Выступление Молотова. – Выступление Сталина. – Рассказ Б. В. Курлина о войне. – Военное положение. – Повинности военного времени. – Судьба играет человеком, или Как Гитлер подложил свинью одному заключенному Таганской тюрьмы. – Бомбежки. – Затемнение и бомбоубежища. – Дельные советы. – Женщины вместо мужчин. – Эвакуация сумасшедших. – Мародеры. – Наведение порядка. – Драконовские законы. – Паника в Москве и о том, кто и как ею пользовался. – Осадное положение. – Сталин о причинах наших неудач
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ…
Эти строки стихотворения, которое мы учили в первых классах послевоенной школы, запомнились мне на всю жизнь. Пройдет еще много-много лет, а мы все будем вспоминать этот день, наверное, самый страшный день в истории нашей Родины – 22 июня 1941 года. В 12 часов 15 минут жизнь в Москве остановилась. По радио выступал Молотов. Еще недавно он объявлял о начале войны с белофиннами. И вот теперь снова: «Граждане, гражданки Советского Союза…» Застывшие у репродукторов и громкоговорителей, в домах и на улицах, граждане и гражданки поняли: сегодня началась война и война пострашнее той, начавшейся в 1939-м. Люди услышали о вероломном нападении на нашу страну фашистской Германии. На улице Горького в толпе, стоящей под рупором громкоговорителя, мальчик лет семи спрашивал маму:
– Мама, что такое велоромный?
– Отстань, не знаю, – отвечала напуганная мать.
К мальчику наклонился мужчина в очках и сказал, разделяя слова:
– Не велоромный, а вераломный, который веру ломает, понял?
– Вот веру-то сломали, Бог и наказал, – вмешалась старушка.
– Да не ту, мать, веру, – оборвал ее мужик с мешком, – веру не в Бога, а в договор о дружбе с немцами. Вот какую веру!
– Да кто ж ему, ироду, верил? – возмутилась старушка.
Тут заговорили на разные голоса разные люди:
– Нашли кому верить.
– Ничего, ему, гаду, победы не видать. Бог его накажет за его коварство.
– С обмана начал, значит, боится нас.
– Мы в четырнадцатом им войну объявили, как порядочные, а они…
– Вот делай после этого добро людям…
– В четырнадцатом они на нас первые напали.
– Тем более.
Много в тот день было передумано и сказано, но главным было то, что обвалились надежды, рухнули планы, разверзлась пропасть между сегодня и вчера. Да, еще вчера «Правда» в рубрике «В последний час» сообщала о бомбардировках Бенгази, а сегодня уже бомбят нас! При чем тут Бенгази, где это Бенгази?… Ждали «Вечерку», «Вечерка» не вышла.
На следующее утро вышла «Правда». В ней выступление Молотова. Его читали, не веря ушам. Последние слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» немного успокаивали. Сколько войн пережили, авось, и эту переживем.
А жизнь на улицах Москвы продолжалась и 22 июня. На Пушкинской площади цвели белые лилии, яркие тюльпаны и пионы, люди несли свежую сирень, у касс кинотеатров стояли очереди, в парке имени Горького гуляла молодежь, заканчивалось последнее воскресенье «мирной передышки» нашей страны.
Радио играло бравурные военные марши, а москвичи выстраивались у магазинов в очереди за продуктами и снимали со счетов в сберкассах свои вклады. Вскоре, правда, вклады заморозили, разрешили снимать с них ежемесячно не более 200–300 рублей.
На заводах, фабриках, в учреждениях и учебных заведениях города шли митинги. На одном из них, в Центральном универмаге, его директор по фамилии Немой кричал в микрофон: «Каждый из нас прекрасно знает, что это выступил не германский народ против русского народа, а фашистские заправилы в лице подлой собаки – Гитлера, который пытается поработить весь советский народ, как он поработил другие страны Европы». Тут кто-то крикнул из толпы: «Смерть немецким варварам!», поставив ударение в последнем слове на второй слог. Зал зашумел. Когда шум стих, Немой заговорил снова. «Призываю вас, товарищи, – сказал он, – к повышению бдительности. Дадим самый решительный отпор всем нытикам и паникерам, которые, поддаваясь слухам, устраивают очереди у продуктовых магазинов и тем самым играют на руку врагу, сплотимся вокруг партии и правительства, вокруг нашего любимого вождя товарища Сталина. С именем Сталина мы непобедимы!»
Все ждали выступления любимого вождя, надеялись, что он все разъяснит, успокоит, но он молчал.
3 июля дождались, он наконец выступил. Начал хорошо: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои!» – душевный зачин дошел до самого сердца. Потом он сказал: «Как могло случиться, что наша славная Красная армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Это объясняется главным образом тем, что война началась при выгодных условиях для немецких войск и невыгодных для советских войск. Войска Германии, как страны, ведущей войну, были целиком отмобилизованы, и 170 дивизий, брошенных Германией против СССР, находились в полной боевой готовности, ожидая лишь сигнала для вторжения, тогда как советским войскам нужно было отмобилизоваться и придвинуться к границам. Некоторое значение имело и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении, заключенный в 1939 году между нею и СССР».
«Ну, теперь погоним гадов!» – подумали некоторые, слушая речь Сталина. «Нам отмобилизоваться – что подпоясаться», – поддержали другие.
Речь свою Сталин закончил словами: «Комитет обороны… призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина-Сталина, вокруг советского правительства». Все поняли – сплотиться надо вокруг Сталина. С этого дня он стал не только вождем и учителем, но и надеждой народа, а это выше любого из титулов.
И все-таки обидно… Только стали жить прилично… и вдруг… «Вставай, страна огромная!» Озноб… Дрожь… Как быстро появилась эта песня, ее что, заранее сочинили? Неужели на этой войне кончится вся наша история, кончится социализм, за который пролито столько крови, и никогда, даже издали, мы не увидим вершин коммунизма?
А что же там, на границе? Неужто мы так и не отогнали от нее фашистов?
Страшно было подумать, что мы вот тут сидим за столом, в своем доме, разговариваем, пьем чай, а враг уже идет по нашей земле, идет убивать нас и грабить наши дома.
Но каким бы невероятным ни казалось случившееся – оно было, и было не во сне, а наяву. Вот что рассказал мне о тех днях Борис Васильевич Курлин, служивший тогда на границе:
«В 1940 году, когда Прибалтика стала нашей, направили меня служить в пятую дивизию одиннадцатой армии. Часть наша располагалась в бывших литовских казармах в Паневежисе на Немане. Мне, как старшему лейтенанту, отвели особняк. Жизнь в Паневежисе напоминала жизнь в бывшей буржуазной Литве. Крестьяне жили на хуторах, было много дешевых продуктов.
В начале мая 1941 года мы выехали в лагеря, которые находились в шестидесяти-семидесяти километрах от границы с немцами, которые тогда уже заняли Польшу, а 17 мая с топографическим отрядом я был уже на границе. Там десятки тысяч строителей возводили укрепления. Первую линию обороны строили наши, были они без оружия, с учебными винтовками. Другие линии строили литовцы.
Как-то в мае на нашу «укрепзону» приехала сухопарая женщина из Москвы – лектор. Собрали людей. Она сказала: «Всё рисуете, – имея, наверное, в виду наши топографические изыскания, – а пора заняться конкретными делами. Не сегодня завтра будет война».
И действительно, мы часто видели полеты немецкой авиации, наблюдали концентрацию войск, шум танков. 20 июня на нашем участке границы появился перебежчик от немцев – литовец. Он сказал, что нас ненавидит, но любит Литву, а поэтому хочет предупредить, что 22 июня начнется война. Об этом им объявили офицеры, и по этому поводу у немцев уже проводились банкеты. Мы передали перебежчика в штаб дивизии.
21 июня была суббота. Мы поработали, потом начальник топографического отряда уехал. Перед отъездом он мне сказал, чтобы завтра, то есть 22 июня, я отпустил ребят в увольнение.
В три часа сорок минут утра на нас обрушился шквал огня. Стреляли по нашим, знали, где они находятся. Два наших полка заняли линию обороны. Армейская группировка говорила, чтобы не ввязываться в провокацию. Я по рации, без шифра, связался со штабом, сказал, чтобы подготовились к обороне, объявив первую мобилизационную готовность. А нам все давали команды «не ввязываться». Потом, для поддержания духа, стали передавать, что наши войска в другом месте наступают. Я увидел, как над нами прошли тридцать наших фанерных туполевских бомбардировщиков «ТБ-3». Они сбросили бомбы, потом налетели семнадцать «мессершмиттов» и сбили их. Наши летчики выбрасывались на парашютах, а немцы их из самолетов расстреливали. Больше мы наших бомбардировщиков не видели до сентября 1942 года. Многие наши аэродромы не охранялись зенитками, и уничтожить их немцам было нетрудно… Я не думал тогда, что нас разобьют, но смерть ждал каждый день. Мы шесть часов держали оборону. Немцы двигались по дороге, а наш дивизион (двенадцать орудий) бил по этой дороге. Немцы пытались нас обойти. Мы стали отходить. Похоронные команды хоронили убитых, собирали у них медальоны. Строители – русские и литовцы – шли без оружия, их были тысячи, но защищаться они не могли. В первый день мы отступили на двести километров. Попали в окружение. Отходили с боями. По ночам на востоке взлетали ракеты, там уже были немцы. Недалеко от Паневежиса, в лесу, встретились с националистами (шаулистами). Был бой. Они отступили. Мы на них израсходовали все снаряды и горючее. У моста встретился провокатор – немец в советской форме. Он остановил нас и сказал, что есть приказ: мост взорвать, а нам идти в обход. Он также сказал, что отряду поручено уничтожить семьи советских офицеров, чтобы они не попали к немцам. В это время налетела немецкая авиация, и нам досталось. Командир гаубичного полка полковник Александров велел сбросить трактора с пушками в Неман. Провокатора застрелили, а когда войска перешли Неман, мост взорвали. В Паневежисе было все разграблено. Там побывали немцы. Трупов было много. На высоком заборе, на остром штыре, висела жена одного нашего командира. Железный прут ей впился в шею, низ был оголен. На трупах русских женщин было написано, что это жены командиров и что впредь с ними будут так обращаться. В Паневежисе, как только мы заехали за костел, в нас стали стрелять националисты. Стреляли из окон. Били из пулеметов. Вся линия простреливалась. Я предложил бить по ним из зенитных установок. Как дали, так их стрельба и кончилась. В конце Паневежиса есть маленький костел. Около него, видим, стоит молодой ксендз и машет нам рукой. Я хотел его пристрелить, но меня один лейтенант отговорил.
За Паневежисом, в лесу, были наши беженцы. Лес кишел людьми и вещами. Женщины, дети, сундуки, корзины… Мы на опушке заняли оборону. Минут через сорок появились немецкие танкетки, начался бой. Бой был очень тяжелый, продолжительный. Продержались мы часа три-четыре. Немцы лес бомбили. Сто самолетов за шесть вылетов разбомбили всё. Валялись убитые дети, старики, чего там только не было! Мы прикрывали отступление. Много строителей осталось. Они сдавались в плен. Мы с боями отступали до Москвы. В районе Великих Лук, на реке Дрисса, был сильный бой. Из города все убежали. Я зашел в банк. Мелочи на полу был насыпано по щиколотку. Валялись и бумажные деньги – тридцатки, полсотни, полно облигаций. Пачку тридцаток (три тысячи) я положил себе в задний карман брюк».
Здесь я позволю продолжить историю, которая произошла с исполняющим обязанности заместителя управляющего Литовской республиканской конторой Госбанка СССР Василием Александровичем Ушаковым. 23 июня 1941 года, в два часа ночи, из Паневежиса отошел последний поезд на Москву. Василий Александрович вывез с этим поездом более девяноста трех миллионов рублей, а должен был вывезти, как посчитали в Москве, сто семьдесят пять. За это Ушаков был арестован и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу.
Но вернемся к воспоминаниям Бориса Васильевича Курлина.
«Вскоре, – продолжал свой рассказ Борис Васильевич, – мы опять попали в окружение. Шли двенадцать километров по болотам. Противогазы бросили. В сумках от них несли еду. Немцы боялись забираться в болото. Они кричали: „Рус, сдавайся!“ Поставили вокруг репродукторы. Говорили: „Что вы сопротивляетесь, вы в окружении. России конец, сопротивление бесполезно!“
Над нами летали «фокке-вульфы-189». Они имели два фюзеляжа, бронированный низ, зенитки их не брали. С самолетов немцы кричали: «Рус, сдавайся!» Мы в них стреляли, а они на нас сбрасывали листовки…
Однажды разведка сообщила, что рядом немцы. Командир дивизии вызвал меня в штаб и сказал: «Тебя вызывает полковник Озеров». А Озеров командовал нашей пятой дивизией. В Прибалтике есть даже город Озерец, названный так в его честь. Так вот, я прихожу к Озерову, а он говорит: «Иди, отбери людей, человека четыре, разведай, что в селе, посмотри передвижение войск». Я людей отобрал. Пошли. Легли у дороги. Смотрим – мотоциклисты. Это значит боевой дозор. Мы заняли удобное место и стали наблюдать. За мотоциклами шло боевое охранение, а за ним – механизированная дивизия. Шла она четыре часа. И все время одна техника: мотоциклы, грузовики, танки, самоходки. Это произвело на нас сильное впечатление. Был среди нас Николай Широков. Он смотрел, смотрел, а потом сказал: «Я в село с вами не пойду» – и бросил винтовку штыком в землю, гимнастерку разорвал. «Если кто со мной, пошли» – и повернулся. Я говорю: «Красноармеец Широков, назад!» – а он отвечает: «Пошел ты на х…!» Тогда я ему говорю: «Буду стрелять!» – а он: «Не посмеешь!» и пошел. Отошел метров сто. Другой парень, Колобов, спрашивает: «Что делать?» Я ему говорю: «Стреляй!» Колобов положил винтовку на пень. В это время Широков повернулся, погрозил кулаком и пошел дальше. Колобов выстрелил ему в затылок. Широков покачнулся и упал. Забрали мы у него документы, медальон и в удрученном настроении пошли обратно.
