Глава седьмая ДНИ ВОЙНЫ

«Семьи-заложники». – «Бей, чем хочешь, но убей!» – Продолжение рассказа Б. В. Курлина. – Рассказ Барабанова о войне. – Бродячие собаки и бездомные кошки. – Жизнь в зоопарке. – Люди и лошади. – Побег павиана Васьки. – Хищники. – Кое-что о лошадях. – Мелочи быта. – Замнаркома зашел в ресторан. – Проблемы трамвайного поезда. – Голова на рельсах. – Метро. – Поэты и цензура. – Вертинский вернулся! – Случай во МХАТе. – Мусор, крысы и нечистоты. – Опять в тесноте и обиде. – В бане. – В парикмахерской. – В магазине. – На рынке. – В очереди за хлебом. – Газировщицы. – Убийство директора кондитерской фабрики. – Кто трепал нервы продавцам

Почтальоны приносили «похоронки» – сообщения о гибели на войне родных и близких, поэтому их боялись. Приносили и письма. Некоторые писали их на специальных бланках. На наружной стороне такого бланка лозунг «Смерть немецким оккупантам!», картинка: наши бьют немцев, а под картинкой слова Сталина: «Мы можем и должны очистить советскую землю от гитлеровской нечисти» и стихи:

За страну Советскую

Бей зверье немецкое.

Банда влезла к нам во двор,

С ней один лишь разговор.

Бей штыком, гранатой бей.

Бей, чем хочешь, но убей!

Бывали случаи, когда плохие вести с фронта приносили не почтальоны, а работники НКВД. Получали их «члены семей изменников Родины». Установив, что военнослужащий перешел на сторону врага, или просто придя к такому мнению путем умозаключений, «Особое совещание», лишенное возможности наказать самого перебежчика, наказывало его семью. Это делалось с целью профилактики. Жены и дети фронтовиков становились заложниками. Выселяли их, как правило, согласно предписанию, на пять лет на Север, куда-нибудь в Коми АССР. Родителей изменников, как правило, не трогали. Семье, получившей такое предписание, давалось сорок восемь часов на сборы. Брать с собой можно было груз весом до пятисот килограммов. Но что могла взять женщина, да еще с ребенком на руках?! К тому же имущество изменника Родины подлежало конфискации. Ссылаемых в дороге не кормили. Им разрешалось иметь с собой продовольствие «из расчета месячного запаса еды на семью». А что можно было взять на месяц в голодное время, когда и на день-то еды не всегда хватало? Да, хлебнули горюшка эти «российские мадонны» за грехи своих мужей. А ведь те, давая присягу, клялись не щадить ни своей крови, ни самой жизни для достижения полной победы над врагом. «Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, – говорили они, – то пусть меня (меня!) постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся». Ни словом, ни намеком не говорилось в присяге о том, что за вину солдата будут отвечать его жена и дети. Такое никому и в голову не могло прийти. Это был маленький сюрприз советским воинам от любимого вождя.


На войне тоже было тяжело. Как вы помните, Борис Васильевич Курлин остановился на том, что его часть вышла из окружения под Осташковом Тверской губернии. А что же было дальше? А дальше вот что: «… Вышли мы, как я уже говорил, из окружения в районе Осташкова, – продолжал Борис Васильевич. – В селе, в котором мы оказались, тогда базар был. Литр водки на нем стоил восемьсот рублей. Купил я поросенка, водку, а тут немцы стали обстреливать. Все, конечно, разбежались. Потом снова собрались. Вообще-то, даже после сильной артиллерийской подготовки остаются люди, техника, не все гибнет, а тут обстрел был небольшой, так что торговля на рынке продолжалась.

А вообще постепенно, с опытом, узнаешь по звуку свою бомбу, мину, снаряд, пулю. Снаряд, если свистит, значит, летит мимо, а если шипит – твой. Бомба воет. Если над тобой, то улетит дальше, а если немного в стороне – ложись. Пуля «у-у-у» – мимо, если «фить – фьюить» клокочет, – значит, рядом. Хотя от всего не спрячешься. Это уж судьба.

Вот был у нас один сержант, Бондаренко, он очень боялся бомбежки, так при бомбежке и погиб. Спрятался в траншее, а в нее как раз бомба попала. Он каждый день говорил: «Что день грядущий мне готовит?» Радовался, когда день был пасмурный, – нелетная погода, значит, бомбить не будут.

В другой раз один офицер пришел поговорить с солдатами. Сели четверо в кружок. Посередине упала мина и всех убила. Могли ли они знать, что так случится?

Командующим 3-й армией, в которой я служил, был Горбатов. В Орле как-то начался обстрел, и командир дивизии Гурьев успел оттолкнуть Горбатова. Тот упал в окоп, живой остался, а Гурьева убило.

Когда мы выходили из окружения, некоторые переоделись в штатское, оружие бросили. Вышло нас к Осташкову около полутора тысяч. Подошли к озеру Селигер, погрузились на корабль, который назывался «Орел». А тут налетели двадцать семь «юнкерсов». Хорошо, что капитан нашего «Орла» был старый, опытный. Он маневрировал, и бомбы в корабль не попали. Стали тогда нас немцы обстреливать из пулеметов. Было это в конце августа 1941 года. У населенного пункта Молвотицы, если не ошибаюсь, мы заняли оборону. В нашей дивизии тогда из восемнадцати тысяч человек осталось две, многие были без оружия. Безоружным я велел сделать трещотки из дерева и расположиться в лесу, вдоль дороги, по которой немцы шли к городу Калинину. Боевое охранение шло, как обычно, километра на полтора впереди основных частей. Мы его не тронули, пропустили. Когда подошла колонна, начали бой. Те, кто были с трещотками, выскочили из-за кустов на немцев, да еще в штатском. Не знаю, что подумали немцы, но они побежали. Мы гнали их километров восемь. Они побросали оружие, артиллерию, машины. Потом, правда, опомнились и поддали нам. Мы отступили. Немцы в Калинин (Тверь) выбросили десант. Мы отступили к деревне Горохово. Сильные бои были у элеватора. Там почти все наши погибли. Потом у этого элеватора оборонялись немцы. Их тогда тоже всех уничтожили.

В декабре 1941-го мы переходили Волгу по льду. Лед колыхался. Немцы в громкоговоритель кричали командиру дивизии: «Озеров! Пора сдаваться, все равно вам конец, только людей погубите!» Немцы пошли на нас по льду Волги, а мы окопались на берегу. Они не ожидали, что мы их встретим. Мы их уничтожили, человек восемьсот. Вода была красной от крови. Ну и наших было убито немало. Но так много наших трупов, как под Сычевкой, это недалеко от Калинина в сторону Москвы, я никогда не видел.

В обороне на Волге мы стояли месяца полтора. Там, когда началось наше наступление, я впервые увидел «катюши». «Катюши» сразу после залпов уходили, чтобы их не обстреляли немцы. Сначала они стояли на наших грузовиках, а потом их установили на «студебекеры» и «шевроле». Я как-то под Сталинградом попал под огонь «катюш». Страшное дело. Немецкие летчики иногда бомбили наш передний край. Наши тоже бомбили немцев. Наши штурмовики «Ил-2» немцы называли «Черная смерть», потому что их не красили и корпуса у них были черные.

Немного расскажу о полководцах наших, что знаю. Жуков был, конечно, сильной личностью, он никого не признавал, никаких авторитетов, кроме Сталина. Как-то он возмутился отступлением одной части и, обратившись к ее командиру, подполковнику, назвал его капитаном. Тот смущенно возразил: «Я подполковник, товарищ маршал». А Жуков ему: «А теперь капитан». У Жукова была палка. Он мог ею ударить. Командир нашей армии Горбатов тоже ходил с палкой, мог ударить солдата, офицера. Палка тяжелая, суковатая. Был такой случай: один командир полка с большим животом, когда перед боем проигрывали ситуацию, лег на землю, а зад его выступал над укрытием. Тут Горбатов подошел да как трахнет полковника палкой по заду и говорит: «Ты же убит!» Тот вскочил, говорит: «Так точно, товарищ командующий!» У Горбатова жена была певица, ездила вместе с ним. В тридцатых Горбатова посадили. Когда письмо Горбатова из лагеря попало к Буденному, тот пошел к Сталину. Сталин спросил, ручается ли он за него. «Ручаюсь», – ответил Буденный. Горбатова освободили. С Горбатовым был еще такой случай. Как-то видит он, что повар, без своей винтовки, а только с термосом, идет на передний край накормить солдат. Он подъезжает, подзывает повара пальчиком: «Солдатик, иди-ка сюда!» Тот подходит, рапортует. «На передний край идешь?» – спрашивает Горбатов. – «Так точно, товарищ генерал», – отвечает повар, а Горбатов как огреет его по плечу палкой да как гаркнет: «Где твоя винтовка?!» – и приказал идти за винтовкой. Солдат аж побелел.

Особенно тяжело на войне было женщинам… Наступали мы под Москвой… В разведроте дивизии служила девушка, звали ее Тамара. Красивая блондинка. У нее все погибли, и она пошла мстить за мужа и отца. Командиром той роты был Разин, по имени Степан. Парень он был лихой. Немцы его знали и кричали по радио: «Стенька, мы тебя все равно повесим!» Так вот стал этот Степан Разин за Тамарой ухаживать. Проходу ей не давал. Как-то даже пытался в лесу изнасиловать, грозил пистолетом. Она уж хотела из-за него повеситься. Сколько ни бились со Степаном, он от Тамары не отставал. Я и с ней говорил (я был тогда помощником начальника политотдела дивизии по комсомолу), предложил перейти в другую часть, но она не хотела, ей в разведке нравилось. Потом ее все-таки перевели радисткой в штаб командира первого корпуса Урбановича. И вот как-то немцы, недалеко от штаба, обстреляли наши машины. Мы выскочили из них, и тут я увидел, как ее голова с золотыми волосами катится под гору. Мы ее похоронили.

… Днепр форсировали у города Богучары. Когда вошли в город, там находилась итальянская дивизия. В одном блиндаже взяли итальянца. Красивый мальчишка с черными глазами, очень напуганный. Мой ординарец Петр повел его в штаб. Я наблюдал за ним в бинокль. Вижу, ведет, ведет, а потом винтовку вскинет, выстрелит, а итальянец, как он только вскинет винтовку, падает на землю. Раза три так в него этот Петр стрелял. Наконец, когда итальянец лежал, подошел к нему и выстрелил в него сзади, в лежащего. Жалко было мальчишку. Петр сначала сказал мне, что сдал итальянца в разведку. Потом признался».

А вот что о буднях и жестокостях войны поведал мне другой ее участник по фамилии Барабанов, к сожалению, не помню его имени и отчества. «Многие наши солдаты, – рассказывал он, – с убитых немцев снимали часы. У некоторых целые пачки часов были. Мне предлагали снять часы с убитого, но я отказывался. Как-то после боя иду с товарищем. Смотрим, немец лежит, а на руке хорошие золотые часы. Товарищ подошел к нему и стал их снимать, а немец оказался живым. Достал он правой рукой пистолет и убил моего товарища. Ну, тут на него ребята набросились, забили до смерти.

Ненависть к фашистам была страшная. Бывало, поручали вести пленных. Водили «с распиской», это значит, надо было всех, сколько есть, передать в штаб. Водили и «без расписки». Как-то поручили мне и еще трем солдатам без расписки вести тридцать-сорок человек. Отвели мы их на некоторое расстояние, спрашиваем: «Кто был под Москвой?» Вышли трое или четверо. «Кто под Сталинградом был?» Вышли еще несколько немцев. «Кто под Ленинградом был?» Еще вышли. Мы командуем: «Ложись!» Немцы легли на спину и пальцем на лоб показывают, дескать, чтобы в лоб стреляли, смерть тогда мгновенная. Когда стреляешь в лоб, человек как-то подпрыгивает, вытягивается весь…

Был такой случай. Прибегает женщина вся в крови, зовет. Мы пошли за ней. Оказалось, что наши люди перед уходом немцев, чтобы те не угнали их в Германию, в шахте спрятались. Так немцы их гранатами забросали, много людей убили».

Жуткая это вещь – война. Сколько трупов разбросала она по своим дорогам! В Cредние века, когда случался голод и голодали даже сеньоры, когда трупы умерших некому было хоронить, выходили из лесов стаи волков поживиться падалью. Насытившись человечиной, волки и после голода еще долго искали добычу среди людей. Так было и в эту войну. По ночам, когда вставала луна-покойница, волки, повыв на нее то ли по привычке, то ли от радости, шли обгладывать богатую добычу, не делая разницы между теми, на ком были кресты, и теми, на ком звёзды.

Когда война закончилась, люди заметили, что волков развелось видимо-невидимо. Стали на них охотиться. За убитого волка полагалось вознаграждение. Политика в отношении волков была простая: волк как опасный хищник подлежал истреблению всеми способами на всей территории страны в любое время года.

В отличие от волков собакам во время войны жилось плохо. Хозяева разбежались, оставив их на произвол судьбы. Стаями бродили они по Москве, голодные и злые. Прятались, как могли, от бомбежек, дичали, впадали в бешенство, кусали людей и дохли. Долго с таким положением московские власти мириться не могли. И вот в 1942 году, в день Красной армии – 23 февраля, ветеринарная служба города приняла решение о создании бригады по вылову бродячих собак и бездомных кошек.

О важности, придаваемой городским начальством борьбе с одичавшими животными, говорит тот факт, что, несмотря на тяготы военного времени, бригадам, созданным для этой цели, предоставили две автомашины и выделили опытных шоферов. К тому же были приведены в полную боевую готовность железные клетки для лохматых арестантов.

Выловить всех бродяг тогда, наверное, не удалось. Кроме того, нельзя забывать, что собаки и кошки имеют подлую привычку размножаться. Поэтому в марте 1944 года последовал новый приказ: «Усилить вылов бродячих собак, организовать бригаду ловцов на полуторатонной машине „ГАЗ“. Вылов производить не менее трех раз в неделю». И, наконец, в 1945-м: «К 1 мая укомплектовать бригаду и приступить к вылову бродячих собак» и подпись: «Зав. Горветотделом Орлов». О кошках, заметьте, ни слова. Дошло, наверное, до начальства, что они необходимы для борьбы с мышами.

Звери зоопарка, как и правительство, во время войны оставались в Москве, и Горветотдел их не трогал. Медведица Зойка в марте 1942 года даже тройню родила.

Как кормящая мать, Зойка к общественным работам не привлекалась, а вот двугорбый верблюд Вася был в прямом смысле запряжен. Он вывозил на санях с территории зоопарка снег и сколотый лед.

Все в зоопарке в общем-то было хорошо, если б не побег в июле 1942 года павиана Васьки. Хитрец подглядел, как служительница закрывала клетку, и, когда она ушла, воспользовался ее опытом. Ему удалось выйти на Большую Грузинскую улицу, и, если б не противные мальчишки, которые кричали, свистели, строили ему рожи, он, возможно, дошел бы до Тверской. А так он, возмущенный их гнусным поведением, зарычал и, решив задать кому-нибудь из них трепку, подошел к ним поближе, но те, подученные старшими, заманили его обратно в зоопарк, а потом и в клетку. Тут, увидев своих сородичей, Васька несказанно обрадовался и дал себе слово больше на улицу никогда не выходить. В клетке было спокойнее. К тому же хоть и плохо, но кормили.

