрактными понятиями и ненужной полемикой, они искажали содержание, по сути, не упрощая его. Все это сказывалось на состоянии теологической подготовки в самой середине «золотого века». К недостатку педагогических способностей и узости мышления нередко добавлялась леность преподавателей. В деревне учителя прекращали занятия на все лето. Впрочем, зачастую они вообще сводились к пустопорожним спорам (от чего вкусила Ева, от яблока или груши?) или простому перечислению заповедей. Священники же занимались только с верующими, готовящимися к исповеди, после которой те допускались к Святому причастию. День первого причастия был одним из самых крупных событий в жизни. Открывались двери в мир взрослых, отныне юноша считался способным занимать государственный пост, а девушка — вести домашнее хозяйство.
Нидерландский кальвинизм, очевидно, пришел из Франции, добравшись к середине XVI века сначала до современной Бельгии. Именно там зародилась первая нидерландская организация, проповедовавшая реформатское вероисповедание. Первый по-настоящему нидерландский церковный собор был созван только в 1571 году. Но в ходе освободительной войны кальвинизм выступил движущей силой масс и во многом обеспечил успех восстания. Тем не менее главная идея этого учения, представлявшая собой некое подобие теократии, так и не была реализована, ибо ей воспрепятствовали только что завоеванная политическая свобода и неожиданно бурное экономическое развитие, не говоря уже о личном неприятии верующих.
Вплоть до 1612 года власть предержащие аристократы проявляли в отношении кальвинизма холодное безразличие, если не враждебность, склоняясь к более либеральной религиозной концепции. Конфликт разразился в 1618 году. Кальвинистская церковь получила поддержку у светской власти в лице могущественного принца Оранского. Казнь Олденбарнефельде ознаменовала ее победу. Однако на протяжении жизни еще целого поколения в обществе сохранялась сильная напряженность, имевшая и некоторую социальную окраску:{54} строгий кальвинизм Гомара приобретал сторонников по большей части среди наименее обеспеченных слоев населения; более либеральное протестантство Арминия привлекало крупную буржуазию. Противостояние проявлялось также в культурном и психологическом плане. Нидерландский кальвинизм выступал против главных тенденций гуманизма. Он требовал умеренности в самовыражении, сдержанности, недоверия к явному проявлению непосредственности, искусству ради искусства, а то и к самому воображению в его иррациональных проявлениях. Серьезность, привязанность к земле, тем более сильная, что она была связана с чувством быстротечности земной жизни, — все эти черты, присущие средневековому христианству, сохранились в кальвинизме. Противостоявший ему гуманизм представлял собой модернистское направление.
Только после Великой ассамблеи 1651 года кальвинистская реформатская церковь (Hervormde Kerk) получила статус и полномочия государственной. Ей одной давалось право на служение в общественных храмах и официальное преподавание закона Божиего. Ее катехизис читали во всех школах. Ее пасторы и проповедники получали жалованье чиновников. Но свобода церкви теперь ограничивалась государством, которое взяло на себя управление церковным имуществом и контролировало назначение преподавателей на кафедры теологии. Реформатская церковь не имела клира как такового. Высшее положение в ее инфраструктуре занимали синоды; кроме них существовали светские Церковные советы (Kerkeraden). На наследство папистов рассчитывать не приходилось, поскольку бывшие владения католической церкви практически повсеместно были конфискованы государством в годы войны. В обителях разместились коллегии, административные учреждения и больницы. В Утрехте часть земных владений слуг небесных попала в руки частных лиц. К тому же те средства, к которым прибегала церковь для давления на умы, были духовного свойства и отличались по тем временам большой деликатностью.
С 1637 года у церкви появился официальный перевод Священного Писания «Библия Штатов», выпущенный по указанию Дордрехтского синода. Появилась собственная литургия: в храме с голыми стенами, лишенными католической роскоши, куда даже музыка проникала лишь понемногу в течение века, на скамьях сидели замерев прихожане, не снявшие шляп. Здесь пели псалмы и гимны, более всего близкие душе простого народа. Того впечатления, которое католический культ производил обращением к чувствам, кальвинистская литургия достигала силой мысли, облеченной в форму проповеди. Святое причастие (для которого причащающиеся выстраивались вокруг специально принесенного стола) происходило редко. Бóльшую часть долгих воскресных служб (два, три часа) занимала проповедь.
От той поры до нас дошли сборники проповедей — пышные произведения, в которых литературная высокопарность стиля сочетается с ученостью и схоластикой. Но основным для нидерландских проповедников оставалась непринужденность, сопровождавшаяся порой резкостью высказываний, и крайняя простота изложения. Отсюда и необычайная популярность некоторых из них. Когда знаменитый Борстий из Дордрехта объявлял, что будет читать проповедь в девять часов, уже с пяти перед церковью собирались его почитатели.
После того как прихожанам читали отрывок из Библии, на кафедру поднимался проповедник. Свое выступление он начинал с обыденных сообщений — о торгах местных купцов, мелких происшествиях в квартале. Затем следовала сама проповедь. Опираясь на Священное Писание, оратор читал нравоучения, написанные ярким, образным языком, не стесняясь каламбуров и вставляя в речь пословицы и поговорки. «Слова проповедников, — иронически замечает Симон Стевин, — так же прикипают к сердцу, как парша к овце».{55}
Предмет проповеди мог касаться как общественной жизни — за исключением чистой политики, — так и поведения отдельных лиц, будь то даже весьма влиятельные люди. Менторские наклонности народных проповедников подталкивали их к тому, чтобы осуждать любые проявления роскоши и любви к удовольствиям по-детски наивно, с нашей точки зрения. Около 1640 года они яростно обрушились со своих кафедр на обычай мужчин носить длинные волосы. Скандал дошел до того, что Брильскому синоду было запрещено заниматься волосяной проблемой. А прославленный Полиандер посвятил этому вопросу целую научную диссертацию на латинском языке.
Но праведный гнев не всегда направлялся на столь ничтожные предметы. Одно время осуждалось ношение драгоценностей. На протяжении всего столетия реформатская церковь устанавливала свои правила в том, что касалось общественных нравов, через выступления проповедников, работы теологов, решения синодов и советов. Однако вне узкого круга верующих влияние такой цензуры не было заметно. Но к 1660 году ей все же удалось придать нидерландскому обществу относительную внешнюю строгость. Некоторые обличения основывались на буквальном восприятии Библии. Меры, направленные на борьбу с эпидемиями, отвергались в силу высказывания: «Господь сохранит Вас от напастей чумы». Случалось, крестьяне отказывались от лекарств, считая их прием оскорблением божественной силы Провидения. А патриархальные представления о морали настраивали верующих против любых развлечений.
Церковь никогда не уставала воевать с театром. Даже школьные постановки вызывали нарекания. Козни церковников привели к снятию с показа великолепной пьесы Вондела «Люцифер» после двух представлений. Городские власти далеко не всегда разделяли предрассудки консистории, но необходимость жить в мире с Церковью заставляла их идти на запреты и меры, унижающие достоинство свободомыслящих граждан. Когда в 1668 году комедианты французской королевы испросили у принца Оранского право играть в Гааге, консистория направила к будущему Вильгельму III делегацию с требованием, чтобы он наложил запрет. Принц уперся. Дело уладили полюбовно: французам запретили ставить фарсы и скандальные пьески, давать представления во время службы, а плату за вход удвоили.
К танцам отношение было не лучше. Бывало, накануне свадьбы кто-либо из церковного совета направлялся к жениху и невесте, чтобы упросить тех отказаться от танцев в день бракосочетания. Когда в университет Франекера был приглашен на работу учитель танцев, среди проповедников поднялся такой крик, что дело пришлось рассматривать в Генеральных штатах. В июле 1640 года синод Южной Голландии вынес постановление не допускать к Святому причастию лиц, запятнавших себя посещением бала или переодеванием на маскараде.
Проповедники поносили табак и кофе. Не без основания они выступали против народных праздников, сохранивших память о католических торжествах — Дне святого Николая, святого Мартина, Крещении, Масленице. Под давлением церкви городские власти шли на уступки. Так, в 1607 году в Делфте была запрещена традиционная для Николина дня продажа пряников и фигурной выпечки; в 1657 году муниципалитет Дордрехта попросту отменил этот праздник. Даже ярмарки выглядели в глазах некоторых ортодоксов ненавистным наследием папистского идолопоклонства: разве корни их не лежали в старых престольных праздниках? Во многих местах накануне праздника читали нравоучения, призванные напомнить, каким соблазнам подвергнутся на нем христиане. Избрание королевы мая считалось не менее предосудительным.
Если вся жизнь подпадала, таким образом, под церковные каноны, то воскресенье — день Господа и веры — регламентировалось еще строже. Проповедники замахивались даже на загородные прогулки, ведь «отдых предназначен не для удовольствия плоти греховной».{56} Поэтому воскресенье было воистину ужасным. Замирала торговля, не проводился ни один платеж, не принимался ни один вексель. Закрывались театры, пустели улицы (за исключением нескольких минут перед началом службы). Из дома выходили только, чтобы отправиться в церковь: так, утром, около восьми, затем после полудня, в сопровождении учителей или учительниц по мостовой семенили школьники. По возвращении наставники спрашивали своих учеников, хорошо ли те слушали проповедь. В Амстердаме на время службы закрывали городские ворота. Чуждые столь ревностного усердия в служении Богу, богатые буржуа затемно уезжали в свои загородные дома и возвращались только в понедельник к открытию биржи.
Несмотря на давление, которое проповедники оказывали на общественную и личную жизнь, они не образовывали отдельный класс священнослужителей. По всей стране их бы набралось не более двух тысяч.{57} Будучи выходцами из небогатых слоев общества, они сохранили присущие им нравы и образ мышления и не могли избавиться от чувства собственной неполноценности в отношении аристократии. В первые годы Реформации чувствовалась большая нехватка священников. Проповедников и преподавателей катехизиса приходилось набирать чуть ли не из первых встречных — бывших монахов, светских добровольцев, не имевших необходимой подготовки (такие местами встречались почти до 1650 года). Интеллектуальный уровень служителей культа долгое время оставлял желать лучшего. Когда в 1575 году при Лейденском университете открылся теологический факультет, профессоров потребовалось выписывать из-за границы. Но еще много лет прихожане большинства деревень жили без пастора. Получение знаний, требовавшихся от будущего проповедника, было длительным и довольно дорогостоящим процессом. Обучение молодого человека начиналось в «латинской школе» или частным образом, у настоящего священника, для которого уроки составляли значительную статью дохода, и немало их готовили к поступлению на факультет: шесть, восемь, а то и десять учеников за раз. В целях облегчения подготовки кадров священнослужителей центральное правительство основало в 1592 году в Лейдене в качестве факультета Школу Штатов, в которую принимались бедные студенты, питавшиеся и обучавшиеся теологии за счет государства или городов. Эта Школа, которой был придан штат репетиторов, образовывала центр подготовительного обучения и впоследствии переросла в семинарию реформатской церкви. Вслед за тем теологические факультеты стали открываться по всей стране. Закончив курс, новоиспеченный священник регистрировался в церковном совете родного города и, сдав экзамен, получал право на отправление службы. Как полагалось, он устраивал банкет, который в деревнях мог вылиться в народное гулянье и часто вынуждал беднягу влезать в долги. Все протесты советов против этого обычая не смогли ничего изменить.
Большинство священников жили на грани бедности. Не получая ни подношений прихожан, ни церковной десятины, они относились к категории средних или мелких служащих. Размер жалованья определялся церковным советом. В гронингенской глубинке, где умели считать деньги, ставки были наиболее справедливыми — 28 мер ржи и примерно 75 гульденов звонкой монетой в год. В Дренте случалось, что жалованье выдавали исключительно натурой. А жить было надо, и жизнь порой становилась несладкой, особенно когда в доме семеро по лавкам — реформатские священники имели право жениться. Часто проповедник становился писателем, целителем, а то и трактирщиком; жена содержала лавку. Борясь таким образом за хлеб насущный, он должен был помнить о своих прямых обязанностях — пище духовной для прихожан: отправлять службу, читать проповеди и посещать больных.{58} В городах помимо священника совет содержал ризничего, которому доверялось открывать и закрывать двери, звонить в колокола, следить за часами, прибирать церковь, выгонять из нее собак и шумящих детей.
Плохое материальное обеспечение священников компенсировало их социальное положение. Окруженный почетом и особым уважением политических властей проповедник сидел на официальных банкетах выше эскулапов. В больших городах, как пишет аббат Сартр, он ходил в своем черном плаще по правой, приподнятой стороне мостовой, предоставив жене идти по левой, низкой.{59} То была настоящая привилегия, поскольку в этих краях было принято как раз обратное.
Потомки протестантских беженцев из Геннегау и французской Фландрии пребывали в лоне «валлонской церкви», у которой не было догматических противоречий с протестантизмом. Ее отличие состояло в литургических традициях: служба велась на французском языке, пасторами были французы, бельгийцы или швейцарцы. С 1606 по 1699 год, в подражание Школе Штатов, валлонская церковь содержала собственную бурсу для семинаристов, направляемых учиться на теологический факультет. Благодаря возникшей моде ей удалось найти сторонников и среди аристократии, представители которой охотно принимали участие в работе ее руководящих органов — Школах Древних и Школах Дьяконов.
Помимо этих двух официальных церквей в атмосфере беспримерной терпимости сосуществовало множество религиозных сектантских реформатских меньшинств. Забытые государством и не допущенные к управлению общественной жизнью, эти инакомыслящие сами содержали собственных священников и места своих собраний, зато в частной жизни пользовались неограниченной духовной свободой. Если какая-либо группа желала нанять пастора или профессора проводить общественные собрания, в муниципалитет подавалось соответствующее прошение; убедившись, что исповедуемая религия не противоречит конституции, и установив сумму налога, власти предоставляли новому вероисповеданию полную свободу. Кое-где последняя все же ограничивалась запретом возведения настоящих церквей. Кроме того, муниципальная администрация требовала для своих уполномоченных свободного доступа на все собрания. На благодатной почве такой юриспруденции религиозные секты росли как грибы после дождя, удивляя своей многочисленностью заезжих иностранцев и немало способствуя репутации либерального государства, закрепившейся за Нидерландами.
Ремонстрантам, вышедшим из либерал-кальвинистов Арминия и отлученным от церкви Дордрехтским синодом, пришлось испытать на первых порах немало лишений. В 1620–1621 годах они подверглись политическим преследованиям. Затем ситуация стабилизировалась. «Арминиане, — отмечает Темпл, — образуют скорее партию в Государстве, чем секту в Церкви».{60} Около 1660 года ремонстранты проникли даже в некоторые муниципальные организации.
Движение анабаптистов и меннонитов — ветвей одного дерева — зарождалось в длинной череде кровавых пыток и преследований. Анабаптисты были весьма многочисленны в среде простонародья и моряков, имевших большую силу в Фрисландии и Северной Голландии, и отличались чрезвычайно развитым коллективным сознанием. Им были свойственны терпимость, отвержение всякого насилия и неприятие буквального прочтения Библии. Из общей людской массы анабаптисты выделялись также своей одеждой, ставшей знаком принадлежности к их среде, — долгополый кафтан, широкие штаны до колен, украшенные бахромой, и бархатная шляпа, наподобие конусообразного цилиндра.
Обыкновенные, ничем не примечательные городские дома, одинокие фермы или замки с радушными хозяевами почти повсеместно служили пристанищем представителям движений более или менее еретического толка, как, например, коллегиантам Рюнсбурга, молившимся воистину как Бог на душу положит. Вся страна была охвачена религиозным брожением. Многочисленные ассоциации, даже те, что регулярно устраивали собрания верующих протестантов и сектантов, легко скатывались к иллюминатству. Сходки именовались «занятиями», на них читали Библию, разбирали проповеди или теологические труды. Иногда на занятии молодые люди обоего пола изучали под руководством наставника библейские языки — латынь, греческий и древнееврейский. Нередко разгорались дискуссии. Некоторые занятия посещали «благочестивые», обладавшие если не подмоченной, то двусмысленной репутацией в обществе, которое щедро раздавало презрительные прозвища этим наивным мистикам или невеждам с их приторно-елейными обращениями вроде «братец», «сестрица», «душечка». Они открывали Библию, читали несколько стихов и предавались своему дару толкования, пророчествовали, впадали в транс. В роли теоретиков этого учения выступили Фома Кемпийский, Бунюан и Омис. Их оппонентами стали такие теологи, как Бракель и Хеллебрёк. Оставаясь редким явлением, иллюминатство тем не менее беспрестанно давало о себе знать. Хулительница любого внешнего проявления культа француженка Антуанетта Буриньон нашла теплый прием сначала в Амстердаме, затем во Франекере. В 1625 году жители Гарлема выступили против сношений членов общества «Крест и роза» Франции и Голландии. В Лейдене Николя Барно призывал к союзу всех теософов и приверженцев каббалы с целью открытия общими усилиями истины…
По оценке одного французского офицера в 1672 году{61} треть населения Нидерландов принадлежала к реформатской церкви, другую треть объединяли различные протестантские секты и, наконец, последнюю составляли католики.
Католики находились в особом положении. Оставаясь вплоть до конца XVI века{62} самой многочисленной, католическая церковь лишилась своих владений и утратила даже саму иерархию как раз в то время, когда Контрреформация осуществляла внутреннюю чистку. С 1592 года папский викариат заменял в Нидерландах прежние епархии. Победа воинствующих кальвинистов в 1618 году и восстановление власти аристократии препятствовали возможному обновлению. В обществе вошло в привычку отстранять католиков от важных постов. Им не разрешалось преподавать в школах, ибо для этой профессии требовалось протестантское вероисповедание. Службу разрешалось проводить исключительно частным образом. Церкви скрывались под крышами личных особнячков, внутренняя планировка которых специально менялась в связи с новым назначением: здание выдалбливали сверху донизу, как ореховую скорлупу. Впрочем, богатые коммерсанты и владельцы замков могли позволить себе возвести собственную небольшую часовенку. Внешне ничто не говорило о ее культовой принадлежности. И в то же время никто ни от кого не таился. Из часовни доносились звуки органа и голоса певчих. Дом-церковь мог принадлежать кюре или быть совместной собственностью группы богатых прихожан. Случалось, его снимали в аренду у хозяина-протестанта. Заботы о церкви принимали на себя сами верующие, которым Папа Римский давал разрешение даже на отправление службы. К 1700 году в Амстердаме насчитывалось 20 подобных приходов. Власти смотрели на это сквозь пальцы. Они довольствовались запретом на все публичные проявления культа, такие, как собрания и процессии, а также налогом на вероисповедания с души или семьи, кстати, довольно высоким. Предписания полиции ограничивали число лиц, допускавшихся на мессу, которое, однако, обычно превышалось. Но так или иначе стороны всегда могли договориться: кюре подносил бальи свои «заверения в почтении», бальи периодически взимал в пользу государства положенный штраф.