… Как-то отступая, подошли к селу. Узнали, что в нем немцы. Часа в четыре утра мы по нему ударили. Немцы прыгали из окон. Мы разгромили их штаб, захватили документы, связь. Чуть, правда, своих не постреляли, так как они оделись в немецкую форму, только погоны сорвали. Своя-то форма за время отступления сопрела… В одной деревне старик сказал нам: «Пошли отсюда, продажные твари, вы бежите, а мы должны вас кормить!» Вышли мы из окружения в районе Осташкова».
Москвичи тогда обо всем этом не знали. У них были другие заботы. Жизнь менялась на глазах. За ней было трудно угнаться.
22 июня в Москве ввели «военное положение», а 30 июня образовался Государственный Комитет Обороны (ГКО) во главе со Сталиным. В него вошли Молотов (заместитель), Ворошилов, Маленков и Берия.
С первых дней войны на головы москвичей посыпались указы, приказы, распоряжения, вводящие новые порядки.
17 июля в городе была введена карточная система распределения основных продовольственных и промышленных товаров. И только в девяноста семи магазинах торговля шла по коммерческим ценам. Работающие получали карточки на работе, иждивенцы – в домоуправлении. Карточки выдавались на месяц. Те, кто их получил, «прикреплялись» к какому-нибудь ближнему магазину. При покупке товара продавцы отрезали талон. Потом группировали их по отдельным товарам и сдавали заведующим. Кто-то из них наклеивал талоны на бумагу или газету с помощью клейстера, кто-то просто укладывал их в пачки, указав количество талонов и дату продажи товаров. Через некоторое время в присутствии комиссии талоны уничтожались. Существовало даже такое учреждение: Контрольно-учетное бюро, сокращенно «КУБ», которое подсчитывало отоваренные талоны. Введение карточек позволило растянуть на какое-то время городские запасы и, кроме того, сдержать напор покупателей, стремившихся скупить все, что только возможно. Нормы продуктов по карточкам постепенно снижались. Если осенью 1941-го можно было купить в день килограмм хлеба, то в январе 1942-го рабочие могли получить только шестьсот граммов, служащие – пятьсот, а иждивенцы и дети – четыреста. На месяц по рабочей карточке можно было приобрести кусок мыла, бутылку водки, четыре килограмма крупы, килограмм мяса. Вместо масла часто давали яичный порошок. Тем, кто отправлялся из Москвы в эвакуацию, и командированным хлеб по карточкам отпускался на пять дней. Те, которые уходили в армию, ложились в больницы и отправлялись в санатории, должны были сдавать свои карточки в домоуправление.
Заводские, фабричные и институтские столовые и буфеты первое время торговали по старым ценам, то есть по ценам, существовавшим до 17 июля 1941 года. Рестораны, кафе, закусочные, шашлычные, чайные, вокзальные буфеты торговали без карточек с двухсотпроцентной наценкой. Колбаса, сыр и прочая гастрономия продавались в виде бутербродов, не более двадцати пяти граммов на кусочек хлеба. Зато килька, сардина, хамса, тюлька с ершом и без ерша и прочая рыбная мелочь отпускались по карточкам в двойном размере. Хранить ее, видно, было негде.
Введены были нормы и на промтовары, в частности обувь: сандалии, пленсоли, пинетки и гусарики (обувь для совсем маленьких).
Времена талонов и карточек облегчают жизнь фальшивомонетчиков и фальсификаторов. Умельцы, прозябавшие в мирное время, нашли теперь возможность проявить свои таланты.
Шестнадцатилетний художник с Завода имени Сталина («ЗИС») Коля Леонов сделал клише и стал печатать хлебные карточки. Эти карточки его знакомые продавщицы хлебной палатки после продажи хлеба, как было установлено, уничтожали вместо подлинных, которые Коля сбывал на рынках.
Студент четвертого курса Московского авиационно-технологического института Мироманов пошел другим путем. Не имея таланта художника, он обратился к науке. Прочитав в институтской библиотеке книжку профессора Лауберга о «фотомеханике», сделал в соответствии с наставлениями профессора нужную аппаратуру и с помощью ее стал печатать талоны на продукты. Сначала продавал их на рынке по 30–35 рублей за штуку, а потом стал сбывать их бывшему милиционеру Козловскому. Тот, вместе с женой, тещей и свояченицей, скупал на эти талоны в магазинах продукты по государственным ценам и перепродавал их на рынках. С марта 1945-го по апрель 1946 года компания по подложным талонам получила четыре с половиной тонны сахара и четыре тонны жиров! По подсчетам следователей, нажива составила 110 тысяч рублей. Городской суд приговорил студента к расстрелу. Верховный суд заменил смертную казнь десятью годами лишения свободы.
С первых дней войны в Москву запрещался въезд всем тем, кто не имел московской прописки, за исключением командированных по вызовам народных комиссаров СССР и РСФСР. Даже жители пригородов, работающие на московских предприятиях, должны были иметь специальные пропуска, чтобы добраться до работы. Москвичи же, собираясь за грибами, обзаводились справками с места работы. Иначе их могли не пустить обратно в город. В октябре 1941 года вышло распоряжение «О временном запрещении въезда эвакуированных лиц из г. Москвы». Сбежавшим из столицы москвичам запрещалось возвращаться в свои дома и предлагалось обращаться с просьбой к родственникам и знакомым с тем, чтобы они могли прислать им по почте теплую одежду, белье и обувь общим весом не более восьми килограммов.
При таком положении необходимость в пропусках была огромной.
Пропуска, кстати, тоже подделывались. Летом 1941 года Абхай Сабитов организовал печатание бланков в типографии «Юношеская книга». Другие умельцы на этих бланках ставили поддельные печати Управления милиции города Москвы и подпись его начальника. Пропуск такой стоил от полутора до трех с половиной тысяч рублей. Бывало, что купившие пропуск перепродавали его по более высокой цене. Когда афера раскрылась, Сабитов получил десять лет.
Руководителям предприятий было дано право устанавливать сверхурочные работы: для взрослых – не более трех и для несовершеннолетних (до шестнадцати лет) – не более двух часов. Не привлекались к сверхурочным работам только женщины, начиная с шестого месяца беременности, и кормящие матери в течение полугода после родов.
Все отпуска отменялись, за исключением отпусков по болезни, беременности и родам, и заменялись денежной компенсацией.
Новые законы формировали новый образ жизни москвичей. Все общественные и культурные мероприятия в городе (спектакли, киносеансы и пр.) должны были заканчиваться не позднее чем без четверти одиннадцать ночи. А еще недавно, в мирное-то время, гулянка в больших ресторанах шла до трех часов ночи, магазин «Подарки», на углу Петровки и Кузнецкого Моста (в наше время там был магазин «Товары для женщин»), торговал до одиннадцати, в цирке Карандаш давал ночные представления, которые только в одиннадцать начинались. Теперь же гражданам запрещалось с двенадцати ночи до четырех утра ходить по городу, ездить на автомобилях, не имея на то специального пропуска, на улицах города также запрещалось фотографировать и снимать кино.
В начале июля был введен новый порядок работы почты. Согласно ему запрещалось «в письмах и телеграммах сообщать какие-либо сведения военного, экономического или политического характера, оглашение которых может нанести ущерб государству». Запрещалось переправлять по почте открытки с видами или наклейками фотографий, письма со шрифтом для слепых, кроссвордами, шахматными задачами и т. д. Запрещалось также употребление конвертов с подкладками (бумага была плохая, и конверты приходилось делать двойными), писать письма размером более четырех страниц почтовой бумаги.
Вскоре была введена военная цензура. Вся пересылаемая корреспонденция просматривалась и нежелательная для государства информация из них вычеркивалась, а то и вырезалась. Письма на фронт и с фронта посылались без конвертов и марок, их просто складывали треугольником. Это облегчало работу военной цензуры.
Коль скоро мы заговорили о почте, вспомним и о голубях. 19 декабря 1941 года, когда немцы находились от Москвы так близко, что не только голубь, но и воробей мог долететь, комендант Москвы приказал: «В целях недопущения использования враждебными элементами голубей, находящихся у частных лиц, приказываю в трехдневный срок сдать голубей в Управление милиции (ул. Петровка, 38). Лица, не сдавшие голубей, будут привлечены к ответственности по закону военного времени».
Голубятники потянулись на Петровку. Говорили, что какой-то известный эстрадный артист принес туда пять каких-то белых птичек, которые летали хвостом вперед, но их у него не приняли. Брали на Петровке только почтовых голубей.
22 декабря прием голубей прекратился. Девать их, наверное, было некуда, да и как в этой спешке отличишь почтового голубя от обыкновенного чеграша?
Расставаться москвичам в те дни приходилось не только с голубями. 25 июня вышло постановление Совнаркома о сдаче населением радиоприемников и радиопередающих устройств. Непослушных ждала уголовная ответственность по статье 59-6 УК РСФСР.
Вообще, статья 59-6 Уголовного кодекса на первый взгляд выглядела довольно безобидно: «Отказ или уклонение в условиях военного времени от внесения налогов или от выполнения повинностей». Она могла повлечь за собой наказание в виде «не менее шести месяцев лишения свободы», если б не маленькое дополнение: «а при особо отягчающих обстоятельствах, вплоть до высшей меры социальной защиты – расстрела, с конфискацией имущества».
Уголовная ответственность вводилась и за неисполнение повинностей военного времени и, в частности, за уклонение от передачи автотранспорта для нужд фронта, за уклонение от уплаты налогов и, в том числе, специального военного налога, а также за уклонение от сдачи государству велосипедов, мотоциклов, радиоприемников и радиопередающих устройств и призматических биноклей. Все эти вещи были необходимы фронту.
Нарушение законов военного времени жестоко каралось. Евдокия Сумарокова, например, получила семь лет за то, что продавала соседям хлебные карточки своих детей и сожгла в печи мебель эвакуированных соседей, переданную ей на хранение.
Не пожалели и Зайцева, который, «проживая, – как писал трибунал в приговоре, – на территории, оккупированной немцами, на поле боя обирал убитых красноармейцев, забирая махорку, деньги, белье». Получил он за это шесть лет, и никто ему наказание не снизил.
Суровость военных законов выражает собой нервное напряжение эпохи и равнодушие к отдельной личности ради благополучия всех. О том, как судьба играет человеком, следует из истории, произошедшей перед самой войной с заключенным камеры № 32 Таганской тюрьмы, Иваном Петровичем Буланцевым. Подобралась тогда в этой камере веселая компания: Буланцев, Лямин, Миронов и Кряжев. И стала она отравлять жизнь сокамерникам. То спящему «велосипед» устроит, то набьет кому-нибудь папиросу серой от спичек, то еще какую-нибудь гадость выкинет. Ну а Буланцев, так тот вообще обнаглел: подойдет, бывало, к какому-нибудь сокамернику, когда тот ест или газету читает, встанет поближе и ка-ак (выразился потом на допросе зэк Дворянинов) «выпустит кишечные газы»! Заключенные эти безобразия долго терпели, но потом им надоело, и они стали жаловаться начальнику тюрьмы Коврейну, однако тот никаких мер не принимал. Пустяки его не интересовали. Только после того как жалобщики заговорили об антисоветских высказываниях Буланцева и его друзей (сами они до этого дошли, или их оперативники надоумили – неизвестно), машина правосудия наконец заработала. Оказалось, что хулиганы порочили Красную армию, говорили, что порядки в ней невероятно тяжелые, кормят солдат плохо, одевают и обувают во что попало, а по окончании службы и эту несчастную одежду отнимают, и демобилизованные возвращаются домой оборванными и раздетыми, словно из тюрьмы.
Особенно ярко описывали зэки высказывания Буланцева. Он, оказывается, говорил, что служить в германской армии в тысячу раз лучше, чем в Красной, что в Советском Союзе народ живет плохо, голодает, а правительство вывозит продукты в Германию, что при царе и при Гитлере жить лучше, чем при Сталине. Буланцев, если верить его сокамерникам, мечтал о том, чтобы Гитлер пошел на нас войной и бросил бомбы на Таганскую тюрьму. Тогда начальники и вохры попрятались бы, уверял Буланцев, а они, зэки, взломали бы камеры, вооружились и побили бы весь тюремный надзор. Потом в Москву пришел бы Гитлер, и зажили бы они, как люди.
Все эти показания были запротоколированы и подшиты в дело, а дело направлено в Московский городской суд. Буланцева с компанией перевели в Бутырскую тюрьму. Кончался май 1941 года. Буланцев ждал свой червонец и не унывал. Но тот самый Гитлер, которого он, если верить сокамерникам, так хвалил и прихода которого ждал, подложил ему большую свинью: 22 июня, не дождавшись, когда Буланцеву вынесут приговор, он начал войну. Нетрудно себе представить, как стали после этого восприниматься судьями высказывания Буланцева. Короче говоря, 2 июля 1941 года суд приговорил Буланцева к расстрелу. Верховный суд оставил приговор без изменения. А ведь в сущности, если отбросить глупости, которые болтал Буланцев, и то до войны, то что остается? Выпускание газов. Не маловато ли для смертного приговора?
Не знаю, дошли ли до руководства армии и страны высказывания осужденных камеры № 32 об изъятии у военнослужащих формы, но вскоре в этой части для воинов Красной армии было сделано послабление. В Закон о всеобщей воинской обязанности добавили пункт, согласно которому выданное им обмундирование переходило в их собственность и по окончании войны сдаче не подлежало. Может быть, кто-то уже тогда понял, что возвращать будет нечего.
Белье и обмундирование на войне быстро приходили в негодность. Их нужно было чинить, поэтому на московских предприятиях и в учреждениях была организована такая починка. Работники ресторана «Метрополь», например, за войну починили семнадцать тысяч единиц военного обмундирования!