Обезьяна, на худой конец, может вместо фруктов и овощи есть. Хищник скорее умрет, чем съест морковку, ему мясо подавай. А где его взять во время войны, когда оно и людям не достается? И тогда ветеринарная служба Москвы в июле 1942 года распорядилась, чтобы конные парки, совхозы и другие организации – владельцы крупных животных, в случае их падежа от незаразных болезней, немедленно сообщали об этом дирекции зоопарка по телефону К-4-40-78 и в тот же день доставляли павшее животное.

Поскольку падеж среди сельскохозяйственных животных в Москве наблюдался, а хищников было мало, то их хоть и с трудом, но прокормить было можно. С домашним скотом дело обстояло сложнее. В октябре 1941 года в Москве и ближайшем Подмосковье были уничтожены все совхозные свиньи. Коров, кто мог, гнал на восток, но много коров, овец и свиней было забито. Нечем кормить. На корм шла даже мездра – нижний слой шкуры животного, содержащий жир. (Мездру, в частности, использовали при производстве столярного клея.)

Уже в июле 1942 года под Москвой стали воссоздаваться подсобные животноводческие хозяйства предприятий, таких, как «ЗИС», «Знамя Октября» и др. Им удалось вырастить тысячи голов скота. К тому же и в частном секторе к концу 1944 года количество коров достигло довоенного уровня. В конце войны в Москве снова появились молочницы. А в ноябре 1945 года вышел закон, согласно которому крестьяне-единоличники получили право бесплатно пасти свой скот на лесных лужайках, вдоль дорог, линий электропередачи и даже на колхозных полях, правда за деньги.

Лошадь в те годы тоже была не роскошью. В Москве существовало несколько конных парков. Только «Мосгортрансоюз» насчитывал в своих рядах более семисот лошадей. Для заготовки сена имелись специальные угодья. Летом 1942 года они составили 22 тысячи гектаров в разных районах Московской области. Организации, пользующиеся услугами гужевого транспорта, направляли на сенокос своих косцов.

Лошадь – не машина. Она все понимает и понимания требует. Возчик, который с ней работает, должен знать ее характер, настроение, возможности. Нельзя заставлять работать лошадь, упитанность которой ниже средней, нельзя заставлять лошадь тащить воз на расстояние свыше семи-восьми километров, не определив ее «грузоподъемность». Направлять лошадей за сеном следует не более чем за тридцать километров от конюшни. Нельзя работающих лошадей лишать воды. Возчик должен знать места водопоя в городе и возить с собой ведро (оно обычно болтается под телегой или фургоном), а для подкормки лошади в течение рабочего дня – специальную торбу. Ее вешают на голову лошади, и та, уткнувшись в нее мордой, поедает находящийся в ней овес или сено. Зимой лошадь должна носить зимние подковы, а летом – летние. И вообще лошадь требует постоянного ухода: ее надо мыть, чистить, следить за ее копытами и т. д. и т. п.

Материалы архивов Горветотдела говорят о том, что должного ухода за лошадьми во время войны, да и после нее, в Москве не было. Многие животные содержались в скотских условиях. Вот, например, как, согласно акту проверки, обстояли дела в конюшне ремстройконторы Ленинградского райжилуправления (РЖУ). Полы в конюшне были разбиты, станков (для лошадей и балерин вещь необходимая) в ней не было, навоз не вывозился, лошадей никто не мыл, не чистил, предметов ухода за ними не имелось… Пол в конюшне был гнилой. «Поэтому, – как отмечали проверяющие, – нет ничего удивительного в том, что одна лошадь сломала себе в ней ногу». В другом хозяйстве проверяющие обнаружили, что лошадей поят водой из одного ведра, в то время как, согласно инструкции, каждая лошадь должна иметь свое ведро и каждое ведро должно быть «забирковано», то есть иметь бирку с номером или кличкой лошади. Сено, которым кормили лошадей в этой конюшне, было старое, прошлогоднее, большая часть лошадей не подкована, а у тех лошадей, что имели подковы, они держались на винтах. Причину всех этих безобразий усмотрели в том, что заведующий конным парком сжился с конюхами и всегда ходил «под мухой».

Запах винного перегара, мат, хамство – вот удел бедных животных во многих московских конюшнях тех лет.

Доходило до рукоприкладства и даже до убийства. В 1945 году выступавший на одном из совещаний работников торговли директор транспортно-складского треста Физиков (фамилия такая) сказал: «В Куйбышевском РПТ (райпищеторге) пала лошадь оттого, что была избита возчиком». То, что могло присниться в страшном сне литературному герою Достоевского, стало реальностью нашей жизни.

Время идет, человек теряет друзей. И вот уже «железный конь пришел на смену крестьянской лошадке», и рядом с лошадью теперь, как с обезьяной, фотографируются. А ведь ее общество в прошлые годы давало москвичу возможность не только выжить, но и окончательно не оторваться от природы. Еще в начале тридцатых годов дети в московских дворах из лошадиного навоза делали доски, на которых скатывались с ледяных горок. Для этого навоз приминали и заливали водой. На морозе он застывал и становился твердым.

Во время войны, да и после нее, магазин в доме 7 на Мясницкой улице торговал инструментально-скобяными и шорными товарами. Шорно-обозные товары предлагал магазин на Библиотечной улице, а в магазин на Зоологической улице шли за шорно-пеньковыми товарами. Если всеми этими «лошадиными» изделиями торговали магазины, значит, они были кому-то нужны.

Существовала в Москве и такая организация, как «Мосфуражторг», торговавшая кормом для скота, в первую очередь для лошадей. В городе имелось девятнадцать фуражных лабазов на Трифоновской, Сущевской, Лесной, Большой Марьинской и других улицах.

Ради справедливости заметим, что московское начальство, стараясь сделать жизнь лошадей хотя бы сносной, поощряло конюхов за случку, выжеребку, сохранение конского поголовья и наказывало виновных в нерадивом отношении к лошадям.

В определенные периоды некоторым копытным даже предоставлялись льготы. В ноябре 1943 года решением Мосгорисполкома владельцам лошадей было поручено выявить всех кобыл от трех лет и старше, пригодных к расплоду, и жеребцов, пригодных к случке. Отобранные для работы на случных пунктах жеребцы, согласно этому решению, переводились на сокращенный рабочий день и улучшенное кормление, что опять же вызывало зависть у их двуногого мужского окружения и даже возмущение: «А мы что, хуже?» На это работники Горветнадзора замечали им, что из родившегося человека еще неизвестно что получится, а из жеребенка хороший работник получится наверняка.

Может быть, когда-нибудь и наступит время, когда мужчин, готовившихся стать отцами, будут отправлять на курорт отъедаться и отсыпаться, а то ведь лезут в женщин усталые, пьяные и немытые, а потом вздыхают: «Слабое поколение растет».


Избавительницей от многих бед приходила в Москву весна. В домах становилось теплее, на улицах светлее, на душе веселее. Лозунг «Умрем, но отстоим Москву!» ушел в прошлое. Теперь, в начале 1942-го, главными стали слова: «Под знаменем Ленина, под водительством Сталина – вперед на разгром немецких оккупантов и изгнание их из пределов нашей родины!» В этом лозунге звучала уверенность в победе. Москвичи теперь могли заняться делом.

Зима, как отступившее вражеское войско, оставила после себя разрушения и проблемы. Брошенные людьми дома и квартиры приходили в негодность: крыши текли, в батареях замерзала вода, лопались трубы, двери, полы и подоконники разбирались на дрова. Дома, в которых люди оставались, страдали по-своему. Из-за того, что некоторые жильцы выводили трубы своих «буржуек» не в форточки, а в вентиляционные ходы, возникали пожары.

Борясь со всеми этими безобразиями, государство повысило требовательность к управдомам. Когда в квартире 8 дома 3 по Скатертному переулку лопнула батарея, замерзшая из-за того, что жилец, уехав в командировку, не закрыл форточку, привлекли к ответственности управдома Гурова. Его обвинили в том, что он не подготовил дом к зиме, не проверил, закрыты ли форточки в квартирах, из которых выехали жильцы. Получил Гуров за свою халатность год лишения свободы.

Помимо дымоходов и форточек у домоуправов были и другие заботы. Главной из них был сбор квартирной платы. Ради него они шли на разные ухищрения. Домоуправ Бакалов, например, заявил жильцам, что талоны на дрова они получат только в том случае, если внесут квартирную плату за текущий месяц. Жильцы возмутились: «Квартплату за текущий месяц можно вносить до десятого числа следующего месяца, а сейчас денег нет – получку еще не дали. Вот получим деньги, – убеждали жильцы управдома, – внесем за квартиру», но управдом был неумолим. Пришлось написать в газету…

Вообще, в «Вечернюю Москву», «Московский большевик» и другие газеты москвичи писали по разным поводам, ища справедливости и защиты. Газеты отводили письмам читателей специальные рубрики.

О чем только не писали читатели! Писали о том, что градусник на Мясницкой (улице Кирова) всегда показывает одну и ту же температуру, о том, что из пятидесяти спичек, выпускаемых фабрикой «Красная звезда», сорок приходится выбрасывать, о том, что в помещении ГУМа полно всяких учреждений и контор, но нет ни указателей, ни вывесок, и поэтому ни одну из этих организаций нельзя найти.

К недоразумениям приводило и существование в городе двух Колхозных (Сухаревских) площадей на пересечении Садового кольца, Первой Мещанской и Сретенки. Та часть площади, что от Сухаревой башни шла в сторону института Склифосовского, называлась Большой, а та, что в сторону кинотеатра «Форум», – Малой Колхозной площадью. Они, впрочем, и сейчас так называются. На той и другой площадях находились дома с одинаковыми номерами. Пока стояла Сухарева башня, можно было как-то в пространстве ориентироваться. Когда же башню снесли, понять что-либо стало просто невозможно.

Встречались и другие несуразности. На Первой Мещанской улице стояли три дома под номером 13/15, на улице Герцена (Б. Никитская) два дома под номером 54, а в доме 15 по Троицкой улице имелось четыре восьмых и четыре шестнадцатых квартиры.

В 1943 году люди часто жаловались на плохую работу радиосети. «Чтобы что-то услышать, – писали они, – нужно прикладывать ухо к репродуктору». Отвечая на эти жалобы, директор московского радио объяснял, что к сети самовольно подключаются «зайцы», которые «воруют сигнал» и тем ослабляют слышимость.

Воровали и электричество. Когда жильцы дома 46 по Большой Серпуховской улице в обход счетчика подключали к электросети свои шестисотваттные плитки, кто-то сообщил об этом в МОГЭС и в редакцию газеты «Вечерняя Москва», после чего каждого похитителя электроэнергии оштрафовали на триста рублей. Досталось и одному начальнику из городской электросети. Этот жулик, оказывается, нагревал для себя воду в ванной с помощью электрокипятильника!

Сталкиваясь постоянно с несознательностью граждан в деле экономии электроэнергии, электрики МОГЭСа стали ходить по квартирам и обрезать проводку. В ответ на это москвичи придумали так называемых «жуликов». «Жулики» вворачивались, как лампочки, в патроны и имели снаружи гнезда, как у розеток, куда вставлялся штепсель от электроплитки, например. Главным, в данном случае, было запереть дверь в комнату, чтобы никто не увидел «жулика».

Много жалоб в газеты приходило также на работу разных мастерских. Читатель Васильев, например, сообщал о том, что сдал в мастерскую на Каляевской улице электрочайник. Прошло уже восемь месяцев, а в мастерской ему все говорят: «Зайдите через пять дней, через десять…»

Со временем москвичи догадались, почему мастерские принимают заказы, а потом их не выполняют. Дело, как оказалось, в том, что мастера брали деньги вперед. Когда нужно было выполнять план или просто мастеру были нужны деньги, он не отказывался ни от какой работы, даже от той, которую заведомо не мог выполнить, ну а потом тянул время, морочил людям голову, чтобы деньги не возвращать.

Люди возмущались тем, что из продажи исчезли «карандашедержатели» (железные трубочки, в которые вставлялись карандаши-огрызки), что в магазинах не бывает шнурков для ботинок и гуталина, а торгуют всем этим только чистильщики обуви. Кстати, артель чистильщиков под названием «Труженик», когда началась война, заметно сдала свои позиции. Многие лучшие точки в городе (на площадях Революции, Маяковского, Комсомольской) перешли к кустарям-одиночкам.

Немало нареканий вызывало и общественное питание.

Одного возмущало то, что в буфете Художественного театра газированная вода с сиропом стоит гораздо дороже, чем везде. Другого, что на площади Маяковского столовая хорошая, а у них, в Большом Черкасском переулке, – плохая: очередь в кассу такая, что надо стоять чуть ли не полчаса, кругом грязь, остатки пищи, ложек не хватает, посуда не моется, соль на столы не выставляется, и к тому же персонал груб. Возмущались читатели и тем, что в закусочной на Малой Колхозной (Сухаревской) площади не хватает стаканов и поэтому, чтобы выпить кофе, приходится долго ждать, пока освободится стакан, а в продмаге на Неглинной стаканов вообще нет, и кофе отпускается в посуду посетителей.

Общественное питание, как и торговля, всегда находилось под усиленным контролем граждан и общественности. Но иногда любопытство в этом вопросе проявляло и начальство. Как-то вечером 13 октября 1943 года заместитель наркома торговли Горлов, подняв воротник пальто и надвинув на лоб шляпу, отправился проверять работу ресторанов. У дверей филиала ресторана «Метрополь», находившегося в полуподвале дома 2/5 по Рождественке (теперь на этом месте стоит «Детский мир»), он увидел очередь. «Неужели все столики заняты, – подумал Горлов, – а еще говорят, план не могут сделать, посетителей нет». Он встал, как и все, в очередь, простоял минут сорок, а когда наконец вошел в зал ресторана, то увидел, что в нем почти пусто. «Почему у вас люди на улице стоят? – возмутился он. – Где директор?» – «Директор, товарищ Перочинский, – объяснила ему заместитель директора, Мария Ивановна, – уехал в управление, а я, простите, говорила по телефону с базой и не смогла проследить за очередью».

Объявив заместителю выговор и отказавшись от ужина, Горлов ушел домой злой и голодный. «Как так можно? – думал он. – Идет война, люди голодают, работают как проклятые, ночей не спят, а тут черт знает что! Официантки бездельничают, а люди на улице мерзнут!» В этот момент ни с того ни с сего в его возмущенном мозгу промелькнула непрошеная мысль: «А какая задница у этой самой Марии Ивановны!», но развивать ее он не стал, чтобы не расслабляться, а вспомнил, как недавно в складском помещении ресторана «Звездочка» на Преображенской площади во время проверки были обнаружены сосиски, покрытые слизью, сазан, изъеденный крысами, заплесневелая лососина, протухшая селедка. «Эти бы продукты да голодающим ленинградцам! – подумал он. – И что еще должно произойти с нами, чтобы мы по-другому стали ко всему относиться, неужели нам и войны мало?! Надо, наверное, каждого разгильдяя, хоть на месяц, на фронт посылать, проветриться. Пусть пороху понюхает, тогда и жизнь ценить научится, и работать станет лучше». Идеям заместителя наркома не суждено было сбыться. Разгильдяи в России так и остались разгильдяями.

