Глава вторая ЛОНГВУДХАУС

Далеко ли от поля Ватерлоо до Святой Елены?

Дорога коротка, легка; корабль скоро доставит вас туда.

Это приятное место для человека, которому

вообще-то нечего делать.

Редьярд Киплинг

В конце ноября 1815 года пребывание в имении Бриаров, ко всеобщему удовольствию, подошло к концу. В своем деревянном домишке Наполеон страдал от жары, от близости слуг и соседей и от удаленности своих придворных. В Джеймстауне Бертраны и Монтолоны, размещенные в тесных квартирах и к тому же не имевшие никаких занятий, начали искать поводы для ссоры: дамы обзывали друг друга «шлюхами», а пребывающие в опасной праздности слуги позволяли себе чесать языки с местными жителями. Адмирал же спешил переселить всех в Лонгвуд и организовать постоянную и надежную систему наблюдения, которая позволила бы удалить из города этих неугомонных и опасных болтунов, каковыми являлись в его глазах люди из свиты Буонапарте, и запретить им любые контакты с заходящими в порт судами.

20 ноября он решает дать бал: нет ничего более естественного, ибо здесь все без ума от увеселительных прогулок и вечеров, позволяющих допоздна танцевать при свечах на террасе Замка. Океан тихо плещет под луной, молчаливые, аккуратные и почтительные китайцы, бесшумно передвигаясь, разносят напитки, стоящие на подносах с гербом Компании, музыканты в алых мундирах услаждают слух нежной музыкой, женщины без устали кокетничают, а безукоризненно одетые мужчины отвечают им расшаркиваниями и поклонами.

Адъютант тотчас рассылает пригласительные билеты, и один из них адресован генералу Буонапарте, так как Кокбэрн несколькими днями ранее наивно спросил у Гурго:

— Как вы думаете, генерал придет, если я устрою бал?

Наполеон, взглянув на приглашение, пожал плечами и сухо проронил:

— Передайте билет адресату. Последний раз я слышал о нем у Пирамид и на горе Фавор.

Прочие все-таки отправились на вечер. Мужчины оделись в парадные мундиры, графини Бертран и де Монтолон блистали своими парижскими туалетами и ослепительными бриллиантами и изумрудами, сохранившимися из прошлого, которое, увы, ушло безвозвратно. Жалкое провинциальное общество немеет от царственной грации Фанни Бертран, которая всего несколько лет назад была вице-королевой Иллирии; драгоценности Альбины де Монтолон затмевают украшения, купленные в лавочке еврея Соломона. Такого рода успех имеет свою оборотную сторону, и за ужином французов не удостаивают почетных мест, в то время как жену полковника Уилкса адмирал усаживает по правую от себя руку. На следующий день Гурго жалуется Наполеону, который тотчас же делает выговор своему гофмаршалу: прежде чем принимать приглашение, следовало удостовериться в том, что французам будет оказан достойный прием. Это был первый урок для тех, кто полагал, что на Святой Елене и в изгнании титулы, звания и должности при императорском дворе будут цениться так же, как в Тильзите и Вене.

Подобное обращение породило опасения относительно того, что готовило им будущее. Ждать пришлось недолго, ибо адмирал, сочтя обустройство Лонгвуд Хаус достаточно продвинутым, чтобы «генерал Буонапарте» мог туда переехать, перешел к действиям. Конечно, оставалось еще много сделать, чтобы французская колония могла там достойно разместиться, но малярные и столярные работы можно продолжать и после их вселения. Когда Императору доложили, в каком состоянии находится жилище, он вышел из себя — особенно при упоминании о краске, запах которой он не переносил, и круглосуточном стуке молотков. Наполеон стал говорить о неудобствах, коими чреват сей поспешный переезд. Но Кокбэрн был не из тех, на кого действуют слова: генерал обязан исполнять приказание, а если он не желает подчиняться, то в имение Бриаров будет прислан отряд в сто человек, который встанет лагерем у него под носом. Уязвленный Император назначил переезд на 10 декабря, воскресенье. Адмирал, несколько смущенный, появился около двух часов. Его встретили учтиво, без малейшего признака враждебности, и прежде чем сесть в седло, Наполеон пошел попрощаться со своими хозяевами. Он вручил Балькомбу золотую шкатулку со своим императорским вензелем и пригласил его приезжать в гости в Лонгвуд вместе со всем семейством. Бетси расплакалась. Стоя у окна, она смотрела, как удаляется маленький кортеж.

— Вы будете навещать меня в Лонгвуде, мисс Бетси, — утешил ее Наполеон.

В три часа Маршан, который выехал раньше своего господина, услышал дробь барабанов кордегардии, приветствовавшей всадников. Адмирал услужливо помог Императору сойти с лошади, а затем любезно показал ему приготовленное для него жилище. Пролог трагедии был сыгран; декорациями следующих актов станут этот плоский, унылый пейзаж и тесный дом, которому суждено будет войти в историю. Любопытство путешественников, стихи поэтов, озлобленность дворов, яростное сопротивление изгнанника, не желающего позволить похоронить себя заживо, сделают знаменитым это место, и два эти слова — Лонгвуд Хаус — войдут в череду побед и достопамятных мест Империи и станут символом одновременно величия и падения, легендой величайшего из людей Нового времени.

Обстановка

Странное здание, построенное без определенного плана, которое нельзя назвать ни красивым, ни откровенно уродливым, одним словом, дом, наилучшим образом подходящий для тюрьмы, который, однако, не осмеливаются называть этим именем. Комнаты, предназначенные для Императора, расположены со стороны фасада и, стало быть, находятся под наблюдением британцев; по периметру грязного двора стоят сараи, которые будут служить буфетной, кухней, бельевой и помещением для хранения серебряной посуды, откуда слуги — французские и английские — смогут наблюдать за тем, что происходит у «генерала»; наконец, в стороне находятся строения, где разместится «семья», то есть Монтолоны, Лас Казы, Гурго, а позже — священники Буонавита и Виньяли и врачи — О'Мира и Антоммарки. Это не считая надзирающего английского офицера, невидимого, но постоянно присутствующего.

В дом, точнее в личные апартаменты Наполеона, ведет перекрытое круглым навесом крыльцо в несколько ступенек; дальше находится бильярдная, просторная и хорошо освещенная продолговатая комната, стены и потолок которой были наскоро обшиты деревом плотниками с «Нортумберленда». Следующая комната — гостиная, довольно скромных размеров, с красивым камином из черного камня, близ которого Наполеон, со шляпой под мышкой, стоя принимает британцев, дабы не позволить им бесцеремонно усесться в его присутствии, что было бы ему в высшей степени неприятно. Здесь, лежа на стоящем между двух окон ложе, под портретом Римского короля, в присутствии безграмотных лекарей 5 мая 1821 года в исполненной величия бедности и библейском одиночестве завершит он свой фантастический земной путь и будет предан земле чужими руками. Третья комната, куда тусклый свет проникает лишь через балконную дверь, будет столовой; двери из нее ведут в два кабинета, которые станут спальнями, и в крошечный коридор, который переделают в ванную комнату. Мебель, в спешке собранная со всего острова, выглядит до крайности убого, а когда Лондон наконец-то пришлет для замены мебель достойного качества, Хадсон Лоу и его помощники бесстыдно присвоят себе все, что придется им по вкусу.

Другое крыло дома — одна большая комната и несколько кабинетов, прежде чем стать библиотекой, будут отданы Монтолонам. Лас Каз и его сын должны довольствоваться чердачной комнатой над кухней, куда надо карабкаться по крутой лестнице. Гофмаршал, возмущенный теснотой и неудобством этого жилья, предпочел поселиться в двух километрах отсюда в Хате Гейт — утопающем в зелени колониальном доме; там он сможет с горечью вспоминать о том, какие обеды устраивал он от имени Императора и короля в Париже: эти обеды, которые посещали все знатнейшие и достойнейшие лица Империи, обходились казне в два миллиона в год.

Окружение

После отречения, пребывания в Мальмезоне, беспорядочно стремительного бегства на запад в направлении Рошфора, унизительной сдачи англичанам и изнурительного плавания на «Нортумберленде» под одной крышей объединились наконец все те, кто из преданности или корысти согласились разделить с Императором тяготы изгнания. Чтобы лучше понять, какие повседневные испытания сулило пребывание на этой странной скале, нелишне будет бегло перелистать позолоченный альбом их бытия с того момента, когда в холодный вечер месяца брюмер звезда Наполеона засияла среди туч, затянувших небо над Сен-Клу.

С 1807 года генерал Бертран является адъютантом Императора, каковая обязанность как нельзя лучше подходит этому высокому беррийцу, выпускнику Военной школы, не столько умному, сколько исполненному всяческих сведений. Затем он становится кавалером ордена Почетного легиона, губернатором Иллирийских провинций Империи, командующим корпусом в Великой Армии, а после смерти Дюрока назначается на почетную должность обер-гофмаршала дворца. Облаченный в сверкающий мундир (сейчас уже поблекший, он выставлен в витрине его прекрасного дома в Шатору), он управляет официальными банкетами, раздает милости, тратит, не считая, и живет рядом с государем в самом Тюильрийском дворце. Он еще молод — ему лишь сорок два года, — но он сутулится и уже не выглядит высоким, слегка лысоват, держится скромно и незаметно. В нем человек, рожденный для военной науки, умеющий находить гениальные технические решения, берет верх над солдатом; он лучший военный инженер в Европе, уверяет Наполеон, а доброта и преданность берут в нем верх над политическим чутьем.

Его жена Фанни, урожденная Диллон, происходит из семьи ирландских католиков, очень предприимчивых и влиятельных в Англии. Ее отец в пору Революции стал служить Франции и погиб во время Террора; его сестра вышла замуж за префекта Империи Ла Тур дю Пэна, а с 1815 года перешла в стан роялистов. Но главное достоинство Диллонов заключалось в их отдаленном родстве с семьей императрицы Жозефины, что давало им некоторое влияние при дворе. Фанни была высокого роста, элегантна, а украшавший ее лицо крупный нос свидетельствовал о сильном характере или о принадлежности к хорошему роду; при помощи ума, воли или обычных слез она командует мужем, которого ей выбрал Император и которому, как говорят, она предпочла бы принца или герцога. Облаченная в придворный туалет, она обретает величественность королевы, а воспоминания о годах, прожитых в Иллирии, о празднествах, приемах, о вице-королевском экипаже, запряженном шестеркой лошадей, делают еще более горьким ее пребывание на Святой Елене[8].

Тридцатидвухлетний Шарль-Тристан де Монтолон учился некогда в богатом пансионе вместе с Жеромом и Луи Бонапартами и с Евгением Богарнэ, благодаря которому ему удалось попасть в близкое окружение новой императрицы. Его военная карьера сложилась не так гладко и не так успешно, как у Бертрана. В двадцать шесть лет полковник в штабе Бертье, где было полно таких щеголей, ненавистных Наполеону, он оставляет службу «по причине здоровья» и в 1809 году добивается назначения камергером Жозефины; принимая во внимание его характер, его бешеное честолюбие, его граничащую с ленью беспечность, вполне можно предположить, что бивакам он предпочитает прихожие и будуары, ибо сие позволяет приблизиться к тем, кто в данный момент обладает властью и влиянием. Действительно, вот он уже посланник Франции в Вюрцбурге, и похоже, его ждет дальнейшее возвышение, но его увлечение некой хорошенькой особой оказывается непростительным прегрешением в глазах Императора. Он тайно вступает в брак с дважды разведенной прелестной Альбиной, но наказание следует незамедлительно: Монтолона отзывают и он лишается своей великолепной должности[9]. Почетные обязанности, возложенные на него Его Величеством, несовместимы с этим поспешным браком, плоды коего к тому же появляются на свет слишком рано. Во время вторжения Союзных войск Монтолон, командовавший в качестве полковника Луарским корпусом волонтеров, тотчас начинает бомбардировать Бурбонов прошениями, напоминая о долгой и верной службе Семонвилей — своей родни со стороны тестя, — и получает чин бригадного генерала. Узнав о возвращении Наполеона с острова Эльба, он, как и многие другие, вновь стал служить ему в мундире камергера и был произведен в генералы в июне 1815 года in extremis. He исключено, что присоединение к «Узурпатору» было, увы, не совсем бескорыстным. В пору Реставрации властям пришлось расследовать обстоятельства исчезновения некоторых денежных фондов в Пюи-дю-Дом, куда вышеупомянутый Монтолон бежал, оставив в момент приближения врагов свой департамент Луара. Опорочивать своих политических противников — дело обычное, и Реставрация не брезговала этим средством. Произведенный в генералы незадолго до Ватерлоо, Монтолон не мог отрицать своего участия в Ста днях, а потому настоятельно просил включить его в число сопровождающих Императора на Святую Елену и получил на то согласие. Его общество было приятно Наполеону, который, питая некоторую слабость к старинному дворянству, сделал его тестя маркиза де Монтолон-Семонвиль, заядлого интригана, графом Империи. Элегантный, холеный, довольно высокого роста, с вьющимися волосами, он был красив несколько слащавой красотой; он обладал приятными манерами, однако мнения свои выражал с некоторым высокомерием, в коем было нечто от прежней Франции. Этим он вызвал раздражение англичан, сразу же прозвавших его Veritas.

Альбина-Элен де Монтолон является одним из самых любопытных персонажей в Лонгвуде хотя бы потому, что ходили упорные слухи о ее близости с Наполеоном. Она происходила из семьи Вассаль или Ле Вассаль, получившей дворянство при Людовике XVI. Альбина была замужем сначала за неким господином Биньоном, затем за бароном Роже, и с момента ее развода прошло всего несколько дней, когда она встретила Монтолона. Это была любовь с первого взгляда, и какой-то мэр, неосведомленный или снисходительный, совершил обряд бракосочетания, так что, несмотря на нарушение всех правил, даже Наполеон не мог объявить этот брак недействительным. На портретах молодой графини мы видим приветливую, изящную, веселую женщину, лукавую и кокетливую, возможно, чуть-чуть легкомысленную. В разношерстное, порой унылое лонгвудское общество она вносит дуновение свежести, жизнерадостности и готовности исполнять капризы хозяина дома. Она неплохо поет, играет на пианино и знает обожаемые Наполеоном итальянские арии, которые он сам часто напевает, безбожно фальшивя. А потому все делают вид, что восхищаются ею, даже когда она выказывает свое полное невежество.

— Будет вам сердиться, — улыбается Наполеон, — вы же не в Сорбонне.

— Чем ближе оказываешься к суверену, тем больше начинаешь любить республику, — шепчет она на ухо Гурго.

Апартаменты, отведенные супружеской паре, отделены от императорских только буфетной, а парк у них общий; поэтому когда Наполеон прогуливается под деревьями или идет в конюшни, он останавливается, чтобы перекинуться несколькими словами с графиней или поиграть с детьми. Отсюда, вероятно, и то предпочтение, которое он оказывает этой чете по сравнению с Бертранами, решившими поселиться отдельно в Хате Гейт.

Третий офицер, генерал Гурго, гордо носит синий мундир ординарца Императора. Когда-то ему было поручено доставить английскому принцу-регенту знаменитое письмо: «Я, как Фемистокл, пришел, чтобы занять место у очага британского народа». С тех пор он мечтает играть первую роль при дворе низверженного монарха. Слова эти могли бы сойти за шутку, ибо известно, что семья Гурго состояла в родстве с Дюгазонами, которые в театральном мире оставили свою фамилию сценическому амплуа[10]. Дедушка Гурго, прославивший свое семейство на подмостках, был жизнерадостным марсельцем; трое из его сыновей стали актерами, а младший, отец нашего генерала, был королевским скрипачом. Генерал Гурго вырвался из этой шумной среды, поступил в Политехническую школу и стал служить в артиллерии, коей Император обязан славным началом своей карьеры. Пройдя Аустерлиц и Сарагосу, он стал, наконец, в 1809 году офицером-порученцем. Снедаемый честолюбием и желанием отличиться, он плел бесконечные интриги, чтобы приблизиться к государю, который, как он полагал, не сможет не заметить красивого офицера с несколько театральными манерами и при этом отчаянно храброго, Гурго достиг своей цели, когда в служебной записке был с весьма лестной характеристикой рекомендован на вожделенную должность: «Образован и талантлив, хорошо воевал, наблюдателен и способен дать отчет об увиденном, умеет рисовать, говорит по-испански и по-немецки». Он последовал за армией и Императором в Россию, был ранен под Смоленском, первым вошел в Кремль, обнаружил спрятанную там русскими бомбу и, наконец, стал бароном Империи. После поражения, во время мучительного отступления, он преодолевает вплавь Березину, спасает, как он говорит, жизнь своему государю, окруженному казаками, и получает созданную специально для него должность офицера по поручениям. В марте 1814 года он удостаивается эполет полковника и ленты командора ордена Почетного легиона. Освобожденный от своей должности после церемонии прощания в Фонтенбло, он, как множество других, присоединяется к Бурбонам. Людовик XVIII делает его кавалером ордена Святого Людовика, из-за чего он не был принят в Тюильри, когда явился туда после возвращения Наполеона с острова Эльба. По-прежнему склонный к театральным жестам, легко переходя от дерзкого бахвальства к унынию, Гурго настаивает, бушует, впадает в ярость, плачет — он плачет часто — и угрожает покончить с собой под окнами Императора, который в конце концов уступает и возвращает ему его должности. Он участвует в военных действиях в Бельгии и получает чин бригадного генерала 21 июня 1815 года за несколько часов до отречения Наполеона. Его судьба, как и судьба генерала де Монтолона, неотделима от судьбы низвергнутого Императора не только потому, что во второй раз вернуться к Бурбонам уже невозможно, но еще и потому, что в новой ситуации он видит средство еще более приблизиться к этому необыкновенному человеку, который, даже побежденный, наполняет мир своим именем. Его чувства — это восхищение и зависть статиста к исполнителю главной роли. Чувство это так сильно и так демонстративно, что в конце концов начинает докучать Наполеону.