Жизнь, обычная жизнь большого города, продолжалась. Все лето 1941 года на его улицах и площадях продавались мороженое и газированная вода. Люди ходили в театры, в кино, смотрели фильмы «Щорс», «Если завтра война», «Шел солдат с фронта», «Профессор Мамлок», «Болотные солдаты», «Семья Оппенгейм», «Боксеры». В летнем театре «Эрмитаж» на Петровке, совсем как в мирное время, пел Козин, танцевали Анна Редель и Хрусталев, острил Дыховичный, смешили публику Миров и Дарский. В ЦПКиО им. Горького работал цирк шапито и выступала большая человекообразная обезьяна по имени Чарли. Чарли ездил на велосипеде, жонглировал всякими штуками, строил рожи и думал про себя: «Какого лешего забрался я из своих джунглей в эту даль, где вместо бананов бомбежки!»
И все же жизнь заставила людей во всем мире взглянуть теперь на Москву другими глазами. Из центра коммунистической пропаганды она превратилась в надежду и опору Запада. Правда, надежда эта казалась не столь значительной. Московский корреспондент «Ассошиэйтед Пресс» Генри Кассиди в своей книге «Москва 1941–1943 гг.», вышедшей в Лондоне в 1946 году, писал: «По мнению французских консьержек, Советский Союз сможет оказывать сопротивление немцам не более трех месяцев. Такого же мнения была и иностранная колония в Москве».
После того как немцы так быстро разделались с Францией, иностранцам, наверное, было обидно думать, что Россия продержится дольше.
И действительно, положение ее становилось все более незавидным. Москвичи же были готовы ко всему, но вера в окончательную победу над фашизмом их все-таки не покидала.
Кто-то сочинил:
Напал гад на наш сад.
Что надо? – Убить гада.
И люди шли в ополчение, рыли рвы, ставили на улицах стальные «ежи», минировали дома, ну и, конечно, с первых же дней стали готовиться к нападению с воздуха, с неба.
Какой, наверное, наивной казалась тогда москвичам их боязнь молнии и грома, услышав который женщины крестились, а детям говорили: «Это Илья-пророк по небу на колеснице скачет». Теперь по небу проносился не Илья-пророк, а фашистский бомбардировщик. Это было пострашнее.
Сколько ни предупреждай людей о грядущей войне, сколько ни проводи политзанятий, лекций, бесед, военных игр и парадов, война все равно застанет их врасплох, ну а война необъявленная – тем более. При первых бомбежках люди на улицах прижимались к стенам домов, прятались в подъездах и в арках ворот, то есть там, где их легче всего могло завалить разрушившимся зданием. Убегая в убежища из квартир и учреждений, они закрывали в них окна. Взрывной волной стекла в окнах разбивало вдребезги. Поэтому сначала работники ПВО рекомендовали гражданам, уходя в бомбоубежища, оставлять окна открытыми. Что взрывная волна творила в помещениях с открытыми окнами, можно себе представить.
Все в жизни приходит, конечно, с опытом, и война не составляет в этом исключения. Опыту каждого старались помочь кинематографисты. Они сделали фильмы:
«Воздушная тревога», «Как уберечь себя от действия отравляющих веществ», «Как бороться с зажигательными бомбами» и др. В специальных киножурналах (СКЖ) рассказывали о противохимической защите, о детских противогазах и пр.
Страх перед отравляющими веществами был неслучаен. Еще в Первую мировую войну немцы напугали мир их применением. 22 (далось же им это число) апреля 1915 года Германия на Западном фронте впервые применила отравляющий газ. Восемнадцать тонн хлора в течение каких-то пяти минут вывели тогда из строя пятнадцать тысяч французов и англичан, из которых пять тысяч погибло. А с июля 1917-го по ноябрь 1918 года немцы убили и изуродовали с помощью газов сто шестьдесят тысяч англичан. Гибли от газов и наши солдаты.
В случае газовой атаки прятаться в траншее или бомбоубежище бесполезно. Нужен противогаз. Существовали противогазы и для людей, и для лошадей. Сдавшие зачет на значок «Будь готов к ПВХО» должны были знать о том, что дышать в противогазе следовало носом, спокойно, ровно и глубоко, что частое дыхание в нем может привести к одышке и сердцебиению, что стекла противогаза надо натирать специальным карандашом, чтобы на них образовывалась пленка и они не запотевали, что противогаз надо надевать за пять секунд.
В 1942 году в Москве появились мастерские по ремонту противогазов.
Существовало правило: «Храни противогаз, как боец винтовку». У постовых милиционеров на улицах города появились сумки с противогазами, перекинутые через плечо. Со временем, когда бомбежек стало меньше, многие стражи порядка стали оставлять сумки с противогазами дома. Однако службы ПВХО не позволяли людям расслабляться. Они следили за соблюдением установленных правил, а нарушителей наказывали. Газета «Московский большевик», предшественница «Московской правды», в январе 1943 года с возмущением писала об инспекторе отдела охраны наркомата танковой промышленности Никифоровой, которая при проверке наличия у нее противогаза стала «быстро выгребать из противогазной сумки всевозможные продукты, тщетно стремясь обнаружить среди них противогаз», и, конечно, не нашла его. Из сказанного следует не только то, что Никифорова проявила разболтанность и непослушание, но и то, что противогазные сумки людям во время войны пригодились для других нужд, чем и сыграли свою положительную роль. Противогазы же пригодились мальчишкам. Из их масок они вырезали полоски резины для рогаток.
К счастью москвичей, немцы не применили по отношению к ним газы и химическое оружие. Они использовали лишь бомбы: фугасные и зажигательные. Чтобы как-то уберечься от них, нужно соблюдать светомаскировку (немцы в основном бомбили ночью) и правила противопожарной безопасности. Председатель Мосгорисполкома Пронин, начальник местной противовоздушной обороны Москвы комбриг Фролов и начальник штаба ПВО города майор Лапиров в первые же дни войны подписали приказы и постановления, обязывающие москвичей соблюдать правила светомаскировки и противопожарной безопасности.
С наступлением темноты город должен был стать невидимым с самолета, а поэтому нельзя было зажигать свет, а если уж и зажигать, то так, чтобы свет не проникал на улицу. Окна стали завешивать одеялами и вообще чем только можно, а если нечем – сидели без света. Говорили, что с самолета можно заметить даже огонек папиросы. Уличное освещение не включалось, и первое время транспорт блуждал по городу в полной темноте. 23 сентября 1941 года освещение возобновилось. Его отключали лишь на время воздушной тревоги. В ноябре на фары машин, трамваев и троллейбусов стали надевать фардиски. Сетки на них, закрывающие фары сверху, были постоянно опущены.
За злостное нарушение правил светомаскировки и неповиновение лицам, ответственным за их соблюдение, виновных могли привлечь к суду военного трибунала.
Одно было хорошо в затемнении: жители столицы видели над собой по вечерам звездное небо.
К середине июля москвичи в своих домах, учреждениях и на предприятиях закончили оклейку окон полосками материи, целлофана или марли. Окна были заклеены крест-накрест, по диагонали. Это было необходимо для того, чтобы в случае бомбежки помочь стеклам выдержать напор взрывной волны или хотя бы не дать им разлететься в разные стороны.
Окна учреждений и магазинов на первых этажах зданий заваливали также мешками с песком. Это было надежнее наклеек.
Поскольку не все бомбы, упавшие на Москву, взрывались, штаб ПВО обратился к жителям города с таким призывом: «Граждане Москвы! При обнаружении на территории города неразорвавшихся бомб и снарядов непременно сообщите об этом в ближайшее отделение милиции или штаб местной ПВО по телефонам: Д-1-59-48, Д-1-59-58 и К-5-77-26, откуда будут присланы специальные команды для уборки бомб».
Одна такая бомба, только зажигательная, пробила крышу и потолок в доме Анны Федоровны Богачевой и повисла на стабилизаторе. Смелая женщина не растерялась. Она взяла ведро воды, забралась с ним на стол и прижала это ведро к месту на потолке, из которого торчала бомба. Бомба потухла.
Москвичи вообще проявляли во время войны чудеса не только смелости и сообразительности, но и выдержки. Стоявший на посту милиционер Маркин увидел, что горит его дом. Казалось бы, он должен был все бросить и бежать спасать свое имущество. Случилось же совсем другое. Маркин отстоял положенный срок, а потом уж побежал к своему дому. А рабочий Крименчугов, имея больничный лист, пришел на свой завод, узнав о срочном задании, и двое суток работал, не выходя из цеха. И примеров такой сознательности москвичей не перечесть.
А сколько москвичей, от школьников до пенсионеров, дежурили на крышах домов, спасая Москву от пожаров! Зажигательную бомбу – «зажигалку», упавшую на крышу дома, надо было схватить специальными щипцами, поднять лопатой или, в крайнем случае, схватить руками в брезентовых рукавицах за хвост, то есть за стабилизатор, и скинуть вниз, на землю.
Чтобы затушить «зажигалку» весом в два с половиной – три килограмма, хватало ведра воды, для бомбы же весом в десять килограммов нужна была бочка. В нее погружали и так называемую термитную и термитно-комбинированную бомбу, в которой находились бензин, керосин, нефть в сгущенном виде. Дно бочки с водой засыпали песком, чтобы оно не прогорело, когда в бочку опускалась бомба.
Борьба с пожарами в деревянном городе, какой по большей части являлась тогда Москва, было делом совсем не легким. Поэтому с первых дней войны в столице так много внимания уделялось противопожарной безопасности. На случай пожара около подъездов домов, на чердаках и лестничных площадках выставлялись бочки с водой и ящики с песком и лопатами. Управдомам было дано указание о приобретении ведер, багров, топоров, рукавиц, шлемов, пожарных костылей, гидропультов, а также об очистке крыш, чердаков и лестничных клеток от хлама, мебели, одежды, бумаги, и вообще от всего, что горит и тлеет, и о засыпке пола чердаков песком.
В деревне человек прислушивается к петуху, в городе – к будильнику, а во время войны – к сигналам воздушной тревоги. В Москве сигнал воздушной тревоги подавался прерывистыми звуками электросирен, радиорупоров и частыми короткими гудками фабрик, заводов, паровозов и пароходов. По московской городской радиотрансляционной сети (точке), переведенной на круглосуточную работу, повторялись в это время слова: «Граждане, воздушная тревога, граждане, воздушная тревога…» Когда передач и тревог не было, репродукторы передавали стук метронома.
Если вас воздушная тревога заставала в трамвае, то вы должны были из трамвая быстренько выйти и бежать в метро, бомбоубежище или спрятаться хотя бы в траншее, вырытой во дворе. Так же должны были поступить пассажиры троллейбусов, автомашин и автобусов. После сигнала воздушной тревоги речные пароходы высаживали на берег своих пассажиров, водители трамваев и троллейбусов отключали свой транспорт от контактных проводов, а водители автомашин угоняли их с улиц и площадей в переулки. Даже в метро поезда, доехав до ближайшей станции, высаживали пассажиров, опасаясь того, что если вражеская авиация разбомбит МОГЭС и не будет электричества, поезда с людьми застрянут в тоннелях. Не останавливались во время налетов вражеской авиации только железнодорожные составы. Они старались как можно быстрее покинуть места налета.
Особенно неприятно, наверное, было тем, кого бомбежка заставала в бане. Надо было успеть смыть с себя мыло (хорошо, если голова была не намылена), вытереться, одеться и бежать в бомбоубежище.
Те, кто по сигналу «Воздушная тревога» покидали родной дом, согласно установленным правилам, должны были выключить газ, если таковой был, при этом выключить не только плиту и колонку, но и закрыть краны газопровода перед счетчиком, плитой и колонкой, а домоуправ, кроме того, должен был перекрыть поступление газа в дом. Если газа в доме не было, то надо было затушить печку, выключить керосинку, примус, «укрыть в плотно закрывающейся посуде или тщательно завернуть в плотную бумагу или клеенку продукты питания» (это на случай применения отравляющих веществ) и только после этого спуститься в бомбоубежище.
Для многих москвичей бомбоубежищем служило метро. Движение поездов в нем прекращалось с восьми вечера до половины шестого утра, а до войны оно работало до часа ночи. Вход в него и тогда, и во время войны, стоил тридцать копеек. Только теперь, после того как поезда заканчивали свой бег по тоннелям, в половине девятого вечера, в метро пускали детей и женщин с детьми до двенадцати лет. Ночевать в метро было надежнее, чем дома. Государство берегло детей – «наше будущее» и прятало их от бомбежек в своих подземных дворцах. Взрослым «Правила» запрещали вечером и ночью, до сигнала «Воздушная тревога», входить в метро. Нарушителям грозил штраф от пятидесяти до трехсот рублей. Однако, войдя в метро с вечерней бомбежкой, многие оставались в нем до утра.
Ночевали москвичи в тоннелях на деревянных щитах, которые укладывались на рельсы. На платформах и в вагонах разрешалось оставаться только детям и женщинам с детьми до двух лет.
Правила пользования метрополитеном требовали, чтобы те, кто прячется в нем от бомбежек, уносили свой мусор с собой, чтобы не тащили в метро ящики, узлы и чемоданы, а брали с собой лишь постельные принадлежности и узелки с едой для детей. Но люди, отправляясь в метро, не знали, вернутся ли они после бомбежки домой или застанут на его месте развалины, поэтому некоторые держали наготове чемоданы и узлы и тащились с ними в метро или бомбоубежище, чтобы не остаться потом ни с чем.
У читателя может возникнуть вопрос: а где же в метро туалеты, да еще для такого количества людей? Вопрос не праздный, если учесть, что в 1941 году в метро ежемесячно укрывалось до трехсот пятидесяти тысяч человек. Потом, правда, стало прятаться тысяч восемьдесят и даже меньше. Так вот, туалеты в метро были. Устроили их в тоннелях. Сделали и водяные фонтанчики для того, чтобы люди, не имеющие при себе никакой посуды, могли пить воду.
Метро было, конечно, самым надежным убежищем. Жаль только, что его станций не хватало, всего три линии: «Сокольники – Парк культуры», «Курский вокзал – Киевский вокзал» и «Площадь Свердлова – Сокол».
Первый раз немцы бомбили Москву в ночь на 22 (опять это число) июля 1941 года. С этого дня бомбежки стали почти ежедневными. Газета же «Вечерняя Москва» впервые сообщила о бомбежке лишь 27 июля. «На Москву, – писала она, – налетело около ста самолетов противника, но к городу прорвалось не более пяти-семи. В Москве возникло несколько пожаров, есть убитые и раненые».