До дома Горлов добирался на трамвае. В темном вагоне было пусто. Прикорнув в своем углу, дремала кондукторша да храпел, вытянувшись (если так можно выразиться в данном случае) на лавке, безногий инвалид. Трамвай позвякивал вагонными соединениями и решетками, дребезжал стеклами, дзинькал на стыках рельс, громыхал на стрелках и выл, как подстреленный буйвол, тормозя на остановках.

У этого трамвая, как и у всех московских трамваев, были свои проблемы и трудности, совсем не похожие на проблемы и трудности общепита.

Народ постоянно норовил влезть в него через переднюю дверь, а поэтому тот, кто входил как положено, через заднюю, не мог из него выйти как положено, через переднюю: проход был забит людьми. На протяжении многих лет московские власти вели с этим явлением упорную, но безуспешную борьбу. В октябре 1942 года Мосгорисполком в очередной раз запретил пассажирам входить в вагон через переднюю дверь. Право на это предоставлялось только беременным женщинам и инвалидам первой и второй групп. Но поскольку срок беременности в постановлении Мосгорисполкома не оговаривался, женщины всех возрастов продолжали лезть в вагон через переднюю дверь. Лезли в нее и мужчины. Некоторые из них прикидывались для этого инвалидами.

В июне 1943 года в Москве стали действовать новые трамвайные правила. Они ввели новые запреты и штрафы. Особенно строго стали относиться московские власти к тем, кто ездил на буферах и подножках. За провоз одного места багажа в трамвае стали брать рубль, а вот лыжи разрешалось провозить бесплатно. Кондукторы отрывали пассажирам, в зависимости от дальности поездки, необходимое количество билетов. У тех, кто ехал далеко, билеты составляли ленту в двадцать-тридцать сантиметров. Талонов на проезд в трамвае тогда еще не было. Отсутствие их приводило к тому, что пассажиру, не имеющему мелочи, кондуктор кричал: «Сойдите, гражданин, с трамвая!» – «А почему не с ума?» – ворчал тот.

Летом 1944-го трамваи окрасили в голубой цвет. Возможно, этот цвет разглаживал опаленные войной души пассажиров. Так это или не так, утверждать не берусь, но именно в голубом вагоне произошел случай, позволивший говорить о смягчении московских нравов. Заснула кондукторша. Уморилась за день. Рядом с ней женщина сидела. Пожалела ее и стала на всех входящих, которые, как назло, хотели взять билет, руками махать и делать им страшное лицо, дескать, не шумите, дайте человеку поспать. Да и сама кондукторша просыпаться не желала, бормотала что-то во сне, морщилась и отталкивала протянутые ей деньги. Человеку иногда надо хоть пять минут поспать, и после этого ему сразу становится легче. Женщина, охранявшая сон кондуктора, это понимала.

Да, нелегкая работа была у трамвайщиков. Первая смена начинала работать в четыре часа тридцать минут утра. Чтобы попасть к этому времени в парк, нужно было не опоздать на трамвай специального маршрута, который проходил в районе твоего дома в четвертом часу утра, а вернее, ночи. Зимой, в морозы, вагоновожатые не всегда могли стронуть свой трамвай с места: вагоны, простоявшие ночь на морозе, примерзали к рельсам. Приходилось толкать их с помощью другого трамвая, простоявшего ночь в депо. Те, кто работал в последнюю (вторую или третью) смену, должны были вернуться в депо к двум часам ночи. Если возвращались позже, опаздывали на трамвай, развозивший вагоновожатых и кондукторов по домам. Особенно тяжело было работать зимой, в морозы. Большинство трамваев не имело дверей, не было и кабины для вагоновожатого. От пассажиров вожатого отделяла лишь металлическая стойка за его спиной. Когда пассажиров набивалось много, они толкались, наседали на вожатого и, естественно, мешали ему вести трамвай. К тому же от дыхания десятков людей запотевали, а затем, естественно, и покрывались коркой льда стекла. Для того чтобы видеть дорогу, вагоновожатому приходилось время от времени протирать стекла солью. Проволочка, проведенная под окном, хоть и нагревалась, но защитить его от наледи не могла.

Работая по 8-10 часов в сутки, вагоновожатые и кондукторы не имели возможности нормально поесть. Одна была радость: выскочить из вагона, купить горячие бублики с маком по десять копеек штука и ехать дальше. К сожалению, созданное бубликами хорошее настроение могли испортить пассажиры, заторы, аварии и контролеры, которые поджидали трамваи на площадях и следили за графиком движения и соблюдением вожатыми дорожных правил. Особенно боялись вагоновожатые стоявшего на Пушкинской площади контролера Цукурина с большими, загнутыми вверх усищами. Он был очень наблюдателен и свиреп. Допустимое отклонение в расписании движения трамвая составляло тогда плюс-минус две минуты. Объяснений вагоновожатых по поводу опозданий никто не слушал, а ведь эти опоздания сказывались на зарплате вагоновожатых, которая и без того была маленькой. Вагоновожатый первого класса, например, получал пятьсот десять рублей в месяц, а кондуктор и того меньше. Естественно, что желающих стать вагоновожатыми было мало, и тогда направлять на учебу в трамвайные депо стали райкомы партии и комсомола. Прельщали льготой: бесплатным проездом по городу на трамваях. В конце сороковых вагоновожатым еще и форму дали, черную. Фуражку с молоточками, шапку, шинель, а летом – синий костюмчик. Хороших вагоновожатых поощряли также тем, что пересаживали с плохого трамвая на хороший, с дверями и кабинами. После войны в Москве появилось несколько чешских трамваев «Татра», ну и в наших трамваях стали делать двери и кабины для вагоновожатых.

Пассажирам же до всех этих проблем не было дела. Они ругали вожатого, когда трамвая долго не было, говорили, что больно долго они пьют чай на станциях и болтают вместо того, чтобы работать. Когда же трамвай приходил вовремя, пассажиры были готовы простить вожатому все.

Непринужденность человеческих отношений порой согревает души людей. Впрочем, не всех. Некоторых она даже возмущает. Газета «Московский большевик» в 1946 году посвятила карикатуру и сатирический стишок такому факту: трамвай № 3 проезжал мимо киоска «Союзпечать». Вдруг вагоновожатая его остановила, открыла дверь кабины и крикнула кондуктору: «Нюр, газету продают!» Кондуктор сходила за газетой, и трамвай поехал дальше. Никто этим не возмутился, кроме одного субъекта, накатавшего в газету донос.

Конечно, не все кондукторы были ангелами. Встречались среди них и грубияны, и обманщики. Одна такая обманщица служила на троллейбусе маршрута № 2. Этот маршрут проходил по Первой Мещанской, по Сретенке, Лубянке, Кузнецкому Мосту, Охотному Ряду и далее шел через Арбат к Кутузовской слободе. Обманщица на каждой остановке кричала пассажирам, что троллейбус идет только до центра. А когда один из пассажиров, давно проехавших центр, удивился и спросил, зачем она это делает, ответила: «Чтобы меньше народу было, а то насядут – не протолкнешься».

Но вернемся к трамваям. С ними происходили подчас довольно жуткие истории, о которых потом долго говорили москвичи.

8 июня 1942 года вагоновожатая Александра Петровна Кузнецова вела свою «Аннушку» от Пушкинской площади вдоль Тверского бульвара к Никитским Воротам. И почему-то (то ли заснула, то ли задумалась) врезалась на полном ходу в трамвай, стоявший на остановке. Зазвенели стекла, закричали люди. Пострадало двадцать пассажиров. Восьмерых в тяжелом состоянии отправили в больницу.

А вот 6 декабря 1942 года в шесть часов сорок две минуты «трамвайный поезд» (а именно так называли трамвай в официальных документах тех лет) № 41, спускавшийся от Ильинских Ворот к площади Свердлова (Театральная), задавил женщину. Как он ее задавил, никто не видел. На улице-то темно было. Это уж когда светать стало, прохожие увидели на путях кровь, какие-то куски и человеческую голову. Голову женщины. На лицо еще не старую, с удивленными голубыми глазами и открытым ртом. Говорили еще, что одна старушка наклонилась над головой и спросила: «Что, милая, плохо тебе?» Голова не ответила, а только опустила веки. Старушка перекрестилась на памятник первопечатнику Ивану Федорову и пошла прочь.

Когда же работники милиции стали осматривать проходившие по тому месту трамваи, то оказалось, что дно вагона, которым правила Прасковья Матвеевна Кузьмина, всё в крови, а на шестернях мотора намотаны куски человеческого тела с обрывками одежды. Что-либо пояснить по данному факту Кузьмина не могла, поскольку ни она, ни кондукторы Зина и Клава, ни пассажиры ничего не заметили. Прасковью Матвеевну все же привлекли к уголовной ответственности, и дело направили в трибунал под председательством Ворохобина. Однако в данной инстанции ее оправдали, сославшись на то, что никто не видел самого наезда и, следовательно, нельзя исключить, что Кузьмина могла просто проехать над трупом, оказавшимся на путях. Спорить с трибуналом никто не стал. А погибшая женщина так и осталась неизвестной.

С троллейбусами таких страшных историй произойти не могло. У них ни рельсов, ни моторов таких нет. Осенью 1943 года московскому троллейбусу исполнилось десять лет. Первый московский троллейбус, марки «ЛК-1», в 1933 году пошел по Ленинградскому шоссе. Построен он был на базе грузового автомобиля. У него не было спидометра, а двери открывали водитель и кондуктор вручную. В 1936 году в Москве появился первый настоящий троллейбус «ЯТБ-1» («Я тебе!»). У него имелся пневматический тормоз, а двери открывались и закрывались автоматически. Потом появились троллейбусы марки «ЯТБ-4а» – в 1940 году, «ЯТБ-5» – в 1941-м и «ЯТБ-3» – двухэтажный, сделанный по английскому образцу. Троллейбусы были синие, с широкой светлой полосой под окнами. Окна в них открывались снизу вверх. Первый водитель первого московского троллейбуса Лемчук, вспоминая о трудностях вождения, рассказывал: «… Если упустить момент, подходя к крестовине, где пересекаются провода трамвайных и троллейбусных линий, или отклониться немного в сторону, штанги сорвутся и троллейбус остановится». Да, нелегкое это дело – водить троллейбус, да еще с роликовым токосъемником, как на «ЛК-1», чуть что – и слетел с проводов.

То ли дело метро. Постепенно оно перестало служить бомбоубежищем. Кроме того, станций становилось все больше и больше. В январе 1944 года открылся третий, Покровский, радиус. Голубые вагоны (верх светлее, низ темнее) пошли от Курского вокзала до Измайлово. (К слову сказать, с ноября 1943 года от Курского вокзала, только в другую сторону, до «Кунцево», каждые двадцать минут стала ходить «электричка».)

Тогда же, в 1944-м, открылись радиальные станции «Новокузнецкая» и «Павелецкая» (на последней даже мраморную доску повесили: «Сооружена в дни Отечественной войны»), на станциях появились флуоресцентные лампы дневного света.

Москвичи полюбили метро и старались при первой же возможности им воспользоваться. А приезжие спускались в него, как в музей. Уже во время войны в метро стало тесно, на платформах некоторых станций возникала давка. Страшная давка была и в самих вагонах. Не все могли протиснуться к двери и сойти на нужной им остановке. А ведь метро – не трамвай: на ходу не спрыгнешь и на подножке не повисишь.

Жители города переживали за свое метро. В их головах рождались разные прожекты улучшения его работы.

Инженер Ибряев предлагал пассажирам входить в одни двери вагона, а выходить в другие. «Вагон, – замечал Ибряев, – имеет четыре двери, и достаточно повесить на одних дверях таблички „Только вход“, а на других „Только выход“, чтобы поток пассажиров был организованно направлен и не создавалась толчея».

Неисправимым идеалистом и романтиком был этот Ибряев. Он, наверное, забыл о том, есть у нас люди, которым и надпись «Заминировано» не помеха, не то что «Нет входа» или «Нет выхода».

Другой изобретатель предлагал поездам не останавливаться на некоторых станциях в часы пик. «Пассажиры, – писал он, – простаивают по сорок минут на платформах, чтобы „всунуться“ в дверь вагона. Поезда с „Сокола“ приходят переполненными. С восьми часов тридцати минут до десяти сесть на поезд невозможно. Нельзя и выйти из вагона. Теряются сумки, портфели, галоши, разбиваются бутылки и банки. Некоторые едут на „Сокол“, чтобы там сесть, другие едут на трамвае, третьи идут пешком. Почему бы утром не пустить три поезда без остановки на „Белорусской“ и три – без остановки на „Маяковской“?»

Власти города советом рационализатора не воспользовались и, наверное, правильно сделали.

Вообще перечислять все советы, жалобы и претензии, с которыми москвичи обращались в газеты, которые заносились в жалобные книги, поступали в контролирующие и руководящие органы, просто невозможно. Нельзя объять необъятное. А вот на что действительно следует обратить внимание, так это на раздел газетных объявлений. В этом разделе меньше, чем в других, поработал редактор, здесь нет фантазий, псевдонимов и неискренности.

Из объявлений военного времени мы узнаём, например, о том, что в январе 1942 года в бомбоубежище дома 6 по Петровке открылся филиал детской библиотеки имени Герцена. Что одна из артелей весной 1942 года наладила выпуск серебряных портсигаров с выгравированными на крышках самолетами и танками. Что в мае 1943-го дровяная база в Тестовском поселке бесплатно отпускала организациям шлак, кору и щепу, а швейная фабрика «Ширпотреб» стала принимать заказы на изготовление кукол из материала заказчика и из «мерного лоскута» шить детские коврики, дамские блузки и скатерти, что киностудия «Мосфильм» приглашала желающих сниматься в массовках. Для этого нужны были только паспорт и две фотокарточки.

Из объявлений в газетах можно также узнать об открытии в июне 1943 года в ЦПКиО имени Горького выставки трофейного оружия и о том, что билет на эту выставку стоит рубль, а для красноармейцев, краснофлотцев, инвалидов Отечественной войны и детей – двадцать копеек, и о многом, многом другом. Например, о том, что идет в театрах, большинство из которых в том же 1943 году вернулось из эвакуации в Москву. Объявления о цирковых представлениях сообщали москвичам о трюке с восхождением по наклонному канату под купол цирка всадника на лошади, а объявления о новых фильмах предупреждали о том, что начиная с 28 февраля 1944 года в кинотеатрах «Метрополь», «Хроника», «Наука и знание» и «Динамо» пойдет фильм «Трагедия в Катынском лесу». «Кинодокумент, – как писала газета, – о чудовищных злодеяниях, совершенных гитлеровскими извергами над военнопленными польскими офицерами в Катынском лесу».

Признаки нормальной человеческой жизни в городе появились, конечно, не в 1943 году, а гораздо раньше.

Не успела наша армия разбить под Москвой немцев, как в городе заработали катки: «Динамо» на Петровке и «Спартак» на Патриарших (Пионерских) прудах. Этот каток, надо сказать, еще до революции являлся центром конькобежного спорта в России. Теперь же, в войну, на нем стали устраиваться хоккейные матчи на первенство столицы. Играли тогда в хоккей в Москве не только мужчины, но и женщины. Болельщики мерзли на открытых трибунах. Бедность не позволяла нам строить закрытые стадионы. Все заботы по устройству спортивных сооружений взяла на себя природа.

Из-за отсутствия бассейнов плавали в Москва-реке. В конце войны, да и первое время после, плавали от Зеленого театра ЦПКиО имени Горького до Каменного моста или станции «Водники». Женщины – километр, мужчины – два.