— Я же ему не жена, — кричит он как-то выведенный из себя, — и не могу с ним спать!

Гурго, однако, не может избавиться от привычки твердить одно и то же и сохранять уверенность в истинности того, что он в данный момент говорит; и обида его усугубляется тем, что вновь прибывшие оттесняют его от государя, его, прослужившего пять лет в генеральном штабе! Темперамента импульсивного и сангвинического, он с трудом переносит вынужденное воздержание и, не имея в качестве развлечения ни радостей семейной жизни, ни семейных ссор, он хотел бы полностью принадлежать Императору и чтобы Император принадлежал ему одному Он вызывает раздражение тем, что постоянно выставляет напоказ свои заслуги и свои таланты, а потому в момент разрыва выведенный из себя Наполеон не делает ничего, чтобы удержать близ себя одного из своих старейших и самых преданных спутников.

Граф де Лас Каз, четвертый из главных действующих лиц, — личность совсем иного склада: у него амплуа наперсника, Брута в расиновской трагедии, человека, который умеет слушать, одобрять, побуждать к разговору, умело заставляя забывать о своем присутствии. По сравнению со своими коллегами, любителями поговорить, а иногда и похвастаться, Мари-Жозеф-Эмманюэль-Огюст-Дьёдонне де Лас Каз, сын маркиза де Лас Каз, сеньора Коссада, Пюилорана, Ламота и Дурна, со своими мягкими манерами, маленьким ростом, сутулой спиной, близорукостью и обликом мелкопоместного провинциального дворянина, выглядит довольно скромно среди этих рубак и артиллеристов. Он был капитан-лейтенантом, когда началась Революция; не поддавшись очарованию новых идей, он последовал за законными принцами; когда роялистская армия была распущена, он оказался без средств к существованию в Лондоне, тогдашнем средоточии политической эмиграции, и чтобы заработать себе на пропитание, был вынужден давать уроки, но при этом не прекращал заниматься изданием своего «Исторического, генеалогического и хронологического атласа». Вернувшись во Францию в 1802 году, он стал служить Империи, заявил о желании получить орден Почетного легиона, в коем ему было отказано из-за того, что в Лондоне он получил из рук герцога Ангулемского орден Святого Людовика. В 1809 году он получил титул барона, а затем должность камергера. В рекомендательной записке дается его довольно привлекательный портрет: барон де Лас Каз, бывший морской офицер, автор «Исторического атласа», опубликованного под именем Ле Сажа; благодаря собственному состоянию и состоянию своей жены мадам де Кергариу, имеет 30 тысяч ренты; человек очень образованный и благовоспитанный, пользующийся прекрасной репутацией, он был представлен Его Величеству и долго добивался чести быть включенным в штат придворных. В 1810 году он стал камергером, потом докладчиком в Государственном совете, исполнял различные обязанности, в том числе и в Национальной гвардии; перед катастрофой 1814 года стал капитаном первого ранга и государственным советником. По возвращении Наполеона с острова Эльба он вновь становится камергером и сопровождает Императора из Елисейского дворца до острова Экс в своем великолепном мундире морского офицера и просит о награждении орденом, даруемым храбрецам, которого он так страстно желает. Просьба его, наконец, удовлетворяется, и он настоятельно требует разрешить ему сопровождать Императора в изгнание.

— Вы знаете, куда это может вас завести? — спрашивает Наполеон.

— Сир, я не делал никаких расчетов, но мое самое пылкое желание будет удовлетворено, если вы согласитесь на мою просьбу.

Преданных людей становится все меньше, а потому Наполеону нравится эта решимость, и он дает свое согласие. Лас Каз, взяв с собой некоторое количество денег, прощается с женой, помещает своего сына в лицей и присоединяется к ожидающим отплытия в Рошфоре.

Он родился в 1766 году и является старейшиной французов на Святой Елене. Начиная с 1815 года историки пытаются понять, что побудило этого пятидесятилетнего человека последовать за свергнутым с престола монархом, оставив семью, карьеру, родину и будущее: ведь он был так мало замешан в событиях

Ста дней, что вполне мог рассчитывать на благосклонность Бурбонов. Будет ли когда-либо найден точный ответ на этот вопрос? Сам Лас Каз был весьма сдержан в объяснении причин своего неожиданного решения и лишь весьма туманно сказал о нем в предисловии к первому изданию своего знаменитого «Мемориала Святой Елены» в 1822 году: «В силу самых необыкновенных обстоятельств я долгое время находился рядом с самым необыкновенным человеком, какого только можно сыскать в истории. Восхищение побудило меня последовать за ним, не зная его; а узнав его, я готов был остаться при нем навсегда». Все это литература, слова, выдуманные писателем, удачные, но туманные, в коих нет и намека на правдоподобное объяснение. Так что остается судить о человеке по имеющимся фактам и, глядя на его портрет, пытаться понять его. Известно, что он был маленького роста, и один британский писатель прав, утверждая, как хороший психолог, что Лас Каз в своем «камергерстве» дошел до того, что стал меньше ростом, чем его государь. Он скорее худощав, у него длинное, узкое лицо, на котором выделяется словно постоянно что-то вынюхивающий нос, а седые букли не скрывают широкого лба. Что из этого следует? А то, что другие спутники Императора упорно именуют его «Иезуитом»; что то усердие, с коим он ведет свой дневник и, несмотря на удручающие условия жизни, заставляет своего сына Эмманюэля перебеливать свои записи, позволяет назвать его «монахом в миру»; что под серьезной маской скрывается дальновидный делец, желающий поскорее извлечь выгоду из своего бестселлера. Он хочет получить как можно больше от своего изгнания, продлившегося лишь тринадцать месяцев. Этим и объясняется его стремление к регулярным рабочим встречам, разговорам и записям под диктовку и его умение составлять почти стенографические отчеты, которые профессор Дюнан назвал «шедевром организованного энтузиазма». Арестованный за намерение вести тайную переписку и заключенный в тюрьму на Святой Елене, прежде чем быть отправленным в Кейптаун, а затем в Европу, Лас Каз озабочен прежде всего тем, чтобы любой ценой сохранить драгоценную рукопись, а потому шлет Хадсону Лоу одно письмо за другим: «Попав в западню, устроенную, по всей видимости, моим лакеем, я был похищен из Лонгвуда, а на все мои бумаги был наложен арест». Вне всякого сомнения 900 страниц, терпеливо переписанных юным Эмманюэлем и представляющих собой черновик «Мемориала», являются самым ценным достоянием маленького камергера, поскольку прежде всего он пишет о них и лишь потом возмущается способом, избранным для своего ареста и высылки с острова.

А это значит, что он последовал за Императором на Святую Елену прежде всего как литератор. Более тщательное расследование подтвердило бы это, но побудительные мотивы отнюдь не являются низменными, ибо если «Мемориал» принес его автору известность и благосостояние, то одновременно он пробудил к несчастью и изгнанию Наполеона интерес, еще не совсем угасший к моменту публикации книги: ее будут читать в городах и деревнях, во дворцах иностранных государей и в хижинах, и повсюду, благодаря удивительному дару Лас Каза как бы растворяться в тени своего гениального собеседника, будет слышен громовой голос бывшего владыки Европы, как если бы, чудом преодолев огромное расстояние, читатель оказался в замкнутом пространстве Лонгвуда.

Для всех прочих он — «Иезуит», или же, из-за своей всегдашней готовности слушать, «Экстаз». Но для Наполеона этот бывший камергер, уравновешенный и серьезный, образованный и сдержанный, — лучший из собеседников, ибо он мгновенно схватывает не только мысль, но даже и намеки; человек кабинетный и привычный к работе с документами, он отличается большим усердием, переводит английские газеты и толково рассуждает о морских делах, коими занимался в Государственном совете. А кроме того, есть дневник, о существовании которого Наполеон знает от одного из лакеев, иногда переписывающего его по вечерам при свечах. Но кто же в Лонгвуде не ведет дневник? Чем больше их будет опубликовано, тем больший интерес это вызовет; очевидно, Наполеон намеренно распределил свои исторические занятия следующим образом: с военными он занят своим мемуарами и опытами о Цезаре, Ганнибале, Карле XII и прочих великих полководцах и, конечно, о собственных военных кампаниях; о политических делах своего царствования он говорит с одним лишь Лас Казом, который, несмотря на яростную критику историков, черпающих сведения исключительно из записок Бертрана, Гурго и Монтолона, остается самым серьезным свидетелем последних лет Императора.

Лонгвудские слуги, или, как их еще называют, «прислуга», заслуживают того, чтобы поговорить о них подробнее, так как в этом доме, где все живут вперемежку, как на биваке, они находятся в тесном контакте со своим господином. В пору всемогущества Наполеона они были лишь незаметными статистами, занимавшими специально отведенные для них апартаменты; теперь же, на Святой Елене, они становятся кто наперсником, кто тайным осведомителем, кто собеседником, кто переписчиком, и кое-кто из них позже не без таланта расскажет об этом в своих подробных дневниковых записях.

Луи Маршан — первый камердинер его величества. Он родился в 1791 году в Париже, а с 1811 года стал слугой во внутренних апартаментах, в то время как его мать нянчила Римского короля. Он видел роскошь двора, великолепие путешествия Наполеона и Марии-Луизы в Голландию и смятение, охватившее всех после отречения; а после измены Констана, первого камергера и первого перебежчика, он получил назначение на вожделенную должность. На острове Эльба он сумел своей скромностью, усердием, терпением и умом завоевать уважение и доверенность Императора. Во время Ста дней и последовавших за ними тяжких испытаний он не изменил себе и служил Императору на мрачных дорогах изгнания с такой же почтительной преданностью, как и среди роскоши Тюильрийского дворца. Лишь благодаря ему в багаже Наполеона оказалось все, что обеспечит материальные удобства жизни изгнанника, которому необходимо поддерживать свой статус. Без Маршана ему, возможно, пришлось бы носить рубашки, выданные англичанами. В 1815 году Маршану всего двадцать четыре года; с портрета на нас смотрит молодой человек с тонкими и благородными чертами лица, веселыми глазами и шапкой вьющихся волос. При Наполеоне он в известной степени представляет этот «столь любимый» народ, преданный и готовый на жертву, и одновременно — молодое поколение, предмет пристального внимания и забот имперского правительства. Обычно говорят, что для камердинера великий человек никогда не бывает великим, но вряд ли сыщется человек, более доступный и простой, чем Наполеон на Святой Елене. Могущество и слава остались позади, и не за горами время тяжких испытаний, когда герой на своем ложе становится сначала больным, потом умирающим, и его нужно переодевать, переворачивать, мыть и брить, не говоря уже о более неприятных подробностях. Сколько любви и терпения понадобится Маршану, когда невежественные лекари будут назначать клистиры, прижигания, рвотное, ртутные соли, морские и ножные ванны, растирания и горячие салфетки. Наполеон оценит и прославит эту смиренную преданность одной фразой в своем завещании: «Услуги, оказанные мне Маршаном, это услуги друга». И молодой лакей удостоится великой чести, коей не удостаивался ни один человек, носивший ливрею: он станет вместе с двумя генералами, Бертраном и Монтолоном, исполнителем последней воли монарха.

Луи-Этьен Сен-Дени, именуемый Али, родился в Версале в семье служителя еще королевского режима, получил хорошее образование в конторе нотариуса, затем поступил на службу к Императору в качестве стремянного при торжественных выездах. Он принимал участие в военных кампаниях в Испании и в Германии и, как и Маршан, сопровождал их величества во время торжественного путешествия в Голландию, имевшего место сразу же после бракосочетания. В1811 году Наполеон пожелал иметь при себе второго мамелюка — тот, кого он привез из Египта, был удален по причине его дурного нрава, — и Сен-Дени, облаченный в восточный костюм, получил новое имя Али. В военных походах он всегда имел при себе атрибуты своей должности — подзорную трубу и водку; но на Святой Елене благовоспитанность, сдержанность и скромность приблизили его к Императору, и он был произведен в библиотекари. Закончив работу в апартаментах и классификацию книг, он иногда занимается перепиской то для одних, то для других (ибо в Лонгвуде пишут много), или же перебеливает надиктованное Императором, либо протесты, адресованные губернатору, либо записки, которые хотят переправить за границу и которые нужно писать микроскопическими буквами на маленьких клочках бумаги или ткани. Все книги Лонгвудской библиотеки имеют сделанную рукой Али бесценную пометку «Император Наполеон» и печать.

Чиприани Франчески, именуемый просто Чиприани, остается большой загадкой среди этого низшего персонала. Корсиканец, свойственник — в римском смысле этого слова — семьи Бонапарта; его жена и дочь служат в Риме у кардинала Феш и матери Наполеона, а сам он фанатически предан Императору. Его бурная карьера привела его в окружение Саличети в момент осады Капри; а в английских войсках служил в ту пору офицер по имени Хадсон Лоу, занятый по преимуществу разведывательной деятельностью. Одно время Чиприани занимался проблемами каботажного плавания в Средиземном море, а затем присоединился к Наполеону на острове Эльба и был отправлен с секретным поручением в Вену, когда там проходил Конгресс. Безусловно, он не являлся ни опасным шпионом, ни серьезным агентом; он был просто весьма хитрым человеком и любителем выпить, умел говорить и заставить говорить других; он устроил на Святой Елене разведывательную контору, причинявшую немало неприятностей британским властям; он умел потешаться над следящими за ним соглядатаями и даже одурачивать их и, возможно, перешел границы дозволенного, что и объясняет его жестокую кончину в 1818 году. Он умер за несколько дней от чудовищных болей в желудке, вызванных якобы перитонитом, хотя все это гораздо больше напоминало отравление каким-то ядом. Чтобы выяснить причины этой смерти, нужно было бы эксгумировать его останки, но его могилы, стоившей Императору чуть ли не состояния, более не существует, в то время как на кладбище Плантейшн Хаус имеется множество захоронений того же времени. В довершение остается добавить, что этот беспокойный человек был по душе британцам. Лорд Батхэрст рекомендовал его Лоу, а тот нередко хвалил его и сокрушался после его смерти:

— Как найти ему замену?

Остальные слуги играют гораздо менее заметную роль: швейцарец Новерра исполняет различные обязанности в апартаментах; Пьеррон, брат шеф-повара Меттерниха, — эконом; оба брата Аршамбо служат в конюшнях; Руссо ведает серебряной посудой; Дженти-лини, по которому сходят с ума англичанки, — выездной лакей с Эльбы и, наконец, Сантини, постельничий, маленький человечек, который умеет делать все — стричь волосы, чинить обувь — и который мечтает пристрелить Лоу как зловредное животное.

Разместить всех этих людей в строении («конуре», — шутит Наполеон) весьма скромных размеров совсем непросто. Император занимает самые удобные комнаты — прихожую, гостиную, столовую, две спальни, библиотеку и ванную. По окончании строительства новых зданий Монтолоны получают две большие комнаты. У Гурго есть спальня и кабинет с удручающе убогой мебелью: кровать, софа, умывальник и семь стульев. В довершение неприятностей говорят, что в этом крыле дома живет привидение, которое спокойно прогуливается по ночам и пугает Альбину де Монтолон. Поначалу Лас Каз и его сын должны взбираться по лестнице в отведенные им две комнатенки над кухней; затем их перемещают в южное крыло на первый этаж, но в самую нездоровую часть здания, открытую ветрам и дождям и насквозь пропитанную сыростью. Слуги живут в еще худших условиях: им отведена низкая, мрачная, как тюрьма, мансарда, где летом задыхаешься от жары, а зимой дрожишь от холода, где невозможно выпрямиться во весь рост и где перегородки сделаны из простых досок «В коридоре потолок образовывали почерневшие стропила кровли, скрытые густой паутиной, клочья которой падали нам на голову, — записывает Али. — Все это помещение было омерзительно».

Комната Маршана расположена над спальней его господина, на западной стороне, а комната Новерра — на восточной стороне, над библиотекой; другие спят в некотором подобии сот, наскоро сделанных матросами Кокбэрна, напоминающих корабельные каюты, куда свет проникает через слуховые оконца. По периметру внутреннего двора расположены служебные строения: помещение для хранения посуды, буфетная, бельевая и кухня, оборудованная жалкой чадящей плитой.

Кокбэрн с серьезным видом объявил этот дом не менее прекрасным, чем Сен-Клу. Однако Бертраны, с кислой миной осмотрев его, предпочли поселиться в двух километрах отсюда, в Хате Гейт, в простом одноэтажном коттедже с верандой, что давало им бесценную возможность пользоваться независимостью и уединением.

Уязвленный этим решением Наполеон сухо ответил пришедшему с объяснениями Бертрану: «Как вам будет угодно; впрочем, Монтолон остается со мной».