Сообщения о бомбежках появились 2, 3, 4, 6, 7, 10, 11, 12 августа. И во всех сообщениях говорилось о «нескольких одиночных самолетах», долетевших до Москвы. Писалось также о разрушении жилых зданий и о жертвах. С 8 августа в газете стали появляться сообщения о «налете советских самолетов на район Берлина». Москвичей это радовало, но жизнь не облегчало. Лишь после того как немцев отогнали от Москвы, бомбежек стало поменьше, а прекратились они лишь в 1943 году.
Точной статистики бомбежек нет. Во всяком случае, данные разных служб о них противоречивы. По данным московского Управления НКВД, например, за первые пять месяцев войны, то есть до конца ноября 1941 года, на Москву было совершено 90 налетов. За это время уничтожено 402 жилых дома и 858 домов повреждено (большинство их были деревянными), в городе возникло более полутора тысяч пожаров, погибли 1327 человек и около двух тысяч человек были тяжело ранены.
Пострадали от бомбежек не только жилые дома. Немцы разбомбили в Москве три завода, двенадцать фабрик. Частично при бомбежках были разрушены 51 завод, 26 фабрик и три электростанции. Пострадали от бомб учреждения культуры и торговли. Одна бомба угодила в Большой театр, другая – в Вахтанговский. Попала бомба и в Третьяковскую галерею. К счастью, картины из галереи к тому времени были уже все вывезены. Осколками бомбы, попавшей в здание Университета на Моховой улице, был сбит с пьедестала памятник Ломоносову, а взрывной волной от бомбы, попавшей в жилой дом у Никитских ворот, – памятник Тимирязеву. Зажигательными бомбами были сожжены деревянные постройки на Тишинском, Зацепском, Ваганьковском и Центральном рынках. А вот в Филевский рынок угодила фугасная бомба. Были убиты и ранены находившиеся там люди. От бомбежек страдали не только люди. Одна из сброшенных на Москву бомб попала в конюшню артели «Ленинский транспортник», где погибли лошади и коровы.
В результате бомбежки загорелась конюшня конного парка строительства Дворца Советов. Конюхам удалось спасти все двадцать семь лошадей, выведя их из горящего помещения. Вокруг конюшни горели фабрика «Ударница», конный парк треста «Хлебопечение» (в то время хлеб обычно перевозили в фургонах лошади), пивзавод имени Бадаева, упала бомба и на ликеро-водочный завод. Одна бомба попала в дом на углу улицы Дзержинского (Лубянки) и Большого Кисельного переулка, другая – во двор гаража в Варсонофьевском переулке. Бомба разрушила баню на Крымском Валу. Самый большой в Москве родильный дом имени Грауэрмана на Арбате фашисты бомбили четыре раза. Но роддому везло. Незначительные разрушения дружный коллектив его работников быстро устранял. Много бомб упало в районе Останкино. Одна упала около Центрального телеграфа. Недалеко от него в этот момент стояли два человека и разговаривали. Когда бомба взорвалась, один из них погиб, а у второго даже не слетела с головы шляпа.
Узнав о том, что немецкие бомбы попали в 54 завода и 38 фабрик, кто-нибудь начнет загибать пальцы и перечислять: «ЗИС», «Серп и молот», «Красный пролетарий», «Станколит», «Шарикоподшипник»… Это, конечно, правильно, такие заводы можно пересчитать на пальцах, но в Москве, помимо них, было множество маленьких заводиков, располагавшихся во дворах, фабрик и артелей, занимавших подъезды домов и небольшие помещения. Существовали, например, два штамповально-механических завода, был завод патефонных игл в Большом Дровяном переулке (в районе Таганки), Толевый завод (он делал толь, которым покрывали крыши); на Лесной улице находился завод детских колясок, а завод «Метширпотреб» находился на Озерковской набережной. Он изготавливал ножи, вилки, ножницы. Метизномебельный завод на Большой Почтовой делал железные кровати и гвозди, а жестяно-штамповочный завод в Сыромятниках изготавливал корыта, тазы, баки для воды и белья, лейки, рукомойники, терки. Помещения завода по ремонту кассовых аппаратов были разбросаны по всему городу, люстровый завод в Подколокольном переулке производил люстры и электроплитки. На Якиманке находился завод сахариновый, а на Каширской – сычужно-красочный. Завод «Металлолампа» делал керосиновые лампы, а завод «Авиаприбор» – часы-ходики. А каких только фабрик не было в Москве! Ватная, пакетная, щеточная. Существовала фабрика пластмасс на Электрозаводской улице, которая делала пуговицы, домино, шашки, а на улице Чернышевского (Покровка), в доме 27 находились вышивальная фабрика и фабрика ударных инструментов. В Большом Черкасском переулке – фабрика детской игрушки; на Красной Пресне – фабрика настольно-печатных игр, на Кожевнической улице – баянная фабрика, а на Павелецкой набережной – фетроваляльная и т. д. и т. п. Существовали еще в Москве зубощеточная фабрика, артель «Утильконсервалка» и артель «Химбытпром», которая в 1942 году открыла свой свечной заводик. Свечи были москвичам нужны. При их нервном свете они часто коротали свои вечера. И всюду, на всех этих заводиках и фабричках местной московской промышленности работали люди и делали что-то нужное для войны и тыла: миллионы гранат, мин, бомб, противогазов, сотни тысяч пистолетов-пулеметов Шпагина (ППШ), тысячи понтонных мостов.
Делали зажигательные шашки (ЗШ), пулеметные установки на лыжах, парашюты, санитарные сумки, гигиенические пояса, звездочки для погон, госпитальные туфли, бахилы, чехлы и носилки Штиле, сито-носилки, чехлы для фляг и многое, многое другое.
Только теперь, по чьей-то злой воле, место, куда они приходили каждый день работать, могло превратиться в груду кирпичей, сгоревших бревен и дымящегося мусора, как это было, например, с заводом металлоизделий № 1 Бауманского райпромтреста, в цехи и склады которого угодили фугасные бомбы.
К чести москвичей, надо сказать, что руины и пепелища, где это возможно, немедленно убирались. Вид их людей не травмировал. Прежде всего это касалось деревянных домов.
Людей же, погибших при бомбежках, сразу отвозили в морги. В Москве их было шесть: морги Первого и Второго медицинских институтов, Лефортовский морг, морг института имени Склифосовского, морги МОКИ (на Третьей Мещанской улице) и № 3 на Моховой. Вместимость их, по сравнению с мирным временем, увеличилась со ста пятидесяти до восьмисот девяноста мест. Круглосуточно работал крематорий, сжигая трупы в трех печах. Тесно стало на кладбищах. Людей хоронили в два-три яруса, не соблюдая разрывов между могилами.
В больницах и госпиталях работали санитарками и санитарами люди, командированные московскими предприятиями.
А на предприятиях, где было возможно, люди работали на оборону. Там, где делали, например, игрушки: голубые «ЗИСы» и желтые вагончики электричек, – стали делать гранаты.
В июле 1941-го в Москве стали формироваться группы самообороны жилых домов, учреждений и предприятий. Одна такая группа создавалась на 200–500 человек населения. Если дом был большой, то такую группу должен был организовать каждый подъезд. Группы охраняли общественный порядок во время бомбежек и при ликвидации их последствий. Участники групп носили красные нарукавные повязки с надписью «МПВО». У командиров звеньев повязки были красные с синей полосой, а у начальников групп на красной повязке – две синие полосы.
Команды ПВО существовали и на предприятиях, и в учреждениях, и в учебных заведениях.
На улицах Москвы появились так называемые «слухачи». Они слушали небо через три звукоуловителя, похожих на граммофонные трубы, только большие. «Слухачи» обнаруживали приближение немецких самолетов. Относились они к службе «ВНОС» – воздушного наблюдения, оповещения и связи.
Над городом повисли аэростаты. Они вспыхивали, когда в них врезались вражеские бомбардировщики. По ночному небу, в поисках самолетов, шарили прожекторы.
А вообще, надо сказать, что бомбежек москвичи особенно боялись только первое время. Постепенно они к ним привыкли, научились по звуку отличать наши самолеты от немецких «хейнкелей», «юнкерсов» и «фокке-вульфов». Они уже не хватались за голову, не лезли под кровати, заслышав гул самолета. Даже болеть, как это ни покажется странным, москвичи стали меньше. То ли нервное напряжение помогало, то ли диета, то ли просто людям было не до болезней. Повысилась жизненная активность и у психически больных людей. Некоторые из них под влиянием войны так мобилизовались, что стали совсем как здоровые. Ипохондрик Губерман, например, который до войны был безразличен к окружающему и докучал врачам жалобами на свое здоровье, стал ремонтировать замки, часы, конструировать всякие штуки. Он даже стал интересоваться политикой, чего раньше за ним никогда не замечалось. Ну а когда в армию призвали работавших в психиатрических больницах истопников, слесарей, электромонтеров, хозяйственных агентов и прочих, их место заняли больные. Некоторые из них просто ушли на производство. Один склеротик стал сторожем на СВАРЗе, другой, шизофреник, стал работать на продовольственном складе, а третий перестал жаловаться на головные боли и превратился в хорошего столяра. Но самых больших высот достиг страдающий шизофренией Захаров. Он стал народным судьей в Москворецком районе. В больнице он, правда, не лежал, а в 1942-м, вернувшись с фронта, где получил контузию, выучился и стал судьей. Но вот однажды вечером, 10 июля 1949 года, на Ваганьковском кладбище его задержала милиция. Оказалось, что он ограбил и пытался изнасиловать женщину. Захаров не отрицал своей вины и оправдывался только тем, что преступление совершил на территории другого района, а не своего, Москворецкого. Только теперь, когда следствие провело судебно-психиатрическую экспертизу обвиняемому, стало известно, что Захаров заболел шизофренией еще в детстве, ну а после фронта заболевание его обострилось. Ему стало казаться, что кругом шпионы, а когда он шел по улице, то позади него какой-то голос тихо и нервно говорил: «Берегись!» Он тогда весь как-то сжимался, ему становилось страшно, и он осторожно оглядывался, но произносившего это слово не видел. Решив, что немцы отравили в Москве воду, он перестал дома пить чай, а мочиться стал исключительно в вазы и графины. И все-таки, несмотря ни на что, ему удавалось скрывать свою болезнь. Бдительность тогда только поощрялась.
Профессор психиатрии Краснушкин указывал на привыкание большинства людей к опасности. «Первые воздушные тревоги, – писал он, – первые налеты немцев на Москву загоняли москвичей в бомбоубежища, именно первые налеты давали наибольшее количество психических реакций и провоцировали психозы. Очень скоро у москвичей образовался иммунитет в отношении воздушных налетов и бомбежек, и в самое их горячее время, октябре и ноябре 1941 года, многие пользовались бомбоубежищами все меньше».
Людей можно было понять: бомбоубежище не самое приятное место. Да и могли ли спасти от хорошей бомбы простые подвалы? А ведь именно они, как правило, отводились под укрытия, бомбо– и газоубежища.
Их, конечно, как могли, приспосабливали под убежища: потолки подпирали стойками, оборудовали «сануголки», помещения штукатурили и белили, заделывали окна, подгоняли двери, чтобы они плотно закрывались, делали «лазы». В убежищах, согласно инструкции, один унитаз приходился на восемьдесят человек. В убежищах, не имеющих канализации, устраивались так называемые «пудр-клозеты», которые потом выносились.
Некоторые москвичи хранили в бомбоубежищах свои вещи, опасаясь, что они могут погибнуть при воздушном налете.
Власти города требовали от домоуправов, чтобы они следили за техническим и санитарным состоянием бомбоубежищ. Когда стало известно о том, что домоуправ Носков бомбоубежище не запирает, что в нем грязно, поломаны полки и стеллажи, то Носкова арестовали и дали ему два года.
Но даже в тех бомбоубежищах, где домоуправы следили за порядком, было невесело. Представьте помещение на 150–250 человек: двери плотно закрыты, окна замурованы, отчего не только душно, но и влажно, постоянно работают «пудр-клозеты», пищат маленькие дети, охают старухи. К тому же темно или почти темно. Кому же захочется идти в бомбоубежище?
Далеко не все укрытия гарантировали спасение от фугасных бомб. Такие бомбоубежища иногда становились «братскими могилами» для тех, кто искал в них спасения. Когда бомба попала в один из домов Проточного переулка, погребенных под его обломками в бомбоубежище людей так и не спасли. Для того чтобы расчистить завал, не было ни техники, ни сил, ни указаний начальства. Другой «братской могилой» стало бомбоубежище, устроенное под железнодорожным пакгаузом Белорусского вокзала. Там тоже завалило людей, и никто им не смог помочь. Со временем Москва вообще отказалась от всяких «бомбоубежищ», кроме метро.
Профессор Покровский на страницах «Вечерней Москвы» учил москвичей, не спрятавшихся в бомбоубежище, как им укрываться от фугасных бомб. Звук падения бомбы, писал профессор, опережает ее падение на две-четыре секунды, и этого времени достаточно, чтобы успеть прыгнуть в канаву, в яму или хотя бы просто лечь на землю. Шансов уцелеть при этом у человека становится вдвое больше. От осколков стекол, по мнению профессора, хорошо укрываться в подъездах. А главное, это отличить звук падающей бомбы от звука летящего вверх снаряда зенитной артиллерии. (Очевидно, для того, чтобы лишний раз не прятаться и не падать.) Разница этих звуков состояла в том, что звук бомбы менялся от низких тонов к высоким, а зенитного снаряда – от высоких тонов к низким.
Да, хорошо было тем, кто в мирное время изучал сольфеджио. Им было легче отличить бомбу от снаряда.
Но не только обороняться и прятаться учили москвичей газеты. Они советовали, как добывать, сохранять, экономить, одним словом, приспосабливаться к новым условиям жизни.