Прошли две страшные военные зимы, миновали воздушные тревоги, бомбежки, и Москва стала приходить в себя. 22 мая 1943 года открылся сад «Эрмитаж» в Каретном Ряду. Тир, читальня, оперетта «Свадьба в Малиновке», концерт с участием Утесова, Райкина, Рознера ждали его посетителей. Москвичи снова заговорили о спектаклях, кинофильмах, матчах и других, обычных для мирной жизни, вещах.

Интеллектуальная и культурная жизнь Москвы этим, конечно, не ограничивалась. Московские писатели, поэты, композиторы осмысливали события последних лет.

Летом 1943 года в журнале «Знамя» появилось стихотворение Ильи Сельвинского «Русская душа». В произведении описывалось, как поэт пил водку за то, что война дала ему возможность обладать девушкой с Кубани. Критик, зная, какие у нас на Кубани девушки, позавидовал поэту и, не сдержавшись, вцепился в него всеми своими вставными зубами. Он упрекал поэта во всех смертных грехах и, в частности, в том, что тот даже не извинился перед читателями за свой эгоизм, хотя знал, какую высокую цену заплатила страна за полученное им на Кубани удовольствие.

Стихотворение Николая Асеева «Вражда» было запрещено цензурой, так как в нем утверждалось, что ненависть к врагу преходяща и что, только избавившись от нее, мы снова сможем стать людьми. Вот что писал поэт:

Насилие родит насилие, и ложь умножает ложь.

Когда нас берут за горло – естественно взяться за нож.

Но нож называть святыней и, вглядываясь в лезвие,

Начать находить отныне лишь в нем отраженье свое, —

Нет, этого я не сумею, и этого я не смогу,

От ярости онемею, но яростью не солгу!

У всех, увлеченных боем, надежда живет в любом.

Мы руки от крови отмоем и грязь от лица отскребем.

И станем опять, как прежде, не в ярости до кости,

И этой большой надежде на смертный рубеж вести!

В книге Асеева, озаглавленной «Годы грома», есть и другие, не понравившиеся цензуре, строки. Например, такие:

Так и всех умчат отсюда,

Смоют с берега дожди —

Вековечная простуда

Человеческой вражды.

Призывы к гуманизму, возмущение жестокостью войны тогда не всем были понятны, и в ЦК на них смотрели косо.

Не пропустила цензура такие строки Асеева как, например: «Одно в мозгу: домой в Москву» или «И день горит огнем обид на лицах людей из очередей». В них усмотрели формализм.

Известно ведь, что поэт не может устоять перед рифмой, как пьяница перед рюмкой водки. В ЦК ВКП(б) этого не понимали и все воспринимали всерьез.

И все же это мелочи. А главным было то, что в конце войны из запретного небытия к русским людям стали возвращаться имена и произведения, о которых они еще недавно и мечтать не смели. Как-то в прессе Рахманинов был назван «глубоко национальным композитором», а со сценических подмостков прозвучало не только «Боже, царя храни» в симфонической поэме Чайковского «1812 год», которое до этого заменяли глинковским «Славься!», но и кантата Танеева «Иоанн Дамаскин» на слова Алексея Константиновича Толстого.

В 1944 году в Москве произошло событие, о котором московские газеты даже писать боялись. В столицу прибыл из эмиграции Александр Николаевич Вертинский.

Парижские же «Русские ведомости» писали по этому поводу следующее: «Из Шанхая в Москву вернулся Вертинский… Он привез в дар Красной армии вагон с медикаментами и пятнадцать тысяч долларов… Первый концерт в Политехническом музее не состоялся из-за наплыва публики. Пришлось остановить трамвайное движение и вызвать конную милицию. Концерт состоялся в марте 1944 года в клубе имени Ленина на Красной Пресне».

По поводу выступлений Александра Николаевича работник ЦК ВКП(б) Леонтьева составила на имя первого секретаря Московского горкома партии Щербакова специальную справку, озаглавив ее так: «О некоторых фактах нездоровых явлений и вывихов в области идеологии». В справке отмечалось, что в связи с приездом Вертинского вокруг него различными «дельцами» была создана обстановка ажиотажа, «которая привела к тому, что публика повсюду устраивает ему исключительный прием, причем как устроители, так и зрители, забывают, что перед ними выступает бывший белый эмигрант, что обязывает к необходимой сдержанности… Концерт Вертинского, – писала далее Леонтьева, – был устроен в Центральном доме Красной армии. В зрительном зале находились генералы и старший командный состав Московского гарнизона и центральных управлений. Появление Вертинского на сцене было встречено бурной овацией. После исполнения номеров эта овация неизменно повторялась. Восторженный прием Вертинскому был оказан в Доме ученых и в клубе НКО (Наркомата обороны). В связи с этими концертами в букинистических магазинах Москвы оказались проданными все ноты с романсами Вертинского, которые лежали там в течение двадцати пяти лет. В кругах учащейся молодежи, особенно театральных учебных заведений, обнаружены программки с перечислением всех песенок, исполняемых Вертинским… отдельные его песенки упаднические».

И все-таки с известным артистом приходилось мириться. Его любили. Любили даже те, кто был бесконечно далек от всяких салонных изысков. Их не смущали ни его манеры, ни его грассирование. Его любили за то, что он мог донести до каждого сердца простые и искренние слова любви к измученной Родине, к женщине, ко всему, что дорого и близко простому русскому человеку. Любопытно, что во время концерта, на глазах публики, Вертинский из белого превращался в красного. Выходил он на сцену с лицом, обсыпанным пудрой, белый как смерть, но постепенно пудра осыпалась, певец розовел, а в конце концерта у него уже блестели глаза, и щеки горели алым румянцем. Дело в том, что за кулисами, куда он время от времени удалялся, ждала его бутылочка коньячка, к которой он и прикладывался.

Работники идеологического фронта следили за деятельностью знаменитостей с особым вниманием. Это и понятно: ведь каждое сказанное ими слово разносилось по всей стране и даже дальше.

С простым человеком проще. Его, если прихлопнуть, никто и не заметит. Зато «простые человеки» позволяли себе такое, чего бы ни один интеллигент себе никогда не позволил.

Представьте такую картину: 2 июля 1943 года, зрительный зал Художественного театра, зрители расселись по своим местам, в зале потух свет, зажглись огни рампы, вот-вот должен начаться спектакль «Анна Каренина», и вдруг ни с того ни с сего один из зрителей выскакивает на сцену и кричит на весь зал: «Да здравствует Гитлер!» (или что-то в этом роде). Конечно, на него набросились зрители, офицеры и чекисты, стащили со сцены и куда-то уволокли. И сразу начался спектакль, как будто ничего не произошло. Но могла ли так быстро успокоиться публика и не ждала ли она того, что и Анна Каренина, бросаясь под поезд, тоже закричит что-нибудь антисоветское?

А вот что наделал некий Валентин Алексеевич Никитов. Человек он был впечатлительный, да к тому же страдал каким-то нервным заболеванием, из-за которого иногда терял ориентацию в пространстве. Так вот, 6 марта 1944 года, напившись пива в баре на углу улицы Горького (Тверской) и Пушкинской площади (там теперь сквер) и потеряв ориентацию не только в пространстве, но и во времени, поругался в туалете бара с партизаном Сысоевым, ударил его бутылкой по голове и стал кричать, что Сталин бандит и что придет Гитлер и всех перевешает.

Потеряла, наверное, как и Никитов, ориентацию в пространстве и во времени Акулина Тихоновна Мамонтова. Еще в январе того же года она отказалась подписываться на заем, заявив, что не хочет помогать советской власти, при которой хорошо живут одни паразиты, а вернувшись от родственников, живших на территории, занятой фашистами, стала кричать, что, когда придут немцы, настанет ее власть и тогда она «отыграется»: будет выдавать немцам всех партийных и комсомольцев.

Ну о каком приходе немцев можно было всерьез говорить в 1944 году?! А вот говорили же. Для разрядки, что ли?

В тот год, 17 июля, по Москве прошло свыше пятидесяти семи тысяч немцев. Но это были уже пленные немцы. Склоненные головы, небритые лица, у многих на ногах обмотки, на шее – пустые консервные банки. Москвичи молча смотрели на пленных то ли с испугом, то ли с жалостью. Прогулка по Москве завершилась для них погрузкой в товарные вагоны и отправкой в лагеря.

Акулина Тихоновна ни одному из них так и не указала ни на коммуниста, ни на комсомольца, ни даже на еврея. Она сидела в тюрьме, и ее тоже ждал лагерь.

Образ едущих за пленными по Москве поливальных машин стал символичным. Желание людей и города смыть с себя грязь, пот и кровь прошедшей войны было естественным. Чистота – непременное условие человеческого существования.

Москва же особой опрятностью никогда не славилась. Правда, в 60-70-е годы ХХ столетия она была сравнительно чистым городом. Это отмечали даже иностранцы. И все же старания городских служб по наведению чистоты положительно влияли и на москвичей. Последние стали более чистоплотными.

До войны за чистотой и санитарно-эпидемиологическим состоянием города следили «Трест очистки», Санитарный институт и инструкторы санэпиднадзора.

Уже в начале войны в городе возникли проблемы с вывозом мусора. Прежде всего его не на чем было вывозить: автомашины были нужны фронту, да и с бензином стало очень трудно. Правда, имелись газогенераторные машины, которые ходили на древесном угле. По бокам кабины этих автомобилей стояли две башни генераторов, которые часто выходили из строя. А зимой такие машины вообще не могли ездить, так как генератор не нагревался до нужной температуры. Приходилось вывозить мусор на лошадях. Но способны ли были лошади решить такую проблему?

Как ни старался «Трест очистки», но большая часть отходов оставалась в городе. Согласно статистике, в Москве на 1 января 1945 года находилось двести пятьдесят тысяч кубометров мусора!

Накапливался он не сразу. На протяжении войны городские власти пытались как-то решать эту проблему… В начале 1942 года районные жилищные управления распорядились создавать для сбора мусора и нечистот в каждом дворе, где не было ящиков, специальные места. Их следовало «обволакивать», заливать водой, а когда образуется лед, сваливать в них отходы. «К работе по очистке лестничных клеток и дворов от мусора и нечистот, – говорилось в постановлении местной власти, – следует привлекать в обязательном порядке население домов».

У населения было много других забот, и оно с наведением чистоты не спешило.

Единственное, что можно было сделать в таком положении, – это принять хоть какие-то противопожарные меры, а именно: запретить готовить на керосинках и примусах в коридорах и на лестничных клетках, потребовать, чтобы жильцы очистили эти помещения от дров, мебели и всякого хлама. Но и это не всегда находило понимание у населения. Граждане дорожили своим барахлом и не желали с ним расставаться – авось пригодится!

Мусор лежал во дворах, и многие дворы стали походить на свалки. Весной 1942 года «Вечерняя Москва» назвала двор дома 12 по Калашному переулку «Музеем антисанитарии». Зимой, помимо мусора, дворы заваливало снегом и льдом – и ни выехать со двора, ни заехать в него было невозможно. Мусором, кстати, были забиты не только дворы, но и мусоропроводы. Он в них разлагался и отравлял воздух. В домах развелись крысы, а для «крысонепроницаемости полов» домоуправления ничего не делали.

Крыс было так много, что они заедали кошек. Кошки стали большой ценностью. Их воровали и приносили в дар любимым женщинам. Им отдавали последние продукты.

Мусор сжигали. Жгли его в котельных домов и в печах, сконструированных инженером Вериным. У печей этих были свои недостатки: на них уходило много топлива, около них круглосуточно кто-то должен был дежурить и, кроме того, они сильно дымили. Из-за всего этого печи Верина особого распространения не получили. На всю Москву их насчитывалось немногим более двухсот штук. С сухим мусором проще, его сжигали во дворах и на пустырях. Остальной мусор закапывали или использовали как удобрение, вывозя на огороды. Во время войны в Москве появилось сто пятьдесят ям, в которых гниющий мусор перерабатывался в удобрение.

Московское начальство заметило в ту весну, что служители коммунального ведомства, наводя порядок в своих епархиях, одновременно захламляют город. С их дозволения, а может быть, и по их инициативе, снег из дворов и переулков сгребался на середину улиц и площадей в надежде на то, что там его «раскатают» автомашины. Тащили со дворов на улицы и бульвары глыбы льда, а мусор и всякие отбросы сбрасывались в реки, пруды и в канализацию. В результате на улицах появлялась грязь, на бульварах торосы, а в водоемах – зараза.

Мосгорисполком принял решения об уборке улиц как в весенне-летний, так и осенне-зимний периоды. Согласно этим решениям урны для мусора на улицах города должны были стоять одна от другой не более чем сорок метров, а подметать и поливать улицы дворникам следовало не ранее двух часов дня, чтобы не создавать неудобства для пешеходов.

Во время войны, помимо проблемы с мусором, возникла еще одна большая проблема: нечистоты.

Перед войной из 38 тысяч московских домовладений только 13 тысяч имело канализацию. Жило в них 65 процентов населения. Жильцы остальных 25 тысяч домов пользовались выгребными ямами. Нечистоты вывозили ассенизаторы. Когда началась война, транспорта для вывоза нечистот, как и для вывоза мусора, почти не осталось. Поскольку вывозить нечистоты стало не на чем, их стали сливать в канализационные колодцы во дворах домов. В эти колодцы сливали также нечистоты и помои из домов с неисправной канализацией. Из-за того, что люди проявляли неаккуратность, выливали ведра с нечистотами в колодцы кое-как, подходить к ним с каждым днем становилось все труднее и труднее. Зимой, в сильный мороз, жижа вокруг колодцев замерзала, зато когда наступала оттепель или просто весна, а за ней и лето, то над колодцами начинали носиться мухи, и подходить к ним можно было лишь зажав нос рукой. Видя такое положение, санинспекция решила закрыть колодцы и устроить во дворах временные выгребные уборные, а над канализационными колодцами в летнее время устанавливать кабины.

В 1944 году тресты очистки организовали бригады по ручному переливу нечистот из выгребных ям в дворовые канализационные колодцы. Для этого специалистами трестов применялись наливные «ручные бочки» объемом 250–300 литров. В Ленинском районе управляющий районным трестом очистки Елгин сконструировал пневматическую бочку для нечистот. Наполнялась и опорожнялась она с помощью сжатого воздуха. Главным при ее опорожнении было не попасть под струю, что не всем и не всегда удавалось. Возможно, поэтому столь перспективным изобретением не воспользовались другие районы столицы. Надо еще сказать, что члены очистных бригад обеспечивались спецодеждой: комбинезоном, резиновым фартуком, сапогами и перчатками. Работали они ночью и утром, не жалея сил. И все же, несмотря на героический труд этих бригад, полностью очистить город от нечистот было невозможно. Тогда Наркомат коммунального хозяйства разрешил нечистоты консервировать, а проще говоря, зарывать выгребные ямы, а кабины туалетов переносить на новое место. Так делалось до 1945 года.

В каменных, многоэтажных домах, когда не действовала канализация, уборные делали в полуподвальных помещениях.

В городе, конечно, имелись и общественные канализованные уборные. Часть их была платной. Например, из семнадцати общественных уборных в Киевском районе платными были две. А из четырнадцати дворовых уборных в этом районе подключили к городской канализации одиннадцать на тридцать шесть «очков» («очко» – профессиональный термин работников коммунального хозяйства).