Обустроившись, наконец, в этой новой и последней императорской резиденции, Наполеон тотчас же заводит такой же порядок, как если бы он находился на биваке где-нибудь в Польше или в Испании. Ему нужно незамедлительно утвердить себя в качестве монарха, хотя англичане упорно отказывают ему в этом, именуя его «генерал Буонапарте» или «сэр» и лишь изредка снисходя до обращения «Сиятельство»; а в момент крайнего недовольства Кокбэрн даже осмелится в ответ на ноту протеста французов сказать: «Вы меня вынуждаете официально заявить вам, что мне неизвестно ни о пребывании на этом острове императора, ни о том, что человек, имеющий этот ранг, прибыл, как вы это утверждаете, одновременно со мной на "Нортумберленде". Кокбэрн даже потребует от посетителей, направляющихся в Лонгвуд, дать честное слово, что они будут обращаться к знаменитому изгнаннику как к обычному генералу. Наполеон же, как и следовало ожидать, утверждает нечто совершенно противоположное. Действительно, он отрекся от короны Франции и больше не является «Наполеоном, Императором французов», но он есть и останется «Императором Наполеоном», ибо титул сей был дарован ему народом и освящен во время коронации благословением римского понтифика. Пленник союзных держав, которые обращаются с ним как с мятежным генералом, он хочет утвердить в глазах британцев — помешанных на титулах или даже на видимости таковых — и в глазах всего мира некое подобие придворного церемониала. Это касается и внутреннего распорядка. Когда Гурго встает при появлении в гостиной мадам де Монтолон, он тут же сухо одергивает его: в его присутствии не следует вставать ни для кого из входящих. В подобном поведении многие увидели просто манию величия, но подобное мнение свидетельствует лишь о непонимании того, что представляет собой замкнутое и праздное общество, такое, как белое население на Святой Елене. В одной из следующих глав пойдет речь о британском населении острова; именно из-за него, из-за того интереса, который оно питает ко всему, что происходит в Лонгвуде, где живет, как ему известно, человек, диктовавший свою волю Европе, именно из-за него делает он все это: устанавливает придворный этикет, приказывает слугам носить императорскую ливрею, а генералам являться к нему облаченными в мундиры; так что вскоре те, что получают приглашение или удостаиваются аудиенции, становятся предметом зависти. Наполеон, которому это конечно же известно, убежден, что обезоружить врага — значит победить его, и что нужно любой ценой установить контакты с местным обществом, дабы защитить себя от произвола своих тюремщиков. Кроме того, этот тщательно разработанный церемониал тотчас ставит преграду как возможным проявлениям фамильярности со стороны британцев, так и попыткам французов незаметно перейти к непринужденным отношениям военного лагеря.

Бертрана, обладателя высшего придворного чина, слуги, равно как и прочие придворные, будут именовать Монсеньор, ибо он сохранил титул обер-гофмаршала. Поскольку он не живет постоянно в Лонгвуде, то Монтолону даны полномочия действовать от его имени и распоряжаться хозяйственными делами; в глазах англичан он является чем-то вроде Lord Chamberlain, обер-камергера. В ведении fypro находятся конюшни, где стоят десяток сонных лошадей и находящаяся в ведении братьев Аршамбо карета; эти умелые возницы с бешеной скоростью мчатся по узкой и извилистой дороге, ведущей от Лонгвуда к Хате Гейт, по которой Наполеон ездит к Бертранам; но обычно прогулки ограничиваются простирающимся за домом эвкалиптовым лесом. На Лас Каза возлагается ответственность за движимое имущество, являющееся достоянием Британской короны и переданное в пользование изгнанникам британским правительством; Маршан распоряжается личным имуществом Императора, но эта синекура ему не по вкусу, и он охотно уступает ее Монтолону, который мечтает сосредоточить в своих руках все должности.

Чиприани под наблюдением Монтолона отвечает в качестве дворецкого за съестные припасы. С британской стороны Балькомб берет на себя организацию и реальное руководство снабжением, что является весьма неблагодарной обязанностью на этом острове, где ощущается нехватка практически всего. Несколько английских матросов, наряженных в зеленую с золотом императорскую ливрею, с согласия адмирала помогают слугам и работают в конюшнях, на кухне и в буфетной; они получают 40 фунтов стерлингов в год и ливрею. Дени и Новерра обязаны нести дежурство и раз в два дня проводить ночь в крохотной прихожей перед ванной комнатой Императора; по первому звонку они должны спешить исполнить приказания последнего. Сантини дежурит днем в столовой и обязан открывать дверь, когда Император или генералы проходят через эту комнату в кабинет или гостиную. Джентилини, красавец с острова Эльба, отвечает только за сервировку стола.

Утром 11 декабря 1815 года Наполеон вместе с Гурго совершает осмотр окрестностей Лонгвуд Хаус, своего рода объезд владений, где в пределах двенадцатимильной ограды он может передвигаться без сопровождения британского офицера. Однако эта независимость и свобода весьма относительны, так как на гребнях холмов и вдоль дорог виднеются красные мундиры часовых 53-го полка. «Дозволенное» пространство включало в себя лишь несколько прогулочных маршрутов, быстро наскучивших Императору. Границы проходили по дороге от Лонгвуд Хаус к Хате Гейт и по дороге от Хате Гейт к коттеджу мисс Мейсон на южном склоне долины Рыбака. Внутри этих границ вся дичь была «заповедной», и официальным распоряжением от 20 февраля 1816 года предусматривался штраф 5 фунтов стерлингов за каждую куропатку и 20 фунтов стерлингов за каждого фазана, убитого без разрешения «генерала Буонапарте». Кто в Европе мог бы осмелиться даже заикнуться о том, что генералу не оказывают должного почтения? Наполеон конечно же имел право скакать верхом по всем дорогам и тропинкам острова, но лишь в сопровождении британского офицера; он не принял этого условия и провел почти шесть лет в Лонгвуде, так и не увидев другой части острова, самой приятной, где ему не разрешили поселиться, — если не считать двух кратких поездок в Маунт Плезант на южном берегу в 1816 и 1820 годах.

Пикеты солдат и унтер-офицеров наблюдают за дорогой, ведущей в Лонгвуд вплоть до ворот владения; вечером, с наступлением темноты, они входят в сад и занимают позиции под окнами, после чего любые контакты возможны лишь при наличии пароля и в сопровождении дежурного офицера. Зато будет приведен в рабочее состояние воздушный телеграф, установленный предшествующим губернатором, и пост передающих сигналы солдат, размещенный в Лонгвуде, будет обеспечивать срочную связь с Плантейшн Хаус, чтобы сообщить: «генерал Буонапарте здоров», «болен», «просит разрешения...», «вышел за пределы границ», «отсутствует в течение некоторого времени» или же «бежал». Последний сигнал, голубой флаг, так никогда и не будет поднят.

Такой жесткий надзор не оставлял ему иного выбора, как, затворившись у себя, погрузиться в работу; он так неуклонно следовал принятому решению, что британцы сочли это вызовом. На протяжении долгих лет ритм его жизни останется неизменным за исключением нескольких серьезных стычек с губернатором — во время болезни или после отъезда Лас Каза и мадам де Монтолон.

Для лейтенанта Бонапарта, для Первого консула и для Императора работа была ежедневной манной небесной, его единственной религией; его современники, его министры и генералы превозносили мощь его интеллекта, его способность одновременно диктовать нескольким секретарям, его нескончаемые заседания советов, где все уже падали от усталости, а он продолжал ходить взад и вперед, спорил и принимал решения, сохраняя ясность мысли и бодрость. На протяжении всей жизни в умственной деятельности он был также стремителен, как и в своих кампаниях и походах: он быстро диктует, на лету схватывает прочитанное, мгновенно находит решение любой задачи, «ведя в бешеном темпе оркестр фактов, — пишет Поль Валери, — и сообщая реалиям человеческой жизни головокружительную и тревожную увлекательность феерического вымысла».

Если бы он был всего лишь «гордым гением действия», как говорит Шатобриан, скука и чрезмерная полнота сделали бы еще более невыносимым изгнание, лишившее его и власти, и возможности удовлетворять свою потребность в движении. Но подобно Диоклетиану, выращивающему салат, или Цинциннату, идущему за плугом, он сумеет перейти от изнурительных трудов правления к сельской жизни, сохраняя неизменным количество часов, отведенных на занятия, исследования и размышления; пример тому его никому не нужные планы реформ и модернизации, которые он иногда набрасывает в общих чертах.

— Мы готовимся выступить в поход, — иронизирует один из переписчиков. — Его Величество преобразовывает армию!

Когда он не мечтает о перевооружении кавалерии, он с увлечением занимается вопросами орошения долины Нила или алгебраическими расчетами, перестройкой системы образования, регламентацией игр и еще сотней других проблем — от физики до истории и литературной критики. Это тоже победы — победы, одержанные над скукой!

День Наполеона

Обустроившись, Наполеон устанавливает распорядок дня, в котором равное количество часов отводится работе, развлечениям и беседам. В шесть или семь часов он просыпается, вызывает звонком камердинера и приказывает открыть окна и ставни.

— Впусти воздух, который нам дарует Господь, — говорит он, надевая белые шерстяные брюки и стеганый халат.

Надев домашние туфли из красной кожи, он садится за круглый столик, чтобы выпить черный кофе, пока камердинер готовит все для утреннего туалета. Спартанская обстановка этой комнаты, должно быть, напоминает изгнаннику о походных палатках, в которых ему доводилось ночевать в самых различных частях Европы. В углу стоит железная кровать, служившая ему в военных походах, рядом — круглый столик красного дерева, за которым он завтракает, между окон — простой письменный стол, покрытый зеленым сукном; у камина с одной стороны диван, загороженный красивой ширмой, покрытой китайским лаком, с другой — большой несессер работы Бьеннэ, ювелира из предместья Сент-Оноре; несессер этот бросает на стены отблеск исчезнувшей роскоши. На стене и на камине — миниатюры с изображением Марии-Луизы и Римского короля, памятные безделушки, среди которых часы великого Фридриха Прусского, канделябры и курильница.

Выпив кофе, Наполеон приступает к утреннему туалету. Он всегда был и остался очень аккуратным, даже педантичным в вопросах гигиены, как впрочем, и во всем остальном. Выбрив обе щеки, он осматривает себя при другом освещении под внимательным взглядом слуги, который должен отвечать на вопросы: не осталось ли еще мест, которых не коснулась бритва, не торчат ли где-нибудь несбритые волоски? Затем он обливается над серебряным тазом, но ванну утром принимает редко. Он очень тщательно чистит зубы, опрыскивает лицо одеколоном, а торс ему растирает одеколоном лакей.

— Три сильнее, как осла, — нередко шутит он.

Эти растирания идут ему на пользу, и он часто говорит о них тем, кто допущен к его утреннему туалету

— Бертран, вы растираете себя таким образом?

— Нет, сир.

— И зря. Это предохраняет от многих болезней.

В этот момент слуга объявляет о приходе врача. После измены своего постоянного врача Мэнго Наполеон на «Беллерофоне» согласился принять услуги тридцатитрехлетнего ирландца О'Мира, британского судового врача. Морские власти дали свое согласие на то, чтобы этот офицер стал «врачом генерала»; таким образом он остается служить в Королевском флоте, но должность эта — хоть и не бесславна, но и небезопасна. И Хадсон Лоу, и французы попытаются сделать его своим осведомителем; в конечном счете его выдворят со Святой Елены и вычеркнут из списков офицеров Королевского флота; но он забудет об этом материальном уроне, опубликовав два тома своих воспоминаний «Голос с острова Святой Елены». Эти воспоминания — первоклассный источник, который свидетельствует против Лоу в той же мере, в какой защищает Наполеона. Они дадут ему некоторое состояние и вызовут горячее одобрение многих людей, в том числе и лорда Байрона, всегда готового сражаться — даже без надежды на успех — за справедливое дело:

And the stiff surgeon who maintained his cause

Hath lost his place and gained the world applause[11].

Наполеон тотчас же подвергает ирландца допросу: что делают губернатор и адмирал, что говорят на острове, какие ходят сплетни, каково общественное мнение? Обязанности врача по отношению к своему знаменитому пациенту весьма просты: здоровье его пока еще удовлетворительно, если не считать простуд, иногда случающихся болей в желудке и сенной лихорадки, тогда еще мало известной, свирепствующей на Святой Елене. Есть еще Сантини, привратник, произведенный в парикмахеры, который приходит исполнить свои обязанности в комнату господина, а тот подшучивает над ним по-корсикански:

— Ты что, разбойник, хочешь отрезать мне ухо?!

Сантини добросовестно исполняет свою работу, но хоть он и вкладывает в нее душу, таланта ему явно не хватает. Гравюры того времени изображают «Стриженого Малыша» — таково прозвище Наполеона — с прической, стиль коей вряд ли был последнему по вкусу. Окончив туалет, Наполеон одевается и, в зависимости от погоды, выходит на прогулку или остается дома. Запершись, чтобы диктовать своему секретарю, он облачается в халат, повязывает голову ярким платком, точно как на картине Штойбена: ворот рубашки широко расстегнут, левая рука — в кармане белых брюк, в правой руке — лист бумаги, а облаченный в мундир генерал Гурго с пером в руке старается запечатлеть на бумаге торопливую речь Императора. Работа идет либо в смежном со спальней кабинете, либо в бильярдной, где достаточно места, чтобы разложить карты и планы и спокойно изучать их; в углу стоят два прекрасных глобуса, которые и сейчас еще можно там увидеть. Если погода благоприятствует, то он отправляется на верховую прогулку; он надевает охотничий костюм с узорными серебряными пуговицами, белый жилет, короткие белые штаны и ботфорты; из-под костюма выглядывает лента Почетного легиона, а сбоку сверкает орденская звезда. Если речь идет лишь о пешей прогулке, то ботфорты заменяются туфлями с золотыми пряжками и белыми чулками. А позже, чтобы работать в парке, он станет надевать обычную одежду плантатора, приводящую в восторг карикатуристов по ту сторону Ла-Манша, немало зарабатывающих на своих рисунках: куртка и белые нанковые брюки, широкополая соломенная шляпа с черной лентой — сейчас их можно увидеть в музее в Мальмезоне, а также кожаные туфли и бильярдный кий, который он использует для замеров и в качестве трости.

Перед выходом из дома, по старинной привычке, он кладет в карманы носовой платок, маленький бинокль, коробочку с лакричными леденцами и, конечно, неизменную табакерку. Из драгоценностей при нем только золотые часы на цепочке, сплетенной из волос императрицы; однажды он подарит их Бертрану, с грустью заметив, что часам этим довелось пробить немало славных часов.

Верховые прогулки в сопровождении Гурго, лишенные какой бы то ни было новизны, по дорогам, где они знают каждый камень, быстро ему наскучат; установленные границы позволяют доскакать либо до унылого Дедвудского плато, где стоит британский полк и высится черный силуэт горы Барн, голой и враждебной, и бродят лишь дикие козы, либо до Аларм Хаус, где живет сэр Томас Рид, заместитель и верный пес Лоу и где постоянно шныряют шпионы губернатора. Обратно они обычно едут мимо коттеджа мисс Мейсон; там живет эксцентричная и даже немного помешанная англичанка, чье преувеличенно почтительное отношение к Наполеону вызывает насмешки поселенцев. Иногда, чтобы быстрее вернуться в Лонгвуд, они спускаются в долину и едут вдоль жалкой речки, где воздух наполнен болотной сыростью. Там находится коттедж фермера Робинсона; его дочь Мэри-Энн, никогда не видевшая ранее таких лихих наездников, делает реверанс и подносит им цветы. Наполеон смеется и подтрунивает над Гурго, на которого красотка, не смущаясь, смотрит во все глаза.

— Она обращает больше внимания на вас, чем на меня, потому что вы не женаты. Бедные девушки только и думают о том, как бы выйти замуж!

Так как на Святой Елене любой пустяк становится предметом толков и пересудов, то и в Европе тоже станут говорить об этой девушке. Император называет ее «Нимфой», а долину, где она живет, — «Долиной Нимфы», и вскоре появятся наивные картинки, изображающие девушку с букетом в руке, простодушно улыбающуюся царственному посетителю и его спутникам.

По возвращении его величества с пешей или верховой прогулки ему подают завтрак, причем с неукоснительным соблюдением строжайшего протокола: если трапеза имеет место в спальне, в узком кругу, то тафельдинер доносит блюда до ванной комнаты и там перепоручает их лакею, а тот передает их Маршану, который имеет честь подать их Императору. Часы показывают десять, и Император, который, раздеваясь, обычно бросает свои вещи на стулья и на пол, снова облачается в халат. Приглашены обычно бывают Лас Каз и один или двое придворных; если приглашены четверо из его свиты, это значит, что господин пребывает в хорошем расположении духа. Если позволяет погода, стол накрывают в обвитой зеленью беседке или в тени развесистого дуба. Помещение, где готовится пища, и скудость снабжения, к отчаянию поваров, позволяют приготовить лишь самые непритязательные блюда. Первый повар Лепаж задыхается у плиты, которую, за неимением другого горючего, топят каменным углем, и лишь с прибытием второго повара Шанделье появилась плита, сделанная на немецкий манер, с чугунной греющей поверхностью и с железным ящиком в виде духовки. К счастью, Наполеон любит простые блюда: супы, обязательно очень горячие, — куриный бульон или консоме по-королевски, благотворные свойства коих он превозносит, мясо, лучше всего курица или баранина, и овощи, фасоль и чечевицу. Даже с рюмкой слегка разбавленного водой бордо трапеза занимает не более десяти минут: привычки походной жизни неистребимы. Но подобная умеренность не может удовлетворить тех, кто некогда готовил сказочные обеды в Тюильри и иных резиденциях. А потому на обед подают щавелевый суп с приправой или какой-нибудь другой «освежающий» суп, хорошо прожаренную нежную баранью грудинку под светлым соусом, жареного цыпленка или две бараньи отбивные и овощи, хотя порой они и бывают чересчур жесткими. Ужин состоит из супа, двух разновидностей первого блюда, жаркого и двух легких блюд, сладкого и пирожного. Однажды Наполеон попросил приготовить ему «солдатский суп», что привело в волнение всех поваров. «Мой собрат, который некогда был военным, не осмелился приготовить его для своего августейшего господина так же, как он это делал в полку, — пишет Карэм. — Он приготовил легкую хлебную похлебку с добавлением фасоли. Но Императору она не понравилась; он приказал позвать повара и сказал ему: "Ты же служил в армии и прекрасно знаешь, что это не солдатский суп; так вот завтра приготовь мне его, как надо". И повар приготовил суп с большим количеством хлеба и фасоли, такой густой, что ложка в нем могла бы стоять. Император съел немного, остался доволен, но больше этого блюда не заказывал».