Духовенство жило исключительно щедротами прихожан, с которыми его связывали тесные узы. Святые отцы отличались от горожан своей «униформой» — черная одежда, галстук, трость и гривастый парик. Иезуиты, изгнанные из провинции Голландия, нашли сочувствие в Утрехте, где они держали несколько приходов. Примерно в середине века два французских кармелита осуществили миссионерский поход в Лейден и Гаагу, не встретив каких-либо препятствий со стороны властей. Правда, в те времена реформатская церковь благожелательно относилась к французским расстригам, предоставляя им материальную и моральную поддержку, как, например, бывшему иезуиту Пьеру Жаррижу в 1648 году.
В Землях Генеральных штатов католики составляли подавляющее большинство. Несмотря на правительственные запреты, крестьяне приграничных районов отправляли своих детей в бельгийские школы, чтобы уберечь их от протестантского образования. Преобладая на селе, в городах католики оказывались в меньшинстве. Но будучи хорошо организованы и пользуясь экономической свободой, они спокойно выносили свое положение людей второго сорта, не вступая в политическую борьбу. Отношение населения зависело от места, колеблясь от враждебного в Лейдене до доброжелательного в Роттердаме.{63}
Католики встречались во всех слоях общества. Они образовывали значительную группу среди лейденских текстильщиков. Католическими оставались дворянские фамилии; к ним, кстати, принадлежали и Ван Форесты, у которых останавливался Декарт. Даже проповедник Ян-Альберт Бан был принят в довольно закрытый католический кружок Мёйдена. В католичество перешел и знаменитый Вондел. К 1650 году шесть из почти ста книжных магазинов и типографий находились в руках католиков. В период с 1646 по 1690 год Вульгата или католическая Библия издавалась ими четыре раза.{64}
Кое-где сохранились монастыри бегинок — несколько флигельков вокруг церкви за общей оградой. Здесь небольшими группами или раздельно жили монахини. Они хранили обет целомудрия, проводили дни в молитвах и физическом труде. Выходя в город, бегинки закрывались черной вуалью. Каждый вечер в девять часов наставница запирала ворота обители. В конце века одному протестанту случилось приобрести дом на территории амстердамского монастыря бегинок, и в первый же день, задержавшись чуть больше положенного, он обнаружил ворота на замке. Затеянный им было судебный процесс выиграла настоятельница.
Помимо прочих, в Амстердаме имелась армянская церковь, которую посещали христиане из восточной колонии, а иногда даже и голландские католики. Для отправления культа в ней был нанят монах из обители Святого Василия. Один раз верующие застали его мертвецки пьяным и собственной властью отстранили от службы на три месяца, а все это время ходили в католическую церковь.
В конце века в Амстердаме насчитывалось более двадцати тысяч иудеев. Еврейские колонии, только менее многочисленные, возникли также в Гааге, Роттердаме и некоторых других городах. Духовное и социальное положение этих этнических групп было далеко не всегда одинаковым. Не имея доступа к государственным должностям и членству в гильдиях, евреи в основном занимались торговлей, и если некоторым из них удавалось сколотить приличное состояние, как это случалось в Амстердаме, их влияние, а также престиж могли стать довольно значительными. Однако иудеям не хватало сплоченности. Их общество разделилось на два противостоявших друг другу клана как по географическому происхождению, так и по времени проникновения в нидерландское общество. Сефарды, выходцы из Португалии и Испании, беспрепятственно утвердившиеся здесь с конца XVI века, к 1600 году уже начали внедряться в Амстердаме во многие важные отрасли внешней торговли. Их сила была столь велика, что в 1612 году они смогли построить большую синагогу, не поинтересовавшись на этот счет мнением властей, которым пришлось примириться со свершившимся фактом. Позже в Голландию стали прибывать немецкие евреи, не имевшие ни гроша за душой и преисполненные никчемной гордостью за синагогальные традиции, которые считали наиболее древними. Они влачили обособленное и довольно жалкое существование.
Все еврейское население Амстердама проживало в одном квартале, впрочем, не имевшем ничего общего с гетто. Хотя на улицах слышался еврейско-испанский говор, идиш или португальский, множество красивых зданий выгодно отличалось от мрачных лавок ремесленников и перекупщиков. Напротив Монтельбанской башни возвышалась большая синагога, возведенная по образу и подобию храма Соломона на основе леонской реконструкции — высокое прямоугольное здание с тройным нефом, окруженное трибунами. Во время субботней службы здесь уже с восьми часов утра толпилось от пяти до шести тысяч человек. Каждый вечер около шести сюда приходили на молитву набожные иудеи. Сообщество «немцев» имело собственную синагогу, поменьше и победнее, но скопированную с большой. Под сенью этих культовых заведений существовали раввинские школы, где юным евреям преподавали Закон, литургию и пение. В других городах иудейские колонии были не столь сильно разобщены. В Роттердаме они всем были обязаны влиянию и денежному мешку богатейшего Абрама де Пинто. Последний устроил синагогу сначала на чердаке собственного дома, затем в специально арендованном для этой цели здании. Он создал школу, разместившуюся опять-таки под крышей его дома, содержал у себя учеников и подкармливал раввина, выплачивая ему пенсию.
Культурная жизнь иудеев быстро развивалась в благоприятных для духовной жизни условиях. Такие заметные фигуры, как Гроций или Ван Баерле, не чурались поддерживать тесные отношения с амстердамскими раввинами, один из которых, Менассех бен Израиль, чрезвычайно образованный человек, писатель и основатель первой еврейской типографии в Нидерландах, по образу мыслей был близок некоторым теологам-реформатам. Евреи содействовали переводу протестантом Суренхёйсом на латынь части Талмуда. Но не стоит преувеличивать вклад иудеев в нидерландскую экономику «золотого века». В числе 1500 самых крупных налогоплательщиков Амстердама в 1631 году указаны только шесть еврейских торговцев.
К середине столетия в Гааге, помимо официальных храмов, насчитывались одна ремонстрантская, одна лютеранская, три католические церкви и три синагоги. Многообразие «молитвенных домов» свидетельствовало о поразительной веротерпимости. Тем не менее внутри религиозных общин церковные власти не стеснялись притеснять тех, кого считали «паршивой овцой». За сожительство со служанкой, не освященное узами брака, вдовец Рембрандт предстал перед церковным советом; его подругу отлучили от причастия. Еврейская община Амстердама изгнала Спинозу. Безверие в активных формах выносили с трудом. В 1642 году некто Франсуа ван ден Мёрс был брошен в тюрьму за отрицание бессмертия души и божественности Христа. Правда, после семимесячного заключения он все-таки вышел на свободу.
В стране, пронизанной религиозным мышлением, отдельное место занимала определенная группа людей — аристократов, ученых, писателей, подпадавших под общее определение «вольнодумцев». Само понятие вольнодумства весьма расплывчато, к тому же это явление никогда не было подкреплено какими-либо догмами. Оно охватывало широкий спектр духовных концепций, от философского скептицизма до сентиментального отвержения всех проявлений нетерпимости. Вольнодумцы (это единственное, что их объединяло) представляли собой гуманистскую оппозицию Церкви. Противодействие, проявляемое через рационалистскую критику, или даже простое проявление чувств были и в самой Церкви. Это движение в большей или меньшей мере было связано с эразмовскими традициями. Но в действительности вольнодумцы составляли ничтожное меньшинство, неспособное противостоять эволюции общества, в котором, по мере приближения к концу века, затвердели социальные структуры и возросла непримиримость воззрений.
В доме зажиточного буржуа ожидают прибавления семейства. Несколько месяцев назад молодая женщина почувствовала недомогание. Перед ней сожгли шнурок, ей стало дурно — это свидетельствовало о начале беременности. С седьмого месяца и до родин будущая мать постилась. Теперь она лежит на широкой кровати, прикрытые шторы и ставни создают мягкий полумрак. В центре комнаты уже ждет специальная кушетка, на которой пройдут роды. Другие необходимые предметы также под рукой. Сушилка для белья из дерева или прутьев, убранная за ширму, направляющую на нее тепло камина. Колыбель в форме лодки, тоже деревянная или из ивовых прутьев, покоится на полумесяцах подставок, позволяющих укачивать младенца. Вышитое по краям сатиновое одеяльце прикрывает постельные принадлежности. В корзинах у подножия кровати сложена одежда для ребенка: пышный наряд для крещения, распашонки на каждый день. На мебели и каминной полке расставлены стаканы, горшочки, коробка с пряностями, бульонная чашка с ложечкой и кувшин для горячей воды. Время от времени в дом заглядывает сосед, чтобы удостовериться, что все в порядке. Хождение взад-вперед создает чрезвычайное оживление. В полдень или вечером за стол с семьей усаживается несколько «тетушек». Идет празднество, все пьют и едят пироги.
Женщины квартала несколько месяцев помогают семье готовиться к великому событию. При первых схватках одни бегут за повитухой, другие обходят с радостной вестью и приглашением на торжество всех дедушек, дядюшек и кузенов по степени родства: малейшее опоздание или не вовремя переданная новость — и семейным дрязгам не будет конца.
Сиделки при роженице следят, чтобы пламя свечей в канделябрах было голубым — знак, что помещение не осквернено присутствием нечистого духа. Когда на свет появится новый человек, во дворе зароют плаценту. Повивальная бабка завернет младенца в теплое белье и понесет показать бабушке или будущей крестной. По этому случаю повитуху ждет вознаграждение. Затем она перевяжет мать, оденет новорожденного и передаст на руки отцу с традиционным обращением: «Вот Ваш ребенок. Да ниспошлет с ним всемогущий Господь Вам много счастья и даст его Вашему потомству». Новые чаевые.
Малыш вторгся в жизнь. Его окружили родители и соседи, восхищенные его красотой, силой, пытаясь определить, на кого он похож Между тем помощница повитухи готовила «кипяток» — кипящее молоко с сахаром и пряностями, которое помешивали длинной палочкой из коричного дерева в ленточках. Цвет лент и длина палочки зависели от пола ребенка. Счастливый отец напяливал на голову пикейный сатиновый колпак с перьями, свидетельствующий о том, что он муж роженицы. Пока жена подкрепляла силы хлебом с маслом и овечьим сыром, в соседней комнате, куда уже начинали стекаться гости, помешивали «кипяток». Иногда вместо него пили водку, закусывая засахаренным миндалем. Люди попроще довольствовались подслащенной можжевеловкой. Торжества заканчивались довольно шумно. Церкви удалось расправиться с давней традицией застолий при рождении, но в хорошем обществе в этот день или немного спустя устраивали праздник для соседских детей. Им показывали новорожденного, объясняли, что его нашли под пальмой или в капусте, если это был мальчик; или в зарослях розмарина, если это была девочка. Их угощали традиционными булочками в форме полумесяца — «круассанами».
Если, к несчастью, женщина не выдерживала родов, этот день, обещавший радость, заканчивался бдением у тела покойной. В руки усопшей, вытянувшейся на кровати, вкладывали ее дитя.
Немедленно после рождения ребенка в Амстердаме, Харлеме, Дордрехте и некоторых других городах на дверь дома вешали маленькую табличку, которая представляла собой обтянутую красным шелком планшетку в обрамлении кружев. В случае, когда рождалась девочка, середину планшетки закрывал прямоугольник из белой бумаги. Эта табличка составляла настоящую семейную драгоценность, которой нередко обзаводились чуть ли не со свадьбы. Если младенец умирал, вместо красного вывешивали черный шелк. В некоторых богатых семьях использовали две таблички — одна для рабочих дней, другая для воскресенья; иногда их заводили даже три, выделяя одну на время дождя. У простых людей вместо шелка был холст. В деревне то же самое символизировали ветки, привязанные к ручке двери. Вместо них могли быть корзины цветов, раковины. По сути, это были настоящие уведомления. Возле них застывали прохожие, изучая содержание; собирались соседи, обсуждая событие. Порой помощницу повитухи посылали подслушать эти разговоры.
В день родин повивальная бабка чувствовала себя в семье королевой. Суеверная, но хорошо знавшая себе цену, она пользовалась у клиентов большим доверием, которым легко злоупотребляла. Принять роды у супруги регента или богатого буржуа означало для нее возможность получить реальную власть над простыми людьми, составлявшими ее обычный круг. Повитуху уважали даже врачи, которые втайне ее побаивались. Смешивая достижения медицины с темными крестьянскими традициями, она располагала средствами, в которые верили все. Часто в случае болезни первым делом обращались к ней. В социальном отношении она пользовалась большими привилегиями. Во многих местах повитуха освобождалась от налогов на пиво, чай, кофе и даже водку. Местные власти очень ценили повитух. Во всех городах и некоторых деревнях повивальных бабок с хорошей репутацией приглашали в муниципальную службу. В случае согласия повитуха давала присягу муниципалитету, который устанавливал ей постоянное жалованье и давал бесплатное помещение с вывеской — крест с младенцем в ореоле девиза. Когда старость вынуждала теперь уже муниципальную акушерку уйти в отставку, власти дарили ей небольшой домик, где она могла мирно окончить свои дни.
Первые недели жизни младенца были сплошной чередой праздников и торжеств. На девятый день по старому обычаю устраивали большой прием. Отец в последний раз надевал свой колпак с перьями; повивальная бабка показывала собравшимся ребенка, одетого в праздничный узорчатый наряд, обычно темных цветов — гранатового, зеленого. В богатых домах устраивали банкет, в остальных подавалась более скромная закуска. Языками работали везде, и кумушки во всех подробностях обсуждали прошедшие роды.
Церковь желала, чтобы крещение происходило как можно скорее после рождения. У простых людей действительно почти так и было. В среде крупной буржуазии обычно ждали, когда мать сможет выходить на люди. Церемония крещения проходила в церкви, обычно во второй половине дня, до или после проповеди, но никогда — без нее. Присутствие отца было обязательным, равно как и свидетелей, братьев и сестер новорожденного, при условии, что они принадлежат к реформатской церкви. Приглашенные одевались в лучшие наряды. Те, кто не мог позволить себе церемониальный костюм, приходили в своих свадебных одеяниях. Младенца укутывали в праздничное платьице, дополненное аксессуарами, которые имели символическое значение, — шапочка мальчика включала в себя шесть элементов, тогда как головной убор девочки состоял всего из трех. Если мать умерла родами, одеяние младенца было белым с черной окантовкой. Чтобы ребенок не нарушил торжественности церемонии своим криком, ему давали пососать кусочек сахара, обмоченный в молоке. В зависимости от благосостояния кортеж возвращался из церкви пешком или в карете. Отец благословлял своего ребенка. Затем следовали пир с песнями и вручение подарков.
За редчайшими исключениями мать всегда занималась своими детьми сама, даже в богатых семьях. Если по причинам ее недомогания все-таки требовалась кормилица, та оставляла дом немедленно, как только ребенка можно было отнять от груди. Зато очень часто за детьми постарше присматривала старая служанка, прожившая в семье долгие годы и почти ставшая ее членом. Она их одевала, купала, пела колыбельные и рассказывала сказки.
Заботливые нидерландцы всеми средствами пытались уберечь своих крошек от холодного уличного воздуха. Запеленутых так, что они не могли пошевелиться, укутанных в распашонки, рубашки, шапочки, шерстяные платья, малышей запирали в спальне с закрытыми окнами, и они посапывали там в колыбельке под несколькими одеяльцами в обнимку с грелкой из бутылки, наполненной горячей водой. Несмотря на рекомендации врачей, применение снотворных было в порядке вещей. Как только ребенок выучивался стоять, его сажали на передвижной стул в форме усеченной пирамиды на широких колесиках, сооруженный из деревянных брусков, тесно обхватывавших корпус; или за что-то вроде столика, за которым ребенок держался прямо благодаря высокой спинке сиденья. Чтобы научить ребенка ходить, его поддерживали на помочах, веревке или ленте, обвязанной вокруг пояса. Вскоре он дорастал до своей первой игрушки — деревянной резной и расписной фигурки неопределенного существа, выдаваемого за лошадь.
Пока поступь малыша оставалась нетвердой, его одежда не становилась более легкой. Стремясь защитить чадо от ушибов и травм, любвеобильные родители облачали его в варварское снаряжение — кожаный шлем, тесно сшитый корсет китового уса, усиленный железными и свинцовыми полосами, поверх которого натягивалось шерстяное платье. С 1620 года против такого режима стало выступать все больше знающих людей, но потребовалось более столетия, чтобы искоренить глубоко въевшийся предрассудок. Подрастая, ребенок без всякого перехода получал одежду взрослых: чулки, штаны до колен, камзол — для мальчиков; жакет, корсаж, длинное платье — для девочек. Ничего специфически детского. В некоторых деревнях мальчики почти до семи лет носили платьица.
Ожидая достижения школьного возраста, дети играли чаще всего на улице. Ребенка отправляли гулять, если позволяла погода, вернее, если это только было возможно. В богатых домах дрожали за сохранность обстановки, чистоту и сухость полов, в бедных просто не хватало места. Поэтому с раннего утра нидерландские города кишели карапузами от трех до пяти-шести лет, игравшими на крыльце, под навесом и просто на улице. Во второй половине дня, после окончания занятий в школе, к ним присоединялись детишки постарше. Такое воспитание на пленэре было весьма необычным для Европы. Ему поражались все иностранцы, к тому же оно подразумевало разболтанность и грубость, на которые они не переставали сетовать. Не испытывая ни к кому уважения, готовые насмехаться над всем и вся, стайки подростков преследовали на улице тех, кто казался им чудным, кидаясь камнями, осыпая комьями земли и оскорблениями. В 1642 году такое положение дел, общее для страны, привело к общественному скандалу в Зандаме. Церковный совет обратился к эшевенам. Было извлечено на свет старое полицейское предписание о поведении на улице. Все напрасно: корень зла заключался в отношениях между родителями и детьми. Патриархальный культ главы семейства, буржуазная словесная дистанция, окружавшая родителей, братьев и сестер (сударь батюшка, сударыня матушка, мадемуазель сестрица), не подкреплялись авторитетом. Обожаемые, избалованные чада пользовались почти неограниченной свободой. Избыток снисходительности делал родителей бессильными в отношении своих отпрысков. Если сочувствующий посетитель-чужеземец предлагал им бороться с некоторыми недостатками распоясавшегося потомства, ему отвечали поговоркой: «Подрежь нос — испортишь лицо».
Дети вырастали капризными и непостоянными, истинными домашними тиранами. Девочки из буржуазных семей, с которыми матери держали себя на равных, часто становились невыносимо претенциозными. «Излишнее мягкосердие к чадам своим суть частью корень, — пишет Париваль, — мерзости поступков оных. Тем паче дивно, что не пали они ниже, и не есть ли сие лучшее доказательство сих людей врожденного благочестия и примерного добронравия».{65}
Заботы о сиротах принимал на себя муниципалитет. В маленьких городках их отдавали на попечение буржуа, известных своей порядочностью, в больших же имелись приюты, где потерявшие родителей дети и найденыши росли в лоне реформатской церкви. Имуществом богатых малолетних наследников управляла опекунская палата, других сирот обучали ремеслу. В главном приюте Амстердама нашли кров почти 1200 детей. Жизнь в казенных домах была несладкой. Размещаясь вместе с преподавателями в огромных общих спальнях, подвергаясь тяжелым телесным наказаниям, дети ко всему прочему зачастую жестоко эксплуатировались под прикрытием профессионального обучения. Чтобы удержать на плаву бельевую и шелковую мануфактуры Амстердама, основанные гугенотом Пьером Байем и пришедшие в упадок, опекуны в конце века не постеснялись выделить предпринимателю 240 сирот, дешевую и беззащитную рабочую силу.