Все эти на первый взгляд маленькие проблемы городской жизни создавали большие неудобства. Жителям дома 8/3 по Большому Новинскому переулку, например, приходилось бегать в туалет, расположенный во дворе дома 20 по Арбату. А что делать, если ты болен, на дворе минус тридцать и туалет занят? На войне, наверное, и то легче…

В таких условиях наличие чистой воды в городе приобретало особое значение. Водой, естественно, город снабжало Подмосковье. За чистотой воды следило городское и областное начальство. Еще в 1936 году распашка прибрежной полосы вдоль реки Истры была запрещена. Кроме того, по берегам рек и их притоков запрещались строительство дач и выпас скота. Правда, когда было нужно, делались исключения. Такое исключение, например, сделали для строительства дач Совнаркома в Архангельском.

Война растоптала святыни, благие пожелания и запреты. Подмосковный лес горел, массовые захоронения отравляли воду, часть бассейна московских рек занял враг. И все-таки Москва без воды не осталась. Только в 1944 году, когда заработали предприятия, стал ощущаться ее недостаток. Тогда жителям верхних этажей приходилось ходить за водой на нижние или на колонки. Их в городе насчитывалось свыше тысячи семисот. Не зря Москву называли «большой деревней»: ведра и коромысла были в ней отнюдь не лишними предметами быта. Колонки же, которыми пользовались многие москвичи, ломались. То вода из них не шла, то наоборот, текла не переставая. Как-то в 1942 году жители Ямского Поля пожаловались в «Вечернюю Москву» на то, что на углу Первой и Третьей улиц сломалась водоразборная колонка. Газета вмешалась. Тогда на починку колонки была брошена бригада ремонтников. Первым делом бригада выкопала около колонки яму глубиной в два и диаметром в полтора метра. Яма тут же заполнилась водой, после чего бригада уехала и больше не появлялась. А в ямищу эту каждую ночь сваливался какой-нибудь грузовик, который не мог потом из нее до утра выбраться.

И все-таки самым больным местом Москвы тех лет было не вода, не мусор и даже не нечистоты, а жилье. Перед войной в Москве на человека приходилось 4,9 квадратных метра жилой площади. В результате бомбежек в городе были уничтожены и повреждены сотни домов. Около семисот домов осталось без отопления, водопровода и канализации, а свыше тысячи домов нуждалось в капитальном ремонте. Немало пришло в запустение жилья, брошенного эвакуированными жильцами. Вернувшиеся домой люди пытались хоть как-нибудь привести свои жилища в порядок, но на это у них не хватало средств. Коммунальные же службы, также ничего не имевшие, ставили ржавые трубы, сваривали их кое-как, заматывали течи тряпками. В военные, да и в послевоенные годы, водопроводный кран, замотанный тряпкой, был обычным явлением. Резиновых прокладок-то не было. В домах текли крыши, гнили чердачные перекрытия, сыпалась штукатурка, засорялась канализация, а «текущие» ремонты не помогали. Да с ними и не спешили.

Весной 1945 года в квартире 1 дома 28 по улице Чайковского произошел такой случай: в уборной оторвался от стены и навис над унитазом бачок. Для тех, кто не знает, скажу, что в те годы так называемых «компактов» не было, бачок от унитаза отделяла длинная чугунная труба, тянущаяся к потолку. Так вот на вершине этой трубы и находился, как орел на скале, этот самый, тоже чугунный, бачок. Для того чтобы спустить воду, надо было дернуть за прикрепленную к бачку цепь, на конце которой болталась какая-нибудь деревяшка, железка, а то и фарфоровый набалдашник. Очевидно, кто-то из жильцов, находясь в скверном расположении духа, слишком сильно дернул за набалдашник, от чего кронштейны, державшие бачок, оторвались от стены. Заметив это, жильцы перестали задерживаться в туалете. В апреле 1945 года бачок все-таки сорвался с гордой своей высоты и рухнул прямо на унитаз, разрушив его до основания. К счастью, при этом никто не пострадал (есть все-таки Бог-то!). Квартира осталась без уборной, но жильцы не унывали. Каждый радовался тому, что дожил до Победы. Правда, после этого они еще долго ругались с домоуправлением, доказывая, что бачок свалился по его вине, но это были уже мелочи.

Портило жилые помещения не только равнодушие к нему жилищных органов, но и нерадивое отношение жильцов. Они, в частности, хранили во время войны в своих домах и квартирах топливо, овощи и всякий личный хлам. А делали это отчасти потому, что в 1941 году, по указанию руководителей противовоздушной обороны, в Москве были снесены все сараи, и все ненужные вещи, а также дрова, хранить стало негде.

Потолки и стены в квартирах, особенно на кухнях, за годы войны почернели от копоти. Трубочистов-то не стало. Ушли на фронт. Дымоходы же в домах засорялись, и дым валил обратно в квартиры. В 1943 году в городе был наконец восстановлен «трубочистный сектор», но трубочистов все равно не хватало, ведь, когда началась война, в Москве сорок тысяч домов имело печное отопление.

После 1943 года, когда население столицы стало стремительно расти, в городе возник «самострой». Под жилье без всякого согласования с Госсанинспекцией, без разрешения Моссовета, стали переделываться нежилые помещения: сараи, подвалы, чердаки, склады, кладовые, будки. И построек таких насчитывались сотни. Многие люди жили в полуподвалах. Окна таких квартир упирались в землю. Только сверху в жилье проникал свет. В лучшем случае квартиранты видели в окна лишь ноги прохожих. Чтобы с улицы не проникала вода вдоль ямы, в которую выходило окно, делали бордюр из асфальта, а если его не было, создавали с помощью лопаты приямники, то есть углубления, которые удерживали дождевую воду, не давая ей залить квартиру.

Те, кто вообще жилья не имел, устраивался в общежитие. В двух тысячах общежитий Москвы во время войны проживали двести пятьдесят тысяч человек.

В 1942–1943 годах количество общежитий сократилось. Часть их была разрушена бомбами, а часть – разобрана жителями на дрова. Однако в конце войны в общежитиях жили уже свыше трехсот тысяч человек – население целого города! На каждого жильца, согласно статистике, приходилось тогда от двух с половиной до семи квадратных метров жилплощади. Чтобы как-то расселить людей, под общежития отдавались помещения, совсем для них не предназначенные: школы, ясли, детские сады. Руководители предприятий устраивали общежития в бывших цехах заводов и фабрик, в строящихся, но законсервированных зданиях. В 1943 году, когда школы и другие детские учреждения стали возвращаться в Москву, началось выселение обитателей общаг из занятых ими зданий. Пришлось им перебираться в подвалы и бараки. Бараки, построенные в конце двадцатых – начале тридцатых годов, к тому времени уже отслужили свой срок и подлежали сносу. Но их не сносили. Кому из горожан везло – тот попадал в общежитие, занимающее кирпичное здание. Но и здесь, как и везде, было тесно. В комнате жило по три семьи. А семей таких в Москве было сорок тысяч! Люди перегораживали комнату занавесками или фанерой и делали вид, что живут отдельно.

Когда надо было пополнить какое-нибудь крупное предприятие рабочей силой, людей, завезенных для этой цели в Москву из других областей «по набору», селили, бывало, прямо в цехах предприятий, а однажды пять тысяч таких временных рабочих разместили в оранжереях Сельскохозяйственной академии. Простые советские труженики любовались по ночам звездным московским небом, а утром орошали землю под пальмами.

Жизнь, не лишенная экзотики, началась и у студентов. Например, после возвращения из эвакуации Архитектурного института, чье общежитие на улице Жданова (Рождественке) оказалось занятым другими учреждениями и организациями, студентам ничего не оставалось, как устроиться на жительство в раздевалке института, в его столовой, в вестибюле и даже в аудиториях.

Не лучше жили и некоторые служащие. Конструкторский отдел одного из московских заводов напоминал «комнату отдыха» на каком-нибудь вокзале. Вместо столов и кульманов – длинный ряд коек, а в плановом отделе, заставленном столами, в качестве «угловых жильцов» разместились конструкторы, технологи и плановики.

Впрочем, некоторым гражданам приходилось ютиться в местах и менее пригодных для проживания. Один наездник, например, жил с семьей в конюшне, на Бегах, отгородив часть стойла своей лошади.

Зимой в общежитиях было холодно. Температура в комнатах не превышала пяти – восьми градусов при положенных двенадцати. В комнатах топили «буржуйки», кололи дрова, рубили мебель, стирали и готовили на керосинках обед, а кухнями с их печами из-за отсутствия топлива не пользовались.

Учитывая тяготы военного времени, Наркомздрав разрешил устанавливать в общежитиях двухъярусные нары вагонного типа. Госсанинспекция Москвы против этого возражала, но такие нары, во всяком случае, в военных общежитиях, были установлены.

Теснота, грязь, отсутствие мыла, белья способствовали распространению вшей и болезней. В 1943 году у Госсанинспекции не было хлорки. Вместо нее использовались феноловые воды – отходы производства с завода № 715, прачечные были завалены работой для армии и им было не до общежитий. А тут еще соотечественники, приехавшие из оккупированных Курской и Орловской областей, и узбеки с таджиками, мобилизованные для работы на оборонных предприятиях Москвы, привезли с собой туберкулез и тифозных вшей. Наконец в Москве появились и хлорка, и карболка. В городе заработали районные камеры газоокуривания. Такие камеры имелись, в частности, и на многих крупных предприятиях. Под воздействием химии часть насекомых погибала, зато оставшаяся становилась еще злее. Тогда был выдвинут лозунг «Борьба за чистоту – борьба с вошью». Вспомнили, как был поставлен вопрос о борьбе с этим паразитом на VII съезде Советов в декабре 1919 года: «Или вошь победит социализм, или социализм победит вошь».

Вши и заразные болезни преследовали людей не только в общежитиях. В 1942 году в некоторых школах Москвы до 70 процентов учеников не выдержало проверки на вшивость. Причем вошь попадалась не только «головная», но и «бельевая». Некоторые несознательные директора школ, опасаясь взысканий, препятствовали проведению санитарных осмотров, чтобы не портить показатели. А в 1944 году в детских садах и яслях фиксировались даже случаи заболевания детей гонореей. Свинство взрослых отражалось на детях. Поскольку детских горшков не хватало, в детских садах и яслях стали вводить индивидуальные стульчаки, вырезанные из картона или фанеры, с указанной на них фамилией владельца.

Нельзя говорить о чистоте и не вспомнить о бане. Перед войной в Москве было 57 бань, в которых одновременно могли мыться почти 22 тысячи человек. А уже в феврале 1942-го их работало только девять. В военные годы из-за недостатка топлива в банях не было горячей воды, температура ее составляла всего 30–35 градусов. Топить бани было нечем. С трудом, когда угля не хватало, доставали торф. В баню на Воронцовской улице, например, возили торф с разработок на Сукином болоте. Постепенно городские бани возвращались к жизни, но техническое их состояние оставляло желать лучшего. Из-за поломок вентиляции в мыльных отделениях всегда было туманно и сыро. Не хватало белья, мыла и шаек. Да и те, что имелись, часто текли или не имели ручек. Тогда стали делать шайки из дерева, но Госсанинспекция их запретила, сославшись на то, что они плохо отмываются от грязи и превращаются в разносчиков инфекции.

Не хватало не только предметов, бани нуждались в кочегарах, слесарях, трапанистах и пространщиках. Кто такие пространщики – известно. Они находятся в помещениях, где раздеваются и отдыхают после мытья посетители. Трапанисты же – это те, кто чистит «трапы» – решетки над стоками воды, чтобы в мыльном отделении не образовывались лужи. Трапы время от времени забиваются листочками от веников, обрывками газет, в которые посетители заворачивают свой кусочек мыла.

С мылом в те годы было плохо. Официально каждому посетителю полагалось бесплатно выдавать кусочек весом в двадцать пять граммов. В 1944 году, если верить статистике, баням и санпропускникам город выделил 670 тонн мыла. На первый взгляд может показаться, что это очень много. На самом же деле это всего один кусочек на два месяца.

Мыло, конечно, можно было купить на рынке. Но там в начале войны кусок хозяйственного мыла стоил 15 рублей при твердой его цене 1 рубль 30 копеек, а в сорок пятом году еще больше – 50 рублей. Не случайно поэтому пять с половиной тысяч таких кусков с завода «Новый мыловар» похитили его работники и охранники. Ради такого дела начальник пожарно-сторожевой охраны завода Евсеев добился освобождения от призыва на фронт участника шайки, вахтера Антонова, хотя вахтерам никакая бронь не полагалась.

После войны, когда стало известно об утилизации фашистами трупов узников концлагерей, в Москве заговорили о том, что на рынках продают мыло из человеческого жира, а болельщики на футбольных матчах стали кричать людоедское: «Судью на мыло!»

Обидно, что такое отношение к мылу возникло у нас по вине Германии, ведь именно немцам принадлежит афоризм: «Цивилизация измеряется количеством потребляемого мыла», перефразировав который, Гейне сказал: «Кто любит народ, тот должен сводить его в баню».

В начале сороковых годов бани в Москве работали по двенадцать часов в сутки, и все равно в них стояли очереди желающих если не помыться, то хоть согреться. Согласно статистике, на каждого москвича в те годы приходилось по тринадцать с половиной помывок в год. Не считая мытья перед свадьбой, именинами и вызовом к начальству, средний москвич мылся в бане один раз в месяц. Термин «помывка» в банном деле служит главной и, по существу, единственной единицей измерения. Все эти «мочалочасы» и «шайковеники» являются лишь досужим вымыслом людей некомпетентных и далеких от коммунальных служб. А люди, причастившиеся святых тайн этого ведомства, знали, что в Москве тогда совершалось свыше сорока двух миллионов помывок в год! Представить это трудно. Может быть, опять с нулями что-то напутали.

Ну а если такое действительно имело место, то не самый ли мы моющийся народ в мире? Так это или не так – не известно, но банное дело у нас, во всяком случае, не могло обходиться без проблем и происшествий. Сознавая важность своего положения, банщики позволяли себе удовольствие поиграть с посетителями. В Сандуновских банях, например, завели такой порядок: на свободные места пускали лишь тогда, когда освободится весь ряд, то есть шесть мест. А однажды, в апреле 1942 года, в те же Сандуны посетителей вообще не пустили, сказали: «Половики вытряхиваем». Когда, наконец, пустили, оказалось, что никаких половиков никто не вытряхивал. Более того, пол был грязный, валялись на нем обрывки бумаги, окурки, а банщики быстренько заметали мусор под диваны.

Не помогало культуре обслуживания и то, что банщики, как и парикмахеры, во многих банях получали с клиентов наличные деньги.

Кстати, о парикмахерах. Не все они получали деньги непосредственно с клиентов. Существовали парикмахерские, где деньги за стрижку клиенты платили в кассу. Так в них парикмахеры, чтобы получить «живые» деньги, шли на хитрость. В доме 6 по Кузнецкому Мосту (это чуть повыше Петровки, за Министерством речного флота) в наше время был известный «Дамский зал», а тогда, в 1943-м, «укромный подвальчик». И вот в этом «укромном подвальчике» парикмахер Иванов велел одной даме заплатить в кассу за подкраску волос сорок рублей, а сто рублей дать ему за его материал (краску «Урзол»).