Выпив кофе, такой же обжигающий, как и суп, Наполеон встает и направляется в бильярдную, где он обычно работает со своими помощниками. В зависимости от погоды и настроения он либо начинает диктовать, либо уходит к себе, чтобы поспать. Если Император решает работать, то по очереди вызывает Лас Каза и тех офицеров, которые обязаны делать разыскания и готовить заметки. В этом просторном зале гулко раздаются его шаги, но не потому, что зал так велик, а потому что пол настелен прямо на балки, на которые опирается надстройка дома. Заложив руки за спину, он ходит взад и вперед, ибо так ему лучше думается, и тишина нарушается только звуком его шагов и скрипением перьев. Иногда он вращает глобус, на котором запечатлены этапы его блистательной карьеры: сейчас он пытается объяснить ее, проанализировать и даже оправдать. Тягостная работа для генералов, затянутых в тяжелые расшитые мундиры со стоячими воротниками. Но генералы должны повиноваться знаменитому приказанию: «Пишите!» А снаружи жизнь почти что замирает под знойным летним солнцем, чьи жгучие лучи бросают мерцающие отблески на просмоленные крыши. Или же юго-восточный ветер нагоняет тучи, которые изливаются потоками дождя, и густой туман обволакивает тогда и сад, и дом, и людей. Но будь то зима или лето, все та же мучительная тишина гнетет этих людей, привыкших к шуму походной или бурной парижской жизни; здесь же не услышишь ничего кроме воркования голубей, щебета канареек, ржания лошадей или крика ребенка. И это после грохота сражений, которые вела армия, прошагавшая через всю Европу и занимавшая столицы разных стран, после шума биваков, где звучали приветствия и марши, такие как Pour VEmpereur, La Carabiniere или La Canardiere, в то время как адъютанты неугомонным роем наперегонки спешили исполнить приказания Императора и его маршалов! Каким далеким и в то же время каким близким должно было все это казаться им.

Святая Елена. Далеко ли от нее Император Франции?

Я не знаю. Я не могу сказать. Ведь блеск корон ослепляет.

Короли усаживаются обедать; королевы готовятся танцевать.

Следом за хорошей погодой нужно ожидать снега.

(Р. Киплинг. «Колыбельная Святой Елены»)

Иногда Наполеон останавливается, вздыхает и приставляет служивший ему при Аустерлице старый бинокль к проделанным в ставнях отверстиям. Но не для того чтобы увидеть, как Мюрат бросает в атаку свою конницу, обращая в бегство белые мундиры, а для того чтобы разглядеть проезжающего рысью кавалериста Хадсона Лоу, или учения британского полка, или китайца, несущего на коромысле ведра с водой. Закончив диктовать, Наполеон принимает ванну. Вот уже час, как лакеи и китайцы суетятся вокруг допотопного аппарата, где вода течет по трубкам, обвивающим спиралью нагреватель, а затем тонкой струйкой стекает в глубокую медную ванну; а так как Император требует, чтобы вода была чуть ли не кипящей, Маршан нервно подгоняет своих узкоглазых помощников:

— Больше воды, больше жару!

Эти ежедневные и продолжительные ванны являются настоящим лекарством: тело, погруженное в воду по самую шею, расслабляется, нервы успокаиваются, и Наполеон забывает о времени. Он беседует с Лас Казом, Маршаном или с кем-нибудь из генералов, если не завтракает в это время или не листает какую-нибудь книгу[12]. Затем Маршан помогает ему одеться: белая рубашка, черный галстук, белые чулки и туфли с пряжками, белый жилет и фрак, шляпа с кокардой, после чего он идет в гостиную, где генералы в ожидании его появления болтают с дамами. В первые годы — в 1816-м и 1817-м — среди посетителей было множество иностранцев: кроме офицеров и влиятельных лиц Колонии, это прежде всего мореплаватели и высокопоставленные чиновники, направляющиеся в Индию или возвращающиеся оттуда, которые придают большое значение этой аудиенции. Некоторые из английских путешественников, уже повидавшие чудеса Ганга или направляющиеся в эту сказочную страну, заезжают по пути посмотреть на диво другого рода, писал Шатобриан. У врат Индии, привыкшей к завоевателям, находится завоеватель, скованный цепями. Обер-гофмаршал выдает приглашение на аудиенцию, скрепленное печатью с императорским гербом: «Обер-гофмаршал Двора...» Губернатор же добавляет к этому унизительный пропуск, подобный тому, что можно видеть в одной из витрин Лонгвуда, — бумагу, вроде той, что дает разрешение на посещение уголовника в тюрьме, напечатанную в местной типографии «Соломон, Гидеон и Мосс...»: «Начальник охраны разрешает предъявителю сего, господину такому-то, посетить резиденцию генерала Буонапарте такого-то числа...» Этот документ вручается офицеру охраны, который на следующее утро передает его губернатору.

Что побуждает всех этих людей добиваться странной чести быть представленными низвергнутому монарху? Любопытство — обычная слабость англичан. Все эти путешественники и помыслить не могу возвратиться в Европу, не увидав человека столетия, но уже не на троне, в великолепном одиночестве Тюильри, а в этом огромном сарае, расходы на содержание которого они подсчитывали в дороге. Человек, заставлявший трепетать добрую старую Англию, теперь получает от нее свой одеколон и нюхательный табак — ради этого стоит потратиться на путешествие. А поскольку эти посетители, все как один, ведут «путевой дневник», который публикуют по возвращении, то как же можно упустить возможность вставить между рассказом о «Кафрах мыса Доброй Надежды» и «Прибытием в Спитхэд» главу, названную «Интервью с Буонапарте. Его внешность, его манеры и его положение на Святой Елене». Так вот он каков, этот человек, чьи деяния сотрясали Европу и, более того, угрожали Британским островам! Его рассматривают с нескрываемым любопытством и болезненной пристальностью исследователей или охотников на крупных хищников. В целом впечатления не слишком лестны: одни находят, что он выглядит как тучный испанский монах, другие замечают его почерневшие зубы и «французский цвет лица», и все эти наблюдения исполнены неприязни и недоброжелательности. Многие из этих ценных для истории заметок, полных срисованных с натуры деталей и прекрасно написанных, увидят свет; но ни в одной из них, за очень редким исключением, не сыщется ни слова сочувствия к пленному врагу, которого медленно убивают скукой и мелочными придирками. Аудиенции эти, имевшие место в течение двух лет, доставляли Наполеону удовольствие: в интеллектуальной пустыне, куда он был заброшен, появлялись люди по большей части образованные; они приносили с собой свежие впечатления от таинственного и манящего Востока, чьи образы некогда опьяняли молодого генерала Бонапарта, который, считая Европу кротовой норой, мечтал отправиться по следам Александра Македонского в Азию в поисках славы, обрести каковую ему суждено было по ту сторону Альп. Эти разговоры оживляли его ум и память, будили его любознательность, и он с удовольствием и интересом расспрашивал и высказывал свое мнение. А есть люди, которых он принимает почти как друзей: семью Уилкса, который, прежде чем стать губернатором на Святой Елене, жил в Индии и прекрасно знал эту восхитительную страну, Скелтонов, которые первыми согласятся отправлять послания в Европу, генерала Бингэма с супругой и преемника Кок-бэрна адмирала Малькольма и его жену.

А дабы эти приемы не приобрели характера визитов деревенских соседей, Наполеон учредил строгий церемониал. Облаченный в ливрею служитель, Сантини или Новерра, ожидает гостей в саду и сопровождает их до бильярдной; там один из офицеров, а иногда и все придворные, в мундирах, приветствуют их от имени Императора и сообщают, что его величество готов принять их. Обер-гофмаршал появляется в дверях гостиной и приглашает войти. Несмотря на свою уверенность и привычку бывать в свете, эти иностранцы робеют перед ожидающим их человеком, смущенные тем положением, в какое он поставлен, и лишь от Наполеона зависит, будет ли общение легким или, напротив, принужденным. Леди Малькольм, жена адмирала, говорит графине Бертран, как ее пугает мысль оказаться лицом к лицу с героем, который в течение двадцати лет держал в своих руках бразды европейской политики, но Наполеон, зная, что женщины с удовольствием говорят о самих себе, быстро успокаивает ее своими расспросами:

«Страдала ли она от морской болезни? Это ее первое морское путешествие? Было ли ей весело? Любит ли она вышивать?»

Обычно он стоит у камина, со шляпой в руке; только дамам дозволяется сесть с ним рядом на софу. С тех пор как адмирал Кокбэрн позволил себе довольно бесцеремонно усесться в его присутствии, он предпочитает давать эти аудиенции стоя, хотя порой и изнемогает от усталости. Со своими любимцами, Балькомбами и Малькольмами, он ведет долгие беседы, повергающие их в изумление: его эрудиция, знание людей и событий, его память, его суждения об истории, о древней и современной литературе — полная для них неожиданность, ибо британцы всегда представляли «Буонапарте» вульгарным и претенциозным мужланом, грубым и невежественным солдафоном[13].

Для леди Малькольм, шотландки, он прочел целую лекцию об Оссиане, каковую одобрил бы самый взыскательный литературный критик. Если он так старается предстать перед ней в благоприятном свете, значит, он от души восхищается ею; эта накрашенная, нескладная, разряженная как райская птица женщина своей чуткой и благородной душой угадывает в этом толстом изгнаннике прирожденного монарха. Вернувшись домой, она тщательно записывает все фразы их разговора и свои собственные впечатления:

«У него коротко остриженные тусклые, темно-коричневые волосы, редкие надо любом, но густые на затылке; глаза светло-голубые или серые, нос крупный, верхняя губа слегка коротковата, зубы мелкие, ровные и белые, но улыбка лишь изредка позволяет их увидеть; подбородок круглый, нижняя часть лица полная, шея очень короткая. Сложен он пропорционально, но несколько полноват; руки у него пухлые и короткие, с удлиненными пальцами и ухоженными ногтями; ноги, от бедра до ступни, изящной формы».

Великолепный портрет, по точности не уступающий полицейскому описанию! Возможно, лучше других изображающий Наполеона в последние годы жизни.

По окончании аудиенции Наполеон прощается и уходит, предоставляя офицерам проводить посетителей. Около четырех часов генерал Гурго, отвечающий за конюшни, приказывает запрягать коляску. Графиня Бертран и мадам де Монтолон садятся рядом с Наполеоном, Бертран и Лас Каз устраиваются впереди, а Гурго скачет рядом верхом. Шестеркой лошадей правят загонщики братья Аршамбо, которых не пугают местные дороги, ибо они и не такое видели; экипаж мчится с бешеной скоростью по Лонгвудскому плато, вокруг леса или в Дедвуд, а если Бертраны не участвуют в поездке, то по дороге в Аларм Хаус заезжают к ним. В этом не слишком уютном месте графиня Бертран со вкусом обставила очаровательный дом, утопающий в зелени больших деревьев и камелий. Конечно, это несопоставимо с апартаментами в Тюильри, с самыми веселыми в Париже обедами и ужинами, на которые тратилось по два миллиона в год, — не без грусти скажет она как-то одной англичанке, но, тем не менее, это очень приятный колониальный дом. Подъехав к крыльцу, Император выходит из коляски, входит в дом и садится, чтобы беседовать и играть с детьми. Однажды он отправился на прогулку, которая привела его в долину, над которой стоит дом: там, в прохладной тени прекрасных деревьев вьется тоненький ручеек, а сквозь густую листву виднеется серебристая гладь океана. Вода в ручье, текущая посреди ковра водяной вероники, такая прохладная и чистая, что тотчас принимается решение посылать сюда каждый день за водой двух китайцев с кувшинами, что позволяет Наполеону говорить о «своем источнике». И в этот же день он, как бы между прочим, скажет Бертрану:

— Если после моей смерти тело мое останется в руках англичан, похороните его здесь.

Иногда поездка в экипаже заменяется пешей прогулкой, нескончаемым хождением взад и вперед в ограниченном пространстве парка; хождение это длится не один час. Наполеон говорит и говорит, а дамы едва не падают от изнеможения. «Очень утомившись, — пишет Альбина де Монтолон, — мы пытались незаметно проскользнуть в поперечную аллею, но, несмотря на все наши ухищрения, Император, сколь бы ни был он увлечен разговором, тотчас же замечал это. Даже если он шел на несколько шагов впереди, он всегда замечал, что кто-то из нас исчез, и неизменно говорил: а мадам де Монтолон (или еще кто-либо) сбежала». Темы разговоров меняются в зависимости от настроения, погоды, каких-либо годовщин или событий в Европе. Тем этих не счесть, и они служат пищей для дневников Гурго, Бертрана, мадам де Монтолон, а также «Мемориала» Лас Каза, не считая будущих записок Маршана и Али. Император знает, что здесь у каждого в руках перо, а потому не считает за труд повторить сказанное, дабы быть лучше понятым.

С заходом солнца, о котором возвещает гарнизонная пушка, становится прохладно, а с моря долетает легкий ветерок; все с облегчением возвращаются в дом, и у каждого есть немного времени, чтобы переодеться, пока Наполеон, удалившись в свои апартаменты, просматривает какую-нибудь книгу или газету. Дамы в парадных платьях с декольте, одно откровеннее другого, а мужчины в мундирах вновь встречаются в гостиной, где вскоре появляется Император и начинает новую дискуссию или предлагает партию в шахматы. Это может показаться странным, но играет он торопливо и, стало быть, плохо и бессовестно плутует. Иногда, рассказывает мадам де Монтолон, он устанавливал правило: дотронулся до фигуры — делай ход; но это касалось только его противника, для него же все было иначе, и если ему делали замечание, он всегда умел объяснить, почему это не считается, и смеялся.

За годы изгнания время ужина не раз изменялось — то это было в семь, то в восемь, а то и в девять часов, — но протокол всегда оставался неизменным. В указанный час дверь столовой открывается, и Чиприани в расшитом серебром зеленом камзоле, черных шелковых чулках и туфлях с пряжками, низко кланяясь, возвещает: «Ужин Вашего Величества подан». Император входит в столовую в сопровождении дам и офицеров и садится посередине спиной к камину; мадам де Монтолон сидит справа, а Лас Каз — слева от него; Гурго, Монтолон и молодой Лас Каз — напротив. Когда на ужине присутствуют Бертраны, мадам де Монтолон приходится уступить место супруге обер-гофмаршала — что не обходится без язвительных замечаний. В первое время на эти ужины приглашали и кое-кого из англичан, и те были ошеломлены увиденным. «Это был великолепный ужин, — пишет полковник Бингэм своей жене. — Он длился всего сорок минут, а затем мы перешли в гостиную, чтобы играть в карты. Люди из свиты Бонапарта говорили вполголоса, а сам он, занятый едой, не произносил ни слова. А от бесчисленных свечей в комнате было жарко, как в печке».

Повсюду множество серебряных предметов: подсвечники, блюда, приборы и вазы сверкают тысячами огней. Маршан привез их множество, и даже когда было продано 120 фунтов серебряных изделий, все равно еще осталось 234 тарелки, 34 блюда, 96 приборов и еще множество всяких мелочей. Сен-Дени и Новерра, которые подают только самому Императору, стоят позади его кресла в зеленых расшитых золотом камзолах; обслуживание других гостей поручено Джентилини, английским матросам, одетым в императорскую ливрею, и Бернару, специально для того приглашенному камердинеру Бертранов. Вечерняя трапеза обильнее дневной и состоит из пяти блюд и сладостей, но Император ограничивается мясным или овощным блюдом и сыром. Однако он не может устоять перед свежим миндалем, который он обожает, и вафлями с кремом, запивая их разбавленным водой бордо. На десерт Перрон, удивительный кондитер, подает блюдо, секрет которого известен лишь ему одному и которое едят позолоченными приборами на тарелках из так называемого сервиза Генерального штаба: это великолепный севрский фарфор с узорами из мечей и лавров и изображением наиболее замечательных событий в Египте и в Европе, изнутри украшенный зеленой с золотом каймой.

Столовый сервиз находится в ведении Чиприани, человека аккуратного и властного. Он суров с приходящими британскими слугами и всегда готов исполнить любое приказание своего господина. А когда опущенные шторы скрывают картины облезлого сада, в скромной комнате воцаряется атмосфера роскоши, создаваемая серебряными и золотыми безделушками, туалетами женщин, эполетами офицеров, сверкающими звездами орденов, а особенно бесстрастным лицом этого человека, который еще так недавно правил миром. Но все это подобно видениям, внезапно возникающим в магическом кристалле ясновидящей и исчезающим при малейшем дуновении. Чтобы возвратиться в унылую реальность изгнания, достаточно услышать, как стекают по просмоленной крыше струи дождя и перекликаются стоящие в дозоре часовые.

После десерта все переходят в гостиную пить кофе, подаваемый в чашках из севрского фарфора. «Я никогда не видел ничего более великолепного, чем этот кофейный сервиз, — напишет один англичанин, — на каждой чашке был изображен египетский пейзаж, а на блюдце — портрет бея или какого-нибудь важного лица». Вечер длится долго: обычно играют в карты или слушают пение мадам де Монтолон, которая сама аккомпанирует себе на пианино. Французы очень боятся вечеров, когда Император требует принести книгу и читает вслух Корнеля и Вольтера, Библию, Оссиана или Гомера, «Манон Леско» или «Поля и Виргинию», но обожают вечера, посвященные воспоминаниям. Император хранит в памяти подробности множества событий и может ночь напролет говорить о Сан-Доминго, Робеспьере, префектах, государях, генералах, солдатах, маркизах и куртизанках. Но внезапно он меняет тон. «Император требует принести "Заиру", — записывает Гурго — и читает до полуночи. Все мы едва не засыпаем от скуки». Дело в том, что Наполеон читает очень плохо, не заботясь о ритме стиха. И хотя он, смеясь, уверяет: «Мы идем в театр слушать Тальма и Флёрри», на самом деле своим монотонным и напыщенным чтением он убивает и стихи и прозу.

— Мадам, вы спите, — бросает он изнемогающей графине де Монтолон.

— Нет, сир!

— Который час? Ба! Пора спать.