Прежде всего надо было беречь тепло и энергию. Мосгорисполком запретил использовать электроэнергию для обогрева жилища. Экономия электричества шла и за счет освещения. Парикмахер на своем рабочем месте мог использовать лампочку мощностью не более двадцати пяти ватт, для мест общего пользования предназначалась лампочка в шестнадцать, а для кухонь – двадцать пять ватт. Появились новые плакаты, призывающие беречь электроэнергию, а газеты обращались к москвичам с такими словами: «… Если Ваш сосед по квартире забыл погасить вовремя маленькую лампочку мощностью всего в 25 ватт, не считайте это мелочью, не проходите спокойно мимо бесцельно горящей лампы. Помните: она расходует электроэнергию, необходимую для выпуска оружия и боеприпасов».
Пока над головами москвичей висел дамоклов меч поражения, иронизировать по этому поводу им как-то не хотелось.
В январе 1942 года газета «Московский большевик» учила москвичей экономить керосин. «Вскипяченный чайник, – рассказывала газета, – в течение двух часов может оставаться горячим. Для этого его нужно плотно завернуть в газету, а затем в одеяло. Можно сделать термос в виде деревянного ящика с двойными стенками, пространство между которыми заполнить опилками, соломой, бумагой, ватой. В таком термосе „доходят“ щи, которые обычно варят на керосинке два-три часа. А тут щи закипели, поставил их в термос, а через два-три часа еще раз прокипятил и все – щи готовы».
Тем, кто печатал на машинке, «Вечерняя Москва» в апреле 1942 года объясняла, как обновлять «копирку», то есть копировальную бумагу для пишущей машинки. Для этого «копирку» достаточно подержать над печкой, лампой или просто спичкой. А исправить изношенную ленту для той же машинки можно, положив ее перед уходом с работы в коробку с ватой, пропитанной керосином. Утром лента будет готова к печати.
Кандидат технических наук Луговской придумал заменитель оконного стекла. Правда, заменитель этот пропускал меньше света, чем стекло, зато из окна не дуло. Для этого надо было вырезать из бумаги листы, немного большие по размеру выбитых стекол. Потом на раму набить гвоздики, пришпилить к окну с их помощью бумагу. На гвоздики также натянуть в виде сетки шпагат, который приклеить к бумаге. Когда клей высохнет, надо покрыть бумагу слоем олифы или растительного масла. Луговской утверждал, что его заменитель стекла водонепроницаем и морозостоек.
Немало изобретательности проявили москвичи и для того, чтобы прокормиться. М. С. Французова, например, в декабре 1944 года защитила диссертацию на тему «Кинетика процесса сушки сухарей термоизлучением». Люди попроще добывали березовый сок.
Оказывается, в апреле-мае простая береза может дать его до двухсот литров! Надо только сделать небольшой разрез на высоте шестидесяти-восьмидесяти сантиметров и подставить посуду.
Не пропадало теперь ничего и в хозяйстве. Из картофельной кожуры, которую раньше выбрасывали или скармливали свиньям, теперь пекли оладьи. Делали это так: очистки проворачивали через мясорубку, добавляли воду, муку, соль. Делали оладьи и по-другому: кожуру натирали на терке, распаривали на сковородке, подлив воду, сыворотку или пахту, а вместо муки добавляли сухие толченые листья деревьев (березы, например).
Кофе варили из желудей. Для этого собирали желуди, очищали их от чашечек, резали поперек, сушили на печке. Высохнув, половинки распадались на четвертинки, с них снимали кожицу. Очищенные желуди пересыпали в кастрюлю и обдавали крутым кипятком, после чего кастрюлю закрывали крышкой и ждали, пока вода не остынет. Потом воду сливали, а желуди сушили и поджаривали на медленном огне. Высушенные желуди мололи в кофейной мельнице, а те, у кого ее не было, – толкли в ступе и просеивали. Добавляли цикорий или кофе (для запаха). Некоторые клали в напиток корни одуванчика, а также кожицу свеклы, кабачка или тыквы – кому что нравилось. На стакан кофе хватало чайной ложки молотых желудей.
Людям вспомнился голодный 1921 год… Тогда желуди прокатывали под доской, очищая от шелухи, мельчили ножом или толкли в ступке, потом варили в двух-трех водах для того, чтобы исчез горький вкус. Варили кофе и из моркови, но он был не так питателен. Дубовые же желуди не уступали в питательности ржаной муке. Из них и делали муку, крупу, из которой варили кашу.
Вместо цветочков и кактусов на подоконниках и балконах москвичей зацвели огурцы и лук. Московские дворы, сады и парки превратились в огороды. Огород в Каретном переулке, например, занял триста квадратных метров. В оранжереях Краснопресненского парка культуры и отдыха выращивалась рассада. Много картошки убирали с полей Тимирязевской сельскохозяйственной академии, с огородов на Усачевке, в парке Горького и других местах. В 1942 году на полях Тимирязевской академии посадили чай. В августе появились его первые побеги, но дальше дело, к сожалению, не пошло.
В конце войны москвичи стали разводить кур. Помню, и в послевоенные годы домашняя птица еще водилась во дворах сретенских переулков.
Всем этим сельскохозяйственным трудом занимались женщины и дети. Многие мужчины ушли на фронт (всего за годы войны было мобилизовано 850 тысяч московских мужчин) и эвакуировались с военными предприятиями. Население Москвы после 22 июня вообще стало с каждым днем уменьшаться. К началу 1942 года от него осталась почти половина.
Женщинам пришлось выполнять и мужскую работу. Они стали кузнецами, грузчиками, шпалоукладчицами. В мае 1943 года газета «Вечерняя Москва» бодро писала о работе женщин на заготовке дров. «Коллектив комсомольцев, – писала газета, – работает днем и ночью… Входя по колено в воду, девушки-работницы обвязывают канатами бревна и дают знак крановщику поднимать груз. Машина лебедки захватывает тридцать кубометров древесины, а группа работниц крючьями вылавливает из Москва-реки бревна и катит их по перекладинам… неумолчно звенят пилы». Весело написано, ничего не скажешь, но как представишь себе женщин, стоящих по несколько часов по колено в холодной воде и таскающих бревна, становится не по себе. А что было делать, остаться без дров? Кто мог заменить на этой работе женщин – дети?
Девушки, женщины, мальчишки копали глубокие противотанковые рвы, ставили тяжелые металлические ежи и наматывали на них колючую проволоку. Налетали немецкие самолеты, обстреливали их из пулеметов, бросали листовки. Люди ложились на землю. Когда немцы улетали – снова брались за работу. Ели баланду. Баланда – это кипяченая вода, в которую добавлено немного муки и соли. Работали с утра до ночи, а потом сваливались замертво в бараках и избах прямо на солому и спали вповалку, как убитые, – и парни, и девчонки.
На городском транспорте женщины из контролеров и кондукторов перешли в вагоновожатые и водители. Кстати, в 1942 году женщина по фамилии Шепилова повела по Москве первый двухэтажный троллейбус. Работали женщины не хуже мужчин, а когда надо, проявляли смелость и мужество.
Водитель троллейбуса Павлова, когда была объявлена воздушная тревога, стала, как положено, снимать с проводов штанги. В это время послышался вой падающей бомбы. Смелая женщина бросилась в машину с криком: «Ложись!» Пассажиры повалились на пол. Когда бомба взорвалась, стекла троллейбуса вдребезги разбились. Скольких бы пассажиров они изуродовали, если бы не команда Павловой! (Окна трамваев и троллейбусов бумажными крестами не оклеивались.)
Водитель другого троллейбуса, Еремина, когда упала бомба, находилась за рулем. Ее ранило, она потеряла сознание. Когда пришла в себя, от медицинской помощи отказалась, собрала последние силы, довела троллейбус до троллейбусного парка и только тогда обратилась за помощью.
А сколько женщин служило в милиции! До конца 1945 года на большинстве постов стояли милиционеры-женщины с трехлинейными винтовками. В конце 1945-го – начале 1946 года их стали заменять мужчинами.
В эту войну женщинам пришлось не только работать за мужчин, но и воевать вместе с ними. Со стен и витрин смотрел в те годы на москвичей плакат «Боевые подруги, на фронт!». Мне запомнилось, как по Столешникову переулку, от улицы Горького к Петровке, шла женская рота в галифе и пилотках.
И все же женщин с детьми старались из города эвакуировать. Эвакуировали правительственные учреждения, тюрьмы, больницы, выехали из Москвы киностудии, консерватория, большинство театров. Ехали кто куда. Многие – в Куйбышев (Самару), там находилась временная столица. Отъезды были шумные и суетливые, с обычными в таких случаях бестолочью и неразберихой.
Историю одной такой эвакуации сохранил для нас отчет психиатрической больницы имени Кащенко (ныне Алексеева).
Больных, как следует из документа, отправляли из Москвы как поездом, так и по реке. На выделенной для эвакуации барже разместились 357 больных и 66 представителей медперсонала. Баржа была старая, небольшая, а поэтому теснота на ней образовалась такая, что, как выразилась одна эмигрантка первой волны, приехавшая из Парижа, «яблоку негде булавки уронить». Персоналу приходилось нередко, лавируя между больными, подолгу простаивать на одной ноге, чтобы найти место, куда поставить вторую. Разделение больных на три отделения: мужское, женское и детское – было чисто условным. Больные при желании всегда могли перейти из одного отделения в другое. В трюме баржи душно и смрадно, так как в каждом отделении стояли параши. Выводить людей в туалет на корме, открыть двери для проветривания помещения врачи не решались, опасаясь, что многие больные, склонные к побегу, выскочат на палубу, прыгнут в воду и утонут. Санитаров было всего десять. Дежурили они посменно, в смене пять человек. На сто чрезвычайно беспокойных больных их было явно недостаточно. Персонал не спал, валился с ног от усталости.
Одеты больные были в свою одежду. Большинство их валялось на полу, подложив под себя пальто. Матрацами, одеялами и постельным бельем удалось обеспечить только треть из них.
Баржа, о которой идет речь в отчете, еще не доплыла до Рязани, а среди больных уже начала нарастать паника. Сначала они спрашивали: «Куда нас везете? В Казань? Топить? Высаживайте нас на берег!» А потом стали колотить кулаками в ветхие стены баржи. Один больной разбил керосиновую лампу и попытался ее поджечь. Другой до того распсиховался, что во время стоянки пробил головой борт и, выскочив на берег, попытался сбежать, но его поймали. А тут еще больная, которая, находясь на палубе, вырвалась от санитарки и бросилась в воду. Пришлось за ней нырять в реку.
Наконец по Оке баржа добралась до Рязани. Сопровождавшие больных люди радовались, что наконец-то это ужасное путешествие закончилось, но радость их была преждевременной. Рязанская психиатрическая больница согласилась оставить у себя только пятьдесят больных. Что же делать с остальными? Продовольствие, медикаменты, инвентарь, рассчитанные на дорогу до Рязани, были израсходованы, а новые взять негде. Куда же плыть? Но оказалось, что мир не без добрых людей. Секретарь Рязанского облисполкома Шилин стал просто «добрым ангелом» несчастной экспедиции. Он буквально не уходил с пристани, пока на баржу не погрузили продовольствие, медикаменты и дрова.
Ободренные таким отношением и помощью, работники больницы постарались навести на барже порядок. Борта ее залатали тесом, закрыли двери, открыли люки, вымыли больных. В пути, на пристанях, баржу встречали представители местной власти, колхозники привозили овощи, молоко, кооперативы – хлеб и папиросы. Так доехали до Горького (Нижний Новгород). Но и тут всех больных не приняли. Оставшихся пришлось везти в Казань. Здесь эвакуационная одиссея психиатрической больницы закончилась.
С эвакуацией москвичи познали на личном опыте всю необъятность своей социалистической Родины. Челябинск, Иркутск, Алма-Ата, Ташкент, Куйбышев… Куда только не заносила их судьба в военное время! Встречали москвичи и тепло, и радушие, и доброту, и гостеприимство. Встречали и раздражение, и грубость, и злобу, но почти везде видели бедность, голод и холод. Эти вечные спутники российской жизни наблюдались и в Средней Азии. В «докладной» об эвакуации московских детей, составленной работниками народного образования Москвы, перечислялось, что ели дети в одном из узбекских интернатов: утром – кусок хлеба 70 граммов и кипяток несладкий, на обед – суп из пшеницы с малым количеством жиров (на 178 человек 400 граммов), а также кусок хлеба – 70 граммов. На ужин – хлеб и кипяток несладкий. В другом интернате постоянно случались перебои с хлебом, в третьем – вместо хлеба выдавали муку, а печь из нее хлеб было негде и не на чем… платье и обувь, вывезенные из Москвы, дети быстро износили и летом ходили босиком при 50–60 градусах жары.
Ирина Семеновна (не знаю, к сожалению, ее фамилии) рассказала мне о своей эвакуации вот что: «Осенью 1941 года мы эвакуировались. В Москве тогда были постоянные бомбежки. Жили в деревне, под Тулой. Немцы находились совсем близко, мы спрятались в погребе. Не знаю, были ли немцы в деревне. Но потом, когда мы вышли из погреба, я видела много трупов и наших, и немцев. Их кое-как закопали. Местные начальники сказали бабам, чтобы они собрали медальоны у наших убитых солдат. У немцев, сказали, медальоны можете не брать. Но бабы все-таки собрали и их медальоны. „А как же, – говорили они, – матери ведь у всех есть. Тоже, небось, сыновей своих ждут“.
С появлением трупов в деревне стало много крыс. Крысы были огромные, какие-то коричневые, с белой звездочкой на лбу. Ходили разговоры о том, что они сожрали двух грудных детей. Рассказывали также, что крысы пожирают кошек. У нас была кошка – черная, худая, с тонким хвостом и большими ушами. Убивала она крыс так: бросалась им на шею и перекусывала сонную артерию. Если она не могла добить крысу, то тащила ее моему брату и тот добивал. Была эта кошка уже очень старая. Когда она заболела и взрослые думали ее усыпить, брат заявил, что если они это сделают, то он уйдет из дома. Так кошка и прожила у нас до самой смерти».
Рассказывать о жизни москвичей в эвакуации можно очень долго. Каждая семья пережила свою эвакуацию со своими трудностями и заботами. Но было у всех и одно общее: тоска по родному дому и мечта быстрее в него вернуться.