Особенно не любили парикмахеры тех посетителей, которые отказывались от одеколона. Одеколон можно было разбавить водой и, получив от посетителей деньги за три флакона, использовать один. А если учитывать еще и наценку, то выходила приличная сумма, ведь побрызгаться одеколоном посетителю стоило около пятнадцати рублей. (В конце сороковых эта услуга стоила меньше, рублей пять, кажется.) Особенно было выгодно орошать посетителя дорогим одеколоном «Шипр» или «Красной Москвой». Брызгали из флакона с помощью пульверизатора.

Иногда расхождение во взглядах по поводу одеколона между клиентом и парикмахером перерастало в конфликт. Когда гражданин Лохбард в парикмахерской на улице Герцена отказался от одеколона, парикмахер не стал стирать с его лица мыло, сославшись на то, что нет воды. Лохбард «пошел на принцип» и потребовал «жалобную книгу». Но парикмахера это не испугало, и он негромко, но грубо отрезал: «Нечего пачкать жалобную книгу. Либо протирайте лицо одеколоном, либо идите в баню», причем не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле.

Парикмахеры в мужских залах были вообще попроще, да и прически, которые они делали своим клиентам, были, как правило, незамысловатыми. Стригли наголо («под ноль» или «под Котовского»). Стригли под «бокс», под «полубокс», «польку». Соответственно и заработки у этих парикмахеров были поменьше. Настоящие мастера парикмахерского искусства работали в дамских залах, но и там предпочтение оказывалось сложной работе, такой, как «шестимесячная» завивка. Если же даме нужно было просто постричься, уложить волосы, то у парикмахера то инструмент был тупой, то щипцы сломаны, то сушуары не работали.

Впрочем, посетителей возмущало не только вымогательство денег мастерами, но и качество их работы. В одном из писем в «Вечернюю Москву» сообщалось о том, что в парикмахерской на Каланчевской улице парикмахеры постоянно болтают между собой, стригут плохо, «лесенкой». Когда бреют, то нередко режут физиономию клиентам, а на замечания отвечают: «Подумаешь какое дело, до свадьбы заживет!»

Были, конечно, у нас и добросовестные банщики, и хорошие портные, и прекрасные парикмахеры. Они оставили о себе добрую память. И тем не менее тяжелые времена, как показывает жизнь, не способствуют мастерству и не повышают качество обслуживания. Слишком уж много появляется тогда объективных причин, позволяющих людям прощать себе свои собственные недостатки.

Да и нельзя, наверное, всего предусмотреть в такой сложной и непривычной обстановке.

В начале войны, например, в Москве были закрыты все винные подвалы, и не просто закрыты, а загерметизированы. Когда же в 1945 году их открыли, то оказалось, что потолки, стены, буты (бутыли), бочки с вином покрылись слизью и плесенью. Произошло это из-за плохой вентиляции, а вернее, из-за ее отсутствия. Не до тонкостей, значит, тогда было.

Предприятия пищевой промышленности ни на один день не прекращали своей работы. Работать им было, конечно, трудно: недостаток людей, сырья. На молочный завод имени Горького на Новорязанской улице, принадлежавший до революции купцу Чичкину, например, молока поступало две-три фляги в день, а этого хватало на два-три часа работы. К тому же на заводе то электричества не было, то бутылок.

Мария Кузьминична Белова, работница этого завода, вспоминала: «Кое-какие продукты завод все-таки получал, правда, вид у этих продуктов был необычный. Сахарный песок почему-то имел какой-то красный цвет, а соль была рыжая. Но в пищу они годились. Сахар добавляли в молоко, нагревали и делали суфле. Процесс изготовления его напоминал процесс изготовления мороженого. В 1946 году рецептура изготовления суфле была утверждена министром торговли. Согласно ей на литр суфле приходилось сто граммов обезжиренного молока, сто восемьдесят пять граммов сахара и двадцать граммов пшеничной муки. Остальной вес приходился на воду.

Из воды, муки-крупчатки, похожей на манку, или из геркулеса, а также сахара, делали солодовое молоко. Когда на дне бутылок образовывался осадок, их встряхивали. Из крупчатки работницы завода пекли себе лепешки на горячих трубах, проходящих по цеху. А когда завод стал делать мороженое с вафлями, то доставались нам и вафельные крошки. В подвале завода мы выращивали овес. Проращённый овес давили, варили, добавляли сахар и получали солодовый кисель. Одно время вместо сахара в него добавляли сахарин, но поскольку он вреден, делать это запретили. Кисель был жидкий, но вкусный. Делали еще ацидофильный напиток. Он в два раза кислее кефира. Работали мы в три смены. Когда случались бомбежки, прятались в бомбоубежище под творожным цехом. Однажды бомба упала во двор и убила шофера заводской машины».

Молочному заводу повезло. В него не попала бомба. Но бомбы падали рядом, выбивали стекла, повреждали крыши, трубы. Ремонтировать и реставрировать помещения было нечем, и они приобретали довольно жалкий вид.

На пивзаводе имени Бадаева, например, цехи и раздевалки не отапливались, душевые и уборные бездействовали, постоянно портились водопровод и вентиляция, текла крыша, барахлили машины по очистке зерна, но, несмотря на все это, свое пиво Москва все-таки имела.

Было оно, конечно, ненастоящее, делали его из всяких суррогатов, как, впрочем, и многие другие продукты.

На изготовление киселей, компотов, паст, крахмала на уксусном заводе шли отходы винно-водочного производства. В черный хлеб добавляли картошку и витамины. Сахар заменяли дульцином, получаемым из мочевины, и сахарином. Дульцин и сахарин во много раз слаще сахара, но не усваиваются организмом. Вместо овощей засаливали морковную ботву, лебеду и крапиву, из технического крахмала делали патоку, приготавливали искусственный клюквенный кисель, овощную икру, грибную солянку.

В годы войны Москва, кроме всего прочего, кормила армию. На кондитерской фабрике «Рот Фронт», например, в карамельном корпусе стали выпускать концентраты каш для армии, макаронную крупку, белковую массу и пасту из дрожжей, чтобы хоть как-то заменить ими мясо. Количество пищевых предприятий в военные годы в Москве даже увеличилось за счет пекарен полевого типа для сушки сухарей, за счет дрожжевых и витаминных заводов и заводов пищевых концентратов. Один такой заводик и в наше время работал напротив Высшей партийной школы при ЦК КПСС (теперь в этом здании Гуманитарный университет). Проходить мимо него голодным было мучительно, поскольку от него постоянно пахло борщом с большим куском мяса и мозговой костью. Бродячая собака, квартировавшая на тротуаре возле партшколы, заработала себе на этом деле язву и умерла в страшных судорогах. Желудочный сок, который постоянно выделялся у пса, под влиянием головокружительного аромата, разъел его желудок и душу. Теперь завода нет, и собака могла бы тихо скончаться от голода, а не страдать от язвы. Но дело, как говорится, сделано, и возврата к прошлому нет.

Для того чтобы хоть как-то прокормиться, люди были вынуждены продавать последнее. Они несли на рынки, в скупочные пункты и комиссионные магазины все, что могли. Да и торговля о гражданах не забывала. Нарком торговли СССР Любимов в конце августа 1941 года распорядился скупать у населения через скупки и промтоварные магазины предметы широкого потребления в «Фонд обороны Союза ССР». На 1 января 1942 года в Москве существовало 25 комиссионных и 39 скупочных магазинов, включая 11 палаток на рынках. Последние, правда, как не оправдавшие себя, вскоре были закрыты. И это не случайно. Продавать вещи на рынке было выгоднее, чем сдавать их в скупку, где назначали очень низкую цену. В том же январе на рынках открылись палатки для приема утиля, куда несли то, что нельзя было продать. Скупочные магазины приобретали у населения пригодные для переделки так называемые «спорки» и старые вещи в качестве сырья для производства. Швейные мастерские и всякие артели из этих отходов делали коврики, хозяйственные сумки, варежки, носки. Некоторые портновские мастерские тогда переключились на производство погон. Когда к Новому, 1944 году понадобились елочные игрушки, их стали скупать у населения скупочные магазины в доме 36 на Сретенке, в доме 32 на улице Герцена и в доме 4 на Арбате.

В 1943 году возникла специальная сеть торговых предприятий для снабжения инвалидов войны и начальства («Особторг»). Его склад находился в доме 5 по Пушечной улице, а его магазинами стали – ЦУМ, вернее, один его отдел, парфюмерный магазин в доме 2/10 в Охотном Ряду, магазин дамских шляп в доме 9 в Столешниковом переулке, галантерейно-парфюмерный магазин в доме 10/2 на улице 25 Октября (Никольской) и такой же магазин в доме 1/3 на Арбатской площади. В магазины этой сети поступали новая или почти новая одежда, дефицитные посудохозяйственные товары и прочие хорошие, в том числе и трофейные, вещи. Все это продавалось по ордерам и недорого. В 1944 году появились так называемые «лимитные книжки». Талон лимитной книжки давал право приобретения дефицитных вещей, а также на скидку в десять процентов от стоимости покупки. Были и продуктовые лимитные магазины. В них владельцев лимитных книжек отоваривали лучшими продуктами по сравнению с теми, которыми снабжали покупателей простые магазины. Вместо карамели, например, можно было отовариться шоколадом. Таким лимитным магазином был гастроном на Никольской улице (улице 25 Октября), напротив сквера, где стоит памятник первопечатнику Ивану Федорову.

Научные работники, работники искусств, спортсмены и члены их семей (муж или жена, дети, родители) пользовались специальными закрытыми магазинами и столовыми. Самыми хорошими были обеды по нормам литеры «А», а по нормам литеры «Б» чуть похуже. Те, кто пользовался нормами литеры «А» (академики, народные художники, выдающиеся писатели, артисты и пр.), раз в месяц получали продуктовый паек на сумму 500 рублей по государственным, разумеется, ценам. В 1944 году, например, в паек входили такие продукты: мясо, рыба общим весом два килограмма двести граммов. Иногда вместо рыбы давали икру. Килограмм кетовой икры стоил тогда 15 рублей. Входили в паек также два килограмма крупы, макарон, килограмм каких-нибудь жиров, килограмм сахара (конфет, шоколада), десять килограммов картошки, пять килограммов каких-нибудь других овощей, кусок туалетного и кусок хозяйственного мыла, пачка чая, триста граммов табака, или пятьсот папирос, а также, по желанию прикрепленного, полтора литра водки или вина. От них тоже редко кто отказывался. Нередко в таких пайках присутствовали большие жестяные прямоугольной формы банки американской тушенки, а также плитки шоколада и коробки яичного порошка, тоже американского.

Те, кто питался в столовых по нормам литеры «Б» (члены-корреспонденты Академии наук, заслуженные деятели науки и искусства, писатели и мастера искусств), получали паек на сумму 300 рублей.

Лауреатам Сталинской премии и лауреатам международных конкурсов исполнителей пайков не давали, зато они имели право на ежедневный обед «по нормам, установленным для рабочих предприятий особого списка» и на кусок хлеба (двести граммов), а раз в месяц – триста граммов шоколада и полкило кофе или какао.

Обед с куском хлеба полагался и всем прочим работникам науки, искусства и литературы. И все это, конечно, помимо того, что они могли приобретать по карточкам.

Государство заботилось об интеллигенции и, как могло, подкармливало ее. Простым гражданам было труднее. Им больше приходилось менять и продавать, чтобы прокормиться.

То, что москвичи не могли снести на рынки и в магазины (мебель, напольные часы и пр.), скупали у них представители комиссионок, которые вывозили покупки на собственном транспорте. Так под грохот бомбежек и артиллерийских канонад в Москве сколачивались новые состояния и обставлялись квартиры состоятельных людей и дельцов, богатевших в дни «тяжких испытаний» своей Родины.

После войны, в 1947 году состоялся процесс над одним из скупщиков мебели Дмитриевским. В течение двух лет он скупил у населения по дешевке «стильные гарнитуры», а проще говоря, мебель стиля рококо, ампир, мебель эпохи Павла I, Александра II, всякие там гондолы, трюмо, бюро, козетки, трельяжи, секретеры, горки, ломберные столики, кровати эпохи Людовика XIV и XV и прочие красивые вещи. Потом он эти гарнитуры сам у себя скупал, через подставных лиц, и продавал по достойной цене артели по реставрации мебели. Артель же направляла мебель в торговую сеть, где ее продавали еще дороже. Всего Дмитриевский перепродал мебели на два миллиона рублей и получил за это десять лет лишения свободы.

В отличие от Дмитриевского у миллионов москвичей запросы были более скромные. Торговля на рынках приносила им доход, позволяющий не умереть с голоду. А поскольку желающих хоть как-то прокормиться было много, торговля на рынках приобрела ужасающий масштаб. Из официальных документов тех лет следует, что торговля с рук старыми вещами и предметами домашнего обихода забивала колхозную торговлю. Торгующие с рук граждане не только заполняли рынки, но и прилегающую к ним территорию. Они трясли своим барахлом даже на мостовой, не давая проезжать по ней машинам. Так, посреди улицы торговали те, кто не хотел платить разовый сбор (8 рублей) за торговлю с рук на рынке. Сбор взимался специальными кассами при входе на рынок. Уплативший сбор получал в кассе контрольный талон и мог спокойно торговать хоть целый день. Начальство возмущалось упрямством граждан, не желавших приобретать такие талоны, а милиция их гоняла, штрафовала и задерживала. При этом никто не подумал о том, а поместится ли вся эта толпа на рынке, если купит талоны, а также о том, смогут ли люди, уплатившие «сбор», продать в тот же день свое барахло. А ведь некоторым приходилось неделю, а то и больше толкаться около какого-нибудь рынка, чтобы что-нибудь продать. Платить же разовый сбор только за то, чтобы потолкаться, ничего не продав, мог позволить себе не каждый. Вот и получалось, что люди со своими товарами располагались не на рынке, а около него.

Естественно, что при таком наплыве людей рынки не помещались на отведенной им территории. Бутырский, например, начинался сразу за Вятской улицей, Центральный – занимал весь Цветной бульвар, а Тишинский – всю Тишинскую площадь.

В моей памяти о Центральном рынке тех лет осталась огромная серая толпа людей. Ватники, шинели, платки и косынки, шлемы танкистов и летчиков, бескозырки моряков, культи ног и рук, хриплое пение, матерщина, запах водки, махорки, мешки, чемоданы, авоськи, кульки и свертки, грязь под ногами, валяющийся на земле пьяный, а главное, непроходимая и непролазная бедность всего этого копошащегося в центре Москвы человеческого муравейника.

Среди лиц, промышлявших на рынках, существовала своя специализация. Табаком и папиросами торговали исключительно инвалиды и дети. Инвалиды приобретали табак и папиросы у некурящих, которым те выделялись по карточкам, а кроме того, в магазинах «Особторга», где папиросы отпускались им со скидкой в 25 процентов. Спекулировали инвалиды и продуктовыми карточками. На Бутырском рынке они торговали также яблоками, семечками или украденным с завода сахарином.

Пачку махорки стоимостью 70 копеек спекулянты «толкали» за 20 рублей. Коробок спичек, стоивший 5 копеек, – за 3 рубля. В конце 1941-го – начале 1942 года к инвалидам и детям присоединились набивщицы папирос табачной фабрики «Дукат». Они продавали на рынках папиросы «Девиз», которые им выдали на фабрике в уплату за труд. Из-за этого их посчитали спекулянтками и стали привлекать к уголовной ответственности.