В одиннадцать часов или в полночь он отпускает всех и уходит в спальню, где Маршан ожидает его, чтобы помочь ему раздеться и лечь в постель. Иногда он просит Лас Каза, Монтолона или Гурго почитать ему. Когда он, наконец, засыпает, Маршан гасит свечи, зажигает ночник и удаляется в свою мансарду, передав свои обязанности дежурному лакею. Ночной звонок часто будит лакея; Император страдает бессонницей, ибо его тело, привыкшее к постоянному напряжению всех сил, в бездействии не может обрести покоя; он встает, зовет лакея, разговаривает, пишет, читает, ходит взад и вперед по своим двум комнатам и засыпает лишь под утро.

Денежный вопрос

Весь этот церемониал установлен с явным и вполне понятным намерением внушить уважение французам и, главное, заставить англичан видеть в Наполеоне живущего в изгнании государя, а вовсе не государственного заключенного, и таким образом дать знать его приверженцам в Европе, что их Император, являющийся жертвой неправедного произвола, все еще окружен маленьким двором сановных лиц, что он работает, пишет, размышляет в ожидании событий, благоприятных для его новых замыслов. Но что происходит за этой ширмой? Как живут люди за закрытыми ставнями бильярдной и императорских апартаментов? И главный вопрос: откуда берутся необходимые деньги и кто оплачивает весь этот дорогостоящий спектакль?

Лицам, сопровождавшим пленника на «Нортумберленде», были даны следующие инструкции:

«Адмиралу Кокбэрну рекомендуется, воспользовавшись этим благоприятным моментом, организовать досмотр багажа генерала. Можно пропустить мебель, книги и вина, а также серебряные изделия, но лишь в том количестве, кое позволяет считать их домашней утварью, а не имуществом, каковое можно использовать в иных целях. Напротив, следует изъять деньги, бриллианты и любые подлежащие продаже векселя».

Следуя указаниям обер-гофмаршала, Маршан, которому было поручено присутствовать при этой унизительной операции — унизительной прежде всего для тех, кто осуществлял ее, — оставил в ящиках только 4 тысячи наполеондоров, то есть приблизительно 80 тысяч франков, которые британцы изъяли, выдав расписку, гласившую, «что эти деньги будут использованы на нужды генерала Буонапарте на Святой Елене».

Они были удивлены, как мало имущества было им представлено для досмотра, ибо, соизмеряя по всей вероятности состояние Императора с величием его славы, они ожидали увидеть горы всяческих богатств там, где их взору предстали жалкие крохи, кои совестно было и показывать. Они не знали, что Император, душой и телом преданный Франции, думал лишь о величии родины и ее благе, и что его бескорыстие оставило бы его после Ватерлоо без гроша, если бы его друзья, такие как герцоги де Виченца и де Бассано и граф де Лавалетг, не собрали для него у банкира Лафитта несколько миллионов, которые шестью годами позже были включены в его завещание.

Итак, 4 тысячи наполеондоров попали в руки его алчных тюремщиков, но еще 12 500, то есть 250 тысяч франков, были в восьми поясах, которые члены свиты скрывали под одеждой вплоть до отплытия на Святую Елену Наполеон называл эту сумму своим «резервом» и своим «запасом на черный день». За счет ежемесячной экономии, сумма достигла 300 тысяч франков и позволила ему сделать выплаты, обозначенные в первой приписке к завещанию.

В Европе у Императора деньги находились на хранении у разных лиц: 800 тысяч у принца Евгения Богарнэ и 3 миллиона 400 тысяч у банкиров Перго и Лафитг, минус 400 тысяч с 1814 года и три миллиона, вынесенных с согласия Фуше из Тюильри 28 июня 1815 года, in extremis. Кроме того, король Жозеф, похоже, получил капитал, точная сумма которого неизвестна, но вполне могла бы составлять около миллиона. И, наконец, еще один немаловажный источник: Наполеон, очевидно, мог рассчитывать на огромное богатство бывшего короля Испании, состоявшее из земельных владений, бриллиантов, картин и наличных денег. Жозеф перевел великолепное владение Мортфонтэн на имя своей свояченицы Клари, шведской принцессы; Пранженский замок находится за пределами Франции и в парке спрятаны бриллианты стоимостью в пять миллионов. Мать Императора, нашедшая пристанище в Риме, продала свой парижский особняк, особняк Бриеннов, и поселилась в роскошных апартаментах со своим братом кардиналом Феш, которому удалось спасти свою коллекцию итальянских картин, приобрести которые было по средствам лишь какому-нибудь монарху. Жером Бонапарт, бывший король Вестфалии, живет у своего тестя, короля Вюртемберга, и если положение его весьма ненадежно, то состояние его оценивается в два миллиона. И наконец, Люсьен, пользуясь покровительством папы и своим титулом римского принца, устраивает на своих виллах «люсьенову» галерею, изобилующую творениями старых мастеров. Все эти богатства, плод ослепительного успеха главы клана, должны были бы, согласно корсиканским обычаям, быть предоставлены в распоряжение последнего, окажись он в нужде или в беде. Но родственная любовь в семье Бонапартов, увы, имеет свои границы.

Кое-кто из окружения Наполеона в Лонгвуде располагает некоторыми собственными средствами: Лас Каз смог в последнюю минуту получить от своего парижского банкира 4 тысячи наполеондоров. Он предложил их Императору, и тот принял этот дар; Бертран открыл у лондонского финансиста счет на 15 тысяч фунтов стерлингов, что в то время было весьма значительной суммой. Зато у Монтолона и Гурго ничего нет.

С британской стороны были приняты меры, чтобы в соответствии с соглашением, подписанным союзниками 2 августа 1815 года, расходы на содержание пленника оплачивались Государственной казной. Вскоре после прибытия на остров Хадсон Лоу получил от лорда Батхэрста официальное распоряжение сократить эти расходы до 8 тысяч фунтов стерлингов в год с условием, что любые траты, выходящие за пределы этой суммы, будут оплачиваться «генералом Буонапарте» лично. Это странное распоряжение могло бы показаться комичным, ибо суть его в том, что человек, которого незаконно держат в заточении, должен сам оплачивать свое содержание. Однако оно ничуть неудивительно для страны, где от приговоренного к смерти требуют оплатить стоимость веревки, на которой его повесят. А посему, узнав, что из-за отсутствия какого бы то ни было контроля Государственная казна выплатила за год 20 тысяч фунтов, то есть вдвое больше установленной суммы, Лоу без малейшего смущения решается завести об этом разговор с обитателями Лонгвуда. Если деньги и далее будут расходоваться таким образом, то в августе 1816 года нужно будет выделить 11 700 фунтов на питание и содержание императорской свиты, 3445 — на вина, 2020 — на питание прочих лиц, 939 — на рабочих, 1250 — на конюшни, 675 — на английских слуг. Человеку суровому и скаредному есть от чего потерять сон.

Расходы, даже со стороны, выглядят столь значительными, что стоит попробовать разобраться в них. Для основного стола, который обходится в тысячу фунтов в месяц, ежедневно поставляется 30 килограммов говядины, 6 штук птицы, 36 яиц, 33 килограмма хлеба, 5 фунтов сливочного масла, 2 фунта сала, 4 килограмма сахара, 1 килограмм кофе, 1 фунт чая, 4 килограмма восковых свечей, 1 фунт сыра, 5 фунтов муки, 3 килограмма солонины; 150 килограммов дров, овощи, фрукты, оливковое масло и уксус. А раз в две недели доставляются 8 уток, 2 индейки, 2 гуся, 2 сахарные головы, полмешка риса, 2 окорока (весом не более 14 фунтов), 45 буасоугля, 7 фунтов сливочного масла, соль, горчица, перец, каперсы, масло для окуривания и горох, а еще на 4 фунта рыбы и на 5 — молока. Каждое утро из погреба в буфетную подают 7 бутылок шампанского или белого бордо, бутылку мадеры и бутылку рейнского, 6 бутылок красного столового вина; кроме того, все слуги получают по бутылке местного вина с мыса Доброй Надежды или с Канарских островов. К этому списку следует добавить то, что французы покупают себе сами: в день дюжину яиц и 8 фунтов сливочного масла, 2 фунта свечей, 3 штуки птицы, 2 килограмма сахара, 1 фунт сыра, 1 килограмм соленой свинины, 1 фунт сала, 1 бутылку оливкового масла, 5 фунтов сахара, 1 бутылку уксуса и две булки; в неделю — 2 индейки, 1 окорок, поросенка для жаркого, корнишоны, оливки. Это много, это даже слишком много, ибо расходы, приходящиеся на одного только Императора, составляют 3600 франков в месяц.

Итак, Хадсон Лоу, движимый праведным негодованием, прибыл в Хате Гейт в тот момент, когда обер-гофмаршал сидел за столом; последний прервал трапезу, чтобы принять его. Последовала короткая перепалка:

— Я приходил на днях, чтобы поговорить с вами о деле, о котором я с вами уже однажды беседовал; расходы Лонгвуда, согласно ведомости, составляют 18 тысяч фунтов. Государство назначило меньшую сумму.

— И какую же сумму назначило государство?

— Восемь тысяч фунтов.

— Как только друзья императора будут уведомлены о его нуждах, они — я уверен в этом — поспешат ему на помощь, но я должен вам заметить, что он не имеет никаких известий от своих поверенных в делах; что он не получил от них, как вам известно, ни одного письма и сам не может писать им, поскольку распоряжение оставлять свои письма незапечатанными равносильно для него запрету писать.

— Я пришел не для того, чтобы обсуждать этот вопрос. Это дело уже обсуждалось с генералом Монтолоном и...

— Поскольку вы обсуждали это дело с Монтолоном, то с ним и доводите его до конца. Что же до меня, то я желаю как можно менее иметь с вами дело.

— Смею вас заверить, что желаю этого ничуть не менее, — парирует Лоу и удаляется, красный от досады.

Не задерживаясь ни на минуту, он мчится в Лонгвуд и требует разрешения поговорить с «генералом». Ему отвечают, что «Император» принимает ванну. Тогда, увидев Монтолона, он показывает ему инструкции британского правительства. У принца Евгения, намекает он, более сорока миллионов, он всем обязан своему тестю, пусть ему напишут и попросят снабдить последнего необходимыми средствами. Монтолон обещает «доложить об этом».

Следующий день — воскресенье, но несмотря на это Лоу решает во что бы то ни стало встретиться с «генералом» и даже вступить с ним в спор. Он отправляется в Лонгвуд в сопровождении адмирала, своего заместителя сэра Томаса Рида и своего военного секретаря майора Горрекера. Всю ночь и все утро шел дождь, а когда он ненадолго перестает, Наполеон решает выйти из дома. Он отправляется к Лас Казу, затем к Монтолонам и уводит Альбину на прогулку в парк Император в прекрасном расположении духа и поддразнивает молодую женщину, советуя ей покаяться в своем поведении, ибо, уверяет он, как помазанник Божий, он имеет право выслушать исповедь. Мадам де Монтолон стыдливо протестует, и оба смеются, но в этот момент появляется слуга и сообщает о прибытии губернатора. Сначала Наполеон мрачнеет и приказывает сказать, что его нет дома; но так как посетители настаивают, он оставляет Лас Каза и графиню и подходит к ним, чтобы немного пройтись вместе с ними и выслушать их. Из дома французы наблюдают за этой сценой; впереди редут Император, губернатор и адмирал Малькольм, а позади на почтительном расстоянии Лас Каз, графиня и майор Горрекер. Наполеон некоторое время беседует с адмиралом о каких-то ничего не значащих пустяках. Лоу чувствует себя как на раскаленных углях, нервничает, выходит из себя и наконец решительно прерывает беседу, в которую ему намеренно не дают возможности вступить.

— Я сожалею, что докучаю вам неприятными вопросами, но необъяснимое поведение графа Бертрана вынуждает меня сделать это. У меня есть инструкции, предусматривающие сокращение расходов Лонгвуда, и я уведомил о существовании оных инструкций графов Бертрана и Монтолона; последний согласен со мной, но я желаю побеседовать с вами лично, дабы принять решения, кои были бы всем приятны. Для этого я уже приходил к вам, но мне сказали, что вы принимаете ванну и что мне следует поговорить с графом Бертраном. Я отправился к графу, каковой принял меня более чем странным образом; тем не менее я изъяснил ему цель моего визита и передал ему документы. Он взял их и обещал передать их Императору. Я предложил ему добавить несколько пояснительных замечаний, на что он внезапно заявил: «Мне представляется наилучшим иметь с вами как можно менее сношений, как личных, так и каких бы то ни было других». Я ответил, что таково и мое желание, и удалился. Я нахожу поведение генерала Бертрана по отношению к губернатору этого острова весьма неуместным, принимая во внимание то, что я явился к нему, исполняя желание того, кого он считает своим государем.

Он замолчал. Наполеон долго не отвечал, словно обдумывая план атаки. Внезапно повернувшись к адмиралу, он взорвался:

— Граф Бертран — человек известный и уважаемый в Европе; он всегда достойно вел себя, он командовал армиями. Губернатор обращается с ним как с капралом. Мадам Бертран — благородная дама, привыкшая занимать первое место в обществе; он не выказывает ей должного уважения, он задерживает ее письма и позволяет ей принимать визиты лишь при соблюдении определенных условий.

Он резко обернулся и в упор посмотрел на Лоу:

— С момента вашего прибытия нам постоянно наносят оскорбления. Вам даны те же инструкции, что и адмиралу, — он мне это говорил, — но вы исполняете их стократ суровее. Вы ничего не хотите слышать, вы подозреваете всех и вся. Вы — генерал, а ведете себя как швейцар, исполняющий приказания хозяина. Вы никогда не командовали никем, кроме корсиканских дезертиров. Вы поминутно унижаете нас вашими мелочными придирками. Вы не умеете вести себя с людьми чести. У вас слишком низкая душа. Почему не обращаться с нами как с военнопленными, а не как с преступниками, сосланными в Ботани-Бей?[14]

Император замолчал в ожидании ответа. Лоу побагровел, но, чувствуя, что за ним наблюдают свидетели этой сцены, овладел собой:

— Я желаю сделать ваше положение настолько приятным, насколько это в моих силах. Генерал Бертран написал мне, что я делаю вашу жизнь невыносимой; он обвиняет меня, как сейчас это делаете вы, в злоупотреблении властью и в несправедливости. Я принадлежу к свободной нации, я ненавижу любые проявления тирании и деспотизма, и я опровергну все обвинения, затрагивающие мое достоинство, ибо они суть клевета на человека, неуязвимого для орудий истины.

— Есть люди, которым оказывают честь, а есть такие, которых чести лишают, — бросает Наполеон, намекая на миссию, доверенную Лоу британским правительством.

Адмирал пытается вмешаться и доказать, что с момента его прибытия правительство было исполнено готовности проявить понимание и идти навстречу: все это недоразумение объясняется различием темпераментов и ошибками, допущенными во время переговоров третьими лицами. Наполеон оставался непреклонен.

— Известно ли вам, — обращается он к адмиралу, — что он имел низость забрать книгу, потому что на обложке я был обозначен как «Император», и что он хвастается этим.

— Я этим хвастался? — воскликнул Лоу

— Да, губернатор острова Бурбон, полковник Китинг, говорил мне это!

— Позвольте мне объяснить вам историю с книгой, — снова вмешивается адмирал. — Сэр Хадсон показывал мне этот том и заверил меня, что автор предоставил ему решать, передавать вам эту книгу или нет. Книга эта не представляет никакого интереса, а сэр Хадсон не имеет права признавать за вами титул Императора.

— Но он переслал мне письма, адресованные «Императору».

— Безусловно, но они исходили от государственного секретаря по делам колоний и от личных знакомых, а не от английских корреспондентов.

Наполеон, которому все труднее было сдерживаться, возобновил атаку с новой силой.

— Но он имел низость говорить о содержании наших писем, которые приходят к нему распечатанными. Моя старая мать, несмотря на мой запрет писать мне, прислала мне письмо, дабы сказать, что хочет умереть на Святой Елене рядом со мной. Так вот! Это стало известно всему острову.

— Но не через меня, — оправдывается Лоу[15].

— Нет, именно через вас! Балькомб говорил мне это! — кричит Наполеон. — У себя я Император и останусь им, пока я жив. Мое тело в ваших руках, но душа моя свободна. Через несколько лет ваш лорд Кастлри, ваш лорд Батхэрст и вы, ныне говорящие со мной, все вы сгинете в пыли забвения, а если и будут помнить ваши имена, то лишь благодаря тем гнусностям, которые вы совершали по отношению ко мне. Европа узнает, как со мной обращались, и позор этот падет на английскую нацию! Несчастные часовые вашей страны оплакивают мою участь. Вы хотите денег на мое содержание? У меня их нет, но у меня есть друзья, много друзей, которые в состоянии прислать мне ту сумму, которую я попросил бы у них, если бы мог писать. Посадите меня на паек, если это доставит вам удовольствие. Я буду питаться за столом 53-го полка или с солдатами, и они не оттолкнут, я в этом уверен, самого старого солдата Европы.

Лоу спокойно повторяет, что он не по своей воле занял этот пост на Святой Елене и что он всего лишь исполняет распоряжения своего правительства.

— Если бы вы получили приказ убить меня, вы бы его выполнили?

— Нет, я бы этого не сделал! Англичане — не убийцы.

— Я вижу, что вы боитесь, как бы я не сбежал. Вы принимаете ненужные предосторожности. Почему бы не заковать меня в кандалы? Тогда вы были бы спокойны. Вы не генерал, вы писарь. Завтра вы получите письмо, которое, я надеюсь, станет известным в Европе.

Он останавливается и, повернувшись к адмиралу, жалуется на то, что губернатор запретил общение с местными жителями, разрешенное ранее Кокбэрном; но Малькольм, как опытный моряк, умеющий лавировать среди бушующих волн, говорит, что не следовало злоупотреблять предоставленной свободой, как это сделала несколько дней назад графиня Бертран, попытавшаяся вступить в тайную переписку с французским комиссаром.