В следующей главе мы проследим за занятиями ребенка, достигшего школьного возраста; но и в годы учебы, до тех пор, пока время не заставляло ребенка остепениться, родители и власти не могли вздохнуть спокойно. Никогда еще в истории Нидерландов пьянство не было так распространено среди подростков, несмотря на самые крутые меры, периодически применяемые полицией. За девицами в порядочных буржуазных семействах, естественно, присматривали, — им разрешалось выходить только в сопровождении матери, даже в церковь. В среде простонародья их держали дома хозяйственные заботы. Но мальчишки не имели другого прибежища после закрытия школы или мастерской, как дом — слишком маленький или слишком строгий, улица или таверна. Их детские развлечения составляли пьянство и игра в кости — неискоренимое зло, от которого не защищали даже университетские стены. Только исключительное влияние семьи могло совладать с этими нравами.
У аристократов в обычае было отправлять молодых сыновей по окончании учебы за границу. Путешествие снимало с них домашнюю копоть и помогало приобрести ценный опыт для работы на ожидавших их государственных должностях. Чаще всего их отправляли прогуляться в Англию или Францию, много реже — Италию. В то же время только молодые атташе посольств могли иметь возможность побывать в Испании или Скандинавии.
Конфликты отцов и детей были в порядке вещей. «Неисправимые» ставили перед добропорядочными семьями проблемы, которые невозможно было разрешить при царившем тогда положении дел. Вернее, существовало одно радикальное решение, к которому обычно и прибегали, — высылка в индийские колонии, «воистину отхожее место, — пишет Париваль, — куда стекаются нечистоты со всей Голландии».{66} Экипажи судов, уходивших на мыс Доброй Надежды или Яву, в большинстве случаев включали группу мятежных сыновей, которых отцы своей законной волей отдали в матросы. В самых тяжелых случаях, когда не оставалось никакой надежды на исправление сына или дочери, отец имел право заточить неслуха в тюрьму.
В некоторых состоятельных семьях для преподавания детям разных наук нанимали «гувернера» — учителя, который оставался при них долгие годы. Так, Герман Бруно занимался обучением детей Константина Хёйгенса. Гувернер давал своим ученикам образование, которое мы теперь называем начальным и средним. Позднее он сопровождал воспитанников в университет или на учебу за границей. Но такой случай оставался исключением из общего правила, по которому ребенок с малых лет подпадал под школьную дисциплину.
В Нидерландах не было центрального органа, который бы направлял и контролировал процесс обучения. Создание и поддержание «малых школ», заменявших в те времена детские сады и начальные классы, предоставлялось инициативе частных лиц или ассоциаций, заручившихся одобрением муниципалитетов. Власти ограничивались эпизодическими инспекциями неопределенного характера, которые поручались членам церковного совета. Там и тут создавался штат «инспекторов преподавательского состава», подчинявшихся дирекции местной латинской (средней) школы. В городах, где существовала гильдия школьных учителей, она сама контролировала деятельность своих членов. Случалось, гильдия отклоняла по негодности преподавателя, принятого муниципалитетом. Компетенция этих ревизоров распространялась более на учителей, нежели на школы как таковые. Преподаватели обоего пола должны были письменно подтвердить исповедание реформатской веры и принести присягу, взамен им выдавалось свидетельство, которое следовало вывесить на двери своего дома. Ни уровень образованности, ни характер по-настоящему не выяснялись. Напрасно консистории направляли протесты — отчет за 1611 год сообщает о школьных учителях, не знавших всех букв алфавита и неспособных обучить воспитанников их произношению.{67}
Со всех сторон от родителей поступали жалобы. Но требовался настоящий скандал, — например, заметная нетрезвость учителя при исполнении своих обязанностей, — чтобы убедить вмешаться инспекционную комиссию и в этом случае примерно наказать виновного. В некоторых сельских районах дела обстояли еще хуже. В Брабанте учителями нередко нанимали молодых калек из буржуа или лакеев, неспособных нести иную службу. В деревнях, где школа в основном была придатком церкви, обучением ведали приходские служки.
Женщины, которым препоручались подобные «школы», зачастую проявляли себя на педагогическом поприще хуже своих коллег-мужчин. Набираемые иногда в городских трущобах, эти бедные создания были раздавлены свалившейся на них задачей и сочетали профессию учителя с ремеслом портнихи, вязальщицы и кружевницы. От них не требовалось даже умения читать и писать. На занятиях они ограничивались заучиванием наизусть «Отче наш», десяти заповедей, символа веры и названий букв алфавита. Только в 1665 году вышло предписание, согласно которому кандидаты в учителя должны были уметь писать, читать печатные и прописные буквы; знать четыре арифметические операции, петь псалмы и… иметь хорошую методику преподавания!
Вопиющие недостатки системы и тот факт, что школьные учителя составляли наиболее бедную профессиональную категорию, не помешали, однако, относительно широкому распространению некоторого базового образования, и число неграмотных в Соединенных провинциях было меньше, чем где бы то ни было в Европе. Обучение оплачивалось частью деньгами (символической суммой), частью натурой — кусок торфа в день, сальная свеча в неделю (зимой). Эти расходы обеспечивали существование только разве что самых обездоленных.
С трех до семи лет дети ходили в «школу», которая располагалась в каком-нибудь доме, о функциональном назначении которого говорила вывеска с именем учительницы или собственным названием здания: «Школа Гритье на рыбном рынке», «Школа у „Яблока“». Занятия обычно проходили в «задней комнате», часть которой занимала постель учительницы или очаг, на котором она готовила себе еду. Выбеленные известью стены, голый кирпичный пол. Дети рассаживались кто как хотел, на корточках, лежа на полу. Девочки и мальчики играли, дрались среди нечистот, оставляемых самыми маленькими и наполнявших через несколько часов этот вертеп своим зловонием. Скупой свет, дым и запах жира. Окрики учительницы и удары линейкой были единственными инструментами, с помощью которых поддерживалась весьма относительная дисциплина. Самые старшие, раскачиваясь, тянули псалмы, читали алфавит или «Отче наш». Два-три раза в неделю девочки постигали азы вязания и шитья.
В богатых кварталах больших городов «школы» представляли собой менее прискорбное зрелище и располагали даже некоторой обстановкой. Учительница восседала за партой, ученики размещались на лавках; в углу стояло проявление высшей роскоши — отхожее ведро.
Ребенка, достигшего семилетнего возраста, передавали в руки учителя, у которого он должен был получить подобие современного среднего образования. Здесь он зависал на пять лет.
Заведение учителя обозначала вывеска. «Адриан Вутерс, сын Кёйпера. Здесь учат детей». Иногда надпись имела более литературную форму. Один роттердамский учитель выполнил ее в форме двустишия:
Кит изрыгнул Иону, и пошел он в Нинивы учить.
Читать катехизис здесь учат и Божьи молитвы творить.
В другом месте роль вывески играла картина, изображавшая г-на учителя в кругу воспитанников. Или в ход шел лозунг, призванный привлечь любопытство бережливых родителей: «Великая наука за малые деньги».
Школьные помещения устраивались либо на более просторном первом этаже дома, либо на самом тесном, в зависимости от социального уровня учеников. В большинстве своем помещения состояли из двух комнат, позволявших разбить учеников на две группы по различным критериям — большие и маленькие или, скажем, богатые и бедные. Одна из групп доверялась заботам жены учителя или даже лакея. В каждой комнате детей рассаживали в зависимости от пола, иногда возраста, но не в соответствии с нашим современным делением на классы.
В деревне все обстояло проще. Во Фрисландии или Хелдере под деревенские школы выделялись конюшни или амбары. Иногда это были просто саманные хаты, холодные зимой и душные летом.
В широкой камилавке и накинутой мантии, из-под которой выглядывали штаны до колен и жилет, учитель восседал в тяжелом кресле. На расстоянии протянутой руки от него на столике или этажерке лежали Библия, Псалтырь, песочные часы, несколько учебников, запас гусиных перьев, перочинный ножик, бутылка чернил и коробка с песком вместо промокашки. К этим профессиональным принадлежностям добавлялась металлическая расческа, которая предназначалась для неряшливых учеников и чье усердное применение рассматривалось как наказание. В углу, иногда посреди комнаты в зимнее время чадила торфяная печка, жар которой в спертом воздухе скоро становился невыносимым. По стенам висели картинки из букваря, десять заповедей, «Отче наш», основы вероисповедания и самое главное «Предписание» — сборник правил поведения на занятиях, в церкви и на улице, который учитель обязан был повесить на видное место.
Каждый день урок начинался с молитвы и чтения главы из Писания. Затем следовало пение псалма. После дети занимались индивидуально. Ученики поочередно подходили к кафедре, снимали шляпу и получали от учителя задание или же отвечали наизусть выученный урок. Затем они надевали шляпу и возвращались на свое место на скамье (они были разного размера, с партами и без) или за один из свободных столов. И так в течение всего долгого дня, 330 раз в году! Около 1600 года школа летом открывалась в 6 утра, зимой — в семь, и закрывалась в 7 часов вечера. В течение учебного дня было два больших перерыва — с 11 до часа и с четырех до пяти. Дети могли подкрепиться дома или съесть в классе захваченные из дому бутерброды. В течение века продолжительность занятий сократилась — с 8 до 11 или полудня в первой половине и с часу до 4 или 5 вечера. Один раз в неделю, в среду или четверг, занятия заканчивались на час раньше обычного; в субботу уроки полностью отменялись во второй половине дня; но эти отдушины заполнялись пением псалмов и изучением катехизиса. Каникулы в городских школах обычно составляли две недели. Кроме того, власти разрешали предоставлять ученикам дополнительные свободные дни при условии, что они не будут совпадать с папистскими праздниками. Именно поэтому школы закрывались, например, на время скотных ярмарок. Часто семьи испрашивали освобождение от занятий для своих детей по случаю дня рождения или семейного события, и учитель обычно удовлетворял такие просьбы. Зато к прогульщикам снисхождения не было, их примерно наказывали ударами гибкой линейки.
Учитель располагал разнообразнейшей гаммой орудий воспитания. Кнут, линейка и ремень обрушивались как на одетого шалуна, так и на его оголенные части. В некоторых школах, особенно для детей бедноты или сирот, применялся позорный столб или деревянная колодка, в которую заковывали ногу ребенка на определенное время, часто на целые дни, чтобы жертва таскала за собой этот груз по улице и в церковь. «Ослиный колпак» по сравнению с прочими выглядел мягким наказанием. Его носили на шее — виновный выставлялся на стуле с надписью, сообщавшей о совершенном проступке.
Программа занятий сводилась главным образом к изучению житий святых, чтению, письму и арифметике. К девочкам относились с еще меньшей требовательностью, и умение пользоваться иголкой с ниткой считалось достаточным опытом для дальнейшей жизни. Чтение букв преподавалось в алфавитном порядке от А до Z, не рассматривая их сочетаний в словах. Последние произносились учителем целиком и прилежно повторялись (и искажались) учениками на манер псалма. Если детишек было много, производимый ими гомон долетал до улицы к вящему неудовольствию прохожих. «Лучше, — говорили они, — пройти мимо кузницы, чем мимо школы!»
Простейшая арифметика в силу своего практического применения в торговле представляла собой предмет особого внимания со стороны большинства наставников, которые в свободное от занятий время выполняли функции муниципальных бухгалтеров. Их методика преподавания опиралась более на практику, нежели на теорию. Они предлагали ученикам решать задачи следующего рода: «Два человека купили в складчину восемь пинт мальвазии и хотели бы разделить их поровну. Но чтобы разделить купленное вино на равные части, у них нет другой меры, кроме одной бутылки в пять пинт и другой в три. Вопрос: как следует им поступить?»{68}
Правописание, считавшееся самым полезным из прочих предметов, пользовалось огромным престижем. Некоторые аристократы превращали каллиграфию в настоящее искусство. Они писали, как чеканят граверы. Слава голландцев и зеландцев как мастеров письма распространилась за пределами страны. Красивого почерка было довольно, чтобы учитель мог найти клиентуру по своему выбору, какими бы убогими ни были его педагогические таланты и каким бы дурным ни был характер. При письме использовалось птичье перо или тростинка и черные чернила из сажи, разведенной в масле. Детей обучали выводить романские и готические буквы, наклонные и прямые. Ежегодно муниципалитеты устраивали для городских школьников конкурсы чистописания. Победителям вручали серебряное перо, письменный прибор, книгу или же выбивали их имена на почетных досках.
Для чиновников, коммерсантов и юристов упражнения в каллиграфии имели чрезвычайно большое значение. В кругах буржуазии, мелкой и крупной, все писали очень много, эпистолярное творчество прочно вошло в обиход. Со школьной скамьи ребенок одновременно с правописанием постигал азы риторики. Если, став взрослым, он находил свои знания недостаточными, их можно было расширить, купив соответствующие дидактические пособия и даже сборники образцов писем, включая любовные.{69} В особых случаях обращались к общепризнанным авторам, специализировавшимся в цветистой прозе или стихосложении и умевшим ловко состряпать красивое объяснение в любви с предложением руки, уведомление о крестинах или похоронах, приглашение на торжество.
Такая программа, плохо подкрепленная скверными учебниками,{70} не обеспечивала хороших знаний. Кроме того, учителя жаловались, что многих детей родители преждевременно забирают из школы, желая скорее направить энергию своих отпрысков на созидательный труд. Система образования была явно недостаточной, и параллельно «малым школам» создавались другие, не слишком отличавшиеся от первых, но обещавшие специальную ориентацию на коммерческую карьеру.
Беженцы-гугеноты основали «французские школы», которые с середины столетия получали финансовую поддержку муниципалитетов. Помимо алгебры и каллиграфии здесь обучали еще и французскому, считавшемуся языком международного общения. Некоторые из этих школ, содержавшихся не особенно сведущими дамами, специализировались на воспитании девочек из хороших семей, которых обучали (часто с недопустимым пренебрежением синтаксисом и орфографией) женскому эпистолярному стилю.
Несмотря на их посредственность, число французских школ на протяжении века непрерывно росло. Впрочем, если французский язык занимал в Нидерландах «золотого века» привилегированное положение, то этим он обязан семейным и политическим традициям и менее всего французским школам. Семьи образованных французских эмигрантов всеми силами поддерживали чистоту родного языка, который, со своей стороны, оберегала валлонская церковь. В высшем нидерландском обществе было принято завершать обучение молодых людей, часто сильно офранцуженное, длительной поездкой во Францию или романскую часть Швейцарии.
На правительственном уровне французский служил не только для внешних сношений, но и для общения с иностранцами, приглашенными на различные должности Республикой. Заведенный в армии обычай отдавать команды по-французски был упразднен только в 1609 году. Принц Фредерик-Хендрик, сын Луизы де Колиньи, написал свои «Мемуары» на французском. Вильгельм II пользовался двумя языками.
Тем не менее популярность французского языка не выходила за пределы аристократических кругов и среды крупной торговой буржуазии. Даже в последней четверти столетия, когда французское влияние достигло апогея, Ренэ Ле Пэи потребовался переводчик, чтобы отправиться в путешествие по нидерландским провинциям. К тому же большинство нидерландцев говорило на искаженном французском, и даже сами французские эмигранты, если они, конечно, не обладали устойчивой культурой, быстро подпадали под влияние среды и корежили родную речь.
Английский преподавался лишь в нескольких школах. Этот язык, равно как и немецкий, не был распространен. Итальянский и испанский пользовались некоторым успехом среди щеголей. Португальский имел гораздо бóльшую ценность, особенно для моряков и негоциантов, связанных с Дальним Востоком, — долгое время он служил языком общения при сношениях нидерландцев с яванцами.
Нидерландский язык как таковой не был предметом обучения. Однако именно в «золотом веке» он сложился и именно тогда появились в Нидерландах первые классики. В устном употреблении простонародья он распадался на значительное число разнообразных диалектов, сильно отличавшихся друг от друга, так что в северных провинциях диалекты образовывали практически независимые языки, располагавшие собственными структурами, разительно отличавшимися от нидерландского и связанными с семьей германских языков. Особенно выделялся нижнесаксонский диалект Гронингена и фризский — носители культуры, которая характеризовалась яркой оригинальностью в Средние века.{71} Но в этой области Реформация и война за независимость привнесли с собой упорядочение и стандартизацию употребления национального языка. Три поколения писателей и ученых-гуманистов, влияние «Библии Штатов» и проповедей породили общую идиоматику и привели в ходе XVII столетия к формированию общенационального языка.
Мальчик, чьи родители желали дать ему классическое образование (считавшееся необходимым для высших государственных должностей), поступал по окончании «малой» или французской школы в латинскую. Согласно предписанию 1625 года для учебы в ней требовалось всего только уметь читать и писать. Скромность этих требований проистекала из презрения высших заведений к «малым школам». До 1625 года во многих латинских школах приходилось тратить год, если не два, на восполнение пробелов в знаниях новых учеников. В Хелдере и Гронингене неграмотных подростков принимали в школу распоряжением местных властей.{72}
Вплоть до начала XVII века в организации среднего образования царил полнейший хаос. Никакой общей программы, методики и учебных пособий. Поскольку латинские школы взращивали элиту страны и представляли собой, таким образом, общественную службу, синоды время от времени проявляли беспокойство в связи со столь плачевным положением дел. На почти двадцати синодах с 1570 по 1620 год поднималась эта проблема. Предписание, подготовленное в 1625 году по просьбе Штатов Голландии и принятое мало-помалу во всех провинциях, внесло наконец относительное и для того времени замечательное единообразие.
С того момента латинская школа разбивалась на шесть классов (или четыре), в которых дети обучались с двенадцати до шестнадцати или восемнадцати лет.{73} Девочек в такие школы не допускали. Аристократки, желавшие получить классическое образование, брали частные уроки. Административное управление латинской школы поручалось штату «кураторов» из числа членов местных органов власти и священников. В их компетенцию входили назначение преподавателей и контроль за переходом учеников из класса в класс, а также за предоставлением премий и установлением штрафов. Бразды педагогического правления находились в руках ректора.{74}
Дисциплина была строгой, телесные наказания не были упразднены. Занимая чаще всего помещения бывшей обители, школы располагали квартирой для ректора и спальнями для учеников-пансионеров. Изгородь разделяла монастырскую галерею надвое — частный сад ректора с одной стороны, рекреационный двор — с другой. Здание редко могло порадовать глаз — унылое, обставленное несколькими скамьями и грубыми столами, плохо освещенное высокими и узкими окнами-бойницами, зимой — задымленное торфом.