С табаком во время войны в Москве стало плохо. 22 августа 1941 года нарком торговли РСФСР Павлов разослал своим подчиненным телеграмму следующего содержания: «Впредь особого распоряжения отпуск табачных изделий одни руки устанавливается пятьдесят штук папирос или сто грамм табака или пятьдесят грамм махорки тчк установите контроль выполнением тчк». За отсутствием табака в ход пошла махорка. Ее покупали в подмосковных деревнях и сбывали на рынках. За стакан махорки брали от 15 до 30 рублей при госцене пачки – 35 копеек.

Покупатели тоже были разные. Особое место среди них занимали колхозники. У колхозников водились деньги, поскольку они торговали продуктами, а продукты были в цене. Килограмм редьки, например, в начале войны стоил 25 рублей, картошки – 50. Колхозницы, а также некоторые домашние хозяйки покупали на рынке шоколад, конфеты и другие кондитерские изделия. Они же, вместе с командированными из дальних мест, приобретали промтовары, а также карточки для своих родственников, которые работали в городе и имели возможность их отоваривать. Молочницы и строительные рабочие покупали хлеб, сахар, печенье. Были и те, кто скупал лимитные книжки с целью приобретения по ним товаров в магазинах «Особторга» или с целью последующей их перепродажи по повышенным ценам. А кто-то продавал белый хлеб для того, чтобы купить черного, но побольше.

30 октября 1941 года в Москве была запрещена продажа вина в магазинах. Спиртное можно было купить только на рынке. Поллитровая бутылка водки при государственной цене 13 рублей 50 копеек на каком-нибудь Тетеринском рынке продавалась за 40 рублей.

Исчезла из продажи соль. Спекулянты этим также пользовались. И не только спекулянты. В годы войны на подмосковных рынках вместо соли продавали такую гадость, которой легко можно было отравиться.

Рынки, вообще, являлись рассадниками заразы и преступности. Здесь можно было за 500 рублей купить пистолет. Здесь хулиганы резали мешки колхозникам, а воры тащили у них мясо с прилавков.

Следить за качеством мяса было некому. Санитарные лаборатории на рынках в начале войны перестали существовать, поскольку мясо практически исчезло, да и лабораторное оборудование было разворовано. Из-за того что в городе не работали бойни, а на рынках – холодильники, крестьяне стали пригонять на рынок скот живьем. На Преображенском рынке, в пятнадцати метрах от чайной, в 1942 году возник свинарник.

Сначала там держали десять свиней. Через два года их стало сто. Свинарник распространял окрест грязь, визг и вонь. Народ требовал его убрать. Но ликвидировали его только весной 1945 года. На том же Преображенском рынке шла торговля варенцом и простоквашей. Продавцы держали и то и другое в больших стеклянных банках. Над банками кружили мухи. Стаканы никто не мыл, ложки, впрочем, тоже. Санинспекция заставляла продавцов мыть посуду, брала простоквашу и варенец на анализ, требовала от продавцов справку о медосмотре. И все-таки, несмотря на принимаемые меры, чистота посуды вызывала у посетителей рынка серьезные сомнения.

Спекулянтов на рынках вылавливала милиция, а трибунал судил их скоро и жестоко. Особенно суровой была юстиция в начале войны. Юта Шмулевна Лейтман получила пять лет с конфискацией за то, что продала на Центральном рынке четыре килограмма хлеба, нажив при этом 23 рубля, а Кувалдина, продавшая на том же рынке буханку черного за 25 рублей, схлопотала семь лет. На меру наказания, наверное, повлияло то, что у нее при задержании были обнаружены курица и воловий язык. Глебову, у которого дома при обыске нашли 1250 рублей, досталось еще больше. За продажу трех буханок черного хлеба он получил десять лет с конфискацией имущества. Такой же срок получил Израиль Исаакович Шнайдер. Он из аптеки, где работал, приносил домой спирт, хотя сам его не пил. Этот спирт его жена продавала на рынке. Как-то ее за этим занятием застали милиционеры. Они сделали в квартире Шнайдеров обыск и обнаружили сто два куска мыла, шестнадцать килограммов сахара, четыреста восемьдесят метров мануфактуры, двадцать пар галош, шестнадцать пар туфель и пятьдесят пять пар носков. Такое обилие ширпотреба, конечно, не могло не произвести сильного впечатления на судей.

Повезло Бревновой, у которой ничего не нашли. Ее задержали на Центральном рынке за торговлю папиросами «Шутка». Продавала она их по 2 рубля за штуку, хотя цена одной папиросы – 11 копеек. Трибунал дал Бревновой пять лет с конфискацией. Вышестоящая инстанция пожалела ее и снизила наказание до года исправительных работ. Ершов, который продал на Центральном рынке в декабре 1941 года три белых батона за 55 рублей при стоимости 6 рублей 80 копеек, получил пять лет. Мария Петровна Воронцова, задержанная в тот же день, продавала картошку. Было ее у Марии Петровны тридцать два килограмма. Получила она за спекуляцию семь лет лишения свободы с конфискацией имущества. За продажу водки по повышенной цене некий Скрылев получил шесть лет лишения свободы с конфискацией имущества.

Федосью Сергеевну Мальцеву, которая пыталась на рынке продать батон, даже судить не пришлось. В ночь на 31 декабря 1941 года она, не дождавшись приговора, повесилась в тюремной камере. Такой вот новогодний подарок судьям.

Государство тоже можно понять. За две буханки хлеба на рынке простой советский человек должен был отдать чуть ли не всю свою зарплату! Со спекулянтами надо было бороться.

Спекулировали, конечно, не только продуктами, водкой и махоркой.

Иван Матвеевич Петличенко спекулировал часами. Покупал он их у часовщиков на Петровке или в Столешниковом переулке. Купит, к примеру, часы за тысячу восемьдесят рублей, а продаст за тысячу двести двадцать. Только и всего, а получил за это шесть лет с конфискацией.

Борьба людей за существование, несмотря на всякие запреты и кары, продолжалась не только на свободе, но и в тюрьме.

В двадцать четвертой камере Бутырской тюрьмы вместе с другими заключенными сидели два негодяя: Александров и Веденский. В марте 1942 года они узнали, что их сокамерник Трунин получил передачу – буханку хлеба и что осторожный Трунин хлеб в камеру не принес, а оставил его на хранение дежурному надзирателю. Александров и Веденский заставили Трунина хлеб у надзирателя забрать, а затем съели его. Заключенного Кабашинского они принудили играть в карты на хлеб и, разумеется, обыграли. Другой заключенный, Баранов, тоже наглый и голодный, пристал к заключенному Кузину, требуя, чтобы он взял передачу с воли в камеру. Кузин отказался это сделать. Тогда Баранов ударил его железной миской по голове и стал душить. Кузин закричал и позвал на помощь надзирателя. Тот насилу оторвал от него Кузина, а то бы задушил.

Голод он, конечно, и в тюрьме голод.

Не от хорошей жизни взбунтовалась в конце сороковых годов Сретенская тюрьма в Третьем Колобовском переулке. Заключенные подожгли ее. Прибежали пожарники, заливали водой. После пожара и бунта тюрьму вообще закрыли.

Несмотря на все тяготы тюремной жизни, заключенные, по сравнению с остальными гражданами страны, имели одно преимущество: им не надо было стоять в очередях. Серые угрюмые очереди сороковых годов, с однообразными, как на иконах, потемневшими лицами, если бы их запечатлеть в камне, могли стать достойным памятником той эпохи. И они стояли везде и за всем. Где-то они были огромными, а где-то нет. Иногда, чтобы приобрести что-то в разных местах, приходилось занимать несколько очередей.

Люди, чтобы знать свое место в очереди и доказать право на место в ней, писали химическим карандашом свой порядковый номер на руке. Те, кто стоял в нескольких очередях, имели на руках несколько номеров. Химический карандаш, перед тем как им писать на руке номер, «слюнили», беря грифель в рот. От этого язык и губы становились фиолетовыми. За свою способность выводить на человеческом теле цифры химический карандаш ценился выше обычного. Если простой карандаш можно было купить на рынке за шесть – восемь рублей, то химический – за пятнадцать.

Торговля хлебом начиналась в шесть часов утра… Несмотря на столь раннее время, у дверей булочных и продовольственных магазинов к этому часу скапливались очереди, человек сорок-шестьдесят, а то и больше. Особенно много народа собиралось, когда задерживалось открытие магазина. Очередь начинала нервничать. Нервничала очередь и из-за того, что продавцы медленно обслуживали покупателей. Случалось это, в частности, из-за опозданий продавцов на работу. Было обидно, что появлялись продавцы часто, когда народ уже расходился. Раздражал людей и порядок, заведенный в некоторых булочных, при котором один продавец торговал белым хлебом, а другой – черным. Если же тебе нужен и черный хлеб, и белый, приходилось занимать обе очереди.

У продавцов существовали свои проблемы. Если булочные снабжались хлебом регулярно, то продовольственным магазинам он доставался с трудом. Директор магазина № 1 Дзержинского РПТ (райпищеторга) Ухыснов в 1944 году возмущался. «Почему магазины, торгующие хлебом, являются против булочных какими-то отшельниками?» – вопрошал он, перепутав слово «изгой» со словом «отшельник».

Чтобы «выбить» хлеб к утру, заведующий магазином или булочной должен был всю ночь «сидеть на телефоне» и звонить на хлебозавод. Даже «выбив» для себя хлеб, заведующий не всегда мог его получить. Его просто не на чем было привезти. У завода не хватало транспорта, а магазины и булочные не имели своих автомашин.

Бывало, что хлеб с завода привозили такой, что им торговать было стыдно. Мятый, сырой и непропеченный, с отслаивающейся коркой. Более трети всего хлеба тогда было именно таким. Торговые точки его, конечно, могли не принимать, а вернуть на хлебозавод. Только директора хлебозавода претензии завмагов и завбулов не интересовали. «Хотите, берите, а хотите, не берите», – отвечал он. А это означало: хлеб вернете – другого не получите. Грозили торговле и пекарни, заявляя, что в магазины, которые хлеб бракуют, завозить его вообще не будут.

Отношение к хлебу и в магазинах не всегда было подобающим. Буханки укладывали на пол, друг на дружку, в десять рядов, рядом с мылом и картошкой, а продавцы, проходя, касались его сапогами, брюками и халатами. Даже у покупателя хлеб не находил для себя достойного места. Его чаще всего несли за пазухой, под мышкой или в авоське, завернутым в газету, а то и так. Конечно, у покупателей было много других забот, более важных, и людей этих нельзя не пожалеть.

Стоять в очередях при любой погоде несколько часов подряд, участвовать в давке, когда магазин наконец открывался, смотреть, чтобы тебя не обманули продавцы, не обокрали воры, – дело не легкое. В такой обстановке между покупателями и продавцами часто возникало взаимное непонимание и даже озлобление. Особую неприязнь тогда вызывали продавцы-евреи. Помню, как после войны мальчишки на мотив известной песенки «Вася-василек» пели:

Что ты, Вася, приуныл, голову повесил,

Или в булочной Абрам хлеба недовесил?

Надо было два кило – свесил кило двести.

Попадися мне еврей – удушу на месте…

В те годы дети вообще любили переделывать известные песни на свой лад. Например, вместо «Артиллеристы, Сталин дал приказ, / Артиллеристы, зовёт отчизна нас» пели «Артиллеристы, Сталин дал приказ: / Поймать училку и выбить правый глаз», вместо «Три танкиста, три веселых друга, / Экипаж машины боевой» пели: «Три танкиста выпили по триста, / Закусили тухлой колбасой», а прекрасную песню «Всё выше, и выше, и выше / Стремим мы полет наших птиц. / И в каждом пропеллере дышит / Спокойствие наших границ» изуродовали следующим образом: «Всё ниже, и ниже, и ниже / Учитель спускает штаны / И вот показалась указка / И два полушарья земли». Вместо «Так будьте здоровы, живите богато, / А мы уезжаем до дому, до хаты» пели: «Так будьте здоровы, живите богато, / Как жить позволяет вам ваша зарплата, / А если зарплата вам жить не позволит, / Ну что ж, не живите – никто не неволит». Вместо «По военной дороге / Шел в борьбе и тревоге / Боевой восемнадцатый год…» пели:»По военной дороге / Шел петух кривоногий, / А за ним восемнадцать цыплят…»

Что же касается недовеса хлеба в булочной, то он объясняется довольно просто. Хлеб продавцы взвешивали на весах, поскольку на хлебозаводах, а в пекарнях тем более, не было делительной аппаратуры, и буханки имели разный вес. Появившиеся же после войны сайки и французские булки взвешивать было не нужно. А пока что, если покупатель выбивал в кассе «кило» черного, а вес буханки оказывался меньше, то продавец должен был добавить к ней довесок. Этими кусками-довесками были завалены прилавки.

Чтобы иметь доход, некоторые продавцы действительно шли на разные хитрости. Они неправильно устанавливали весы, пользовались облегченными гирями, смачивали хлеб водой для увеличения его веса и, возможно, прибегали к другим хитростям, о которых мы не догадывались.

Картина с видом булочных сороковых, да и пятидесятых годов, будет неполной, если мы не вспомним о существовании специальных приспособлений для резки хлеба. Эти приспособления были встроены в прилавки и представляли собой длинные узкие металлические полотна, заточенные снизу, которые продавец с помощью ручки опускал на подведенные под них батоны и буханки. В шестидесятые годы эти режущие приспособления исчезли. Батоны и буханки стали иметь стандартный вес.

Когда началась война, магазины тоже изменились. Во многих разобрали и вывезли холодильники. Окна забили досками и заложили мешками с песком. Этого требовала светомаскировка и вообще противовоздушная оборона. Так что свет с улицы в помещение магазина не проникал. Поскольку электричество подавалось не всегда, то торговлю часто приходилось вести при свете керосиновых ламп и коптилок. Магазины не отапливались. Продавцы мерзли, согревая время от времени своим дыханием окоченевшие пальцы. Холод помогал сохранять продукты, а герметизация складов, проведенная по распоряжению местной противовоздушной обороны, исключавшая вентиляцию помещений, приводила к их порче. Но выбирать не приходилось. Торговля шла по принципу: «Бери, что есть, а не хочешь брать, проходи».

Изменились магазины не только по форме, но и по содержанию. Во многих из них продукты стали продаваться вместе с промышленными товарами. Московские магазины стали напоминать магазины сельские, где вместе с конфетами, яйцами и салом продавались костюмы, одеколон и автомобильные глушители.

Если мы представим дощатые полы, деревянные прилавки, облупленные стены и прибавим ко всему этому мрак, чад коптилки и черную толпу покупателей с отсветами слабого огня на усталых лицах, мы сможем представить себе магазины того времени.

Когда же бомбежки прекратились и весеннее солнце 1943 года согрело лужи у дверей магазинов, то с витрин отодрали доски, убрали мешки с песком, и единственным напоминанием о войне остались андреевские кресты из бумаги и материи на давно не мытых стеклах. Потом над магазинами снова стали появляться вывески, а в витринах – бутафория. На Петровке после войны вход в булочную украсил большущий калач, а витрину продовольственного магазина на площади Дзержинского (Лубянская) (там теперь сквер) – три больших поросенка в матросках. Этих поросят, наверное, вывезли в качестве трофея из Германии. У продавцов мясного отдела магазина за ухом вечно торчали карандаш или папироса.