— Это вам губернатор сказал. Это ложь! — возмущается Наполеон и, обернувшись к Лоу, добавляет: — Лорд Батхэрст покрыл себя позором, послав сторожить меня такого человека, как вы.

— Мне смешно это слышать, — решительно заявляет Лоу, желая, вероятно, положить конец спору, который может принять еще более неприятный оборот.

— Как смешно?

— Да, сударь, я говорю то, что думаю. Мне смешно и, более того, прискорбно видеть, насколько вы ошибаетесь на мой счет и насколько вы забываете о приличиях. Засим разрешите откланяться.

И, красный от едва сдерживаемой ярости, он удалился вместе с сопровождавшими его офицерами.

Сцена была столь бурной, что Наполеон сам пожалел о происшедшем:

— Я не должен был принимать этого офицера: с ним я теряю над собой контроль, и это унижает мое достоинство; у меня вырываются слова, которые были бы непростительны в Тюильри. Извиняет меня лишь то, что я нахожусь в его руках и в его власти.

Он сдержит свое слово, и у губернатора больше не будет повода для ссоры: он увидит своего пленника лишь 6 мая 1821 года на смертном одре таким, каким тот отойдет в вечность. После этой сцены губернатор получит обещанное послание, тщательно составленное самим Наполеоном, прочитанное офицером и, после внесения многочисленных поправок, подписанное Монтолоном. Вошедшее в историю под названием «Заявление о злоупотреблениях от августа 1816 года», сие послание представляет собой подробную критику порядков, установленных «Конвенцией Союзников от 2 августа 1815 года»; переписанное Али и Маршаном на кусочках шелковой ткани, оно будет тайно отправлено в Европу и наделает много шума. Постскриптум посвящен денежным проблемам, явившимся причиной ссоры.

«Я подписал, сударь, это ваше письмо от 17-го числа; вы к нему прилагаете счет на сумму приблизительно 20 тысяч фунтов в год, кои вы полагаете необходимыми для покрытия расходов по содержанию Лонгвуда; мы не намерены вступать в обсуждение этих расчетов; на стол Императора поступает лишь самое необходимое; все продукты скверного качества и в четыре раза дороже, чем в Париже.

Вы требуете от Императора сумму в 4 тысячи фунтов, так как ваше правительство выделяет лишь 8 тысяч на все эти расходы. Я имел честь довести до вашего сведения, что у Императора нет никакого капитала, что в течение года мы не получали и не писали никаких писем и что он пребывает в полном неведении того, что происходит или могло произойти в Европе. Силой увезенный за 2 тысячи лье от нее на этот скалистый остов, он полностью зависит от английских агентов. Император всегда желал и желает самолично оплачивать свои расходы, и он будет это делать, как только вы предоставите ему такую возможность, разрешив коммерсантам острова доставлять ему корреспонденцию, каковая не должна подвергаться досмотру ни с вашей стороны, ни со стороны ваших агентов. Как только в Европе узнают о нуждах Императора, люди не безразличные к его участи пришлют все необходимые средства».

В конечном счете Лоу принял самоличное решение увеличить расходы на содержание Лонгвуда до 12 тысяч фунтов; именно такой сумме равнялось его собственное годовое содержание.

Однако, чтобы не быть слишком пристрастными к этому неудачливому и неловкому чиновнику и не забывать о реальной ситуации, следует признать, что, принимая во внимание стоимость жизни на острове в 1815 году, с одной стороны, и число обитателей Лонгвуда — с другой, выделенной суммы было бы вполне достаточно, если бы не чудовищное разбазаривание продуктов слугами. Примеров тому несть числа. В сентябре 1816 года Лоу в весьма мягкой форме обращается к Монтолону: речь идет о вине.

— Я бы желал, — со вздохом говорит он, — чтобы велось наблюдение за расходом вина и чтобы не откупоривалось ни одной бутылки сверх необходимого.

Конечно, это речь лавочника, но сдержанная и благожелательная в устах «тюремщика». Но увы, это был глас вопиющего в пустыне, ибо слуги решили вознаградить себя за тяготы изгнания, проводя веселые вечера и даже извлекая кое-какую тайную прибыль. Поговаривали, что в Лонгвуде с черного хода торгуют съестными припасами, и англичане, солдаты или местные жители, их покупают; а по вечерам допоздна веселятся, пьют, поют и танцуют даже в людской все с теми же солдатами и девками, для которых пароль не является тайной. Всех удивляло, что на острове, где ощущается недостаток всего и где вино является роскошью, «пленным особам» раз в две недели доставляют 630 бутылок вина. Так, например, с 1 октября по 31 декабря 1816 года в Лонгвуд было доставлено 3716 бутылок: 830 бордо, 72 рейнского, 36 шампанского, 2030 бутылок из Кейптауна, 552 — с Тенерифе, 104 — с Мадейры и 92 из Констанца. В первой четверти 1817 года количество бутылок сократится до 3366, а во второй четверти — до 3252. Чтобы позлить губернатора, который требует возврата пустых бутылок — на острове это редкий товар, — слуги разбивают их, а осколки собирают в кучу перед домом на видном месте. Всем этим простым людям, которые в трудный момент повели себя в высшей степени благородно и даже бескорыстно, в повседневной жизни не удается сохранять должное достоинство. Только Гурго, со своей природной гордостью, неустанно твердит: «В нашем положении самое разумное — это брать как можно меньше».

Но лакеям, привыкшим к сказочной расточительности в императорских резиденциях, к бездонной пропасти кладовых Тюильри, непомерным тратам штаб-квартир, была неведома гордость, необходимая в новой обстановке. Только Маршан не терял головы и со скрупулезной тщательностью вел постоянный учет личных расходов, остальные же думали лишь о том, как извлечь выгоду из ситуации, суть коей они не понимали, но зато были крайне недовольны причиняемыми оной неудобствами.

Эта гнусная история со снабжением позволила Наполеону в октябре 1816 года нанести Хадсону Лоу очень ловкий и удачный удар. В тот день губернатор сообщил Монтолону, что от четырех тысяч наполеондоров, изъятых у них на борту «Нортумберленда» и потраченных на личные надобности французов, ничего не осталось и что сумму следует восполнить.

— Прикажите Новерра разбить топором всю мою серебряную посуду, отошлите ее ему и пусть он оставит нас в покое, — со вздохом сказал Наполеон.

Операция должна была произвести задуманное впечатление. На следующий же день была составлена опись всех предметов; была отложена посуда, необходимая для повседневного обихода, а затем три сервиза, с которых были сняты императорские орлы, были разбиты.

— Вот видите, — несколько театрально сказал Наполеон доктору О'Мира, — этот человек ограничивает меня во всем; он вынуждает меня продать посуду, чтобы я мог купить необходимое мне для жизни, в коем он мне отказывает, либо дает в совершенно недостаточном количестве.

Лоу, даже не понимавший гнусности подобной ситуации, поручил Балькомбу, как поставщику, привести размеры продаж в соответствие с предоставленным генералу кредитом, но не выдавать наличных денег. Три ликвидации имущества имели место 15 октября, 15 ноября и 30 декабря 1816 года и составили соответственно 952,1227 и 2048 унций, то есть в целом 230 килограммов, оцененных в 1965 фунтов стерлингов — немного более 26 тысяч франков. Этой суммы едва хватило на покрытие дополнительных расходов Лонгвуда в течение триместра, но с психологической точки зрения удар попал в цель, так как при взвешивании и оценке посуды присутствовало множество свидетелей, в том числе и отбывающие в Англию офицеры, которые не преминут сделать это событие достоянием гласности.

— Как чувствует себя Император? — спросил один из них у Чиприани.

— Скорее хорошо. Как человек, который продает серебряную посуду, чтобы жить.

— Как! Разве у вас недостаточно продуктов? Зачем вам нужно столько масла и птицы?

«После серебряной посуды я продам свою одежду», — заявил Наполеон.

В каком затруднительном положении оказались обитатели Плантейшн Хаус! Британское правительство, уведомленное Лоу о вышеупомянутой операции, тотчас согласилось довести до 12 тысяч фунтов в год сумму, предназначенную на содержание Лонгвуда, узаконив таким образом уже принятое местными властями решение.

Заявление Чиприани относительно нехватки съестных припасов — это всего лишь шутка, адресованная широкой публике, ибо суммы, которые Наполеон хочет попытаться собрать в Европе, подписывая векселя на имя принца Евгения или других членов своей семьи, на самом деле предназначены на выплаты членам его свиты. Сразу же по прибытии он назначил каждому ежегодное содержание: Бертрану — 24 тысячи, Монтолону — 24, сокращенные до 18 после отъезда мадам де Монтолон; Турго—6, Маршану — 8, Пьеррону — 4800, Новерра и Сен-Дени — по 4; аббат Буонавита получает в 1819 году 6 тысяч франков; аббат Виньяли — 3, доктор Антоммарки — 9; Крузо и Шанделье — 2400, Аршамбо — 1800 и Жозефина Новерра — 600. Вместе с тысячью франков, ежемесячно выплачиваемых Маршану на «туалет» Императора, это составляет 100 тысяч франков в год, то есть 4 тысячи фунтов стерлингов; смехотворная сумма, если вспомнить, что в пору расцвета Империи ее едва хватало на костюмированный бал в Тюильри.

Деньги, вырученные от продажи серебряной посуды, ненадолго задержались в сейфах Балькомба: первая часть пошла на выплату жалованья четырем членам свиты, изгнанным Лоу с целью сокращения расходов; остальное — на покрытие текущих расходов.

Тогда Наполеон принял деньги, данные ему в долг Лас Казом, также высланным с острова в декабре 1816 года, а расходы 1817 года были оплачены благодаря заемным письмам, на 300 фунтов каждое, оплаченным им перед отъездом. Едва вернувшись в Европу, маленький камергер поспешил уведомить императорскую семью о бедственном положении Императора. Мать Императора откликнулась первой, и письма ее исполнены благородного величия. «Все, что я имею, всегда будет в распоряжении моего сына, даже если для этого мне придется уволить всех моих слуг, оставив себе всего лишь одного. Если прочие члены семьи не прислали вам денег, то вероятно потому, что решили, что я захочу сама сделать все возможное, прежде чем обратиться к ним за помощью, — объясняла она графу де Лас Казу. — Сердце мое исполнено желания сделать все самой. Возможность помочь ему смягчает горе и боль, терзающие меня с тех пор, как он оказался в плену. Я хочу, чтобы вы мне изложили в общих чертах, сколько требуется в год не только на нужды самого Императора, на оплату векселей, но и на содержание его свиты».

Затем, трезво оценивая ситуацию, но при этом повинуясь материнскому инстинкту, всегда заставлявшему ее поддерживать самого несчастного из ее детей, она пишет королю Жозефу: «Мне не пристало указывать моим детям, какую сумму им следует выделить, чтобы обеспечить всем необходимым своего брата. Я сделала для этого первый шаг, послав 30 тысяч франков месье де Лас Казу; пусть теперь каждый из вас обращается к нему Сама же я готова отдать Императору все, что у меня есть, вплоть до последнего гроша».

Этот призыв возымел действие: Лас Каз получил 5 тысяч долларов от короля Жозефа, 15 тысяч франков от короля Жерома и 20 тысяч франков от принца Евгения. Ну а кардинал Феш, известный своей чудовищной скаредностью, без обиняков заявил бывшему камергеру: «За всем, что требуется для облегчения ужасной участи Императора, обращайтесь к моей сестре: она даст все, что сможет». Добрейший человек! Достойнейший служитель Господа! Единственное, что он предложил, так это «остаток» в 25—30 тысяч франков, причитавшийся Императору. Этот цинизм настолько возмутил мать Императора, что тем, кто осуждал ее за то, что она лишает себя всего ради изгнанника, она ответила: «Какое это имеет значение! Когда у меня не останется ничего, я возьму посох и пойду просить подаяния для матери Наполеона».

В октябре 1818 года контакты были установлены, и она смогла сообщить королю Жозефу в Соединенные Штаты: «Я уже послала 60 тысяч франков; братья и сестры обязались платить каждый по 15 тысяч франков в год; сама я готова дать 50—60 тысяч франков, и мне нужно лишь выяснить, придется ли мне ради этого сократить также и мои собственные расходы».

После того как Лас Каз самолично получил в качестве аванса некоторую сумму от принца Евгения, создалось впечатление, что корсиканский клан, объединившись в минуту испытания благодаря усилиям Madre, готов предоставить сотню тысяч франков, то есть 4 тысячи фунтов стерлингов, в распоряжение бывшего монарха, коему они обязаны всем — богатством, титулами, брачными союзами. Но, к несчастью, от обещаний до их исполнения — дистанция огромного размера, и Жозеф, уютно устроившийся в Америке, Жером — в Триесте, равно как и Люсьен — посреди своих коллекций, занятые своими делами, лишь на словах готовы были помогать своему брату. Подтверждением тому может служить письмо, написанное матерью Императора Жозефу в марте 1820 года. Успокоив бывшего короля Испании относительно судьбы драгоценных картин, которые она должна ему переправить, она вновь затрагивает проблему расходов в Лонгвуде

«Что касается Императора, его постоянные и необходимые расходы составляют 500 фунтов в месяц. Согласно его распоряжению, эта сумма берется со вклада, доверенного, как известно, одному парижскому банкирскому дому во время пребывания Императора на острове Эльба. Эти 500 фунтов в месяц выплачивались до сего дня из вышеупомянутого вклада, хотя из-за непорядочности банкиров векселя на сумму 70 тысяч франков были опротестованы. Так как вот уже три месяца, как об этом деле нет и речи, и так как я взяла на себя выплату данной суммы, я думаю, что все пришло в прежний порядок и никаких проблем более не существует. Расходы на отправку ему вина, кофе, одежды, книг, переносной аптеки, украшений для часовни, а также стоимость путешествия двух прелатов, один из которых врач, хирурга, повара и дворецкого составляют примерно 130 тысяч франков, куда входят 65 тысяч франков, которые я отправила непосредственно Лас Казу. Люсьен, со своей очень многочисленной семьей, ничего не может сделать. Жером понес такие большие потери, что мне пришлось послать ему денег, причем гораздо больше, чем я трачу на Императора. Полина ... не думаю, чтобы от нее можно было получить что-нибудь для других. Луи живет хорошо, но у меня нет сведений о его состоянии. Стало быть, вам и мне следует пойти на кое-какие жертвы, коль скоро Провидению не угодно прийти нам на помощь».

На самом деле, в последние годы жизни Император существовал на свои собственные средства, а его братьям и сестрам, осыпанным им королевствами, княжествами, бриллиантами, серебром, особняками и замками, даже и в голову не приходило оплатить эти долги, именуемые «долгами чести». Подтверждением тому является письмо, отправленное Наполеоном 23 апреля 1821 года, за несколько дней до смерти, банкиру Лаффиту в Париж: «Я вам передал в 1815 году, перед тем как покинуть Париж, сумму, равную примерно 6 миллионам, и получил от вас двойную расписку в получении оной; я уничтожил одну из них, и я поручаю графу де Монтолону передать вам другую расписку, дабы после моей смерти вы передали ему вышеупомянутую сумму с процентами из расчета 5%, начиная с 1 июля 1815 года, за вычетом тех выплат, кои вы делали в соответствии с полученными от меня распоряжениями».

Снабжение

Тесно связанные с вопросами финансовыми, вопросы снабжения и ежедневного питания занимают важное место в истории этих шести лет в силу их влияния на здоровье и моральное состояние изгнанников.

Выше мы уже говорили о количестве продуктов, доставляемых поставщиками; теперь следует сказать о их качестве. Существует множество свидетельств того времени, исходящих от ливрейных слуг. Не слишком рискуя ошибиться, их можно сопоставить с современными условиями жизни на острове: качество местных ресурсов даже и сейчас еще оставляет желать лучшего, хотя способы хранения, большое количество замороженных продуктов делают условия жизни более или менее приемлемыми, в отличие от того, что было сто пятьдесят лет назад... Когда доктор О'Мира требовал устройства в Лонгвуде чулана для хранения провизии, он подчеркивал, что мясо там портится за сутки, даже если оно не было доставлено уже «слегка протухшим», из-за того что его везли по солнцу в телеге, запряженной волами.