Теперь, когда после войны прошло столько лет, если вы спросите старого москвича, а еще лучше москвичку, как было тогда в Москве, то почти наверняка получите ответ: «Хорошо было, спокойно, порядок был». Одна женщина сказала мне: «Я возвращалась с работы домой в час ночи и не боялась». Конечно, уличная преступность в Москве в то время резко сократилась. Тому было много причин. И сама война, отрезвившая многие буйные головы, и строгие меры, принимаемые государством к правонарушителям, и сокращение населения Москвы, в том числе за счет незаконопослушного элемента и пр.
И все же нельзя сказать, что преступность в Москве с началом войны сошла на нет.
Мерзость человеческая, как шакал, плетется за горем и несчастьем, надеясь чем-нибудь поживиться. Когда Москве стало плохо, завелись в ней вражеские агенты, подняли головы и свои мерзавцы, сочувствующие врагу. Когда начались пожары и разрушения, закопошились мародеры, почувствовав легкую добычу, дали о себе знать наши вечные, как клопы и тараканы, спутники – воры и грабители. Они обворовывали квартиры и дачи эвакуированных и призванных в армию. Воры действовали в одиночку, парами и целыми шайками. Им, бывало, везло: люди, спасаясь от бомбежек, убегали из квартир, забыв запереть за собою двери.
Запертая дверь тоже не большая помеха для вора. Ну а если этот вор домоуправ, тем более. Он знает, в какой квартире никого нет, и забирается в нее без суеты и спешки. Так, в частности, действовала домоуправ Мария Израилевна Гликлина, обкрадывая оставленные жильцами («законсервированные», как тогда их называли) квартиры в доме 4 по Варсонофьевскому переулку. Когда дома у Гликлиной сделали обыск, то нашли, помимо других похищенных вещей, десять патефонов! (На рынке каждый патефон можно было тогда продать за 200–300 рублей.) В апреле 1942 года на этих патефонах для нее могла бы прозвучать одна музыка – траурный марш. Трибунал приговорил Гликлину к расстрелу с конфискацией имущества. Правда, Верховный трибунал заменил ей смертную казнь восемью годами лишения свободы и к тому же без конфискации имущества.
Случались с патефонами сюжеты и пострашнее. В доме 95 по Красной улице, в Филях, жила Голышева со своим сожителем Ломановым. В январе 1942 года они обнаружили у себя кражу. Пропали кое-какие вещи, а главное, большой красный патефон. Поразмыслив над тем, кто бы это мог сделать, сошлись на том, что сделал это Вовка Карасев, сын соседки, больной, забитой бабы. Дождавшись, когда ее не было дома, а Вовка куда-то вышел, они обыскали их комнату, но ничего своего в ней не нашли. Голышева заколебалась: «Может, не он?», но Ломанов стоял на своем: «Кто же еще? Больше некому».
22 января 1942 года Голышева, увидев в коридоре квартиры Вовку, кисло улыбнулась ему, чего раньше никогда не делала, и сказала: «Вова, зайди к нам, тебе дядя Толя что-то показать хочет». – «Что?» – поинтересовался Вовка. «Увидишь», – таинственно прибавила Голышева. Вовке стало интересно. Было ему тогда одиннадцать лет, он был голоден, любопытен и глуп, и хоть боялся Ломанова (тот грозил ему, обвиняя в краже), но любопытство оказалось сильнее страха, и он пошел за соседкой. Когда вошел в комнату, его сразу усадили на стул: «Садись, мол, подожди немного». Вовка сидел и ждал. А Ломанов в это время вышел в коридор, взял там топор, потом вернулся в комнату, подошел к Вовке сзади и ударил его топором по голове. Голышева замыла кровь. Труп мальчика спрятали в подвал соседней квартиры. Дом-то был деревянный, двухэтажный, и жили они на первом этаже. Когда в конце марта в свою квартиру вернулась соседка, Клавдия Ивановна Илюхина, то ее удивило, что замка на двери нет, а сама дверь забита гвоздями. Осмотрев квартиру, Клавдия Ивановна ничего подозрительного не обнаружила, но, спустившись в погреб, наткнулась на труп мальчика.
За убийство ребенка Ломанов получил десять лет, а его сожительница, как соучастница, – пять. Народ возмущался: «Тут люди о себе не думают, жизни своей на войне не жалеют, а эти из-за какого-то патефона ребенка жизни лишили!»
Государство в начале войны постаралось очистить столицу от бандитов. В первые же дни было арестовано 230 закоренелых уголовников. Из московских тюрем в лагеря вывезли тысячу заключенных. В Москве и кормить их было нечем, да и неизвестно, как они еще себя поведут, если Москву займут немцы? Чекисты приняли меры и против «пятой колонны» в городе. «Органы» арестовали свыше тысячи лиц, которых можно было заподозрить в возможной причастности к терроризму, диверсии, вредительству, к германскому, итальянскому, японскому или к какому-нибудь другому шпионажу, бактериологической диверсии, троцкизму и пр. Арестовали также бывших участников антисоветских политических партий, «сектантов-антивоенников», разных «антисоветских элементов». Высылали и немцев. Помимо этого, из Москвы в специально организованный для этого лагерь было интернировано триста проживающих в ней иностранцев.
Улицы города патрулировали полторы тысячи милиционеров и бригадмильцев. В конце июня 1941 года в Москве стали создаваться так называемые «истребительные батальоны». Основу их составили слушатели Высшей школы войск НКВД во главе с ее начальником генерал-майором Крамарчуком. Помимо борьбы с пожарами во время бомбежек, «истребительные батальоны» занимались борьбой с парашютным десантом противника, помогали милиции поддерживать порядок в городе, охранять военные объекты, ловить диверсантов и сигнальщиков. Последние подавали сигналы вражеским бомбардировщикам. Светили им фонарями, пускали ракеты. Поймать их было не так просто. Сигнальщики вставляли ракетницу в водосточную трубу и стреляли. Пока ракета летела по трубе, ее не было видно и за это время сигнальщики старались улизнуть.
Отряды «истребительного батальона» были созданы во всех районах города. Призывали в них добровольцев, а уже из них райкомы партии и райотделы НКВД отбирали достойных. В Сокольническом районе, например, из трех тысяч добровольцев в батальон приняли пятьсот. Народ в отрядах был самый разношерстный. Немало в них служило и лиц «интеллигентных» профессий, особенно в Советском районе. Служили в батальонах профессора, композиторы, поэты, инженеры, экономисты, студенты.
В конце октября 1941 года Московский городской суд и народные суды стали военными трибуналами. Судьи получили право заканчивать свои приговоры словами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Рассказывали, что во дворе Московского городского суда (Каланчевская улица, 43) находился сарай, в котором женщина приводила в исполнение приговоры военного трибунала. Возить по городу приговоренных к расстрелу было нерационально. Брать под это дело машину, конвой, рисковать при бомбежках, опасаться того, что приговоренный к расстрелу сбежит, – всё это было лишним в военное время.
Государство при помощи уголовного законодательства пыталось решить многие проблемы. Так, например, в декабре 1941 года оно ввело уголовную ответственность за самовольный уход рабочих и служащих с предприятий авиационной и танковой промышленности, с предприятий военного судостроения, военной химии, вооружения и боеприпасов. Уход с такого предприятия, независимо от того, находилось ли оно в Москве или было эвакуировано, считался дезертирством и карался лишением свободы от пяти до восьми лет.
Те, кто эвакуировался, сохраняли непрерывный рабочий стаж, если в течение трех месяцев, не считая времени на переезд, устраивались работать.
Покидавший Москву должен был поставить об этом в известность домоуправление. Это было необходимо еще и потому, что по месту жительства выдавались карточки. Некоторые несознательные граждане получали их за своих родственников, не сообщая об отъезде последних из Москвы. Их за это судили и сажали. От квартирной платы эвакуированные не освобождались. Квартплату надо было внести заранее или пересылать в домоуправление из эвакуации. Адвокат по фамилии Мирабо, живший в Малом Николопесковском переулке, был даже выселен из квартиры за то, что, исчезнув в июле 1941 года из Москвы на восемь месяцев, не представил в домоуправление ни документа об эвакуации, ни брони на жилплощадь, не сообщил своего нового адреса, а за квартиру задолжал пятьсот рублей. «Паника паникой, а деньги за квартиру надо платить», – решил трибунал.
Проблемы с жильем возникали тогда у многих. Люди, вернувшись из эвакуации, нередко заставали в своих квартирах и комнатах новых жильцов.
В доме 17 по Хлебному переулку проживал гражданин Васс с дочерью и зятем, работником научного института, Трофимовым. В декабре 1941 года Васса, как немца, выслали из Москвы. Эвакуировались и Трофимовы. Вернувшись из эвакуации, они застали в своей квартире нового жильца, Точилину. Трофимов обратился в суд, но суд отказал ему в иске. Оказалось, что согласно закону (постановлению Государственного Комитета Обороны от 30 мая 1944 года), правом на возвращение жилой площади к тому времени пользовались лишь те эвакуированные, которые к моменту издания этого постановления уже имели ученое звание. Трофимов же стал кандидатом наук только 10 ноября 1944 года и права на всю свою квартиру не имел. Поэтому и стали Трофимовы жить вместе с Точилиной.
Казин жил в доме 12 по Пионерской улице. В 1941-м он эвакуировался, а когда вернулся, застал в своей комнате гражданку Смирнову. Она спала на его кровати и носила халат и тапочки его жены. Оказалось, что в дом 4/5 по Раушской набережной, где она раньше жила, попала бомба. Казин посочувствовал Смирновой, но в суд все-таки обратился. Долго с ней судился, пока суд наконец не принял решения о выселении Смирновой. Дело в том, что дом на Раушской «от налета вражеской авиации разрушен не был», как указал суд в своем решении. Он пострадал и нуждался в капитальном ремонте, а поэтому Смирнова после его ремонта должна была вернуться в свою квартиру.
Вообще война задавала судьям трудные вопросы. Ситуации складывались запутанные и сложные.
Споры возникали не только из-за жилплощади, но и из-за детей. Ушел на фронт Иван Иванович Орел. Жена осталась дома с тремя детьми. Сама больная, кормить детей нечем. Сдала она совсем маленького сынишку в детский дом, а оттуда взяла его на воспитание и усыновила гражданка Гинзберг. Отец вернулся с фронта. Жена умерла, сына нет. Нашел его, а новая мать отдавать ребенка не захотела. Обратился в суд. Суд долго думал и не знал, как поступить. Помог случай. Оказалось, что в документах об усыновлении мальчик назван сиротой. Суд уцепился за это обстоятельство и вернул ребенка отцу.
Но все это было потом, в конце войны, а пока у судов, трибуналов и «органов» были другие заботы.
С первых дней войны государство повело борьбу с всевозможными слухами. «Органы» знали, что немцы занимаются «флюстерпропагандой», то есть «пропагандой шепотом». Уже 6 июля 1941 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР, согласно которому «за распространение ложных слухов, возбуждающих тревогу населения, виновные карались тюремным заключением на срок от двух до пяти лет». Указ этот не мог не выйти после того, как Сталин сказал: «… враг коварен, хитер, опытен в обмане и распространении ложных слухов. Нужно учитывать это и не поддаваться на провокацию. Нужно немедленно предавать суду военного трибунала всех, кто своим паникерством и трусостью мешает делу обороны, невзирая на лица…»
Указ, как оказалось, был нужен для привлечения к ответственности тех распространителей слухов, которые не сознавали того, что распространяемые ими измышления могут вызвать тревогу среди населения. Так, по крайней мере, комментировали его ученые.
Тех же, кто, множа слухи, хотел, по мнению следствия, вызвать панику, привлекали к ответственности по статье 58–10 УК РСФСР.
А наслушаться действительно можно было всякого. Говорили об аресте наркома обороны Тимошенко (с 19 июля 1941 года наркомом обороны стал Сталин), об измене руководства Красной армии, о том, что первыми налетами немцев на Москву командовал пропавший в 1937 году при полете на Северный полюс летчик Леваневский, что когда придут немцы, то всех уничтожат, а оставят только врачей и ученых, чтобы те им ботинки чистили, и т. д. и т. п. Заговорили москвичи и о неподготовленности страны к войне, об антинародной политике репрессий, которую проводило государство, о разорении крестьянства и пр. Но не только такие разговоры считались преступными. Преступными считались высказывания, содержащие критику печати, сводок Совинформбюро, книги «Краткий курс истории ВКП(б)», восхваление Германии, ее руководителей и т. д. и т. п.
В ноябре 1941-го были арестованы начальник топливно-энергетического отдела Мосгорисполкома Воротников, его заместитель Флаум, управляющий трестом «Мосгаз» Махнач и главный инженер этого же треста Чуков. Оказалось, что они в дни войны собирались в кабинете Воротникова и критиковали жизнь в Советском Союзе, сомневались в нашей победе и хвалили армию Гитлера. Получили они за эти разговоры по десять лет лишения свободы.
То ли под влиянием обстановки, то ли обрадовавшись ослаблению власти, парализованной в эти дни страхом, народ, как говорили при Советах, распустил язык.
Как-то на работе, во время обеденного перерыва, клепальщик артели «Мехремобувь» Сухачев, достав из стола соль, сказал: «Хорошо бы этой солью засыпать глаза Ворошилову». В другой раз, услышав по радио о том, что наши войска взяли какую-то деревню, раздраженно изрек: «Сегодня взяли, а завтра все обратно немцам отдадут». Товарищи по работе тогда промолчали. А Сухачев не унимался. В начале декабря 1942 года он произнес целую речь. «Разве можно победить, – говорил он, – первоклассную, хорошо вооруженную, опытную немецкую армию… А в нашу набрали каких-то сопляков, неопытных в военном деле… Вот у моей сестры в деревне остановились командиры Красной армии, – вспомнил он полученное от сестры письмо, – так срам один: пьянствовали, обжирались, а красноармейцы ихние голодные ходили, просили у крестьян что-нибудь покушать».