В середине войны на улицах Москвы появились сатураторы. Сатураторы – это приборы для газирования воды. Устанавливали их на тележках. Постеленная на тележке клеенка, две стеклянные колбы для сиропа, круглая мойка с дырочками и ручкой сбоку, а также баллон с газом завершали вид этого агрегата. Сатураторы подключали к водопроводу. Газировщица ставила стакан на мойку донышком вверх, поворачивала ручку, и фонтанчики воды обмывали стакан изнутри. Потом она наливала в стакан немного сиропа и заливала его шипящей газированной водой. По прейскуранту эта вода с сиропом стоила тогда семнадцать-двадцать копеек. На всю жизнь запомнился мне неотразимый, искристый вкус холодной газировки.

Помимо проблем с клеенкой, стаканами, газовыми баллонами и прочими необходимыми вещами, у торговцев газированной водой возникали другие, «военные» проблемы. Вызваны они были тем, что в Москве в то время существовали особо охраняемые места, например Первая Мещанская улица, Сретенка, улица Дзержинского (Б. Лубянка). Направленные туда летом 1943 года продавцы газировки вернулись в свою контору ни с чем. Оказалось, милиция прогнала их и запретила там появляться. Только после того как «органам» были представлены списки продавцов и проведена проверка каждого «газировщика», люди на Сретенке получили возможность выпить стакан воды.

Среди других, мирных, проблем торговцев газированной водой была проблема перерасхода сиропа.

Причины перерасхода продавцы объясняли по-разному. Газировщица Зорина, например, объясняла, что ей приходится ежедневно наливать стакан сиропа сторожихе, которая на завтрак ест с этим сиропом хлеб. «Если сторожихе сироп не налить, – пояснила Зорина, – то она не откроет ворота двора, где на ночь остается тележка». Газировщица Рублина, торговавшая на Центральном рынке, перерасход сиропа объяснила тем, что инвалиды требуют наливать им сиропа на рубль. «Они даже палкой дерутся», – прибавила Рублина. Заведующая же палаткой в Москворецком районе Фирсова продажу стакана газированной воды за рубль объяснила так: «Покупатели у меня в основном военные. Они говорят мне: „Дай, только послаще, что тебе, наших денег жалко, что ли?“ Ну, я и наливаю им два черпака сиропа по сорок граммов. Как раз на рубль. Они сами просят: „Дай за рубль!“ Ну, я и даю». Черпаки тогда были на сорок и двадцать граммов. Наливать сироп в стаканы из колб, на которых были нанесены соответствующие деления, стали позже.

Из-за того что работа продавцов газированной воды считалась выгодной и среди них были замечены «лица еврейской национальности», в московской среде появилось выражение «Зяма-газировщик».

Торговать водкой было еще выгоднее. Поэтому продавать ее стали не только «навынос», но и «распивочно». В так называемых «американках» водку можно было закусить бутербродом. Она стала лучшим подарком. Ее, словно книгу, заворачивали в виде подарка инвалидам войны. Для них же были открыты и специальные продуктовые магазины.

Продавцам этих магазинов приходилось быть особенно сдержанными и терпеливыми. Среди их клиентов находилось немало людей нервных, а то и просто распущенных.

Как-то в 1943 году корреспондент редакции радиопередачи «Последние известия» Верховский знакомился с работой магазинов для инвалидов, и вот какое они на него произвели впечатление. «Магазин для инвалидов в Киевском районе, – рассказывал корреспондент, – похож на клуб, где курят, ругаются и дерутся… а вот в магазине № 6 Ленинградского района директор Нерит проводит беседы с нервными людьми. Один нервный инвалид хотел чуть ли не перебить весь прилавок. Нерит вызвал его в кабинет, беседовал с ним чуть ли не полчаса… В магазине № 3 на Цветном бульваре я застал картину, когда директор дрался с инвалидом. Когда я представился и попросил прекратить драку, директор ответил: „Вы никакого отношения к инвалидам не имеете. ‘Последние известия’ есть последние известия, а мы подчиняемся Райпищеторгу“».

В те годы психов, хулиганов и вообще лиц, совершавших неоправданные поступки, стали называть «контуженными». Один такой «контуженный» 2 ноября 1946 года зверски убил директора кондитерской фабрики имени Бабаева (бывшая фабрика Абрикосова) на Красносельской улице, Марию Александровну Беляеву. Ей тогда исполнилось всего сорок лет. Была она доброй, отзывчивой и веселой женщиной, имела дочь. А на фабрике работал Авдеев. На войне он был контужен, а после демобилизации вернулся на фабрику. Вскоре его заподозрили в воровстве и с фабрики уволили. Стал он тогда добиваться, чтобы его на работе восстановили. Когда же ему в этом было отказано, Авдеев взял железный прут, спрятал его под шинелью и пришел к директору Беляевой. В тот день Мария Александровна находилась на рабочем месте одна, так как ее секретарь, Соня, болела. Авдеев, воспользовавшись этим, вошел без спроса в кабинет и нанес Марии Александровне несколько ударов прутом по голове, убив ее. Затем надел на себя шубу Беляевой, а поверх нее – свою шинель. Когда Авдеев проходил вахту, охранник заметил у него под шинелью шубу и задержал его. Газета «Московский большевик» в феврале 1948 года сообщила о том, что военный трибунал приговорил Авдеева за совершенный им террористический акт к смертной казни через повешение и что приговор приведен в исполнение. Так это или нет, сказать трудно: вешали в те времена только фашистских военных преступников да наших предателей Родины.

Трепали людям нервы, конечно, не только инвалиды и контуженные. Летом 1943 года у булочной, находившейся в доме 14 по улице Горького (Тверской), обычно просила милостыню Любовь Степановна Рожкова. Тех, кто подавал ей, она не благодарила, а вот тех, кто ей в этом отказывал, ругала последними словами. Как-то у булочной к ней привязался милиционер Федосейкин и, как всегда, попросил предъявить документы. Она, конечно, документы предъявлять не стала, а двинула этого самого Федосейкина кулаком по башке. Ее доставили в милицию, но вскоре отпустили. Не хотели, наверное, связываться. А в сентябре Любовь Степановна пришла в булочную, находившуюся в доме 18 по Пушкинской (Б. Дмитровке) улице. Здесь она потребовала отоварить ее по уже где-то и кем-то отоваренным карточкам. Ей, конечно, в этом было отказано. Тогда она стала ругать продавщицу последними словами и плевать ей в лицо. Бедная продавщица убежала от нее в подсобное помещение. Любовь Степановна, очевидно, почувствовав свою силу, а может быть, и правоту, кинулась за ней, выбила ногой нижнюю филенку двери, но тут подоспевшие рабочие булочной вывели ее на улицу. Здесь она сгоряча, наверное, ударила по физиономии первого попавшегося под ее горячую и давно немытую руку прохожего. Получила она за все это пять лет лишения свободы.

Много неприятностей доставляли работникам прилавка такие покупатели, но еще большие неприятности доставляли им инспекторы и общественники, проводившие проверки и контрольные закупки. Жизнь, как говорится, всегда заставляла работников торговли «вертеться». Тут и к зарплате надо что-то выкроить, очень уж она мала, и недостачу погасить, и начальство уважить. Поэтому чего только не придумывал наш изобретательный продавец для извлечения дохода, какие только законы физики, химии, экономики не использовал он! В 1943 году, например, возникла проблема с мелочью, и продавцы сразу перестали давать покупателям мелкую сдачу. А причина такого затруднения оказалась в том, что мелочь, которую магазины получали от трамвайных парков, те почему-то стали зажимать. (Возможно, там ругали кондукторов за то, что они не дают пассажирам сдачу, а те оправдывались тем, что всю мелочь сдают магазинам.) На совещании в Мосгорторге кто-то даже предложил трамвайным паркам продукты не давать, пока от них не поступит мелочь.

Тем, кто торговал в палатках, заниматься обманом было легче. Завысят цену на что-нибудь да и уйдут, а вместо себя оставят девочку-соседку или жену-старуху. Контролер придет, обнаружит завышение цен, а с девочки или старушки какой спрос, да и лица они не материально ответственные.

Инспекторов же не хватало. Часто один на весь райпищеторг. Его все продавцы знали и видели издалека. Да и получал он мало: шестьсот рублей в месяц. Имелись, правда, еще общественные контролеры, но и от них толку было мало. Несчастными и голодными скитались они по торговым точкам, надеясь хоть на какое-нибудь угощение. Директор одного из продовольственных магазинов на совещании в торге высказался о них довольно неуважительно. «… приходят инспекторы, – глумился он, – а сами просят: „Дайте буханочку, оставьте беленького“. Пришел, например, один такой, говорит: „Дайте мне к обеду хлеба“. И еще один ходит чуть ли не каждый день, все просит: „Оставьте белого хлебушка“».

Ясно, что, изобличая попрошаек, работники торговли тем самым старались облегчить свою собственную совесть. Не идти на подкуп должностных лиц они тоже не могли, кому нужны лишние неприятности? Помимо наказаний, предусмотренных законами и приказами об уголовной, административной и дисциплинарной ответственности, существовало еще и такое наказание: продавцов переводили на обрезку картофеля. Работу грязную и невыгодную.

Может быть, опасаясь такого наказания, рассвирепел продавец одного из павильонов в центре города, Тупилин. Когда к нему пришел с проверкой общественник, он запустил в него стаканом. Стакан разбился о голову, а голова о стакан. Контролер попал в Институт имени Склифосовского, а Тупилин – в милицию. Пришлось Тупилина, несмотря на нехватку кадров, с работы уволить.

С кадрами в торговле действительно стало плохо. За годы войны магазины лишились многих квалифицированных мясников, гастрономов, рыбников. Кое-какие надежды руководители торгов возлагали на выпускников курсов торгового ученичества. С осени 1942 года на эти курсы стали посылать инвалидов войны.

Было тогда, конечно, не до «гастрономов». Торговать нечем. В годы войны торгующим организациям понадобились другие специалисты, например грибовары. Осенью надо было запасаться «подножным кормом».

Мы уже вспоминали о московских огородах. Для торговли собирание дани с окружающей природы стало необходимостью. В Москве и под Москвой руководители торгов организовали сбор не только грибов и ягод, но и хрена, рябины, желудей, щавеля, лебеды и крапивы. Крапиву, например, собирали на Воробьевых горах, в Останкино, Сокольниках, парке имени Сталина в Измайлове. Для сбора крапивы привлекали школьников, используя для этого время, выделенное на физзарядку. Щавель привозили издалека. Расстраивались, что хорошего щавеля не стало, все больше «петухи», то есть стебель да цветок, а листа мало.

Энтузиасты организовывали в своих магазинах продажу горячего кофе. Директор магазина № 5 в Москворецком районе Булатова на одном из совещаний в Горторге в 1943 году рассказывала: «… достали чайник электрический, кастрюлю, завезли кофе, поставили работницу и открыли торговлю. С восьми до десяти часов продали пятьсот стаканов. Я не видела еще такой торговли и не слышала никогда столько благодарности. Покупатели брали хлеб и тут же выпивали кофе с сахарином. Но торговать кустарным способом я больше не могу. Надо продавать по пять-шесть тысяч стаканов в день. Нужен титан, два-три стола…»

Достижения энтузиастов радовали не всех. Лишние хлопоты. Директор магазина № 16 в Сокольниках, Кац, например, ссылался на то, что варка кофе приводит к испарениям и лужам на полу. «У меня магазин большой, – говорил он, – и не отапливается с сорок первого года. В магазине не только грязь, а целые вожжи с потолка висят, потому что у меня нет света. Представьте себе, какой вид имею я и продавцы!»

Конечно, не все продавцы выглядели прилично. Ведь не было ни спецодежды, ни мыла. А если мыло и давали, то его на свою-то одежду не хватало, не то что на государственную. Чтобы сохранить хоть какой-то вид, работникам торговли приходилось обрезать обтрепанные рукава, выворачивать халат наизнанку.

Все это бескультурье не могло не волновать московские власти.

И как-то в апреле 1944 года, на заседании хозяйственного актива Управления продовольственных товаров Москвы, секретаря МГК ВКП(б) Павлюкова прорвало. Он вспомнил недавнюю встречу с работниками общественного питания Ленинграда. И вот что он сказал: «У меня осталась в памяти встреча… приехали от повара до директора районного треста столовых. Я должен сказать, что один их внешний вид чего стоит. Люди с поезда, а воротнички у мужчин чистые, чистые блузки у женщин, выглажены галстуки и воротнички… простые люди, а следят за собой, за манерами, за языком. Резко отличаются наши от ленинградцев. Прямо обидно стало… У них гражданин зашел, а у него спрашивают: чего желаете?… Не надо „с“ добавлять („с“ – это сокращенное сударь, сударыня. – Г. А.), но покажите такой магазин у нас, в Москве, где это практикуется, так за одно за это сразу знамя можно дать… Некоторые женщины стесняются, хотя имеют возможность с маникюром ходить. Некоторые говорят: это мещанство, да по военному времени и не к лицу. Это неправильно… Да, было время, когда суфле и бульон расписывались населению у нас в ЦК партии… Теперь другое дело».

Товарищ Павлюков говорил дело. Пора было подумать и о культуре. Сорок четвертый – это не сорок первый. И изменения наступили. На улицах снова стали продавать мороженое, открылись кафе. А в апреле сорок четвертого открыли двадцать ночных ресторанов первого разряда. В отличие от ресторанов второго разряда, которые работали до двенадцати ночи («Звездочка» на Преображенской площади, «Дон» в ЦПКиО имени Горького при трофейной выставке, «Урал» при гостинице «Центральная» в Столешниковом переулке, «Нарва» на углу Цветного бульвара и Самотечной площади и пр.), эти рестораны были открыты до пяти часов утра. В них играл оркестр и выступали артисты. Ресторанами первого разряда считались рестораны при домах творческих работников: ученых, архитекторов, писателей, кино, композиторов, актеров, ресторан при ЦДРИ (Центральном доме работников искусств), при Доме Красной армии, Клубе летчиков, а также рестораны «Москва», «Европа» в доме 4 по Неглинной улице (потом там был ресторан «Арарат»), «Гранд-отель» на площади Свердлова, напротив музея Ленина (его, как и дом 4 на Неглинной, давно снесли), «Аврора» на Петровских линиях, «Волга» на Северном речном вокзале, рестораны при гостиницах «Балчуг», «Якорь», при стадионе «Динамо» и некоторые другие.

В этих ресторанах лица, причастные к науке, технике, искусству и литературе, получали угощение с тридцатипроцентной скидкой, а представители высшего офицерского состава Красной армии – за полцены.

Ресторан Дома литераторов был одним из уютнейших уголков советской Москвы. В 60-70-е годы под его сводами, украшенными подписями известных писателей и поэтов, проводились «посиделки» с цыганами, романсами и песнями под гитару, после чего в полутемном зале подвыпившие литераторы и нужные им люди отплясывали «семь сорок» и твист. Атмосфера элитности и легкого угара окружала посетителей и дарила им блаженство и сладостную иллюзию их собственной значимости. В ресторане звенели бокалы и рекой лилось шампанское. Пили за юбиляров, редакторов и критиков, за новые книги, премии и даже рифмы.

А в далекие военные годы за ресторанными столиками поднимались тосты за освобождение наших городов. Война хоть и продолжалась, но была уже не та, что вначале. Теперь она несла нам победу и славу.

Загрузка...