В 8 утра летом и в 9 — зимой портальный колокол оглашал начало занятий. Уроки заканчивались в одиннадцать и возобновлялись в час или два дня вплоть до четырех-пяти вечера. Каникулы, кроме трех недель в августе, были представлены чередой праздничных дней, щедро разбросанных по всему учебному году, — государственные праздники, день рождения ректора, чрезвычайная распродажа книг, смертная казнь.
Латинский был основным предметом обучения. При еженедельном количестве учебных часов от тридцати двух до тридцати четырех на него отводилось 20–30 часов в течение первых трех лет и 10–18 — в течение трех заключительных. Остальное время распределялось между законом Божьим и каллиграфией, в старших классах — греческим и основами риторики и логики.
Методика преподавания сводилась к запоминанию и упрощенным производным состязательности в виде, например, награждений по итогам экзаменов, проводившихся каждые два года. Результаты не поднимались выше средних. Преподаватели жаловались на отсутствие у молодежи тяги к знаниям. К концу века латинские школы находились в полном упадке, во всяком случае в небольших городах.{75} Ко всему прочему, французский язык и французская культура вытесняли у богачей латинский и античную культуру — латинской государственной школе предпочитали частные высшие школы, содержавшиеся французскими эмигрантами, или, если позволяли средства, гувернера-швейцарца.
По окончании латинской школы ученик был готов к специализированному обучению, которое по традиции разбивалось на четыре факультета — «искусство» (иначе говоря, естественные науки и словесность), теология, право и медицина. Это обучение занимало от четырех до пяти лет, и таким образом, молодому человеку, готовому к профессиональной деятельности, было 20–25 лет.{76}
Соответствующий уровень образования обеспечивали университеты и «прославленные школы». Они отличались друг от друга только историческими и юридическими нюансами. Университеты, созданные изначально для подготовки кадров реформатской церкви, возникли на заре Республики: Лейденский университет основан в 1575 году, Франенкеркский — в 1585-м, Гронингенский и Хардервюкский — в начале XVII века. Затем начиная с 1630 года соперничество подвигло другие города на учреждение собственных высших учебных заведений, но звание и привилегия университетского положения, ревностно защищаемые первыми, не могли распространяться на остальных. По этой причине в Дордрехте, Мидделбурге, Бреде, Хертогенбосе, Неймегене, Девентере, Роттердаме и даже самом Амстердаме пришлось довольствоваться названием «прославленной школы», ограничить число факультетов тремя и обязаться не присваивать выпускникам докторскую степень. Замечательным исключением стала «прославленная школа» Утрехта, что добилась подлинной славы, перейдя в 1636 году в ранг университета после двух лет существования.
Образование в большинстве университетов и «прославленных школ» в «золотом веке» было поднято на большую высоту, что сделало Нидерланды маяком в море международной науки. Основным центром стал Лейденский университет. Основанный Штатами Голландии, он с самого начала своей деятельности пригласил, помимо теолога, присутствие которого должно было оправдать предназначение заведения, девять профессоров, представлявших различные гуманитарные и естественные науки. Это ядро значительно разрослось в течение века и стало образцом для подражания для многих нидерландских университетов.
Являясь общественным учреждением и имея своих кураторов, Лейденский университет управлялся в учебном плане ректором, которому помогал в его деятельности сенат, состоявший из всех профессоров. Университет располагался сначала в бывшем монастыре Святой Барбары, затем в обители «белых сестер», сгоревшей в 1616 году, восстановленной и многократно перестраивавшейся на протяжении века. Посетителей всегда поражали суровая строгость архитектуры здания и его превосходное оснащение. Вместе с дочерними институтами, школой Штатов, жилищами студентов и большим монастырским двором (бывшие кельи которого муниципалитет продавал за «честную плату» профессорам) университет действительно был городом Науки.
Преподавательский состав включал определенный процент иностранцев. С 1575 года среди университетских профессоров были два француза и один немец. Затем число приглашенных французов и бельгийцев значительно увеличилось, но после 1609 года этот рост начинает спадать. Стремясь привлечь в Лейден самых знаменитых профессоров, кураторы не скупились на соблазнительные финансовые предложения. Случалось, гонца торопили и обещали награду в случае успеха, как это было при переговорах с Жозефом-Жюстом Скалиже. В 1578 году сенат направил физика Ратло на «разведку» в Германию.
Немало было чужестранцев и среди студентов. Париваль встретил на факультетах Лейдена немцев, французов, датчан, шведов, поляков, венгров и англичан, «меж коих часто доводилось видеть принцев».{77} Число студентов-французов, достигшее высшей отметки — 50 человек в 1621 году,{78} обычно колебалось от десяти до двадцати, что было относительно много. В Лейдене в свое время учились Ге де Бальзак, Теофиль де Вио и Декарт.
Ни один университет и ни одна «прославленная школа» не могли сравниться с университетом Лейдена по богатству знаний и незапятнанности репутации. Сенат Хардервюка, по слухам, торговал дипломами докторов. Неймеген со своими тремя профессорами походил на бедного родственника. Зато Франекер, несмотря на необычное географическое положение, был достаточно привлекателен, чтобы туда в 1629 году перевелся Декарт.
Высшие учебные заведения Нидерландов по сравнению со всеми другими в Европе имели преимущество новизны. Созданные на пустом месте, они были свободны от тягостного средневекового наследства. В них все дышало новой мыслью. Естественно, церковь желала удержать главенство теологии, но, внешне оставаясь в центре, она не довлела над другими предметами. Науки, чем блистали нидерландские факультеты, представляли собой самые последние завоевания разума — греко-латинская филология, изучение восточных языков, анатомия, астрономия, ботаника и зарождающаяся химия, те отрасли современного гуманизма, которые основывались на лингвистике, истории и естественных науках.
Соединенные провинции, как недавно народившееся государство, имели органическую потребность в создании собственной культуры в меру своей политической и экономической самобытности. Основные качества нидерландской интеллигенции составляли любовь к конкретике, тяга к знаниям и их практическому применению, реализм. Все свидетельства того времени подтверждают наличие у нидерландских бюргеров трогательной любви к науке, смешанной с жадным и отчасти наивным любопытством. Не страшили умы даже великие грядущие потрясения — Декарт отмечал, что с 1630 года все голландские ученые приняли идеи Коперника. Беспримерная веротерпимость способствовала оживлению атмосферы факультетов. От студентов даже не требовали присяги в исповедании Реформатства.
Умы и их образование, бесспорно, суть разные понятия. Стиль преподавания может рождать иллюзию. Тем не менее цепи традиционной науки распались, появились оптика и метеорология, завоевала независимость математика. Медицина сблизилась с физикой, и часто докторскую степень присваивали сразу по обеим наукам. Правда, в университете читали только теоретическую медицину, и в народе докторов считали неопытными буквоедами (им предпочитали практиков со стажем, которые не заканчивали университетов), однако продолжала существовать общая тенденция рассматривать медицинские проблемы под научным углом.
В 1587 году на пустыре за Лейденским университетом французом де Леклюзом (Клузием) был основан ботанический сад, призванный дать первое представление студентам медицинского факультета о простых формах. Это дело успешно развивалось, и впоследствии здесь образовался исследовательский центр, где в теплицах выращивали экзотические растения. В 1631 году свой ботанический сад появился в Франекере; этому примеру в дальнейшем последовали Утрехт, Хардервюк и Гронинген.
В 1632 году в университетских корпусах Лейдена была построена астрономическая обсерватория. В Утрехте для этой цели использовали одну из городских башен. Анатомические кабинеты, полные скелетов, мумий и чучел животных, предоставляли наглядные пособия для обучения медиков. Существовали также кабинеты математики и физики, где можно было видеть инструменты, применявшиеся в те годы в данных науках. Пристроенная к лейденскому ботаническому саду галерея вмещала в себя музей антиквариата и раритетов. Нидерландцы с самого начала века проявляли страсть к коллекционированию — минералы, ракушки, растения, рептилии, птицы, эмбрионы и «кабинеты» для них были в домах многих любителей всяческой экзотики. Фредерик Рёйш коллекционировал трупы; около 1600 года один капитан дальнего плавания устроил у себя дома в Эдаме музей навигации; медик Палуданий после долгих странствий по Европе и Ближнему Востоку создал в Энкхёйзене музей экзотических редкостей от райских птичек, отравленных стрел, индейских золотых украшений, китайского фарфора и античных монет до горсти красной глины из окрестностей Дамаска, которая, по преданию, послужила Богу материалом для создания Адама!
Лейденский университет располагал обширной библиотекой, богатой редкими рукописями. Фонды образовывали еще из старых монастырских книгохранилищ и периодически пополняли по дарственным и завещаниям. Неоднократно кураторы делали значительные закупки. Так, в 1629 году была приобретена партия восточных трудов стоимостью 4500 гульденов; в 1690 году за 33 тысячи гульденов приобрели домашнюю библиотеку Исаака Воссия.{79}
Преподаватели и профессора факультетов пользовались в государственных инстанциях высоким моральным авторитетом. Как правило, вне учебного процесса над их работами не довлело никакого контроля. Иногда догматическая свара ученых мужей заставляла помощника бургомистра урегулировать конфликт частным порядком. Случаи официального вмешательства были крайне редки.{80} Зато в материальном отношении профессора, не имевшие личного состояния, находились в незавидном положении. Жалованье каждого определялось в контракте, общего для всех правила в этом отношении не существовало. Среднее статистическое жалованье было скромным (тысяча гульденов в год); в некоторых особых случаях допускались существенные отклонения — в Амстердаме Воссию предложили 2500 гульденов и дом, плата за который составляла 900 гульденов. К этим суммам могли добавляться различные компенсации — за переезд, за дорогу, наградные. Кроме того, преподаватели, равно как и студенты, освобождались от налога на алкогольные напитки в пределах шести бочек пива и двухсот литров вина в год.
Обучение делилось на две части — лекции и диспуты. Каждый преподаватель давал в неделю от двух до пяти часов занятий ex cathedra, которые проводил на латинском (за некоторым исключением) и чередовал с организованными дискуссиями (disputationes). Преподаватели естественных наук устраивали, кроме того, экскурсии в ботанический сад или музей.
Экзамены на докторскую степень проходили в виде диспута на тему работы, представленной кандидатом. Эта церемония обычно проводилась в июне или июле в присутствии публики и представителей местной власти. Иногда о ее начале город оповещали трубачи. Оканчивалась же она парадом и застольем, которое, по утверждению Париваля, часто затягивалось на два дня.{81}
Редко бывало, чтобы молодой человек из аристократической семьи не получал высшего образования. Определенное число богатых студентов всегда образовывало высший слой, противопоставлявший себя скромным бурсакам теологического факультета и кочующей массе бедных студентов, чье существование подтверждают академические реестры. В последних сообщается о лишении прав поступления «по причине бедности», штрафах «в пользу нуждающихся студентов», вмешательствах сената в случае неплатежеспособности. Некоторые студенты подрабатывали, например, цирюльниками.
При поступлении на факультет абитуриент записывался у pedel, фактотума университета, являвшегося одновременно сторожем, привратником, лаборантом, секретарем — царем и Богом. Помимо академических привилегий, запись давала в Лейдене право ходить по улицам в домашнем халате и туфлях при условии ношения парика и шляпы. Если молодой человек жил не с семьей, он искал квартиру в городе. Перед ним открывалось множество возможностей. Снять комнату с полным пансионом у профессора, который был бы рад пополнить таким образом свои доходы; стать на постой к старой деве, которая бы закрывала глаза на беспорядок; осесть на постоялом дворе; снять одну из тех частных квартир, которые в университетских городках составляли предмет оживленного торга. Владельцы жилья не всегда принадлежали к лучшей части человечества. В бытность свою студентом в Амстердаме Тристан Лермит, напившись как-то пьяным, был ограблен собственной хозяйкой, сдававшей ему чердак.
Студенты-иностранцы как в городе, так и в провинции любили объединяться в землячества. «Аборигены» в свою очередь образовывали «национальные коллегии». Внутри таких ассоциаций устанавливались самые дружеские отношения. Студенческая жизнь была довольно бурной. Гвалт на лекциях и даже на торжественных диспутах, шумные выступления против профессоров, не пользовавшихся уважением, — привычки, не имевшие серьезных последствий. Зато «крещение» новичков отличалось иногда такой жестокостью, что в 1606 году Штаты были вынуждены своей властью запретить этот обычай в Франекере. Частые попойки также могли зайти слишком далеко. В Лейдене студенты братались с преподавателями в кабачках «Кедровая шишка» и «Сражающийся лев», что нередко заканчивалось потасовкой. Студенческое пьянство, подстегнутое налоговыми льготами, превратилось в общественное бедствие. Власти были вынуждены многократно запрещать ношение оружия. Дуэли между студентами, запрещенные в 1600 году, на деле никогда не прекращались. Университет действительно отправлял гражданское и уголовное право над своими выпускниками. Ректор и асессоры вместе с бургомистром и эшевенами образовывали академический трибунал. Применяемые наказания — от штрафа до исключения или помещения под стражу на хлеб и воду. Эти силовые меры не могли обуздать рвавшейся наружу энергии студентов, которая выливалась в настоящие мятежи, когда какой-либо конфликт противопоставлял их властям: Лейден — 1594, 1608, 1632, 1682 годы; Франекер — 1623 год; Гронинген — 1629 и 1652 годы.
Ориентированная на практику нидерландская наука выходила за рамки университета. Вне факультетов, за пределами лекционного обучения она выражала себя в технике. Телескоп, микроскоп, термометр, барометр, часы с маятником, логарифмы, интеграл и дифференциал, изобретенные в «золотом веке», достойно представили Нидерланды в истории европейской цивилизации. К ним следовало бы добавить многие достижения в области анатомии, биологии, космографии и географии. Большая часть этих открытий явилась плодом как терпеливого наблюдения, трезвых умозаключений, систематического поиска, так и изобретательного воображения. Увеличительное стекло родилось в темной лавочке оптика. Изобретатель микроскопа Антоний Ван Левенгук из Делфта выставлял свой инструмент на ярмарках. Один лейденский врач случайно наткнулся на это открытие и запустил его в международный научный мир. Телескоп, изобретенный бродячим ученым богемного склада Корнелием Дреббелем, позволил Кристиану открыть в 1655 году пояс Сатурна, а позднее — газовые облака Ориона. Сам он был домоседом, просвещенным любителем, изобрел часы с маятником и создал первую теорию света. Медик Шваммердам использовал микроскоп для изучения мелких насекомых. Дальние путешествия коммерческого или дипломатического характера во многом способствовали такому развитию науки.
Ботаник Бонтий сопровождал Кона на Яву в 1627 году; медик Пизо отправился вместе с принцем Иоганном-Морицем в Бразилию. «Индийские» флора и фауна вошли в область науки. Восток уже с конца XVI века привлекал внимание нидерландских лингвистов и историков. В Лейдене была организована кафедра арабского языка, которую ее выпускник Эрпений благоустроил типографией, специализировавшейся на семитских языках, а также эфиопском и турецком. Его последователь Голий, получив аккредитив в 2 тысячи гульденов, был направлен кураторами в экспедицию, в результате которой три года провел в Оттоманской империи и вывез оттуда самую большую из существовавших в Европе коллекцию восточных рукописей, насчитывавшую 300 томов. По возвращении он составил арабско-латинский словарь, при работе над которым пользовался услугами приглашенных им восточных коллег — дьякона из Алеппо, персидского и армянского ученых. Около 1600 года Голландия стала центром восточных исследований всего мира.
Уильям Темпл, обожавший медицинскую терминологию, отмечал, что характер нидерландцев, по природе умеренный, недостаточно «воздушен» для изысканных проявлений радости и не слишком горяч для любви. Конечно, молодые люди поддерживали в себе это чувство, но «знали его скорее понаслышке, а не питали искренне сами, рассматривая любовь как непременный, но не волнующий предмет разговора… Встречаются, — продолжает посланник, — любезные кавалеры, но нет пылких влюбленных».{82}
Свидетельства большинства иностранцев подтверждают эту точку зрения. Нидерландские мужчины, обычно высокие, сильные и крепкие, обладали физической красотой, отличаясь белизной кожи, здоровым румянцем и правильными чертами. Но сексуальные игры их не занимали. Дела в их глазах стояли выше любви, а как развлечение алкоголь имел то преимущество, что обходился дешевле, чем женщины. Жеманство и кокетливость не привились нидерландкам не только в силу безудержной тяги к независимости, которая настраивала их против любых заигрываний, но и потому, что холодность мужчин отбивала к тому всякую охоту. Отсюда возникла поразительная свобода женщин в отношениях с противоположным полом. В вопросах эротики сохранялась полная свобода выражений, которая поражала заезжих французов. Около 1600 года в Париже ходило шутливое выражение «любить по-голландски». Ренэ Ле Пэи, посетивший Нидерланды в то время, весело иронизировал: «Голландки по глупости делают то же, что парижанки от ума». «В момент наивысшего наслаждения, — утверждал он, — они грызут яблоко или щелкают орехи».{83} Шутки, достойные своей эпохи. Сент-Эвремон кажется более утонченным. «Холодность ко всему, — говорит он, — отличает мужчин и женщин, достигших степенных лет, — скорее виной тому женитьба и зрелость. Молодые холостяки, напротив, люди другой закалки».{84}
Относительная суровость нидерландских нравов пресекала распущенность, царившую в других краях. Препоны всякого рода значительно усложняли несанкционированные встречи. Были также официально признаваемые традиции. На острове Тексель молодые люди ходили компанией в гости к той или иной местной девице три раза в неделю. Ели, пили сладкое вино, шумели, барабанили, резвились, заводили новых друзей.
Проповеди были обычным поводом для знакомства или рандеву. Пастор Елизарий Лотий клеймил эту традицию. По его словам выходило, что церковь посещали исключительно ради того, чтобы завязать интрижку. Вне дома можно было встретиться также в театре, где в темноте зала не стеснялись даже целоваться! Отличным местом для свидания мог служить и каток. Скользили парами, под ручку. В хорошее время года прогулки открывали и другие возможности. По праздничным дням компании молодых людей, в каретах или верхом, высыпали за город повеселиться вдали от нескромных взглядов, направляясь в деревенские трактиры, леса и на пляжи. Когда, громыхая и подскакивая, карета проезжала по мосту через ров, обычай требовал, чтобы парень, державший вожжи, крикнул: «Гей!» и девица, в свою очередь, должна была его поцеловать.
Если на прогулку ехали на берег моря, обычай предусматривал более рискованную игру. Каждый из ребят хватал по визжащей девчонке и забегал по колено в воду, как раз под набегавшую волну, затем, не выпуская из рук драгоценную ношу, мчался обратно, вскарабкивался на вершину дюны, с которой вся компания кубарем скатывалась вниз, с криком, смехом и задравшимися юбками. Такие игры, чьи истоки терялись, похоже, в весьма отдаленном прошлом, считались испытанием — девица, которая сносила все мужественно, могла стать хорошей супругой… Но при этом были нередки несчастные случаи.