Говядина и баранина имелись тогда на острове в ограниченном количестве, а потому мясо считалось немыслимой роскошью. Лоу, едва вступив в должность, обратился к Индийской компании и на мыс Доброй Надежды с просьбой раз в два месяца присылать 40 быков и 500 баранов, чтобы кормить население, численность которого с прибытием гарнизона достигла 7 тысяч человек. «Забить бычка, — вспоминал один из тогдашних обитателей острова, — это государственное дело, и для этого требуется разрешение губернатора и местного совета». Нетрудно представить возмущение жителей, которых держат на пайке, когда они узнают, что «генерал Буонапарте» требует по две порции мозгов на обед. Скот, доставляемый из Южной Африки или с ангольского побережья, тощий и обессиленный долгим плаванием по бурному морю, плохо приспосабливался к жалким пастбищам острова, выжженным солнцем и покрытым чахлой растительностью; мясо он давал жесткое и жилистое, приводившее в отчаяние поваров. Али говорит, что Наполеон часто жаловался, «что уже забыл вкус мягкого мяса». Бараны едва достигали веса 15 килограммов и порой бывали тощими и с такой прозрачной кожей, что в Лонгвуде ее использовали в качестве каркаса для фонарей, вставляя внутрь свечу. Свиньи, откормленные ямсом, пресными и мучнистыми тропическими клубнями, имели такой небольшой слой жира, что при готовке он сразу вытапливался, а мясо в кастрюле оставалось твердым и безвкусным. Поэтому местные жители, движимые суровой необходимостью и здравым смыслом, употребляют в больших количествах солонину, двухлетний запас которой всегда имеется на складах интендантства. У птиц, в основном кур, которые из соображений экономии содержатся на воле и бродят под палящим солнцем, выискивая, чем бы поживиться, под кожей нет ничего кроме жил и костей; а близкородственное скрещивание приводит к появлению смехотворно мелких особей, размером с куропатку. А когда их запирают в курятнике, крысы устраивают там Варфоломеевскую ночь: в августе 1816 года на птичьем дворе Аршамбо они уничтожили сто сорок штук Нужно сказать, что крысы вообще чувствуют себя здесь хозяевами: они уничтожают провизию даже в столовой, устраивают шум на чердаке, где живут слуги, и по ночам кусают лошадей в конюшнях; однажды даже видели, как крыса выползла из-под лежавшей на столе шляпы Императора. Здесь много разнообразной рыбы, но она не идет ни в какое сравнение с той, что ловят в Европе. Мясо у нее обычно довольно безвкусное, плотное и жесткое, и, по мнению одного из лонгвудских поваров, только два вида хоть на что-то годятся: он называл их «старушка» и «игла». Иногда ловили мелкую макрель, сухую и невкусную, и множество крупных рыб, одна хуже другой, похожих на катранов. Ну а овощи привели бы в отчаяние любого европейского садовника: почва, тяжелая и вязкая зимой, сухая и твердая летом, подходила лишь для самых неприхотливых культур — капусты, свеклы и репы, которые достигают здесь довольно больших размеров и занимают главное место в рационе местных жителей. Но овощи, к которым привыкли французы, такие, как фасоль, зеленый горошек, сельдерей, артишоки или спаржа, чахнут под этим иссушающим солнцем и становятся волокнистыми и жесткими. «Фрукты здесь, можно сказать, никуда не годятся, — сообщает повар Императора. — Апельсины и лимоны из-за переменчивого климата едва успевают созреть, абрикосы и виноград безвкусны, потому что не достигают полной зрелости. Зато тут много бананов, которые мой товарищ, предварительно замариновав в роме, использовал в качестве начинки для пирожков. Но здесь не сыщешь ни яблок, ни груш, ни персиков. Иногда мы получали яблоки и груши с мыса Доброй Надежды и сушеные фрукты из Китая; но они были скверными на вкус».

А как насчет Хадсона Лоу? Неужели он сам и собиравшееся в Плантейшн Хаус общество также довольствовались этим спартанским рационом? Да нет, по приказанию этого милейшего человека у него в стойле откармливается скот для его личного потребления.

Проблемы были даже с водой! Она доставлялась в Лонгвуд в старых бочках или по открытому водоводу; отвратительная, даже грязная, она, по мнению доктора О'Мира, была причиной дизентерии, свирепствовавшей на острове.

— Здесь легче достать бутылку хорошего вина, чем бутылку хорошей воды! — вздыхал Наполеон.

Климат

Другим важным фактором повседневной жизни является климат. Относительно климата Святой Елены нет единого мнения. Некоторые авторы, хотя им и не довелось испытать его лично, уверяли, что он великолепен; другие, пожив там, объявляли его отвратительным, но и для тех, и для других главное было — убедить в правильности своей точки зрения. Однако говорить надо не о климате Святой Елены, а о климате Лонгвуда, о том, что жители острова, покачивая головой, называют Longwood weather — лонгвудской погодой, поскольку с момента своего водворения там в декабре 1815 года и до самой смерти в мае 1821 года Наполеон покидал плато только во время коротких прогулок, да и то лишь в ближних окрестностях. Климат Лонгвуда с его ветрами, влажностью, туманами и резкими перепадами температуры ничем не напоминает знойную, сухую, одним словом, тропическую атмосферу Джеймстауна, крохотной столицы, приютившейся среди горных склонов с выходами глинистых и латеритовых пород. Первым свидетелем обвинения является доктор О'Мира, который, будучи врачом, хорошо знает, что благоприятно, а что вредно для здоровья.

«Жители острова были изумлены, узнав, что местом обитания Императора избран Лонгвуд; на этом бесплодном плато ни одна семья не могла жить более нескольких месяцев в году. На равнине постоянно дуют влажные юго-западные ветры; из-за возвышенного положения большую часть года ее либо окутывают туманы, либо заливают дожди».

Далее следуют медицинские соображения, отнюдь не утратившие за давностью лет своей ценности, ибо в ту пору они были определяющими для установления диагноза и назначения соответствующего лечения:

«Причиной большей части болезней, поражающих человеческое тело, являются резкие перепады температуры, особенно когда они сопровождаются сыростью. Внезапный переход от жары к холоду вызывает сужение сосудов на поверхности тела, так что кровь концентрируется в каком-нибудь из внутренних органов. Резкие атмосферные изменения в некоторых странах, как, например, в Англии, вызывают легочные заболевания; в тропиках же, где у людей весьма уязвима желчная система, они являются причиной заболеваний печени. Взаимозависимость, существующая между кожными покровами, печенью и кишечником, была очевиднейшим образом доказана огромным числом тяжелых поражений двух последних органов, регулярно выявляемых на Святой Елене, где погода меняется так часто и так стремительно и где царит такая высокая влажность».

Эти несколько фраз отражают истинное положение вещей. На плато Лонгвуд годовые осадки в среднем составляют от 0,8 до 1,2 метра, то есть больше, чем в Бретани; для острова в целом эти показатели колеблются от 0,75 до 1,1 метра, а количество дождливых дней в году равно 224—288, и это еще не самый большой недостаток местного климата. Смены времен года практически не существует, а если теоретически существуют зима и лето и если по календарю сезон дождей имеет место с марта по сентябрь, то и летом, которое длится с сентября по февраль, также идут дожди, причем крайне вредные для здоровья. На этой высоте и в этом климате опасным является не количество осадков, а то, в какое время года они выпадают. Летние дожди, соприкасаясь с раскаленной зноем землей, порождают теплые испарения, окружающие Лонгвудский дом, как утренние туманы у нас в сельской местности; но у нас они освежают, предвещая сухую жару; здесь же они влажные и действуют столь угнетающе, что европейцы и местные жители жалуются на утомление и даже на депрессию. Следует также принимать во внимание суточные перепады температуры, и по сей день вызывающие различные заболевания бронхов, несмотря на комфортабельность современного жилья и новые способы лечения. В разгар лета на лужайках Лонгвуда термометр показывает 25 в тени, а как только солнце садится, исчезая за серой линией форта Хай Нолл, ртутный столбик опускается до 15°, и дневной зной мгновенно сменяется альпийской прохладой. В первое время французы, введенные в заблуждение дневной жарой, и в сумерки оставались в саду в кашемировых брюках, белых чулках и ситцевых платьях, а затем страдали от насморка, боли в горле, бронхитов и катаров, не говоря уже об описанных Али приступов чихания у Наполеона, от которых у него перехватывало дыхание и которые являются формой бронхиальной астмы и по сейчас распространенной на острове.

— На этом проклятом острове (isola maladettd), — ворчал Наполеон в сезон дождей, — не видно ни луны, ни солнца, только нескончаемый дождь и туман.

А летом здесь дует бешеный ветер, насыщенный дождем и туманом, и никакой тени!

Дующий месяцами сильный юго-западный ветер зимой дышит ледяным холодом, весной становится влажным и парным, а сменившись в феврале на северный, делается жарким и душным. Разница между температурой земли и атмосферы ведет к образованию облаков, изливающихся дождями, что характерно для всех островов Атлантического океана, а ясные дни можно сосчитать по пальцам. Солнце обычно скрыто тяжелыми, темно-серыми, почти неподвижными тучами, сквозь которые льется резкий свет, или же тучами, стремительно мчащимися по небу, между которыми время от времени проглядывает огненный диск солнца. Иногда ясное утро оборачивается проливным дождем в полдень, а бурная ночь с ливнем и вырванными с корнем дубами — безмятежным утром, словно срисованным с японской гравюры. Но совершенно непереносимы здесь август и сентябрь: низкие облака, нависающие над скалами на высоте 500 метров, полностью окутывают плато; небо становится тусклым, видимость сокращается до нескольких метров, потоки воды стекают по кустам и деревьям, камины чадят, волы и ослы прячутся под чахлыми деревьями или за низкими стенами загонов. Один бурский офицер, интернированный в лагерь Дедвуд в конце XIX века, в письме своим родным, осмелившись пошутить, дал наилучшее определение этого странного климата: «На Святой Елене есть два времени года: короткий сезон долгих дождей и долгий сезон коротких дождей».

Чередование жары и прохлады, засухи и сырости, затишья и ветров губительно действует на людей и на растения. Едва на омытом дождем и согретом теплом кустике появляются почки, как внезапная сушь и яростный ветер вновь обнажают его. Только соберешься, выйдя на плато, погреться на утреннем солнышке, как начинают падать крупные дождевые капли, предвещая появление ватных облаков. Какое испытание для людей, прибывших из страны с умеренным климатом, где к радости смены времен года добавляется неторопливое и животворное чередование тепла и холода. А для Наполеона, родившегося на Корсике, с ее идеальным климатом, оно было еще более тяжким, чем для его спутников. Английские врачи в ответ на это утверждение категорически заявляли, что сырость вредна только при значительных перепадах температуры, что между 15° и 25° разница ничтожна и что в 1815 году на Святой Елене функционировал госпиталь для «чахоточных», находящийся на той же высоте, что и Лонгвуд. Но на западе острова, а следовательно, в районе, защищенном от ветра и, без сомнения, более здоровом! Наполеон очень страдал от избыточной влажности, достигавшей в сезон дождей 88%. Али рассказывает в своих мемуарах: «Когда он позже обычного возвращался с прогулки, надышавшись сыростью, у него по большей части начинался насморк; и мы знали, что нас почти наверняка ждет бессонная ночь, если он после первого пробуждения вставал; сначала он чихал, за чиханием следовал все усиливающийся кашель, который лишь с большим трудом удавалось остановить. Он кашлял так громко, что было слышно во всех уголках дома. Во время этого длящегося час или два приступа он беспрестанно чихал, сморкался, кашлял и плевал, что сопровождалось очень сильным отделением мокроты». В наше время любой аллерголог без труда диагностировал бы бронхиальную астму, о которой мы уже говорили и которая в наши дни все еще свирепствует на острове. Причин тому множество, но в том, что касается нашего царственного пациента, она вполне могла быть следствием сырости в Лонгвуде.

— Проклятая страна! Здесь вечно плохая погода, — уныло повторял он. — No epaese cristiano!

Местоположение дома и его архитектура не позволяют рассеять всепроникающую сырость: в его конструкции не предусмотрено ни погреба, ни системы вентиляции. Задуманный как летняя резиденция, дом был построен на очень легком фундаменте из вулканического туфа. Глинистая почва Лонгвудского плато прекрасно сохраняет прохладу летом, но зимой... Зимой одежда, кожаные изделия, шторы—все покрывается тонким слоем беловатой плесени, что повергает французов в изумление. Альбина де Монтолон без конца вздыхает: «Климат здесь до крайности неприятный, сырой, переменчивый, после захода солнца уже нельзя выходить из дома». Горрекер уверяет, что в его кабинете в Плантейшн Хаус «стены покрыты плесенью толщиной в два сантиметра», что в 1818 году довело его до приступа ревматизма. Что же касается иностранных комиссаров, то они используют этот отвратительный климат в качестве весомого основания для жалоб и просьб, кои адресуют своим дворам.

Вопреки всякой логике, отопление не делает воздух суше, и уровень сырости возрастает одновременно с повышением температуры. Напрасно Император, зябкий и не без оснований опасающийся могильной сырости этого дома, приказывает бросать в камин тонны дров. Дрова, увы, сырые! Изгнать сырость не удается, — даже в его спальне обнаруживаются сгнившие доски — а камины, плохо греющие из-за скверной тяги, делают еще более неуютными часы, которые он проводит за чтением или предаваясь грустным размышлениям. Хадсону Лоу известно обо всех этих неудобствах, но когда встает вопрос о смене резиденции «генерала» и заходит речь о Плантейшн Хаус, он цинично говорит русскому комиссару:

—Я не хочу уступать Плантейшн Хаус французам. Они там испортят всё, и потом леди Лоу будет хуже чувствовать себя в Лонгвуде, и я никогда не пожертвую здоровьем своей жены ради прихоти Бонапарта.

Болезнь

Если обратиться к дневникам, которые велись в окружении Наполеона как французами, так и англичанами, то нельзя не заметить, какое огромное влияние оказывали на состояние его здоровья разные мелкие события повседневной жизни и те условия, в коих его принудили существовать. Все эти документы, равно как и свидетельства врачей, представляют своего рода историю его болезни.

В течение шестидесяти семи месяцев плена Наполеон находился под наблюдением четырех врачей: ирландец доктор О'Мира, служивший в Королевском военном флоте, пользовал его с июля 1815 года по июль 1818 года; затем его осматривал судовой врач Стокоу; доктор Антоммарки, корсиканский врач, присланный матерью Императора и кардиналом Феш, находился в Лонгвуд Хаус с сентября 1819 года до смерти Наполеона; в последние месяцы ему ассистировал доктор Арнотт, врач 20-го британского полка.

Легче всего было доктору О'Мира, по крайней мере с медицинской точки зрения. Действительно, в 1816 году Наполеон жаловался лишь на боли в горле, мигрени, ломоту, являвшуюся следствием гриппозной лихорадки, а в октябре он перенес острый приступ дизентерии, вызванной, как полагают, некачественным вином. Так как сделанный Гурго анализ выявил наличие красящих веществ и окиси свинца, то причиной этого недомогания сочли отравление свинцом. В конце года как-то ночью с ним случился странный «нервный припадок со страшной головной болью, непроизвольным подергиванием членов», головокружением и обмороком; ирландец тотчас же заговорил об «апоплексии». Физически Император все еще тот же человек, каким он был во время путешествия на «Нортумберленде» и которого так описал доктор Уорден: у него бледное, одутловатое лицо, глядя на которое можно подумать, что он всю жизнь безрассудно растрачивал свои силы; он располнел и отяжелел из-за вынужденного бездействия после отречения, но также из-за дурной привычки есть неважно что и неважно где, на ходу, за несколько минут; а главное, он был безмерно утомлен бременем абсолютной власти, которую не желал ни с кем делить и ради которой пожертвовал всем — покоем, наслаждениями и богатством.

В начале 1817 года приступ дизентерии, свирепствующей на острове, меняет все. Маршан подробно описывает случившееся: Император, здоровье которого было еще довольно крепким, заболел дизентерией, и болезнь стала развиваться «так стремительно, что не могла не вызвать серьезных опасений». Затем в марте — апреле у него стали сильно отекать ноги, особенно лодыжки, а с возобновлением дизентерии появились озноб и боли в брюшной полости. Все это сопровождалось общей слабостью, замеченной окружающими: «Наполеон болен, он не обедает. Он почти не спал, очень плохо себя чувствует и скверно выглядит. Он печален и утомлен. Император засыпает, играя в шахматы, он не заканчивает партию и удаляется к себе в 9 часов». Он вздыхает: «Гурго, я не могу больше ходить». Сентябрь на Святой Елене самый скверный и самый труднопереносимый месяц, с его дождями, ветрами, туманами и промозглым холодом, и доктор О'Мира записывает 7 сентября 1817 года:

«Наполеон жалуется на ревматические боли и легкую головную боль, что он не без оснований считает следствием сырости в доме. "Каждый вечер, — говорит он, — когда я ухожу из маленькой гостиной, где топится камин, и вхожу в свою спальню, у меня такое ощущение, словно я попал в сырой погреб"».

Но в конце этого же месяца появляются симптомы более серьезного расстройства здоровья.

«Я пришел к Наполеону в 9 часов, и он пожаловался на болезненность конечностей. Ноги у него, особенно левая, распухли, а на лодыжке, после нажатия пальцем, оставалась вмятина. У него нет аппетита. Иногда возникают позывы к рвоте».

В начале октября врач поставил более точный диагноз.

«Он пожаловался на глухую боль в правом подреберье, непосредственно под ребрами. Он мне сказал, что вчера утром в первый раз почувствовал в правом плече неприятное ощущение, похожее скорее на онемение, чем на боль, легкое раздражение в горле, вызывающее желание кашлять, и пожаловался на плохой сон. Он сказал, что испытывает желание опереться и прижаться боком к чему-либо; десны рыхлые, ноги слегка отечные, пульс 68, аппетит довольно хороший. Он сказал, что чувствует в правом боку что-то, чего не чувствовал раньше. Я сказал ему, что это может быть вызвано перегрузкой нижней части брюшной полости, и посоветовал принять слабительное; далее я сказал, что если затронута печень (на острове заболевания печени — дело обычное) и если болезнь будет прогрессировать, то появятся другие симптомы, и тогда можно будет с уверенностью утверждать, что это гепатит».

Начиная с этой даты появляются все новые расстройства, и здоровье Наполеона неуклонно продолжает ухудшаться; в общей клинической картине доминируют симптомы упадка сил: астения, бессонница, расстройство пищеварения, сопровождаемое запорами, вздутием живота, не проходящие головные боли, уныние, перепады настроения и даже явления сатириаза, когда он обрушивается на графиню Бертран с оскорбительными словами, обвиняя ее в том, что она отвергла его авансы. Доктор О'Мира описал один из таких приступов депрессии:

«Он жаловался на сильную головную боль. Он сидел в своей спальне перед камином, и отблески то вспыхивающего, то угасающего огня придавали его лицу странное и до крайности меланхоличное выражение. Скрестив руки на коленях, он, казалось, размышлял о своей несчастной участи.

— Доктор, — сказал он, — что вы можете дать человеку, утратившему сон?»

Типичная клиническая картина меланхолии: бессильная, унылая поза, безжизненно лежащие на коленях руки, застывшее лицо, вялая, прерываемая вздохами речь. Это было начало медленного, но неумолимого разрушения.