После таких слов кто-то из товарищей по работе «наклепал» на него, и Сухачева арестовали. Получил он за свое «выступление» десять лет.
Сухачеву еще повезло. Часть вторая статьи 58–10 Уголовного кодекса РСФСР (контрреволюционная агитация в военное время) предусматривала наказание в виде расстрела и только при смягчающих обстоятельствах – десять лет лишения свободы. Решение о неприменении смертной казни суд должен был чем-то мотивировать. Так что судьям, чтобы не казнить болтунов, приходилось иногда высасывать смягчающие обстоятельства из пальца. Это было время, когда написать «казнить» было гораздо легче, чем «помиловать».
Нетерпимость государства ко всяким враждебным высказываниям в свой адрес и в адрес своих руководителей натолкнула Виктора Гавриловича Трифонова на мысль использовать эту нетерпимость в свою пользу. Дело было в том, что Виктор Гаврилович в феврале 1943 года у себя дома, в квартире 4 дома 34 по 3-й Тверской-Ямской улице, убил своего родственника, Ушакова, ударив его по голове пятикилограммовой гирей. На следствии и в суде он объяснял содеянное тем, что Ушаков в его присутствии допустил антисоветские высказывания. Произнести эти высказывания Виктор Гаврилович боялся и ограничивался общими словами. Суд ему не поверил и, дав восемь лет, указал в приговоре на то, что Ушаков являлся членом ВКП(б), по отзывам знавших его людей, был человеком, преданным советской власти, антисоветских высказываний никогда не допускал, характеризовался «как человек спокойный, уравновешенный и незлобный». Не помогла Трифонову его идейная показная преданность.
А вообще дел по статье 58–10 УК РСФСР было немало. Поводом к аресту могли послужить не только сказанные спьяну или в сердцах слова, но даже вражеская листовка, одна из тех, которые сбрасывали немцы на Москву с самолетов.
Старые москвичи помнят закусочную-автомат на углу площади Дзержинского (Лубянская) и Малого Черкасского переулка. В этой самой закусочной 11 ноября 1941 года токарь-инвалид Гречишкин вздумал читать вслух фашистскую листовку, которую подобрал на улице. Его арестовали и дали десять лет.
Впрочем, тот же срок получил Скородумов, который листовку не читал, а хранил в кармане. Ее обнаружили у него при задержании на Тишинском рынке, где он торговал табаком.
Получили свои сроки и Ливенцов с Ануровым, призывающие громить евреев. А вот Александра Абрамовна Реш получила три года за то, что, находясь в Кировском райжилуправлении, ругала русских. Неизвестно, правда, за что: за то, что воюют против немцев, или за то, что плохо воюют.
Нездоровый интерес некоторых граждан к вражеским листовкам объясняется недостатком информации, а возможно, и юмором, на который наступающий враг был горазд (подробно на листовках и фашистском юморе мы остановимся в следующей главе). У нас в то время с юмором, как и с информацией, было плоховато. В первом военном номере «Крокодила», например, художники Кукрыниксы (Куприянов, Крылов и Соколов) изобразили бредущих по кровавому морю Гитлера и Николая II, которые тащили по трупам людей виселицы, а подпись под этой жуткой картиной гласила: «Братья по крови». Это было не смешно.
Военное положение, объявленное в столице, требовало бдительности. В жизнь города все больше и больше вторгалась секретность. Засекречивалось все: домовые книги и бухгалтерские отчеты, деловая переписка и приказы начальников, штатные расписания сотрудников и номера их телефонов.
Началась отчаянная борьба с болтунами. На улицах и в учреждениях появился знаменитый плакат Денисова и Ватолиной «Не болтай!», на котором было изображено лицо женщины в платочке, приставившей ко рту палец.
В Окнах ТАСС на улице Горького под карикатурами, изображающими болтунов и паникеров, помещались такие подписи: «Болтун – находка для шпиона. Вот типы разного фасона», «Язык длины необычайной. Может сболтнуть и военную тайну», «Вот два уха с обеих сторон. Влетает муха, вылетает слон», «Очки розовее розочек. Шпионов-волков принимает за козочек».
О бдительности поэты стали слагать стихи. Например, такие:
В суровое время священной войны,
Когда свою честь защищает страна,
Как язва, опасны для нас болтуны,
Товарищ, разоблачай болтуна!
Такие:
Помни, что может подслушать стена,
Вражий помощник – язык болтуна.
Или такие:
И тот, кто не держит
Язык на запоре, —
Тот явный пособник врага.
В военное время
Наш лозунг таков:
На взводе вниманье,
Язык – на засов!
В январе 1943-го к этому «засову» Указ Президиума Верховного Совета СССР добавил пять, а в случае, если секрет мог попасть к иностранцам, – десять лет заключения.
С каждым днем порядки в городе становились строже, а люди молчаливее. Новое сознание людей помогали формировать все те же плакаты. С них смотрели на москвичей строгие лица и слышались крепкие, как кулак матроса, слова: «Наше дело правое, победа будет за нами», «Родина-мать зовет», «Военный комиссар – отец и душа своей части», «Бей врага, как его били отцы и старшие братья». Крылатой стала фраза испанской коммунистки Долорес Ибаррури: «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса». Эта фраза вдохновляла девочек и толкала к дверям военкоматов мальчишек. Ну а слова «За Родину, за Сталина!» были нам знакомы еще с финской кампании.
Жизнь в Москве менялась на глазах. Неизменными оставались только сводки «Совинформбюро». Они были однообразны и мало о чем говорили. Фраза «В течение истекших суток наши войска вели упорные бои с противником на всем фронте» стала дежурной. Первое сообщение, внесшее хоть какое-то разнообразие, стало сообщение от 9 октября. В нем говорилось: «После ожесточенных боев наши войска оставили город Орел». Потом другое: «В течение 10 октября наши войска вели бои с противником на всем фронте. Особенно ожесточенные бои шли на вяземском, брянском и мелитопольском направлениях».
Москвичи брали географические карты и искали на них Мелитополь. А 12-го вечером сводки сообщили: «После упорных многодневных боев наши войска оставили Брянск». Вечером 13-го: «… наши войска оставили Вязьму».
Позвольте, хотелось крикнуть, но от Москвы до Вязьмы всего-то двести пятьдесят километров, ничего себе!
А в Подмосковье в те дни, по приказу Сталина, уже взрывались заводы и фабрики, мосты и водонапорные башни. В городе появились беженцы.
В тот день, 13 октября, на страницах «Правды» большими буквами были напечатаны такие слова: «Гитлеровские орды угрожают жизненным центрам страны», а 15-го эту фразу сменила другая, еще более страшная: «Кровавые орды фашистов лезут к жизненным центрам нашей Родины, рвутся к Москве. Остановить и опрокинуть смертельного врага!»
Стало жутко. На Москву шел неприятель, и от него не защищали нас ни широкие реки, ни моря, ни горы. На его пути лежала ровная, как стол, страна без крепостей и укреплений. И вот теперь то, что раньше казалось нам незыблемым и вечным, могло перестать существовать в ближайшие дни. Даже если мы сдадим Москву на время, какой нам оставит ее после себя враг? Он взорвет мосты над Москва-рекой, он скинет с постамента Пушкина, выкинет из мавзолея Ленина, разрушит Кремль, храм Василия Блаженного, столкнет в реку Минина и Пожарского, сожжет наши дома, разграбит музеи, загадит театры… Как жить нам потом в оскверненном, растерзанном городе?!
16 октября 1941 года в передовой статье газеты «Правда» было сказано: «Враг продолжает наступать… Враг приблизился к подступам Москвы… Создалась непосредственная серьезная угроза для Москвы». А заканчивалась статья такими фразами: «За нашу родную землю, за нашу Москву мы будем драться упорно и ожесточенно, до последнего вздоха. Над Москвой нависла угроза. Отстоим родную Москву! Да здравствует наша любимая Москва!» Большими буквами через всю газету пролегли жестокие, но правдивые слова: «Взбесившийся фашистский зверь угрожает Москве – великой столице СССР. Железной стойкостью отразим напор кровавых немецко-фашистских псов. Остановить врага во что бы то ни стало, преградить дорогу лютым немецким захватчикам!»
«Правде» вторила «Вечерка»: «За нашу родную Москву будем биться упорно, ожесточенно, до последней капли крови! Москвичи! Не пожалеем сил и жизни для защиты нашей столицы!»
Эти слова не щекотали нервишки. Для этого они были слишком серьезны. Люди пытались осмыслить происходящее. Им было трудно понять, как это вдруг, ни с того ни с сего, они могут стать рабами, потерять дом, все, что нажили, к чему привыкли и с чем сроднились. Могут навсегда расстаться с друзьями, близкими, а может быть, и с собственной жизнью и не когда-нибудь, а в ближайшие дни, когда придет враг.
День 16 октября 1941 года стал для Москвы ее черным днем.
Накануне Государственный Комитет Обороны (ГКО) принял постановление «Об эвакуации столицы СССР г. Москвы». Согласно этому постановлению Москву должны были покинуть правительство, управление Генштаба, военные академии, наркоматы, посольства, заводы и пр. Крупные заводы, электростанции, мосты и метро следовало заминировать, выдать рабочим и служащим сверх нормы по пуду муки или зерна и зарплату за месяц вперед.
Как всегда, первыми побежали те, кто имел для этого лучшую возможность. Чиновники и ловкачи любыми способами доставали машины, легковые и грузовые, набивали в них все, что могли увезти, и вывозили из Москвы вместе со своими семьями. Много автомашин стояло на Арбатской площади у здания бывшего Реввоенсовета, что на углу Знаменки. Руководители военного ведомства вывозили свои семьи. Народ это видел и негодовал. Вдобавок ко всем неприятностям в эти дни перестало работать метро, остановились трамваи, закрылись булочные. Часть москвичей потянулась к центру, к Кремлю: они хотели защищать Москву и надеялись на правительство, на Сталина. Но многих охватил страх. Какая там оборона, если заводы закрыли, рабочих распустили, если не роют больше траншей, не тянут колючую проволоку, если молчат руководители государства и Москвы? И тогда в городе началась паника.
По трактам, ведущим на восток и юг, потянулись толпы с узлами и чемоданами. Лучше всего было уходить из Москвы по Рязанскому шоссе, оно не так обстреливалось. Но шли и по другим дорогам – лишь бы подальше от запада. Москвич Решетин в своем дневнике так описывал происходившее: «Шестнадцатого октября шоссе Энтузиастов заполнилось бегущими людьми. Шум, крик, гам. Люди двинулись на восток, в сторону города Горького… Застава Ильича… По площади летают листы и обрывки бумаги, мусор, пахнет гарью. Какие-то люди то там, то здесь останавливают направляющиеся к шоссе автомашины. Стаскивают ехавших, бьют их, сбрасывают вещи, расшвыривают их по земле. Раздаются возгласы: бей евреев!»
А в дневнике журналиста Вержбицкого появилась в те дни такая запись: «… в очередях драки, душат старух, давят в магазинах, бандитствует молодежь, а милиционеры по два-четыре слоняются по тротуарам и покуривают: „Нет инструкций“… Опозорено шоссе Энтузиастов, по которому в этот день неслись на восток автомобили вчерашних „энтузиастов“ (на словах), груженные никелированными кроватями, кожаными чемоданами, коврами, шкатулками, пузатыми бумажниками и жирным мясом хозяев всего этого барахла…»
Оставленных, как всегда, за бортами наркомовских грузовиков простых советских граждан охватила злоба. Нервы у них сдали. Алексей Иванович Коптев, слесарь вагонного депо, 22 октября 1941 года, в магазине в пьяном виде лез за хлебом без очереди. Граждане его, конечно, не пускали. Это его возмутило, и он попытался граждан бить. Те позвали милиционера Федорова. Милиционер повел нарушителя в отделение. По пути Алексей Иванович кричал: «Граждане, нас грабят, хлеба не дают!» В дежурной части Алексей Иванович катался по полу, матерился и кричал: «Евреи Россию продали, нечем защищать Москву, нет винтовок, нет патронов, нет снарядов. Евреи все разграбили!» В конце концов его связали.
А вот что рассказала «Вечерняя Москва» о расправе над беженцами в заметке «Перед лицом военного трибунала». Утром 18 октября на окраине города проезжали грузовики с эвакуированными. Дворник Абдрахманов с компанией напал на один такой грузовик. Хулиганы бросали в него камни. Когда же машина остановилась, они вытащили из нее пассажиров, избили их и растащили вещи. Милиция с помощью граждан задержала пятнадцать бандитов. Зачинщиков нападения трибунал приговорил к расстрелу.
Но это было уже 22 октября, когда власти стали приходить в себя и принимать меры к преступникам.
Растерянность и бездействие власти, безнаказанность, желание многих спастись, выжить любой ценой, привели к тому, что в городе возникла обстановка грабительского азарта, при которой человек, и не являющийся преступником, поддавшись общему настроению, может совершить преступление, как это случилось с Василием Федоровичем Вашковичем. 19 октября он проходил по Смирновской улице и увидел толпу, окружившую грузовик. Подойдя ближе, он заметил, что люди тащат из кузова какие-то коробки. Василий Федорович, поддавшись общему настроению, схватил одну из них и, прижав к груди как самое дорогое, собрался уходить, но был задержан. В коробке оказались шесть аккумуляторных фонарей. Получил Василий Федорович за них два года и долго не мог потом объяснить себе, зачем ему понадобились эти фонари и эти два года.
Бывалые преступники тоже времени не теряли: грабили магазины, прежде всего ювелирные. Один бандит пытался вывезти на детской коляске два чемодана с бриллиантами и золотом. Его задержали чекисты, уж больно подозрительной показалась им физиономия уголовника в сочетании с детской коляской.
Но некоторым уголовникам в те дни все-таки повезло. Стрелки военизированной охраны Капотнинского ОЛП (отдельного лагерного пункта) бросили эшелон, в котором везли заключенных, и разошлись по домам.