Первого мая, в официальный праздник, молодые люди обменивались подарками; вечером они встречались вновь на игрищах. Ухаживания шли своим чередом, заходя порой так далеко, что в наказание власти запрещали время от времени отмечать этот день в следующем году. По деревням сохранились обычаи, восходившие к древнему весеннему фольклору более или менее эротического характера. На Текселе в ночь на 30 апреля молодежь обоего пола танцевала вокруг разложенных в чистом поле костров. В Лаге Звалюве 1 мая на заре парни залезали на крыши домов своих зазноб и привязывали к коньку зеленую ветку дерева. Едва проснувшись, деревенские барышни бежали убедиться, выразил ли им кто-нибудь свои чувства. В других местах, тоже ночью и тоже на крыше дома девицы, устанавливалось выкраденное из сада пугало, если, по мнению озорников, та корчила из себя недотрогу.
За исключением этих редких случаев, строгая голландская семейная жизнь накладывала свой отпечаток на общение молодых людей, которое находило опору в материнской заботе. Нидерландские матери рано проявляли стремление спихнуть дочерей замуж. Когда девочка еще пищала в колыбели, мать начинала готовить ей приданое и складывать в копилку деньги на будущую свадьбу. Порой помолвка назначалась, не дожидаясь, пока новоиспеченная чета выйдет из детского возраста — семьи по какой-либо причине считали для себя выгодным такой заблаговременный союз. Но в основном первому сватовству предшествовала удивительная для иноземцев свобода. С непосредственностью, свойственной этому народу, матери часто сами брались обучать дочерей искусству «честной» обходительности, то есть заманиванию мужа. «Искусство любви» популяризировалось обширной литературой, прозаической и поэтической, но больше все-таки поэтической. Формы заимствовались у Овидия. Вера в то, что браки заключаются на небесах, была непоколебимой. Наверху все уже решено, осталось только поспособствовать выполнению воли Провидения на земле.
Молодой человек с честными намерениями, желавший познакомиться с девушкой, подсовывал под дверной молоточек цветок или пучок листьев. Если на следующий день цветок валялся на земле или листья гонял ветер, ухажер не отчаивался, — на этот раз он оставлял букет, перевязанный ленточкой. Видимо, попался трудный случай. К четвертому или пятому букету прикладывалась уже визитная карточка.
Так или иначе, девушка отвечала на эти знаки внимания. Примет ли она их? Смекалка помогала поставить на подоконник в нужный момент корзинку со сластями или цветами. Игра продолжалась. Выбор цветов составлял своеобразный символический язык Если у девицы хватало смелости прикрепить к корсажу поднесенную обожателем белую веточку, нельзя было лучше признаться в пылкой любви. Или же обретающие форму чувства выражала тайная записка, скрытая среди цветов на окне. Стихи, сочиненные экспромтом или списанные с книги, производили самое сильное впечатление. Между делом влюбленный юноша покрывал заветным вензелем стволы деревьев и прибрежный песок. В деревушках Северной Голландии процедура ухаживания была более простой. Два вечера подряд молодой воздыхатель скребся в дверь любимой, на третий — стучал. Если в ответ ему отвечали таким же стуком, значит, дело в шляпе. Пришло время для первых разговоров у окошка или порога. Иногда кавалер прихватывал одного-двух музыкантов, чтобы вызвать даму сердца незатейливой серенадой. С этого момента родители девушки ждали визита кандидата в зятья. Но дождавшись, ограничивались приветствием, оставляя ему самому улаживать свое дело с их дочерью. Из любезности они могли выйти прогуляться, предоставив парочке непринужденно ворковать в самом темном углу комнаты. В некоторых местах особое значение имело первое движение девушки при входе поклонника. Если она встанет, поправит платок или чепец, значит, согласна; если, напротив, девушка, нагнувшись, брала каминные щипцы, это означало обдуманный отказ.
В первом случае паренек устраивался поудобнее. Начинался тет-а-тет, иногда совершенно безмолвный, который мог продолжаться пять-шесть часов сряду, если не всю ночь, не нанося вреда репутации девушки ни словом, ни делом. С этого времени влюбленный приходил каждый вечер. На Текселе он пролезал через окно, поднимая шпингалет через разбитый им квадратик стекла. На этом острове было мало домов с целыми окнами. Визит продолжался… в постели девицы. Соблюдая приличия, девушка лежала под пододеяльником, парень пристраивался рядом, между пододеяльником и покрывалом. На расстоянии вытянутой руки барышня прятала котел — при малейшей опасности она ударяла по нему каминными щипцами и на звон сбегались соседи. Этот обычай, так называемый queesten, был распространен и на фризских островах, в Вирингене, Оверэйсселе и других местах. Родители ему благоприятствовали, считая за честь для своих дочерей. К тому же queesten дозволялся только местным ребятам. Иногда дело заходило слишком далеко, и, хотя девицы стеснялись сразу переходить к делу, добрачных беременностей, было немало, особенно в рыбацких поселках. Ребенок, родившийся до брака, участвовал в свадебной церемонии. Из притворной стыдливости его прятали под плащ матери. Тут и там практиковалось «апробированное» замужество — девица «пробовала» разных кандидатов, пока не беременела, после чего оставалась верной отцу своего ребенка и выходила за него замуж.
Зато в Шермергорне старались избегать довременных свиданий. Молодые люди, желавшие найти подругу жизни, периодически скидывались на своего рода маклера, который оповещал, когда девушки, желающие обрести супруга, могут собраться в какой-либо таверне, где их бесплатно угостят пивом и водкой. Кавалерам оставалось только прийти и сделать выбор. В Шагене ежегодно накануне традиционных народных гуляний проходила «ярмарка невест». Разряженные девицы собирались в гроте за кладбищем. Смотритель собирал плату за вход в размере двух штёйверов и заворачивал слишком юных и слишком старых соискательниц. Через час подтягивались «купцы». Каждый находил себе девушку по вкусу и беседовал с ней. В принципе речь шла лишь о совместном времяпровождении в период народных гуляний, но обычно все заканчивалось свадьбой.
Старых холостяков недолюбливали. Во многих местах их сорокопятилетие отмечали оскорбительным гвалтом — ударами щипцов по металлической балке в сопровождении хора козлиных голосов… Что касается дев, которых было нелегко пристроить, то их родители искали жениха через особого посредника, если, конечно, в их местности такие люди водились. Тот собирал в воскресенье несколько молодых людей и зачитывал список претенденток. Сделав выбор, жених в тот же вечер, с последним ударом часов, пробивших девять, стучал в дверь избранницы. Если жених запаздывал, считалось, что он уже побывал в другом доме и получил отказ. Девушка выходила на порог. Завязывался разговор. Если первое впечатление складывалось в пользу кандидата, его просили войти. Поприветствовав близких невесты и сказав несколько дежурных фраз, жених бежал сообщить приятную новость друзьям. Приличия требовали, чтобы до официального предложения он приходил еще три воскресенья подряд.
Помолвку праздновали очень торжественно. В Брёке молодые садились рядышком на кровать и впервые целовались на людях — в присутствии своих семей. Обмен кольцами, массивными, сделанными иногда из двух параллельных ободков или украшенными аллегорическими изображениями — только самые бедные их не носили, — составлял чинную церемонию обручения. Иногда величественность события поднимал на еще большую высоту символический акт — жених и невеста, сделав небольшие надрезы, выпивали по капле крови друг друга или обменивались частями распиленной надвое монетки, или подписывали кровью изложенную на бумаге клятву верности. Во Фрисландии жених передавал невесте денежную сумму, иногда довольно внушительную, которая была завернута в тонкое полотно с инициалами дарителя и вышитой красным датой помолвки. У богатых будущий свекор дарил невесте дамский набор в футляре — ножницы, пилочку, иголку и зеркало из золота или серебра.
Разрыв помолвки представлял из себя преступление, которое подлежало рассмотрению у мирового судьи. Доказательством служил контракт,{85} или им могло быть обручальное кольцо. За неимением таковых в ход шли любовные письма.
Время между помолвкой и свадьбой, часто непродолжительное, отмечалось визитами, прогулками и праздничными пирушками. Среди приятелей жениха и невесты выбирались «товарищи по игре» — дружки, которые должны были помогать в приготовлениях к свадьбе. Украшали лучшую в доме комнату, шили подвенечное платье и фату, выставляемые в двух более или менее богато украшенных корзинах из ивовых прутьев; опутывали листьями трубку новобрачного, которую он должен был выкурить в день свадьбы.
Муниципальные чиновники брачных поручений вели реестр помолвок и контролировали регулярность последующих браков. Также они отвечали за торжественное уведомление — три прилюдных объявления либо в реформатской церкви, либо в городской ратуше.
Тотчас после помолвки матери назначали день свадьбы и рассылали приглашения. Неподходящими для свадьбы считались: воскресенье — день, не предназначенный для веселья, и месяц май, который по народным поверьям приносил несчастья. Жених и невеста составляли список своих шаферов, а также детей, которые должны были усыпать цветами дорогу перед свадебным кортежем.
Официальная церемония проходила в церкви с проповедником или в ратуше перед эшевеном — помощником бургомистра. И в том, и в другом случае брак нужно было зарегистрировать. Соответствующий чиновник открывал свое окошко только в определенные дни, и в большинстве случаев бракосочетания шли потоком. Однако для важных персон, не желавших толкаться в очереди среди черни, муниципальный «Гименей» легко переносил церемонию на неурочное время, естественно, за хорошие чаевые. Церковная церемония иногда проходила вечером — нидерландцы очень любили эффектное пламя факелов. Обычно же сочетались браком в середине дня. Здание украшалось ковровой дорожкой и цветами; гирлянда из листьев овивала кресла молодых. Сказав свое «да», муж надевал супруге на средний палец или мизинчик правой руки обручальное кольцо, которое теперь соседствовало с подаренным при помолвке. У католиков было иначе. Надев при помолвке кольца на левые руки, молодые обручались ими же, только теперь жена подставляла правую.
Новобрачных до их общего очага провожал кортеж (небогатые семьи играли иногда свадьбу в трактире). Он двигался под дождем из цветов, в каретах или пешком, молодожены — впереди, толпа сопровождающих — сзади. Если супруг был из судейских и принадлежал к магистратуре, городские власти выделяли ему эскорт алебардщиков. В аристократических фамилиях такие кортежи давали повод выставить напоказ богатство, и делалось это с таким размахом — до четырнадцати карет, первые две запряжены шестеркой, — что, в соответствии с уложением о торжествах, с этим пришлось бороться с помощью высоких налогов.
Новобрачных и гостей с почестями встречали на пороге и вели в празднично убранные покои, отмеченные дурным вкусом и привычной тяжеловесностью, — увитые цветочными гирляндами с вплетенными золотыми или серебряными полосками стены покрывали зеркала с девизами и изречениями, собранные по этому случаю со всего дома. В передней протянулся туннель из зеленых веток. Там и тут с потолка свисали восковые короны, купидоны или ангелы. Если возле дома имелся садик, в нем возводилась зеленая беседка, в которой меж свечей помещалось изображение горящего сердца; или же в центр кругового канделябра ставилась статуэтка Венеры. Молодых усаживали в кресла, украшенные цветной бумагой и превращенные в троны, которые помещали в середине парадной комнаты. Платье новобрачной открывалось взглядам во всем своем великолепии. У богачей любили тяжелые ткани контрастных оттенков (фиолетовый и белый, бледно-зеленый и гранатовый), иногда золотую или серебряную парчу. Более скромные семьи выбирали материю черного цвета, чтобы впоследствии платье могло сгодиться в случае траура или участия в похоронах. Беднота довольствовалась белым цветом.
Позади четы натягивали гобелен или ковер, на фоне которого новобрачные выглядели эффектнее. Иногда над их креслами устанавливали балдахин. Вокруг супругов размещались шаферы. Родственники и друзья по очереди подходили с поздравлениями и подарками — предметами мебели, столовым серебром или кухонной утварью. Молодым подносили кубок «гипокраса» — вина с добавлениями корицы, ванили, гвоздики и сахара (у самых скромных — водки), мужу протягивали украшенную трубку. В провинции Гронинген двое гостей подавали новобрачным пюре, обильно заправленное солью и сахаром. Это несъедобное блюдо символизировало горести семейной жизни. В соседней комнате пили и курили мужчины солидного возраста. На круглых столиках были выставлены тарелки с пирожными и вареньем.
Ян ван дер Хейден. Вид на дамбу Амстердама. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
Я. ван Рейсдаль. Мельница у Вейка. 1670. Амстердам, Рейксмюсеум.
Ян ван дер Хейден. Вид на канал Амстердама. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
И. Бекелар. Сельский праздник. Фрагмент. 1563. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Ян Стен. Веселая семья. 1668. Амстердам, Рейксмюсеум.
П. де Хох. Материнский долг. Около 1660. Амстердам, Рейксмюсеум.
Г. Терборх. Портрет Елены ван дер Шальке. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
Ф. Хальс. Портрет супружеской пары. 1621. Амстердам, Рейксмюсеум.
Ян Вермер. Служанка с кувшином молока. 1658. Амстердам, Рейксмюсеум.
А. ван Остаде. Торговка рыбой. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
Б. ван дер Хельст. Новый рынок в Амстердаме. Фрагмент. 1666. Амстердам, Рейксмюсеум.
X. Аверкамп. Зимняя сцена. Начало XVI в. Амстердам, Рейксмюсеум.
М. ван Роймерсвале. Меняла с женой. Около 1550. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Ян Стен. Больная дама и врач. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
Г. ван ден Эккаут. Ученый в кабинете. 1648. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Г. Терборх. Отцовское наставление. Около 1655. Амстердам, Рейксмюсеум.
Ф. Рейкхальс. Ферма. 1637. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
П. де Хох. Кладовая. Около 1658. Амстердам, Рейксмюсеум.
Ян Стен. Туалет. Около 1650. Амстердам, Рейксмюсеум.
Л. ван Фалькенброх. Пейзаж с деревенским праздником. Фрагмент. Около 1550. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Ян Молинер. Дама с ребенком у клавесина. 1635. Амстердам, Рейксмюсеум.
Г. Терборх. Туалет дамы. Около 1660. Детройт, Институт искусств.
М. Свертс. Игра в шашки. 1652. Амстердам, Рейксмюсеум.
Мастер женских полуфигур. Музыкантши. Начало XVI в. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Р. Кампен. Мадонна с младенцем у камина. Около 1433. Санкт-Петербург, Эрмитаж.
Вечером гостей ждал свадебный пир, скорее торжественный, нежели по-настоящему веселый. Народу всегда было очень много, так что иногда издавались специальные полицейские предписания (например, в Амстердаме в 1665 году), ограничивавшие число приглашенных и даже кушаний. В некоторых меню предусматривалось до пятидесяти перемен блюд! Даже семьи с самым небольшим достатком считали долгом чести закатить соседям пир.
В разгар застолья кто-нибудь обязательно читал в честь новобрачных поэму. Независимо от уровня образованности семьи это было оригинальное произведение, которое для большего эффекта порой сочинялось на французском, английском, итальянском, греческом или арабском! Автор преподносил свое творение на бумаге, украшенной гербами и вензелями. Люди, лишенные поэтического дара, могли воспользоваться сборниками свадебных поэм. В перерывах при смене блюд из-под стола вытаскивали на свет корзину с песенниками, заблаговременно спрятанную матерью молодого. Пели хором. Когда возвращались к еде, играл небольшой оркестр (полиция запрещала приглашать более двух-трех музыкантов) — клавесин, виола да гамба, лютня, гобой, гитара, виолончель, арфа или китара; в деревне то была волынка или свирель, под которую не пели, но мертвецки напивались. Затем танцевали.
Праздник заканчивался по традиционному сценарию. Дружки пытались вывести новобрачных незаметно для гостей, те же должны были помешать этому или, по крайней мере, поулюлюкать вслед беглецам. Молодую брали в полон и прятали где-нибудь в доме, соглашаясь вернуть законному супругу только после того, как он волей-неволей обещал устроить для всех через несколько дней прогулку, банкет или какое-нибудь развлечение; или же молодому заявляли, что его туфлям надо обновить подошвы и, сорвав их, кидали на пол и молотили свою добычу, будто сваи забивали. Нарезвившись вволю, все поднимались и становились вокруг короны новобрачной. Срывались гирлянды, и гости расходились.
В других местностях молодую ловили в момент побега и завязывали ей глаза; после этого она должна была возложить свою корону на голову того, кто подвернется, считалось, что этот счастливчик сыграет свадьбу первым из гостей. Или же вся честная компания провожала, танцуя, новобрачную до супружеской кровати, возле которой ее ждала для прощания мать. Молодая женщина поднимала юбку, отстегивала подвязку и дарила ее одному из гостей по своему выбору или даже позволяла ему самому снять этот предмет туалета. Избранник прятал свой трофей под жилет. Наконец все расходились. Такая свадебная канитель длилась долгие часы.
Перспектива подвергнуться ей казалась некоторым столь ужасной, что они выпрашивали у соседей комнатку, чтобы тайно провести с любимой первую ночь. Но горе тому, чей секрет становился известным! Гости высыпали на улицу и со свечами устраивали шествие к тайному убежищу несчастных под грохот прихваченной с собой металлической кухонной утвари. Окружив дом, где спасались молодожены, весельчаки зажигали вязанки хвороста и поднимали неимоверный гвалт, не утихавший, пока беглецы не сдавались и не выходили. В наказание их водили вокруг костра, пока не догорала последняя веточка.
Часто супруги бережно хранили рубашки, которые были на них в брачную ночь (никто не осмеливался лечь в постель голым); их надевали еще один раз — уже на мертвых, готовя их в последний путь. В Северной Голландии брачное ложе использовали только три раза: в первую ночь и затем для гроба одного и второго супругов.
На утро после свадьбы муж делал жене подарок. Затем день превращался в праздник. Вчерашние приглашенные приходили доедать остатки яств. В зажиточных семьях такое «отдание свадьбы» продолжалось несколько дней. Затем еще недели визитов, игр и развлечений отдаляли возврат к серьезной жизни.{86}
С теплыми воспоминаниями о свадьбе, короной новобрачной и трубкой новобрачного молодая супружеская чета вступала в суровую совместную жизнь. Голландские пары являли иностранцам картину крепкого союза, лишенного напускного целомудрия (муж и жена целовались даже на людях) и отмеченного стойкой верностью. Последняя столь поражала чужеземцев, что они начинали гадать о ее истоках. Одни видели их в кальвинизме, другие — в темпераменте. Неблагополучных браков было крайне мало. Полицейские предписания грозили суровым наказанием за жестокость, проявленную одним супругом в отношении другого. Некоторые муниципалитеты налагали на грубого мужа штраф в размере стоимости одного свиного окорока, на драчливую жену — двух. Адюльтер карался безжалостно. Застигнутую на месте преступления жену оставляли на суд отца или мужа.