5 октября 1817 года врач провел полный медицинский осмотр и констатировал, что правый бок пациента тверже левого. Он обнаружил там заметную припухлость, болезненную при прощупывании. Наполеон признался, что два месяца назад сам заметил эту припухлость, но приписал ее своей излишней полноте. О'Мира назначил обычные в то время лекарства: каломель, растирание конечностей, горячие соленые ванны, противоцинготные средства, полоскания и верховые прогулки. Вскоре Наполеон начинает жаловаться на боли в ногах и на сильную утомляемость; 15-го он не находит себе места из-за колющей боли в правом плече, что приводит его в крайнее раздражение. А 27-го он уныл и подавлен. Болезнь наступает медленно и бесшумно; а поскольку серьезных приступов нет, окружающие замечают лишь его раздражительность и утомляемость; так продолжается с ноября 1817 года до марта 1818-го, когда О'Мира сам признает: «Болезнь Наполеона развивается, хотя и очень медленно». Именно в этот момент Хадсон Лоу и решает выслать врача, обвинив его в сговоре с французами. За несколько дней до своей отставки О'Мира записывает в дневнике: «Наполеон очень утомлен катаральным воспалением крайне нехорошего свойства, вызванным чрезвычайной сыростью в его апартаментах». А это июнь, начало периода дождей и самой непереносимой сырости.

Внезапно отстраненный от своих обязанностей и отправленный в Европу, О'Мира даже не успел приготовить лекарства для своего знаменитого пациента, оставшегося в момент обострения болезни с ртутными пилюлями, слабительным и лосьоном для растирания ног. Но он передал обер-гофмаршалу очень тревожную записку:

«В последние дни сентября появились симптомы, указывающие на нарушение функций печени, острые боли, жар, тяжесть в правом подреберье, диспепсия и запор. Начиная с этого момента, болезнь медленно, но неуклонно развивается. Боли, сначала слабые, настолько усиливаются, что возникают подозрения на острый гепатит. На протяжении апреля и мая — обильные желчные и слизистые выделения, поносы и запоры, колики, скопление газов, отсутствие аппетита, ощущение тяжести, тревожное состояние, бледность, темная едкая моча, подавленное состояние духа и головные боли, тошнота, рвота густой едкой желчью, почти полное отсутствие сна, беспокойство и слабость».

Этот длинный бюллетень дает такую точную и реалистичную картину физического состояния Императора в июле 1818 года, что есть смысл привести его полностью еще и потому, что в нормальном обществе он стал бы основанием для того, чтобы перевезти больного в страну с более мягким климатом, где его лечением занялись бы известные медики.

«Болезнь ног возобновилась, но не в такой сильной форме. Головная боль, тревога, тяжесть в надчревной и прекордиальной области, приступы лихорадки с наступлением ночи, горячая кожа, жажда, боли в сердце, учащенный пульс, успокоение и потоотделение на рассвете. В правом подреберье болезненная при наружном прощупывании припухлость. Язык постоянно обложенный; пульс, до болезни составлявший 54—60 ударов в минуту, достигает 88. В доме невыносимо сыро, и Наполеон подхватил жесточайший катар, сопровождаемый высокой температурой и сильнейшим возбуждением. Два года бездействия, губительный климат, одиночество, заброшенность — все это, действуя одновременно, терзает душу. И даже удивительно, что болезнь не развивалась быстрее. Это объясняется лишь силой духа больного и его крепкой конституцией».

В это время никто не имел ни малейшего представления о психосоматических исследованиях. Однако О'Мира попал в точку. Но что с того? Лишь знаменитые опыты, проведенные в 1944 году в Англии, покажут воздействие нервной системы на функционирование желудка. Эти работы позволят выявить те психические состояния, которые могут вызвать нарушения пищеварения: под воздействием тревоги, напряжения и раздражения слизистая оболочка желудка изменяется и закупоривается. Это открытие с очевидностью покажет, что нервная диспепсия вполне может возникать под воздействием забот, раздражения, агрессивного состояния и пр., а затем могут появляться вторичные органические поражения, в частности язва, которая может усугубляться под воздействием одного лишь нервного напряжения и окончиться кровотечением или прободением.

В январе 1819 года у Наполеона внезапно начался приступ головокружения. Судовой врач с «Конкверор», флагманского корабля, стоявшего в Джеймстаунской бухте, доктор Стокоу, срочно вызванный Бертраном, смог лишь подтвердить заключение О'Мира: хронический запор, гепатит и неизбежный апоплексический удар, предотвратить который можно лишь кровопусканием; а в остальном облегчение должны были дать клизмы и слабительные соли. Тотчас же были приобретены 36 blue pills, состоящих из очищенной ртути, измельченных в порошок роз и сладкого раствора, ртутная мазь и слабительное на основе каломели и магнезии. Таким можно угробить и здорового человека! В отчете, представленном начальству, медик уточнял: «Симптомы болезни, проявившиеся прошлой ночью, вызывают серьезные опасения; если не принять срочных мер, исход может оказаться фатальным». Подтверждение диагноза — гепатит — пришлось не по душе губернатору. Эта болезнь свирепствовала на острове, а равным образом и в гарнизоне и среди экипажей судов Королевского флота. После нескольких визитов в Лонгвуд доктор Стокоу получил приказ оставаться на борту судна; затем он был отправлен в Англию, потом возвращен на Святую Елену —место своего «преступления», — чтобы предстать перед военным трибуналом, по приговору которого он был исключен из состава Королевского флота.

Неделей позже больной был, по мнению одного врача, «очень плох», по мнению другого — «просто слаб», но Лоу по словам майора Горрекера, ограничился тем, что произнес с дьявольской улыбкой: «Попомнят у меня эти врачи о своем поведении в Лонгвуде!»

Участь О'Мира и Стокоу была бы полезным уроком для их преемника, если бы он находился на службе его величества короля Англии. К счастью для него и для беспристрастности его диагноза, он будет французом, и даже корсиканцем. Но, к несчастью для Наполеона, его чудовищное невежество очень быстро заставит с сожалением вспоминать о здравом смысле и основательных познаниях двух британских медиков. «До сих пор, — признавался этот удивительный «профессор» Антоммарки, — я имел дело только с трупами». И вот бывший ассистент в анатомическом театре, нанятый кардиналом Феш в Риме и ничего не смысливший в медицине, примется с самоуверенностью шарлатана лечить своего знаменитого пациента.

С отъезда Стокоу и прибытия «профессора» в сентябре болезнь незаметно, но неуклонно усугублялась, и Бертран отмечал, как его господин слабеет с каждым днем: «Он очень слаб и чувствует недомогание»; «У него болит бок»; «Его беспокоит печень». Чтобы снять боли в брюшной полости, Антоммарки после полного осмотра пациента рекомендует ему прежде всего «психологические средства». По его мнению, Императору не следует целый день оставаться в своих апартаментах, лежа на софе: он должен выходить из дома, разговаривать с людьми, ездить верхом и вообще двигаться; что касается собственно медицинских назначений, то они включали горячие ванны, частые клизмы и ртутные пилюли; последние были с негодованием отвергнуты пациентом. Три недели спустя Антоммарки подтвердил диагноз своих предшественников и официально уведомил Хадсона Лоу о том, что Наполеон страдает хроническим гепатитом.

По совету нового лекаря Император в течение нескольких месяцев будет заниматься своим садом, и благодаря его воле на облезлом плато появятся аллеи, водоемы, купы деревьев и разбитые на французский манер цветники. Еще недавно его имя гремело по всему миру, а сейчас, подобно Диоклетиану в Салоне, он радуется, глядя, как растет дерево или зеленый горошек на фядке. К нему вернулись силы и даже хорошее настроение, с тех пор как с раннего утра в костюме плантатора, опираясь на трость или бильярдный кий, он призывает всех приступить к работе: генералы, врач, священники и китайцы должны приняться за изнурительный труд по расчистке, пахоте и поливу.

Внезапно в июле 1820 года появляются симптомы очень серьезного заболевания: тошнота, боли в области желудка после еды, клинические признаки диспепсии и неуклонное развитие болезни, описанной О'Мира и усугубляемой заботами повседневной жизни, ссорами с Хадсоном Лоу, раздорами в его окружении, поспешным отъездом генерала Гурго и графини де Монтолон, невыносимым климатом и окончательной утратой надежды на обретение свободы. Июльское обострение болезни началось после серьезной стычки с тюремщиками: Лоу угрожал изгнать Бертрана, и это известие потрясло Наполеона гораздо больше, чем он осмелился выказать это наружно. И хотя он в какой-то мере жертвовал своими приверженцами ради Монтолона, обер-гофмаршал оставался высшим коронным чином и, стало быть, украшением этого маленького двора в изгнании. У него сделался сильный жар, сопровождаемый болями в печени и уменьшением подвижности суставов, и Антоммарки заявил, что все дело в плохом функционировании пищеварительной системы и нарушении деятельности желчевыводящих органов. На самом же деле больной был обречен погибнуть от болезни, которую врач не мог распознать и в которой разберутся лишь много лет спустя. Он, конечно, еще борется, ест, пытается совершать прогулки в коляске или пешком; но малейшее напряжение лишает его сил и, возвращаясь в Лонгвуд, он жалуется на острую режущую боль в боку, а Антоммарки назначает ему клизмы и вытяжной пластырь — почему-то на руку, — тогда как речь шла о желудке!

Наполеон, уже обреченный и измученный борьбой своего могучего организма со снедающей его болезнью, находит некоторое успокоение лишь в тишине своей спальни.

— Какое счастье лежать в постели, доктор. Это блаженство я не променяю на все страны мира.

Мгновение спустя он тихо произносит строку из Вольтера:

Но я не должен более мечтать о возвращении в Париж.

Вы видите, что я уже готов сойти в могилу.

В январе 1821 года Монтолон в письме к жене рисует удручающую картину его состояния: «Желудок его не принимает никакой пищи. Каждые шесть часов его кормят чем-нибудь легким. Он все время лежит в полудреме на кровати или на диване. У него совершенно бесцветные десны, губы и ногти. Ноги его, постоянно обернутые фланелью и горячими салфетками, остаются холодными. Он говорит. "В лампе больше нет масла"». Анорексия, вздутие живота, боли в надчревной области, запоры и возрастающая слабость свидетельствуют о желудочном заболевании. Генералы Бертран и Монтолон, сколь бы малосведущи в медицине они ни были, не могут не заметить этого стремительного ухудшения. «Вряд ли он еще долго протянет, — пишет Монтолон своей жене, — но наш доктор уверяет, что перемена климата могла бы его спасти. Однако я скорее надеюсь, чем верю в это, ибо сейчас он более напоминает труп, чем живого человека». То, что видит генерал на лице больного, безусловно свидетельствует о раковом заболевании: серый цвет лица, глубоко запавшие глаза, лицо, на котором застыло выражение тревоги и боли.

Смерть

В марте его постоянно рвет, и Антоммарки начинает говорить о перемежающейся желудочной лихорадке, затем назначает две дозы рвотного, две дозы совершенно варварского рвотного для истощенного, изглоданного болезнью желудка! Наполеон испытывает адские муки, катается от боли по полу, а затем упорно отказывается принимать какие бы то ни было лекарства, назначенные корсиканцем. Именно в это время Хадсону Лоу приходит в голову совершить самый неуместный и бестактный из своих поступков: офицер британской охраны уже несколько дней не видел больного, — а как могло бы быть иначе, если тот фактически прикован к постели, — и губернатор хочет удостовериться в том, что он на месте. Если «генерал» не хочет показаться добровольно, мы войдем к нему силой! Ошеломленные Бертран и Монтолон решают тогда пригласить для консультации британского врача, что позволит одновременно успокоить губернатора и облегчить непростое положение доктора Антоммарки. Они остановили свой выбор на враче 20-го полка докторе Арнотте. Последний явился, чтобы осмотреть больного, но, как осторожный медик и предусмотрительный политик, предпочел не углубляться в суть дела и не выносить окончательного решения. Он более других в ответе за смерть Императора, ибо, будучи столь же невежественным, как и корсиканский «профессор», он намеренно действовал во вред больному. Чтобы угодить губернатору, он очень многословно рассуждает об ипохондрии и о том, что болезнь является скорее нравственной, чем физической. 5 апреля он заявляет, «что во время своих визитов он ни разу не заставал генерала в том состоянии, о котором говорил Антоммарки. Он не считает болезнь генерала серьезной, полагая, что он более страдает морально, чем физически». Он даже заверил генерала Бертрана, что больному не грозит никакая опасность, и посоветовал последнему встать и побриться. «Доктор Арнотт постарался представить Наполеона менее больным, чем тот был на самом деле, — отмечает майор Горрекер. — Он говорит, что его состояние совсем неплохо, ибо знает, что это доставит удовольствие губернатору».

Сэр Хадсон, действительно, совершенно доволен. 17 апреля он заявляет: «Я вас уверяю, что его болезнь есть результат его грубого поведения по отношению ко мне. Если бы у него был выбор, сейчас он действовал бы иначе. Пусть кто-нибудь неожиданно с криком войдет в его комнату, и вы увидите, что он тотчас вскочит на ноги».

Право же, подобный шок — странное лечение для человека, медленно угасающего от язвы, разъедающей его желудок. Две недели спустя доктор Арнотт был вынужден переменить мнение. В согласии с Антоммарки он немедленно назначил пилюли, чтобы освободить подчревную область, и хинные отвары для снижения температуры и укрепления организма. Только шарлатан может предлагать подобные средства в той стадии болезни, когда постоянная рвота и тот факт, что пища, съеденная накануне, регулярно извергается утром, позволяет предположить, что затронут пилор — выходная часть желудка. Когда 25 апреля Арнотт замечает в тазу следы крови, он все еще не решается сказать, что речь идет о тяжелой и смертельной болезни, и говорит лишь о «нарушении деятельности пищеварительных органов».

Гораздо более здравомыслящий, чем эти «специалисты», Наполеон идет прямо к цели и в тот же день требует от Арнотта сказать, что он знает о его болезни.

— Сколько отверстий имеется в желудке? Как закрывается пилор? У моего отца была опухоль пилора; поддается ли она лечению?

Затем он требует прощупать ему бок.

— Это пилор?

— Нет, это печень.

— Вы можете обнаружить, есть ли что-нибудь в пилоре?

— Нет, это невозможно, он находится под печенью. Засыпанный градом вопросов, шотландец понимает, что Император хочет во что бы то ни стало узнать, поражен ли пилор, так как врачи в Монпелье как-то сказали ему, что эта болезнь передается по наследству. Врачи колеблются, не решаются сказать правду и лукавят со своим знаменитым пациентом. Последний же все время думает об агонии своего отца Шарля Бонапарта, умершего в расцвете лет от опухоли пилора, несмотря на все усилия врачей знаменитого медицинского факультета в Монпелье. Он прекрасно понимает, что все кончено, и потому уже сделал все необходимые приготовления. 10 апреля он заговорил о завещании, а 12-го продиктовал его план Монтолону Чтобы проанализировать этот документ, на котором помечено «Лонгвуд, остров Святой Елены, 16 апреля», понадобился бы целый том или по меньшей мере целая глава, потому что в нем теснейшим образом переплетаются политика и чувства, величие и простота, императорская щедрость и буржуазная педантичность. Как-то вечером лакеи, отгонявшие мух от его изголовья, сказали ему, чтобы вывести его из оцепенения, будто по небу с востока на запад промчалась комета. В ответ он выдохнул:

— Она появилась, чтобы ознаменовать конец моего пути.

27 апреля, в присутствии двух врачей, у него началась сильная рвота, и Арнотт наконец решился уведомить Хадсона Лоу о том, что болезнь крайне серьезна. Отныне и до 5 мая, дня избавления от мук, это будет долгая череда мучений: рвота цвета кофейной гущи, икота, затрудненное дыхание, учащенный, неровный пульс, понижение температуры. 1 мая с Наполеоном случился обморок, 3-го он принял последнее причастие, и в тот же день двое других безграмотных лекарей назначили ему 10 гран каломели.

Болезнь, зашедшую отчаянно далеко,

Можно облегчить лишь отчаянными средствами.

Неслыханно огромная, совершенно неуместная доза этого снадобья вызвала чудовищное кишечное расстройство, сопровождаемое потерей сознания, затрудненным дыханием, охлаждением конечностей, всеми признаками желудочно-кишечного кровотечения. Об агонии тотчас стало известно на острове, и бал по случаю открытия сезона скачек, который должен был состояться в Дедвуде, был отменен: под окнами умирающего не танцуют. Один этот факт должен был показать миру, какое уважение внушал к себе знаменитый изгнанник. По прихоти случая в этот день торговое судно «Ватерлоо» встало на якорь в Джеймстаунской гавани.

Раствор эфира и опия дает больному облегчение до следующего дня, того дня, когда этот удивительный человек, оторвавшись от земли, покинет ее берега и неторопливыми шагами удалится в царство Вечности. Это случится 5 мая в 17 часов 49 минут. «Снедаемый внутренней язвой, растравляемой печалью, — пишет Шатобриан, — он носил ее в себе и в пору процветания; это был единственный дар, полученный им от отца. Все остальное досталось ему от щедрот Небес».

Кто-то из его верных товарищей остановил маятник часов, а слуги закрыли лицо покойного, чтобы защитить его от роя мух, жужжавших в комнате.

В Плантейшн Хаус Хадсон Лоу обронил с высоты своей глупости:

— Я не считал Бонапарта выдающимся человеком ни по характеру, ни по таланту, ни по уму.

А в Вене Меттерних, который благодаря этой смерти стал арбитром для всей Европы, признался:

— Вы, может быть, думаете, что, узнав о его смерти, я был рад исчезновению великого политического противника? Совсем наоборот. Я испытал чувство сожаления при мысли, что этот великий ум никогда больше не будет моим собеседником.


Загрузка...