А вот заключенным, которые сами пытались бежать, пришлось плохо. 17 октября постояльцы Измайловского ОЛП пешком отправились в Ногинск, куда и прибыли через день. Здесь они взбунтовались и попытались бежать. Начальник лагерного пункта Шафир приказал охране стрелять в зэков. Во время стрельбы пуля случайно угодила в живот стрелку Громову. Убитых зэков закопали, а Громова Шафир поручил отвезти в госпиталь другим стрелкам охраны: Фомичеву и Мосенкову. Фомичев, кстати, был шофером и управлял единственной полуторкой лагерного пункта. В фургоне ее находилось все имущество данного заведения, в том числе железный ящик с шестьюдесятью пятью тысячами рублей, а также оружие.
Фомичев и Мосенков отвезли Громова в госпиталь, а потом заехали в какую-то деревню, попросили топор, вскрыли железный ящик и забрали из него деньги. Машину бросили, прихватив, помимо денег, винтовку и наган. Деньги уложили в сумки от противогазов и вернулись в Москву. Здесь, на чердаке одного из домов родного лагпункта поделили деньги, спрятали оружие и разошлись. Фомичев купил себе сапоги за тысячу рублей, кожаные брюки и куртку, а также часы, которые, впрочем, скоро разбил и отдал за бутылку водки. Мосенков купил кожаное пальто-реглан у какого-то мужика около Казанского вокзала за три тысячи двести рублей и приобрел в скупочном магазине костюм за шестьсот семьдесят рублей. Остальные деньги они раздали родственникам, любовницам, проели и пропили.
Как ни плохо было в то время стране и как ни заняты были люди, искать Фомичева и Мосенкова все-таки стали. Служившим с ними Бухарину и Бобылеву было поручено найти обоих мерзавцев и доставить в лагпункт живыми или мертвыми.
И вот 8 ноября Бухарин с Бобылевым ехали в трамвае № 22 от Семеновской площади к Центру. Один следил за правой стороной улицы, другой – за левой. На остановке Медовый переулок Бухарин увидел Мосенкова. Тот, как ни в чем не бывало, шел по городу в своем новом кожаном пальто, из-под которого зеленели приобретенные в скупке клеши. Волнение Бухарина передалось какими-то неизвестными путями Мосенкову, он обернулся, и их взгляды встретились. Когда Бухарин и Бобылев выскочили из трамвая, Мосенкова на улице уже не было. Тогда они пошли в ту сторону, в какую он шел, и в толпе на Семеновской площади его задержали. 10 ноября был задержан и Фомичев. Обоих трибунал приговорил к расстрелу.
К лицам, совершавшим нетяжкие преступления и способным держать винтовку, трибунал применял пункт 2-й примечания к статье 28-й Уголовного кодекса, позволяющий отсрочить исполнение приговора до окончания военных действий, а осужденного направить в действующую армию. В приговоре по делу Родичева Алексея Павловича, отставшего от части и возвратившегося в Москву, это выглядело так: «… Назначить Родичеву по статье 193-7 „г“ УК РСФСР (дезертирство) наказание в виде десяти лет лишения свободы… Исполнение приговора отсрочить до окончания военных действий. Направить Родичева в ряды действующей Красной армии. В случае проявления себя Родичевым в действующей Красной армии стойким защитником Союза ССР предоставить ходатайство перед судом военно-начальствующему составу об освобождении Родичева от отбытия наказания или применения к нему более мягкой меры наказания».
На стезю правонарушений сумасшедшая жизнь того времени, как было уже сказано, толкала не только представителей пролетариата, но и «руководящих» работников.
Когда 16 октября 1941 года в Москве началась паника, они побросали свои должности, забыли про свои обязанности и пустились наутек. Их тоже хватали, судили и сажали.
Управляющий трестом местной промышленности Коминтерновского района Москвы Маслов и директор обувной фабрики этого треста Хачикьян оставили на произвол судьбы свои предприятия и попытались удрать из Москвы, но на вокзале их задержали и дали по десять лет. Директор продовольственной базы треста «Мосгастроном» Антонов и его заместитель Дементьев 16 октября разрешили своим подчиненным брать хранящиеся на базе продукты бесплатно, сами запаслись колбасой, маслом и сахаром, забрали из кассы шесть тысяч рублей и уехали. Их поймали и тоже дали по десять лет. Раздали продукты своим подчиненным и посторонним лицам руководитель Кировского райпищеторга Степанов и управляющий межреспубликанской конторой «Главзаготснаб» Ровинский. Даже работники ателье при Управлении делами ЦК ВКП(б) не выдержали и, похитив из кассы ателье семнадцать тысяч рублей, разбежались. Их поймали и дали каждому «по десятке».
О чем думали, покидая столицу, Маслов, Хачикьян, Антонов, Дементьев, Гусев, Ровинский? Может быть, о том, как спасти свою шкуру, а может быть, о том, что вот придут немцы, все сожгут, разграбят, и кто тогда будет проверять, куда делись деньги, продукты, вещи? А возможно, они считали, что сделали полезное дело: и врагу ничего не оставили, и людям помогли. В те дни лозунг «Ни пяди родной земли врагу не отдадим» устарел. Действовал новый: «Ничего врагу не оставим!»
Во время войны правильные решения вообще принимать очень трудно, а расплачиваться за них еще трудней. В качестве примера можно привести такой случай. Произошел он в конце октября – начале ноября 1941 года. На железнодорожной станции Валдай Октябрьской железной дороги скопилось восемь эшелонов с эвакуированными гражданами. Как-то днем в небе над ними появился немецкий самолет. Люди испугались бомбежки и побежали в лес. Увидев это, начальник станции приказал всем вернуться в вагоны. Люди послушались. Вскоре налетели бомбардировщики и стали станцию бомбить и расстреливать людей из пулеметов. Можно себе представить ту ужасную картину, которая последовала за бомбежкой. Сколько трупов, крови, человеческого мяса осталось на том месте, где только что стояли эшелоны с мирными людьми!
Не удивительно, что после случившегося один красноармеец арестовал начальника станции, а другой просто убил его. А ведь начальник с позиции мирного времени принял правильное решение. Он, наверное, думал о том, чтобы люди не разбежались, а то вдруг путь откроют, а их нет. Ищи их потом по лесу, собирай.
Да, в той обстановке преступлением могло обернуться даже доброе дело. Это познал на своей шкуре и начальник одного из московских гаражей с «поэтической» фамилией Огурчиков. 16 октября он приказал шоферам брать машины и вывозить на них из Москвы свои семьи. Шоферы первым делом выпили, и один из них, Хомутов, врезался на своем грузовике вместе с семьей и домашней утварью в трамвайную мачту. Автомашина, мачта и мечта о тихой семейной жизни в эвакуации оказались разбитыми. Хомутов получил три года, а Огурчиков – пять.
Пафос морального осуждения, вызванного дезертирством руководителей учреждений и предприятий с вверенных им постов, запечатлен в приговорах военного трибунала. Вот что записано в одном из них 27 декабря 1941 года: «Пасечников Федор Сергеевич, 1901 года рождения, член ВКП(б), с 1926 года председатель Мосгорпромсовета Управления промысловой кооперации при СНК РСФСР… в период напряженной работы в условиях Отечественной войны и особо в обстановке прифронтовой полосы, когда весь советский народ поднялся на ожесточенную борьбу против фашистских захватчиков, когда трудящиеся города Москвы с особым напряжением работали на максимальное обеспечение нужд фронта и защиты Красной столицы от озверелого врага, он, Пасечников, вместо мобилизации своего аппарата на перестройку работы на военный лад, на подчинение всего производства интересам войны и задачам разгрома врага, 16 октября 1941 года сознательно бросил свое предприятие на произвол судьбы и дезертировал из Москвы, результатом чего получилась дезорганизация работы во вверенных ему предприятиях». Трибунал приговорил Пасечникова к десяти годам лишения свободы с конфискацией имущества.
Период «разброда и шатаний» продолжался, как уже отмечалось, недолго, четыре дня. 20 октября руководство страны наконец очнулось. Постановлением Государственного Комитета Обороны руководство обороной Москвы на рубежах, отстоящих на 100–120 километров, было поручено командующему Западным фронтом генералу армии Жукову, а на начальника московского военного гарнизона генерала-лейтенанта Артемьева была возложена оборона Москвы на ее подступах.
В тот же день в Москве и в прилегающих к городу районах было введено осадное положение (некоторые называли его «досадным»). В постановлении, подписанном самим Сталиным, говорилось: «Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врагов, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте».
Расстреливать провокаторов и шпионов в своем городе – милое дело, а вот что делать, если на его улицы войдут чужие войска?!
24 октября в газете «Вечерняя Москва» была опубликована статья полковника Хитрова «Уличные бои». Полковник учил москвичей возводить баррикады в пространствах между домами, устраивать препятствия за изгибами улиц, а истребителям танков, вооруженным бутылками с горючей смесью, советовал занимать те дома, которые расположены перед препятствием.
Учитывая, что боеспособных мужчин в Москве оставалось мало (только в ополчение их ушло столько, что хватило на одиннадцать дивизий), а из техники в городе оставались в основном бутылки с горючей смесью, мысль о ведении уличных боев с противником, вооруженным танками, пушками и минометами, казалась отчаянной. Не все были настроены в этом отношении оптимистически.
С паникерами не церемонились, проводились также облавы на дезертиров. Не все ведь рвались на фронт и в ополчение, а некоторых просто не отпускали матери и жены. Поэтому одни не регистрировались в военкомате, другие притворялись больными, ну а третьи доставали липовую справку о работе в «Метрострое» или на другом предприятии, дающем бронь. За период с октября 1941-го по июль 1942 года органы милиции с помощью общественников выявили в Москве свыше 10 тысяч дезертиров. При массовых проверках паспортного режима за этот же период в городе было задержано более 20 тысяч человек, не имеющих московской прописки. В основном это были мужчины призывного возраста. Надо сказать, что беженцев Москва у себя не оставляла. Отправка их из столицы в другие районы страны строго контролировалась. Московскому руководству хватало проблем с москвичами. Надо было их кормить, поить, поддерживать в домах тепло, а в жителях – моральный дух.
Может показаться странным, но 29 октября 1941 года в Москве открылся «Мюзик-холл» с джазом, кордебалетом и дуэтом комиков Бим-Бом (Радунским и Камским).
Поддерживали моральный дух москвичей также выступления руководителей государства, вид сбитых над Москвой самолетов (в ЦПКиО имени Горького и в центре Москвы), кинофильмы. Парад на Красной площади 7 ноября, появление на мавзолее Сталина, его слова тоже, конечно, вдохновляли. А сказал он тогда, обращаясь к войскам, вот что: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков: Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»
Не все люди знали, что такое «осенит», но чувствовали в этом слове что-то холодное и твердое, как лед, как застывший на морозе синеющий снег. С приходом зимы жизнь в Москве вообще стала светлее. Помимо снега, на ее улицах появилось много людей в белых военных полушубках.
К Новому году армия преподнесла народу подарок – 27 декабря 1941 года немцы под Москвой были разбиты.
Теперь стало легче верить в нашу окончательную победу над врагом. О поражениях говорить вообще не полагалось. О них и их причинах мог говорить только Сталин. На торжественном заседании, посвященном 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, проходившем на станции метро «Маяковская», Сталин сказал: «Одна из причин неудач… состоит в отсутствии второго фронта в Европе… другая причина… в недостатке у нас танков и авиации… наша авиация по качеству превосходит немецкую, но самолетов у нас меньше, чем у немцев. Наши танки по качеству превосходят немецкие танки… но танков у нас все же в несколько раз меньше, чем у немцев. В этом секрет временных успехов немецкой армии».
Трудно сказать, какие наши танки и самолеты имел в виду Иосиф Виссарионович в декабре 1941 года. У немцев, например, был самолет «Хейнкель-111». Этот гад имел две двадцатимиллиметровые пушки, шесть пулеметов, поднимал две тонны бомб, запас горючего на семь часов полета и летал за три тысячи километров! «Фокке-Вульф-200-Кондор», или «Летающий дракон», был еще страшней. Немецкие самолеты имели радиосвязь с землей. Причем донесения летчики передавали шифром. Наши же самолеты, во всяком случае в начале войны, радиосвязи с землей вообще не имели.
Перед войной мы, возможно, и добились определенных успехов в военном деле, но с вооружением у нас все-таки было неважно. Вооружены мы были в значительной степени тем оружием, которым воевали в империалистическую и Гражданскую войны. На вооружении у нас стояли, например, подводные лодки, изготовленные еще до революции. Одна такая лодка в тридцать пятом году затонула в Финском заливе, когда на нее наехал надводный корабль. Пятьдесят пять членов ее экипажа погибли.
Были у нас еще бутылки с горючей смесью. Представляла она собой обыкновенный напалм. Придумали эту смесь финны, которые и применяли ее против нас во время войны 1939 года. У нее еще было название «Коктейль для Молотова» (В. М. Молотов возглавлял тогда советское правительство, являясь одновременно министром иностранных дел.) Мы же, узнав секрет приготовления смеси, выбросили из ее неофициального названия слово из трех букв и стали называть «Коктейлем Молотова». Смесь эта нам очень пригодилась в начале войны с немцами. Изготавливали ее, в частности, на заводе в городе Дзержинске, недалеко от города Горького.
Хорошо, что во время войны наша большая территория позволяла нам вооружаться, не боясь бомбежек. До Горького, а тем более до Урала фашистские стервятники не долетали. Имея такой большой и глубокий тыл, мы смогли собраться с силами, вооружиться и вести войну до победы.
Мнение Сталина о причинах наших неудач в начале войны считалось тогда исчерпывающим. Никто не имел права высказывать по этому поводу какое-либо другое суждение. После войны свое мнение попробовал высказать советский кинорежиссер Александр Довженко в повести «Победа». «У нас не было „культуры войны“, – писал он, – мы не умели воевать, имели место нераспорядительность командиров, бюрократизм военных специалистов и т. д.».
В чем-то Довженко был безусловно прав. Культура вообще наше слабое место, да и довольно широкое понятие. В него можно включить и понятие о долге солдата, и умственный уровень командиров, и взаимоотношения между ними. А вообще, культура начинается с мелочей. В той войне мы столкнулись не только с огневой мощью противника, но и с его культурой.