Одним летним утром 1656 года крестьянами из Воршотена была найдена зарезанной в собственной постели молодая женщина; муж даже не думал отпираться. Уже на следующий день он был отпущен — право было на его стороне. Подобное законодательство не менее, чем структура голландской семьи, превращало супружескую измену в редчайшее явление — за исключением портовых городов, где проживали жены моряков. Мужчина мог позволить себе связь только с незамужней. Но и тогда, если сам он был женат, это приключение подвергало его подругу определенному риску. Попавшись за «любовным разговором», мужчина платил крупный штраф, а его партнершу отправляли в исправительный дом. Применение этого закона давало почву для шантажа. Полицейские договаривались с проститутками, обеспечивая им пристанище и защиту, взамен те должны были заманить какого-нибудь толстосума, из которого вытягивали штраф, а девица при этом получала свою долю.
Немало любовных похождений попадало в поле зрения полиции. Теолог Пино, сообщая Ривэ о дебатах на синоде 1645 года, упомянул: «Привели церковного служку за порочную связь с вдовой из епархии, хотя у него была жена, но то, что она может сама наставить ему рога, его ничуть не беспокоило. Говорят, она не может отплатить ему тем же. Я не знаю, что он может делать с двумя женщинами, поскольку много его коллег испытывают множество огорчений и от одной».{87}
Гросслей передает красноречивый, при всей его лаконичности, разговор:
— Добрый день, сосед.
— Тебе того же, сосед.
— Не знаю, можно ли без чинов.
— Валяй, будь как дома.
— Говорят, сосед, твоя служанка в тягости.
— Что мне до того?
— Но, сосед, поговаривают, что от тебя.
— Что тебе до того?
Затем действующие лица вежливо прощаются, сняв шляпы, и расстаются.{88}
На десятый месяц после ярмарки в местечке, где она проходила, наблюдался взрыв рождаемости от случайных связей. Во время своего пребывания в Амстердаме Декарт прижил со своей служанкой дочь Франсину, которую затем воспитывал. Николас Хейнсий соблазнил обещанием жениться одну молодую особу, которая родила от него двух детей. Привлеченный любовницей к суду, он проиграл процесс. Церковь заставляла повитух давать клятву сообщать в совет о незаконных родах. Но значительное число внебрачных детей матери попросту оставляли в общественных местах, когда никого не было поблизости. Это считалось преступлением, которое наказывалось позорным столбом. В большинстве случаев мать найти не удавалось, и младенец отправлялся в сиротский приют.
Во время чайного бума гулящие девицы из городских трущоб отдавались матросам с восточных рейсов за щепотку чая. В портовых городах с разношерстным населением из профессиональных бродяг процветала проституция. В Амстердаме этим промыслом занимались целые улицы, прилегавшие к причалам. Шлюхи посещали окрестные таверны, особенно те, где была музыка, и, подцепив клиента, уводили его к себе, чтобы репутация заведения оставалась выше всех подозрений. Около 1670 года в Гааге проститутки приставали к прохожим в Лесе среди бела дня. К 1680 году в Амстердаме появились дома терпимости, где имелся целый штат девиц легкого поведения. У каждой была своя комната; клиент попадал в коридор, в который выходили двери покоев с портретами насельниц. Сделав выбор и заплатив, он входил. Похоже, часто художник оказывался льстивым подхалимом.{89} Этот разврат был скрыт от посторонних глаз. Городская проституция была в известном смысле организована — сержанты полиции обладали правом держать бордели в определенных кварталах города.
Закон предусматривал наказания за насилие и гомосексуализм. Что касается последнего, то здесь опускалась целомудренная шторка. По-видимому, это явление наблюдалось прежде всего среди моряков и неумолимо преследовалось. Виновного зашивали в мешок и бросали за борт или приговаривали к пожизненному заключению.
По Ветхому Завету женщина — раба мужчины. Мужчина же должен уважать свою супругу, которая, в муках рожая детей, принимает на свои плечи основное бремя домашнего хозяйства. Останется ли супруга красивой и милой, его не волновало. Мужчина хотел, чтобы она была крепкой, разумной, тихой, обязательной, плодовитой, верной, детолюбивой, хозяйственной и способной противостоять жизненным трудностям. Господствовавшая строгость нравов происходила от глубинной тенденции национального характера, хотя, если верить «распутнику» Хоофту, на деле молодым людям приходилось мириться с большей свободой своих супруг. Еще Эразм в своей сатире указывал на духовное главенство женщины в нидерландской семье. Это главенство оправдывалось ее трудолюбием и старательностью; ему же способствовала и определенная вялость мужчин. Женское господство легко выливалось в тиранию…
Кальвинизм привнес в эту древнюю традицию некий патетический нюанс. При церемонии бракосочетания проповедник теперь читал женщине наставления, напоминая о необходимости самых смиренных достоинств и предупреждая, что она произведет на свет «детей страха». Этот морализм выражался иногда довольно грубо. Любимый поэт мелкой голландской буржуазии Якоб Катс говорил о совместной жизни почти как о скотоводческой ферме. Такой стиль жизни женщины, возможно, повлиял на сам тип нидерландки. Девушки производили на иностранцев впечатление здоровой красоты — высокие, светловолосые, свежие и аппетитные. Существовали и местные нюансы. Идеалом стало бы сочетание «амстердамского личика, делфтской походки, лейденской осанки, гаудского голоска, дордрехтской талии, гарлемского румянца».{90} Девушки из Дордрехта считались особенно красивыми. Но замужество везде оставляло одни и те же следы — расплывались талия и лицо, накапливался жир. «Многие женщины, особенно селянки, — пишет Грослей,{91} — отличаются шириной спины и зада, неграциозной походкой и досадной небрежностью к бюсту». Потеряв свежесть, они превращались в бесформенных обрюзгших матрон, чей характер не отличался порой от внешнего облика.
Малоподвижная жизнь нидерландских женщин давала повод обвинить их (совершенно несправедливо) в лености — пять-шесть часов в день жена буржуа просиживала дома, положив ноги на грелку. Она совершала лишь небольшие вылазки в церковь, опустив глаза долу и сжимая под мышкой Библию в бархатном переплете и окованными серебром углами. Мало-помалу она начинала выбираться за город, одна, без провожатых и «без скандала и неприятностей», что с удивлением отмечали французы, так священна была замужняя женщина в глазах нидерландцев.{92}
Хозяйка дома, независимо от социального положения, почитала выполнение своих обязанностей как высшую добродетель. Только женщины, имевшие служанок, тратили время, которое можно употребить на благоустройство дома, на болтовню с соседками.
«Ах! Какие заботы могут сравниться с женскими? Дети путаются у нее под ногами; гвалт стоит с утра до ночи. Мыть, скрести, чистить; покупки, уборка, стирка — кошмар, пытка, которая превращает жизнь в ад».{93}
Если не в ад, то по крайней мере в унылую череду скучных обязанностей. «Не эта ли монотонность, — вопрошает Темпл, — есть причина отсутствия воображения и, как следствие, их хваленого целомудрия?»{94}
Лишь немногочисленная женская элита (численность которой, правда, на протяжении века существенно увеличилась) из среды дворянства и крупной буржуазии стремилась быть элегантной, хотя бы на людях. И совсем уж крохотная группка одаренных дам соперничала со своими друзьями и супругами в науках и искусствах. Хейгенс переписывался со многими из этих ученых в юбке, которые приобщились к французской «прециозности». В 1647 году он посвятил свой труд «Pathodia sacra et profana» Утриции Оле, жене кавалера Сванна.
Музыка составляла для этих интеллектуалок настоящую страсть. Франсиска Дюарт, по прозвищу «французский соловей», снискала в этой среде заслуженную славу. Сюзанна Ван Баерле, Мария Пельт, Анна Енгельс удостоились похвал Хейгенса, Хофта и Вондела. Мария Тессельшад Висшер была душой литературных и музыкальных кругов Амстердама. Анна Мария Шуурман из Утрехта, художница, миниатюрист, гравер, знаток восточных языков, «десятая Муза», вошла под именем Статиры в «Справочник прециозниц» Сомеза. Закрыв лицо вуалью, она посещала университетские лекции и диспуты. Придя с визитом, Декарт застал ее за чтением Библии на еврейском и с деланным удивлением спросил, как это столь одаренная особа может убивать время на «столь бесполезное занятие». Это замечание глубоко задело Анну Марию, которая записала в своем дневнике: «Господь изгнал из моего сердца этого пошлого человека…»{95} Но Анна Мария Шуурман и ей подобные оставались редчайшими исключениями, о существовании которых подавляющее большинство нидерландцев «золотого века» даже не слышали. Зато немало женщин, оставшихся одинокими по причине смерти или затянувшегося отсутствия мужей, управляли торговыми домами с неменьшими умением и успехом, чем мужчины.
Использование слуг у нидерландцев было гораздо менее распространено, чем у других европейских народов. Тяга к независимости препятствовала проникновению в богатый дом горничных и лакеев, впрочем, обычно преданных хозяину. Государство осуждало содержание слуг мужского пола; это занятие облагалось весьма значительным налогом. В самых больших домах было не более двух-трех слуг — кучер и один или два лакея. Ни привратников, ни кого-либо из тех, что, встречая у дверей, свидетельствуют о состоянии владельца дома. Прислуга семьи добропорядочных буржуа ограничивалась крайне малым штатом горничных, чаще всего одной. Ей выделялась каморка возле кухни. Ее права и обязанности определялись соответствующими положениями. Новая служанка должна была явиться в назначенный день скромно одетой и предъявить свое свидетельство; ей запрещалось грубить и болтать, а ее хозяевам следовало воздерживаться от телесных наказаний, иначе их ждал мировой судья и штраф, равный годовому жалованью жалобщицы. Причиной увольнения могла служить только кража; сам же слуга мог попросить расчет когда угодно.{96} В глазах француза, в частности Париваля, в этом было что-то возмутительное: «Людишки подобного рода пользуются сим с наглостию и без меры, и невозможно встретить в Голландии должного услужения».{97}
Получая хорошее жалованье и уход во время болезни, часто попадая в завещание и считаясь практически членами семьи, большинство слуг искренне привязывались к своим хозяевам. Отсюда легко вытекали распущенность и фамильярность. Де ля Барр, находясь с визитом в доме одного эдамского буржуа, был поражен, став свидетелем следующей сцены: «Хозяйка без церемоний первой села за стол; служанка фамильярно пристроилась рядом с госпожой; хозяин безропотно взял один из двух оставшихся стульев, вторым завладел лакей. Хозяйка и служанка положили себе первыми, взяв лучшие куски. Впрочем, все шло хорошо, и мы чувствовали, что в этом доме следуют давно заведенному порядку, пока хозяин не попросил неосторожно служанку за чем-то сходить. Хозяйка ответила мужу, что служанка должна отдохнуть, а нужную вещь он может найти сам. Разговор перешел на высокие тона. Служанка с жаром вступилась за добрую госпожу. Напряжение спало только когда признавший свою неправоту муж попросил прощения у жены, вымолив у нее поцелуй». Хозяйка объяснила гостю свое поведение тем, что эта служанка, «усердная и трудолюбивая», отлично моет посуду и чистит камины…{98}
Обычно контракты истекали 29 сентября, в День святого Михаила. Но, раз войдя в семью, служанка часто оставалась там до конца своих дней. Случалось, после свадьбы она наставляла юную преемницу, которую знала с самого рождения. Когда возраст давал о себе знать, к ней приставляли молодую помощницу. С этого момента старая служанка становилась королевой людской или двора, где копошились ее подданные. Только богачи, заботившиеся о внешних приличиях, отправляли прислугу обедать на кухню и вызывали колокольчиком. Во множестве зажиточных семейств единственная служанка играла роль бонны и прислуги на все, которой изредка помогали швея, гладильщица и уборщица — на случай генеральной уборки.
Однако судебные архивы Амстердама свидетельствуют о некоторых пятнах на этой идиллической картине. Некая Трюнтье Абрамс, шестнадцатилетняя служанка, решив отомстить за какой-то разнос, убедила своих хозяев, что в их доме нечисто. Ночью она шевелила занавеси хозяйской кровати, бродила по коридорам в простыне. Эти игры закончились для нее двумя неделями тюремного заключения и выставлением к позорному столбу. Девчонка двенадцати лет Веюнтье Окерсдохтер надрывалась на непосильной работе у людей, не делавших скидку на ее юный возраст, и в один прекрасный день, в припадке истерического безумия, отравила суп своих хозяев. Ее приговорили к битью кнутом и семидесяти годам лишения свободы…
Одной из хороших сторон лакейской жизни было обилие чаевых, требуемых нидерландскими обычаями. Стоило гостю взяться за шапку, на пороге его уже ждал слуга с красноречиво протянутой рукой. Иногда прислуга жила только на чаевые, принимаемые как должное. Любое поручение, любая услуга не чисто коммерческого или должностного характера требовали вознаграждения.
Репутация чистюль прочно закрепилась за нидерландскими домохозяйками. Хотя некоторые полотна Яна Стена дают понять, что она не всегда была равно заслужена,{99} во всех классах общества, как в деревне, так и в городе, любовь к чистоте поражала чужеземцев. Голландки «заботятся о чистоте своих домов и убранства так, — пишет Париваль, — что вообразить невозможно. Они скоблят и трут беспрестанно все деревянные предметы обстановки, вплоть до лавок и мельчайших досок пола, равно как и ступени лестниц, по коим поднимаются они в большинстве своем не иначе, как разувшись. Коль надобно ввести в дом чужих, всегда имеются соломенные чуни, что надевают на башмак, или щетки и тряпки, дабы с усердием стирать грязь. Никто не смеет плевать в комнатах; плевать в платок тоже не в обычае;{100} смею судить, что люди флегматического нрава большие затруднения себе иметь будут».{101}
Темплу пришлось однажды убедиться в этом на собственном опыте. Будучи приглашенным на «мальчишник» к одному высокопоставленному голландскому чиновнику, Темпл, схвативший жестокий насморк, закашлялся и сплюнул на пол. Тотчас же возникла служанка и вытерла плевок чистой салфеткой. Обеспокоенный хозяин осведомился: не болен ли господин посланник? «По счастью, с нами нет моей супруги, — сказал он шутливо, — иначе посол не посол, а выставила бы она вас за дверь. Ужас как боится заразы». Темпл не мог скрыть удивления. «Представьте себе, — продолжал хозяин, — в доме есть две комнаты, куда я вообще ни разу не входил; думаю, она открывает их только в год два раза, да и то чтобы прибраться». Задетый ироническим восхищением англичанина, он настаивал на том, что все это к лучшему и что он благодарен небесам, пославшим ему идеальную жену, «нежную подругу сердца», о которой иной мог только мечтать… Вечером того же дня Темпл был с визитом в другой амстердамской семье и рассказал об этом случае, как о забавном приключении. Однако хозяйка этого дома заверила его, что все происшедшее в порядке вещей. В свою очередь, она поведала ему, как однажды сам бургомистр постучался в дверь дома одного буржуа. Открывшей ему служанке (крепкой фризской крестьянке) он сказал, что хотел бы видеть ее госпожу, и попытался войти. Но служанка заметила, что к его подошвам пристало немного грязи. Ни слова не говоря, она взяла его под локоток, взвалила себе на спину, как куль с мукой, и, пройдя через две комнаты, опустила свою ношу на ступеньку лестницы, ведущей в господские покои, после чего сняла с бургомистра башмаки и надела ему на ноги домашние туфли. Затем поднялась и только тогда сказала весьма любезно: «Конечно же, мадам будет счастлива вас видеть».{102}
В некоторых домах вся семья ютилась за едой в тесной кухне, чтобы не пачкать «хороших комнат», где собирались только по праздникам. Убирали их не реже одного раза в неделю, и настоящая хозяйка никогда не доверяла этой работы служанке, наводя красоту самолично. Стирка и уборка составляли излюбленную тему разговоров дам любого круга. Различались два типа уборки. Текущая, еженедельная проходила у евреев по пятницам, накануне субботнего праздника, у христиан — по субботам, но очень часто вдобавок еще в какой-либо день недели, а в ряде городов уборку делали каждый день с перерывом на воскресенье. Мебель вытаскивали из дома, освобождая полы, которые мыли, драили с песком и натирали воском. Повсеместно в городах толстые служанки, закатав рукава, стаскивали мешавшее влажной уборке рухло под навес. Времени едва хватало на еду. На ходу проглатывали несколько бутербродов, и работа возобновлялась. Мыли и фасады домов, для чего их поливали из специальных шлангов, струя которых доставала до самой крыши.
В некоторых семьях тридцать — сорок ведер воды ежедневно завозили исключительно для мытья; в других нанимали специальную служанку, занимавшуюся только уборкой, с утра до вечера. В результате во многих голландских домах было постоянно сыро, а сырость, как известно, вызывает тяжелое заболевание — ревматизм. Ежегодные генеральные уборки (весной или весной и осенью) подвергали дом, да и саму жизнь его обитателей еще большим потрясениям. Некоторые мужчины называли этот период «адом», а уборщиц «дьяволицами». Поэты и комедиографы высмеивали эту одержимость гигиеной. Но никакие насмешки не могли заставить женщин уменьшить свой пыл в борьбе за чистоту.
Каждый день хозяйка отправлялась на рынок за покупками — еще одна святая обязанность. Даже вдова адмирала Рейтера, занимавшего весьма высокое положение в Республике, ходила туда через весь Амстердам пешком, без провожатых, с корзиной в руке. Г-жа Рейтер исповедовала древнюю голландскую простоту. Когда, по смерти адмирала, особый уполномоченный пришел к ней с соболезнованиями от принца Оранского, она извинилась, что не может его принять, поскольку, стирая утром белье, упала и слегка поранилась.
Большинство женщин из зажиточных буржуазных семей брали с собой, отправляясь за покупками, дочерей или служанку, несших корзинку или сумку для провизии. После завтрака все женщины города спешили на рынок. Рынок располагался на центральной площади, над которой возвышалось здание палаты мер и весов, местная гордость, символ купеческого богатства — крепкое прямоугольное здание, сочетающее красоту с массивностью в духе Возрождения, как в Амстердаме, или классики, как в Гауде, иногда надстроенное каланчой, как в Алкмаре.
Всю площадь загромождали прилавки, скамьи и тележки, в воздухе стоял немолчный гвалт зазывал. «Добрая водка! Анисовка, настойка аниса от брюшных недугов! Нежная коричная вода! Сюда! Хлебцы, пироги, рожь, овес! Свежая сельдь! Самая свежая, сладкая, как сахар, сельдь! Возрадуйтесь сердцем! Изюм, душистые сливы! Груши! Морковь! Свежий редис! Зелень! Тому, кто найдет лучше, отдам задаром!»{103} Шарлатаны, распространители альманахов и цыгане примешивались к толпе покупательниц, праздношатающихся и крестьян, торговавших фруктами, овощами и молочными продуктами. Муниципалитет брал в аренду у лавочников один ряд; случалось, его отдавали в бесплатное пользование.
В крупных городах между различными статьями торговли устанавливался определенный круговорот. В Гааге рынок общего назначения работал во все дни недели; в Лейдене — только по субботам. Но в понедельник и пятницу открывался продуктовый рынок. Чаще устраивались специализированные рынки — масляный, сырный, овощной, мясной и рыбный. В некоторых местах мясо продавали в особых рядах, где осуществлялся контроль за качеством продукта. Алкмар и по сей день славится своим сырным рынком, открытию которого предшествует обставленное как священнодействие взвешивание сырных голов, которые на носилках приносят члены специальной корпорации. В Амстердаме имелся бисквитный рынок, служивший отдушиной для заводов Вормера и Йиспа и приносивший городу немалый доход, поскольку торговцы платили сбор в 8 штёйверов за партию товара.
Время от времени неимоверное оживление вносил в городскую жизнь скотный рынок. В этот день, как только открывались городские ворота, по улицам растекалась блеющая и мычащая река животных, направляемая окриками погонял к центральной площади. В пересекаемых стадами кварталах устанавливался веселый беспорядок. Школы закрывались, дети и взрослые шныряли меж рядов скота, привязанного к стволам лип или каменным столбикам. Толстые разодетые купцы в сопровождении мясника выбирали животных, прислушиваясь к советам прихваченного с собой «консультанта». Распив с продавцом магарыч, уводили приобретенную скотину домой. В тот же вечер или на следующий день ее забивали во дворе, а разделанную тушу, как трофей, подвешивали под навесом.
Корпорации, или — иначе — гильдии, определяли профессиональную деятельность нидерландского мастерового, рабочего или мелкого лавочника. Выросшие из старых средневековых «братств», гильдии полностью контролировали производство промышленных товаров и их оборот. Права гильдий основывались на коллективной этике, призванной защищать своих членов. Старинные привилегии гильдий, усложненные множеством новых постановлений и правил, породили конфликт между профессионалами с патентом и «вольными тружениками», между традициями и личной инициативой. Начало работы ранее предписанного времени и продажа товара по цене ниже установленной считались проступком, если не преступлением, который выявляла и за который примерно наказывала канцелярия гильдии.
Распределение полномочий и ответственности корпораций различалось в разных городах, и это произвольно разобщало экономическую деятельность в целом. В Утрехте насчитывалась двадцать одна гильдия, пять из которых охватывали представителей только легкой промышленности — портных, скорняков, перчаточников, шляпников и башмачников. Наличие разных гильдий подтверждало психологическое и социальное неравенство их членов. Так, гильдия кожевников-отдельщиков, обрабатывавших тонкие кожи, была на лучшем счету, чем корпорации шорников, имевших дело с грубыми кожами. Специализация некоторых работ осуществлялась без дробления гильдий. В гильдию столяров, например, входили также краснодеревщики и токари. Булочники объединялись с мельниками, портные — с кожевниками. Отличия находили свое выражение в драконовских уложениях. Ремесленник мог, скажем, иметь право пришить новый рукав к старому полукафтану, но не имел права шить новый полукафтан целиком. Гильдия лудильщиков протестовала против продажи книготорговцами чернил в приборах из олова.
Член гильдии не мог открывать более одного магазина, держать более одной лавки на рынке; лоточная торговля позволялась только тем, чьи запасы стоили не более определенной суммы. Некоторые гильдии запрещали своим членам торговать на рынке, чтобы не допустить соперничества между собратьями по профессии. Запрещалось ткать или чесать шерсть летом; варить пиво более одного раза в неделю; выполнять более трех разных операций (для ткачей); придавать пирогу форму, не зарегистрированную официально. Товары проштамповывались, и все, что не было отмечено печатью, беспощадно отвергалось. Обработка сельди регламентировалась тридцатью предписаниями. В известной мере такое дотошное упорядочивание всех и вся положительно сказывалось на качестве товара, но темп производства эти регламентации значительно снижали.
«Старшина» или старшины вместе с «присяжными» и иногда инспекторами образовывали канцелярию гильдии. Эти лица назначались муниципалитетом, ежегодно частично обновлявшим их состав.{104} Канцелярия собиралась раз в неделю в определенном месте — гильдейском доме или зале часовой башни, таверне, выбранной за ее удобство или элегантность, иногда — в здании ратуши. Заседания сопровождались пирушками. Гильдия располагала собственной обстановкой, посудой, бокалами с собственным гербом, таким же, как на печати и значке.
Власть корпораций трудящиеся чувствовали уже с юных лет. Учебу можно было пройти только у мастера — члена гильдии. Продолжительность обучения значительно колебалась — от общепринятых двух до трех лет у хирургов и четырех у амстердамских шляпников, зато пильщиков леса готовили всего за полгода. Мастер не имел права принимать на работу более двух учеников. Последние попадали в ученье еще малыми детьми, примерно двенадцати лет, заплатив вступительный взнос, который иногда мастер засчитывал в счет их будущей заработной платы. Таким образом, они практически теряли всякую свободу. Живя у мастера, они могли его покинуть, только возместив расходы на свое содержание, и рисковали остаться без места. Выбрать мастера значило решить свою судьбу. Ученичество не было определено строгими правилами. Некоторые ученики годами прибирали мастерскую и следили за инструментом, прежде чем получали возможность подготовиться к выпускному экзамену.
Сдав экзамен, ученик становился «подмастерьем», сиречь рабочим. И ему необходимо было найти себе работу у другого мастера. Прихватив с собой диплом, подмастерья бродили из города в город в поисках работы. Явление бродячих подмастерьев, впрочем, менее развитое в Нидерландах, нежели во Франции, представляло собой узаконенную безработицу. Когда наконец какой-нибудь мастер принимал его на работу, подмастерье записывался в гильдию. Спустя более или менее продолжительное время он мог (по крайней мере в некоторых гильдиях) сдать экзамен на «мастерство» и получить звание «мастера», которое позволяло содержать собственную лавку или мастерскую. Но новоиспеченный мастер обязан был иметь достаточно средств, чтобы заплатить пошлины и устроить банкет или хотя бы в знак признательности угостить вином экзаменаторов. Немало подмастерьев не могли себе этого позволить и на протяжении всей жизни оставались на положении рабочих, получающих жалованье.
Члены гильдий платили взносы, за сбор которых отвечал служащий, выполнявший секретарские функции — рассылка вызовов, оповещение о похоронах старейших членов, уборка помещения собрания и т. п. К его постоянному жалованью добавлялись проценты от штрафов, наложенных старшинами. Ежегодно в день празднования дня своего святого покровителя гильдия устраивала официальный банкет, который затягивался дня на два, сопровождаясь такими излишествами, что власти неоднократно пытались запретить проведение таких банкетов или хотя бы ограничить их продолжительность. Члены богатых гильдий организовывали прогулки с приглашением дам или дружеские вечера. Бюджет на развлечения всегда был немаленьким.
Экономический размах грозил разорвать старый круг корпораций. Их практически бессменное руководство, формировавшееся городскими властями, цеплялось за старые порядки — власть над гильдиями позволяла держать под пятой местную экономику и обезопасить себя от конкуренции. Тем не менее признаки эволюции множились. В первой половине века появление новых отраслей привело к созданию не существовавших до того гильдий — ткачей льна в 1614 году, лесоторговцев в 1615-м и бумазейщиков в 1631-м. Но такое развитие было показным. В отраслях, переживавших экономический бум, как, например, в текстильной промышленности, мануфактуры стали создаваться вне юрисдикции городов, в селах, не имевших гильдий и предоставлявших дешевую рабочую силу. Крупные предприниматели выигрывали от слепого соперничества гильдий, представлявших одну и ту же отрасль в разных городах. В Амстердаме расширение города вызвало дробление гильдий. Большая торговля, равно как и новые отрасли, вышла из-под их контроля. Гильдии пытались защищаться средствами, которые легко можно было обернуть против них самих. Они добивались от муниципальных властей усиления контроля, окружали себя преградами, превратившими гильдии в своего рода касты, войти в которые разрешалось только детям усопших членов. Ко всему прочему пышным цветом расцвел черный рынок, несмотря на самые крутые меры. В тисках гильдий предприятия сохраняли ремесленный характер, и установление размеров жалованья жестко зависело от прибыли. Развитие крупного предпринимательства капиталистического типа нанесло двойной удар по этой архаической структуре. К 1680 году борьба старого с новым привела к отмене ряда корпораций, таких, как гильдия шляпников. Во многих городах после 1660 года гильдии представляли собой не более чем профессиональные страховые общества. Каждая из них имела свою кассу вспомоществования, предназначавшуюся для оказания поддержки пожилым, больным или нуждающимся членам. Кое-где случалось, что дипломы гильдий продавали лицам, чуждым данной профессии. Уплатив взнос в кассу, такой новоявленный член гильдии получал право на ее помощь. Традиционно гильдия требовала от своих членов поочередного выполнения общественных поручений, как-то: дежурство у постели больных и участие в проведении похорон. Но этот обычай был настолько непопулярен, что к концу века пришлось ввести штрафы за уклонение от подобных обязанностей.
В каждом городе из членов гильдий формировались отряды городской милиции, некогда выполнявшей оборонительные военные задачи. В XVII веке эта милиция утратила свое военное значение, хотя во время гражданских волнений или пожаров она оказывала серьезную поддержку полиции. Милиция переродилась в представительскую и мирную ассоциацию, которая устраивала красочные парады и состязания в стрельбе. В Амстердаме еще в 1672 году в милицию входило не менее 10 тысяч человек.
Коммерсанты в основном объединялись в «гильдию торговцев», но от нее по-настоящему зависели только мелкие лавочники. По мере роста товарооборота и расширения связей на мировых рынках, а тем более при переориентации на транзитную торговлю или операции с капиталами, негоциант выходил, де-юре или де-факто, из-под контроля гильдии. По самому стилю жизни крупная акула капитала уже выделялась в стайке мелкой буржуазной рыбешки. Нередко это был относительно культурный человек. Сорбьер знавал таких купцов, проводивших свободные вечера за чтением серьезной литературы.{105} Некоторые в молодые годы учились в университетах. Зато у всех у них профессиональные навыки были весьма слабо подкреплены теорией. Будущий негоциант начинал ученье в качестве служки в конторе своего отца или его собрата. После нескольких месяцев уборки помещений, замены свеч в канделябрах и поддержания огня в камине он становился клерком, затачивал перья, бегал за покупками, переписывал книги, осваивал бухгалтерский учет и учился пользоваться альманахами.
Последние, ежегодно предоставлявшие сведения о ярмарках и рынках, расписаниях кочей и кораблей, а также о часах приливов и отливов, составляли главный инструмент торговой культуры. Издавалось великое множество альманахов, дававших более или менее исчерпывающую информацию и обычно связанных с тем или иным городом. Один из альманахов Дордрехта указывал на уровень компетентности различных городских чиновников. Иногда авторы разбавляли такие сведения теоретическими изысканиями, как, например, Гаспар Коолхаас, ниспровергший в 1606 году заблуждения католической церкви.
Как правило, коммерсант (опасаясь создать беспорядок в доме) устраивал свою контору — kantoor, как говорили голландцы, не умея правильно произнести французское comptoir, — в полуподвале, но иногда и на чердаке, рядом со складом. По правде говоря, не столько сам он решал перебраться в подвал, сколько его туда выпихивала жена. Действительно, голландские коммерсанты объединяли под одной крышей жилые покои и рабочие помещения. Со временем бурное развитие потребовало из прежнего страха нарушить установленный порядок в жилой части дома, установить внутренние перегородки, образовав коридоры, ведущие в контору, и проделать в одной из стен отдельный вход.
Рабочий день негоцианта начинался около десяти утра. Деловые операции отнимали не более четырех часов в день. С десяти до полудня он восседал в своей конторе. Ученики и клерки приходили раньше хозяина, спустившись из чердачных каморок, обычно служивших им ночлегом, и занимали свои места. Обстановка конторы была самой что ни на есть простой — тяжелые массивные столы со свинцовыми чернильницами, стулья с кожаными сиденьями. На стенах — ряды полок с реестрами, песочные часы. Сам хозяин в ночном колпаке работал за столом, стоявшим чуть выше других. Ниже скрипели перьями сидевшие попарно клерки в люстриновых нарукавниках.
В полдень открывалась биржа, где собирались городские купцы и множество праздношатающихся, пришедших на них поглазеть. Именно здесь проворачивались крупные дела. Маклеры с перьями и чернильницами сновали по зданию и в мгновение ока состряпывали контракты. Два купца ударили по рукам — груз меди на пути куда-то идет против партии ценных пород дерева и определенной суммы в придачу. Подписав контракт, они направляются в банк, где хранятся их капиталы, чтобы перевести оговоренную сумму с одного счета на другой. Возможно, речь идет о тысячах гульденов, но им не приходится прикоснуться даже к одной монетке — нужно уложиться до двух часов, когда закроется биржа. Если дело требует дополнительного времени, надо уплатить специальный сбор. Таким образом, биржа, обеспечивая выгодную концентрацию представителей большой торговли, ускоряла деловые операции, упрощая этим кредит.
С XVI, а иногда даже и с XV века, во всех крупных торговых городах уже были свои биржи. Изначально биржевые операции проводились прямо под открытым небом, на площади, улице или просто в случайном месте. Только в 1611 году в Амстердаме было построено для этой цели первое здание.{106} Оно представляло собой просторную прямоугольную коробку в два этажа, в самом центре города. Внутренний двор площадью 500 квадратных метров был окружен аркадами с лавками, в которых можно было свободно перемещаться за счет широких входов с каждого угла. Возведенная на берегу канала биржа служила еще и портом: большие суда, убрав мачты, могли войти под ее свод.
Голландская торговля настолько выиграла от такой организации в гибкости, а кредитная система набрала (особенно после 1650 года) такую силу, что амстердамская биржа превратилась в центр мировой коммерции. Во время кризиса 1672 года австрийский посланник ежедневно отправлял своему монарху биржевые сводки.
Частоту эпидемий Темпл относил на счет скверного нидерландского климата с его влажностью и нездоровой жарой в летнее время.{107} Лейден, испытывавший недостаток в проточной воде, а следом за ним непомерно разросшийся Амстердам подвергались им критике более других. Не проходило и трех лет, чтобы на эти города вновь не находило моровое поветрие. Эпидемии отличались большим многообразием. Одна из них описана как мозговая горячка, заразная и способная привести к летальному исходу. В XVII веке, по средневековой привычке, словом «чума» называли многие инфекционные, эндемические и смертельные заболевания.
Больше всего от них страдала недоедавшая и ютившаяся в трущобах беднота. За один год в Лейдене эпидемия унесла 13 тысяч жизней — четверть или треть всего населения, Амстердам потерял 18 тысяч своих жителей. Количество погибших тогда достигло рекордной отметки. Трагическими датами отмечен весь «золотой век»: 1597, 1601, 1602, 1604, 1617, 1624, 1635, 1636, 1639 годы. Почти всегда мор свирепствовал только в городах. В Амстердаме в 1601 году, в Зволле в 1602-м, в Лейдене в 1635 и 1639 годах кладбищенской земли не хватало, чтобы похоронить все трупы, и многие умершие нашли последний приют в валах укреплений. Городские власти намеренно не вели точных записей погибших. С приходом «чумы» замедлялась экономическая жизнь, снижался объем биржевых операций. Моровое поветрие 1636 года привело в полный упадок ткацкие мастерские Хелмонда.
Хотя слепая вера в Провидение удерживала некоторых от необходимых мер предосторожности, местные власти при первых же признаках надвигавшейся эпидемии набирали среди хирургов, лекарей или целителей так называемых «докторов от чумы». Им выдавалась спецодежда, которую надевали, входя к больному, и снимали, выходя, а у себя держали на отдельном стуле, обрекаемом тем самым на последующее уничтожение. Некоторые из этих «специалистов» занимались той или иной формой заболевания — оспой, золотухой или язвой. Что же в точности означали эти слова?{108} Во всех случаях лечение ограничивалось некоторыми элементарными мерами гигиены, контролем за развитием болезни и выносом тела. В 1655 году в Зволле муниципалитет, находясь на грани отчаяния от моровых опустошений, учредил «Совет чумы», при котором открылся специальный госпиталь. Летальный исход, даже в среде буржуазии, был таким частым, что пришлось пересмотреть законы о наследстве. Крепкие телом и духом, не поддававшиеся болезни, в течение своей жизни неоднократно становились наследниками.
Время от времени болотистые районы посещала малярия. Типичными для Нидерландов заболеваниями считались цинга и подагра.{109} Иностранцы, проживавшие в этой стране, сетовали на «меланхолию», болезнь желчи, причина которой могла заключаться в режиме питания. По словам Темпла,{110} нидерландцы быстро старели, и бодрых семидесятилетних стариков было не сыскать, особенно в городах.
Народная медицина в обилии предлагала свои средства и эмпирические методы лечения. Некоторые из них унаследовали черты дедовского колдовства. В большинстве семей на кухонных полках всегда стояли горшочки с китайским вином, настоем алоэ, миро, шафраном, наливкой из горечавки и мазью, которая на три четверти состояла из оливкового масла и на одну — из марсельского мыла, окрашенного суриком или свинцовыми белилами.
От зубной боли применяли можжевеловое масло; против кожных раздражений в дело шли компрессы из трав и ржаной муки, растертых в молочко; с обморожениями боролись жидкостью на основе анисовой воды, от ангины спасались горячим соком моркови или репы; при кровотечениях из носа проливали несколько капель крови на раскаленное докрасна железо. Коровьи моча и навоз входили в состав многих деревенских снадобий. Паучьи головы в ореховой скорлупе, положенной на грудь больного, слыли за лучшее жаропонижающее. Эстеты заменяли пауков библейскими стихами.
Наиболее распространенное целебное средство производилось из смертного пота, собранного со лба повешенного или умершего в жестоких мучениях и смешанного с двумя унциями человеческой крови, несколькими каплями топленого свиного сала, льняного масла и пряными добавками. По всей Европе народный менталитет плохо соотносился с научными и критическими изысканиями медицины. Несмотря на распространение просветительских идей в определенных кругах общества и борьбу реформатской церкви с суевериями, в Нидерландах сохранились многочисленные пережитки средневекового анимизма. Власти добились того, что корабли более не «крестили» именами святых, а давали названия, почерпнутые из географии, недавней истории или зоологии. Это, пожалуй, единственная область, где просвещение достигло своей цели. Но даже на судне с именем «Роза», «Семь провинций» или «Слон» экипаж ни за что не рискнул бы поднять якоря в ночь на Ивана Купалу или перед Рождеством. Кроме того, никому в голову не могло прийти отправиться в путь, пусть даже посуху, в пятницу, особенно в Страстную.
Рассыпать соль, уронить нож, перевернуть на столе каравай — все это сулило несчастья.
Разбитое зеркало, тиканье невидимых часов, зажженные три свечи предрекали скорую смерть. Люди следили за дрожанием язычков пламени, вслушивались в лай собак, пение петуха, карканье ворон, уханье филина — во всем им чудились знамения свыше. Критический возраст — 63-й год жизни — составлял тяжелый барьер, преодоление которого без затруднений обещало отдалить уход в мир иной еще на много лет. Путешествуя в дилижансе, следовало обращать внимание на волосы попутчиков: если они крашеные или накладные, следовало готовиться к встрече с разбойниками.
Считалось, что в рождественскую ночь пчелы в ульях жужжат гимн. Аистов охраняли как священных птиц; разорять их гнезда запрещалось полицией; в городе цена дома, на крыше которого устроились аисты, возрастала вдвое. Когда приходилось принимать тяжелое решение, водили наугад по страницам Писания концом ключа и силились узреть в выбранной строфе указание Божественного Провидения. Будущее предсказывалось небесами — кометы и затмения предвещали войну или иное общее бедствие. Прорицательниц, карточных гадалок, хироманток и ясновидящих посещали самые высокопоставленные государственные деятели. «Колесо приключений», «Гадания по планетам и звездам» и сонники на любой вкус не сходили с прилавков книготорговцев. Никто не осмеливался приходить на кладбище ночью. Все знали, что дьявол может лично явиться за первым телом, погребенным на новом погосте. По всей стране встречались дома с привидениями.
Вера в колдовство была столь велика, что в катехизисе от 1662 года выделялась целая глава, доказывавшая греховность обращения к его чарам. Правда, честные христиане могли легко обезопасить себя от их губительной силы, повернув свои туфли носами от кровати, перед тем как лечь спать. И потом, существовало два наивернейших способа распознать слуг диавола — обнаружение ненормальных родимых пятен на их теле (следов когтя Лукавого) и взвешивание. Колдун и колдунья отличались весом меньшим, чем им полагалось иметь при их росте и конституции. Этим довольно неубедительным критерием руководствовались почти вплоть до 1610 года. Выявление «колдунов» производилось в городской палате мер и весов. Подозреваемого или подозреваемую приводили в одной рубашке и с распущенными волосами; осмотр тела и взвешивание осуществлял муниципальный гонец или повитуха, в зависимости от пола объекта исследования. Если вес признавался нормальным, испытуемого после уплаты штрафа отпускали на волю. В противном случае, установив причастность к колдовству, виновного живьем сжигали на костре. Взвешиватели из деревни Одерватер прославились своей либеральностью; к их суду прибегали люди со всей Европы, зная, что обвинение в колдовстве никогда не будет подтверждено. Там и тут прибегали к испытанию водой. Связав бедолаге большие пальцы рук с большими пальцами ног, его бросали в предварительно освященную воду. Если подозреваемый оставался на плаву, его вина считалась доказанной, если же он честно шел ко дну, становилась явной его невиновность. Эта процедура имела и другой вариант: непричастность к колдовству устанавливалась в церкви погружением руки по локоть в кипящую воду. Иногда первыми признаками принадлежности к темным силам выступали миниатюрность, худоба, черные волосы на голове или теле. Именно они помогли в начале века разоблачить Клааса Ариенсзена и его жену Неелтье в Одерватере. Процессы над колдунами проходили в то время и в Шидаме, на острове Гёре. Но среди просвещенной общественности уже росло и силилось возмущение. Якоб Катс встал на защиту женщин, обвиненных в колдовстве. Ни одна из них не была казнена после 1595 года, а начиная с 1611-го практика судебных процессов над колдунами в Нидерландах вообще сходит на нет. Однако этот факт отнюдь не говорит об исчезновении веры в колдовские чары, зато нидерландцы стали первыми в Европе, кто отменил одну из самых отвратительных форм традиционного уголовного права.{111}
Шарлатаны всех мастей колесили по стране, предлагая порошки, помады и травы волшебного свойства. Власти относились к их коммерческой деятельности с настороженным спокойствием, пытаясь в то же время внести в нее некоторый порядок. Торговля снадобьями разрешалась (после уплаты сбора гильдии медиков) на рынках, ярмарочных полях и народных гуляньях, на которых живописные костюмы и зазывные прибаутки самозваных лекарей составляли дополнительное развлечение. Укутавшись в докторскую мантию с отложным воротником и нацепив парик, облаченный в пестрый костюм арлекина или вырядившийся в восточные одежды мошенник вырывал зубы, открывал секреты философского камня, расхваливал свой товар. Часто он забирался сюда из Италии, Германии или Польши, и его непривычное лицо чужестранца придавало представлению еще больше интереса. Случалось, не умея объясниться по-голландски, знахарь прибегал к языку жестов или обращался к толпе через помощника. На селе чудодейственные средства подобных обманщиков вызывали большее почтение, нежели лекарства, прописывавшиеся докторами и изготовлявшиеся аптекарями. Особенно популярным продуктом этой незаконной фармакологии стал так называемый «любовный порошок»,{112} который получил широкое распространение даже в армии.
В большинстве деревень имелся собственный костоправ или знахарь, умевший очищать кровь и сращивать переломы и лечивший хвори прикосновением либо чудодейственной силой своего дыхания.
Тем не менее Нидерланды не отставали от прогресса. Здесь развивалась вполне современная научная медицина. Но штат лекарей отличался сильной разнородностью. Несмотря на учреждение медицинских факультетов, интеллектуальный уровень эскулапов в среднем оставался невысоким. Доктор как комедийный персонаж встречался в Нидерландах не реже, чем в мольеровской Франции. Однако некоторые немногочисленные исследователи и практикующие врачи отдавали себе отчет в сложившемся положении дел и восставали против него. Разнообразные доктрины, основанные на учениях Гиппократа, Галена, Парацельса или Сильвия, противопоставлялись друг другу. В Амстердаме руководствовались теорией Везаля, первого из «нового поколения», который низвергал все авторитеты. Ван Хелмонт выступал против кровопускания, поскольку Господь не велел лить людскую кровь; его последователи шли дальше, вплоть до запрета слабительных, разжижавших кровь.
Тем не менее в медицинских кругах обнаружилась общая тенденция — одновременно с отходом от всякого рода теоретических спекуляций прогресс в развитии естественных наук открыл новые горизонты. На опытах основывалась методика. В частности, велись исследования в области анатомии человека. Когда Сваммердам получил от амстердамского муниципалитета разрешение на вскрытие трупов в больницах, улетучились давние предрассудки, бытовавшие в остальных странах Европы. Простонародье могло сколько угодно шутить и сочинять глупые россказни про докторов, ковырявшихся в мертвяках, но с начала века вскрытие вошло в практику факультетов и вызывало интерес у просвещенной публики. Анатомия стала модной наукой: даже в городах, не имевших университетов, таких, как Дордрехт или Гаага, открывались общественные курсы. Хотя, в принципе, они предназначались для подготовки хирургов, там всегда было не протолкнуться из-за обилия любопытных. Университеты, со своей стороны, публично оглашали время занятий по вскрытию, открывая двери всем желающим, что иногда мешало учебе студентов, растворявшихся в толпе любителей. «Урок анатомии», который был написан Рембрандтом в 1632 году и представлял доктора Тульпа на одном из его уроков в Амстердаме, свидетельствует об этом увлечении. В то время Амстердам стал центром анатомических исследований. Новая теория кровообращения разбила последние очаги сопротивления прошлого. Одновременно с анатомией совершенствовалась техника сохранения отмерших органов — упражнения во вскрытии создавали ценные коллекции, которые становились затем предметом специального изучения. Эта практика была распространена и на строение животных. Ученые приобретали у матросов морских чудовищ.
Медики пользовались весомым положением в обществе, как социальным, так и моральным. Происходя, как правило, из среды крупной буржуазии или аристократии, они нередко совмещали свою профессию с высокими государственными должностями. Николас Тульп, ставший знаменитым благодаря своим «Медицинским наблюдениям», четыре раза избирался бургомистром Амстердама. Своих больных он объезжал в карете, что, впрочем, выделяло его из массы докторов, в большинстве своем до конца века следовавших правилу великой простоты. Доктор Ван Хогеланд, снискавший в свое время славу чудотворца, сортировал свои лекарства и принимал больных с безупречной пунктуальностью, ежедневно, с восьми до девяти и с часу до двух, встречая посетителей в домашних туфлях, халате и ночном колпаке. Плата за консультацию зависела от благосостояния больного, колеблясь от 4 штёйверов с мелкого буржуа до гульдена с богача; священники, адвокаты и аптекари обслуживались бесплатно.
Медики и хирурги образовывали одну гильдию, в которой первые составляли своего рода аристократию. Их университетская степень давала право экзаменовать собратьев-хирургов и контролировать наиболее сложные из выполняемых теми операций, таких, как удаление камней или катаракты и сращение переломов. Это сосуществование было не безоблачным. В 1635 году по инициативе Тульпа в Амстердаме была создана отдельная школа медиков и аптекарей.
В рядах медицинского корпуса городские власти избирали одного или более эскулапов, которые становились муниципальными докторами. В Энкхёйзене их было двое; Амстердам располагал довольно многочисленной командой — два обычных лекаря, два внештатных, профессор анатомии, хирург, один «оператор» и «доктор от чумы». Все они получали жалованье, при этом им позволялось держать частную практику, причем официальная должность становилась неплохой рекламой. В их задачи входило как оказание помощи, так и осуществление контроля — наблюдение за хирургами и акушерками, лечение больных из богаделен.
Каждый более или менее крупный город содержал один или даже несколько госпиталей и лепрозорий. В Амстердаме помимо этого имелись лазарет для «зачумленных» и сумасшедший дом; в Лейдене был устроен приют для престарелых инвалидов. Эти заведения страдали одним «врожденным» недостатком — они одновременно служили пристанищем обездоленным и местом лечения больных. Поэтому многие отказывались от госпитализации из предрассудка. Попасть в больницу означало социальное падение.{113} В 1623 году из семисот больных лечебницы Амстердама только один оказался обывателем из этого города.
По давней традиции, хирурги выполняли еще и обязанности цирюльников. В их компетенцию входили врачевание ран, сращение переломов, кровопускание, а также стрижка бороды и волос. Мало-помалу последний вид работ перешел к специализированному парикмахеру, который часто был всего-навсего лакеем хирурга. К концу века большинство хирургов забросили ножницы и помазок. Тогда в городах появились цирюльни на французский манер. Политические власти не менее руководства гильдии были заинтересованы в том, чтобы возвести хирургию в разряд науки и привнести в нее достижения медицины. Это, в частности, послужило причиной создания анатомических курсов. В Гааге хирурги города на свои деньги создали «Анатомический театр».
Хотя юридически гильдия хирургов принадлежала к разряду ремесленных, она отличалась от последних заменой посвящения в мастера сдачей экзамена. Доктора и опытные хирурги задавали кандидату теоретические вопросы по анатомии и ставили перед ним различные практические задачи — прижечь рану, изготовить бинты и скальпель, пустить кровь.{114} От судовых хирургов знаний требовалось меньше; для них считалось достаточным уметь врачевать болезни, свойственные простым морякам — огнестрельные ранения, контузии, ожоги, переломы, гангрены… Но упрощенный экзамен лишал судовых хирургов права на частную практику, навсегда привязывая к кораблям.
Другие, «домашние» хирурги устраивали приемную в одной из комнат собственного жилища. Здесь же хранились и инструменты (многие из них были изобретены в XVII веке). Они делались из железа, меди и кости — хирургические ножи, прямые и изогнутые, с зубчатым лезвием, иглы для кровопускания и щипцы для вырывания зубов. Помимо инструментов кабинет хирурга украшали различные атрибуты — череп, склянки и профессиональное свидетельство. В то же время операционный стол заменял простой табурет, а крепкого кулака лакея хватало, чтобы обездвижить больного в отсутствие наркоза.
Комедийные авторы не уставали насмехаться над этой профессией. Хирурги тяжело переносили привычку общества равнять их с цирюльниками. Университетов они не заканчивали, — ведь двух лет практического обучения было достаточно, — отличительной одежды, как медики, не носили. Тем не менее из их рядов выходили важные государственные деятели. Во многих городах приведенных к присяге хирургов приглашали на муниципальную службу. Они получали привилегию присутствовать в качестве контролеров на всех операциях, осуществляемых их приезжим коллегой.
В то время существовали и бродячие хирурги, отбившиеся от гильдии, на которых охотно взваливали надоедливую рутину или, напротив, рискованные, крайне болезненные операции, которые могли подпортить репутацию оседлого эскулапа-буржуа. Наконец, в гильдии хирургов случались и члены второго ряда, которые освобождались от уплаты взносов, но могли оперировать только в присутствии муниципального доктора. К этой категории относились окулисты, костоправы и извлекатели камней.
В начале века аптекари принадлежали к гильдии бакалейщиков. Впоследствии они были слиты с медиками. От этого пострадали их коммерческие привилегии — москательщики, оставшиеся в гильдии бакалейщиков, торговали некоторыми лекарствами, которые таким образом выходили из-под фармацевтического контроля. С другой стороны, аптекарей ненавидели медики, видевшие в них своих коварных конкурентов. Не только потому, что те и другие носили одинаковую одежду (черные балахон и плащ, шляпу с заостренным верхом и отложной воротник), но и в силу того, что в своих конторах под набитым соломой чучелом крокодила, служившим традиционной вывеской, аптекари тайком давали медицинские консультации. Соответствующие теоретические познания они получали еще при подготовке к экзамену для вступления в гильдию. Некоторые аптекари занимались научными исследованиями, как Якоб Ле Мор, преподававший в Лейденском университете химию и фармакологию. Впрочем, медики сумели настолько отравить ему существование, что он вынужден был сдать экзамены на степень доктора медицины, чтобы вернуть себе спокойную жизнь.
Итак, болезнь или старость сделала свое дело. Мужчина или женщина готовится отойти в мир иной. Домашние сообщают об этом соседям, зовут священника. Духовный отец читает молитвы, которые повторяют за ним все присутствующие.
Когда с последним вздохом жизнь покидает тело, умершему закрывают глаза, набрасывают на лицо покрывало и задвигают полог его кровати. Приносятся первые соболезнования. Затем близкие омывают тело, одевают и кладут на постель, приподняв голову. Зеркала и картины повернуты к стене. Многочисленные местные обычаи определяют способ закрытия окон, предписывают обустройство комнаты — передней или одной из прилегающих, — где будет проходить бдение у гроба. Обычно из комнаты выносили всю обстановку кроме кровати. Сменявшие друг друга посетители прощались с покойным стоя. Если умерший — ребенок, его показывали малолетним приятелям, которых затем угощали сладким рисовым пюре (обычай, оставшийся от языческих времен). Тело выставлялось на несколько дней, до и после помещения в гроб. В Лейдене последнее обязательно должно было происходить в присутствии двух свидетелей, не принадлежавших к семье усопшего. Гроб покоился на козлах, ногами умершего к двери. Только самоубийц и преступников выносили головой вперед.
Раздается погребальный звон — ризничий бьет в колокол. Семья составляет или заказывает специальному писцу текст уведомления о кончине, которое затем отсылается кому следует:
«11 числа сего месяца, в пять часов утра, вечной и неизменной Мудрости нашего Всемогущего Создателя было угодно принять в свое вечное Царство, полное благословенной радости, душу моей дорогой супруги госпожи Н., которая оставила этот свет, юдоль скорбей, пробыв в постели 10 дней из-за тяжелой болезни, хотя, впрочем, несколько раз нас озарял луч надежды на улучшение ее состояния».{115}
Некоторые украшали сообщение, облекая его в форму стихов. Обычай письменных уведомлений, однако, не был общим правилом. Многие прибегали к услугам «общественных молельщиков»{116} — десяти специальных гонцов, создавших свою гильдию и носивших одежду, напоминающую облачение священников. Они передавали печальную новость «вживую». По числу молельщиков, нанятых семьей, судили о ее богатстве и благополучии.
В большинстве случаев похороны организовывали общества взаимопомощи, которые могли быть представлены либо ассоциациями гильдий, либо «соседскими общинами», существовавшими во многих местах. Их главной задачей было обеспечить каждому члену достойное погребение с многочисленным кортежем и добровольными носильщиками. Эти общества имели свою кассу, пополнявшуюся взносами; из кассы, если позволяли собранные средства, помимо церемонии похорон оплачивались и поминки.
В установленный час в доме умершего собиралась толпа провожающих. Священник читал несколько стихов из Библии. Крышку гроба заколачивали. Гроб покрывали черным сукном, украшенным гербом гильдии, к которой принадлежал покойник, или осыпали цветами, если усопший отошел в мир иной еще ребенком. Под звон церковного колокола шесть носильщиков поднимали гроб и ставили его на носилки. За ними в порядке, определяемом местным обычаем, выстраивался кортеж. Процессия двигалась в полном молчании. Все шли по двое, неторопливо, внешне не проявляя своих переживаний. «Слезы тихо катились по щекам», — отмечает Грослей.{117} Все были одеты в длинные черные плащи до пят, которые обычно брали напрокат.
Во время отпевания гроб покоился на катафалке. Богачи находили последний приют прямо в церкви. Уплатив сбор, их можно было захоронить в боковых часовенках. Часто состоятельные граждане заранее приобретали себе могилу, которую украшали своими гербами и девизами, вырезанными в камне или оттиснутыми на плите. Но в основном погребение проходило на кладбище, в центре которого стояла церковь. Могилу рыли таким образом, чтобы покойник лежал головой на восток. Траурный кортеж один или два раза обходил кладбище и наконец останавливался перед разверстой могилой. Когда гроб был уже опущен на дно ямы, все по очереди подходили посмотреть на умершего в последний раз, после чего расходились по домам, раздав чаевые носильщикам. Случалось, в память о покойном выбивали медаль с его именем или изображением, которую дарили всем, кто пришел с ним проститься.
Не меньше, чем свадьба, похороны увеличивали сплоченность семьи и способствовали росту престижа семейного клана. Похороны служили поводом для проявлений неуемной гордости, а у богатых — и приверженности к роскоши: полностью одетый в черное дом, гигантский кортеж, поток карет (к середине века стали делать похоронные дроги). Самым шиком считалась ночная тризна при свете факелов. Такие нравы шокировали благоразумных людей. Власти несколько раз предпринимали попытки пресечь подобную кичливость или хотя бы получить от нее прибыль. В 1661 году муниципалитет Амстердама запретил ночные погребения, но уже в следующем году вновь разрешил их за 150 гульденов. В Дордрехте к концу века налоги на похоронные катафалки достигли 125 гульденов за кортеж из шести карет с гербом покойного.
Возвратившись с кладбища домой, семья весь день принимала соболезнования. По случаю каждого такого визита полагалось выпить. Даже у бедняков за несколько часов могло перебывать тридцать, шестьдесят, сто человек — все население улицы или квартала. С каждым посетителем пропускали по две-три чарки. Купцам, бывшим поставщиками покойного, предлагали пиво с белым хлебом или рисовым пюре.
К вечеру горе тонуло в море поглощенной за день жидкости. С хозяевами оставались лишь близкие друзья, с которыми делили по возможности обильную трапезу, затем пели, а после — снова пили. Такие поминки, запрещенные церковью и государством, тем не менее оставались повсеместным обычаем вплоть до середины века и жили еще долгое время спустя в традициях северных районов. После 1650 года воздержание в еде компенсировалось обилием выпивки. Дом погружался в довольно грубую пьяную одурь. Чтобы избавить себя от присутствия такого числа выпивох, богачи одаривали носильщиков, соседей и мелких клиентов вместо кубков монетой, предлагая тем выпить за упокой души преставившегося в таверне.